Они сидели визави за столиком у окна, расположенного высоко, как в камере, но без решетки, и ничего за окном не было видно, лишь тусклая скупость весеннего дня, равного самому себе и всем остальным дням, таким одинаковым и серым, как холостые патроны в обойме вечности, — и грохот, и вонь, и скука, такие это были дни. Мужчина и женщина молчали в ожидании благотворительного обеда — власти изредка устраивали такие показухи для бедняков и стариков, чтобы отвести от себя вполне справедливые подозрения в казнокрадстве и мошенничестве — и женщина смущенно трогала пальцем ложку и вилку, изредка робко, или намеренно робко, что более приличествует немолодой женщине, желающей нравиться без надежды на продолжение — взглядывала на него, а он с безжалостной мужской откровенностью рассматривал ее, — смешные белесые букольки на голове, стертое воспоминание о куафере, выцветшие ресницы, нервные руки и общий облик, неопределенный и незапоминающийся, который несут как забытый позор особы, от рождения лишенные четкой внешней графичности и внутренней живописности, но достойные того и другого благодаря своим скрытым драгоценным свойствам.

— Меня зовут Сусанна, — произнесла она тихо, поднимая лицо и глядя прямо, чтоб он смог разглядеть ее глаза, то ли дымчатые, то ли палевые, то ли одного из исчезнувших на земле оттенков, которыми, как уверяют искусствоведы, славились глаза женщин, ныне не встречающихся, глаза, куда приятно окунуться утром, после вялого просонья, когда ирония любви еще не пробудилась, но уже потягивается, разминая ленивые мускулы.

— Понятно, — громко сказал он и усмехнулся. — Ты мне это говорила. Я буду звать тебя Суся или Сюзя.

Она глуповато хихикнула.

— Лучше Сузи, — она сложила губы куриной попкой, продолжая его насмешку. — На французский манер.... А во Франции есть благотворительные обеды?

— Они везде есть... и в Уранде-Уранде и на островах Зеленого мыса, — солидно объяснил он и, несколько подумав, продолжил: — Благотворительность — лживое покаяние общества... Всякого общества, — уточнил он, чтобы она не подумала, будто где-то есть общество без лживой покаянности.

Она снова глуповато хихикнула, и он понял, что она его дурачит, снисходительно улыбнулся, и они умолкли, каждый о своем, сберегая желание внезапной светлой откровенности.

В небольшой столовой было около дюжины столиков, самых невзрачных, какие возникают в зараженном убожеством воображении распорядителей общепита, — вытертые пластмассовые столешницы на синих металлических ногах, и за столиками, в ожидании еды, терпеливо тлели, в основном, старушки, благостные и прощающие, как последний осенний закат, и лишь у двери в кухню находились, по-видимому, старички, но с уверенностью этого нельзя было определить, — время и бедность безжалостно удаляют и признаки индивидуальности, и вторичные половые.

— Меня зовут Иван, вернее, звали Иван, а теперь не знаю, — сказал он, и Сюзи радостно кивнула, как порадовалась бы любому названному имени. — Имя — визитная карточка успеха, — продолжал он, — успеха без видимого обеспечения, и важно не имя, а называние. Май нэйм из Иван, — предупредил он, и она снова радостно кивнула, удивившись чему-то в нем.

Пришла официантка в чем-то застиранно-синем. Кружева кармашка передника топорщились бумажками. Большой поднос она поставила на стол и, заученно улыбнувшись, сняла с подноса две тарелки с борщом, две тарелки с серыми макаронами и мясными котлетками, два стакана киселя и четыре ломтика черного хлеба.

— Кушайте на здоровье, — сказала она.

— Храни тебя Господь, милая, — отозвался Иван с намеренной значительностью в тоне — пароль и отзыв суетной доброты: благотворительность как тайный сговор в грехе имущих и неимущих притворялась любовью, языком непостигнутой прелести, но мало кто знает этот язык, умирающий, как отвергнутая рационализмом символика, за которой, предоставленные сами себе, мелькают тени первых любовников последних по конкурсу красавиц. Он подумал об этом, но промолчал.

Официантка кивнула и ушла, унося поднос в опущенной руке со вздутыми жилами кровотока.

Сюзи наблюдала мгновение за широкими свободными жестами Ивана, — он расставил тарелки по столу, — и, продолжая наблюдать, взяла ложку и принялась за борщ. Квадратики вываренной свеклы выглядели вполне экзотически.

— Мать моя... мама говорила: мужчину лучше узнаешь, когда увидишь, как он ест, бреется и моется.

— Понятно, — серьезно сказал он, — тогда сразу после обеда побреемся и помоемся. У тебя есть ванная?

— Нет, — улыбнулась она, — зато у меня есть большая-пребольшая деревянная бочка, где можно мыться.... Когда я позвонила по телефону, я немного испугалась, — сказала она, задержав ложку у рта, — я никогда не верила, что кто-нибудь может дать такое объявление...

— Еще бы, — хмыкнул Иван, — в городе миллион сумасшедших, и ни один не знает, чего он хочет на самом деле, а чего хочет в действительности.

— Да. — Сюзи свободным жестом вытянула из-за пазухи твердый клочок плотной бумаги, где крупные буквы предлагали: «сниму мансарду без всяких удобств, но с цейссовским телескопом». — Я оказалась единственной в городе владелицей мансарды без удобств, но с цейссовским телескопом.

Иван доел борщ, придвинул макароны.

— Ты чего не ешь? — строго спросил он, и Сюзи, испугавшись, быстро заработала ложкой.

Он подождал, пока она справится с борщом, спросил:

— Откуда у тебя цейссовский телескоп?

— С прошлого века. Дедушкин. Он любил звезды.

Иван кивнул, навертел макароны на вилку, сунул липкий комок в рот, жеванул пару раз, проглотил, снова навертел макароны.

— Почему ты назначила встречу здесь? Ты здесь часто бываешь? Ты бедная или нищая?

— Малоимущая я, — подняла она заблестевшие смехом глаза. — У меня маленькая-премаленькая пенсия. По болезни. Я душевнобольная.

— Замечательно, — промолвил Иван, проглатывая крохотную котлетку, спроектированную из сомнительных компонентов. — Это то, что надо. В стране придурков ум мимикрирует, чтобы не впасть в ублюдство. К тому ж, если душа нездорова, значит, тело крепко и незыблемо. У тебя это как происходит, — хронически, спорадически или приступообразно?

— Это так важно?

— Всенепременно, — хмыкнул Иван. — Это определит систему моих с тобой отношений. Если у тебя это происходит, тогда одна система. Если случается, — другая.

— У меня не происходит, а случается. А ты собираешься вступать со мной в ... отношения? — она смотрела с выражением сладкого ужаса.

— Да, но не в том смысле, как ты это воображаешь, и не в том, как могут подумать посторонние. Всякий строит свои отношения со всяким другим. Если ты душевнобольна, тогда тебя, по меньшей мере, двое, и я должен учитывать обеих, чтобы их не перессорить друг с другом.

— Меня двое кровных и есть еще третья, двоюродная. Иногда я ухожу в нее и начинаю видеть все сразу. Ты понимаешь? Вдруг ускользаю из «здесь» показываюсь «там». В непонятном, когда и насколько.

— Естественно. Я тоже часто бываю «там». Почему я тебя сразу узнал и перешел на «ты». Я надеюсь, мы иногда сможем «там» бывать вместе, если ты не возражаешь. Ты была в клинике у них?

— Да, дважды, пока они не отступились. Они пытались с помощью медикаментов перестроить меня, сделать похожей на них самих. Хотя зачем? Потомства от меня не ожидается, поликистоз матки, так что их популяцию изменить я не смогу ни генетически, ни идеологически, ни тем более физически, тварно. И они отступились. Потому что от меня не исходит никакой социальной опасности. Иными словами, никакой опасности для общества от меня нет. И они отступились...

— Понятно, — прервал он, насадил кусочек хлеба на вилку, вытер кусочком тарелку, начал пить компот и завершил питье в три глотка, так как обладал большой глоткой. Женщина смотрела, как он это делает, удивилась огромному своду глотки и подумала, что если бы глотка обладала им, он мог бы петь очень громко. — И когда они отступились, ты начала наступление, — сказал он сам себе. — Цейссовский, значит. Прошлого века. А компот-то перекрахмален. А ты чего не жуешь?

— Извини, есть в присутствии мужчины? Есть — это слишком интимное занятие.... Зачем тебе телескоп? Ты тоже любишь звезды, как мой дедушка?

— Да нет, особенной любви к ним не испытываю. Планеты и звезды — такие же объекты Вселенной, как люди, звери и насекомые. Разве что структурированы в разных системах отношений. Просто я жду посетителей... оттуда, понимаешь? — соврал он.

— Они тебе обещали? — загорелась она.

— Нет. Я знаю. Я сам вычислил.

— Я так и подумала, когда прочитала твое объявление. Поэтому и просила увидеться здесь и сегодня, когда соседи по ментальности проводят коллективную медитацию, и по радио предупреждали, они обещали городу искривление пространства, времени и причинности, и потому всем нам сегодня следует воздерживаться от дурных мыслей, слов и поступков.

— Попробуем воздержаться, — согласился он, разглядывая ее лицо.

— Что ты так пристально смотришь?

— Читаю.

— Язык понятен?

— Не всегда.

— То-то же, мораль, как в басне, в конце меня...

На улице вонь была страшная. Несколько дней перед этим стояла жаркая и безветренная погода, и теперь испражнения военной промышленности безвыходно скапливались в узких ущельях улочек старого города. Проходящие по улицам гоминоиды старались дышать неритмично и через раз, отчего их лица были припухлы, что, впрочем, придавало деловой вид.

— У тебя там тихо? — Иван скосил суровый взгляд на Сюзи, она подгоняла мелкие шаги к его крупному ходу, такая худощавая и беззащитная, как ему казалось, и не знала, куда приспособить свои руки, бесполезные и ненужные здесь, и потому размахивала руками смешно и трогательно. — Ты чего молчишь?

— Думаю.

Он посмотрел на нее с уважением:

— Нынче это редкое занятие. Когда придумаешь, дашь порадоваться?

— Да, — сказала она через пару минут. — У меня там тихо. Если, конечно, ты станешь думать внутрь себя, а не наружу. Иногда внизу во дворе чирикают дети и верещат воробьи, но это не те звуки, которые могут причинить боль...

Он не отвечал, и она продолжала:

— Больше остального на свете я боюсь музыки. Я от нее схожу с ума, даже не с ума, а становится страшно за всех людей, так жалко их, что я начинаю плакать. Поэтому там у меня нет ни радио, ни телевизора, — она хихикнула и кокетливо покосилась на него, — никаких удобств. Даже электричества нет.... Зато много свечей. Я там жила при свечах. Нет, вру. Одно удобство есть, газовая плита. Но зато за водой надо спускаться двумя этажами ниже, там есть труба в стене и кран. Там вода. Возможно, питьевая, не помню.

Они свернули на боковую улицу, она была шире, просторнее, но такая же серая и грязная. По улице навстречу двигалась колонна людей с транспарантами. Люди шли группами и переговаривались. Транспаранты покачивались в такт движению. На транспарантах были некрасиво выведены краской надписи — «Коммунисты — преступники», «Долой КГБ», «Правительство в отставку».

Иван остановился, придержал за локоть женщину. Они стояли, рассматривая людей в колонне. Сюзи вопросительно снизу взглянула в лицо Ивана:

— Что это?

— Это люди идут на митинг, — объяснил он терпеливо и важно, как абориген объясняет туристу местные обычаи. — Они несут свои слова, чтобы все знали, что эти люди говорят об обществе и мире. «Правительство» — это те люди, которые правят, чтоб мы не заехали в трясину. Что такое «ка-ге-бе», не помню. Об этом где-то говорили. Возможно, это какая-то шарашка, которая что-то делает за валюту. Сейчас все возмущены кооператорами. Да, вспомнил, КГБ — это название кооператива. А вот про коммунистов я читал где-то. Об этой популяции русских, кажется, говорили еще сто лет тому назад. В общем, это люди, которые говорят о справедливости, а сами живут на чужом горбу. Что-то вроде дармоедов и нахлебников. Это совершенно особенный выводок людей.

— Да, да, я тоже слышала о них, — задумчиво проговорила Сюзи, провожая глазами колонну демонстрантов.

— Пойдемте с нами! — крикнула из толпы какая-то женщина и помахала рукой.

— Мы сами по себе! — громко ответил ей Иван.

— Берегитесь! — снова крикнула та же женщина. — Если человек не занимается политикой, то политика начинает им заниматься!

Иван и Сюзи одновременно рассмеялись.

Мансарда затаенно и высокомерно блюла свою роскошь. Пять больших покатых окон на одну сторону являли театрально редкостный вид на ржавые крыши старого города, обласканные солнцами и оплаканные дождями, разномастные, в заплатах, как нищее платье утратившего благородство аристократа.

Вещи, жившие в мансарде, тоже оказались неожиданными и бросались в глаза, застенчивые, как нераскрытая красота, и радующие даже беглый взгляд ценителя. Каретные часы на пузатом темно-вишневом комоде с облупившимся красным лаком. Серебряные щипчики с длинными рукоятками рядом с часами, щипчики для снятия нагара со свечей. Малый судовой колокол с вензелями какого-то императорского галеона, но без языка. Части деревянного ткацкого станка. Бронзовые часы с голым циферблатом без стрелок, — готика цифр как спящие насекомые, настораживала. Две бархатные танкетки для сидения гостям, — бархат с проплешинами.. Металлическая кровать с высокими спинками и дутыми металлическими украшениями, никель местами осыпался, обнажив желтизну бронзы. Большой темный письменный стол с зеленым сукном, на середине то ли протертым, то ли изгрызанным молью. Тот самый телескоп на длинной треноге и с кожаными колпачками на концах смотровой трубы. В углу у крайнего окна — как дворовая прислуга в барской гостиной — двухконфорочная газовая плита. Рядом и выше — полки с посудой. Эти и другие вещи, связанные давней катастрофой утраты основы и теперь не связанные ничем, кроме горькой радости временного спасения, сами не обладали логикой избавления...

Иван, переступив порог, поискал взглядом распятие или икону или — ныне модный — портрет императора и, не отыскав ничего подходящего, перекрестился на портрет седого бородатого царского генерала над комодом.

— Это кто? — кивнул он на портрет, то ли разглядывая, то ли узнавая. — Родственник или кто?

— Наверное, чей-то родственник. Но не мой. У меня нет ни родственников, ни предков. Этот портрет всегда был здесь. Еще когда моя бабушка была жива и когда брата еще не убили.

— Кто убил?

— Они, — тихо, с удовольствием рассмеялась Сюзи. — Они убили его. Он, конечно, еще живет среди них, но они убили в нем человека тонкого, доброго, возвышенного. Они во всех людях убивают людей. Они и во мне хотели убить человека, но я убежала от них сюда, и здесь жила, а потом перешла в другое место.

Сюзи ходила за спиной Ивана, сидевшего за столом лицом к окну, и говорила каким-то тихим тоном, беззапретным и истовым, как в последний раз, наблюдая, впрочем, не вызывают ли у Ивана беспокойство или дискомфорт ее слова.

— Сюда они не сунутся, ты можешь быть спокоен, они сюда испугаются сунуться, они боятся любого честного чувства, любой неложной мысли.... И когда я поняла, что ты хочешь призвать на помощь тех, других, я ужасно обрадовалась внутри себя, значит, еще не все безнадежно, еще можно что-то спасти, даже не жертвуя своей вечной жизнью...

— Как они убивают? — вскользь спросил Иван.

Она подошла, села рядом на бархатную танкетку, заглянула ему в лицо.

— Разве ты не знаешь про вирус Фрайберга? Ну да, это не удивительно. Все власть предержащие, чтобы оправдать свое тираническое бессилие, постарались сделать все возможное, чтобы это имя было забыто... Карл Иванович Фрайберг, петербургский химик, одновременно с химией проводил эксперименты с наследственностью, и в своей лаборатории еще в восьмидесятые годы прошлого века вывел «вирус гениальности» задолго до открытия ДНК. Ассистентом Фрайберга был юный социал-демократ, который — в видах политической борьбы и в тайне от учителя — вывел «вирус маразма», чтобы подорвать основы буржуазной культуры, которую считал главным препятствием на пути социалистической революции. Ему это удалось отчасти, но сам он погиб случайно при взрыве бомбы во время террористического акта... «Вирус маразма» в последующих событиях оказался в руках других людей... Так возникла российская социал-демократическая рабочая партия, ставшая затем партией большевиков. Совпали все условия популяционного идеологического взрыва, — безудержное распространение «вируса маразма», крах старой культуры и духовная импотенция эпохи...

Иван мрачно молчал, и Сюзи продолжала как по-писаному.

— Этот «вирус маразма», как и все живое, имеет вполне определенный запас жизненности, и сегодня можно наблюдать явное его угасание. Но в то же время этот вирус, как всякая эпидемия и пандемия, имеет некоторую инерцию движения во времени. К сожалению, сегодня уровень нашей ментальности оказался ниже предельного для выживания, и равновесие между вирусом маразма и вектором интеллекта в народе оказывается весьма неустойчивым. Мы все на краю гибели.... И если ты не врешь, и тебе удастся установить контакт с теми, другими, мы могли бы помочь общему спасению...

— Ладно, посмотрим, как получится, — мрачно резюмировал Иван. — А сама-то ты где станешь пребывать?

— У какой-нибудь старушки поселюсь, — туманно ответила Сюзи. — В городе много старушек, осколков прежней цивилизации, страдающих одиночеством и забытьем прошлого. Они всегда рады, если я живу по очереди неделю-две у некоторых...

— Ты что ж, одна на свете? — спросил он неласково и угрюмо, поскольку полагал одиночество одновременно грехом гордыни и наградой за величие души.

— Зачем одна? — отозвалась Сюзи с беспечной веселостью. — Одной в мире страшно, потеряешься. Я же говорила, есть у меня брат. Брат мой — враг мой, — она коротко рассмеялась. — И девка есть приблудная. — Сюзи помедлила, размышляя, надо ли откровенничать, и решительно закончила. — Девчонка одна, годов тринадцати. Сбежала из детского дома. Били ее там и старшие, и воспитатели, вот и сбежала. Я ее и приняла, теперь она самостоятельничает. А ее и не искал никто, ничья. Другое имя ей дала, документы смастерила, вот и живет со мной. У меня есть еще один запасной чердачок без адреса, там и обитаемся. Девка хорошая, ласковая, способная. Рисует хорошо, все больше духовное, непонятное...

— Женщине нельзя рисовать духовное, — строго усмехнулся Иван, — ее бесы под руку толкают.

— Это ничего, что бесы, — задумчиво сказала Сюзи, — Господь всех прощает, и этот грех ей проститься...

— У тебя что, образование? Говоришь слишком грамотно.

— У кого ж его нынче нет, вашего образования? Я, как все, ношу в себе некий образ, вот он и образовывает, — она слабо улыбнулась, тихо, по-вечернему, улыбка как ирония зимы вслед весеннему буйству.

— Что ж это за «некий образ»?

— Точно не знаю, — она движением плеч изобразила недоумение. — Может быть, это совесть? — вопросила она с хитрой надеждой.

Он закашлялся от неожиданности гулко, будто в трубу.

— Скажешь тоже... совесть! — отмахивался он, смеясь и кашляя. — Совесть! Это значит приписывать предмету несвойственные ему качества, — курице орлиную зоркость, преступнику жажду милосердия...

— Тогда что-то другое есть «некий образ», — согласилась она. — Может, это достоинство менталитета?

Он прекратил злой смех:

— Вот это уже серьезно.

— Послушай, — сказала она с каким-то детским вызовом, — зачем тебе моя мансарда? Ну да, всякие твои прозрения в небо и прочее, а все-таки — зачем? Ну, звезды, пришельцы, а все-таки?

Его грубое лицо, неумело вырубленное из бросового материала, распахнулось улыбкой.

— Много будешь знать, девочка, скоро состаришься.

— Какая я тебе девочка! — ее лицо зарозовело от гнева.

— Не сердись, потом как-нибудь разговоримся. Ты можешь вспомнить свой собственный голос? — спросил он. — Тот единственный твой, непохожий ни на чей, неповторимый голос, которым ты говоришь миру? Нет? Так и человечество не в состоянии вспомнить свой голос и потому прислушивается к самому себе и ко Вселенной в надежде услышать хотя бы эхо, отголосок себя... Современный менталитет болен хроническим абсурдом, как мы с тобой установили... Кто знает, вдруг именно отсюда, из твоей конуры, я услышу голоса вечности, — он произнес это так серьезно, что Сюзи не могла ни согласиться, ни рассмеяться, и ушла.

В те дни, когда брань в сторону правительства неслась отовсюду и если на вороту не висла, но и не рассеивала мглы предстоящего; когда публика в одночасье единым общим порывом впала в политику, и если не находила в сем личного удовольствия, то исполняла некий требуемый социальный ритуал; когда пропастью между правящими «верхами» и бесправными «низами» стал прилавок магазина, и с одной стороны его стало еще более пусто, а с другой густо; когда священнослужители и вероисповедальники вышли в народ не только в помыслах сеять доброе и вечное, но и в чаянии спасти пусть малую долю из разметенного историей душевного богатства; когда многие люди искусства, оставя без присмотра возвышенное, пустились, в целях очищения от скверны отступничества, осваивать падаль безвременья и стерво истории; когда писатели чуть не дрались за право любить народ, и иногда действительно дрались, и не только на перьях, и это добавляло злорадства скептикам, убеждавшимся, что нынешний интеллигент не чин, не звание, а переходная ступень от говенности в вонючесть; когда восточно-европейская идеология, скудная умственная жвачка обчищенных на протяжении десятилетий, в корчах испускала стоны умирания, не приказывая никому долго жить, поскольку не имела родственников; когда во множестве обретали государственный статус и вызывали интерес граждан многие астрологи, экстрасенсы, предсказатели, колдуны, чародеи и члены парламентов, поскольку любой завтрашний день мог принести все, что угодно, но не то, чего от него ожидали; когда в тумане неопределенного будущего вновь забрезжили расплывчатые очертания мессианского славянизма; когда все, включая пролетариат, забывший лицо и имя свое, потеряли последние цепи тоталитаризма и теперь не ведали, что же делать с такой непривычной и неприемистой свободой ума; когда армия разоружалась, и солдатские зимние байковые портянки перекраивались на панталоны малоимущим старушкам, — в Петербурге в квартире неподалеку от Симеоновского моста через Фонтанку на тайную вечерю собралась группа сумасшедших заговорщиков.

Их было пятеро, членов совещательного совета, трое мужчин и две женщины. Лет жизни им было по-разному и одинаково, — безумие уравнивает всех в данной точке времени и отменяет ощутимое значение начал и концов. Разум, полагали они, может существовать только в страдании, отсутствие страдания делает разум лишним для ощущения счастья, но страдание, долгое и несмертельное, само становится привычным и даже милым сердцу, как родственная нищета всего народа. Подобное страдание может заменять разум, и в этом случае он теряет свой космический генезис и опускается до уровня ниже пупка. Все пятеро были обществом признаны сошедшими с ума, то есть неответственными и одновременно неопасными для окружающих, что и подтверждалось наличием документов психиатрических лечебниц, вынужденных признать свое бессилие в восстановлении разума. Сами же эти пятеро полагали безумным остальной мир, доказывающий свое безумие не только неостановимой эволюцией к гибели, но и ежедневными речами, постановлениями и распоряжениями начальников ни о чем и обо всем на свете, что подтверждало, что холостое движение мысли есть напрасная и преступная трата ценного мозгового вещества, вырабатываемого природой для согласованного устройства всей жизни на земле и за ее пределами. Традиция, укоренившаяся на Руси в послепетровские времена, — знать за истинное лишь одно направление ума, узаконенное указами и предписаниями чиновников, движущей силой которых был страх, — традиция эта, несколько ослабевшая в означенный период, теперь дышала на ладан, как угасающий рассудок, место последнего упокоения надежды на прощение: разгул свободы слова и ярмарочный пир демократии симулировали и стимулировали друг друга с коэффициентом полезного действия, равного перпетуум мобиле, и продлевали агонию чаемой радости в предчувствии отчаяния. Похмелье — головоломный итог любой революции, в каком бы деле и в какой бы стране это не происходило, и потому разум рисковал затеряться — лишенный главного своего бытия — в бескрайней бесцельности логики и никогда не вернуться в понимание своего континуума. Когнитивность приговорена была, как ослепшая и запаршивевшая лошадь, тащить телегу материальных результатов.

Эти пятеро называли себя СОС — страховым обществом сознания — и, признавая себя подлинными воителями против заразы безумия этого мира, надеялись когда-нибудь обрести тьму сторонников и овладеть усилиями вечности в направлении такого устройства порядка, в котором все оставшиеся и уберегшиеся от болезни века могут жить счастливо и долго.

— Если б кто-нибудь сказал, куда же все-таки мы едем? — спросил один из действительных членов общества, пегобородый Амвросий, чей стаж безумия, безумный стаж, вызвал бы почтение у всякого, кто рискнул бы сойтись с ним в беседе на территории любого предмета недоумения или разногласия. Амвросий с суровой благосклонностью и волевой добротой обвел взглядом лица присутствующих и остался удовлетворен общим отсветом неосознанной тревоги и энергии сомнения, родимыми свойствами россиянина.

— По счастью, недостатка в прогнозах у нас сегодня нет, — ответил сочлен совета, также насыщенный чрезмерными годами Николай, жестколицый резкоморщинистый мужчина, не отягощенный мускулами и мышцами, но достаточно крепкий по натуре, чтобы перемалывать чужое мнение и мысль для витаминной подкормки собственного умственного механизма. — В любом иллюстрированном еженедельнике мы можем обнаружить аргументированные указания, куда следует двигаться стране, миру и человеку. И с какой скоростью. По моему разумению, мы движемся ко дню освобождения, и без наших усилий миру не прервать пелену логической глупости, чтобы пришло прозрение презрения к мелочному и суетному... А что скажут женщины, провидицы и прозрительницы? — Николай посмотрел на Сюзанну, а та, в свою очередь, перевела его вопрошающий взгляд на Лидию, и улыбнулась.

— Вы, Николай Порфирьевич, все допытываетесь о сущем, обрученном с вещим, но мы-то все знаем, что сущее — за пределами, куда человеческой слабой мысли не достигнуть. Я права, Филолект Софронович?

Филолект молчал, он ощущал в себе жалость к людям, но никак не мог предъявить ее, явленную, так глубоко вросла она ему в сердце.

— Сузя, — переменила тему Лидия, — ты расскажи про своего квартиранта в мансарде.

Сюзанна взглянула на улыбающуюся сопричастницу, пожала плечами. Амвросий вопрошающе приподнял брови.

— Он достаточно сумасшедший?

— Кажется, вполне. Но или скрывает, или сам не догадывается. Со временем, когда созреет, мы можем принять его в нашу команду.

— У него есть какая-нибудь концепция — квалификация сумасшествия? — снова спросил Амвросий.

Сюзанна состроила уморительную гримасу недоверия и любопытства.

— Ну, хотя бы какие-нибудь яркие жесты от прошлого? — выспрашивал Амвросий.

— Руки, — вспомнила Сюзанна, — да, конечно, руки. Они выдают. Когда-то в молодости он зарабатывал на жизнь ремонтом громоотводов. Потом, когда грозы перестали происходить, он пробавлялся рассказами анекдотов на переходах станций метро... Руки выдают скрытые его душевные движения. Вот, — изобразила она, — как будто он считает пространство неправдоподобным.

— Да? — обрадовался Амвросий. — Это интересно, даже если и не полностью подтверждается наблюдением. По принципу непрерывности Понселе: что справедливо для мнимых величин, то оправданно и для действительных. Это приближает его к нам.... Какой-нибудь истиной он владеет?

— Не знаю, затрудняюсь ответить, я наблюдала его столь краткое время, что не успела уловить в нем ни вечной, ни подозрительной истины. Я надеюсь, он и сам догадывается, что соблазнительна только та истина, которая дает нам возможность усомниться в ней.

— Присмотрись к нему, Сюзанна, и без торопливости и спешки посвящай его в курс дела, — размышлял вслух Николай Порфирьевич, — крепкие головы нужны нам, сумасшедшим.

Лидия рассмеялась:

— Сейчас многие нормальные сумасшедшие разбредаются по ненормальным, если не в политику, так в астрологию, экстрасенсику или в иную трансцендентность. Во всем этом своя привлекательность, но я сомневаюсь, наберем ли мы достаточную массу сумасшедших...

— Естественно, наберем, нужно только время, если, конечно, исходить из концепции транзита, как принципа жизни. Со временем, когда масса сумасшествия достигнет критической точки, произойдет вспышка чистого разума и распахнутся плоскости иных миров даже здесь, на земле...

Филолект Софронович, сидевший напротив и, склонив голову, крепкую и лысую, что-то рисующий в блокноте, какие-то цифры и символические изображения, обратил лицо свое к Лидии и усмешливо и твердо сказал:

— Настоящий сумасшедший никогда не сомневается, он прям в движениях и твердо шагает по оголтелой реальности, не обращая внимания ни на ученых, ни на невежд, поскольку те и другие с разных сторон прислоняются к стене, никуда не ведущей...

— Друзья, — сказал Николай Порфирьевич, — не станем отвлекаться от цели: чем больше достаточная масса сумасшествия, тем меньше остаточная. Со временем единомышленники сами станут стекаться к нам, яко грешники ко спасению. Давайте ненадолго забудем о неофитах, послушаем Амвросия, он поведает об истинной концепции транзита из одного философского состояния в другое, из полуправды в истину.

Все оставались внимательными, когда Амвросий начал говорить.

Иван помедлил взглядом на астрономических таблицах и удивленно оборотился — девочка лет тринадцати, тоненькая, бледная, с короткой стрижкой и большими глазами — диккенсовский персонаж, улизнувший из пыльной библиотеки — стояла у двери и спокойно разглядывала Ивана.

— Как ты сюда пришел? — спросила она, сбросила туфли у порога, подошла к столу, слабо шлепая ступнями, села на бархатную танкетку. — Ты здесь станешь квартировать?

— Да, наверное, — рассеянно отвечал Иван, продолжая пребывать в упорной мысли: ум кормится философией, сердце — любовью, душа — верой, и потому русский человек всегда полуголоден, а если сыт, так не русский, и этот социальный код — жадность к сомнению — единственное, что позволяло надеяться на успешную трансляцию в будущее своей индивидуальности, потому что человек — актуальная бесконечность и прописан постоянно в вечности.

— Меня зовут Алина, это мое личное имя, и я — приемная дочь тети Сюзи со всеми вытекающими отсюда ответственностями, — старательно, как на допросе, выговорила девочка, опуская ресницы — скрыть хитрый блеск глаз.

— Замечательно, — вяло согласился Иван, выплывая из глубокой воды мысли и не находя в себе интереса к ребенку и опечаливаясь от ненастоящей утраты. — И зачем ты? — неопределенно спросил он.

Ребенок рассмеялся от жалости. Взрослые люди, насыщенные годами и глупостями, представлялись девочке заблудившимися растениям, забывшими место цветения и потому не могущими дать плодов.

— А ты не из этого сада, — сказала она, — и помнишь только голоса исчезнувших птиц.

Иван испуганно потеплел от мудрости ребенка, очень осторожно, он привык, что в жизни восторг непременно уравновешивается разочарованием и потому ничего не происходит, кроме того, чему не миновать.

— Давай питаться, — решил он и ушел в угол к плите поставить чайник на огонь газа. — Голодная мысль суетлива, скоротечна, не разглядишь ее и в руках не согреешь, — он стоял спиной к девочке, чтобы она не могла заглянуть ему в глаза.

— Сюзанна говорила, — слышал он шершавый и колючий голос ребенка, — ты сквозь телескопус ищешь чего-то в небе. Я думаю, ты просто рассматриваешь плесень ржавчины на соседней крыше, — рассмеялась она. — Скажи, звездам холодно?

— Если они не одеты в теплый воздух, то да, холодно.

— А если холод внутри звезды?

— Тогда она сама никого не согреет.

— Ты играешь в астролога-дилетанта? — спросила она.

Иван задумчиво резал булку тонкими кусками, булка в больших руках казалась игрушечной. Колбаса неизвестного состава эпохи постсоциализма распадалась на куски, как ломти глины с черными и белыми точками.

— Да спасет нас удача от отравления, — улыбаясь и крестя пищу, проговорил Иван. — Тебе чай покрепче?

Она кивнула, рассматривая его, большого и странного.

— На что я похож?

— На старое дерево, — девочка осторожно поддувала пар поверх чашки, разглядывая плавающие чаинки и морщившуюся поверхность. — Или ты похож на большой корень из чужой земли. Корявый, в наростах и по нему букашки бегают.

— Если так, тогда ты сегодня играешь в заблудившегося волчонка.

Она кивнула удовлетворенно:

— Город — волчье логово. Большой город — большое логово. У волков и волчиц рождаются детеныши. Их бросают в жизнь, как в прорубь, и забывают о них.

— Зачем же так мрачно о жизни?

— Ты не понимаешь, — терпеливо объясняла она. — Жизнь — отдельно, волки — отдельно. И ничуть не мрачно, вовсе весело — посмотреть, чем все это кончится. Старые волки-придурки заманили всю стаю в ловушку и теперь сами пытаются спастись...

— Н-н-ну, — промычал Иван, теряясь в изумлении, — тебе не больно видеть голые истины?

— Голая истина, — задумалась девочка, — ты не совсем точен. Истина — нагая, это ее естество. Идея — голая, она неприятна, потому что не прекрасна, как самодельное существо. А вот женщина — обнаженная.

— Откуда ты все это знаешь? — нахмурился Иван, догадываясь, что мудрые дети — предвестники бедствий.

— Я бываю в союзе сумасшедших и на разных митингах.

— Не ходить бы тебе туда, нечего тебе там слушать. У тебя голова еще маленькая, не просторная, там даже праведные слова переврутся от тесноты мысли. И я тебе не верю. Таких умных детей не бывает.

Она улыбнулась победно, по-женски:

— Сам ты пришелец.... А вообще я собираюсь жить здесь, у тебя. Мне здесь нравится. И ты — большой и неповоротливый. Как медведь на дереве...

Страж у парадного входа проверил документ Сюзанны, — визитную карточку с фотографией, недавнее введение городских властей для регулирования потребления продуктов питания и носильных вещей. Пищи в городе оставалось лишь для коренных жителей, и визитные карточки — для визита в лавку — должны были предотвратить утечку благосостояния в руки варягов и инопланетян из других населенных пунктов. Пока лейтенант изучал фотографию, взбрасывая взгляд на лицо женщины, подсчитывая совпадение деталей на фотографии и живом виде лица, она смотрела на его лоб и думала, что ему больше подошло бы носить погоны капитана. И сказала об этом.

— Как получится, — скупо ответил страж. — На лифте на третий этаж.

Дверь открыла горничная в цветастом лукавом переднике и пестром вязаном хайратнике на сухих крашеных волосах, — вид горничной должен был подчеркивать, что хозяева лишены каких-либо неприличных поползновений, но обладают чувством живости антуража проживания. Горничная улыбнулась заученной дистанционной улыбкой, обнажив десны и зубы странной формы и цвета, напоминавшие о возможностях стоматологических новаций, и отступила, пропуская Сюзанну в прихожую.

Здесь кубатура пространства, организация его с помощью мебели, мастью и окрасом намекавшей на благосостояние без претензий на роскошь, должна была вызвать у посетителя — если он не принадлежал к данному кругу людей — ощущение личной несостоятельности. В этом, включая горничную — она окинула Сюзанну взглядом с ног до головы, не выказав, однако, своей оценки — была какая-то философия, не очень высокая, но достаточно практическая, вырабатываемая десятилетиями всеохватной власти, и достаточно банальная, почти анальная, чтобы придавать себе большее значение, чем это требовалось для оправдания. Сюзанна тоже — следом — посмотрела на свои истоптанные туфли и перевела взгляд на хайратник горничной.

— Пройдите в гостиную, — сказала горничная, поджав губы, отчего ее лицо сделалось кислым, как сомнительная правота старой девы. — Александр Вениаминович сейчас войдет.

Гостиная тоже была просторной, побогаче, чем прихожая, но обставлена все-таки как-то убого и суетно, недостойно, как все, что в те годы — в те годы, подумала Сюзанна, усвоив привычку отстраняться во времени от всего, что не вызывало сердечного участия, — что окружало в те годы быт и деяния великих партийных вождей подобного ранга. Убожество это было обратной стороной величия ограниченности и не тотчас и не всеми улавливалось, и впечатление скудости этой обстановки вырастало из скрываемого страха владельца показаться смешным и ненужным.

— Здравствуйте, — Александр Вениаминович вошел, улыбаясь и свободный по-домашнему — в рубашке без галстука и в тапочках из оленьей кожи, — брюки на коленях пузырились, и это тоже было актерством. Он величаво и демократично указал на кресло и протянул дрожащую руку быстрым движением и тут же отнял. — Как настроение? — спросил он, улыбаясь знакомой по фотографиям широкой белозубой улыбкой. — Стихия политической дифференциации вас не захватывает? — спросил он, скорее, по привычке, нежели из интереса, — прежде чем пригласить Сюзанну, он, конечно, получил всю возможную информацию из своих компетентных источников.

— У политики со мной нет точек соприкосновения, — улыбкой же ответила Сюзанна. — Мы с ней пребываем в разных измерениях. Актуальная политика — это повседневно возобновляемая апатия. Наркотик претенциозности.

Александр Вениаминович прищурился, запоминая понравившееся высказывание.

— Круто!.. Я познакомился с вашим КИДом, карточкой интеллектуальной достоверности... Вы же понимаете, в моем положении достоверность и компетентность — половина успеха... или поражения... проверил ваши данные и весьма доволен совпадением документального тождества с ментальным, — он снова улыбнулся. — Вы знаете, зачем я вас пригласил?

— Да, — спокойно сказала Сюзанна, — попытаться устранить тремор рук, — она посмотрела его руки, он сидел напротив. Пальцы рук были прижаты друг к другу, но все же чуть заметная дрожь выдавала непорядок.

— Да, — вздохнул он, — чертовски неудобно. Мне приходится выступать и перед людьми, и перед телекамерой, и все видят эту проклятую дрожь, и думают, будто я — тайный алкоголик, — он помолчал, скапливая фальшивую горестную откровенность, и продолжал: — Лучшие кремлевские врачи оказались бессильны. Лучшие местные экстрасенсы оказались несостоятельны. Потом мне рассказали о вас как целительнице.

— Кто? — спросила Сюзанна. — Кто мог об этом знать? Я всего раза три была в роли целительницы.

— Наша служба информации, — отвел он лицемерный взгляд на сторону. — Вы понимаете, в такой сложной социально — неустойчивой обстановке, как сейчас, мы должны знать, по возможности, все обо всем. Надежность информации — фактор стабилизации... Я превосходно осведомлен про ваш СОС, страховое общество сознания или, как считают другие, союз особо сумасшедших, — он улыбнулся добродушно-снисходительно, — я отслеживаю возможную перспективу развития вашего общества-союза, и меня радует, меня действительно радует, что КИДы вашего союза индексируются на достаточно высокий уровень, — он начал жестикулировать, и руки его заметно тряслись, — но удивляет, что ваша ассоциация не использует никаких технических средств для исследования человеческой психики. Кто-то мне говорил даже, что вы — последователи теории старого русского химика Карла Фрайберга...

— Впервые слышу, — небрежно ответила Сюзанна, — но если не возражаете, давайте перейдем к делу. Положите руки на колени. Вот так. Сосредоточьтесь. Смотрите мне в лицо, на переносицу. Постарайтесь ни о чем не думать. В данный момент для вас не существует никаких проблем, потому что в любой точке актуальности не могут существовать проблемы. — Сюзанна с креслом придвинулась ближе. — Я не вдаюсь в причины и анализ вашего состояния, хотя они мне известны.

Он вопросительно приподнял брови.

— Да, да, — подтвердила она, положив свои мягкие и сильные пальцы на его руки, — истинная причина кроется вне вас, она в том идеологическом страхе, который незримо мучает вас, — она со спокойной энергией смотрела в его светло-карие глаза, как будто входила в знакомый мир, теперь настороженный, как зияющая пустота. — В том страхе, который история пытается скрыть как собственное разоблачение. Что вы ощущаете?

— Тяжелое тепло в пальцах и кистях рук, тепло поднимается, — покорно ответил он.

— Разоблачение истории, — продолжала Сюзанна, не отрывая своих ладоней от рук пациента, — наступит не завтра, и потому вам не следует бояться... вот так... теперь лучше, — она что-то невидимое снимала с его пальцев и стряхивала на пол, — еще не все доказательства собраны, не все свидетели опрошены... но чем дальше отодвигается суд, тем бесповоротней будет приговор... ваша коммунистическая партия, несомненно, будет осуждена как преступная организация, это неизбежно, и к этой неизбежности необходимо привыкнуть и успокоиться... я понимаю, это страшно, вешать вас не станут, и расстреливать тоже, тем более, что лично вы не числите себя преступником, ведь так? Тем более, что коллективная безответственность вашей партии лишает вас возможности очиститься раскаянием...

Александр Вениаминович пытался оторвать взгляд, выдернуть его из-под взгляда Сюзанны, но не мог и не в силах был шевельнуть руками, они все более наливались плотной и чугунной тяжестью.

— Ваши руки, — продолжала Сюзанна, поглаживая кончиками пальцев его пальцы, — успокоятся ненадолго, они перестанут выдавать двоемыслие вашей натуры... это спокойствие можно закрепить, если вы произведете в сознании вашем некую операцию... вы должны понять, что ваша партия — партия преступников, даже если каждый отдельный функционер в ней является не злодеем, а покорным исполнителем злодейства, но идеология вашей партии, ее мировоззрение, мироощущение и мировосприятие — это болезнь ума и души, и от этой болезни возможно избавление лишь собственными усилиями, помноженными на стремление в вечности.

Сюзанна откинулась на спинку кресла, крепко сжала ладони, на мгновение закрыла глаза, удерживая душную фиолетовую неприязнь к этому человеку.

— Все, — сказала она, — на сегодня все. На некоторое время вы свободны и от тремора, и от беспокойства совести.

Он держал руки перед собой, сжимал и разжимал пальцы, рассматривал.

— На какой срок вы зарядили меня устойчивостью? — вопросил он, усмехаясь, но как-то кривовато, как привык усмехаться перед публикой и единоверцами партии, и каждый волен был толковать ухмылку по-своему: как синдром вины, как коварство замыслов, как дружескую откровенность или как-нибудь еще.

— Надеюсь, в течение месяца с вами будет все в порядке, — Сюзанна смотрела на него странно ясными глазами с проблесками в глубине глаз.

— Деньги, — сказал он, — всякая работа оплачивается. Сколько я должен за сеанс?

— Переведите на счет СОС.

— Да, конечно. И все же я хотел бы уточнить, — в его голосе проблеснул металл, как перламутровая пуговица в куче мусора. — По моим данным, ваша ассоциация имеет какое-то касательство к одному... очень неординарному феномену. По некоторым вашим словам я понял, что это так... Меня интересует, насколько ассоциация продвинулась в поисках решения проблемы.

— Не понимаю, о чем это вы?

— Я имею в виду вирус Фрайберга, — он пытался поймать взгляд Сусанны.

— А что такое этот вирус? — взгляд женщины был прозрачен.

Александр Вениаминович рассмеялся неестественным образом, — в этом клохчущем звуковом изображении эмоций был и страх, и раздражение, и злость.

— Вашей ассоциации полагалось бы об этом знать, — он наблюдал за лицом Сусанны, сверлил буравчиками глаз, — сейчас многие помешались на этом вирусе. В начале века русский ученый Фрайберг, он из немцев, а не из евреев, это я так, на всякий случай. Так вот, Фрайберг получил, точнее, вывел вирус гениальности. Введенный в кровь, вирус производит потрясающее действие на здоровье и интеллект. Мощность интеллекта возрастает в десятки раз.

— Очень интересно, — равнодушно произнесла Сусанна, — зачем же столько интеллекта? Если нет возможностей применения?

— Еще как! — воскликнул Александр Вениаминович. — Особенно сейчас это архиважно и квазинеобходимо. Генетическая дебилизация в обществе нарастает в сумме и проявлениях...

— Да, да, — подтвердила Сусанна, — мы давно живем в стране придурков, но в этом я не вижу особо тревожащей проблемы, все ко всему приспосабливаются. Жизнь избрала нам такой способ гибели — угасанием разума... Но, может быть, у этого вашего ученого остались последователи или документы...

— Увы, — вздохнул Александр Вениаминович, — самого Фрайберга по ошибке, из-за революционной неразберихи, простите, шлепнули балтийские матросы, а бумаги были разграблены и, скорее всего, погибли. Но я слышал, что профессор успел ввести этот вирус в кровь своих детей. Но и следы этих детей также затерялись.

— Как это печально, — безразлично подтвердила Сусанна, — но я надеюсь, вы или кто-нибудь другой обнаружит это утраченное или затерянное спасение от нарастающего идиотизма.

— А что если ваша ассоциация СОС займется этим? Неофициальные усилия иногда бывают более успешны.

— Боюсь, наших усилий будет недостаточно. У нас в ассоциации три угасающих старичка и две маломощные сенсетивки, считая и меня. Да, кроме того, у нас и другие задачи — духовное воспомоществование личности на основе методики психологического выравнивания биополевых структур человека с помощью аудиовидеопсиходелических структур... Что-то вроде баптистских проповедей с картинками. Почему бы вам самим не заняться этим? Ведь под вашим началом или влиянием могучий механизм профессионалов во всех сферах, — от политических проповедников до сантехников...

— Издеваетесь, — вздохнул Александр Вениаминович. — Мы пытаемся, но пока безуспешно. К тому же проблема слишком тонка и деликатна для таких прожженных политиков, вроде меня...

Амвросий грыз яблоко и слушал рассказ Сюзанны.

— Поклюй виноградику, — он пододвинул тарелку с кистями бледно-желтых ягод. — Ты полагаешь, они наладят ищеек по нашему следу?

Сюзанна задумчиво вертела ягоду у губ, слегка надкусывала, пробуя сок языком.

— Да, — сказала она после некоторого молчания. — Они будут вынюхивать все, что касается нас. Они думают теперь только о своем спасении. Они готовы заплатить любую цену и пролить сколько угодно чужой крови, чтоб замедлить свое духовное угасание.

— Они не успеют, — сказал Амвросий, — у них нет столько крепких голов, сплошное гнилье.... А что твой постоялец Иван, никак себя не высветил?

— В нем что-то другое, — сказала Сюзанна. — Я не очень-то верю его астрономическим увлечениям. Возможно, это прикрытие.

— А он не на коммунистов старается? — пытливо посмотрел Амвросий на Сюзанну.

— Только не это, — уверенно отвергла она. — Большевики для него безразличны, как и любая партия единомышленников, это я чувствую безошибочно. Для подсадной утки он слишком просторен внутри и слишком умен, хотя пытается скрыть и то, и другое.

— Может, он просто бзикнутый?

— Тоже нет, он весьма рационален. Этакий холодный, закрытый интеллект. Замкнутый, с броневой защитой логики... Скорее — это я говорю в качестве предположения — он всего лишь одинокий путник в поисках философского камня.

— Ну да, ну да, — размыслил Амвросий, — ты всегда была добра к людям.... Какие-нибудь книги в его обиходе ты заметила? Что он читает?

— Ничего систематического, чисто случайный набор книг и журналов. Да, еще заметно: отсутствуют детективы и любовные романы.

— А он не пользуется сеансами интеллектуализации в районной поликлинике?

— Нет, кто ж ему выдаст талоны на интеллектуализацию?

— Да, конечно. А чем занята Лидия?

— В отделе здравоохранения добывает статистику дебилизации за последнее десятилетие.

— И что это нам даст?

— Очень много! — рассмеялась Сюзанна.

Доктор был по обыкновению своему мрачен. Не шутил, как это делают профессиональные, хорошо оплачиваемые врачи. Не жонглировал напускным оптимизмом. Таких скептиков, как он, обычно не любят, но таким доверяют больше, чем остальным.

— Что скажете, доктор? Есть какие-нибудь проблемы? — спрашивал из-за ширмы Александр Вениаминович, стягивая с полнеющего сытого тела плотно облегающий специальный костюм, похожий на легководолазную униформу, опутанную проводами датчиков. Александр Вениаминович только что принял сеанс принудительной интеллектуализации, совмещенный с тестированием в специальной темной камере, сидя перед бледно-голубоватым экраном, нажимал различные кнопки, когда на экране появлялись бегущие цифры, отлавливая необходимые, группировал цифры и геометрические фигуры по заданной программе и производил прочие действия, регулируя тем самым работу камеры, ее химические и магнитные параметры.

— Нет, сегодня ничего исключительного, — отвечал доктор, просматривая выданный компьютером лист с графическими данными проведенной процедуры. — Сегодня все как обычно, — доктор взглянул на Александра Вениаминовича, тот выходил из-за ширмы, завязывая галстук.

— И сколько мы можем продержаться на процедурах? — Александр Вениаминович опустился на кресло у стола. — Когда же вы, мужи ученые, изобретете лекарство от рака духовности? — пошутил он, но глаза его были как обычно испуганно-серьезны.

— Мы ничего не изобретаем, — хмуро возразил доктор, — мы находим и открываем. И болезнь, и лекарство от болезни, — все хранит природа. Захочет природа — даст спасение, не захочет — и вся мировая наука окажется бессильной.

— Но, может быть, вы найдете что-нибудь новенькое, чтобы приостановить дебилизацию? Разверните дополнительные исследования, денег мы не пожалеем.

Доктор скептически улыбнулся.

— К счастью, не все решается с помощью миллионов, иначе жизнь стала бы ужасающе примитивной. Здесь нужны не столько миллионы денег, сколько миллионы человеческих устремлений. Сегодня уже третья наша генерация инфицирована антивирусом Фрайберга. Я никак не могу понять, почему они, демократы нынешних властей или кто-то еще, не сообразят, что ни экономические новации, ни социальные переустройства не предотвратят лавину окончательного краха до тех пор, пока не остановлена дебилизация. Если ее еще можно остановить.

— Ну да, эти демократы, эти народные фронты, — качнул желваками Александр Вениаминович, — вы правы, доктор, но мне, коммунисту до мозга костей, крайне претит пассивное ожидание, хотя... если говорить откровенно, по-человечески вы поймете меня, — мне, на остаток этой жизни вполне достанет лохмотьев интеллектуализма, которые, как сухие листья осени эпохи, кружатся в воздухе современности, — Александр Вениаминович улыбнулся кривой улыбкой.

— В душном воздухе, — уточнил доктор. — Ноосфера догнивает, несмотря на эйфорию политического оптимизма.

— Где вам встретился политический оптимизм? — пошутил Александр Вениаминович. — Хотел бы я посмотреть на это чудо. Все только и плачутся о предстоящей экономической катастрофе. Особенно эти новообращенные политики-демократы, каждый из которых, придя на место власти и не зная, как обращаться с браздами правления, готов взамен этого уворовать неуворованное, причем делают это с еще более гадостным лицемерием, чем худшие из нас, коммунистов.

Доктор с профессиональной пытливостью изучал выражение лица партийного вождя. По-человечески этот вождь был понятен своими страхами и одновременно жалок претензиями на ретроспекцию оправдания.

— Не любите вы их, — заметил доктор.

— Не люблю, Виктор Сергеевич. Они взошли, как пена на волне ненависти и посягнули на великую систему социализма, не владея законами эволюции этой системы. И я, даже обладая сотней большевистских пороков, чище их. Мое лицемерие менее подло и терпимее, чем их правдолюбие. Они рядятся в тоги пророков, но и эти одежды, как и слова их, с чужих плеч и уст...

— Вы правы, — согласился доктор, — вся наша жизнь — это воспоминание о прошлом. Тут вся проблема — в амнезических отклонениях. Кстати, о пророках. Что говорит ваш отдел астрологии?

— Мошенники они, все эти колдуны, экстрасенсы, ясновидцы и прочие. Многозначительность и туманность их высказываний прямо зависит от суммы гонорара. Мне лично астрологи говорят только то, что я хочу услышать и, как ни странно, они правы... Доктор, одну таблетку антидебилизатора, а? На ход ноги, а? Я понимаю, вы как врач считаете, что вся армия коммунистов — толпа неизлечимых дебилов, но все-таки... одну таблеточку, а?

— Нет, — мягко и решительно произнес доктор. — Синдром предельного истощения не дремлет. Он только и ждет, когда вы переступите границу гармонической согласованности, чтобы тут же прорвать оборону. Нет, мы с вами не только не станем превышать дозу, но и постепенно начнем снижать ее. Уж вы поверьте мне, съевшему собаку на изучении человеческих слабостей...

— Что ж, — вздохнул Александр Вениаминович, поднимаясь с кресла, — будем работать еще больше.... А кстати, доктор, если бы мы нашли носителя крови с подлинным вирусом Фрайберга, возможно ли было бы использовать эту кровь для вливаний против дебилизма?

— Почему нет? Разумеется, на основе этого материала возможно создание препарата.

— А чему вы улыбаетесь, доктор?

— Да так, своим мыслям, Александр Вениаминович.

— Знаю, знаю: вы думаете, вот, дескать, лидер умирающей коммунистической партии все еще дергается, шустрит, суетится, когда сама взбесившаяся идея потопила себя в крови граждан, ведь думаете так? Не лукавьте, все сейчас так думают. Нет, драгоценнейший, мы еще вернемся ко всей полноте власти. Идея коммунизма лишь отступила. Временно, заметьте, отступила под давлением деструктивных поползновений. Временно! Она вернется, эта идея, и мы вернемся с нею во славе и величии второго рождения, и уж тогда...

— Ну-ну, — признал доктор, — приятно видеть человека, который сам себе верит больше, чем собственным глазам. Не возражаю, пусть ваша великая идея выживает, если она не ублюдочна...

Они вышли из автобуса на пустынной остановке, перебрались по досчатому настилу через большую ненужную канаву, неизвестно для чего устроенную здесь, и удалились по тропе среди деревьев. Меж молчаливых стволов невдалеке проблескивала серая гладь залива.

Алина улыбалась, поглядывая сбоку на Ивана, сурового и серьезного. Он нес за плечом сумку с едой и думал про что-то очень нездешнее, отвлеченное и от мест этих, и от времен наших.

— Я буду звать тебя полтора-Ивана. Или лучше Большой Иван, — сказала она. — Гран Жан. И потом ты забудешь все свои имена и станешь просто иностранец — Гранжан.

Он ухмылялся и щурился, как от весеннего ветра, от прелести ребенка, слишком малого, чтобы ощущать свое значение в этом мире и пока еще слишком мудрого, чтобы сомневаться. Она шаркала по бордовым и золотым листьям и что-то напевала про себя, нашептывала, насвистывала, приговаривала, — детское колдовство, взывающее к неизвестной явленности неопределимого добра. Иногда она на мгновение замирала, оглаживая взглядом какое-нибудь вызывающе красивое дерево или вылезший из земли сумрачный, обточенный усилиями отторжения гранитный валун, давным-давно бывший тварным разбойником-душегубом и не нашедший покоя в глубине земли, — предметы были для девочки осязаемо существующими, или останавливалась перед толстой синицей на ветке, и синица тотчас, как внезапная невеста принималась охорашиваться под лаской детского взгляда, поворачиваясь и выставляя то пепельно-синие округлые бока, то снежно-белые пухлые щеки.

Расположились на просторной кочке среди валунов. В нескольких шагах едва заметно дышало море. На губе плоского берега таяла белая пена, как после припадка. Вдали над плоскостью воды беспорядочно метались бледные чайки, словно души неотпетых праведников.

— И это называется пикник? — спросила Алина, — она была настроено мирно, без жажды колкостей и иронии. Сидела на своей капроновой куртке и наблюдала за Гранжаном и окружающей жизнью.

— Да, — важно подтвердил Гранжан, — люди уходят в пустынное место природы и вкушают еду, и сладко насыщаются, как предки наши, на глазах всего неба. Если, разумеется, сумеют добыть еду и вспомнить, какое удовольствие он нее бывает.

— А что выше неба? — хитро прищурилась Алина.

— Выше неба разум.

— Сюзи говорила, что выше неба Бог.

— Это одно и тоже.

— Я знаю, что такое Бог. Сюзи говорит, что у Бога столько значений, сколько платьев у всеобщего короля, чтобы каждый живущий и умерший узнавал его и считал своим родственником.

Гранжан расстелил широкое полотенце, положил бумажную тарелку с бутербродами, поставил эмалированные кружки и литровый термос с какао.

— Кружка с цветочками — чур, моя! Так что такое разум?

— Например, ты думаешь о чем-нибудь, так? Твои мысли остаются жить невидимо, когда ты и думать уже перестала.

— Разве они не умирают?

— Никогда. Все мысли, когда-либо бывшие, живут вечно. Только одни из них уходят на глубину и там затихают до поры до времени, как диковинные рыбы, а другие ближе к высокому на поверхности и тоже вместе. Иногда они воюют друг с другом, как рыбы в море, и одни поедают других. Все-все вместе они и составляют человеческий разум.

— А вода в этом море...

— Вода — это жизнь. Она разная по составу с течением времени. Некоторые мысли не могут жить и умирают в воде современной жизни. Но море все равно одно, едино. В нем бывают приливы, отливы, и штормы... Есть люди, как вон те чайки. Они вылавливают чужие мысли из этого моря и питаются ими.

Алина хмыкнула, она не очень верила взрослым рассуждениям, они не совпадали с тем, чем была жизнь.

— Небось, загибаешь? — презрительно спросила она. — Горбатого лепишь?

— Что за лексикон, девочка? — строго спросил Гранжан.

— Не буду, не буду, — она, сложив губы трубочкой, поддувала морщинистую пленку какао в кружке, складки пленки были морщинистым лицом гнома. — Я уличная, я асфальтовая, — она хитро улыбалась, — я самостоятельная, меня трудно перевоспитать... Скажи, а этот твой океан мысли может испариться и высохнуть?

— В некотором роде, хотя каждосекундно в него вливаются новые и новые капли. Есть мысли, уже исчезнувшие или неизвестного происхождения.

— Сюзи говорит, что океан мысли стал гнить и дурно пахнуть.

— Ты знаешь, кто твои родители? — прямо спросил Гранжан и увидел, что плутовка прикрыла глаза, и лицо ее потускнело, как незнакомка, спрятавшаяся за прозрачной занавеской. — Если не доверяешь мне, можешь не отвечать.

— Тебе немножко доверяю... Я ничего не знаю о родителях. Догадки, слухи и разговоры — и не в счет. Я помню, меня всякий раз кто-нибудь забирал из детских домов. Как будто я волшебная вещь. Потом меня заперли в какую-то больницу и выпускали гулять в маленький садик с высоким забором. Но там не было больных, а были одни врачи и много-много блестящих и мигающих приборов... А что ты насторожился? — в упор спросила она. — Ты тоже хочешь меня украсть? Тогда тебе придется получать новое свидетельство о моем рождении и дать мне другое имя. Так уже было.

— Нет, нет, — улыбнулся Гранжан, — я не собираюсь тебя красть. Я ведь самый верный твой друг, ты ведь знаешь это? Я просто слушаю и думаю. А что они делали в больнице с тобой?

— Они брали у меня кровь на анализы. Много раз... А я все-таки сбежала от них и на поезде приехала в Питер. Сюзанна меня подобрала. Вот и все.

— А ты не знаешь, зачем они брали твою кровь?

— Они говорили между собой латинскими словами. Они боялись, что я пойму, зачем им моя кровь. Несколько слов я запомнила, потом нашла по словарю. Они хотели получить какой-то вирус и остановить какую-то эпидемию. Умственный грипп, — улыбнулась она.

— Сюзанна знает об этой истории?

— Конечно. Она умоляла меня никому и никогда не рассказывать. Ты меня не выдашь?

— Друзей не выдаю и не продаю... А как тебя Сюзанна нашла?

— Случайно. Я сперла у нее сумочку в троллейбусе, Сюзанна меня и прихватила.

— Ты что, долго бродяжничала?

— Было дело.

— И как же ты убереглась от бед?

— Волка зубы кормят, а ноги спасают, — снова улыбнулась Алина. — На свалке нашла старый винтовочный штык. Он меня и спас... Один мужик за мной на чердаке гонялся. Загнал в угол и кинулся. Я штык подставила. А потом на Сюзанне сгорела. Но она молодец, не стала вопить, кричать полицию, а увела к себе, в мансарду. Сюзанна сделала мне бумаги, и я стала Алина Иннокентьевна Кисиани. Но мне это имя не очень нравиться. Я потом сама поменяю... Слушай, а почему большая вода дышит и играет?

— Большая вода свободна, — задумчиво ответил Гранжан. — На свободе мысль играет, а в заточении скорбит.

— Тебя учили говорить красиво или сам достиг? — насмешливо спросила Алина, ее улыбка тронула углы губ и замерла, неявленная. — Если бы еще и другие умели тебя понимать.

— Понимать труднее, чем говорить. Но когда мы говорим, мы учимся себя понимать, а это уже что-то. Кстати, я слышал, будто, если ты бывала с Сюзанной, — кто такой Амвросий? Он будто бы наукой занимается?

— Амвросий, — девочка скорчила гримасу, изобразив многомыслие, — сдвинутые брови, надутые щеки и съежившиеся губы, — он... как это... теоретик — синтезатор, — вспомнила она и улыбнулась. — Он берет нечто и превращает в ничто.

— Не слабо! — одобрил Гранжан. — Серьезная работенка. Он сильно утомляется или теоретизирование только для ленивых?

Девочка пожала плечами, подобрала камешек, бросила поверх воды, проследив полет.

— Ты убила человека, — сказал Гранжан. — Тебе потом не было страшно?

— Психолог, — Алина бросила на него колючий взгляд. — Надеюсь, что не было страшно ни тогда, ни потом... У него изо рта пошла черная кровь прямо мне на руки. Потом от рук долго пахло кровью. Очень противно...

Город доживал третье свое столетие, разрушаясь в сердцевине и отпочковывая на стороны клочковатые пятна новостроек. Люди, десятилетиями служившие материалом непрерывного эксперимента по выращиванию новой исторической общности придурков, уже, казалось, не были способны ни к упорной деятельности мысли, ни к стойкому чувству отвержения данности и потому, как пессимисты, преувеличивали испуг беспокойства неприятности и недооценивали перспективу благих возможностей, которых, разумеется, было больше, чем вместимости времени и пространства. Новые городские власти, выплеск площадной демократии, еще не сподобились опыта народоправства, а старая власть, упыри идеологического омертвления, уже не могли ни вожжи поддергивать, ни петушком за дрожками, потому что все разносилось к едреней фене, распугивая брызгами народы и государства.

Город медленно и неотвратимо умирал, покинутый судьбоправным благословением и человеческим благоделанием, обнажал одну за другой метастазы разрушения, воздевая к серым небесам культяпы серых домов. Посредственность все еще навеки обладала осознанием своей единственной пошлой правоты, тенью истины, и влеклась контрастной чересполосицей дней и ночей к равнодушному будущему. Бытие правили те же деградировавшие жертвы истории, прежде не успевшие развернуться, разгуляться, сказать иногда «а не пошли бы все на...», и ныне, возвышенные внезапными переменами, упивались дозированной вольностью, — одни обирали безмолвствующих обывателей, другие впадали в откровенность эротики, третьи, самые дисциплинированные, большевики, пускались в тайную коммерцию как в последний шанс не утратить власти, и надо всем этим царил, кривляясь и корча благородные рожи, всероссийский вонючий блуд. Прежние проституирующие вожди спешно и без надежды на успех, но лишь бы восполнить тоску по порядку, раскрашивали принципы социального участия в дележе награбленного, новые же народоводцы приноравнивались к правилам проституирования, а праведники, обилием которых некогда славилась русская духовная обширность, терялись в безумствующей толпе, и голоса их не достигали ушей и сердец. И в этом празднике похорон мерещилась тайна, беременная ожиданием чуда. Маги, мистики, колдуны, астрологи, пророки, бесноватые, блаженные и слобоумные оказывались в чести и при деньгах, окунались в благоговейное страстное истерическое приятие публикой, ждавшей перехитрить, облапошить неотложный ход обыкновенной и до глупости простоватой жизни...

— Позвольте, Николай Порфирьевич, с вами не согласиться, — говорил Филолект, держа в руках раскрытый том Британской энциклопедии и всем своим видом, — осанкой, покашливанием, похмыкиванием, оглаживанием лысины, выпячиванием губ, — показывая преданность академической манере, — сия книга, — он потряс томом энциклопедии, — которую, я полагаю, и вы считаете вполне репрезентабельной в части дефиниций, предлагает иную форму и содержание, а также пространство применимости того понятия, о котором вы давеча говорили.

— Да полноте, Филолект Софронович, — отвечал Николай, откинувшись к спинке широкого кожаного дивана у окна и улыбаясь, отчего резкие морщины его лица меняли свою топографию от замкнутой чужести к ироническому покою, — полноте, нам ли спорить о ноуменах, когда сами явления выдают себя из тайны, столь сладостной обывателю, в тривиальность, столь ненавистную таланту, и становятся скучны даже не для анализа, а просто для систематизации...

В комнату вошла Лидия, толкая перед собою высокий сервировочный столик на мягком бесшумном ходу и оставила столик у дивана.

Николай мельком одобрительно взглянул на привычное: чашки, сахарницу, кофейник и передвинул вазочку с овсяным печеньем, чтобы композиция предметов совпала с ощущением свободной точности.

Лидия у окна отодвинула ажурную занавеску и смотрела в окно вниз на набережную.

— Что, Лидушка, он ходит? — спросил Николай.

— Ходит. Наверное, иззяб и устал.

— Тогда пригласите его.

Лидия отодвинула занавеску, постучала громко по стеклу и помахала рукой.

— Брат Николай, — с укором произнес Филолект, — зачем?

— Полноте, — в тон ответил Николай, — сыщик — тоже человек. Чем мы открытее, тем меньше в нем роится подозрений. Лидушка, отворите дверь товарищу.

Через три минуты в комнате появился молодой человек, короткоусый и пухлощекий, росту выше среднего, востроглазый, уверенный в себе и без особых примет, по которым его можно было бы запомнить. Он как-то одним махом, прицельным взглядом, зафиксировал всю комнату с обстановкой и людьми, — слева направо, — высокий красного дерева с полированными стеклянными дверцами книжный шкаф во всю стену, фикус у окна, кожаный диван, круглый стол, стулья с высокими судейскими спинками, еще книжный шкаф, но пониже и попузатей, и даже, кажется, зафиксировал самого себя, стоящего в дверном проеме.

— Ловко! — искренне восхитился Николай. — Моментально и точно. Это у вас врожденное или выработанное?

— Профессиональное, — открыто ответил молодой человек.

— Замечательно! — также искренне, но с опозданием, восхитился Филолект, разглядывая сыщика. — А скажите, только не оборачивайтесь, что за картина висит у вас над головой над дверью?

— Сто сорок на семьдесят. Холст. Масло. В манере питерского авангарда конца восьмидесятых, — довольный, улыбнулся молодой человек. — Картина отражается в книжном шкафу. А в руках у вас том Британской энциклопедии на букву «К», издание пятьдесят восьмого года.

— Потрясающе, — только и мог сказать Николай. — Проходите, пожалуйста, присаживайтесь. Лидушка, если нетрудно, принесите чашечку для гостя. Садитесь, — Николай похлопал по дивану.

Молодой человек прошел, ступая по вощеному паркету мягко и осторожно, как лесной зверь. Сел и взглянул в лицо Николая открытыми невинно-наглыми серыми глазами.

— Позвольте представить, Филолект Софронович, или брат Филолект, в детстве откликался на «Филю», ныне человек на пенсии. Сестра Лидушка, домохозяйка от рождения. И ваш покорный слуга Николай Порфирьевич.

— А где остальные?

— Кого вы имеете в виду?

— Амвросий и Сюзанна.

Николай пожал плечами:

— Где-то гуляют по улицам прекрасного и родного города. А все вместе, как вы, вероятно, знаете, — это союз сумасшедших. Иными словами, страховое общество сознания. СОС. Так сказать, сумасшедшие — самозванцы. На учетах в психушках не состояли. Социальной навязчивости не демонстрируем. Просто обмениваемся шизухой на принципах личного обаяния. Безумие, знаете ли, поливариантно, и для устойчивого состояния сознания, гомеостаза духовности, оставленного нами в целях амбивалентной гармонизации воображаемого и действительного... короче говоря, вы все поняли про нас?

Гость кивнул. Лидия принесла чашку с блюдцем, поставила на сервировочный столик. Налила кофе из фарфорового кофейника. Чашку свою и для Филолекта поставила на круглый стол и села, разглядывая гостя.

— Филолект Софронович, вы не нервничайте, — сказал гость, — я надолго не засижусь. Служба.

— Простите, — сказал Николай, — я не расслышал вашего имени.

— Павел Николаевич Щеглов, — чуть приподнявшись, отрекомендовался гость. — Практикант наружного наблюдения.

— Это ваше имя или псевдоним? Как это принято у литераторов и контрразведчиков? — спросил Филолект.

— Это псевдоним, — повернувшись, признался доброжелательно практикант. — В действительности я Павел Константинович Синицын.

— В вашей конторе много птичьих имен и псевдонимов?

— Нет, есть и млекопитающие имена, — с добродушной откровенностью, за которую не надо платить, ответил практикант. — Есть Быков, Зайцев, Волков, Козлов, Меринов, Бугаев, Ужов...

— Ужов — яйцекладущий, — заметил Филолект. — Значит, тоже птица.

— Ему это не мешает, — парировал практикант.

— А вы, товарищ Синицын...

— Щеглов, — строго поправил практикант, — для вас я Щеглов и никто другой.

— Да, да, — улыбнулся Николай, — я запамятовал, мы живем в мире псевдонимов. Вы еще учитесь или закончили образование?

— Студент — юрист. Точнее юрист-студент.

— И диплом будете писать?

— Непременно. И скоро. Тема определена так: «идеологические диверсии в структуре политической тактики».

— Замечательная тема, — одобрил Николай. — И очень актуальна. Но полагаю, работа, скорее, теоретическая?

— Не совсем так. Спасибо, у вас прекрасный кофе. По основной идее тема, конечно, теоретическая, но обосновывается реальной практикой последних десятилетий. Всякая актуальность прежде, чем тиражироваться в будущее, должна коррелировать с прошлым, вы понимаете?

— Разумеется, — признал Николай, — понимаю, иначе я не был бы сумасшедшим. А скажите, Павел Константинович...

— Николаевич, — поправил гость.

— Да, да. Скажите, а вот это ваше занятие — наружное наблюдение — хорошо оплачивается?

— Хотите составить конкуренцию? Не советую. Но в нынешней экономической ситуации работа оплачивается, я бы сказал, скудно. Но дело и не в деньгах, не в них счастье. Профессионал госбезопасности должен обладать всем необходимым и достаточным опытом.

— А моральные издержки вас не пугают?

— Вы имеете в виду нравственные отправления, муки совести и всякое такое? Нет, нас ничто не пугает. Моя работа не очень благоуханна с точки зрения обывателя, но в нормальном цивилизованном обществе достоин уважения и человек, выгребающий нечистоты, и человек, дирижирующий симфоническим оркестром. Логично?

— Да, в системе ваших представлений и в пределах вашей душевной вместимости это логично. А, простите, ваше ведомство не установило здесь, в моей квартире подслушивающих устройств?

— Зачем? — удивился практикант. — Вы не представляете реальной опасности, и мы лишь эпизодически присматриваемся к вашей компании. Это, так сказать, профилактика общественной стабилизации. Во-вторых, это технически пока дорого. В-третьих, для нашего информационного банка вполне достаточно периодического прослушивания телефонных разговоров да иногда, по таблице случайных чисел, наружного наблюдения.

Наступило неловкое молчание. Гость допил кофе, тихо поставил чашку на блюдце.

— Фикус у вас замечательный, — сказал он. — Никогда таких роскошных фикусов не видел. Слышал, раньше фикусы красовались в каждой пятой квартире, а затем были признаны мещанскими и перевелись. А жаль. Такие красивые, будто лакированные листья. Если у вас, господа, нет ко мне вопросов, разрешите откланяться?

— Было очень приятно познакомиться.

— Тогда у меня вопрос, если позволите, — практикант встал, извлек из внутреннего кармана фотографию и предъявил Николаю. — Кто эти люди? Мужчина и девочка на берегу залива.

— Впервые вижу, — вгляделся Николай. — Этакий мрачный тип. Он замечен в чем-нибудь ужасном?

— А вы? — практикант обернулся к столу и приблизил фото к лицу Лидии. — Вы, Лидия Петровна, исполняете в СОСе обязанности отдела безопасности. Вы знаете этих людей?

— Впервые вижу, — Лидия подняла на практиканта кроткое лицо.

— Ясно, — он положил фотографию на стол. — Оставьте себе, может, пригодиться для опознания.

— Нет, — сказала Лидия, — возьмите обратно. Нам без надобности.

— Воля ваша, господа, — вздохнул гость, убирая фотографию. — Если бы вы, как лояльные граждане, как патриоты, хотели помочь...

— Помилуйте! — возмущенно возразил Филолект. — Вы думаете, что предлагаете? Всякий истинный безумец чужд прагматики. Реальное рациональное и сюрреальное иррациональное несовместимы, как лед и пламень.

— Жаль, — практикант, стоя в дверях, поднял глаза на картину. — Несомненно, это питерский авангард. Я даже художника знаю...

— Может, это один из тех, кого вы живьем спалили в мастерской?

— Гнусная ложь. Прекрасная картина. Если решитесь ее продать, сообщите мне.

Лидия хмыкнула.

— Наше ведомство, Лидия Петровна, широко и живо интересуется искусством, философией и психологией. Ну что ж, — он обернулся к Николаю, — знакомство было весьма поучительным, информационно насыщенным.

— Так вы, товарищ Щеглов, будете продолжать наблюдение за моей квартирой? Или иным способом станете надзирать?

— Эпизодически, — улыбнулся товарищ Щеглов, — по таблице случайных чисел. Замечательный фикус.

— Хотите, продам?

— Благодарю, растениями не интересуемся, только любуемся. Всего доброго, — он повернулся уйти, но Николай окликнул его.

— Вы в каком звании?

— Старший лейтенант, — был ответ.

— Желаю вам стать генералом...

После ухода гостя все некоторое время оставались немного подавленными. Тонтон-макуты спецслужб могли принимать любой облик, могли исполнить любое преступление. Для них не существовало преград закона и добра. Первым нарушил молчание Филолект.

— Вот что, Лидушка, — он погладил лысину, — просмотри тщательно всю квартиру, нет ли чего, что их заинтересует. Это первое. Затем второе: предупреди Сюзанну, пусть еще раз прощупает этого Ивана, сдается мне, не связан ли он с этими птичками. И третье: не перебазировать ли девчонку в другой район?

— Последнего, быть может, и не стоит делать. Если девчонка исчезнет из их поля зрения, они начнут искать. Это вызовет еще большее их подозрение. Одно несомненно: девчонка не должна появляться в этой квартире. Лидушка, поищи какое-нибудь надежное лежбище где-нибудь возле Сенной площади. С одним входом и двумя выходами. На всякий случай.

— А что твой доктор? — спросил Филолект. — Насколько он близок к блокировке антивируса? Он не собирается передать эту тему в какой-нибудь исследовательский институт?

— Едва ли, — сказал Николай. — Мой доктор честолюбив, да и время институтов миновало. Возвращается эпоха одиночек-энтузиастов. Сейчас один ученый быстрее придет к успеху открытия, чем толпа дипломированных серостей. Закон последовательностей утверждает, что мнимые величины лишь при очень строгих условиях превращаются в действительные...

— Здравствуйте, Виктор Сергеевич, милости просим, вас ждут, — горничная величаво отплыла от двери, пропуская доктора, — позвольте ваших соболей, — она приняла потертый плащик с брезгливым выражением иронического лица и благожелательно и настойчиво указала на домашние тапочки под вешалкой.

— А вы все цветете, — шутил доктор, скидывая ботинки, — и как вам это удается?

— Цвету, — подтвердила горничная и сухо улыбнулась. — Цвету регулярно. С меня можно собирать два урожая в год.

— Ну и шуточки у вас! — доктор сунул ноги в тапочки, оглядел прихожую. — А скажите, — шепнул он, — у хозяина много таких... конспиративных квартир?

— Не располагаю информацией, — в тон и шепотом ответила она.

— И в каждой квартире конспиративная горничная? — снова шепотом пошутил доктор, профессионально окидывая взглядом фасад горничной и прикидывая, за что бы ее ущипнуть.

— Бесплатно нельзя, — сухо сказала она деловито.

— Виктор Сергеевич! — послышался из гостиной звучный голос хозяина. — Чем вы там заняты? Амурами?

— Да вот, — доктор вошел в небольшую, весьма уютную и милую гостиную, отмеченную благородным и сдержанным вкусом хозяина, — вот, пытаюсь у вашей нимфы выведать хоть какую-нибудь тайну.

— Бесполезные старания, — с добродушной игривой строгостью отозвался хозяин, — большевики и особенно большевички хранят свои секреты до последней капли. До последнего вздоха... того, кто любопытствует. Я вас жду уже полчаса.

— Муниципальный транспорт...

— Знаю, — вздохнул хозяин. — Черт с ним, с транспортом. Садитесь-ка, мы ударим по коньячку. И закусим — назло всем — дефицитом, как сейчас говорят... Пока власть еще в наших руках...

— Часть власти, Александр Вениаминович, — уточнил доктор, усаживаясь за массивный инкрустированный просторный овальный столик на гнутых ножках. — Столик-то, небось, из музея?

— Ваша правда, — улыбнулся Александр Вениаминович. — Привычка, знаете ли, считать любую собственность — партийной и, следовательно, и моей тоже. Кстати, и дворцы, некогда отнятые нашими дедами у царей, только и сохранились потому, что мы ими владели и владеем. — Александр Вениаминович наливал гостю коньяк из хрустального графинчика — радужные сочные искры переливались на боках сосуда. — Так какой частью власти и, по вашему мнению, как долго нам еще владеть? — хозяин взглянул в лицо доктора с тем особым прищуром, который мог означать что угодно, — и подозрение в неверности, и приступ юмора, и похвалу смелости.

— Это ананас в манговом соусе? Прелестно, — сказал доктор. — Вы, отцы наши и кормильцы, умеете жить в свое удовольствие. Это, наверное, талант?

— Да, — с ироническим вздохом признал хозяин, — только на вершине пирамиды по-настоящему ощущаешь сладость бытия и восторг раскованных в полете возможностей.

— Вы поэт... Стихами увлекаетесь?

— Есть немного, — скромно потупился хозяин. — Это, так сказать, придает человеческую достоверность моему, если откровенно, бесчеловечному идеологическому статусу. Историческое обоснование меня, если говорить без дураков, начинается с древнего Египта, еще задолго до магометов и иисусов. Властью обладала каста жрецов. Фараон, — хозяин придвинулся к лицу доктора и заглянул в глаза, — фараон был лишь номинальным владыкой. Так же, как и сегодня и навеки вечные. А власть, подчеркиваю, вся власть была в руках жрецов. Они были владетелями исторического опыта. Поэтому власть жрецов вечна, понимаете, вечна. Любых жрецов. Если будем не мы, будут другие. Это закрытая каста. Почему нынешние политологи, экономисты и прочие пророки воплями рвут свои глотки, истекают соком похоти к власти, а? Чтобы попасть в избранные... Ну, поднимем? — он держал перед собой рюмку и сквозь полированные грани магического хрусталя разглядывал сидящего напротив доктора, затем торжественно, не подстраиваясь под лихость близкого к народу вождя, но священнодействуя ернически, даже отодвинув в сторону мизинец, подчеркнуто по-мещански, вылил коньяк за оттопыренную губу. — Ты закусывай, Виктор Сергеевич, закусывай. Тебе пить, как я, нельзя, — и практика не та, и положение не позволяет. Ты же, — хозяин умягчился улыбкой, — мой всеобщий доктор и духовник. Ты на меня не равняйся, закусывай. Мы еще ублажимся коньячком. Затем пересядем на клячу мягкой водочки, какой ты еще не услаждался. И закуску переменим. Затем чуть-чуть освежимся молоденьким сухоньким винишком, щекочущим, как пушок на бедре девственницы. И финишируем ликерчиком, глубоким, как сладость греха... Так что ты насчет власти?

— Я думаю, власть твоя, — перешел на «ты» доктор, — как съеденная молью и пробитая плевками шинель образца первого съезда, расползается...

— Валяй, апокалиптируй дальше, — хозяин сыто откинулся на спинку кресла, вытянул ноги.

— А дальше, Александр Вениаминович, ничего не будет. Будет надгробие и на нем короткая черточка между датой прибытия на землю и датой убытия с оной. Не был, был, никогда не будет, как говорили древние.

— У всех одно это, — Александр Вениаминович снова взял графин.

— Да нет, не скажи. Осторожно, не пролей. У человеческой памяти материальная основа и такие же результаты.

— Ну да, ну да, — проворчал хозяин, — геростратово место в истории и памяти равносильно любому другому, хотя и не равноценно.

— Хоть говном, лишь бы навечно?

— Со свиданьицем. Поехали, — Александр Вениаминович опрокинул коньяк за губу. — Что ж мне теперь — громко отказаться от своей судьбы и перекинуться к радикалам?

Доктор пожал плечами.

— Думаю, этот финт у тебя не пролезет. Ты упустил перекресток, теперь не свернуть. Вирус Фрайберга в тебе — дома. Он хозяин.

Александр Вениаминович жестко кинул в рот крохотный бутербродик с икрой, жеванул пару раз, проглотил с жадностью, как голодный слюну. Ожесточился лицом, поиграл желваками.

— И что ж ты, мой кудесник крови, думаешь, если я теперь решусь на предательство идеи, на выход из жречества, это остановит ураганный дебилизм в обществе?

Доктор выпил, отдышался, рассмеялся.

— Бедный ты мой фанатик марксизма!

— Пошел ты со своим Марксом! Я его сроду не читывал. Мне референты цитаты выписывали.

— Вот-вот, ваше учение — та самая питательная среда для вируса. Только вы не распознали, голубчики, что все — сколько вас? десять миллионов? — оказались заражены духовной чумой, — доктор рассмеялся. — В моей группе есть биолингвисты. Они анализируют все речи и выступления большевиков и определяют уровень дебилизма и стадийность анамнеза. Мы разработали шкалу заболеваемости, по которой определяется процент пораженности коры полушарий мозга.

— Ну! Дальше! — приказал хозяин, прищурившись.

— Не «нукай»! Это закрытая информация! — хихикнул доктор.

— Я тебе дам «закрытая»! Выкладывай!

— Только тебе! Только под честное слово! — жеманился доктор.

— Хоть под три честных слова.

— Ну! Если обманешь, я тебе такую реабилитацию устрою!

— Честное пионерское! — хозяин взметнул ладонь надо лбом.

— Теперь верю! Теперь солидно! — серьезно сказал доктор. Он выпил, задумался. — Так вот, на моей шкале дебилизации по данным биолингвистов и по другим параметрам... союзный генсек был поражен вирусом на шестьдесят процентов. Российский — на семьдесят три. А ты — на сорок девять... У тебя есть шанс. Вот такусенький, — доктор посмотрел на хозяина сквозь просвет между пальцами. — Вот такой шанс. И в этом случае неглупый верблюд может рискнуть сунуться в игольное ушко.

— Ну, ты и фрукт! Демократической прессы начитался?

— Зачем? Данные науки вполне репрезентативны, — доктор хмелел и с трудом произносил сложные слова. — Вы, большевики, составили некий план возвращения к власти с помощью капитала, с помощью военных и дебильной толпы. Но моя наука не предусматривает ни одного процента успеха в этом направлении. Большевизм — эпидемия дебилизма. Вирус Фрайберга...

— Пей! — хозяин налил доктору коньяк.

— Спасибо, кормилец... Если говорить понятным обывателю языком, то вот что: вы не поняли, или боитесь понять, или обманываете себя непониманием того, что у истории — свой вектор — сила и направление. В любом варианте вы уже проиграли. Даже без истории вы приговорены. Это говорю я, посвятивший две трети жизни изучению медицинских аспектов феномена большевизма. Как физическое тело ты еще можешь существовать, хотя вирус подтачивает и биологические ресурсы организма. Но как духовное силовое поле ты — инвалид.

— А с другими партиями, неужели успешнее? — усмехнулся хозяин. — Они что, не заражены?

— И они, драгоценные, — успокоил доктор, — как и все советские люди, они также заражены дебилизмом. Генофонд культуры, обладавший иммунитетом к вирусу, уничтожен. И сегодня, в благоприятных условиях даже малой власти, вирус размножается с чудовищной скоростью. И здесь нет разницы между либералами и консерваторами. Больные, они и есть больные. От них нельзя ожидать ответственности за действия. Антивирус Фрайберга, или вирус дебилизма, безжалостен и безразличен к цвету крови, политической принадлежности и религиозным верованиям.

— Ну, это ладно, это пустяк, — перебил хозяин, — ты скажи, что там у тебя в лаборатории с кровью? Есть какие-нибудь результаты?

— Мое дело — что? Мое дело — диагноз поставить: духовный наследственный сифилис и, как результат, — слабоумие. Нехитрая штука — диагноз, если знать. Установить стратегию облегчения. Если оно возможно и не слишком дорого. Я говорю о тех ваших соратниках, кто прошел через мою лабораторию, и у кого обнаружен вирус дебилизма в отчетливой форме, а не в стертой. У всех в той или иной степени выявлена параноидная форма шизофрении. Паралогичное, непоследовательное мышление с элементами резонерства. Галлюцинации, интерпретативные иллюзии, дикая убежденность в сверхценности своих идей и тому подобное.

— Антимагнитная камера что-нибудь дает?

— Ты знаешь по себе, — пожал плечами доктор. — Главное — кровь. Главное — вирус Фрайберга.

— А если мы все-таки найдем эту девчонку?

— Там видно будет, — уклончиво отозвался доктор. — Литра-двух ее крови, думаю, вполне хватит для отработки метода защиты... Ищите и обрящете, — печально улыбнулся доктор. — Включите в поиск всю вашу королевскую рать...

В кабинет литературы в приотворенную дверь заглянул мальчик и громко, намеренно подчеркнуто сказал:

— Альберта Поликарповна! Вас какой-то мужчина хочет в учительской!

Она повернула голову, улыбнулась, поднялась, оправляя задравшуюся юбку, закрыла классный журнал и пошла из класса.

— Здравствуйте, — встретил ее приветливым взглядом молодой короткоусый приятного обхождения человек и на вопросительный взгляд учительницы отрекомендовался:

— Дроздов. Из комитета госбезопасности.

Брови учительницы приподнялись, губы сложились в снисходительную ироническую улыбку.

— Какая честь, — небрежно произнесла она, — впервые вижу живого кагебешника. Прошу, — скупо указала она на диван.

Мужчина сел несколько боком, вальяжно и чуть барственно.

— Вы посвободнее, — заметила учительница, — не напрягайтесь. — Здесь вам ничего не угрожает, — улыбнулась она.

— Благодарю, — улыбнулся он в ответ. — Альберта Поликарповна, — он с четким удовольствием произнес ее необычное имя, — я к вам по такому делу... У вас училась одна девочка... по имени Алина...

— Шпионка?! — с радостным ужасом прошептала учительница.

— Да нет, что вы! Мы детьми не занимаемся. Дело в другом. Девочка оказалась наследницей крупного предпринимателя за границей.

— Но такими делами занимается инюрколлегия.

— Здесь особый случай, — Дроздов перевел взгляд на вошедшую учительницу, и та тотчас исчезла.

— Допустим. И что же?

— Мы не можем найти ее. Вы не скажете, каким образом она была отчислена из вашего класса и по каким причинам?

Альберта Поликарповна подумала несколько мгновений и, продолжая какую-то свою внутреннюю мысль, извлекла из кармана кожаного пиджака папиросницу, неторопясь открыла, вытащила «беломорину», постучала мундштуком по крышке папиросницы, опустила папиросницу в карман. Дроздов тут же поднес зажигалку.

— Некоторое время тому назад, — неторопливо сказала учительница тем же голосом и в том же темпе, каким обычно вела уроки, — ко мне пришел попечитель девочки и сказал, что он с ней уезжает в деревню. Срочно. Ввиду болезни тети.

— Он предъявил документы?

— Естественно. С печатями и подписями.

— Вы помните фамилию этого опекуна?

— Увы, — она со спокойной иронией встретила взгляд Дроздова. — Я не запоминаю имен мужчин, которые меня не интересуют. Это не входит в мои служебные обязанности и личные пристрастия.

— И затем...

— Я отдала ему личное дело девочки и пожелала удачи.

— В личном деле и в журнале был адрес девочки?

— Естественно, — она посмотрела на пепельницу на подоконнике, Дроздов тотчас потянулся за пепельницей и поставил ее на диван. — Благодарю. Но боюсь, вам не повезло.

— Как это?

— Дело в том, что месяц назад у нас произошло событие. Классный журнал пропал. Да, — она спокойно смотрела в глаза Дроздова. — Это иногда случается в каждой школе. Дети часто болезненно воспринимают двойки и всякое такое. Вот и пропал журнал. Пришлось заводить новый. А это жуткая морока почти за весь год. Всю программу писать заново по всем предметам. Хорошо, что учителя-предметники в своих тетрадях посещаемости ставят отметки, так что в новом журнале все в порядке, кроме адресов.

— Интересно...

— А что поделаешь? Так что, к моему величайшему сожалению, я не в состоянии вам помочь.

— Но хоть где-то вы записали адрес девочки?

— Нет. Да это и не всегда соответствует. Знаете, дети могут быть прописаны у бабушки, а учатся по месту дедушки, если бабушка и дедушка разведены, а ночуют вообще у племянников или теть. Так что в журнале могло быть записано одно, в голове детей — другое, а в действительности — третье.

— Очень интересно, — с удовольствием сказал Дроздов. — Кстати, Альберта Поликарповна, как у вас дела с отьездными документами? Все в порядке? Может, вам надо помочь с эмиграцией или, напротив, притормозить, а? — Дроздов даже подался вперед и взглянул в лицо учительницы несколько снизу. И тут же отпрянул, получив в ответ облачко вонючего дыма.

— Знаете что, молодой человек? — учительница весело и зло смотрела в его прицельные глаза. — Мы с вами из разных личных эпох. Если говорить на языке моих учеников-тинейджеров, так вы против меня — обсосок. Вы еще на младенческом горшке тужились от перекорма, а я, простите, уже трахалась с первым смычком симфонического оркестра или с первой клюшкой хоккейной команды, не помню. А посему — если вам еще есть нужда разговаривать — давайте выбирать словарь и стилистику, договорились?

— Договорились, — согласился опешенный Дроздов.

— Алина Иннокентьевна Кисиани. Примерно тринадцати — четырнадцати лет. Родители неизвестны. Девочка с младенчества болталась по разным родственникам. Очень умна, и потому в классе держалась особняком. Хорошо дерется: один раз ее обидели, и с тех пор никто не решался задеть ее ни словом, ни жестом. Иногда бывала упряма. Получала замечания по поведению. Однако успевала либо отлично, либо блестяще по всем предметам, и этим резко отличалась от сверстников. Школа для нее была слишком легким занятием. Планка низка. Вы знаете, треть родившихся в стране детей — потенциальные дебилы, она улыбнулась. — Откровенно говоря, я не верю вашей байке про наследство. Если девочка вам нужна для каких-то гебешных дел, так вы зря теряете время.

— Почему? — с доброжелательным любопытством спросил Дроздов.

— Как бы точнее сказать, — учительница вмяла потухшую папиросу в пепельницу, и Дроздов переместил пепельницу на подоконник. — В ней была некая... достоверность, что ли. Вот вы, простите, не совсем достоверный человек. Я не всегда достоверна. А девочка была вполне достоверным существом. Кроме того, в ней было некое интеллектуальное изящество, ментальный шарм. Иммунитет против идиотизма нашей жизни.

— Иммунитет? — задумался Дроздов. — Интересная мысль... Со здоровьем у нее было все в порядке?

— Да. В медпункте ее карточка так и осталась незаполненной.

— Карточка на месте?

— Конечно, нет. Ее опекун взял карточку с собой.

— Детективная история! — коротко рассмеялся Дроздов. — Ни адреса, ни примет. Может, какая-нибудь фотография сохранилась? Знаете, в конце учебного года фотографируются всем классом.

— Да, недавно мы фотографировались. Но девочки в этот день в школе не было, и на фотографии ее нет.

— Но хоть опекуна-то ее описать можете?

— Откровенно говоря, затрудняюсь. Ничем не примечательный человек. Зовут, кажется, Иваном.

— Ну да! — коротко хохотнул Дроздов. — Я и сам мог догадаться, что его зовут Иваном. Имя редкое и легко запоминается.

— Ищите, — равнодушно сказала учительница. — Человек не иголка в стоге сена. Найти можно, даже в пятимиллионном городе. Правда, не совсем понятно, зачем вам эта девчонка. Я слышала и читала в прессе, что вы заранее подбираете и обучаете молодых шлюх для ублажения вонючих козлов из высших эшелонов власти, но это же еще ребенок. К тому ж она слишком умна для такой работы.

— Гнусная ложь, — задумчиво произнес Дроздов. — Тут дело другое. Найти, конечно, можно, если постараться, но время — черт побери! Время теряется.

Альберта Поликарповна пожала плечами и достала очередную папиросу. Дроздов поднес зажигалку и встал.

— Благодарю, — сухо произнес он. — Рад был познакомиться. Очень сожалею, что я учился не у вас. Вы интересный человек. Обидно, что покидаете нас. России нужны умные люди.

— Что поделаешь? Пришла пора... se mettre en marche... Погулять по Елисейским полям.

— Это интересно... Елисеевские поля, полные овощей и фруктов, — задумчиво произнес Дроздов. — Но я надеюсь, что если вы что-то узнаете об этой девочке, вы сообщите нам?

— Не надейтесь, — покачала головой учительница. — Я давно, как говорится, завязала со всеми государственными заботами... А кстати, господин сыщик, у вас работы прибавилось в связи с перестройкой гласности на демократию?

— Прибавилось, — серьезно ответил он. — Жить стало интереснее и веселее.

— Вспомнила! — радостно воскликнула учительница. — Девочка как-то сказала, что ее прадед познакомился со своей будущей женой в Москве на балу в дворянском собрании. Может, это вам поможет?

— Да, — скорбно согласился Дроздов, — это сильно облегчит поиски. Если б еще знать, в чем была одета невеста.

— Увы, не располагаю информацией. Но могу предположить, что на ней, судя по ретроспективе моды...

— Благодарю, — остановил ее Дроздов, — об этом в другой раз... И последнее! — он неуловимо и стремительно приблизил к ее лицу фотографию. — Это они?!

— Вы их нашли? — учительница подняла побледневшее лицо.

— Если бы! У этого дьявола по имени Иван какие-то сверхъестественные, иррациональные способности исчезать из-под наблюдения...

— Гранжан, — спросила девочка, — это правда, что ты в молодости чинил громоотводы?

— Ремонтировал. Чинить можно только препятствия.

— Не придирайся, — девочка внимательно рассматривала в телескоп какую-то точку на небе серого бархата. Оно бесстрастно и холодно распахивалось на все стороны в открытом океане.

— Тебе следует говорить правильным языком, — Иван прикрыл ей спину и плечи байковым одеялом.

— Спасибо, друг, — не отрываясь от окуляра, сказала она. — Правильная речь — полуживая речь, как говорила моя училка по литературе. Живая речь без ошибок — это цветы без аромата. Они годятся только на могилу.

Иван сел у окна, чтобы видеть лицо Алины.

— Слишком умная девочка рискует, в конце концов, оказаться во власти какого-нибудь дурака, — рассудил Иван. — Зажечь свечи?

— Не надо. Думаю, власть дурака мне лично не грозит. Я не ощущаю своего ума, — она морщилась, пытаясь разглядеть крохотную звездочку.

— Подвинь чуть правее и чуть выше. Там увидишь парную звездочку и над ней — ту самую... Как ты можешь ощущать свой ум?

— Как нарыв. Мешает. А мысль — заноза. Так. Вижу. Ага, вот она. Очень милая звездочка. Так ты на самом деле там был или мне мозги пудришь?

— Да.

— Что да: был или пудришь?

— Был.

— У тебя там что, тусовка?

— Вроде того.

— Хватит, — она отвела глаза от окуляра, плотнее закуталась в одеяло и даже подобрала под себя ноги крест-накрест. Ночь была светлая, прохладная и таинственная. — Ты знаешь, мне нравится ночное бдение. И совсем спать не хочется. Расскажи сказку, Гранжан. Или нет. Скажи, почему мы сейчас не спим. Раз мы не спим, значит, это кому-то нужно, как говорят романтические поэты.

— Ты их любишь?

— Не знаю. Может быть, нет. Не люблю, когда смешивают сопли со слезами жалости. Впрочем, все стихи одинаковы.

— Ты так жестока к людям?

— Они сами к себе таковы. Я видела, как умирают бездомные животные и бездомные люди... А кругом были остальные, сытые и довольные. — Убить человека страшно, но не безнадежно. Этот рубеж я уже перешла... Так почему мы не спим?

— Сейчас мы находимся в пределах информационного канала запредельной цивилизации.

— Хорошенькое дельце, — она громко зевнула, обнажив обойму ровных белых зубов. — Они, наверное, могут канализировать меня и в сонном виде?

— Насыщение бездеятельного сознания нерезультативно.

— А что это мне даст? Шоколадку под подушку? И как ты определишь, когда они меня заканализируют под завязку?

— Минут через пять пойдешь спать. В три пополуночи. Сеанс будет закончен.

— И что тогда? Я буду знать высшую математику? Интегралы и дифференциалы?

— Зачем тебе это? Мудрость стекается в другие единицы измерения. Это суперзнание, и оно не может быть описано языком обыденности.

— Обыденности, — снова зевнула она, — обыдленности, оболденности. Во младенчестве, помню, я любила играть словами в слова.

— Ты знаешь, сколько тебе лет?

— Да. Тысяча лет до вашей эры. Плюс физиологический возраст. Четырнадцать с половиной или около того. Весь этот твой внешний мир я уже видела и знаю, и теперь только иногда вспоминаю, что же здесь изменилось и какими стали люди...

— Ты страшный человек, девочка. Слишком интеллектуализирована. Тебя в детстве не опоили умственным коктейлем?

Она помотала головой. Короткие волосы расплескались по щекам.

— Этот коктейль сейчас для немногих. Для начальства и для богатых. Да и зачем? У меня голова и без него крепкая.

— Возможно, но тебе трудно непосредственно радоваться жизни, как радуются щенки и котята. Тебе мешает твоя голова.

— Не голова мне мешает, а что-то другое.

— Что же? — спросил он насмешливо.

— Это тайна! — она сделала большие глаза, блестящие от светящейся ночи, глядящей в окно.

Иван рассмеялся: этот цыпленок играет во взрослую курицу.

— Давай-ка спать, подруга.

— Они уже не придут?

— Кто?

— Твои космические братья, — улыбнулась она хитро. — Я знаю, ты ждешь их каждый вечер, рассматриваешь в небе и пытаешься впитать оттуда твою затерянную цивилизацию.

— Сегодня они снова не пришли.

— Жаль, — вздохнула она. — А так хочется посмотреть на этих зелененьких. И чтобы они всех нас поумнели... Тогда отнеси меня в постель.

Он поднял весь этот закутанный комок и понес в постель. Развернул одеяло и, смеясь, вытряхнул. Она юркнула под одеяло, быстро разделась, выкинула одежду и блаженно вытянулась. Посмотрела внимательно и пристально на портрет бородатого генерала, кивнула ему.

— Bonne nuit, grand-p re.

Иван проследил за ее взглядом: генерал улыбался едва заметно и томно.

— Он хранит мои сны, — сказала Алина и без всякого перехода предложила:

— Почему бы тебе не переспать с Сюзанной?

Иван поперхнулся от неожиданности.

— Что ты молчишь? — настаивала она, поглядывая на него и пытаясь поймать его взгляд. — Сюзанна даже очень и очень ничего. Грудь, живот, бедра. Все при всем.

— Откуда ты знаешь? — выдавил он из себя.

— Я была с ней в бане с бассейном. И попка у нее аппетитная.

— Прекрати.

— Подумай, Гранжан. Потом мне расскажешь.

Она помолчала, потом медленно стянула с себя одеяло до пупка.

— Смотри-ка, у меня выросла грудь, — она рассматривала себя. — Тебе нравится моя грудь?

— Я в восторге от этого, — пробурчал Иван, расстилая себе постель на топчане возле двери.

— Да ты не смотришь. А мне Сюзанна говорила, что у меня грудь, как у Дианы в полнолуние. Ну... может быть, и не совсем такая, но потом будет, как у Дианы... Слушай, а почему ты меня не соблазняешь? Это ж так красиво, — одинокая ночь, мужчина и девочка с прелестной грудью...

— Прекрати говорить глупости.

— Ах, Гранжан. Какой ты буржуазный! — она снова укрылась до подбородка. — Скажи, а бывают после вторичных половых признаков третичные?

— Бывают. Это когда все стирается, и не понять, кто есть кто и что есть что.

— Поцелуй меня на ночь, — сказала она. Он подошел и прикоснулся жесткими губами к ее лбу. В ее глазах копился затаенный, как признание, сон. — Сейчас, — проговорила она, погружаясь в забытье, — сейчас я поплыву... на серебряных... колокольных звонах...

— Бедный ты мой большевичок, — говорила горничная, выводя из гостиной в спальню Александра Вениаминовича, огрузневшего от выпитого.

Доктор, которого она только что выпроводила за дверь, пытался ущипнуть ее за грудь и всякий раз промахивался и, наконец, едва ворочая языком, проговорил:

— Золотко самоварное, вы сейчас ублажите хозяина...

— Без вас знаю, что мне делать, — сухо улыбалась горничная, — мне за все платят.

— И чу-удненько, — доктор покачивался, пытаясь ухватиться за дверной косяк, — у твоего хозяина... как результат вирусного дебилизма... есть проблемы не только в политике, но и в сексуальной сфере тоже... у него в спальне есть чудный прибор... мечта импотента...

— Всего доброго, — горничная решительно и твердо поворачивала доктора за плечи лицом к двери, — благодарим за внимание, приходите еще.

Она закрыла дверь и вернулась к хозяину.

— Вот так, потихоньку, — уговаривала она, придерживая хозяина за талию. Он шел с трудом: шаг вперед, два назад, принимался жестикулировать, но голову держал прямо и взгляд устремлял к неведомой цели и в словах не путался, и какую-то важную мысль хранил любовно, как личное оружие.

— Страх — это неопределенность, растянутая во времени, — говорил он. — Я так и объяснял этому мерзавцу. Страх — ежедневно возобновляемое отупление. Пигментные пятна души.

— Ну да, ну да, — ласково приговаривала горничная, подвигая его к спальне. — Небось, тайком целую упаковку умственных таблеток сжевал... Душеньку твою мы поскоблим, и никаких пятен не останется, — она протискивала грузное тело в дверной проем и побуждала к неразобраной постели с ярким малиновым покрывалом. — Сейчас мы тебя стриптизируем и покачаем, и поскачем.

— Ах, ты, моя всадница на волосатом коне, — он поворачивал голову, тяжело дыша коньяком. Покорно плюхнулся, помотал головой, удерживая внимание на предстоящем.

— Сегодня я слаб, — признался он, — мне тобой не овладеть. Тебе придется самой поработать.

— Конечно, большевичок, — она расстегивала его брючный ремень, — конечно слаб. Как всегда. Чем сильнее идея, тем слабее все остальное. Сейчас я тобой овладею. Раздену и оседлаю, — она с трудом стаскивала с него брюки. — И поскачем, и поскачем... вот так... разоблачили... теперь рубашечку...ты шею-то не напрягай, не бык ведь.

Покорный и голый, он распластался, раскинув ноги, на малиновом покрывале и смотрел, как горничная раздевается. Она с сомнением окинула взглядом признаки его мужского достоинства, потрогала, потрясла, пытаясь разбудить энергию, горестно поцокала. Признаки не были убедительными.

— Н-да, с таким прибором не навоюешься. Где твои доспехи?

Он слабо махнул рукой в сторону. Горничная выдвинула ящик письменного стола, отодвинула в сторону пистолет, заглянула внутрь, потянула красивую коробку, извлекла заграничный сексуальный прибор, похожий на зубоврачебный инструмент, приладила к признакам хозяина, неожиданно перекрестилась.

— Поехали, большевичок.

Александр Вениаминович, тупо храня любимую мысль, наблюдал, как отвислые груди женщины мотаются в такт движениям таза. Женщина была длинноногой и сухопарой, ее острые колени упирались ему в подмышки, но он терпел и дышал равномерно и глубоко, как на сеансе параллельного массажа.

Через полчаса, утомленный и отчасти облагороженный физиологическим сеансом, он обрел некоторую светлоту глаз и улыбался привычно кривовато, как в своем обкоме, когда распекал подчиненных.

— Большевичок, — просила она с приличествующей ситуации фамильярностью, — мне бы талончиков на умственный коктейль.

— Для кого? — строго спросил с постели Александр Вениаминович. — Неужели для тебя?

— Брат у меня в райкоме работает, — она, заломив руки застегивала насисьник, — у него с головушкой непорядок. Тот же вирус, что и у тебя, — она натягивала платье через голову и продолжала из-под платья глухо, как из-под савана. — Какая напасть этот вирус. Он хоть на детей не передается?

— Ты что, ребенка захотела? — усмехнулся хозяин.

— От тебя, что ли? — усмешкой ответила она. — Просто детей жалко.

— И на детей передается. Через генетический код.

— И ничем его не преодолеть?

— Можно ослабить, но уничтожить пока невозможно.

— Так что насчет талонов, большевичок?

— Возьмешь у секретаря. Но не более десятка. Это очень дорогое удовольствие. У партии нет таких средств, чтобы оплачивать всем лечение...

В квартире у Симеоновского моста было оживленно и приподнято: союз сумасшедших принял решение, и теперь оставалось разработать план и привести его в движение. В результатах никто из них не сомневался. Их оставалось четверо, Амвросий отбыл в Сибирь помогать тамошним сумасшедшим разрабатывать стратегию вытеснения дебилизма антивируса Фрайберга, хотя, конечно, такая стратегия была лишь полумерой. Правда, ослабляемые историей обширные области заражения большевизмом сокращались, но, тем не менее, вирус, инфицированный в население с детских лет, с ясельного бытия и далее в школе, был еще очень силен. Но надежда на улучшение возрастала: как установил Филолект, синдром социального страха, сопровождающий инфекцию, убывал, и если прежде — на случайную выборку — этот синдром составлял два десятка «пуго» единиц социального страха, то теперь всего два-три «пуго». С устойчивой тенденцией к ослаблению. Кроме того — это уже была область интересов Николая Порфирьевича — появились первые признаки возрастания духовного потенциала среднего слоя общества, и сказывались эти признаки в нескольких новых идеях в философии, эстетике и химии. Николай Порфирьевич также проанализировал три сотни новых песен, вошедших в обиход и в звучание за минувшие три года, и тоже высказался за решительное признание признаков возрождения.

— Главное — это тенденция, господа, — говорил Николай Порфирьевич. — Тенденцию не прикроешь президентским указом, она все равно скажется и опровергнет любые правительственные установления.

Попивая кофе с «эклерами», нежным баловством общества, ждали Сюзанну. Она должна была вот-вот появиться с последними данными о состоянии эпидемии и новейшими методами ослабления инфекции. И когда она появилась, все внимание, не жадное, не торопливое, но пытливое, было обращено к ней. И она появилась, преображенная чем-то радостным: походка ее, прежде утиная, развалистая и замедленная, как протест суетливому ритму жизни, теперь была упругая, легкая, и лицо ее освещалось изнутри счастливым предчувствием опасности, и на лице поигрывала улыбка раскрытой тайны. Она распахнула портфель и сгрудила на стол кипу бумаг. Торжественно оглядела лица присутствующих.

— Не томи, милая, — попросил Филолект, — мы не в пьесе Гоголя.

— Пауза — триггер удивления, — улыбнулась Сюзанна. — Так вот, — она вытащила из пачки лист с графиком. — Это динамика социальной эпидемии антивируса Фрайберга, начиная с 1906 года по настоящее время. Смотрите, — она водила карандашом по ломаной линии графика, — вот годы монотонного возрастания эпидемии в абсолютных и относительных величинах дебилизма. Вот здесь, последние два-три года, наблюдается некоторая склонность к угасанию эпидемии в абсолютных цифрах на сто тысяч человек. Здесь, — она показала другой график, — перечень превентивных мер, которыми большевистская мафия пыталась предотвратить собственную дебилизацию. Но это все меры материального порядка, включая питание и медицину. И чем более сытыми, гладкими, благоуханными они становились, тем более, и вот рядом, на другом графике это видно, они загоняли болезнь внутрь. Вот смотрите: протеиновый статус среднего большевистского слоя секретарей райкомов, этот статус относительно приемлем, а вот здесь — аттракторы поля духовности, видите? Вот здесь несовпадение, а здесь отторжение. То есть они изначально были приговорены к духовной смерти. А вот здесь — очень интересно — схема последних медицинских исследований, предпринятых ими только для элиты, поскольку это обходится очень и очень дорого. Интеллектуальный коктейль — сложная химическая смесь на основе редкоземельных металлов. Принимается внутрь не более литра в сутки и в особых условиях. Вот схема магнитной камеры для приема коктейля. Под камерой — полый медный шар с переменной толщиной стен. В шаре массой около четырех тонн — электронная начинка для фазового спирального магнитного поля и для коррекции магнитных векторов. И так далее. Полное описание камеры с электронными схемами здесь...

— Умница! — Николай Порфирьевич притянул Сюзанну за плечо и поцеловал в щеку. — Умница. Ты завершила все дело. Но ты еще не все сказала...

— Да. — Сюзанна посерьезнела, внимательно посмотрела в глаза Филолекта и Николая. — Осталось самое сложное. Кажется, они вычислили девчонку... Если они ее возьмут, а они не остановятся ни перед чем, они выкачают из нее всю кровь.

Николай Порфирьевич слушал молча, опустив голову и постукивая пальцами по столешнице.

— Надо спасать девчонку, — сказал Николай.

— Да, и самое смешное, — продолжала Сюзанна, — что это дело ведет тот самый Щеглов-Синицын, который был у нас в гостях.

— Помню, ну и что? — спросил Николай.

— Дед этого Щеглова, тоже чекист, в восемнадцатом году застрелил прадеда девчонки, Карла Ивановича Фрайберга, и разгромил лабораторию.

Филолект присвистнул и рассмеялся:

— Интересный расклад. Я ожидал чего угодно, только не такого. А сам Синицын-Щеглов знает об этом?

— Теперь, наверное, знает, как только они вычислили, кто такая наша девчонка.

Напряглось молчание. Николай Порфирьевич встал и молча заходил по комнате, размышляя.

— Вот что, господа, — он вернулся к столу и сел. — Сколько у нас времени в запасе?

— Около суток, не более, — ответила Сюзанна.

— Почему так много? — удивился Николай Порфирьевич.

— Для выделения и консервации иммунной структуры им нужна только свежая кровь девочки. Сейчас они готовят оборудование, проверяют его. Готовят суррогат крови для непрерывного переливания...

— А что твой громоотводчик?

— Сидит с Алиной в мансарде и не вылезает, — улыбнулась Сюзанна. — Он все знает и готов драться, дурачок. Девка воет и просится на улицу. Мансарда обложена со всех сторон, чуть ли не с воздуха.

— Поня-атно, — протянул Николай. — Значит, сделаем так. Ты, Лидушка, отбываешь в Царское Село, ты знаешь, куда. Ты, Филолект, отбываешь на севера со всеми этими бумажками. А мы с Сюзей займемся ликвидацией проблемы. Таким образом, наше Страховое Общество Сознания — СОС — объявляется временно распущенным.

Когда Иван, громыхая железами, открыл толстую, усиленную дубовыми досками, дверь мансарды, Алина тотчас кинулась к Сюзанне.

— Сюзи, милая Сюзи, он не пускает меня на улицу и даже не разрешает подходить к окну. Там, на другой крыше, рабочие разбирают трубу, а он не дает мне смотреть на них. Если мы играем, я хочу знать, во что? Если мы все это делаем серьезно, я хочу знать, зачем? Ах, Сюзи, я так несчастна взаперти! Мне так нужна свобода! Ты меня выпустишь? — Алина прижалась к Сюзанне, терлась щекой об ее грудь. — Почему у тебя такая тяжелая сумка?

— Ну-ну, не суетись, — Сюзанна поставила сумку на пол, обняла девочку за плечи. — Сейчас разберемся, — она посмотрела в лицо Ивана и кивнула на его молчаливый вопрос.

Иван старательно закрывал двери на засовы, крючки, щеколды. Стол был отодвинут от окна, а окно наполовину задвинуто комодом. Телескоп лежал на полу, убранный в твердый кожаный футляр на ремне.

— Минут через десять они будут здесь, — сказала Сюзанна. — В троллейбусе они мне в сумку напихали наркотиков. Они меня пропустили сюда, чтобы взять сразу всех на месте. Вот смотри, — Сюзанна, продолжая обнимать Алину, подвела ее к окну. — Во-он твои рабочие на крыше, видишь? У них снайперские винтовки.

— Как интересно! — взвизгнула Алина. — Будем отстреливаться?

— Нет. Ты с Иваном сейчас уйдешь, а я останусь прикрывать отступление. В этом наша последняя игра, девочка.

— Но они будут стрелять холостыми пулями? — Алина заглядывала Сюзанне в глаза.

— Пуля не бывает холостой, — угрюмо возгласил Иван, — пуля сочетается браком со смертью.

— Тогда пусть это будет фиктивный брак, — серьезно сказала Алина.

— Дай-то Бог. — Сюзанна остановилась перед портретом бородатого генерала. — Попрощайся со своим предком.

— Чао, прадедушка Карлуша. — Алина помахала ладошкой. — Надеюсь, ты мне поможешь избежать опасности

Старик с портрета смотрел снисходительно и строго.

— Поможет, — ворчал Иван, — если привлек волков, пусть спасает зайчиков.

Сюзанна взяла нож, подошла к стене, где прежде стоял комод, придвинутый Иваном к стене, и ножом вырезала прямоугольник толстого слоя обоев. С шумом отодрала обои, и в стене едва заметная под старыми газетами обозначилась узкая дверь. Сюзанна просунула нож в щель, отодвинула щеколду, и дверь распахнулась. Там был очень узкий проход, где едва мог протиснуться взрослый человек, и кирпичные осыпающиеся ступени вели вниз, в затхлую темноту. Сюзанна извлекла из сумки длинный фонарь, подала Алине.

— Полезем в подземелье! — радостно взвизгнула Алина и тут же зажала себе рот ладонью. Сюзанна обняла ее, посмотрела в глаза, поцеловала в одну щеку, в другую, в лоб.

— Береги себя, девочка, и Бог поможет тебе.

— Теперь вы целуйтесь! — приказала Алина, и Иван покорно приблизился к Сюзанне. Наклонился, взял ее голову в большие ладони, припал к губам.

— Ах, как сладко! — простонала Алина, млея от восторга. — Сюзи, я умоляла его переспать с тобой, а он пролопушил... Слушайте, может, я одна скроюсь, а вы тут будете жить в кайфе, а, Сюзи? D'un commun accord...

— Иди к черту, — проговорила Сюзанна, утомленная силой мужских губ. Она погладила Ивана по щеке. — Я только-только начала тебя любить... Уходи, пока я не завыла...

— Твой дурацкий телескоп царапает по стенкам, и пыль летит мне в лицо, — ворчала Алина, спускаясь следом за Иваном по узкому проходу вниз, непонятно, куда. В руках девочки фонарь подрагивал, и яркий в темноту луч описывал сложные фигуры, а кирпичные ступени даже и не угадывались где-то глубоко внизу.

— Не шуми, старуха, — отвечал Иван, — иначе мы никогда не выпадем из этой кишки.

— Как ты думаешь, куда мы с тобой скроемся?

— Понятия не имею. Мне без разницы.

Наконец, лестница повернула направо, затем в другую сторону и закончилась на темной площадке. Старая, в щелях, дверь была заколочена большими гвоздями. Иван сделал рукой предостерегающий жест, прислушался. Кругом было тихо, только где-то далеко, как в ином мире, раздавался шум машин и еще какие-то рокочущие звуки. Иван налег на дверь, пробуя сопротивление дерева, поднажал, дверь распахнулась и повисла на одной ржавой петле, Рядом с дверью стояла машина, неброский обшарпанный «жигуленок».

Алина юркнула на заднее сиденье, за ней, просунув футляр телескопа, протиснулся Иван.

Водитель повернулся к ним резким, морщинистым лицом.

— Ну и трубочисты вы, — сказал он, — нате-ка, оботритесь, — он протянул им полотенце.

— О'кей, шеф, поехали, — Алина весело подпрыгнула на сиденье.

— Не торопись, девочка, у нас и так мало времени, — ответил водитель. — Слушайте внимательно. В багажнике — сумка с одеждой, пропитанием в дорогу. Заграничные паспорта на тебя, Иван Егорович, — водитель посмотрел в зеркало на Ивана, — и на тебя, Алина Ивановна, ты в его паспорте и теперь его дочь.

— Поняла, старуха? — спросил Иван. — Будешь меня слушаться.

— Assur ment, papa, — проворковала Алина.

— И еще билет до Гельсингфорса, — водитель продолжал смотреть в зеркало, — но вы выйдете раньше. На первой остановке после границы. Войдете в здание вокзала, не привлекая к себе внимания. Там вас будут ждать. Затем на машине отправитесь дальше.

— О'кей, шеф, поехали, — Алине явно не терпелось.

— Поехали, — скупо улыбнулся водитель. — Сейчас я вас заброшу в одно местечко, — помыться и переодеться, и на вокзал.

— Там осталась Сюзанна, — сказал Иван.

— Знаю. С ней все в порядке. Она задержит их часа на четыре, пока поезд переползет границу.

— С ней ничего не случится плохого? Они могут выломать дверь.

— Я сказал: все будет в порядке.

Когда Сюзанна захлопнула дверь в стене, тут же открыла свою сумку, извлекла противогаз — на случай, если ее попытаются взять газом — и магнитофон. Включила — не очень громко, недостаточно слышно, чтобы снаружи, за дверью, можно было понять, что в мансарде булькает разговор, то спокойный, то бурный, — мужской, женский и детский голос. Записана была какая-то пьеса, где герои никак не могут принять решение. Как только она поставила магнитофон ближе к двери, раздался настойчивый металлический стук в дверь. Сюзанна убавила громкость.

— Кто там? — четко произнесла она, как в анекдоте про попугая.

— Сюзанна Онисимовна! — позвал знакомый голос Синицына. — Откройте, пожалуйста! Мне надо поговорить!

Сдерживая смех, она приблизила рот к двери, спросила:

— Вы там один?!

— Конечно, нет!

— Вот и поговорите! — она рассмеялась и прибавила громкость магнитофона. Голоса заспорили. Снова убавила громкость. За дверью наступило молчание, оно длилось минут пять, и снова голос Синицина, ласковый и настойчивый, спросил:

— Девочка с вами?

— Да. Здесь. Алина, отойди от двери! — громко приказала Сюзанна.

— Сюзанна Онисимовна! Вы не имеете права задерживать чужого ребенка! У меня предписание прокурора изъять у вас девочку!

— Рассказывайте сказки вашим омоновцам! — рассмеялась Сюзанна — Девчонка отказывается выходить к вам! — и Сюзанна снова включила микрофон со спорящими голосами.

— Мы будем вынуждены взломать двери! — в голосе Синицына проблеснул металл.

— У меня полпуда взрывчатки! — прокричала Сюзанна. — Взлетим все вместе!

— Вы с ума сошли! Вы не можете рисковать ребенком!

— Я сказала: взлетим все вместе!

За дверью наступило молчание, такое долгое, что Сюзанне стало скучно. Она отошла от двери и принялась громоздить вещи на комод у окна, готовясь к длительной осаде.