ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ
ПАВЕЛ АМНУЭЛЬ
И УСЛЫШАЛ ГОЛОС
Лида плачет. Глаза у нее сухие, она с улыбкой протягивает мне то чашечку кофе, то поджаренные тосты, но я все равно вижу, что она плачет. Она не может понять, что со мной, — я знаю, что стал совершенно другим после возвращения. И ничего не могу объяснить. Ничего.
Я молча допиваю кофе и выхожу на балкон. Наша квартира на последнем этаже, а дом — тридцатиэтажка — самый высокий в городе, и я вижу, как на территории Института бегают по грузовому двору роботы-наладчики. В машинном корпусе ритмично вспыхивают лампы отсчета — кто-то сейчас стартует в прошлое. Дальше пустырь, там только начали рыть фундамент под новый корпус для палеонтологов. На окраине города, за пустырем, у подъезда Дома прессы полощутся на ветру разноцветные флаги, и выше всех — флаг ООН. Толпу у входа я не могу разглядеть, но знаю, что она уже собралась, и знаю — зачем. Я не пойду туда, я никуда не пойду, буду стоять на балконе и ждать, когда Лида соберет посуду и уйдет к своим биологам разводить в пробирках какую-то очередную вонючую плесень. И тогда… Что? Я еще не знаю, но что-то придется делать.
У меня всегда была слабая воля. В детстве я слушался всех и подпадал под любое влияние. «Валя — очень послушный мальчик», — говорила мать с гордостью. Не знаю, чем тут можно было гордиться. Отец учил меня не подчиняться обстоятельствам, но бывал дома редко, и я плохо его помню — он был моряком, ходил в кругосветки и наверняка в детстве не походил на пай-мальчика, как я. Учился я отлично, потому что подпал под влияние классного наставника.
Когда после школы я подался в Институт хронографии, никто не понял моего поступка. А я всего лишь находился под сильнейшим влиянием личности Рагозина, о чем никто не догадывался, и потому мой поступок был признан первым проявлением самостоятельности.
С Рагозиным я познакомился только на втором курсе, до этого, читал запоем его книги и статьи — они-то и поразили меня и заставили сделать то, чего я и сам от себя не ожидал. Рагозин, не подозревая того, воспитал во мне мужчину. Вряд ли он предвидел такой педагогический эффект от своих сугубо научных и совершенно лишенных внешней занимательности публикаций.
Рагозин! Это была личность! Маленький, щуплый, морщившийся от болей — он уже тогда был тяжело и безнадежно болен, создатель хронодинамики подавлял собеседника одним своим взглядом. Ему бы родиться в Индии, заклинать змей и гипнотизировать толпу на площадях. Основы хронографии мы знали, как нам казалось, не хуже его самого, потому что сдавали каждый раздел не меньше десятка раз. Только абсолютно полное понимание, и тогда — пятерка. В противном случае только двойка.
По-моему, Рагозин и жил так, деля весь мир на две категории, два цвета. Хорошее и плохое, белое и черное. Хронодинамика и все остальное. Или пусть хронодинамика принесет людям счастье, или пусть ее вовсе не будет. Он был мечтателем, романтиком. Его выступления перед нами, шалевшими от восторга, невозможно описать. Это надо было видеть и прочувствовать. И надо было видеть и прочувствовать то время, время моей юности.
Первые машины времени были громоздкими, как домны, лишь две страны — СССР и США — владели ими, слишком велики оказались затраты. После каждого заброса на страницах газет появлялись фотографии и подробные отчеты. Библиотека Ивана Грозного. Петр Первый на военном совете. Линкольн и борьба за освобождение. Путешествия во времени были сродни первым полетам в космос, только значительно более понятны для всех и потому более популярны. Никто никогда не выбирался из машин времени в «физический мир». Хронографы были по существу огромными проекционными, где в натуре оживала история. В прошлое заглядывали, оставаясь невидимыми. Никто еще не примял в прошлом ни одной травинки, не обменялся с предками ни единым словом.
Как-то мальчишки спорили на улице. Я проходил мимо и услышал. Один уверял, что изменить прошлое можно, но есть конвенция, запрещающая делать это. Другой был убежден, что влиять на прошлое невозможно в принципе. Я подумал о том, как быстро формирует время новые взгляды. «Прошлое — наше богатство, оно познаваемо и недвижимо». Вот кредо хронографии, его объясняют детям в первых классах, с ним они растут, убежденные, что так было всегда. Между тем, конвенцию ООН о запрещении навеки какого бы то ни было влияния на прошлое принимали уже после смерти Рагозина. Он начал, но не дошел. Незадолго до смерти учитель заложил первый камень в здание Института времени — того здания, что стоит в центре города и в котором сейчас размещаются только службы управления. А ведь двадцать лет назад там помещались все: инженеры и разработчики, технологи и мы — операторы.
Машины времени и сегодня очень дороги, дороже самого современного космического корабля. Даже размеры удалось уменьшить лишь незначительно. Забираясь в кабину управления, я всегда ощущал себя винтиком, выпавшим из какой-то несущественной детали. Я был обвешан датчиками, окружен экранами, привязан к креслу; о том, чтобы выйти в физическое прошлое, и речи не было. Но видеть, слышать все происходившее сто, тысячу лет назад — это ни с чем не сравнимо. Ни с каким полетом в космос. Ни с чем.
Я думал, что со смертью учителя все кончится. Если не хронография, то моя в ней жизнь. Но Рагозин научил не только меня.
Были у него ученики и поталантливее. Работа продолжалась.
А потом появилась Лида. Нет, сначала в городе открыли Институт биологии, очередной придаток Института времени. Еще раньше были созданы Физический институт, Институт химии и даже Институт истории литературы. Город рос. Институт времени забирал все: людей, коллективы, целые науки. Биология не была исключением.
И нельзя сказать, что биологи или химики исследовали только то, что мы, операторы, привозили на лентах и голограммах из прошлого. Своих идей, не связанных впрямую с хронографией, у них. было достаточно.
Когда мы познакомились с Лидой, я не знал, чем она занимается и зачем вообще в городе Институт биологии. Я опять плыл по течению, и опять меня влекло, и имя этому было — любовь. Имя было — Лида.
Потом мы поженились, городской совет дал нам квартиру на самом верхнем этаже нового тогда дома, и мы часто стояли на балконе, как стою сейчас я, и смотрели на город. В центре возвышалась огромная и совершенно, казалось, неуместная башня — машина времени. Сейчас ее нет. Старую разобрали, а две новые машины, компактнее, находятся в операторском зале; уже забылся тот день, когда Лида сообщила, что биологам удалось синтезировать протобионты. Начисто выпал из памяти этот день. Шесть лет — не такой уж большой срок, чтобы забыть. Помню, что мы отослали тогда Игорька к родителям Лиды, в Крым, на летний отдых, я обрабатывал результаты своего последнего заброса к скифам и был увлечен этим занятием. Может, потому и забыл остальное. Ничего больше не помню. Ничего.
Протобионты. Микроорганизмы — прародители жизни. Мало ли всяких микроорганизмов синтезировали биологи за десятки лет? Так мне казалось вначале. Значение синтеза протобионтов я понял только через три года, когда Манухин совершил самое глубокое в истории хронографии погружение. Я был на старте, дежурил у пультов, встречал Манухина неделю спустя — все как на ладони, каждый миг. Манухин уходил в прошлое на четыре с половиной миллиарда лет — в ту эпоху, когда зародилась жизнь на Земле. Его заброс съел энергетические запасы Института на два года вперед. Однако вместо ожидаемых лент с записями зарождения белковых организмов Манухин привез нечто, ужаснувшее всех, кто хоть что-то понимал в молекулярной генетике и биологии низших форм жизни. Я-то сначала не понял ничего. Я судил только по реакции руководителей эксперимента. На страницы прессы шли для публики радостно-взволнованные рассказы о том, как Манухин попал в объятия друзей, а у нас уже знали: Манухин привез данные о том, что на Земле не было и не могло зародиться жизни. Ни при каких обстоятельствах. Никогда.
У природы множество законов. Скорость света постоянна и из-за этого мы не летаем к звездам. Энергия сохраняется — и мы вынуждены искать новые ее источники вместо того, чтобы конструировать вечные двигатели. Есть и в биологии фундаментальный закон — закон концентрации. Лишь в сильно концентрированной среде может путем случайных флуктуации самопроизвольно зародиться жизнь.
На Земле, которую видел Манухин, где, казалось, вулкан переходил в вулкан, где все грохотало, а океаны в вечных бурях разбивались о крутые берега, на этой Земле закон концентрации не выполнялся. И значит, никакие электрические или магнитные поля не могли родить того, что родиться не могло. Жизнь.
Микроорганизмы, одноклеточные, простейшие. Даже это. Ничего.
Помню, я иронизировал. До меня еще не доходило, насколько это серьезно. Я еще не догадывался о том, что мне предстоит.
Ну что в самом деле! Четыре с половиной миллиарда лет назад жизни не было, но ведь миллиард лет спустя она уже была. Океаны и даже лужи были переполнены организмами. Плетнев был в Архее полтора года назад, привез отличный материал. Где-то биологи ошиблись. Ну и прекрасно. Работа для ума — пусть разбираются.
Они и разобрались. Манухинский заброс проанализировали, и все биологи мира (кто только этим не занимался!) объявили в голос — эксперимент чист. Жизнь на Земле зародиться не могла.
Никак.
Казалось бы, самый простой выход из положения — и для нас, хронографистов, самый логичный — проехаться по интервалу в миллиард лет и поглядеть, что случилось. Так, собственно, и предлагали несведущие репортеры, обозреватели, даже некоторые политики, все, кто формирует общественное мнение.
Но миллиард лет — это огромный срок! Заброс Манухина был энергетически эквивалентен восьмистам стартам в мезозой. Этот заброс отнял у нас возможность двадцать семь тысяч раз побывать в Древней Руси. В общем, если начинать исследовать таинственный участок, нужно бросить все, переключить мировую хронографию на эту проблему, построить еще сотни машин и для этого отобрать средства у многих отраслей хозяйства. В общем, поставить перед человечеством одну-единственную цель, ради которой на многие годы затянуть пояса. Это было невозможно, подобный вздор и обсуждать не стоило. Его и не обсуждали — во всяком случае, в кругу специалистов.
В один из воскресных дней мы с Лидой и Игорьком поехали на озеро. Оно было очень ухоженным, хотя и не искусственным.
Рыбу, наверное, можно было ловить руками. Игорек охотился на бабочек без сачка, он, по-моему, уговаривал их сложить крылья и сесть на плечо. Почему я это вспоминаю? Был обычный день на планете Земля, озеро, деревья, трава, бабочки и мы втроем. Был.
А мог бы не быть. Если верить биологам — просто не мог быть.
Не могло, не должно было быть ни полянки у озера, ни нас с Лидой, ни Игорька. Ничего.
У Дома прессы — я это прекрасно вижу с балкона — начинают приземляться вертолеты с голубыми полосами на бортах. Это машины ООН, они всегда являются последними. Значит, минут через десять начнут звонить сюда, искать героя всех времен Валентина Мелентьева.
Когда началось брожение умов, мне пришлось перечитать труды Рагозина. Виртуальные мировые линии мы проходили под занавес — это был самый абстрактный и явно ненужный для нас, хронографистов-операторов, раздел спецкурса. Все в городе только и говорили о мировых линиях. Нашлось, оказывается, единственное объяснение парадоксу Манухина — то, что вся история планеты Земля, начиная с древнейших времен, была и сейчас остается чисто виртуальной мировой линией, которая может оборваться в любое мгновение. И главное, от нас тут ничего не зависит.
Ничего.
Виртуальные линии. События, не имевшие причин, а потому не имеющие и следствий в общем развитии Вселенной. Не мудрствуя, можно сказать так: если случается в истории «беспричинное» событие, то история вполне может обойтись и без него, событие это не будет иметь никаких последствий, его мировая линия оборвется, и произойти это может или сразу после события, или много времени спустя, но произойдет обязательно, и мир будет продолжать развиваться так, будто странного события не было вовсе.
Человечество возникло и развилось на виртуальной мировой линии — для меня это был бред. И явной нелепицей казалось утверждение наших теоретиков о том, что мировая линия, на которой существует человечество, неминуемо оборвется, и тогда Земля мгновенно станет такой, какой была четыре с половиной миллиарда лет назад, и будет развиваться в соответствии с логикой природы, и — никакого человечества, которое эту логику нарушило, не будет.
У меня была другая идея, и я делился ею со всеми, кто желал слушать. Почему бы не обратиться за объяснением парадокса к инопланетянам? Прилетели четыре миллиарда лет назад на Землю представители иной цивилизации, увидели, что Земля пуста, и заселили ее такие неконцентрированные океаны протобионтами.
А дальше все пошло своим ходом — без парадоксов. ИМ лучше уж затянуть пояса, построить еще сотни машин и найти в прошлом пришельцев, чем жить в постоянном страхе перед полным и неожиданным исчезновением, которого может и не быть никогда.
Я даже на ученом совете выступил с этой идеей. Впервые в жизни. Без толку. Точнее, толк был, но совсем не тот, на который я рассчитывал. Я хотел, чтобы обратили внимание на идею, а обратили внимание на меня самого. И когда решался вопрос о кандидате для заброса, вспомнили о настырном операторе. Так что я сам накинул себе на шею эту петлю. Никогда не знаешь, где споткнешься. Никогда.
Потом я обо всем этом забыл. Потом — долгие недели — был только Игорек. Его закушенные губы, молящий взгляд. Ужасно. У сына был врожденный порок сердца. Не так уж страшно.
Если верить врачам, страшных болезней нет вообще. Игорек не отличался от других детей. Пока шла операция, я мерил шагами больничный коридор и прокручивал в памяти одну и ту же ленту — берег озера, и как мы бегали, играя в «пятнашки». Игорек почти не задыхался. И вдруг — декомпенсация. Синие губы, испуганные глаза, шепот: «Мамочка, я не умру?» Это было уже потом, но все перепуталось, и мне казалось, что этот шепот как-то связан с нашей прогулкой.
Мы повезли Игорька в Ленинград, нужна была срочная операция. Я забыл про Киевскую Русь, которой тогда занимался.
Я помнил бы о ней, если бы на Руси жили колдуны, умеющие заговаривать пороки сердца. Тогда я невидимо стоял бы рядом и слушал, и смотрел, и учился, и сам стал бы колдуном, чтобы не видеть этих больничных стен и коридора, и немолодого хирурга, который вышел из-за белой двери и только устало кивнул нам с Лидой и ушел, а потом вышла медсестра и сказала, что все в порядке, клапан вшит безупречно, и Игорек проживет двести лет.
Напряжение вдруг исчезло, и я подумал: проживет и двести, и тысячу и будет жить всегда, потому что дети бессмертны, если только… Если не оборвется эта слепая мировая линия человечества, которая, если верить уравнениям Рагозина, нигде не начиналась и никуда не ведет.
Игорек поправлялся, и я вернулся к работе, зная уже о том решении, которое было принято. Я потом расспрашивал, хотел допытаться, кому первому пришла в голову идея? Не узнал. Наверно, она носилась в воздухе и вспыхнула, будто костер, подожженный сразу со многих сторон.
Человечество должно жить. Жить спокойно, не думая о том, что завтра все может кончиться. И значит, для блага людей нужно на один-единственный раз снять запрет. Нужно завезти в Верхний Архей протобионты, встать на берегу океана и широким взмахом зашвырнуть капсулу в воду. Только и всего. Парадокс исчезнет, и жизнь зародится, и не будет никаких виртуальных линий и пришельцев, потому что люди все сделают сами. Вот так.
Всемирная конвенция запрещала вмешательство в прошлое, изменить эту конвенцию могла лишь другая конвенция, потому что контроль был налажен строго, и без санкции правительств девяноста трех стран нельзя было сделать ничего. И это правильно.
От нас на совещании в Генуе был Мережницкий — наш бессменный директор. Академик и прочее. Не Рагозин, однако. Потом, незадолго до старта, я спросил его, что он чувствовал, когда голосовал за временное снятие запрета. «Не временное, а однократное», — поправил он. Оказывается, он думал о том, какое количество протобионтов нужно будет загрузить в бункеры. Деловой человек. Будто ему уже приходилось участвовать в эксперименте по созданию человечества.
Я слышу, как Лида подходит к балконной двери, ждет, что я обернусь. — хочет подбодрить меня перед встречей с журналистами. Я не оборачиваюсь, мне предстоит другая встреча, и не могу я никого видеть. Лида тихо уходит. Обиделась. Пусть. Я должен побыть наедине с собой. Как тогда.
Да, выбрали меня. Единогласно. Мережницкий предложил и доказал. До старта оставался год, и работа была адская — по шестнадцати часов в сутки. Год. Могли бы назначить старт и через пять лет, чтобы без горячки. Но люди изнервничались, ожидая конца света, и больше ждать не могли. Год — это тоже был срок.
В день старта город опустел. Риск был непредсказуем, ведь никто никогда не выходил в физическое прошлое. Население эвакуировали, остались только контрольные группы на ЦПУ и энергостанции. Лиду с Игорем я еще вчера вечером отвез в пансионат — лес, тишина, чистый воздух.
Я был спокоен. Никаких предчувствий. Я знал, что буду делать на берегу Архейского океана, сотни раз повторял свои действия на тренировках, стал почти автоматом, уникальным специалистом по сбросу шестнадцати тонн протобионтов в безжизненные воды.
Это было двойное количество, по расчетам, восьми тонн хватило бы для того, чтобы процесс размножения и развития пошел самопроизвольно. Перестраховка. Если создаешь жизнь на собственной планете, перестраховка необходима.
Нет — я все же нервничал. Я это понял потом, когда экраны показали мне выпукло, объемно — мощная скала нависла над узким заливчиком, вся черная, угловатая, мрачная, хотя солнце стоит почти в зените, и мне даже кажется, что пот течет по спине от жары, а океан — он такой же, как сейчас, синий-синий, с чернотой у горизонта. Должно быть, прошла минута, прежде чем я перевел взгляд с экранов на приборы — нужно было поступить как раз наоборот. По приборам все было в порядке. По ощущениям тоже.
Океан грохотал. И вдруг — взрыв. Вдалеке грядой, один выше другого, будто великаны в походном строю, стояли вулканы. Все они курились, горизонт был затянут серой пеленой, и полупрозрачный этот занавес надвигался на берег. Один из вулканов — самый близкий — вскрикнул сдавленно и выбросил столб огня: казалось, что одна из голов Змея Горыныча проснулась и обозлилась на весь мир, прервавший ее сон.
Я отлепил датчики, отвязал ремни, поднялся и встал в кабине во весь рост.
Я вышел в физическое прошлое.
Стало душно. И пот действительно заструился по спине. Я вздохнул: хотя на лице у меня была кислородная маска, мне почудилось, что и воздух, которым я дышу, — из этой неживой еще дымной атмосферы. Кислорода в ней не было. Но он появится, потому что здесь я. И появится жизнь, и будут деревья, и пшеничные поля, и дельфины будут резвиться в синей воде, и дети будут играть на площадках, посыпанных тонким пляжным песком, и будет все, что будет — жизнь на планете Земля.
Я сбежал по пандусу на берег, впервые увидел машину времени со стороны — не облепленную вспомогательными службами, без комплекса ЦПУ, только огромный конус, тоже подобный вулкану, сверкающий на солнце облицовкой. Машина была прекрасна. Мир был прекрасен. Я опустился на колени и собрал в пригоршню песок — шершавый, с осколками камней. Я просеял его сквозь пальцы, набрал еще и заполнил один из карманов на поясе.
Потом я заполнил остальные карманы и все контейнеры — около сотни, на каждом из которых сделал соответствующую надпись. Песок в метре от берега. Песок в пяти метрах. Песок с глубины три сантиметра. Пять сантиметров. Грубый песок. Галька. Базальт. И так далее. Я работал. Три часа — столько мне было отпущено программой на сбор материала. Я был сосредоточен, но уже к концу первого часа начала болеть голова. Покалывало в висках. Со временем боль усилилась, голову будто обручем стянуло.
Нервы, думал я. Перетащив контейнеры в кабину, я вернулся на берег океана — в последний раз.
Надо мной звонко щелкнуло, и на высоте шести метров из корпуса машины появилась и начала вытягиваться в сторону берега длинная телескопическая «рука». Обратный отсчет уже шел — до начала сброса осталось двадцать семь минут.
Начало смеркаться. С гор шла туча, черная, как глубокий космос. Перед ней вертелись серые облачка, они сливались и разлетались в стороны. Там, на высоте, дул порывами ветер, гнал к океану гарь и пепел, и дождь — я видел, как между берегом и грядой, километрах в трех от меня, будто занавес упал, соединив тучу с землей, и что-то глухо зашумело. Ливень.
Сбрасывающее устройство было подготовлено, оно нависло над прибоем так, что брызги долетали до ковша на конце трубы. Дохнуло ветром — будто от печи. Порыв возник и исчез. Это было предупреждение. Сейчас, вероятно, пойдет шквал. Пора возвращаться в кабину.
Я почувствовал, как бьется сердце. Никогда прежде я не чувствовал этого — как оно бьется.
И тогда я услышал голос.
— Кто ты?
Я молчал. Не отвечать же самому себе. Кто я? Человек. Обыкновенный человек, делающий самое необычное в истории дело.
Начинающий историю. Бог. Через миллиарды лет люди создадут бога по своему образу и подобию, он будет у них из числа людей.
— Человек? Ты прилетел со звезд?
Это не я спрашивал! Не было в моих мыслях такого вопроса.
И быть не могло.
Я резко повернулся. Камни. Пепел. Тучи все ближе.
— Ты прилетел со звезд?
Я не думал о том, реально ли это. Меня спросили — я ответил: — Нет. Я — из будущего.
— Из будущего этой планеты? — уточнил голос.
— Этой, — сказал я. Смятение было во мне где-то глубоко, я не давал ему выхода. Все же я был профессионалом. Я был тренирован на неожиданности любого рода.
— Белковая жизнь?
— Да, — сказал я, оглядывая камни, скалы на берегу, горы на горизонте. Пусто. — Кто говорит?
— Разум планеты.
— Какой планеты? — вопрос вырвался непроизвольно.
— Этой. Мысленно ты называешь ее Землей. Постарайся думать четче, с трудом понимаю.
Я споткнулся о камень и едва не упал.
— Осторожно, — сказал голос. И неожиданно я успокоился.
Почему-то эта забота о моей персоне напомнила, что нужно задавать вопросы, а не только отвечать.
— С кем я говорю? Где вы? Кто? Какой разум планеты? На Земле нет жизни…
— На Земле есть жизнь. Вот уже около… миллиарда лет. Трудно читать в твоих мыслях. Будь спокоен, иначе невозможен диалог.
— Я спокоен, — сказал я.
— Значит, — голос помедлил, — в будущем здесь появится белковая жизнь. И разум.
— Да, — сказал я. Вернее, подумал, но даже мысленно услышал, как это гордо звучит.
— Я знаю, что такое белковая жизнь. — Голос делал свои выводы. — За миллиард лет она появлялась не раз и быстро погибала. Развитие такой жизни невозможно.
— Невозможно, — согласился я. — Потому я здесь.
— Помолчи, — сказал голос. — Думай. О себе, о своем времени, о разуме.
Я не успел подумать. Желание понять, что в конце концов происходит, стало сильнее, чем любая связная мысль.
— Хорошо, — сказал голос, — сначала скажу я. Я вокруг тебя. Я — разум Земли. Газовая оболочка да еще примеси, все то, что ты мысленно назвал серой пеленой. Все это я, мое тело, мой мозг, мой разум. Если бы атмосфера Земли имела другой состав, я бы не появился. Органических соединений во мне нет. И все же я разумен. Я чувствую твое удивление. Ты многого не знаешь. Я знаю больше. О мире. О себе. О планете. И умею многое. Эти вулканы — я пробудил их, чтобы мое тело получило необходимые для жизни соединения. Океаны — я управляю их очертаниями, чтобы регулировать климат. Конечно, это длительный процесс, но я не тороплюсь. Ветры, дожди, снег — только когда я захочу. Все целесообразно на этой планете, все продумано — и горную гряду, так поразившую тебя, воздвиг здесь я. Тебе знакомо понятие красоты. Так вот, этот мир красив… Но мне известен и космос. То, что ты называешь иными мирами. Я думал, что ты оттуда. Появление белковой жизни на Земле убьет меня.
— Почему? — спросил я.
— Ты прекрасно понимаешь, почему, — сказал голос, помедлив.
Способно ли было это… существо… испытывать страх? Было ли у него чувство самосохранения? Может, и нет, ведь, прожив миллиард лет, оно могло не думать о смерти.
Я смотрел вверх — ковш разбрасывателя уже находился в исходной позиции. Через одиннадцать минут в пучину уйдут контейнеры и начнутся процессы, которые приведут к зарождению микроорганизмов, потом одноклеточных, рыб, животных и нас — людей. Для него это будет концом. Потому что воздух — его тело — начнет стремительно обогащаться кислородом, который его погубит.
Он погибнет, чтобы жили мы.
Нет — это я убью его, чтобы мы жили.
А как иначе?
— Да, все так, — сказал он.
— Сделай что-нибудь, — попросил я. Я хотел видеть не его — как увидеть воздух? — но хотя бы следы его работы. Хотел убедиться, что не сошел с ума.
Он понял меня.
— Смотри. Туча, которая движется к океану, повернет к берегу.
Это произошло быстро. Туча вздыбилась, вспучилась, края ее поползли вверх, загнулись вихрями, и молнии зигзагами заколотили по камням. Я видел, как в песке возникают черные воронки — такая была у молний могучая сила. И туча свернула. Понеслась вдоль берега, а между мной и вулканами во мгле появились просветы, и солнце будто очистилось, умылось невыпавшей на землю влагой и засияло, и опять был день. И до начала сброса осталось восемь минут.
Я еще мог остановить сброс, это было сложно, но я мог успеть.
Пусть живет он — голос, разумная атмосфера Земли. Странный и древний разум. Ведь это его планета, его дом. Почему люди должны начинать жить с убийства? Может, поэтому были в нашем мире ужасы войн, умирающие от голода дети, чума, косившая целые народы? Может, и Чингисхан, и Гитлер были нам как проклятие за то, что я стою здесь неподвижно и тем — убиваю? Почему я должен решать сразу за весь мир? За два разумных мира?
Почему я должен выбирать?
Мне показалось, что я схожу с ума. Стать убийцей. Совершить грех. Первый в истории рода людского. Все начнется с меня — страдания и муки человечества.
— И счастье его тоже, — сказал голос. — Нет высшей силы, которая соединила бы нити наших жизней и мстила бы вам за мою гибель отныне и вовеки веков. Возьми себя в руки. Есть два разума — я и вы. И одна среда обитания — Земля. И нужно решать.
Почему я медлю — выбор так ясен. Люди со всеми их пороками — это люди, это Игорек, это Лида, это Рагозин с его идеями и это я сам.
Две минуты до сброса.
Сейчас я был — все люди. И мог сколько угодно твердить, что не готов принимать таких решений, что это жестоко… Но я должен был решать.
Я не говорил ничего, но я знал, что решил. Я хотел сказать ему, что он создал прекрасный мир и что в этом изумительном мире есть… будет мальчик, которому нельзя не жить. И женщина, без которой этот мальчик жить не сможет. И ради них… И других?
И других тоже…
Ковш раскрылся, и контейнеры полетели в пучину океана, сверкая на солнце оранжевыми гранями. Они погружались, и оболочка сразу начала растворяться, и триллионы активных микроорганизмов устремились в темноту воды, и этот миг отделил в истории Земли пустоту от жизни. Одну жизнь — от другой.
Но я все равно слышал голос. Я слышу его все время. И сейчас тоже. Я прислушивался к нему, когда удивленные Мережницкий с Манухиным расспрашивали меня о причине преждевременного возвращения. Я слышал его, когда равнодушно докладывал о выполнении задания. Я слышал его, когда молчал о том, что он — был. Приборы ничего не показали, как не показали ничего при забросе Манухина.
Голос приказывал мне молчать. Он и я — мы оба не хотели, чтобы люди знали о том, как они начали жить. Люди не виноваты.
Я слышу голос, стоя на балконе. Он говорил со мной о вечности Вселенной, об иерархии разумов. Он говорит постоянно — даже во сне я слышу его. Я больше не могу молчать. Голос рвется из меня, и я понимаю, что скоро у меня не хватит сил, и я начну говорить, хотя я не должен говорить.
Никогда.
ИВАН ФРОЛОВ
ДЕЛОВАЯ ОПЕРАЦИЯ
Научно-фантастическая повесть
Моя карьера начиналась довольно скромно: служащий в конторе по консолидации. Но я мечтал о другом и все свободное время работал над романом, на который возлагал большие надежды.
Однако при всем своем оптимизме я даже не мог вообразить, что поворот в моей судьбе произойдет так неожиданно…
Однажды ко мне в кабинет вошел высокий худощавый брюнет лет двадцати пяти. — Несмотря на суровые январские морозы, он был без головного убора и в легком демисезонном пальто. Большие серые глаза смотрели спокойно и, казалось, насмешливо.
Непринужденно поздоровавшись, гость спросил:
— Я не ошибся? Это отдел консолидации?
Я привык видеть совсем других клиентов: или подавленных, боящихся назвать цель своего визита, или отчаянных, с лихорадочно горящими глазами и возбужденной сбивчивой речью.
Но этот посетитель будто пришел заключать обычную торговую сделку!
— С кем имею честь?
— Боб Винкли, — с достоинством произнес он.
— Кларк Елоу к вашим услугам, — представился. — Вешайте пальто вот сюда, господин Винкли. Проходите, присаживайтесь.
Посетитель отличался хорошим сложением, уверенными неторопливыми движениями.
«Редкий экземпляр», — подумал я, оглядывая крупную фигуру гостя.
Он спокойно уселся напротив меня и стал рассматривать развешанные по стенам рекламные плакаты.
— Я слушаю вас, господин Винкли.
— Хотел бы узнать условия полной консолидации.
Я протянул ему справочники.
— Сначала вам надлежит пройти исследование в Центре биологических перемещений. На основании свидетельства о состоянии ваших биосистем мы заключим с вами контракт и заплатим по этому прейскуранту.
Посетитель быстро пробежал глазами по длинному списку, вежливо спросил:
— На какую сумму я могу рассчитывать?
— Если все ваши органы окажутся без изъянов, мы можем заплатить до шестисот пятидесяти тысяч дин.
— Однако в вашем прейскуранте нет самого главного!
— Чего именно?
— Стоимости мыслительного аппарата!
— На этот аппарат у нас пока нет спроса.
— Вы отстали от жизни, господин Елоу! — возразил он и достал из кармана газету. — В сегодняшней «Газетт», например, статья об успешной операции по пересадке головного мозга. Значит, скоро понадобится и моя голова! — воскликнул он.
Действительно, пресса все настойчивее сообщала об исследованиях в этой области, и у нас уже были разговоры о таких операциях, но внедрение их в практику казалось делом далекого будущего.
— Разрешите? — я протянул руку к газете.
— На четвертой странице, — он неспешно подал мне листы.
В глаза мне бросился напечатанный во всю полосу заголовок: «Успехи трансплантации».
Статья у меня сохранилась, так что выпишу из нее основное: «Как вы знаете, хирурги и ученые всего мира работают сегодня над преодолением последнего рубежа в области пересадки органов и тканей человека — над заменой его мыслительного аппарата. Настойчивую и кропотливую работу в этом направлении проводят сотрудники Центра биологических перемещений под руководством известного профессора Дэвида Дэнниса. Доказано, что интеллектуальная деятельность — не монополия коры головного мозга. Мысль человека — это специфический продукт сложного взаимодействия всех его органов. Но и мозг, изолированный от нервной системы, способен к мышлению, хотя в комплексе с органами различных людей функционирует по-разному, каждый раз показывая различную глубину и интенсивность сообразительности. Эти опыты подтвердили, что мыслительный аппарат, подобно компьютеру, поддается замене.
Недавно, после тщательной отработки технологии операции на животных, хирурги решились провести ее на людях. В автомобильной катастрофе оборвались две жизни. Тридцатилетнему Томасу Сперри повредило голову, у его компаньона Карла Кларенса которому было двадцать восемь лет, голова осталась неповрежденной. Родственники пострадавших дали согласие на пересадку, и профессор Дэннис встал к хирургическому столу. Автоматы по сшиванию капилляров и нервных волокон помогли предельно сократить время операции, она продолжалась чуть более трех часов. Через день оперируемый пришел в сознание, начал узнавать родственников и друзей…»
— Я в курсе, — ответил я посетителю. — Тем не менее относительно вашей головы пока ничего не могу сказать… Впрочем, я поговорю сейчас с шефом…
— Благодарю вас.
Мой шеф, невысокий крепыш, с длинными не по росту руками, вышел к клиенту.
— Добрый день, господин Винкли. Вы, безусловно, правы. Теперь в прейскурант придется внести и мыслительный аппарат.
— Благодарю, сэр.
— Его стоимость будет зависеть от оценки ваших умственных способностей в Центре биоперемещений. При определенных условиях мы можем заплатить за вашу голову до трехсот пятидесяти тысяч дин.
— Значит, полная консолидация может дать миллион. Ну что же… Эта сумма требует серьезных размышлений.
С этими словами он удалился.
В Делинджер меня привело страстное желание приобщиться к современной цивилизации с ее сказочными благами, с великими возможностями для приложения своих сил. Прибыв из далекой окраины, где мои родители трудились на аграрной ниве, я почти три года с жадностью первооткрывателя штудировал юриспруденцию в местном университете, но отсутствие средств вынудило прервать занятия.
Служба консолидации привлекла меня тем, что была связана, как мне казалось, с необычайно романтической и крайне важной деятельностью хирургов. К тому же эта работа требовала определенной правовой подготовки.
К моему приходу это был для всех привычный и хорошо отлаженный механизм, который функционировал уже двенадцать лет. Однако вступление его в жизнь было непростым…
С внедрением операций по пересадке в клиническую практику в газетах все чаще начали появляться объявления о покупке и продаже отдельных органов и тканей. И тогда мой шеф решил централизовать происходящие стихийно торговые операции и организовал свое бюро.
Как только на дверях бюро появилась вывеска и разноцветными неоновыми огнями замелькала первая реклама, газеты набросились на новое учреждение, как свора голодных собак. Писали, что группа депрессивных личностей, лишенных совести и гражданских позиций, развернула деятельность, несовместимую с современными юридическими нормами. И явно в насмешку над гуманными, религиозными и нравственными чувствами сограждан, назвала ее консолидацией… Торговля жизнью и органами человека не должна иметь места в цивилизованном обществе, где и без того немало отверженных ежедневно уходит из жизни по своей воле.
Однако здравый смысл оказался сильнее. В редакции начали поступать десятки писем, отстаивающих в деятельности нового бюро высокий моральный и общественный смысл. И знаете, от кого? Большей частью — от людей, решившихся на самоубийство.
«Вы не можете лишить меня права покончить счеты с ненужной обществу и опостылевшей мне самому жизнью (что делают сейчас сотни отчаявшихся!), — писал один из них. — Так не прикрывайтесь нравственными и религиозными одеждами и не отнимайте у меня возможности сделать этот последний акт с пользой для близких, которым я оставлю приличную сумму, а главное, на радость обреченным, которым я дам жизнь, желанную им самим и нужную обществу».
Потом авторы этих писем действительно заканчивали свои дни в наших стенах. И их мнение оказалось самым веским аргументом в защиту конторы.
Однако дебаты продолжались долго. Кое-кто пытался доказать, что консолидация подталкивает к уходу из жизни людей, потерявших в ней опору. Поэтому она будет значительно ускорять принятие рокового решения и, несомненно, увеличит количество добровольцев на преждевременное переселение в иной мир.
Здравые голоса, наоборот, доказывали благотворное воздействие консолидации на мирские дела: банальное самоубийство она наполняет положительным содержанием, из бессмысленного шага отчаяния превращает в осмысленный поступок, в некотором отношении — даже в подвиг.
Более того, консолидация придает смысл всей предыдущей никчемной и жалкой жизни неудачников. Их годы оказываются прожитыми не зря. И, главное, они уходят из мира не бесследно!
Потому, что консолидация — это не только смерть отживающего в известном смысле это продолжение своей жизни в других.
Поразительное хладнокровие Боба Винкли во время первого визита заинтриговало меня. Его могло привести к нам трагическое стечение обстоятельств, взрыв отчаяния, которые потом рассеялись, и мне уже подумалось, что он забыл о своем намерении. К нам приходило немало любопытных и просто бездельников. Чаще всего, если клиент не заключал контракт с первого захода, так сказать, в порыве решимости, мы его больше не видели.
Но Винкли пришел, и очень скоро. И вот тогда-то он пробудил во мне особый интерес.
— Появилась необходимость кое-что уточнить! — обратился он ко мне.
Вел он себя по-прежнему спокойно и на удивление деловито.
— Слушаю вас, господин Винкли.
— Во сколько мне обойдется исследование в Центре биоперемещений?
— В тридцать тысяч дин. Пожалуйста, ознакомьтесь, — и я пододвинул к нему один из проспектов.
Он полистал его, отложил на столик:
— Это старый ценник, в нем ничего не сказано о…
— Вы правы, — перебил я его, — мы не успели вписать туда мыслительный аппарат. Но мы это сделаем сегодня же!
— Бюрократизм у вас, — проворчал он. — Надо думать, исследование функций коры головного мозга обойдется дороже всего?
— Ровно двадцать тысяч дин.
— Дороговато, — он вздохнул. — А объясните, господин Елоу, часто ли во время исследований обнаруживаются скрытые дефекты?
— Случается, — уклончиво ответил я. — У молодых реже…
— Что значит «случается»? Я думаю, идеальное здоровье — это голубая мечта идиота. Каждое общение с медиками приносит всем нам немало неприятных сюрпризов.
— Бывает…
Винкли подозрительно осматривал меня:
— И как оцениваются неполноценные биомеханизмы? — спросил он.
— Если порок органа незначительный, то стоимость снижается на двадцать-тридцать процентов.
Винкли подозрительно усмехнулся и повел широкими плечами.
Видимо, остался недоволен моим ответом.
— Что значит незначительный порок? Ваше ОТК должно беспощадно все браковать при малейшем отклонении от нормы. Стоит ли тратить адские усилия и пересаживать кому-то дефектное сердце или почку с изъяном?
О технологии трансплантации нам запрещалось говорить с клиентами. Если все это станет достоянием гласности, мы можем остаться без работы. Однако посетитель проявил редкую проницательность.
— Вы правы, — мягко согласился я. — Некоторые органы оказываются непригодными к пересадке.
— Выходит, у кого-то отняли орган, а деньги не выплачивают?
— Выплачивается небольшая компенсация…
— Какая именно?
Никто еще до Винкли не вникал так придирчиво во все тонкости оценки органов. Будете ли вы мелочиться и считать разменную монету под ножом гильотины? На это и были рассчитаны неписаные правила обращения с клиентами, составленные с глубоким знанием человеческой психологии. А Винкли торговался.
Торговался вопреки всем прогнозам и правилам!
Рассматривая его опрятную одежду, его сдержанные жесты, вникая в точные вопросы, я все более поражался его хладнокровию.
— За непригодные биоаппараты выплачивается десять процентов общей стоимости, — вынужден был ответить я.
Винкли резко поднялся и выпрямился во весь рост.
— Господин Елоу, скажите откровенно, — совсем другим, требовательным тоном обратился ко мне он, — на какую сумму в конце концов я могу надеяться при полной консолидации?
Он стоял. передо мной, как бы предлагая оценить себя.
— Вести подобные разговоры нам категорически запрещается…
— Я надежный человек… — сказал он. — Поверьте…
— В самом лучшем случае вы получите до пятисот тысяч ДИН.
Он мотнул головой: — Не забудьте оценить мои мыслительные способности!
— Я учел все!
— Пятьсот тысяч вместе с головой! — Он всплеснул руками. И из этих денег еще платить налог, как с прибыли?
— Разумеется, только не с прибыли, а с наследства.
— Это же надувательство! — От возмущения он побагровел. — Вы соблазняете миллионом, а платите гроши. Минус налог и сумма на исследование. Что же останется мне?
— Деньги вам будут ни к чему, господин Винкли, — улыбнулся я.
Он рванулся в мою сторону так, что я даже испуганно отшатнулся…
— Вы дурачите меня! — Он резко повернулся и, размахивая руками, пошел к двери.
У порога остановился: — Вашу лавочку пора прикрыть! — И вышел, хлопнув дверью.
Но тотчас вернулся, молча снял с вешалки пальто и решительно вышел.
О, в нем кипел могучий темперамент! Я понял, что спокойствие клиента, поразившее меня ранее, не что иное, как драгоценное умение-держать себя в руках.
«Что нужно человеку для успеха?» — этот вопрос встал передо мной, пожалуй, еще в пору отрочества, и именно он привел меня в Делинджер. Вырвавшись из сельской тиши, окунувшись в этот современный Вавилон с миллионным людским круговоротом, с множеством ежедневных новых знакомств, я начал понимать, что для успеха в первую очередь надо уметь распознавать и правильно оценивать окружающих людей. Ведь каждый из них неизбежно что-то прячет от посторонних глаз. Недалекие люди, желая произвести впечатление, выставляют напоказ самые выигрышные свои стороны. Незаурядные натуры, наоборот, меньше всего заботятся о внешнем эффекте, поэтому никогда не раскрывают свои главные козыри, а пускают их в ход неожиданно, в нужный момент.
Справедливо подмечено, что человека можно сопоставить с дробью: подлинное в нем является числителем, а выставляемое напоказ — знаменателем. Умение видеть в окружающих скрытые силы и пружины я назвал для себя азбукой успеха. И на всех смотрел под этим углом…
Оказалось, что большинство наших клиентов были одномерными, опустошенными, они легко распознавались.
Иногда попадались посетители, напускавшие на себя таинственную значительность. Они ходили к нам месяцами и все время что-то обдумывали, не решаясь на отважный шаг, и таким образом скрывали не силу, а слабость.
Винкли не был похож ни на кого… Плату за собственную смерть он считал прибылью. Не случайно с его губ сорвался многозначительный вопрос: «А что останется мне?» И он был явно раздосадован на себя, словно бы проговорился.
А его поведение в бюро! Он въедливо и хладнокровно выспрашивал обо всем, до чего решившемуся на роковой шаг не должно быть никакого дела. Я заподозрил, что основная его цель — не ожидаемые тысячи, а что-то иное, что он тщательно скрывал в себе. «Авантюрист?» Всякая тайна притягивает. Захотелось узнать, на что может надеяться человек, добровольно приносящий себя в жертву?
Я не сомневался, что Винкли еще вернется в наше бюро. Его он выбрал не случайно, по-видимому, хотел обвести нас вокруг пальца.
Появился он в конторе через несколько дней. Неторопливо уселся напротив меня, интригующе, с едва заметной усмешкой посмотрел мне в глаза, беззаботно закинул ногу на ногу.
— Господин Елоу! Я продам себя только за миллион! Он мне необходим… Хотелось бы еще кое-что выяснить насчет исследований.
Его пышущее румянцем и нарочито спокойное лицо невольно привлекало внимание.
— К вашим услугам.
— Я готов влезть в долги и достать под проценты пятьдесят тысяч на исследование. А если выяснится, что половина моих механизмов с изъянами, и я окажусь непригодным к полной консолидации?
— Такого почти не бывает. Что-то все равно пригодится.
— За это что-то могу я получить хотя бы тысяч четыреста?
— Судя по вашему виду — безусловно!
— Теперь о главном. Практикуются ли у вас исследования в долг?
Хотя я понял его с полуслова, все же для видимости спросил:
— Как вы это себе представляете?
— Я заключаю с вами контракт на полную консолидацию, а стоимость исследований вы вычтете потом из моего гонорара.
Озорные искры в его глазах смутили меня. Ну, ей-богу, он хочет нас обмануть.
— В отдельных случаях такие сделки допускаются.
— Вы не поможете заключить такой контракт?
В исследованиях в кредит, скажу откровенно, не только не было никаких трудностей, они даже поощрялись, так как являлись для консолидаторов своеобразным Рубиконом: задолжавшим такую сумму обратной дороги не было. Но я сразу ухватился за его слова: вот он, удобный случай для сближения. Понизив голос, с видом заговорщика я спросил:
— Вы никуда не торопитесь, господин Винкли?
Он хмыкнул, пожал плечами, под рубашкой его чувствовались крепкие мускулы, оживленно проговорил: — Я тоже предпочитаю приватные беседы.
— Подождите меня минут десять у входа.
С того вечера так и повелось. Боб Винкли часто приходил к концу рабочего дня, потом провожал меня… И я, конечно, обещал ему сделать все возможное. Разговор касался разного: Винкли был хитер, умен, умел скрывать свои тайные намерения. Тем не менее мы постепенно сблизились. В один прекрасный вечер я с внутренним ликованием принял приглашения Боба прийти к нему на обед. Я надеялся, что в домашней обстановке, мне удастся узнать больше.
— Знакомьтесь, Кларк, моя жена Лиз.
Высокая, полная женщина, с зелеными глазами, с темными уложенными в пучок волосами медленно протянула руку для поцелуя, потом плавным жестом пригласила в комнату.
— Проходите, господин Елоу.
Пятилетнего сына Лиз отправила поиграть во двор. И за столом их скромной квартиры, кроме нас, никого не было.
В первый момент я был поражен тем, что, обсуждая намерения мужа, Лиз держалась очень спокойно, как будто речь шла о сдаче под залог дорогой, но не очень нужной вещи. Сразу же подумалось, что у нее есть любовник и что она не прочь избавиться от Боба, да еще с такой выгодой.
Но, посидев за-столом и приглядевшись к ней, я заметил, что эту женщину ничто не волновало, на все она реагировала до удивления поверхностно. Легко было предположить, что Лиз вообще неспособна на переживания, но я и в этом засомневался.
Однако больше всего я удивился метаморфозе с Бобом.
Передо мной был совсем другой человек, с порывистыми движениями и горящим взором. Его слова несли повышенный эмоциональный заряд. И все — мимика, жесты — говорило о том, что Винкли незаурядная личность. Воду он пил, например, огромными глотками, а вместительные рюмки крепкой настойки выливал в себя, не глотая. Он был здоров, как бык, остроумен и хитер.
И все-таки количество поглощенного спиртного сказалось, он разоткровенничался: — Дорогой Кларк, жизнь у нас долгая, а денег мало. Главное — научиться вовремя обращать жизнь в купюры.
— Отказавшись от нее?
— Ты полагаешь, что ради банкнот я иду на заклание? Ни в коем случае! Я затеваю дело свое! И раз уж ты выдал мне некоторые секреты вашей фирмы, я посвящу тебя в тайну, вернее, в тайну моей деловой операции… Начну с того, что я служу в банке и всю жизнь считаю чужие деньги. Мне до чертиков надоело пропускать через руки миллионы и получать гроши. Самая скверная штука, скажу тебе, это жить в долг. И вот я решил сделать свой бизнес…
— На самоубийстве? — с иронией спросил я.
— Да, я иду на Голгофу. Но для того, чтобы стать новым Иисусом!
«Честолюбив или перебрал, — отметил я про себя. — Хотя выглядит трезво».
— Смешно…
— Последним смеяться буду я! — воскликнул он. — Скажи, если соединить в одно целое твое тело и мою голову, кто явится перед публикой?
Я вопросительно посмотрел на него.
Он насмешливо продолжал:
— Командовать твоим телом буду я! Запомни это! Так, подобно Иисусу, я воскресаю после смерти. Причем воскресаю с миллионным состоянием.
— За консолидацию ты получишь всего около пятисот тысяч, уточнил я.
— По сравнению с тем, что мне даст затеваемая деловая операция, эти тысячи — пустяк. Во сколько оценивается у вас пересадка мыслительного аппарата?
— В миллион! Но ведь это не донору!
— Да, реципиент платит миллион хирургам ради того, чтобы все его состояние перешло к донору. Тебе еще не ясно? Я хочу, чтобы мою голову пришили какому-нибудь банкиру или промышленному магнату! Соображаешь? Такие операции по карману только богачам. А после операции в облике магната уже буду находиться и я. И вступаю во владение всеми его делами и капиталами. Теперь понятно, для чего смертному вот это вместилище нетленного разума? — Он постучал себя пальцем по виску. — Для того чтобы, подобно троянскому коню, помогло ему проникнуть в царство капитала!
При этом Боб не скрывал некой иронии превосходства, что придавало его словам особую убедительность.
Хотя я с самого начала ожидал от Боба чего-то подобного, все же не мог удержаться от возгласа: — Гениально! Ну а риск? Ты уверен в успехе пересадки?
— Риск, конечно, есть, — согласился он. — При современной технике и отработанной методике трансплантаций вероятность благополучного исхода уже немалая… Просто хранящийся в крови опыт веков заставляет нас бояться всего нового. Но я верю в удачу, и в один прекрасный день ты увидишь меня среди сильных мира сего, на Олимпе!
— Дорогой Боб, неужели на эту божественную гору нельзя подняться менее рискованным путем?
— Пытался. Но меня окрестили неуживчивым и окрасили в розовый цвет, который воздействует на власть имущих, как красная тряпка на быка.
— Думаю, что способный человек может многого добиться, используя укоренившиеся в обществе правила игры, действуя по законам данного общества.
— Именно так я и хочу поступить. Разбогатеть любым способом. Не я придумал консолидацию! Я вступаю в игру, созданную до меня. Между прочим, тоже по нашим волчьим законам! На мелочи я не размениваюсь! Ставка — моя жизнь! Выигрыш — миллионы!
Лиз смотрела на него спокойно, и, как мне показалось, даже с гордостью. Она разделяла его оптимизм, а возможно, была слишком спокойной по характеру и привыкла к горячности мужа и к его фантастическим планам.
Идея Боба настораживала меня чем-то недосказанным. Я не мог поверить в торжество его замысла. К тому же он возлагал некоторые надежды и на меня, таким образом втягивал меня в авантюру. Под впечатлением газетной шумихи о последних открытиях ученых я не знал, чему же отдать предпочтение в определении личности: мыслительному аппарату или организму вместе со всей его нервной системой?…
А в газетах появилась новая статья под сенсационным названием «На пути к бессмертию!».
«Мужчина с чужим мозгом живет второй месяц! Его организм функционирует нормально. Наблюдения показывают, что новому индивидууму передалась память как реципиента, так и донора. Он вспоминает эпизоды из жизни обоих. Поэтому его назвали Дуономусом. Итак, память тела, крови и костного мозга также играет в жизни человека значительную роль.
Как не вспомнить в связи с этим недавние утверждения профессора Куингера о том, что многие клетки тела и кровяные тельца способны нести определенную информацию?! Недаром говорят о хранящемся в крови опыте предков. Наконец, новейшие исследования ученых выявили еще один, пожалуй, решающий фактор: о зависимости индивидуальности Дуономуса от того, какие гены (от рецепиента или от донора) будут в нем преобладать. Процесс этот носит пока неуправляемый характер. Тут возможны самые разнообразные комбинации, в которых доминируют, как правило, гены реципиента».
«…Можно утверждать, что наши хирурги штурмом взяли главную крепость, длительное время сопротивляющуюся пересадке. Внедрение такой операции в хирургическую практику открывает перед учеными широчайшие перспективы в борьбе за долголетие.
Дэвид Дэннис высказывает мысль о том, что в дальнейшем в результате поочередной пересадки человеку различных органов и мыслительного аппарата можно будет многократно омолаживать и продлевать ему жизнь. Практически гомо сапиенс не просто обретает бессмертие, он может бесконечно жить в одном, излюбленном для него, возрастном периоде».
Читая эту статью, я думал, что дерзновенная голова Боба Винкли способна на великие дела. Судя по всему, она достанется какому-нибудь нуворишу, будет старательно помогать ему делать миллиарды и с грустью вспоминать о том, что когда-то принадлежала бедному, но слишком честолюбивому банковскому служащему.
Вскоре Боб Винкли снова явился ко мне в контору.
— Что ты скажешь относительно личности Дуономуса? — спросил я, показывая ему газету. — Еще не передумал закладывать свою голову?
— Нет, не передумал! Пишут только об одной функции мозга, о памяти. И ни слова о других, о мыслительных сторонах его деятельности. А сколько в статье туманности… И сколько оптимизма, чтобы толстосумы поверили в возможность замены одряхлевшего мозга!
— У тебя оптимизма, пожалуй, тоже с избытком.
— Я проштудировал ворох научных работ по анатомии, физиологии, высшей нервной деятельности…
— Но устаревшие догмы опровергнуты последними выводами ученых.
— Нас рассудит история, сэр! — с шутливым патетизмом воскликнул он.
Теперь мы часто подолгу гуляли с Бобом в городском сквере.
Оба мы были молоды, оба мечтали попасть в клан избранных. Нашим кумиром был успех в любой его форме, в любом деле, — успех, который мы связывали с богатством, а богатство — со свободой.
Наши сердца бились в унисон, хотя мнения относительно путей достижения цели у нас расходились.
Еле успевая за широко и энергично шагавшим другом, хватая открытым ртом морозный воздух, я выслушивал его страстные монологи в защиту дерзновенного замысла…
— Ах, тебе не нравится моя идея! Запомни: степень личной свободы находится в прямой зависимости от суммы банковского вклада! Счастье не в деньгах, а в их количестве! Ради бумажек человек, это божье созданье, забывает все святое, отрекается от своего творца, предает родителей и друзей, даже идет на убийство. Золото. оправдывает и покрывает ореолом все его деяния. А чем негодно мое намерение? Оно не связано ни с преступлением, ни с подлостью! Моя идея — квинтэссенция чистоты и благородства! Я рискую только своей головой. И ты мне посодействуешь…
Потом он принимался горячо доказывать, что интеллектуальная деятельность — это функция исключительно коры головного мозга. С завидным знанием разъяснял, какая доля мозга, какая его извилина какими функциями ведает…
Не знаю, что тут было причиной: может быть, убежденность Боба, или сила его логики и аргументов, но только я, как и Лиз, начал верить в успех его необыкновенного предприятия.
— А когда мой мыслительный аппарат приобщится к миллионам, — добавил он однажды, — можешь быть уверен: он не забудет о тебе, мой осторожный и щепетильный друг!
Боб часто прибегал к шутливой форме доказательства, однако каждая его шутка содержала глубокий смысл.
— А ты не боишься, что к твоей голове пришьют дряхлое тело старика? — спросил я.
— Конечно, самое дорогое у человека — здоровье: каждый чих обходится нам в сотни дин, — прищуривался он, как бы прицеливался. — Лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным! Но есть немало трагических реципиентов, после разных аварий… На них-то я и рассчитываю.
Нередко наши прогулки проходили в горячих спорах, в которых его негативные оценки явлений сталкивались с моими умеренными взглядами. Особенно яростно он обрушивался на частные, привилегированные лицеи и высшие школы, выпускники которых словно по наследству получали ключевые командные посты.
По субботним вечерам к нам присоединялась Лиз. Здесь в ней неожиданно пробуждалась экзальтированная натура. Она обнаруживала скрытый темперамент и фантазию…
Исследования в Центре биоперемещений подтвердили мои предположения об отменном здоровье Боба. За его консолидацию Лиз должна была получить пятьсот сорок тысяч дин. Особенно высоко была оценена голова.
Однако с окончательным решением Винкли не торопился. Он был весел и бодр и однажды во время прогулки затеял вроде бы шутливый разговор:
— Дорогой Кларк, вижу, тебе не дает покоя потраченная на мое исследование сумма. Поэтому ты жаждешь отправить меня к праотцам, а мои дорогие органы — на аукцион. Можешь успокоиться! Все так и будет, но сначала мне предстоит провернуть одну акцию.
Я опасался, что на каком-то этапе его авантюрной истории может разразиться грандиозный скандал. Никакими прямыми сделками я не был связан с Бобом Винкли, хотя и постарался завоевать полное доверие и дружбу Лиз. Прозрачные намеки на то, что мое товарищеское отношение к Бобу выше моего служебного долга, сделали свое дело: меня начали посвящать в некоторые щекотливые семейные тайны.
Однако руководство бюро заподозрило уже, что не случайно Боб Винкли во время исследований со свойственной ему прямотой и дерзостью обвинял Биоцентр в сокрытии от клиентов важной информации по консолидации. От кого он об этом узнал? Начальство сделало выводы и предпочло избавиться от меня.
Я был ужасно зол на Боба.
— А если я проболтаюсь о твоих замыслах? — мстительно говорил я Бобу.
— Но ты не сделаешь этого…
— Почему же? Тебе можно, а мне нельзя?
Боб самонадеянно обещал сторицей возместить мне потери и скоро с помощью какого-то родственника Лиз устроил меня в газету «Фурор», в отдел светской хроники.
И я простил его.
Во-первых, это уже совпадало с моими жизненными планами.
А во-вторых, новая работа дала мне не только средства, но и не лишала меня тщеславных надежд.
Я верил, что настанет время, и я смогу рассказать об уникальной «деловой операции» Боба подробнее и благодаря близости к прессе раньше других. А это может принести и моральное удовлетворение, и капитал.
Вскоре я узнал, что Боб развелся с Лиз… Однако завещание на сумму по консолидации оставил на ее имя.
Подумалось, что развод — это подготовка Боба к деловой операции, с целью уменьшить налог с завещанной суммы, так как при завещании капиталов государству, общественным организациям и неродственным лицам налоговый процент с них был по нашим законам гораздо ниже, чем с прямых наследников.
На мой вопрос о причинах развода Лиз отвечала невразумительно:
— Последнее время Боб вообще стал не в себе. Идти на такое дело — это ведь не шутка, — простодушно разводила она руками.
Но Винкли, высокий, подтянутый, расхаживал по комнате, даже что-то мурлыкал себе под нос и хитро посматривал на меня. В то время, когда я владею уникальной тайной его деловой операции, он скрывает от меня какие-то мелочи. А ведь теперь в моих силах помочь или помешать ему в главном!!
Способность использовать чужие слабости или тайны в своих интересах — это высшая степень по сравнению с умением распознавать людей, это уже алгебра успеха! К таким выводам я пришел, кстати, не без помощи Боба: А сейчас он наталкивает меня на мысль проверить метод на практике…
Однако шантажировать друга я был не в силах. К тому же хитрый Боб, видимо, понял мое состояние и многообещающе произнес:
— Еще немного терпения, Кларк, и мы с тобой будем ворочать крупными делами…
Через две недели после исследований Боб отдал себя, как он говорил, в руки эскулапов.
Мы с Лиз провожали его до дверей Биоцентра. Стараясь подбодрить скорее себя, чем его, я произнес «до скорого свиданья», но расцеловались мы, как при прощании.
Не буду скрывать, Боб унес частицу моего сердца. Чем он привязал меня к себе: завидным обаянием, недюжинным умом или целеустремленностью? Все эти качества совмещались в нем с удивительной гармоничностью. Оставшись наедине, я чуть ли не оплакивал его уход.
Несколько раз приходил я в квартиру к Лиз, и мы вместе молили бога простить Бобу его святотатство относительно нового Иисуса и ниспослать ему воскрешение, на которое он так надеялся.
Используя старые связи с Центром биологических перемещений, я скоро узнал, что все органы Винкли годны к пересадке и на них были уже покупатели. Однако реципиента на его голову пока не находилось.
Однажды меня вызвал редактор отдела Виктор Краски. Крупный, неторопливый, он обладал мягкими манерами и никогда не повышал голоса. Даже неприятные сообщения умел облекать в уютные фразы, излагая их доброжелательно. В отделе знали, что этот великолепный редактор, умевший одной вычеркнутой или вставленной фразой и небольшой перестановкой слов придать статье остроту и динамизм, про себя считал, что он делает не только свою полосу, но и всю газету. Впрочем, под показной добропорядочностью он умело прятал болезненную зависть ко всем нам, печатающимся, чьи имена стояли под «вылепленными» им статьями, он мог втихую крепко насолить. Поэтому вызов к нему почти всегда был связан с неприятностями…
— Дорогой Кларк, у меня к вам поручение. — Круглое лицо Краски расплылось в улыбке, лысина блестела, и, казалось, тоже улыбалась. Он предложил мне сесть в кресло. — Ваши материалы пользуются успехом, — продолжал он, стоя, глядя на меня сверху вниз. — Я вижу, что мои семена попали в благодатную почву: вы уже начали понимать, что статьи надо лепить, подобно скульптору. С сегодняшнего дня вы будете печататься под своим именем и получать двести в неделю плюс гонорар с каждой строчки.!.
Свою роль наставника Краски нисколько не преувеличивал.
Именно его высокий профессионализм помог мне сравнительно быстро постичь ремесло газетчика.
— Благодарю вас, господин Краски.
Его лысина начала излучать солнечные зайчики, а я с тревогой ждал дальнейших пояснений. Он вышел на середину кабинета, остановился возле меня.
— С особой радостью хочу сообщить вам об очередном задании редакции. Вам предстоит поездка во Францию…
В другое время при известии о таком путешествии я бы не удержался от ребячьего восторга… Но сейчас отъезд был для меня очень некстати. Ведь со дня на день мог подвернуться клиент для мыслительного аппарата Боба Винкли, и ужасно не хотелось, чтобы все самое главное произошло в мое отсутствие.
— Вы, конечно, знаете о завещании старого Тирбаха. — Краски глядел на меня в упор.
Имя Эдварда Тирбаха не сходило с газетных полос. Это был семидесятилетний магнат, владеющий военными заводами, банками, отелями, состояние которого исчислялось миллиардами. Разумеется, немало места газеты уделяли частной жизни Тирбаха. Писали, например, что он повздорил с сыном от первого брака, Рудольфом, из-за того, что тот отказался исполнить его волю: карьере бизнесмена он предпочел профессию художника. Для продолжения образования Рудольф уехал в Париж и начал заниматься в Академии изящных искусств. В ответ на это Эдвард лишил сына материальной поддержки, а все свое состояние завещал молодой жене — Кэт Тирбах. И не исключено, что из-за неравнодушного отношения к газетной шумихе вокруг своего имени сам позаботился о том, чтобы это завещание стало достоянием гласности.
— Вы лучше других справитесь с этой задачей, — продолжал Краски. — Разыщите Рудольфа Тирбаха и дружески побеседуйте с ним… Разузнайте истинные мотивы его поступков («Вот оно, началось!» — подумал я), проследите за его отношениями с отцом, с детских лет, определите силу увлечения его живописью или чем-то, а, может быть, и кем-то другим… Наконец, выясните его перспективы на избранной стезе. Ну и так далее… Не мне вас учить. Дело в том, что сейчас очень много говорят о завещании Эдварда Тирбаха, и, как правило, осуждают его поступок. Мы должны дать объективную оценку этим фактам.
— Симпатии автора, насколько я понимаю, должны быть на стороне отца? — спросил я.
— Не обязательно. — Он не спускал с меня глаз. — Вы не учитываете либерального духа нашей газеты. Кто в этом споре прав, вы решите сами. Узнаете, насколько перспективно увлечение Рудольфа и стоило ли ему так яростно противиться воле отца, чтобы семейное разногласие переросло в конфликт…
Я понял, что Рудольф Тирбах может удостоиться благосклонного отношения газеты только в том случае, если его увлечение не окажется безрезультатным. А это могло выясниться очень не скоро.
Поэтому я должен был осветить в негативном плане, по всей вероятности, чистые и благородные юношеские порывы. Задание пренеприятное.
Я попытался встать и объяснить свои сомнения, но Краски уже отвернулся от меня: возражать не имело смысла. Я поблагодарил его за доверие и вышел из кабинета. Вечером я уже прощался с Лиз, попросив ее сообщать мне телеграфом все новые сведения о Бобе, и вылетел в Париж ночным рейсом, даже не подозревая, насколько это вынужденное удаление приблизит меня к деловой операции друга.
Не буду утверждать, будто Рудольф Тирбах понравился мне с первого взгляда. Скорее наоборот. Красивый юноша со спортивной фигурой был очень немногословен и казался гордым. Мы встретились с ним на улице. Мое корреспондентское задание он воспринял равнодушно. Побеседовать со мной согласился с большой неохотой. А когда я пригласил его в ресторан, он сухо ответил, что предпочитает разговаривать, стоя у мольберта.
На одной из улочек Монмартра мы поднялись в скромную мастерскую, расположенную на чердаке. Она была загромождена холстами, подрамниками, этюдами, а также неоконченными произведениями из корней, сучьев, древесной коры и еще бог знает чем.
За узкой занавеской, отгораживающей небольшой угол, виднелись газовая плита и деревянный топчан, покрытый выцветшим пледом.
— Знакомьтесь, моя подруга Полетт…
Я удивленно осмотрел комнату.
— Полла, у нас гость с моей родины, — к кому-то обратился Рудольф.
Из-за дальнего подрамника высунулась кудрявая женская головка и, кивнув, опять скрылась.
— Извините нас, в академии очень напряженная программа, — проговорил Рудольф. — К тому же надо зарабатывать на жизнь. Не хотите ли приобрести несколько моих этюдов?
Он, смущаясь, показал на небольшие картины на полу. И я как бы заново увидел стоявшего передо мной человека. Рудольф стыдился своей бедности, к которой еще не успел привыкнуть, и еще более — своей стеснительности, которую не умел скрывать.
Всюду были видны следы бедности: потертые брюки, залатанный халат на вешалке. И этот застенчивый юноша мог отказаться от миллиардов, от обеспеченной и интересной жизни? Скромность не помешала ему воспротивиться такому властному характеру, как Эдвард Тирбах! Выходит, Рудольф имеет колоссальную силу воли?
Я стал рассматривать картины… Они мне понравились. Городские пейзажи, казалось, выполнены небрежно, но это был Париж с его легкой, трепещущей красотой, с его прославленной в веках романтикой. На обороте каждого полотна была проставлена просто мизерная, на мой взгляд, цена.
Я похвалил его манеру письма и, как мне кажется, сделал это довольно убедительно, так как не кривил душой… Все запечатленное воспринимались как будто сквозь легкую дымку, что придавало картинам своеобразный колорит.
— Как вы добиваетесь этого? — удивился я.
Художник слушал меня внимательно, с размягченным выражением лица. В конце опять слегка покраснел и, ничего не ответив, отвернулся. Моя похвала, видимо, растрогала его.
Я выбрал пять картин и сразу же расплатился.
Рудольф поблагодарил меня за лестный отзыв, за деньги и, не считая их, с показным безразличием опустил в карман.
— Это я должен благодарить вас, господин Тирбах, так как убежден, что в будущем стану обладателем редких и ценных полотен большого мастера.
— Вы льстите мне, господин Елоу.
— Какой в этом прок? Я говорю искренне, — заверил я его и попытался перевести разговор на старого Тирбаха: — Нелегко без родительской помощи. Чем ярче талант, тем нужнее ему материальная сила.
— У отца свои позиции, которые я не вправе осуждать, — тихо проговорил он. — Мы расстались мирно. Скорее из-за того, что живем в разных плоскостях.
— Вы расходитесь во взглядах на избранную вами профессию?
— Во взглядах на банкноты. Отец считает, что деньги в нашем обществе нужны только тем, кто умеет умножать материальные ценности. Эти люди — цвет нации, на которых держится общественное благосостояние. Все остальные — иждивенцы общества. Для отца это не пустая фраза, — продолжал он, — и не только иредлог для обогащения.
Он стоял за мольбертом и лишь изредка оглядывался в мою сторону.
Его подружка хранила молчание и больше не показывалась.
Возникло ощущение, что мы с собеседником одни.
— Если капитал не увеличивается, говорил отец, то общество хиреет. Поскольку я не усвоил этого основного закона, он не намерен субсидировать и усугублять мои заблуждения. Однако после смерти он обещал оставить мне миллион. — И Рудольф грустно улыбнулся.
— Вам эта сумма нужнее сейчас, — вставил я. — Разве ему не все равно?
— Видите ли… Отец все еще пытался заставить меня вернуться «на путь истинный». Я не могу быть в претензии к нему.
— Разве, в вас не течет кровь Тирбахов?
— Отношение в таких семьях строятся не на кровном родстве. В девять лет у меня уже был приличный счет в банке, пожалованный мне, так сказать, авансом на всю жизнь. Я должен был позаботиться об его увеличении. Я мог приобрести акции, даже начать небольшое дело, и на родительскую щедрость больше не рассчитывать… Но вклад быстро иссяк, а делать деньги я так и не научился.
Природа мудра и прозорлива! И, конечно, не случайно она заставила этого не приспособленного к деловой жизни юношу так отчаянно противостоять планам отца.
Я невольно вспомнил, что мой отъезд из дома тоже не обошелся без инцидента с родителями. И может быть, из-за этой схожести наших судеб почувствовал к молодому художнику особую симпатию.
Работы Рудольфа были, несомненно, отмечены печатью одаренности. Но добьется ли он признания? Ответить на этот вопрос не мог никто, так как успех в искусстве подобен лотерее и часто зависит от случайных обстоятельств. Далеко не последнюю роль здесь играют опять-таки деловые качества.
Итак, я мог написать трогательный очерк о сыне известного миллионера, вынужденного зарабатывать на хлеб картинками…
Трудная полуголодная жизнь, бытовая неустроенность в настоящем и полная неизвестность в будущем… И в этих жестоких условиях, когда жизнь безбожно ломает и искривляет человеческие души, он сумел сохранить внутреннюю чистоту и доброжелательное, даже всепрощающее отношение ко всем, которые сквозили в каждом его слове.
Но в своей статье я был обязан недвусмысленно встать на сторону отца. В заповеди сыну Эдвард Тирбах изложил основополагающие законы нашего общества, которые должны были, подобно религиозным догмам, приниматься на веру.
Мне хотелось помочь Рудольфу, но как изменить отношение к нему отца? Я медлил уходить из мастерской, пытаясь найти обстоятельства, которые могли бы оправдать «блудного» или «заблудшего» сына в глазах «света».
Рудольф сказал, что беседы на посторонние темы помогают ему в работе над картиной: он не отходил от мольберта. Писал в основном по памяти, иногда пользовался предварительными карандашными набросками.
Через день я снова зашел в мастерскую. Он вновь отклонил мое приглашение в ресторан. К таким заведениям он питал устойчивую антипатию и предпочитал дешевые харчевни.
Я принес разных продуктов, и мы устроились за выцветшей занавеской прямо на лежаке. Рудольф демонстративно опростился, старался казаться «человеком из народа».
— Вот это по мне, — говорил он. — Милая, домашняя обстановка. Свобода и непринужденность. Никаких условностей, можно все брать руками. А что ресторан? Чопорность, натянутость, музейная атмосфера зеркал и хрусталя.
Ресторан для Рудольфа стал неотъемлемой принадлежностью того класса, с которым он порвал. И в своем идейном неприятии он был последователен.
Во время нашей беседы в мансарде появился невысокий джентльмен. Он слегка прихрамывал и опирался на бамбуковую трость.
— Добрый день, господа, — поздоровался вошедший. — Мне сказали, что здесь я могу найти Рудольфа Тирбаха.
— Это я, — представился мой художник. — С кем имею честь?
— Ким Варлей… хотел бы поговорить с вами.
— Я вас слушаю.
— Может быть, перенесем нашу беседу в более удобную обстановку? — Он покосился в мою сторону.
— Самое удобное для меня — беседовать у мольберта… Вы можете ничего не скрывать от моих друзей.
Гость окинул меня и выглянувшую на миг Полетт внимательным взглядом.
— Я принес вам печальную новость, господин Тирбах.
— Что-нибудь с отцом? — Рудольф отложил кисть.
Медленным наклоном головы гость подтвердил эту догадку.
— Что с ним?
— Автомобильная катастрофа.
— Он жив?
— Как вам сказать? В общем, он в реанимации… — После паузы он добавил: — Дело в том, господин Тирбах, что вашего отца можно спасти.
— Спасти?
— Эдвард Тирбах пока в глубокой гипотермии. У него пролом черепа, необратимая травма мозга… Если ему сделать пересадку головы, он будет жить.
Тут я вспомнил, что видел этого человека в конторе по консолидации, у своего шефа. Это главный юрист Центра биологических перемещений!.. Сердце мое забилось сильнее.
— Что для этого нужно? — спросил Рудольф.
— Ваше согласие на операцию.
— И больше ничего? — Полетт вышла из-за мольберта.
— В настоящее время ничего. Вы заключите договор на свое наследство.
— Но, спасая моему свекру жизнь, вы лишаете нас наследства, а себя — гонорара, — напомнила Полетт.
— У нас уже имеется свидетельство о смерти Тирбаха, составленное по всем правилам.
— Ах, вы уже все продумали! — Полетт приблизилась к Варлею. — Но что это даст? Станет ли отец Рудольфа полноценным, неизвестно, а мы, без сомнения, потеряем миллион.
— Любимая жена Эдварда и наследница его миллиардов наотрез отказалась от пересадки. А вы, будучи в опале, отдаете последнее. Эти факты способны сильно повлиять на симпатии старого Тирбаха.
— О чем вы спорите? — раздался голос Рудольфа. — При чем здесь деньги, когда речь идет о жизни отца?!
— Господин Тирбах, для утверждения соглашения нам необходимо поехать в Делинджер, — предложил Варлей.
— Сколько времени это займет? — опять выступила вперед Полетт.
— За неделю управимся.
— А не могли бы вы оформить соглашение здесь? — спросила Полетт. — Дело в том, что у Руди выпускные экзамены. Поездка может все сорвать.
— Пока мы должны избегать всякой огласки… А здесь…
Я понял, что пришла моя очередь вступить в разговор:
— Дорогой Рудольф, я могу быть твоим поверенным во всех делах.
После обсуждения этого предложения Рудольф выдал мне доверенность на полномочное ведение переговоров и на подписание соглашения о приживлении Эдварду Тирбаху головы донора.
Варлей не торопился расстаться с молодым Тирбахом. Но заговорить с ним при мне не решался. Я догадался, что могу быть посвященным в какую-то тайну, и не отходил от Рудольфа ни на шаг.
Увидев тщетность своих намерений остаться с Рудольфом наедине, Варлей наконец выдавил:
— Господин Тирбах, я хотел бы поговорить с вами еще об одном обстоятельстве…
— Я вас слушаю.
— Видите ли, у нас нет уверенности в благополучном исходе операции… Впрочем, вашему отцу нечего терять… Поэтому до того, пока не станет все ясно, о пересадке никому не должно быть известно.
— Согласен, господин Варлей, мы будем молчать, — как-то буднично пообещал Рудольф, и все поняли, что эти слова сильнее самых торжественных клятв.
Я сообразил, что могу использовать этот факт для укрепления своих позиций. Обронив ненароком фразу о том, что мне тоже пора на родину, я ждал каких-то ходов со стороны Варлея, и не ошибся.
Он предложил мне возвращаться вместе и, получив мое согласие, заказал два билета на самолет.
В машине по дороге в аэропорт я как бы между прочим обронил:
— Как удачно вы, господин Варлей, явились со своим известием о старом Тирбахе. До вас я не знал, что делать со своим газетным очерком. А вы сразу сняли все проблемы.
— Вы журналист? — удивился Варлей.
— Да, из «Фурора»…
И я как можно бесхитростнее поведал ему о своих авторских затруднениях…
— Теперь я напишу как есть.
— А не лучше ли воздержаться от публикации? — Варлей глядел на меня маленькими настороженными глазками. — Тирбах заменит себе интеллект, он узнает о поступке Рудольфа, и, надеюсь, их отношения наладятся сами собой.
Я не согласился с ним:
— Тут важен общественный резонанс. Семейный конфликт Тирбахов типичен для наших деловых кругов. Достойной сферой деятельности для них является только бизнес. Он дает все: богатство, известность, власть… Тирбах-старший отрицает искусство!
Дескать, этим можно заниматься между делом. А если у сына призвание к искусству? Тут есть над чем поразмыслить.
В самолете Варлей попросил стюардессу принести французский коньяк и заговорил:
— Господин Елоу, нам надо решить один вопрос… Поговорим без обиняков, как деловые люди…
— Я догадываюсь о ваших проблемах, господин Варлей. Руководство Биоцентра не заинтересовано в преждевременной рекламе этой операции, так как неудача может надолго задержать ее внедрение в клиническую практику. Не так ли?
— Правильно. А вы, конечно, жаждете выйти на страницы «Фурора» с сенсационным сообщением.
— Безусловно!
Варлей откинулся на спинку кресла:
— В ответ на мое деловое предложение вы будете набивать цену, ссылаться на ваше право, на свободу печати. Но я предложу вам…
— Одну минуту, — перебил его я. — За мое молчание, как компенсацию моих потерь в гонорарах, вы предложите мне сто тысяч, и ни дина больше.
— А вы поставите условие пятьдесят тысяч выплатить вам сразу по прибытии в Делинджер, остальные — после исхода операции? — засмеялся он самоуверенно.
Так между нами было достигнуто джентльменское соглашение.
По возвращении в Делинджер я получил чек на пятьдесят тысяч дин, а потом попросил выдать мне свидетельство о смерти Эдварда Тирбаха. Я понял, что лучше всего миллионеру подойдет мозг Винкли. В то время я не подумал ни о возрасте Тирбаха, ни о его здоровье. Меня заворожило баснословное богатство старика, о котором Боб даже не мог мечтать.
Предвидя возможные разногласия относительно того, кем считать получившегося монстра, я хотел держать в своих руках какие-то нити этого дела. Не напрасно же когда-то изучал законоведение…
— Свидетельства о смерти Тирбаха еще не существует, — заметил мне Варлей.
Я посмотрел ему в глаза и улыбнулся.
— Для успешного завершения нашей сделки такое свидетельство надо составить, — ответил я.
— Это почти невозможно.
— Почему же? Ведь в разговоре с Рудольфом вы утверждали обратное.
— Видите ли, фирма предвидит, что такое свидетельство осложнит признание личности Эдварда Тирбаха.
Вот в чем дело! Значит, в Биоцентре тоже понимали последствия операции и тем не менее шли на нее.
— Я думаю, что осложнения с признанием личности возникнут в любом случае.
— Возникнут, но их можно будет устранить. А свидетельство сделает их неразрешимыми.
— Вам знаком своенравный характер Эдварда Тирбаха. Вы вернете его к жизни, а он ради очередной сенсации изменит завещание и оставит вас без гонорара! Но если составить по всем правилам документ о его кончине!..
После выдачи мне свидетельства о смерти Эдварда Тирбаха Варлей с нетерпением проговорил:
— Надеюсь, теперь вы готовы подписать соглашение?
— Не совсем.
— Что у вас еще? — В его голосе послышалось раздражение.
— Я бы попросил внести в соглашение пункт о том, что в случае неудачи с операцией, все расходы на нее возьмет Биоцентр.
Варлей начал было торговаться, но я отрезал:
— Если вы не готовы к операции, то не делайте ее. Почему ваши эксперименты должен оплачивать бедный Рудольф? Кроме того, я хотел бы знать, какие доноры у вас имеются и их интеллектуальные показатели.
Варлей удивился моей осведомленности в таких вещах и без обиняков предложил:
— У нас имеется три кандидатуры. Лучший балл при исследованиях умственного потенциала получил некий Боб Винкли. Очень высокие показатели! Мы надеемся, что деловые способности Эдварда Тирбаха от такой пересадки только возрастут.
Ознакомившись для видимости с данными всех трех клиентов, я сказал:
— Ну что ж, я согласен на Винкли, но попросил бы внести в соглашение его имя и данные исследований его интеллекта.
— Это уж слишком! — Варлей поднялся и в волнении, сильно прихрамывая, начал мерить шагами кабинет. — У меня такое впечатление, господин Елоу, что вы сознательно ведете дело к осложнению. Чем меньше общественность будет знать, чей мыслительный аппарат будет приживлен Тирбаху, тем безболезненнее все это произойдет. Ведь это и в ваших интересах, чтобы Дуономуса признали Эдвардом Тирбахом. Разве не так?
— Конечно, — закивал я торопливо.
— Так что фирма никогда не согласится на внесение в договор предлагаемого вами пункта. Можете в этом не сомневаться. Если замысел Боба Винкли оправдается, он без труда вспомнит, кому принадлежит его голова и кем станет он сам. Ведь именно на это рассчитана вся его авантюра.
— Хорошо, не буду настаивать, — смирился я. — Но копию исследований интеллекта Винкли попрошу выдать как приложение к договору.
Я не знал всех последствий пересадки, могла пригодиться любая информация.
Варлей подумал и уступил:
— Надеюсь, вы как джентльмен обещаете не использовать эти сведения в ущерб фирме.
— Да, обещаю.
Тут меня пронзила новая мысль… Ведь для того, чтобы замыслы Боба осуществились, Дуономуса должны были признать только Эдвардом Тирбахом. В противном случае мой друг останется беден как Иов, а я — тем более. Парадоксально, но на данном этапе я вынужден таскать каштаны из огня для Боба Винкли. Поэтому беспокойство Варлея о признании личности Тирбаха должна быть сейчас и моей основной задачей. А сложности с этим, судя по поведению Варлея, неизбежно будут…
— Господин Варлей, — заговорил я. — Наверное, в договор надо внести определение о том, какую пересадку следует считать удачной.
— Разумеется, пересадку, удачную с медицинской точки зрения.
— Вы своими разговорами навели меня на мысль. Мы с вами заинтересованы в том, чтобы Дуономаса признали Эдвардом Тирбахом. Однако может случиться, что приживление мозга удастся, человек будет жить… Но кем он станет? Поэтому прошу сделать в договоре уточнение… В пункте десятом, где сказано о затратах на неудачную операцию, добавить: «Пересадка будет считаться удачной, если Рудольф Тирбах обретет отца».
— Согласен.
Уже после подписанного соглашения Варлей признался:
— Ну, дорогой Елоу, не ожидал, что вы окажетесь законченным крючкотвором.
Это было первым признанием моих деловых способностей.
Операция по пересадке прошла успешно. Варлей регулярно извещал меня о самочувствии Эдварда Тирбаха.
— Все нормально. Находится в реанимации.
Через несколько дней: — Пришел в сознание, но никого не узнает.
Еще через неделю: — Поднялся с постели.
— А как его память? — поинтересовался я.
— Быстро возвращается.
Я с нетерпением ждал свидания. Просил об этом Варлея. Но тот все оттягивал этот момент.
Я волновался и не мог отделаться от назойливого вопроса: кого я увижу в клинике: Тирбаха, Винкли или их гибрид? Если надежды Боба Винкли оправдаются, то он должен будет играть роль Тирбаха. Но насколько убедительным и органичным окажется поведение этого бесшабашного парня в образе могущественного финансиста? А с другой стороны, если это поведение будет безупречным, как мне определить, кто же передо мной?
Беспокоило: как бы при свидании с Бобом Винкли случайно, каким-нибудь непроизвольным жестом не выдать нашего сговора.
Меня буквально по пятам преследовала Лиз, настойчиво просила взять ее в клинику.
Пришлось обещать ей это.
Наконец я получил разрешение на встречу с Дуономусом.
— Со мной очень хотела пойти одна знакомая…
— Можете взять.
Дежурный врач тихо открыл дверь палаты. Мы с Лиз замерли.
Сидевший в кресле джентльмен в элегантном светло-сером костюме сосредоточенно читал книгу.
— К вам гости, господин Тирбах, — предупредил Варлей.
Эдвард Тирбах, будем и мы называть его так, не спеша отложил книгу, медленно приподнялся. Его движения были незнакомы: неторопливые, точно рассчитанные… Но насмешливый взгляд принадлежал Бобу. Правда, серые глаза моего друга почему-то казались голубыми и холодными.
— С кем имею честь, господа?
Вспомнив, каким живым и выразительным было лицо Боба, я поразился его полной неподвижности и холодной отчужденности.
В нем не дрогнул ни один мускул, в глазах не появилось ни одной теплой искры…
— Господин Елоу со своей знакомой, — представил нас Варлей.
Тирбах слегка наклонил голову. — Как уже знаете, господин Тирбах, Кларк Елоу был уполномочен вашим сыном решать все вопросы вашей операции.
— Очень приятно, господин Елоу, — глубоким грудным голосом заговорил Тирбах. — Мне сказали, что вы проявили горячую заинтересованность в том, чтобы мне приживили хороший мыслительный аппарат.
«Неужели он действительно никого не узнал? Кажется, Боб Винкли переигрывает. Тирбах Тирбахом, но мозг Винкли должен был узнать хотя бы Лиз».
— Я всего лишь добросовестно выполнял свои обязанности, возложенные на меня Рудольфом, — проговорил я.
— Вы давно видели моего сына? — спросил Тирбах.
— Месяц тому назад.
— Какое впечатление Рудольф произвел на вас?
— Отзывчивый, красивый молодой человек, с очень добрым сердцем, — я сознательно налегал на эти качества Рудольфа. — Узнав о том, что вы попали в беду, он, не колебаясь, отказался от миллиона, чтобы вернуть вам жизнь.
— К этому поступку Рудольфа я отнесусь так, как он того заслуживает. Однако вы перечислили второстепенные признаки личности: красота, доброта, отзывчивость… Чувства служат помехой в любом серьезном деле. А его ум, воля? Его деловые качества?
— Мне кажется, у Рудольфа есть все необходимое для успеха: живой ум, талант и завидная работоспособность.
— Неплохо. Однако он по-прежнему сторонится деловых операций? Даже моим воскрешением, будем говорить так, поручил заниматься вам, по сути, постороннему человеку.
Голова Боба Винкли выражала мировоззрение старого Тирбаха! Мне стало не по себе. Лиз смотрела на него неподвижным, ошеломленным взглядом: ей было трудно сдерживать свои чувства.
— Бобу — Бобово, а кесарю — кесарево, мистер Тирбах, — пошутил я. — У Рудольфа выраженная склонность к живописи.
— Бобу — Бобово, говорите? — повторил Тирбах, как будто не осознав подмены слов. — Ну что же, посмотрим…
Он равнодушно отвернулся и направился к столу. Налил из сифона какого-то напитка и начал медленно, по глотку отпивать его.
А я невольно вспомнил, с какой жадностью, не переводя дыхания, утолял жажду Боб.
Дверь резко открылась, и в палату вошла совсем юная женщина. Белые брючки плотно облегали длинные, стройные ноги. Белокурые локоны обрамляли прелестное лицо с нежным овалом. И только в углах рта еле заметно проступало что-то резкое. По множеству газетных фотографий я узнал Кэт Тирбах.
Женщина остановилась в дверях, взгляд был прикован к Тирбаху. Эдвард Тирбах не спеша повернулся, некоторое время пристально смотрел на нее, потом изрек:
— Кажется, пожаловала моя жена, — однако лицо его оставалось непроницаемым. — Очень приятно, что ты не забыла меня, дорогая.
Мне показалось, что он избегает называть ее по имени.
А Кэт словно лишилась дара речи. Широко раскрыв глаза, она с удивлением и испугом смотрела на Тирбаха.
— Ты, кажется, не узнаешь меня, дорогая? — проговорил Тирбах.
Кэт продолжала молчать.
— В чем дело, Кэт?
— Ты другой, — еле слышно, с придыханием произнесла она.
— Изменилось лицо, возможно, голос, — спокойно возразил Тирбах. — Но тело осталось мое. — Кэт молчала. — У меня другой мыслительный аппарат, но я все прекрасно помню. А ты? Неужели ты все забыла?! Гавайи и Лазурный берег? Яхту с командой и особняк со слугами?! Забыла, откуда все это?
В этой тираде Тирбаха мне почудился сбой, нарушение как смысловой, так и эмоциональной логики. Такое не следовало бы говорить при посторонних.
— Правда, я выражаю исключительно свои чувства, — продолжал Тирбах. — Неужели, дорогая, два года нашей совместной жизни не были счастливыми? Или ты вынуждена была терпеть рядом с собой богатого старика? И мое воскрешение для тебя?…
— О, нет, нет! Я была не права… — еле слышно проговорила Кэт.
— Ты о чем?
— О пересадке…
— Не права? Не уверен, дорогая! Может быть, как раз ты и была права. Может, мне лучше было не возвращаться в этот мир, не подвергать испытанию любовь и преданность близких?
— О господи! — Кэт растерянно глядела на него.
— Почему ты не хотела моего оживления? Ты могла бы честно сказать: «Я выполнила свой долг. Я вернула тебе жизнь. Но не могу любить человека, побывавшего на том свете». Это я понял бы. Для меня было бы достаточно видеть тебя на расстоянии. Больше ничего!
Со своей трудной ролью мой друг Винкли (если это он был) справился великолепно. Лишь один момент в поведении ТирбахаВинкли обеспокоил меня: не слишком ли настойчиво посвящает он нас в сугубо личные отношения с «женой»! Или мне это только кажется? Может быть, я нахожусь в плену у собственных ожиданий? Ведь любимая женщина, которую Эдвард боготворил, с которой он пережил вторую молодость, предала его самым подлым образом! Разве этого не достаточно, чтобы вывести магната из состояния равновесия?!
Кэт стояла потупившись. После некоторого молчания Тирбах продолжал:
— Не согласившись на пересадку, ты предпочла мне мое состояние. — Кэт молчала. — Ты сама сделала выбор. Я передам адвокату, чтобы он подготовил дело о разводе. Но я не злопамятен, надеюсь, тебе будет достаточно миллиона.
— Тебя, видимо, неправильно информировали, дорогой. Я не соглашалась на пересадку только потому, что фирма не гарантировала благополучного исхода операции.
— Ха-ха-ха, — раскатисто рассмеялся Тирбах. Я вздрогнул: это был смех Боба Винкли. Лиз сжала мою руку. А Дуономус быстро, не сдерживая чувств, заговорил: — Я прослушал записанный на кассету ваш разговор с Варлеем. Ты цинично отвергла его предложение о пересадке, заявив, что мое воскрешение не в твоих интересах.
Даже сильное волнение Тирбаха не помешало ему увидеть на лице Кэт крайнюю растерянность. После паузы он продолжил уже другим, покровительственным тоном:
— Ты была уверена, что Рудольф не согласится лишиться миллиона, который ему жизненно необходим. Но ты просчиталась, моя дорогая. Вот перед тобой поверенный в делах Рудольфа, Кларк Елоу. — Я поклонился. — Он тебе скажет, что мой сын ни секунды не колебался, выбирая между миллионом и моей жизнью.
Глаза Кэт сверкнули. Складки вокруг рта обозначились резко, придав всему лицу неприятное, хищное выражение. Она окинула меня высокомерным взглядом и повернулась к Тирбаху.
Это была уже не безобидная и растерянная Кэт, а совсем другая женщина, волевая, жестокая, способная на все ради своих интересов.
— Вы не Тирбах, мистер Икс! — она произнесла слово «мистер» так уничижительно, словно хлестнула плеткой по лицу Дуономуса. — Нет, я вас никогда не признаю! И если обветшалые телеса старого Тирбаха пришили к вашей голове, то не надейтесь, что вы влезли в его оболочку. Эдвард Тирбах мертв. Я видела его своими глазами, в морге. И никакие чудеса и юристы не докажут, что передо мной Тирбах. Вам не удастся приобщиться к чужим миллионам. Прощайте, сэр.
Слушая страстный монолог Кэт, я понял, что она пленила старого Тирбаха не только молодостью и красотой, но скорее всего властным характером и незаурядными деловыми данными.
Она направилась к двери, но на полпути обернулась и возбужденно добавила:
— Если хотите знать, я люблю не Тирбаха, но Рудольфа. Люблю давно. Я была готова разделить с ним все, даже нужду, но он не замечал меня. — Глаза Кэт горели безумным огнем и, казалось, ничего не видели. — И тогда я приняла предложение старого Тирбаха… Чтобы быть ближе к Рудольфу. Это я уговорила Эдварда отказать сыну в наследстве, чтобы потом Рудольф оказался зависим от меня. Я надеялась, что смерть Эдварда поможет нам с Рудольфом сблизиться. И это сбудется! Вот увидите, мистер Икс. И тогда, так и быть, мы выделим вам приличную сумму на безбедное существование. — Потом с иронией добавила: — Надеюсь, миллиона вам хватит?
Кэт быстро вышла. Я под впечатлением ее удивительного превращения еще долго размышлял о ней.
Позже узнал, что из Биоцентра Кэт направилась к своему поверенному в делах Рональду Боуэну. Она была взволнована, говорила сбивчиво:
— Я всю дорогу обдумывала этот вопрос… Надо обращаться в суд. Другого выхода нет…
(Эту беседу я воспроизвожу по воспоминаниям Р. Боуэна, опубликованным в «Ревю дэ медсан».)
— Успокойтесь, дорогая.
Боуэн протянул ей стакан воды.
— Я была сейчас у Эдварда…
— Ну и как он?
— Ужасно! Он ведет себя недопустимо. Я ничему не верю и хочу подать в суд.
— На неджентльменское поведение вашего мужа?
— Оставьте свой тон. Весь ужас в том, что это вовсе не Эдвард, а другой человек!
— У вашего супруга другая голова, вам привыкнуть к этому, конечно, нелегко.
— Какой-то авантюрист завладел телом Тирбаха, так что совсем наоборот, это уже не Эдвард…
— Чего же вы хотите от суда?
— Чтобы он вынес решение, что это не Тирбах.
Боуэн, по его признанию, сразу же оценил грандиозность этой неслыханной операции. Но небывалая, фантастическая сложность дела испугала даже его, опытного адвоката, жаждавшего громких, захватывающих процессов.
— Вы хотите возбудить судебный процесс о непризнании личности Эдварда Тирбаха?
— Именно!
— Он решил изменить завещание? Я предупреждал вас…
— Я пришла не за тем, чтобы обсуждать мое поведение. Готовьте материалы для суда.
После молчания Боуэн осторожно заговорил:
— Это очень серьезная и трудная проблема. Ни один судья сейчас не примет ваш иск к рассмотрению. Нужны веские доказательства того, что Дуономус — не Тирбах, что новый интеллект изменил личность Тирбаха. Согласно концепции ученых, все считают, что Эдварду заменили мыслительный аппарат, только и всего. — После паузы, так же тщательно подбирая слова, продолжал: — А если дело дойдет до суда, вам припишут корыстные мотивы. Вспомнят ваше поведение при решении вопроса о пересадке…
— Но Эдвард оставляет мне только миллион…
— Я бы советовал вам согласиться…
— Поезжайте и посмотрите на этого Дуономуса! — перебила Кэт. — Это совсем другой человек! Это не Тирбах!.. Если вы боитесь, я найду другого адвоката.
— Прежде чем дать окончательный ответ, я хотел бы познакомиться с новым Тирбахом.
— Это уже другой разговор.
— Все-таки вынужден предупредить вас… Борьба будет тяжелой. Внешнее сходство тут не играет никакой роли. У Тирбаха другой образ мыслей… Но, как мне известно, он в здравом рассудке.
— Но тут тоже можно найти зацепки…
— Зацепки? Конечно, но в суде нам обоим предстоит архитрудное дело. Аргументы против личности мистера… э, Тирбаха…
— Мистера Икс, — поправила его Кэт.
— Да, против мистера Икс придется еще тщательно выискивать доказательства или изобретать.
На другой день после свидания с Тирбахом-Винкли в «Фуроре» был напечатан мой репортаж. По известности Эдвард Тирбах мог тягаться с кинозвездами и идолами эстрады. И тот факт, что именно с ним была связана уникальная сама по себе операция, а также некоторые подробности, которые я выдал, вызвал у публики особый интерес. Газеты были распроданы моментально. К девяти часам был напечатан дополнительный тираж.
А через несколько дней меня пригласил редактор отдела Виктор Краски. Как всегда, сияя лысиной, он начал:
— Дорогой Кларк, в редакцию поступил любопытный материал. Поскольку вы захватили монополию на публикацию статей о трансплантации, я посчитал своим долгом узнать ваше мнение. И он пододвинул ко мне гранки: «Когда-то пересадка человеку интеллекта считалась чудом. О ней мечтали и говорили, главным образом, фантасты. Однако фантасты не имели основательной научной подготовки. С трансплантацией мыслительного аппарата они связывали лишь изменение образа мыслей личности…
Печально, что ныне в плену воззрений фантастов оказались профессиональные ученые, ответственные за свое дело специалисты…
Выполняя операцию по пересадке, медики отводили головному мозгу второстепенную роль в определении личности, считая его лишь инструментом мышления, вроде компьютера, который может быть придан тому или иному организму. Кора головного мозга — это не глаз, не почка… Ее нельзя отождествлять ни с каким другим органом.
Забыв о моральной ответственности, хирурги оказали банковскому клерку Б. Винкли неоценимую услугу, отдав ему на откуп тело Эдварда Тирбаха вместе с его миллиардами…
…В высоких кругах высказывается мнение, что необходимо создать авторитетную комиссию из видных медиков, психологов, юристов, политических и государственных деятелей, которая бы тщательно исследовала личность Дуономуса и убедительно ответила на волнующий всех вопрос: «Кто есть кто?» И подпись: «Марк Криспи».
Я почувствовал кожей, какая опасность нависла над замыслами Боба Винкли, и не сомневался, что это начал свою деятельность адвокат Рональд Боуэн.
Что можно было сделать в создавшейся ситуации? Я уговорил Краски поместить в следующем номере мой ответ «на инсинуации». Осторожно, не давая волю чувствам, я доказывал, что статья М. Криспи написана явно поспешно и потому безответственно.
«…Если бы автор взял за труд, прежде чем писать о пересадке аппарата мышления, я не говорю — изучить последние достижения научной мысли по данному вопросу — но, хотя бы познакомиться с Дуономусом, понаблюдать за его поведением, то он, без сомнения, изменил бы свои умозрительные выводы…» Я тактично оговорился, что, не предваряя событий, называю оперируемого Дуономусом, как это определили ученые-медики.
Дальше я сообщал, что «в свое время, состоя на службе в конторе по консолидации, я имел дело с неким служащим Б. Винкли. И сейчас, увидев Дуономуса, я ни в малейшей степени не сомневаюсь, что передо мной известный миллиардер Эдвард Тирбах. Бросалось в глаза, что это представитель делового, коммерческого круга людей, родной стихией которого является мир капитала.
Более того, Дуономос, например, не узнал вдову Винкли.
А когда я слушал его объяснения с Кэт, у меня не появилось ни малейшего сомнения, что передо мной Эдвард Тирбах».
«Мне кажется, решение вопроса о личности Дуономуса, — писал я далее, — в первую очередь зависит от того, кто в этой пересадке был реципиентом, а кто — донором. Ведь операция проводилась ради спасения жизни Эдварда Тирбаха! Причем без малейшего нарушения медицинской этики и законов нашего государства.
Дуономус дорог всему человечеству как свидетельство исключительных успехов современной медицины, независимо от того, кто бы ни скрывался под его маской. И если к нему подходить, преследуя чьи бы то ни было личные интересы (Кэт или Рудольфа Тирбаха), и начать судебную распрю — это значит опорочить и загубить великое и святое дело: борьбу за здоровье человека и за долговечность его жизни!» То, что последовало за этим, можно, пожалуй, назвать газетным бумом. Каждая страница периодики крупным и мелким шрифтом кричала о Дуономусе. С каждой страницы на читателей глядели фотографии Эдварда Тирбаха, Боба Винкли, Дуономуса, а также Кэт и Лиз. Уникальная сама по себе операция, сделанная известному предпринимателю, повлекла за собой еще и громкий скандал. Это придало истории особую остроту. Дуономус вытеснил с газетных и журнальных полос всех кумиров тех дней. О нем писали медики, психологи, ученые, политики, школьники, домохозяйки…
Некоторые всерьез доказывали, что Дуономусу надо разрешить иметь двух жен, так как и Кэт Тирбах, и Лиз Винкли имеют на него права. И если, по слухам, Кэт Тирбах затевает судебный процесс, то же самое с не меньшим основанием вправе сделать и Лиз Винкли.
Дуономуса в первые дни я не видел. Все сведения о нем получал от Варлея, который извещал меня, что Эдвард Тирбах чувствует себя хорошо, к газетной перепалке относится равнодушно, наскоки и брань игнорирует. Начал исподволь заниматься делами своей обширной «империи».
Лиз довольствовалась сомнительными газетными сообщениями и бывала очень рада, когда я заскакивал на минутку поделиться с ней тем, что узнавал от Варлея.
Во мне все сильнее росло чувство обиды на Дуономуса за то, что он забыл обо мне. Кем бы он ни являлся, Бобом Винкли или Эдвардом Тирбахом, каждому из них я оказывал немалые услуги и теперь вправе ждать внимания к себе.
Между тем, Варлей сообщил, что Тирбах выписался из клиники и с головой окунулся в свои многочисленные заботы.
А я по-прежнему не имел от него никаких известий. Все настойчивее преследовала мысль: «Не пора ли предъявить Дуономусу счет? И кем бы он ни оказался, потребовать плату за свои услуги. Надо думать, что сведения и документы, которыми я обладаю, стоят немало!» В то время я вел безалаберную жизнь холостяка, работал ночами, спал до полудня. Было приятно чувствовать себя рабом настроения…
Однажды ранним утром меня разбудил телефонный звонок.
— Господин Елоу? — послышался в трубке незнакомый голос.
— Слушаю.
— С вами говорит секретарь Эдварда Тирбаха. Вы не могли бы подъехать сейчас к патрону на Беверли, тринадцать?
— Конечно, — с готовностью ответил я.
— Высылаю машину.
— Пожалуй, я быстрее доберусь на своей.
— Хорошо, господин Елоу. Мы ждем вас.
«Ну вот, кажется, Боб все вспомнил сам. Слава богу, что я ничего не успел предпринять».
Я выпил чашку остывшего с ночи кофе и уже через полчаса входил в кабинет Эдварда Тирбаха. Он сидел за столом и перебирал какие-то бумаги. При моем появлении медленно поднял голову, дружелюбно предложил:
— Садитесь, Кларк.
Выглядел он устало, казалось, даже говорил с трудом.
— Вы завтракали? — осведомился он.
— Откровенно признаться, не успел.
— В таком случае позавтракаем вместе…
Он подал знак секретарше, и нам принесли сандвичи, кофе.
— Очень признателен вам за статьи, — начал Дуономус. — Для меня это весомая поддержка.
Вопреки ожиданию, говорил он сдержанно и своим тоном сразу же установил в наших отношениях некоторую дистанцию.
— Считаю своим долгом информировать читателей, что в этом деле должны торжествовать ваша воля и закон, — вырвалось у меня.
— Мне понравился ваш тезис относительно реципиента и донора. Удивляюсь, что кто-то этого не понимает.
Я молчал, не зная, как себя вести с Дуономусом, то ли как с Тирбахом, то ли как с Бобом Винкли.
— Сегодня я хотел бы еще раз прибегнуть к вашей помощи, продолжал Тирбах. — Сейчас отправимся в банк. До меня дошли сведения, что там за мое отсутствие кое-что подзапустили. Я хочу появиться там неожиданно. Ну а свое журналистское дело вы знаете…
— Очень признателен вам за доверие.
Он заметил мою нерешительность в разговоре и произнес: — Я думаю, дорогой Кларк, нам с вами лучше без формальностей. Зовите меня просто Эдвард.
Я согласно кивнул.
Внимательно посмотрев на меня, он задумчиво произнес:
— Похоже, дорогой Кларк, что вы неискренни со мной, поэтому хочу сказать, что из всех людей вы имеете самое близкое отношение к моей операции («Какую операцию он имеет в виду: деловую или хирургическую?»). К тому же вы доверенное лицо не только моего сына Рудольфа, но и мое. Вы были в курсе всех моих дел и намерений. И во многом помогли мне.
Похоже, эти слова принадлежали Винкли. Только вопреки всякой логике в его речь вплелись фразы о сыне Рудольфе. Что это? Плохая игра Боба? Или в этом Дуономусе действительно все перепуталось?
— Мне нравится, что вы защищаете мои законные интересы, продолжал Тирбах, — и я надеюсь с вашей помощью разрешить некоторые затруднения. — Он поморщился, приложил руку к груди. Сердце беспокоит.
Он вынул из кармана серебряную коробочку, достал таблетку и положил под язык. Некоторое время молчал, словно проверял что-то с помощью внутреннего локатора, потом сказал:
— Знаете, Кларк, иногда я уже сожалею об этой пересадке. — И он указал рукой на свою голову.
— Из-за развязности прессы?
— Нет, главное в другом. У меня очень много денег. Но маловато здоровья. Хорошо работает только голова. А весь организм одряхлел. Поневоле начинаешь думать, что лучше бы мне остаться… там, — и показал рукой вверх.
Он запнулся, и я подумал: ведь это не что иное, как запоздалое раскаяние Боба, признание деловой операции ошибкой. Я был почти уверен, что он вспомнил свои афористические каламбуры и хотел сказать: лучше бы мне остаться бедным, но здоровым, чем быть богатым и больным.
Он дышал очень тяжело, с каким-то сипом. И все время прислушивался к тому, что делалось у него внутри…
Меня болезненно укололо чувство собственной вины. Ведь это из-за моей безответственности Бобу попался такой неудачный вариант, о возможности которого я сам же предупреждал его.
— При ваших-то капиталах можно заменить и другие органы, — проговорил я и запнулся.
— В Биоцентре мне советовали, но замена отдельных органов ничего не даст. Почки, сердце — этого мало… У меня никуда не годятся сосуды.
Я не знал, что и ответить.
— Да, сейчас все возможно, — задумчиво проговорил Тирбах. — Но я хочу остаться самим собой… Сегодня я забираю вас на весь день… Не возражаете?
— Наоборот, буду рад вас сопровождать.
— Ну вот и хорошо.
Тирбаха в банке не ждали. Секретарь управляющего, высохшая старая дама, строго посмотрела на нас и изрекла:
— Господин Шнитке занят, пройдите к заместителю.
Тирбах мягко возразил:
— Передайте господину Шнитке, что если его секретарь еще раз не узнает владельца банка, я прикажу его уволить.
Он направился было мимо дамы, но она спросила:
— Кого прикажете уволить, господин Тирбах: управляющего или владельца банка?
Тирбах остановился в недоумении, потом рассмеялся:
— Лучше уволить владельца банка. Так неудачно выражает свои мысли.
Управляющий, энергичный молодой человек, разговаривал с посетителем. Увидев нас, он резко повернулся:
— В чем дело, господа? Калерия, — обратился он к вошедшей следом за нами старой даме. — Я же просил никого не принимать.
— Господин Шнитке, я предупреждала, но господин Тирбах очень настаивал. — Она выделила слово «очень».
Управляющий вскинул голову, торопливо поднялся:
— О, извините, господин Тирбах. Почему вы не предупредили? Во избежание таких недоразумений.
— Гораздо приятнее быть нежданным, господин Шнитке. Сегодня я, как кинозвезда, в сопровождении прессы… Кларк Елоу из «Фурора». — И он указал жестом в мою сторону.
— Рад познакомиться. — Шнитке протянул руку. — Разрешите представить. — И он указал на находившегося в кабинете человека. — Это Адриан Дрейк.
— Вы что же, господин Дрейк, уже не доверяете крючкотвору Крогиусу? — спросил Тирбах.
— Сегодня я, как и вы, господин Тирбах, предпочитаю все делать лично.
— Пожалуйста, входящие и исходящие за два последних месяца, — обратился Тирбах к управляющему.
— То есть все расчеты компьютера? — переспросил Шнитке.
— Техника, конечно, хорошо, но я уж по старинке хочу все посмотреть своими глазами.
Получив несколько листов со стройными рядами машинописных цифр, Тирбах проговорил:
— Ну что же, не буду вас отвлекать… Я уединяюсь в своем кабинете…
Тирбах просматривал колонки цифр очень быстро, с профессиональными навыками. Иногда что-то подчеркивал…
Я понимал, почему он начал демонстрировать мне знание банковских дел. Ведь для моего друга они были родной стихией. И если Боб явно не видел в лицо текстильного короля Адриана Дрейка и чуть было не сел в лужу, то наверняка имел дело с его поверенным в делах, и, умело ввернув в разговор имя Крогиуса, с честью вышел из затруднительного положения.
Я был внимателен не хуже следящей электронной системы, все фиксировал: поведение Боба в образе Тирбаха было безупречным!
Но меня тревожило, что Винкли опять использует меня в своих интересах, а о расплате не думает… Конечно, работа оценивается по результату. Но ведь я не впервые помогаю ему!
Через полчаса заглянул управляющий.
— Вам ничего не нужно, господин Тирбах?
— Благодарю вас. Присядьте, пожалуйста. Я заканчиваю просмотр документов и хотел кое-что выяснить.
Он положил бумаги на стол.
— Дорогой Шнитке, направляясь сюда, я думал, что дела без меня пришли в упадок. Но я ошибся. В целом я доволен порядком в документации. У меня только два вопроса.
— Слушаю, господин Тирбах.
— Первый. Почему вы, вопреки моему запрещению, выдали крупную сумму фирме Нординга? В мое отсутствие что-нибудь произошло?
— Нординг предложил высокий процент, двенадцать годовых и солидное обеспечение.
— Какое именно?
— Закладные на крупное дочернее предприятие пластмасс, оцененное экспертами в одиннадцать миллионов.
— Закладные в сейфе?
— Конечно.
— Почему же об этом обеспечении нет никаких записей?
— Разве? Я разберусь.
— И еще одно. В апреле здесь зафиксировано поступление одного миллиона от фирмы Буаре, в погашение ссуды. Далее, из записей следует, что этот миллион был переведен в филиал нашего банка в Дризе. Однако его поступление туда не зафиксировано.
— Сейчас разберусь, сэр…
Шнитке взял бумаги.
— Переведите этот миллион в Париж, на имя моего сына.
— Хорошо, господин Тирбах.
— Попрошу принести мне закладные Нординга.
— Но для этого надо вскрывать сейф.
— Вскрывайте.
После ухода Шнитке Тирбах опять достал серебряную коробочку.
— Сердце беспокоит все сильнее, — проговорил он. — Неужели я ничего не успею… и все пойдет прахом? Это ужасно! — В его глазах промелькнуло отчаяние. Превозмогая слабость, он поднялся, опираясь на край стола. — Отсюда едем в вашу резиденцию.
Я вопросительно взглянул на него.
— Я решил купить несколько газет, — объяснил Тирбах. — Начну с «Фурора». Там уже все договорено. Купчую оформим на ваше имя.
Кажется, наступил момент, которого я так долго ждал…
Слова благодарности уже кипели в моей голове, но вдруг их вспугнула колючая мысль: «А может быть, мне отводится лишь роль подставного лица».
Тирбах вновь сел в кресло и закрыл глаза, казалось, он дремал.
Скоро вернулся Шнитке. Вид у него был довольно понурый…
— У вас не все в порядке, герр Шнитке? — поднял голову Тирбах.
— Закладных Нординга в сейфе не оказалось, — растерянно моргая, произнес тот.
— Я так и думал.
— Но нам удалось раскрыть махинации нашего служащего О. Коннена. Он сознался, что за крупную сумму обещал вернуть их Нордингу. Потому и не дал о них никаких сведений. — Шнитке облизал пересохшие губы.
— Дальше!..
— К счастью, О. Коннен не успел передать их Нордингу, ждал, пока не получит от него перевод.
— А что с миллионом?
— С миллионом хуже. В апреле он был переведен в дризский филиал. И, как я сейчас выяснил, там его получили по фальшивой доверенности. Видимо, был сговор с кем-то из дризских служащих…
— Вы не выяснили, кто получил?
После заминки Шнитке назвал: — Наш бывший клерк Боб Винкли.
На лице Тирбаха появилась растерянность. Но вдруг он замотал головой и расхохотался. Смеялся долго, до слез.
— Вот так история! Умно сработал шельмец. Так что теперь не с кого взыскивать.
«Вот оно, еще одно дельце Боба, на которое он неоднократно намекал».
— Бог с ним, с Винкли, — продолжал Тирбах. — Оформим эту сумму как дополнительные затраты на операцию. А сыну моему Рудольфу отправьте миллион из основного фонда.
На другой день газеты подробно описывали посещение Тирбахом банка и покупку «Фурора». Вокруг Дуономуса поднялась очередная бумажная буря. Упоминалась хитроумная махинация Боба Винкли. Журналисты упражнялись в остроумии по поводу того, что герой сам у себя украл миллион. Основной упор делался на то, что Дуономус (или скрывающийся за ним Боб Винкли) забирает в свои руки миллиарды Тирбаха. Не пора ли остановить его?
Не время ли до выводов особой комиссии наложить вето на капиталы Эдварда Тирбаха?
В опубликованной газетной статье я подробно, как очевидец, описал все акции Тирбаха, доказывая, что он действовал предельно разумно, прекрасно разобрался во всех банковских операциях и только благодаря своей высокой компетентности заметил непорядок в документах и предотвратил затеваемую Нордингом аферу. Находящийся под следствием О. Коннен признался, что был подкуплен Нордингом, и может рассказать об этой махинации подробнее.
Заканчивалась статья так: «Хищение миллиона Бобом Винкли, по поводу которого так резво упражнялись наши острословы, было раскрыто тоже не кем иным, как Тирбахом, благодаря скрупулезному анализу записей компьютера. Не случайно журналисты опустили этот красноречивый факт. Если бы под маской Дуономуса находился Боб Винкли, результаты проверки, вероятно, были бы другими».
Теперь у меня появилось множество новых ответственных забот, и я проводил в редакции дни и ночи. Хотелось все проверить, за всем проследить… Дело оказалось предельно хлопотным. Оно не только дисциплинировало меня, но все сильнее забирало в свои сети, все настойчивее вносило коррективы в мои решения и поступки. Я с грустью констатировал, что перестаю принадлежать самому себе.
Однажды я, как обычно, просматривал гранки для ночной верстки. На столе зазвонил телефон. Я машинально взглянул на часы: половина двенадцатого. Кто же в такую пору мог звонить мне в этот кабинет?
— Кларк? — послышался в трубке вроде бы знакомый голос.
— Да…
— Ты, старина, совсем не отдыхаешь!
— Простите, кто это? — удивился я фамильярному обращению.
— Эдвард Тирбах.
— Очень приятно, господин Тирбах.
— Перед сном надо обязательно гулять. Выйдем, глотнем свежего воздуха.
— С удовольствием. А то действительно замотался.
— Встретимся в парке.
К месту свидания я подходил переполненный сложными чувствами: приглашение на прогулку скорее исходит от Боба, но полной уверенности в этом не было. Смогу ли я, наконец, убедиться в воскрешении друга?
В бодрящей прохладе сквера мы провели около двух часов.
Но я не мог понять, кто гуляет рядом со мной: собеседник шагал очень медленно, часто останавливаясь… Беседа касалась разных пустяков. Мне захотелось поговорить со спутником о системе образования. Но Дуономус нехотя обронил:
— Это недискуссионная тема. Разные дети по-разному развиваются и требуют различного отношения к себе.
Голова его была занята какими-то думами, которые он не считал возможным мне поведать. Это мог быть и Тирбах, и Винкли, но в этом человеке было заключено и единство их.
Я невольно подумал, что линию поведения и индивидуальность любого смертного определяют масштабы его дел, а различные органы играют сугубо служебную, функциональную роль. Я понял, что должен окончательно распрощаться с Бобом Винкли. Бедного банковского клерка больше не существует! Вместо него есть финансовой магнат под именем Эдвард Тирбах, отношения с которым надо налаживать на новом, чисто деловом фундаменте.
Тирбах словно бы уловил мои мысли:
— Ну, а как твои газетные дела?
Я коротко объяснил ему, что уже обстоятельно вошел в редакционные заботы: чтобы предприятие было жизнестойким, конкурентоспособным, оно должно непрерывно развиваться, совершенствоваться… Малейший застой — это уже симптомы умирания.
— И что из этого следует? — заинтересованно спросил Эдвард.
— Я ввел новую должность советника по реорганизации газетного дела, поставив на это место толкового молодого специалиста. Я не дал новому служащему постоянного места, ведь конкретно он ничем не руководит. Четыре часа в день он ходит по отделам и редакциям, присматривается, анализирует, замечает неполадки… Посещает другие издательства… А потом выплескивает идеи по улучшению, расширению… Я обдумываю их, прокручиваю на компьютере… И уже кое-что начал воплощать. Например, организую выпуск красочного воскресного приложения для женщин.
К моему удивлению, Тирбах хорошо разбирался в издательских делах и стал расспрашивать о подробностях этого намерения: о содержании и тематике статей еженедельника, о формате и размерах газеты, о качестве бумаги и фотографий… Иногда он делал замечания.
— Да, ты абсолютно прав: для женщин очень важно найти дружеский, доверительный тон. Главным редактором приложения обязательно должна быть женщина.
— Уже есть кандидатура, — ответил я.
Появилось такое ощущение, будто вернулись прежние времена, когда я гулял здесь с Бобом Винкли, только теперь оба мы были в ином качестве, обуреваемые другими заботами.
Эдвард опять понял меня без слов, а может, мы с ним думали об одном и том же… Потому что на прощанье он сказал:
— О твоей деловой хватке я уже был наслышан от Варлея. Теперь лично убедился в наличии у тебя завидной инициативы и предприимчивости. Признаюсь, ты выдержал самый надежный экзамен для руководителя: проверку в деле. Я рад, что не ошибся.
Вскоре мне опять позвонил секретарь Тирбаха и сказал, что Эдвард в клинике Биоцентра и хотел бы повидать меня.
— Что с ним? — встревожился я.
— Приезжайте, узнаете.
В клинику я прибыл только в середине дня.
Эдвард был уже на операционном столе.
В приватном разговоре Варлей поведал мне, что Тирбах заключил с ними договор на пересадку к его голове здорового молодого тела.
— Правда, официально, для прессы, операция носит более локальное название, — продолжал Варлей. — Как замена Эдварду Тирбаху некоторых органов. Его самочувствие заметно ухудшилось, и другого выхода не было. А тут как раз подвернулся великолепный экземпляр. Тирбах очень хотел видеть вас, но откладывать операцию не стал. Сказал, поговорим потом, если все обойдется.
У меня что-то екнуло в груди.
— А как же исследования ваших специалистов? — возник у меня закономерный вопрос, хотя я подозревал, что тут не все чисто.
— Какие исследования?
— О решающей роли генов и всего организма в установлении личности Дуономуса…
Варлей, как мне показалось, усмехнулся.
— Неужели вы не оценили ситуации? — Я посмотрел на него с нарочитым недоумением. — Пересадка головы сулила дополнительные миллионы. Надо было подготовить почву, чтобы к этой операции относились как к приживлению любых других органов.
— Как! Неужели ученые рискнули на фальсификацию?
Может быть, выражая неподдельное возмущение, я переиграл, но только Варлей пошел на попятную:
— Ну, какие-то данные о влиянии генов и всего организма на интеллектуальную деятельность, видимо, были получены. Я ведь не ученый и не знаю всего. Я сообщил вам свои субъективные выводы, которые сделал на основе анализа общего положения дел, а также на некоторых репликах и оговорках руководителей центра. Надеюсь, вы не будете популяризировать в газете мои досужие домыслы. Теперь у вас с Тирбахом общие интересы.
Я промолчал. А Варлей добавил:
— Перед операцией Тирбах со свойственной ему убежденностью заявил: «Грош цена вашим научным изысканиям! Какие бы органы ни пересаживали, после операции останется тот, кто за нее платит».
Несколько дней Тирбах находился в реанимации. Я наведывался к нему. Он был без сознания и бредил. Звал Кэт, Рудольфа, Лиз. Кому-то клялся в любви, говорил, что он обновился и стал по-другому смотреть на жизнь.
А через день, не приходя в сознание, Эдвард Тирбах скончался.
В газетах появились сообщения о том, что перед операцией Тирбах составил новое завещание, и по этому поводу высказывались самые разные мнения.
На вскрытие завещания собрались представители прессы, радио, телевидения! Словно на инаугурационную речь президента.
Дело Дуономуса я считал своим, продолжал писать о нем в газете. Поэтому решил лично присутствовать на этой церемонии.
В напряженной атмосфере ожидания нотариус, казалось, действовал с нарочитой медлительностью. Неторопливо распечатал конверт, развернул исписанный лист…
В зале стояла такая тишина, что было слышно дыхание соседа.
Огласив, как положено, вступительную часть о добром здравии и трезвом рассудке, поверенный повысил голос:
— Настоящим завещаю… Мой сын Рудольф Тирбах, жена Кэт Тирбах и Лиз Винкли наделяются одинаковыми правами и одинаковыми частями из моего наследства. Каждый из них будет получать пожизненную ренту в размере шестидесяти тысяч дин ежегодно…,- В зале пронесся легкий шелест голосов. — Все движимое и недвижимое имущество завещаю моему преемнику в делах Кларку Елоу, как человеку, способному распорядиться капиталом с наибольшей пользой для общества.
Так закончилась эта история, вокруг которой еще долго по разным поводам, в том числе о законности данного завещания, продолжались шумные баталии.
Поскольку высокая комиссия по определению личности Дуономуса не успела до его смерти сделать никаких выводов, все распоряжения Тирбаха остались в силе. Комиссия переключила свое внимание на деятельность ученых Биоцентра, подвергнув их выводы серьезному сомнению. Пересадка головы была запрещена до получения исчерпывающих данных. Однако ученые пока не внесли в это дело никакой ясности.
Для меня это тоже не праздный вопрос. До сих пор я не знаю, кому поставить надгробный памятник со словами благодарности.
Полной уверенности, что это был мой друг, нет. Откуда, например, в этом человеке такие ревностные заботы об общественном благе? Сыграли свою роль гены Тирбаха или это- результат перехода Боба в категорию предпринимателей?
Я рад, что не успел явиться к Дуономусу со своими претензиями. Но с научной точки зрения лучше бы я начал задуманный маневр. Тогда по реакции я бы точно узнал, с кем имею дело: Винкли, вероятно, открылся бы, а Тирбах — откупился. А сейчас эту тайну Дуономус унес в могилу.
Вечерами я часто гуляю по памятным аллеям парка, обдумываю свои многочисленные проблемы, иногда вспоминаю эту историю…
Нередко меня сопровождает Кэт Тирбах. Теперь она дельный специалист, главный редактор воскресного приложения для женщин.
Рудольф остался в Париже. Его работы иногда упоминаются в печати, но знаменитостью он так и не стал. Мы изредка переписываемся и обмениваемся поздравительными телеграммами.
Лиз Винкли открыла кафе «У Боба» и преуспевает. Она нашла счастье во втором браке. С ней я не встречаюсь. Многочисленные заботы поглощают все мое время.
Однако юношеские мечты, как видите, не оставляют меня, властно повелевая выкраивать из своего бюджета времени минуты на поединок со словом.
МИХАИЛ ГРЕШНОВ
ВТОРОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ ПУТЕШЕСТВЕННИКА
— У меня предчувствие, что она будет сегодня.
— У меня нет предчувствия. У меня его никогда нет.
— Но должна же она появиться!
— Фантастика, Стаффорд.
— Лейн!..
— Не смотри на меня так. И не кричи. Здесь не только запрещено повышать голос, но даже дышать.
За столом их двое. Дежурят всегда по двое. И разговаривают шепотом. Здесь благоговейная тишина. Священнодействие.
А всего только — громадный стол, абсолютно голый, камин, который никогда не горит. Окна по сторонам, ночью светящийся потолок.
Стаффорд пытается продолжить разговор:
— Фантастика? Значит, не веришь?
— Не верю.
— Зачем же ты пошла в вахтенные?
— Здесь хорошо платят.
— Но…
— И еще рассчитываю на премию.
Оба смотрят на стол, кажется, — в одну точку.
С тех пор как Комитет утвердил Вахту, этот зал не пустует.
Комитет был создан в 1995 году, в столетие со дня выхода книги Уэллса «Машина времени», пятьдесят два года тому назад. С этого дня зал и стол ни на минуту не выбывают из-под контроля Ни на минуту не отлучаются вахтенные.
Идею Вахты выдвинул сэр Бенджамин Хаксли. Тот самый, который записал рассказ Путешественника во времени. Рассказ был талантливо переработан Уэллсом и появился в виде известной повести. Уэллс представил ее как фантастическое произведение.
Но для сэра Бенджамина история Путешественника не была фантастикой. Он живой свидетель событий, которые предшествовали путешествию. При нем Путешественник запустил машину. А потом он отправился путешествовать в прошлое.
Всю жизнь, до начала пятидесятых годов, — Хаксли пережил автора «Машины времени», — он ожидал возвращения Путешественника. Увы, он не возвратился. Очевидно, Путешественник и машина погибли. Тогда, в 1951 году, Хаксли выдвинул идею: перехватить в будущем модель, запущенную путешественником, и создать по ее образцу новую машину.
Идея долгое время не находила поддержки, и — фантастика!
Но в 1994 году были опубликованы дневники сэра Хаксли, остатки чертежей, собственноручно сделанных путешественником. Это послужило поводом к созданию Комитета.
И одновременно — Вахты.
Когда стало очевидно, что Путешественник не вернется и его друзья перестали собираться за столом в известные четверги, встал вопрос, что делать с его домом, лабораторией. Наследников у путешественника не было, и муниципалитет оказался в затруднении, как поступить с имуществом. Вывел его из затруднения Бенджамин Хаксли, предложив купить усадьбу. Других предложений не было, муниципалитет продал ему владение, и сэр Хаксли поселился в нем.
Домовладение его не интересовало. Он решил ждать друга сколько придется и сохранять порядок, который был установлен путешественником в доме. Какое-то время он продолжал традиции «Тайм-Хауза», как он назвал домовладение, четверги, встречи друзей. Но постепенно все это отошло, на обеды перестали являться, перестали даже писать письма с вежливыми отказами по занятости. Убедившись, что заведенный прежде порядок действует вхолостую, сэр Хаксли, не будучи состоятельным человеком, рассчитал прислугу и зажил в пустом доме отшельником.
Одна только страсть владела им — ожидание. С годами книга Уэллса обошла мир, и все приняли ее за яркую и прекрасную выдумку. А сэр Хаксли задался целью доказать, что машина времени и сопутствовавшие ей события — не выдумка, и с упрямством истинного британца стал собирать доказательства.
В основу действий он положил простую мысль (все гениальное — просто!): если модель отправилась в будущее, пусть даже со скоростью, в десять, в двадцать раз превышающей скорость движения времени, все равно в какой-то момент — или моменты — в будущем ее можно увидеть на том месте, где она была запущена.
Будущее огромно, но какая-то часть его доступна ему, Бенджамину Хаксли, — хотя бы годы, которые он проживет на земле. Значит, надо учредить наблюдение, на первых порах ему самому, увидеть, когда аппарат появится, и убедить, прежде всего себя, что модель движется. Сэр Хаксли взял под наблюдение каминную комнату, столик, на котором модель была запущена. Долгие часы, дни не спускал со столика глаз, вел дневник наблюдений. И действительно, в сентябре 1907 года он заметил, как на столике что-то блеснуло. Это был момент, когда сэр Хаксли входил в комнату. Он кинулся к столику, но видение исчезло, сэр Хаксли ощутил только движение воздуха, как если бы птица взмахнула крылом. «Трудно описать мое состояние, — отметил он в дневнике. — Сердце готово было выскочить из груди. Модель существует, движется!» К этому времени прислуга была рассчитана. Сэр Хаксли вспомнил, что прежде комнаты убирала миссис Уотчет, бессменная горничная у путешественника. Он разыскал ее, засыпал вопросами.
Да, подтвердила она: видела на столике странный блеск. Удивилась, но не придала этому значения. Когда это было? Пожалуй, года четыре или четыре с половиной тому назад.
В руках сэра Хаксли была нить. Пусть он умрет, он передаст ее потомкам. А может, и сам задержит модель.
Он принялся рисовать ее по памяти, построил макет, рычажки.
Чтобы остановить модель, надо рычаг поставить в нейтральное положение. Но скорость?!
День за днем продолжает он дежурить у столика. «Господи, если бы можно было не спать!..» В 1923 году видит модель второй раз. И точно так же: мгновенный блеск, ветер. Записывает: «Нужна постоянная служба наблюдения — Вахта».
Начавшаяся вторая мировая война принесла ему испытание: бомба попала в дом, разрушила левое крыло, лабораторию. Наскоро проведя ремонт, попросту отгородив стеной разрушенную часть лаборатории, довольный, что уцелела каминная комната, сэр Хаксли продолжал дежурство у столика.
Однако до самой своей кончины больше ничего не увидел.
После него тоже не осталось наследников, и перед властями встал тот же вопрос: что делать с усадьбой? Время было нелегкое, послевоенное, покупателей не находилось, да и усадьба была не новой. Опубликовав два-три объявления, муниципалитет махнул на нее рукой и предоставил судьбе.
В 1953 году появился проект застройки холмов дачными домиками, и все старые здания, в том числе и «Тайм-Хауз», были отданы на слом.
Дом начали ломать с левого крыла, там, где сэр Бенджамин поставил временную стену в лаборатории, полуразрушенной бомбой. Первый ковш экскаватора вместе с мусором поднял кипу обгорелых бумаг. К счастью, это заметил инженер, руководивший работами. Он остановил ковш, готовый высыпать мусор в кузов грузовика, перебрал бумаги и… запретил работу. Нет, он не знал, что это «Тайм-Хауз», — в этих краях он был новичок. Но с первого взгляда его поразили формулы с общепризнанными обозначениями энергии, массы, времени. Листки сохранились едва на треть, некоторые рассыпались под пальцами, но там, где записи сохранились, можно было прочитать расчеты и формулы. Это заинтересовало молодого человека. Он кое-как разобрал бумаги, сложил в портфель. Здесь оказались и обгоревшие чертежи. Едва можно было разглядеть станину какого-то механизма, двойную решетку, отверстия которой не совпадали. Все это инженер тоже сунул в портфель. Дал разрешение на возобновление работ, но до конца смены не отходил от экскаватора.
Вечером у себя на квартире попытался разобраться в находке и на одном из листков наткнулся на формулу преобразования времени в вакуум.
У него затряслись руки, и он едва сумел набрать номер Королевского физического общества в Лондоне. У телефона оказался вице-президент общества. Узнав, откуда звонят, и поняв, что бумаги из «Тайм-Хауза», он приказал инженеру ничего не предпринимать и хранить чертежи пуще глаза.
Наутро он приехал на строительную площадку, где продолжалось разрушение «Тайм-Хауза», и схватился за голову. К счастью, дом еще не был разрушен, вице-президент встал перед экскаватором и заявил: «Только через мой труп!..» Так удалось спасти останки «Тайм-Хауза», а главное, каминную комнату. Прибывшая из общества комиссия конфисковала у инженера обрывки чертежей, бумаги с формулами: «Знаете ли вы, какую находку сделали?…» В оставшейся части здания отыскались рисунки модели, сделанные сэром Хаксли, макет и дневники наблюдений. Нашелся восьмиугольный столик, с которого была запущена путешественником модель.
И еще выяснилось, что чертежи и записи путешественника были замурованы в тайнике, в стене лаборатории. Бомба разрушила стену, сожгла тайник. Часть обгоревших бумаг оказалась засыпанной кирпичом, штукатуркой. Сэр Бенджамин наскоро, как мы помним, поставил новую стену; и обрывки чертежей, формулы, истлевая и портясь от влаги, пролежали под мусором пятьдесят лет. Какая ирония: всю жизнь сэр Хаксли бился над разгадкой Машины, а ее чертежи пропадали от времени и дождей буквально у него под ногами. Что ж, человечество знает немало подобных трагедий…
Вспыхнула надежда, что удастся перехватить модель.
Комиссия; не медля, приступила к восстановлению и реконструкции «Тайм-Хауза». Каминная комната была преобразована в зал, оставлен был только камин и стена, в которую он был вделан.
На место восьмиугольного поставили длинный, почти во весь зал стол, придвинув его на расстояние шага к каминной решетке. Сам столик поместили в музей, тут же, в усадьбе, а всю усадьбу сделали комплексом, с лабораторией, рабочими кабинетами и жилыми комнатами. Позже все это подвели под одну крышу и с общего согласия оставили комплексу имя — «Тайм-Хауз». Комиссия была преобразована в Комитет.
По обгорелым клочкам бумаги трудно было восстановить ход математических выкладок, но после долгой работы Комитет установил, что путешественника интересовало взаимодействие времени, энергии и вакуума. При этом время и энергия у него были однозначны, а вакуум не просто обычный физический вакуум, а вакуум времени, в котором время растворяется, исчезает. Это произвело на членов Комитета впечатление разорвавшейся бомбы.
Никто не хотел верить, но формула, на которую обратил внимание еще инженер, говорила о превращении времени в вакуум. Это было безумие или открытие, предвосхитившее свое время.
К середине двадцатого века ученые подойдут к понятию, что время — это энергия. Еретики выскажут мысль, что Вселенной и жизнью на Земле движет не энергия света, тепла, тяготения, а время. К двухтысячному году еще только выдвинется гипотеза о том, что звезды зажигает и поддерживает в них горение не внутриядерная или какая-либо другая энергия, а время — неиссякаемый океан, который одинаково питает квазар и органическую клетку. Здесь же, на обгорелых листках, было написано, что время и энергия — едины. Но зачем понадобилось путешественнику уничтожать время, превращать в вакуум? Листки не давали ответа, сколько Комитет ни ломал над ними голову.
Из остатков чертежей вовсе ничего понять было нельзя. Станина — это ясно. А вот двойная решетка?
Но и то, что удалось найти и увидеть, говорило, что Машина — реальность, путешествие во времени подтверждено. Другой вопрос — можно ли что-нибудь сделать на основании этих формул и чертежей? Выход был, и сэр Бенджамин указывал на него найти модель машины. Она существовала и была запущена, она находится в движении, надо перехватить ее, она объявила о себе блеском… в движении.
Сэр Бенджамин в конце дневника в виде вывода, а может быть, завещания, призвал учредить дежурство — Вахту а сделать все возможное, чтобы поймать аппарат, летящий во времени.
Вахта была учреждена, однако создать дежурство оказалось делом непростым.
Надо было подобрать людей, преимущественно молодых, с быстрой реакцией, находчивых. Разъяснить им задачу, обучить перехвату модели, мгновенному ее выключению. Здесь помогли рисунки и модели сэра Бенджамина. По нему сделали двести копий. Придумали стенды, на которых аппарат появлялся на пятидесятую, сотую долю секунды. Создали туманный искусственный вихрь вокруг аппарата — лови, выключай модель. Создали наконец идеальные условия: пустой, хорошо освещенный зал, тишину, нормальную влажность, температуру. Ввели обучение вахтенных, тренировки и профотбор. Учредили премию в сто тысяч фунтов тому, кто остановит модель. Зал фотографируется телесъемкой — до миллиона кадров в секунду, поставлена сигнализация.
Наряду с вахтенными в изолированном кабинете, примыкавшем к каминному залу, днем и ночью — тоже по двое — дежурили члены Комитета.
Так продолжалось годы, десятилетия — игра стоила свеч.
— У меня предчувствие… — говорит Стаффорд.
Опять дежурят Стаффорд и Лейн.
Лейн тихо смеется.
— Не пойму тебя, — говорит Стаффорд. — То называешь модель фантастикой, то надеешься получить премию. Значит, веришь?
— Молчи, Стаффорд, — прерывает Лейн. — Работай.
Стаффорд смолкает, но, искоса поглядывая на Лейн, продолжает рассуждать про себя: «Странная девчонка, — кстати, единственная среди вахтенных, все остальные мужчины. Нелегко ей далось конкурировать с ними, но как она тренировалась, чтобы доказать равенство! Доказала. В тренировках с тестами — первая, в работе на стендах — первая. По быстроте и реакции никому не уступит. Правда, на стенде еще никому не удалось за сотую долю секунды выключить рычажок, — Лейн тоже не удалось, члены Комитета в отчаянии от этого. Но что поделаешь? Каждый из вахтенных надеется. И Комитет тоже надеется. Но почему Лейн противоречива? — продолжает рассуждать Стаффорд. — Верит в модель и не верит? Пожалуй, девица себе на уме…» Стаффорд сосредоточивает взгляд на столе, где небольшим, почти незаметным квадратом намечено выверенное место, на котором путешественник полтора века назад запустил модель в будущее.
Время тянется, тянется, нигде оно так не тянется, как в этой комнате. У Стаффорда сводит челюсть — зевнуть, но зевать строжайше запрещено, читать запрещено, думать о постороннем тоже.
Сиди и смотри. Слушай тишину, если умеешь ее слушать.
Но что это? Будто мотылек ударяет крыльями по стеклу. Стаффорд поднимает голову — на окне ничего нет. Под крышей комплекса нет мотыльков и мух.
Лейн тоже вслушивается, приподняв брови.
И вдруг посередине, между ней и Стаффордом, возникает движение воздуха, едва заметный порыв. Стаффорд машинально кладет руки на стол, и в это мгновенье в квадрате, на который он смотрит, появляется проблеск, сияние. Миг — ив порыве ветра, который ударяет в лицо, возникает что-то белое, с хрустальным блеском, с шелестом, который Стаффорд услышал секунду тому назад.
— Лейн! — кричит он, одновременно выбрасывает руки к сиянию.
Лейн уже видит все — как беспомощно руки Стаффорда пытаются нашарить рычажок, повернуть и отключить от упора, как учили на тренировках.
— Лейн, помоги! — кричит Стаффорд.
Видение между тем начинает тускнеть, расплываться.
Руки Стаффорда, кажется, сжимают затихающий вихрь, но, бессильные, скользят по столу. Еще мгновение — и конец.
Лейн наотмашь (на следствии она скажет: «А что было делать?») ударяет рукой по белому с хрусталем. Так бьют овода, севшего на колено, — впопыхах и наверняка. Под рукой звякает, хрустит, разом опадает вращение вихря, исчезает размытость форм, перед Стаффордом и Лейн — аппарат. От удара он скользит по столу — к краю, Стаффорд ложится на стол, чтобы задержать, но аппарат падает на пол. Опять звон, что-то дробно катится по паркету — и все стихает.
— Что ты сделала, Лейн? — В глазах Стаффорда ужас.
Лейн, белая, как стена, овладевает собой:
— Все, Стаффорд. Кончилась Вахта. Получай премию.
Закрыла лицо руками и разрыдалась.
Распахнулась дверь, в комнату вбегают люди, члены Комитета, их двое. Кидаются к аппарату.
— Боже мой! — бормочет один. — Возможно ли?…
Второй, завладевший аппаратом, прижимает его к себе, словно боясь, что модель опять исчезнет.
Лейн опускает руки, бледность сходит с ее лица. Стаффорд стоит у стола как вкопанный.
Еще появляются люди — ученые, которых подняла сигнализация, вахтенные, готовившиеся к смене.
Член Комитета, завладевший моделью, все еще не может сдвинуться с места, второй, отыскивая под столом отскочивший рычажок, бесконечно повторяет:
— Возможно ли? Возможно ли?
Но все уже свершилось.
Прежде всего встала задача — изучить модель и по ее образцу сделать Машину. К счастью, повреждения от удара оказались несущественными: отломился один из рычажков, кусочек панели.
Сразу же был создан мозговой центр по изучению аппарата.
И начались сюрпризы. Двойная решетка с несовпадающими отверстиями оказалась двигателем машины, преобразователем времени в вакуум. Точнее — это аннигилятор, в котором время, сгорая, создавало вакуум в самом себе, придавая этим машине момент движения: машина втягивалась в вакуум — само время ее толкало. Чем больше сгорало времени, тем быстрее двигался аппарат. Все гениальное — просто, убедились исследователи.
Путь к созданию Машины был открыт.
Но, как и везде, великое и смешное в «Тайм-Хаузе» шли рука об руку. Пока инженеры бились над тайной двигателя, Комитет провел расследование о «рукоприкладстве» Лейн.
— Как вы решились на такой грубый поступок?
— А что было делать? — ответила Лейн.
— Вас учили — что делать.
— А вы попробуйте, — возразила девушка, — за сотую долю секунды остановить аппарат!
— На это вы прошли техотбор, тренировки.
— Да, я тренировалась еще и дополнительно.
— Поясните.
— Построила модель и тренировалась по шестнадцать часов в сутки.
— И что?
— Пришла к выводу, что так модель не остановишь.
— Почему об этом не доложили Комитету?
— Мне ли спорить с авторитетами?
— И вы знали, что станете действовать не по инструкции?
— Сделала как сделала…
— Заранее действовать не по инструкции?
— Заранее, — согласилась Лейн.
— Но вы предполагали, что повреждения могут быть непоправимыми?
— Исправлять повреждения — дело техники.
Комитет был настроен миролюбиво, ведь «мудрые, — писал Гюго, — не строги». Да и кончилось все благополучно, тайна двигателя разгадана — Машина будет. Посовещавшись, Комитет принял решение: сто тысяч фунтов присудить ей, единственной девушке, вахтенному Лейн Баллантайн.
Машину изготовили через год. Испытали в лаборатории. Машина двигалась в прошлое, в будущее — пока на час, на день: конструкторы испытывали параметры.
Когда наконец протокол был подписан, занялись вопросом: куда направить первые рейсы? Большинство высказалось за прошлое — дочеловеческое прошлое, чтобы внезапное появление людей из двадцать первого века не породило у отдаленных предков мифов и культов. Рейсы были нацелены на палеогеновую эпоху — до тридцати, тридцати пяти миллионов лет назад. Машина была двухместной, и в первую пару исследователями назначили доктора физических наук Девиса и профессора Прайса.
Снаряжения, взяли немного: киносъемочную, звукозаписывающую аппаратуру, вмонтированную в очки, в авторучки; звукозаписывающий кристалл вставлен в перстень на руке Прайса. Приходилось, как при полете в космос, — учитывать граммы полезного груза.
Проводы состоялись в лаборатории, были будничными: прошлые волнения пережиты, новые — впереди.
— В путь добрый.
Тронут рычаг. Машина затуманилась, качнулась, качнулся в комнате воздух. И все исчезло.
Для тех, кто остался в лаборатории.
Девис и Прайс были отданы на милость Машины. Машина была запрограммирована так, что из кризисной ситуации могла вернуть исследователей быстро назад. Предусматривалось две остановки: в миоцене и олигоцене. Сразу же предстояло положиться на автоматику. Но Девис повел машину на ручном управлении: мало ли может встретиться неожиданно интересного!
Закружились на циферблатах стрелки, замелькали цифры пройденных веков и тысячелетий. Солнце металось по небу, потом наступила мгла — ледниковый период. Опять солнце, и опять ледниковый период — так до десяти волн. Потом выскочили из оледенений в смутную зелень континентального климата.
Сделали первую остановку. Холмы, река, в которой трудно было узнать Темзу, когда-то еще река будет названа Темзой. Пока что на Земле не было ни одного географического названия. Остановились в осени. Лес был желтым и красным. Небо в этот час голубело. От реки веяло холодом. Стояла тишина, как будто все живое уснуло. В воздухе не было птиц.
— Интересно, сейчас существуют миграции? — спросил Девис.
Прайс молча пожал плечами. В первобытной тишине странно прозвучал человеческий голос. Девис заметил это и смолк.
Вечернее солнце пристально глядело на них. Девис поежился.
Не от холода — от этого взгляда.
Воздух был стеклянный, с блеском, нигде ни дымка. Да и откуда ему быть?
Забрались в кабину — и опять бешеный бег стрелок, смутное мелькание за окном.
Второй раз остановились в олигоцене.
Та же река, холмы. Чуть затуманенный день, мошкара в воздухе. Лес поредел, некоторые холмы обнажились, будто бы облысели. Видимо, наступила полоса засушливых тысячелетий. Даже река заметно сузилась. И тут исследователи впервые услышали звук — трубный звук, несомненно, трубило хоботное животное. Да вот оно: раздвинулись камыши, коричневая громадина на коротких ногах, поводя хоботом, появилась ярдах в двухстах от Машины. Затрубила. Почуяла присутствие посторонних? Это была самка. Вслед за ней из камыша вылезли двое детенышей, величиной с крупных телят.
— Пожалуй, они встревожены, — сказал Прайс.
Самка с минуту оглядывала пришельцев, хобот ее шевелился, она нюхала воздух. Во всяком случае, у животного страха заметно не было. Исследователи тоже не чувствовали страха — смотрели.
Отнюдь противоборства здесь не было, каждый оставался сам по себе. Хотя и можно встречу оценивать как символическую. Животное повернуло назад в камыши. Детеныши, потоптавшись на месте, последовали за матерью, и семейство, так же внезапно, как появилось, исчезло в зарослях.
— Во всяком случае, нас предупредили, что мир населен и занят, — засмеялся Девис.
— Хорошо, хоть это не носороги, — сказал Прайс. — Те кинулись бы на нас без предупреждения.
— Подумаешь, деликатность, — проворчал Девис и полез в Машину.
Преодолев глубь эпох на полмиллиона лет, они уже хотели возвращаться, как вдруг в динамике на запястье Прайса запело: три коротких сигнала, три длинных, три коротких — SOS.
— Бог мой! — воскликнул Девис.
Морзянка пела: SOS, SOS…
— Ущипните меня, Прайс!
— SOS, SOS, SOS…
Девис резко затормозил.
Минуты две исследователи слушали сигнал бедствия. Непостижимо!
— Однако… — Прайс порылся в портфеле, достал пеленгатор. — Северо-северо-запад, — отметил вслух. — Пошли?
Первый выскочил из кабины.
— Будто бы совсем близко.
Они поднялись на холм — звук усилился. Спустились в лог.
Здесь протекал ручей, разросся кустарник.
Они прошли по ручью метров двести и остановились, пораженные. Перед ними был шалаш.
Самый настоящий шалаш, из ветвей, травы, дерна. Дверь, сделанная из пучков хвороста, перевитых волокнистым растением, полуоткрыта, и в шалаше кто-то был: слышался кашель.
Секунду Девис и Прайс стояли не шевелясь: откуда шалаш и кто может быть в нем? Но тут из двери послышалось:
— Входите, что же вы? Я вас жду.
Вот как — оказывается, исследователей в тридцати миллионах лет от их времени ждали!
Девис и Прайс нерешительно двинулись к шалашу, нагнувшись вошли в дверь.
На подстилке из веток — ни стола, ни какого-либо подобия стульев в шалаше не было — в потрепанном донельзя, продранном на локтях и коленях костюме лежал человек, исхудавший, кожа да кости, с седой бородой, гривой, казалось, не знавшими ножниц с сотворения мира.
Еще более удивительными были его слова:
— Вас жду, доктор Девис, — подал он руку, — и вас, Прайс, — пожал руку профессору. — А что знаю ваши имена — не удивляйтесь: у меня абсолютное знание.
Исследователи были поражены не менее, чем в ту минуту, когда увидели шалаш. Кто это мог быть? — вихрем проносились мысли у одного и другого. Только он — единственный человек в такой дали от двадцать первого века — путешественник по времени.
— Да, да, — угадал их мысли Путешественник. — Я и никто другой. Извините, что не могу предложить вам уютных кресел и кофе. В последнем рассчитываю на вас.
Прайс молча отвинтил колпачок, подал Путешественнику термос.
Тот жадно пригубил, щеки заходили на его лице ходуном, борода затряслась.
Казалось, он был не в силах оторваться от кофе, перевести дыхание. Но он вернул термос с благодарностью, кивнув:
— Я и так умру, — сказал он. — У меня только сорок минут для вас. С момента встречи сорок минут, — уточнил он.
Девис невольно взглянул на часы, было двадцать минут двенадцатого.
— А потому, — сказал путешественник, — я в своем повествовании буду краток. Вы ведь ждете рассказа о моем втором путешествии? Записывайте меня, снимайте на кинопленку, что вы, правда, уже делаете. — Путешественник кивнул на перстень профессора: — Но ради бога не перебивайте меня, не останавливайте. Я продумал рассказ и уложусь точно в срок, на детали у меня нет времени.
Странный это был рассказ, и странная была обстановка. Девис и Прайс сидели на земле. Девис, подвернув по-турецки ноги, Прайс полубоком к рассказчику. Ветер шелестел в стенах шалаша жухлыми листьями, ворвался в дверь, неся запахи и звуки палеогеновой эпохи. Мир для исследователей сосредоточился под этим первобытным сводом из трав и ветвей. Но путешественник рассказывал удивительное. Исследователи были захвачены рассказом, кажется, шли за Путешественником в повествовании и видели все его глазами.
— Не буду останавливаться на подробностях: ящеров Юры и Мела вы увидите сами. Теплые моря Триаса тоже увидите. Искупаетесь в океане Палеозоя. Всего этого я насмотрелся вдоволь: чудовищ, зверья, трилобитов, хотя и останавливался урывками. Великое однообразие, я бы сказал, — миллиарды лет. Особенно Протерозой: пустыня, пустыня. Страшно было останавливаться: подумать только, один на всей планете. Одиночество, знаете, как зыбучий песок: из него не вырвешься, от него не отмахнешься и не уйдешь. Порой мне казалось, что я застыл посреди плоского мира, прилип, как муха к липучке — потерял чувство движения, времени. Казалось, кровь остановилась в жилах и сердце не бьется, а совершает один бесконечный и последний удар. Если я останавливался, меня оглушала такая звенящая тишина, что в ней, кажется, я не слышал собственных слов, они таяли, расплывались на губах, как воск. Боже мой, не дай такой тишины и одиночества!
Я вскакивал в седло, нажимал рычаг до упора. Мелькали столетия, календари, и показания часов свидетельствовали о смене исторических эпох, смене суток… Если бы не это, я бы подумал, что кругом забвение, смерть.
Повернуть назад? Сколько раз приходила мне эта мысль. Но другая мысль командовала: вперед, вперед, проскочишь же это мертвое царство, впереди Архей, полтора миллиарда лет, еще и Протерозой не кончился.
Я готов был биться головой о Машину, выпрыгнуть на ходу из седла. Сходил с ума. Мне казалось, что Машина испортилась, стала. Я нажимал рычаг и останавливал Машину. И было одно и то же: белесый горизонт, белесое море. Ни кустика, ни травинки, вода не плескалась у берегов.
И все-таки — вперед, заставлял я себя, как одержимый.
Не буду вас утомлять, эпохами я не выходил из Машины. Жевал сухари, доставал из мешка, привязанного к седлу. Когда уже доходил до крайности от изнеможения, тормозил, падал тут же на песок и засыпал свинцовым сном без сновидений.
Но вот наконец что-то стало меняться, появились холмы по сторонам, смутные очертания хребта по правую руку. Освещение стало тускнеть. Солнце не металось огненным росчерком надо мной, его заволокли тучи. Я понял, что передо мной Архей. Но и здесь я остановился не сразу. Думал, что сумерки кончатся, новый мир мне хотелось увидеть в солнце. Но тучи, наоборот, уплотнились, приняли серый металлический цвет. Когда я притормаживал, я недоумевал, куда делось солнце и почему все-таки светло, — бесконечное утро или бесконечный вечер?
Наконец я сказал себе: хватит — и остановил Машину.
Я был по-прежнему на берегу океана, на бесконечной песчаной полосе, прилегавшей к воде. Отроги хребта чуть позади и справа, за спиной, в расстоянии мили, скалы и камни, будто оторвавшиеся от хребта и приползшие к океану. Скалы были серыми, почти черными, океан тернового цвета, небо напоминало латунную сковородку, опрокинутую над головой, оно светилось.
Выбившиеся из-под шляпы волосы потрескивали, когда же я снял шляпу и провел по ним рукой, с них посыпались голубоватые искры, в пальцах слегка кольнуло. Электричество, — догадался я.
В расселинах скал тоже заметил голубоватое свечение. И небо светилось от электричества.
Чувствуя утомление, я отошел от Машины, бросил между камнями плед и улегся. Дальше, решил, не поеду.
Тишина стояла по-прежнему бесконечная. Но, успокоившись и придя в себя, я стал замечать, что тишина неполная. Что-то в ней переливалось, шелестело, точно песок под ветром. Может быть, у меня шумит в Голове? Я приподнимался на локте, прислушивался — шелестело, в этом не было никакого сомнения. Может, в песке роются насекомые, насторожился я, или вода шепчет у берега. Посмотрел на берег, копнул песок, нет, причина в другом. Шорох был неприятный, мертвый. Я встал, поднял плед и пошел по берегу, думая, что, может быть, надо сменить место.
Звук шагов успокаивал. На минуту я отвлекся, но продолжал идти — к скалам: в одном месте они придвинулись к самой воде.
Поднимусь на скалы, увеличится площадь обзора — огляжу местность.
В сумерках я, однако, не рассчитал. До скал оказалось не близко, наверное, я шел час. Освещение не менялось, и я понял, что смены дня и ночи здесь нет. Неужели Земля тогда еще не вращалась? — пришла в голову мысль. Тут же я отринул ее, как вздорную, заменил другой: облака настолько плотны, что солнце не пробивается сквозь них. А светло — можно было бы читать газету — от электричества в воздухе.
Тут я дошел до скал и стал карабкаться по откосу на одну из них, показавшуюся доступной для восхождения. Это у меня тоже отняло около часа, но, когда я поднялся на нее, я был вознагражден сполна.
Впереди по берегу, сколько охватывал глаз, — и позади, когда я оглянулся со страхом, в бесконечной дали по берегу одна за другой в шахматном порядке были расставлены Машины — мои Машины Времени. Тысячи Машин, миллион!
Не помню, как я сполз со скалы, может быть, спрыгнул? Может, хотел погибнуть? Но единственной мыслью моей было, что я уже погиб. Сошел с ума — было бы еще полбеды. Меня поразила стройность, математическая точность рядов, по которым выстроились Машины.
Я разом понял, что это не мир морлоков, укравший когда-то мою Машину. Не скупясь, кто-то дал мне взамен одной миллион Машин.
Но когда я добрался до первой из них и хотел вскочить в кабину, я ощутил пустоту. Промчался сквозь Машину, подбежал к другой и эту пробежал с ходу, хотя позади они стояли по-прежнему.
Дикий страх охватил меня, ярость. «Зачем? — кричал я. — Кому это нужно?» Метался, хотя и чувствовал бесполезность этого, от одной Машины к другой. «Отдайте!» — кричал, осознавая, что среди этого скопища есть моя, единственная Машина, но мне не найти ее до второго пришествия.
— Отдайте! Слышите вы? — потрясал я руками, не сомневаясь, что это дело злых сил. — Зачем вы меня испытываете?
В ответ тишина и легкий электрический шорох.
Сколько времени я метался, бросал камнями в призрачные машины? Сколько еще и что кричал? Отчаяние, усталость взяли свое, я свалился на песок в беспамятстве.
Проснулся от боли — руки и ноги свело от неудобной позы.
Берег был тих и пуст, в полумиле от меня стояла Машина.
Еще более обезумевший от радости, я бросился к ней, вцепился в станину, как в постоянный надежный якорь, и только тогда стал приходить в себя. Неужели это был сон? — мне становилось совестно за свое поведение, крики. Нет, это не было сном.
Стыд обжигал меня, я вел себя, как павиан в зоопарке. Что обо мне подумают те, могущественные, которые — я в этом не сомневался — существуют в мире Архея? Но зачем они устроили маскарад?…
Может, вскочить в кабину и дать задний ход? Но это было бы бегством. Капитулянтством и трусостью. Во мне заговорил исследователь. Надо понять, что случилось и почему так случилось.
Ответа на вопрос не было.
А может быть, ответ ждать рано? Может, должно пройти какое-то время, прежде, чем ответ будет? Ведь силы вовсе не злые — вернули Машину. Стоит остепениться и подождать? Ожидание еще никому не приносило вреда.
Подкрепившись, я залез на всякий случай в седло и стал ждать.
Прошли сутки. Но они не прошли для меня даром. Мир, который я наблюдал, был в движении — океан, скалы, воздух. Вот на гладь океана легло сияние, взморщилось и вдруг поднялось вереницей домов — целый проспект. Дома менялись, менялся проспект — то становился улицей средневекового города, с притиснутыми друг к другу домами, остроконечными крышами, то проспект раздвигался, давая простор машинам, то мгновенно преображался в площадь — пустынную, ночную, или же заполненную людьми. Кажется, слышен был говор толпы, шарканье ног.
Разом видение исчезало, выдвигался какой-то цех, с бесконечно поднятой крышей и сигарообразными лежащими в ряд баллонами; то вдруг вырастал лес, преобразовывался в поле, в пашню.
В скалах поднимались башни, маяки, неведомые столбчатые конструкции, уходящие в небо. То вдруг море выплескивалось на сушу, голубело, и по нему шли белые корабли.
Все происходило под тихий шелест. Словно шел дождь. Но когда я снимал шляпу, волосы мои потрескивали, в пальцах кололо, — воздух до предела был насыщен энергией.
В один из таких моментов я спросил:
— Что это?
И получил ответ:
— Ты видишь жизнь, Путешественник.
Голос прозвучал рядом. Нет, не голос, не шепот — мысль вошла в меня и прозвучала в мозгу.
Я почему-то не удивился. Может быть, ждал — вот-вот заговорят со мной.
Я спросил: — Разве это жизнь?
— Наша жизнь, — ответили мне. — В человеческом понимании — это преджизнь.
— Электрическая? — догадался я.
— Электронная.
— И эти видения?
— Не обращай на них внимания. Это от избытка энергии.
— А миллион машин? — вспомнил я трагическую ночь.
— Забава. Каждый может делать что хочет.
— Каждый? Кто же вы?
— Мы океан, воздух, небо. Мы — все и во всем.
— Непонятно, — сказал я, действительно ничего не понимая.
— Мы ждем своего времени, — ответили мне еще более непонятно. — Наш мир угасающий. Мы родились от взрыва вместе со звездами и планетами. С тех пор прошли миллиарды лет. У нас своя эволюция. Медленная, но постоянная. Мы живем за счет космического излучения, которое в вашем веке назовут реликтовым. Оно сходит на нет. Вместе с ним угасает и наша жизнь.
— Почему вы все это знаете? Предвидите будущее?
— У нас абсолютное знание.
— Для меня это непонятно.
— Но вернемся немного. Излучение угасает. Мы должны погибнуть или приспособиться к новой жизни.
— Какой?
— Вашей.
— Органической? — спросил я.
— Да, той, что вы называете органической.
— Возможно ли это?
— Эволюция говорит: да. Мы войдем в каждую вашу клетку, в мозг и продолжим существование.
— Каким образом?
— Электрическим потенциалом.
— Да…, — вспомнил я о биотоках, об электрическом поле, создаваемом мозгом.
И получил пояснение: — В каждой частице мозга мы будем существовать.
— А абсолютное знание? — вспомнил я.
— Мы знаем все.
— Как это — все? — спросил я. И удивился: — А я могу знать все?
— Человек, ты уже стремишься вперед.
— Могу?… — настаивал я.
Последовала пауза.
И тогда я сказал: — Хочу!
— Лучше, — последовал ответ, — если у тебя не будет абсолютного знания. У человечества тоже.
— Почему?
— Потому, что вам нужен процесс добывания знания, нужна жизнь.
— Разве это не одно и то же?
— Да. Если вам дать абсолютное знание, вам нечего будет делать на Земле. Незачем жить.
— Но я хочу! — вернулся я настойчиво к своему.
— Младенец, — оборвали меня.
— Не будем говорить о человечестве, — сказал я. — Но хотя бы одному вы можете дать абсолютное знание?
— Думаешь, это игрушка?…
— Дайте!
— Что ж, возьми!..
Словно освежающей губкой провели по моему разгоряченному лицу, сняли пелену с глаз.
Обновились чувства, углубилась память, горизонт словно отпрянул в неизмеримую даль.
Я увидел свою формулу о переходе времени в вакуум. Увидел сверхзвуковые аэропланы, звездные корабли. Ответ на любой вопрос приходил сам собой, да и вопросов у меня не было — только ответы. Знал, когда умрет королева Виктория и когда придет к власти президент Франклин Делано Рузвельт, когда он подпишет проект «Манхэттен». Знал Хиросиму, атолл Эниветок, русское слово «спутник» и американское «Шаттл». Но главное и, пожалуй, страшное — страх я почувствовал точно, — что ко всему этому я отнесся безразлично, без интереса, будет — и ладно.
— Вот так во всем, — донеслись до меня слова, — мы перебираем знания, как монах четки, — все для нас застыло, замерло, все в одной форме. Но мы ждем новой жизни, чтобы вместе с ней начать все заново. Каждая эпоха оставит в копилке Земли свое: Палеозой — нефть, Мезозой — уголь, Кайнозой — теплую кровь, мы оставим мысль.
Я между тем видел свою дорогу назад и крушение Машины, техника ведь изнашивается. Свою остановку здесь, в олигоцене, и этот шалаш и знал, что буду умирать в шалаше. И вы придете, доктор Дэвис и профессор Прайс, за сорок минут до моей кончины. И вот я умираю, и абсолютное знание не поможет мне, и не нужно мне. И вам тоже не нужно, к примеру, вам, доктор Дэвис, зачем вам знать, что вы умрете… в 2079 году?
Дэвис содрогнулся, глянул на Путешественника — не сходит ли он с ума.
— И человечеству тоже, — продолжал Путешественник. — Зачем ему знать, какие оно пройдет катастрофы Армагеддоны и эпидемии?…
Дэвис поглядел на часы. Было без четверти двенадцать. Его утомил рассказ и испугал, а если говорить чистосердечно, то он думал: к чему эта поездка, зачем Машина?
— Может быть, вам что-нибудь нужно? — спросил профессор Прайс.
— Нет, ничего, — ответил умирающий. — Все тлен и прах.
От этих слов стало зябко и Прайсу, и Дэвису.
Наступило молчание.
— Как вы сумели просигналить SOS? — спросил Прайс у Путешественника.
— Абсолютное знание, — ответил Путешественник. — Из останков Машины я взял несколько проводков, сконструировал передатчик. Да вот он. — Он нашарил под изголовьем причудливо переплетенную проволочку, показал исследователям. — Энергией послужило атмосферное электричество.
Говорить было не о чем. Стрелка упрямо двигалась к двенадцати. Путешественник закрыл глаза, дыхание его стало прерывистым.
Каждый вздох мог оказаться последним.
Дэвис, ощущая в себе внутренний холод, спросил: — 2079 год — это шутка?
— А мой год? — тоже с внутренней дрожью, перебивая Дэвиса, задал вопрос Прайс.
— Вот видите… — не открывая глаз, Путешественник сделал попытку улыбнуться. Из-за слабости это ему не удавалось. — Не ездите в Архей.
И последними его словами было: — Абсолютное знание вам не нужно…
* * *
ГЕОРГИЙ ГУРЕВИЧ
ТАЛАНТЫ ПО ТРЕБОВАНИЮ
Шеф сказал:
— Гурий, для тебя особое задание. Итанты нынче в моде, мы на острие эпохи. К нам идут толпы молодых людей, не совсем представляя, на что они идут. Надо рассказать им о нашем деле все, спокойно и объективно, без восклицательных знаков.
Я воспротивился:
— Почему именно я? Есть Линкольн, есть Ли Сын, есть Венера, у нее одной разговорчивости на четверых. Пришлите к ней корреспондентов, она за вечер надиктует им целую книгу.
— Гурий, не пойдет, — сказал шеф твердо. — Я всех вас знаю не первый день. Венера наговорит с три короба, нужного и ненужного, а Линкольн и Ли Сын будут отнекиваться: «Ах, ничего особенного. Ах, работа, везде работа. Ах, каждый на нашем месте». Мне не нужны каждые, нужны понимающие, что в жизни за все надо платить, час за час, за час блага час труда. Так вот, будь добр, возьми сам диктофон и представь себе, что ты рассказываешь свою биографию, мне… или даже наблюдающему врачу, не скрывая ничего, ни радостного, ни горестного, все с самого начала, точно, объективно, спокойно и откровенно.
Шеф поперхнулся.
— Ладно, и о ней говори, — решился он. — Только переименуй. Назови как-нибудь иначе: Машей, Дашей, Сашей, Пашей, как угодно… Ну что ж, если нужно для дела… Если нужно точно, объективно, спокойно и откровенно… Пиши, диктофон!
Все-таки случай играет большущую роль в нашей жизни. Когда та странная девочка появилась в классе, не знал я, что решилась моя судьба.
Она пришла к нам в середине года, где-то в декабре, а может быть, в январе, не помню точно. Запомнилось бледное лицо на фоне очень яркой суриком окрашенной двери, прямые светлые волосы, короткая стрижка без выдумки, взгляд нерешительный и настороженный. Новенькая замешкалась в двери: математичка ее вдавила в класс своей пышной грудью. Наши девочки вздернули носики: не соперница. Что я подумал? Ничего не подумал тогда. Или подумал, что невыразительная эта новенькая, бескрасочная, никакая.
Портрет ее не стоит писать.
В ту пору я собирался стать художником, даже великим художником. Ручки не оставлял в покое; на всех уроках рисовал карикатуры на товарищей. Это было не первое мое увлечение, до того я мечтал стать путешественником. Со вздохом отказался от этой идеи, когда узнал, что все острова, мысы, бухты, речки и ручьи давным-давно нанесены на карту, еще в XX веке засняты спутниками.
Путешествовать обожают все дети поголовно. Недавно одна юная четырехлетняя красотка сказала мне, что больше всего на свете она любит есть мороженое и смотреть в окно из автомашины. Естественно: она новичок на этой планете, ей нужно оглядеть всю как можно скорее. Я тоже в четыре года любил приплюснуть нос к окошку. К четырнадцати меня начала раздражать скорость. Автобус или поезд мчатся как угорелые, в самом деле, угорелые от горючего, несутся мимо прелестнейшие полянки, косогоры, озерки, болотца, рощицы, так хочется осмотреть каждый уютный уголок.
Куда там? Пронесся, исчез далеко позади.
Так что я предпочитал ходить пешком, особенно охотно по глухим тропинкам, ведущим неведомо куда, радовался, открыв какой-то рудимент дикой природы: укромный овражек, полянку, неожиданно освещенную солнцем, или безымянный заросший ряской прудик, наверняка не учтенный, не видный из космоса. И как же я огорчался, когда за поворотом появлялась надпись: «Завод синтетического мяса. Очень просим вас не заходить на территорию, чтобы не метать работе генетиков», или же, что еще хуже: «Здесь будет построен завод спортивных крыльев. Очень просим вас не заходить на территорию, чтобы не мешать работе строителей».
Таяли реликты дикой природы, превращались в территории.
В прошлом тысячелетии шел этот процесс, продолжается в нашем.
И не сразу, постепенно, возникла у меня в голове величественная идея. Я — именно я — отстою дикую природу, сохраню ее для потомков. Как сохраню? На бумаге. Рисовать мне нравилось, я часто рисовал, чтобы прочувствовать как следует пейзаж, скалу, дерево, кочки, цветочки. Пешеход скользит глазом почти как пассажир у окна: «Ах, дуб? Ах какой раскидистый дуб!» И пошел дальше. Рисующий же должен разглядеть каждую ветку, каждую морщинку на стволе, вдосталь насладиться могутностью и раскидистостью. Вот я и нарисую и сохраню, обойду все берега, все леса, все горы, все страны, составлю тысячу альбомов «Живописная наша планета». А потомки, набравшись когда-нибудь мудрости и пожелавши снова превратить территорию в природу, восстановят по моим рисункам все берега, все леса…
Осталось немного: стать взрослым и стать художником.
Но придет время, и я — взрослый художник — выйду из дома для кругосветного обзора. Я даже составил маршрут: из города на север, на Верхнюю Волгу, Селигер, Ильмень, Ладогу, по берегу моря вокруг всей Европы с заходом в большие реки, по рекам поднимусь в горы, потом… Очень приятно было разрисовывать географический атлас.
Впрочем, все это разговор в сторону. Художником я так и не стал. Но собирался. Альбома не выпускал из рук. И это очень мешало мне внимательно слушать объяснение математички. Школато у нас была обычная, без специального уклона, главным предметом, как и полагается в старших классах, было жизневедение — общее знакомство с делами человеческими, чтобы мы могли сознательно выбрать работу. Изучали мы и геотехнологию — проектирование гор и морей, и генотехнологию — проектирование растений и животных, и гомотехнологию — для выращивания утерянных рук, ног и глаз, и астротехнологию — космическое строительство. Но все эти технологии проходились бегло, а наша математичка, глубоко уверенная в превосходстве своей науки, внушала нам, что всякая наука начинается с числа. И исчисление было главным предметом в нашем классе. А вот мне — любителю формы и цвета — числа казались на редкость бессмысленными. Что такое икс и игрек? Все и ничто. Не нарисуешь, не пощупаешь, ни вкуса, ни аромата. Так что не внимал я и не хотел внимать. И на каждом уроке начинались переживания:
— Гурий, к доске. Гурий, я понимаю, что тебе тяжело, это мучччительная задача (так она произносила-через три «ч»).
Но надо напрячь умственные способности.
— Что-то не напрягаются, — легко сдавался я. — Мучччительная задача.
— Но прояви же характер, Гурий. Ты же мужчина. Есть у тебя мужской характер?
Я кряхтел и краснел. Не мог же я объявить, что у меня нет мужского характера.
И тут выскакивала любимица математички — рыжая Стелла.
— Можно, я попробую, Дель-Финна (Делия Финогеновна на самом деле).
Ох уж эта рыжая Стелла, белокожая и веснушчатая, первая ученица и первый математик класса! Как она у нас верховодила, как распоряжалась! И все слушали ее, и все мальчишки были влюблены, потому что у мальчишек в этом возрасте стадное чувство. Один вздыхает, и все прочие заражаются. А я? Мне Стелла решительно не нравилась, я считал ее нескромной и деспотичной, но почему-то всегда замечал, когда она входила в класс. Спиной стоял, но чувствовал.
Стелла верховодила, а вместе с ней и ее подружки. Наш класс был девчоночий. Это бывает, хотя в школах всегда распределяют поровну: десять мальчиков и десять девочек. Но вот в нашем классе девочки были дружны, едины, а мальчики разрозненны. Кто увлекался спортом, кто техникой, я единственный рисовал и бродил по лесам в одиночку, а со мной никто не хотел бродить, презирали пеший способ передвижения. И все мы разбегались по домам после уроков, а девочки держались вместе — вся десятка.
И вот появилась одиннадцатая, нечетная.
— Познакомьтесь, — сказала математичка, подталкивая новенькую. — Это Маша, ваша новая подруга. Примите ее гостеприимно.
Стелла тут же распорядилась:
— Маша, вот свободное место рядом с тем мальчиком, его зовут Буба. Садись, не бойся, он безобидный.
Стелла знала, конечно, что и румяный толстяк Буба влюблен в нее. Усадила ненужную девочку к ненужному мальчику.
А с кем я сидел тогда? Не помню. Один, вероятно. Так удобнее было рисовать на уроках.
Новенькая так и не вписалась в класс. Вообще вела себя странновато. Обычно сидела сгорбившись, возле своего Бубы, с затравленным видом пойманного зайчонка. Когда вызывали к доске, бледнела, покрывалась красными пятнами и бормотала что-то невнятное, а чаще тупо молчала, кривила рот жалостливо, и такой глупый вид был у нее, такой потерянный. Я даже жестко подумал однажды: «Неужели кто-нибудь влюбится в такую дуреху?» Но на каких-то уроках она вдруг оживала, задавала кучу вопросов из категории детских «почему?», наивных и мудрых, из тех, на которые нет ответа и потому не принято спрашивать. А однажды на уроке географии Маша поразила всех, нарисовав на память карту Африки со всеми странами. Впрочем, назвать их она не сумела, перепутала Замбию и Зимбабве.
Все это было весной. А потом были каникулы, и мы с родителями летали в Индонезию. Вот где я нарисовался-то. Конечно, привезли мы и киноленты, и стереослайды, но вся эта роскошная техника для меня не заменяет рисования. Рисуя, смакуешь красоту, всматриваешься, вчитываешься в каждый листок-лепесток. Ездок — это грубый едок, пожиратель ландшафтов, а художник — гурман, дегустатор красоты. Он не глотает, а пробует, не насыщается, а наслаждается.
К сожалению, должен признаться, что дегустатором я оказался эгоистичным. Сам наслаждался, другим наслаждения не доставил.
Видеть-то видел, изобразить не сумел. Художники острят: «Живопись — дело простейшее. Нужно только нужную краску положить на нужное место». Именно это у меня не получалось: не ложились краски куда следует.
Так или иначе каникулы миновали, вернулись мы в класс. Еще в коридоре, услышав звонкий голос Стеллы, я вздрогнул. А незаметную Машу не заметил. Потом уже, когда к доске вызвали, обнаружил: сидит на задней парте рядом с Бубой. Еще в голове мелькнуло: «Порозовела за лето, не такая уж бескровная». Впрочем, все свежеют за лето.
И все. И Стелла ее заглушила. А кипятилась Стелла по поводу очередного матча математиков, назначенного на 1 октября.
Я на том матче не был, меня эти волнения не касались. Но знал, само собой разумеется, что наша команда заняла четвертое место, уступив только спецшколам. Почетно, но не блестяще. И вся загвоздка была в какой-то одной задаче, которую не смогла решить даже Стелла.
Вот на ближайшем уроке наша Дель Финна объявляет:
— Я понимаю, что это мучччительная задача, но преодолеть ее надо было. Ну, девочки, кто из вас самый храбрый, кто решится помучччиться у доски?
К девочкам обращается. Про мальчиков и не вспоминает.
Все смотрят на Стеллу, все мнутся, а Стелла не поднимает глаз, ей тоже не хочется стоять у доски с глупым видом, ловить наводящую подсказку.
И тут поднимает руку Маша, бело-розовая тихоня.
Выходит… и решает.
Математичка смотрит на нее с недоумением и подозрением. Про себя, наверное, думает, что не велик труд найти среди знакомых опытного математика. Дает Маше другую задачу.
Маша решает.
Третью — еще труднее.
Решает.
— Ну что же, — цедит математичка с сомнением. — Я вижу, ты не теряла времени даром. Это похвально. Но совсем не похвально, что ты не приняла участие в классном мероприятии. Могла бы поддержать школу, а ты уклонилась. Не по-товарищески, девочка, так у нас не принято поступать. Подумай на досуге.
Как улей перед вылетом матки, гудел наш класс на перемене, и всех перекрывал возмущенный голос Стеллы:
— Да, именно, не по-товарищески, хорошие люди так не поступят. «Я сама подготовлюсь, я себя покажу, а на класс наплевать».
Ну и пускай. Мы ей неинтересны, а она неинтересна нам. Не будем с ней разговаривать. И ребята пусть не разговаривают. Слышите, мальчики? Буба, ты садись со мной, перебирайся сразу же, на следующий урок.
Сейчас-то, много лет спустя, вспоминая ту школьную трагедию, думаю, что не товарищеские чувства защищала принципиальная Стелла. То есть, конечно, она искренне возмущалась, но подсознательно-то отстаивала свое лидерство. Да, один раз ее превзошли, но случайно и только потому, что она-то хорошая, а соперница плохая. И подружки тут же поддержали ее, тем самым зачисляя себя в когорту хороших, неизмеримо превосходящих чужачку.
Да, нелегко вытравливается из сознания жажда превосходства.
Может быть, это была форма инстинктивного кокетства: «Смотрите, мальчики, какие мы хорошие!»
— И ребята пусть не разговаривают с ней, — распорядилась Стелла.
Так вот я не послушался. Спорить не стал, а Стеллу не поддержал. В ту пору я уважал людей с собственным мнением и сам старался иметь свое. Никто в классе не бродил по лесам с этюдником, а я бродил, мне это нравилось. Сверстники мои курили, чтобы показать свою взрослость и независимость, а я не курил, мне табачный дым казался невкусным. И не было у меня оснований обижаться на Машу-тихоню. Не хотела участвовать в матче, это ее дело.
Я сам не участвовал. У каждого свое мнение.
Но не могу ручаться, что я рассуждал бы так же, если бы Стелла не Бубу, а меня посадила на свою парту. Очень боюсь, что тогда я не был бы таким самостоятельным и принципиальным.
Но так или иначе, когда Маша спросила у Бубы, что задано на завтра, а Буба отвернулся, надув щеки, я подошел к недоуменно озиравшейся девочке и громко продиктовал ей параграфы.
Стелла пыталась назавтра сделать мне выговор. Я ее послал подальше со всей мальчишеской грубостью.
Даже удивительно, сколько я написал об этой напористой девице. А она никакой, ну совершенно никакой роли не сыграла в моей жизни. И после школы мы не видались. Знаю, что математику она забросила, вышла замуж за подводного агронома, живет гдето на дне Тихого океана, китов разводит.
А вот с Машей у нас пошла дружба с того самого дня, может быть, сначала и вынужденная с ее стороны, потому что другие девочки с ней не разговаривали недели две. Я консультировал мою «невыразительную», иногда мы вместе делали задания, я чертил за нее, а она мне решала геометрию с тригонометрией. До дому я ее провожал, пешком. В угоду мне Маша не надевала авторолики.
И странное дело: все больше мне нравилась эта бывшая невыразительная. Так ласково она смотрела мне в глаза. Когда я чертил, она стояла сзади, я дыхание ее ощущал на затылке, — и осторожно кончиками пальцев приглаживала мои вихры. Вот и сейчас помню это нежное прикосновение. И она мне подарила первый поцелуй, сама поцеловала на крылечке. Несся я домой тогда одуревший, головой поматывал, в себя прийти не мог. И все губу пальцами ощупывал: тут поцеловала!
Как это получается? Полгода не замечал, и вдруг любовь?
Ненастоящая любовь!
Часто в жизни я слышал рассуждения о любви ненастоящей и настоящей, не знаю между ними четкой границы. Один добрый друг объяснял мне так: если девушка кажется тебе в мыслях красивее, чем наяву, значит, это не любовь, а воображение. Не знаю, не знаю. Мне Маша иной раз казалась некрасивой, бледной, болезненной, болезной, но тогда я испытывал еще больше нежности.
Такая хрупкая, такая слабенькая, так хочется ее приголубить, успокоить, на руки взять, к сердцу прижать.
— Ты очень добрый, — уверяла она.
Я возражал со всей мальчишеской суровостью. Доброта казалась мне недостаточно мужественной. Не добряк я, я крепкий, я снисходительно жалею заморышей, я им помогаю. Обязан помогать.
Так прошел год, класс предпоследний. Дело шло уже к выпуску, к выбору профессии. А я все чертил за Машу, а она за меня решала задачи. Но постепенно дошло до меня, что с детством этим пора кончать, попросил ее позаниматься со мной всерьез.
Маша почему-то смутилась:
— Но я совсем не умею объяснять, Гурик. Я чувствую, как надо решать, но не расскажу.
Между прочим, Гурик это тоже я. Вообще-то у меня серьезное имя, но девочкам обязательно надо одомашнить, тигра превратить в котеночка, Льва в Левушку.
— Маша, но как же понимать без объяснений? Я не умею думать печенкой.
— Хорошо, я поговорю с дядей.
— При чем тут дядя? Я не хочу репетитора, меня бы только направить. Если ты не хочешь, пойду на поклон к Дельфине.
— Видишь ли, дяде разрешили открыть специальную школу.
— Да не хочу я во вторую школу. Мне бы в пределах обязательной программы.
Маша помялась, опустила глаза, покраснела.
— Гурик, мы с тобой друзья, правда же, настоящие друзья? Обещай мне, дай честное слово никому не говорить в классе, никому в нашей школе, никому-никому не открывать тайну. Если ты разболтаешь, мне придется уйти немедленно, уехать в другой город.
Я дал слово, я даже держал его, пока тайну не опубликовали в печати, по радио и телевидению.
Итак, дядя Маши, известный психобиолог, работал над проблемой ограниченности человеческих способностей. Ученые знали, давно уже было установлено, что мозг наш растет лет до шестнадцати. Знали, что крысы (да-с, крысы!), у которых рост мозга продлевали искусственно, проявляли особенную сообразительность, быстрее всех закрепляли условные рефлексы. Машин дядя перенес опыты на собак, потом на шимпанзе (его обезьяна научилась читать и считать, только разговаривать не могла, объяснялась жестами). Но на людях ставить опыты не решались, не полагается ставить опыты на людях, а ЭВМ ничего не давали, все-таки машина только модель человека. И вот помогло несчастье. Маша — племянница, единственная дочка сестры ученого, переболевшая в раннем детстве, отстала в развитии, вообще училась с трудом, ей угрожала грустная судьба не очень полноценного человека. И, проспорив и проплакав полгода, Машина мама решилась доверить свое чадо уважаемому знаменитому мудрому брату, высшему авторитету семейства, единственному свету в окошке. Опыт был поставлен, Маше ускорили и продлили рост мозга. Результаты я видел. Немножко странноватая, но, в общем, достаточно способная девочка с выдающейся памятью и чутьем. Во всяком случае, она сумела обойти наши математические звезды.
Потом было еще несколько опытов на добровольцах, все удачные, даже более чем удачные. Из лаборатории Машиного дяди вышли не просто нормальные, а даже очень талантливые люди — блестящие математики и музыканты — выбирались профессии, где чаще всего бывают вундеркинды, где сумма знаний не очень велика и основное — способности и умение. И вот теперь решено было организовать целую школу «итантов» (искусственных талантов). Маша и предлагала мне поговорить с дядей, не согласится ли он зачислить меня, чтобы срочно вырастить любовь к математике.
Еще одна школа? Ну нет, хватит с меня обязательных занятий, обязательного труда, обязательных экскурсий, обязательного спорта. Свободное время хочу. Величайшая ценность нашей эпохи — свободное время. Время нужно мне, чтобы с альбомом в руках рассматривать кору и кроны, листочки и лепесточки, вышагивать километры по заросшим тропинкам. Не хочу урезать мои драгоценные собственные часы.
— Категорически нет! — сказал я.
И, домой возвращаясь, сердито твердил себе:
— Нет и нет! Не хочу урезать, не буду отнимать.
Машу тревожило другое:
— Ты не разлюбил меня? Ты не разлюбишь?
— Нет и нет, — повторял я сто раз подряд. Но где-то на полпути к дому задумался: «Добавочный талант, может быть, это не так скверно? Кто я сегодня? Обычный парень, каких двенадцать на дюжину, русый, лохматый, конопатый, среднего роста, средних способностей, без особых склонностей, плыву себе по течению, куда выплыву, сам не знаю. Люблю природу, рисовать люблю, но перышком, с красками так и не справился. А в нашу эпоху фотокиноголостерео вообще кропать перышком не принято. Надо изображать свое впечатление, цветозвукоароматическое. Попрошу себе талант впечатлительности. Вообще какой-нибудь талант. Пассивная у меня натура, созерцательная, хочу творческую».
— Маша, я передумал. Поговори со своим дядей.
И дядя согласился. Труднее было с моими родителями — и с матерью и с отцом.
Отец сомневался. Отец говорил: «Рискованно». Мать криком кричала: «Ни в коем случае! Через мой труп. Вивисекция запрещена еще в прошлом тысячелетии. Пусть ставят опыты на мышах, пусть на своих детях ставят опыты!» Я чуть не сказал: «Уже!»
— Задурили голову ребенку, — кричала мать. — Я буду жаловаться. Я до Всемирного Совета дойду.
— Я уже не ребенок, — возражал я. — Мне семнадцать будет в декабре.
— Вот когда будет двадцать один…
— Тогда поздно. Голова перестает расти в шестнадцать. Своевременно надо включать гормоны.
Я говорил, отец говорил, мать кричала и плакала, воздевая руки к небу. Но в конечном итоге я настоял на своем. Как настоял?
Обидел родителей. Обидел их, признаюсь со стыдом.
— Вы поглядите на меня, — сказал я, — средний парень, каких двенадцать на дюжину, русый, лохматый, конопатый, среднего роста, средних способностей, натура пассивная, созерцательная, без тяги к творчеству. Какие вы мне выдали гены? Самые заурядные, самые распосредственные. Я не желаю быть рабом генов, пожизненным узником вашей наследственности. Не мешайте мне освободиться от генетических цепей.
И пронял. Мать еще всхлипывала, а отец смолк, загрустил, сложил руки на коленях, уставился в пол.
— Возразить нечего, — вздохнул наконец. — В древних книгах говорилось: «И будешь ты проклят до седьмого колена». Возможно, наследственность подразумевалась. Верно, не блестящие у тебя гены, не знаю, от которого колена. Ну что ж, освобождайся, сбрасывай цепи. Но уверен ли ты, что не проклянешь своих потомков, испортив их гены?
— Если испорчу, исправят, — сказал я с юной бесшабашностью.
Школа итантов.
Школа как школа: классы, в классах, конечно, столы, а не парты, на каждой справа пульт и дисплей, на стенах экраны, экраны. «Друзья, посмотрите, направо, друзья, посмотрите налево, друзья, посмотрите наверх». На кафедре лектор указкой, урок 45 минут, перемена — 10, в соответствии со средней восприимчивостью. На всей планете так.
Единственное отличие: каждую субботу инъекция. Вводится в кровь кубик раствора ростового вещества. И мозги продолжают расти; образуются новые нейроны и ганглии. Предстоит наполнить их талантом.
Каким? И какие бывают таланты вообще?
Мы говорим о человеке: талантливый художник, талантливый математик, талантливый хирург, механик, философ. Разные таланты, разные мозги. Чем-то различаются мозги художника, математика, хирурга, механика, философа. Не только содержанием, но и строением. Природные способности были какие-то. И вместе с тем едва ли природа конструировала заранее художественные или хирургические мозги.
Надо разобраться.
Работе мозга была посвящена вступительная лекция в школе итантов.
Мозг — это орган, задача которого обрабатывать информацию и на основе ее руководить действиями.
Информация — обработка — действие! Три этапа.
Информация приходит извне — через глаза, уши, нос, кожу — и изнутри: голоден, болен, устал.
Мозг приступает к обработке. В ней тоже три этапа: понимание — оценка — решение. Природа отрабатывала их механизмы сотни миллионов лет, исправляла, добавляла, дублировала для надежности. Даже понимание у нас двойное: образное и словесное. Образ: «Знакомое лицо, где я его видел?» Слова: «Да это же дядя Ваня!» Чтобы произнести это опознающее «ах», нужно иметь в мозгу громадный архив, картотеку знакомых лиц, проще говоря — память. С картотекой этой и сличается информация, и если она новая, важная и повторяющаяся, закладывается «на длительное хранение».
Понимание — только первый этап обработки. Опознанную информацию нужно еще оценить — хороший человек дядя Ваня или прескверный? Обнимать его или обходить сторонкой? Оценка тоже ведется по двум критериям: эмоциональному и рассудочному. Эмоциональный: «приятно — неприятно», рассудочный: «полезно — вредно, нужно — не нужно».
Оценили. Можно действовать?
Нет. Еще-рано. Выбор предстоит. Информации много, и много побуждений: сильные и слабые. Есть мотивы биологические: голод, страх, размножение. Есть мотивы психологические и мотивы социальные: обещал, обязан, полезно, выгодно, необходимо, почетно, стыдно. Все это надо подытожить, вообразить правой половиной мозга, обсудить левой. И принять решение. Чем больше мотивов, тем труднее решить. Решительность — тоже талант.
Наконец решение принято. Остается выполнить его. За последний этап отвечает воля, отсекающая новые мотивы, новые решения, слабость и усталость. Конечно, еще и силы нужны и умение — возможность осуществить.
Информация — опознание — оценка — решительность — воля — силы и умение. Конечно, все эти качества развиты у разных людей по-разному, есть слабые звенья, есть сильные. Для одной специальности важен один набор, для другой — совсем иной.
Талантливому художнику требуется изощренное зрение, талантливый музыкант может быть и слепым.
Итак, набор необходимых качеств. Как развивать именно необходимые?
О принципах развития таланта споры в науке шли лет десять, еще до создания школы итантов. Два предлагались-: в просторечии их называли «диетический» и «гастрономический». Первый — экономный, но сложнее, второй расточительнее, но проще.
При научной диете вы даете организму полезные ему вещества, при гастрономической — вкусно кормите до отвала, предлагая пищеварению самому отобрать нужное и ненужное.
В данном случае речь шла о кормлении мозга.
Так вот, от диетического метода, экономного и рационального, пришлось отказаться. Для него следовало бы знать больше и гораздо больше уметь. Допустим, взялись мы создать талантливого музыканта. Музыканту нужен особо чувствительный слух, особая отзывчивость эмоций на музыкальные образы, изощренная оперативная память, надежная долговременная, четкое чувство времени — биологические часы, гибкость и проворство пальцев. Но где в мозгу образная эмоциональность? Где долговременная память? Возможно, они разлиты по всему мозгу. Насчет слуха известно точно, он сосредоточен в височной области. Но как при росте мозга развивать именно височную область?
Волей-неволей наука склонилась к «гастрономическому» методу. Желудок сам разбирается, и мозг сам разберется. Будем его растить и тренировать по доброму старому принципу Ламарка: что упражняется, то и растет.
К тому и свелось учение в школе итантов: раз в неделю инъекция и всю неделю математика.
Выше я говорил, что в математике и музыке чаще всего бывают вундеркинды, здесь больше всего значение прирожденного таланта. Но когда я приступал к учению, человечеству требовались именно математики, не музыканты… и не художники, к моему огорчению.
Первый месяц был самым трудным. Попал я из огня да в полымя. Четыре часа ежедневно и каждый вечер до глубокой ночи терзали меня иксы и игреки, безликие, неопределенные, лица не имеющие, все выражающие, ничего не выражающие, да еще их друзья дельта-иксы и дельта-игреки, стремящиеся к нулю, не доходящие до нуля, миниатюрные, меньше любой наперед заданной величины, но производящие производную, которая может быть даже и бесконечной.
Мучччительнейшая задача.
Впрочем, в отличие от Дельфины здешний профессор не считал ее мучительной. Маленький, круглоголовый, оживленный, он все твердил нам улыбаясь:
— Нет, это не трудно, совсем нетрудно. Чтобы дифференцировать, нужны пальцы, только пальцы (и он прищелкивал пальцами, для убедительности, чтобы показать, как это все легко дается). Даже и для интегралов потребуется одна лишь память, исключительно хорошая память. Вот когда мы перейдем к интегральным уравнениям, там уже напрягайте мозги.
И я с ужасом думал, что тогда мне придется уйти. Плакали мои нерожденные таланты.
Второй основной предмет был для меня куда легче. Назывался он «связи». На самом деле нас просто учили думать, тренировали на рассуждение.
— Назовите слово, первое попавшееся, что пришло в голову.
— Например, человек.
— Прошлое — настоящее — будущее.
— Ребенок — взрослый — старик.
— А почему так? Почему человек не рождается сразу взрослым?
— Само собой разумеется. Как же иначе?
— Но ведь бабочка-то рождается взрослой. Бывает же иначе.
— Еще связи. По сходству.
— Человек — обезьяна.
— По несходству?
Учили нас логике формальной: «Иван — человек. Все люди смертны, значит, Иван смертен». Учили и диалектическому: «Человек смертен, но человек бессмертен в своем потомстве».
Этим я занимался с удовольствием. Это шло легко.
Заскучавших читателей утешаю: «Я не просто перечисляю программу, я говорю о программе, которая сработает своевременно».
Математика — связи — инъекции раз в неделю. И росли и росли в голове у нас новообретенные клетки, росли и алчно жаждали наполнения. Мы ощутили это как возвращение детства. Мир стал удивительно любопытным, все лезло в глаза и все требовало объяснения. Хотелось останавливать на улице прохожих и спрашивать: «Это что?», «А как называется?», «А как вас зовут?», «И куда вы идете?», «А зачем?» Но поскольку нас-то пичкали почти исключительно иксами и дельта-иксами, волей-неволей «отчего», «для чего», «почему» направлялись на иксы и дельта-иксы.
И безликие, бесформенные, ничего не выражающие и все выражающие неожиданно приобрели смысл и даже облик. Оказалось — а в школе я пропустил это мимо ушей почему-то, — что каждое уравнение можно изобразить, нарисовать на бумаге, получится прямая линия, или кривая, или ломаная, крут, эллипс, спираль, завиток, цветок… даже похожий на анютины глазки. Оказалось, что можно нарисовать какую угодно загогулину и вывести ее формулу. Можно написать какую угодно формулу, взять с потолка и получить ее портрет. И мы — мои товарищи и я — забавлялись, черкая каракули на бумаге и соревнуясь, кто быстрее выразит их буквами.
Потом до меня дошло, наверное, и это толковала нам Дельфина, только я не слушал ее, изображая ее головку редиской с жиденьким пучком на макушке, — дошло, что все эти бесцветные, безликие имеют смысл, физический, технический или житейский. Кривая это движение или процесс, любой процесс: плавление или охлаждение, рост населения, прыжок с парашютом. Наклон — его скорость, производная — ускорение или же замедление, вторая производная — ускорение ускорения, изменение изменения. Два корня — два решения, три корня — три решения. Мнимые корни — решения невозможные… или же непонятные. Вот есть же смысл у мнимой скорости. Две причины — два измерения, график на плоскости: три причины — три измерения, объемная диаграмма. А как быть с четырьмя причинами? Увы, графика пасует, идет чистая алгебра.
Если похожи формулы, похожи и процессы. Сходны формулы тяготения и электростатики. Что общего между ними? Сходны движения в атмосфере и в магнитном поле. Что общего между магнитом и ветром? Вот так возникал у меня интерес к математике. От формы к формуле, от процесса к вычислению. Процесс есть в природе, а уравнение не решается. Почему? С какой стати?!
Атаковать! Неужели не одолею?
А голова свежая, жадная, голова думать хочет.
И одолеваю.
Постепенно пришло мастерство. Мы научились распознавать уравнения, как опытный врач — это я предполагаю: лечился, но не лечил — распознает болезнь. Встречалось такое в практике, знаем подход. Выдавали нам подобные задачи металлурги, теперь дают строители. Но мы справлялись уже. Есть тут загвоздка… мучительная… для новичков. А у нас на ту хитрость своя хитрость.
И познали мы радость победы над крючкотворством иксов-игреков, научились укладывать их на обе лопатки, гордились победой, и не простой, а красивой победой. А что такое красивое решение в математике? Да примерно то же, что красивая комбинация в шахматах. Недолгое мучительное дожимание предпочтительной позиции, использование преимущества двух слонов против двух коней, внезапная жертва — жертва — жертва, шах и мат в три хода.
Неожиданность и простота — в том краса математики.
И в физике — простой и ясный закон.
Почему простота для нас красива? Думаю, что это чисто человеческая черта. Природа-то сложна невероятно, но мы жаждем простоты, мы радуемся простоте — неожиданной легкости.
Так вот научились мы — итанты, — глядя на уравнение, ощущать эту возможность легкого пути. Научились не одновременно — способные быстрее, средние позже, а я в числе последних.
Но подогнал. И выпустили нас всех одновременно — 16 парней и 6 девушек — первый выпуск, первая наша команда, когорта искусственно талантливых. Поименно: Лючия, Тамара, Дхоти, Камилла, Венера, Джой, Семен, Симеон, Али, Перес, Ваня, Вася, Ли Сын, Линкольн, Ли просто, Нгуенг, Мбомбе, Хуан, Махмуд, Артур Большой, Артур Маленький и я — двадцать второй.
А Маша? — спросят меня, конечно.
Маша, представьте себе, не захотела пойти в школу талантов.
Я недоумевал, уговаривал, упрашивал, обижался и возмущался.
Маша оправдывалась как-то уклончиво, ссылаясь на головные боли и советы врачей, на то, что она не нашла себя, хочет еще искать. Я говорил: «Если не нашла себя, зачем же отказываться от добавочных талантов, талант пригодится везде». Я говорил: «Мы же любим друг друга, если любишь, надо быть вместе, использовать каждую возможность».
— Мы обязательно будем вместе, — уверяла Маша и нежно целовала меня, чуть прикасаясь, гладила теплыми губами. Ты только не сердись на меня, Гурик. Не будешь сердиться, хорошо? Я не выношу, когда ты сердитый.
Я таял и обещал не сердиться.
А пошла Маша, к моему удивлению, в спорт. И стала тренером по художественной гимнастике. Самый женственный вид спорта.
И сравнительно скоро, меньше, чем через год, вышла замуж за другого тренера по прыжкам в длину, мастера прыгучести. Я узнал об этом в командировке на Луне — о Луне речь пойдет в дальнейшем, я кипел, я рычал, я лелеял планы отмщения. Но прежде надо было дождаться конца командировки и вернуться на Землю, а на Земле меня ждала записка, странная записка от Маши, сумбурная и невнятная, где были просьбы о прощении, и уверения в искренней любви, и ссылки на необходимую заботу о здоровье своем и будущих детей. И почему-то меня утешило, что Маша любила меня, хотя и вышла замуж за другого.
Много позже, не сразу, перечитывая и перечитывая эту записку, я понял логику ее поведения, подсознательную, а может быть, и сознательную. Маша с детства была больной девочкой, отсталой, слабенькой, и ей страстно хотелось быть нормальной, такой, как все, абсолютно обыкновенной, стать обыкновенной женой и родить нормального здорового ребенка. У нее вызывали опасения даже привитые ей сверхспособности, она решила не развивать их, не использовать, выбрала спортивную профессию, чтобы закалять и укреплять свое нормальное женское тело, предназначенное для рождения нормального ребенка. И мужа предпочла нормального, не перенасыщенного инъекциями ради дополнительных талантов.
Так что ее решение пришло от ума, а не от сердца. Именно это меня утешило.
Первый наш выпуск был математический и не только потому, что так удобнее было для школы талантов. Математики требовались срочно и в большом числе для обслуживания «проекта — Луна».
Что такое «проект — Луна» и зачем он нужен, в наше время никому объяснять не нужно, но пока я учился в школе, шла яростная дискуссия, нужна ли нам Луна, вообще следует ли людям покидать Землю и выходить в космос. И были публицисты и даже ученые, которые с пафосом доказывали, что «проект — Луна» вреден и опасен, он оторвет умственный труд от физического, лишит науку и искусство живительной связи с мазутом и угольной пылью, детей разобщит с отцами, разрушит брак и морали нанесет неисправимый ущерб. Вообще земной человек рожден для Земли, счастлив может быть только на Земле, за ее пределами расчеловечится.
Вот уже и третье тысячелетие идет, а все не переводятся люди, боящиеся перемен, любых, всяческих.
Отчасти, может быть, они и правы. Любая перемена что-то дает и что-то отнимает. Если вы сожгли дерево в печке, вы отогрелись, но дерево-то спалили. Вот ученые и взвешивали: Луна или не Луна? Но логика истории настойчиво уводила их в космические дали.
Еще в XVIII веке, как только зародилась промышленность, наметилось разделение жилья и заводов. Где строили их? На окраинах города, за пределами городских стен. Естественно, только за стенами были свободные земли. Но и на окраинах заводы дымили, отравляли городской воздух желтым сернистым газом, черными угольными клубами, бесцветным угаром, всякой химией и радиоактивностью. И в XX веке горожане начали отгораживаться от заводских труб зеленой зоной, потом стали создавать целые области бездымные — курортные, лесные, предгорные, столичные.
Все равно отрава спускалась в реки — плевали мы в колодцы, откуда пить собирались. И все равно газы, дым, пыль и тепло выбрасывали в атмосферу: воняли, извините за выражение, вонью потом дышали. И грели, грели, грели воздух, грели суда, поезда, трактора, грузовики и авторолики, грела каждая печь и каждая градирня, каждый двигатель и каждый электроприбор. Атмосфера изнемогала от промышленного тепла, не успевала остывать по ночам.
И портился климат, редели мои возлюбленные леса, ползли к полюсам пустыни и сухие пески. Выносить надо было куда-то промышленность.
А куда? В космос, куда же еще?
Строить космические города предлагал еще Циолковский.
В XX веке их начали сооружать и именно по схеме Константина Эдуардовича: город-колесо или город-труба, вращающиеся вокруг оси, диаметром километра в полтора. Именно так и выглядят ныне существующие КЭЦ, Королев, Гагарин, О. Нил и другие — десятка полтора их, плавающих в эфире. Мне приходилось посещать их неоднократно, и мы, приезжие, были не в восторге.
На ободе — нормальный вес, а на оси невесомость. Перемещаться туда и обратно неудобно, так что практически середина пропадает, там перепутанные чащи несусветных растений, арбуз не арбуз, тыква не тыква, как у Гоголя на заколдованном месте.
Вся жилая зона и вся рабочая — у поверхности, на ободе, где всего опаснее метеориты. Чтобы обезопаситься от них, обод одевают стеклянной шубой метровой толщины.
Но толстенные стекла худо пропускают солнечные лучи, так что практически, несмотря на прозрачные полы, дневного света все равно нет. Всюду лампы и лампы, 16 часов горят, потом на 8 часов их гасят. И лично меня угнетали, просто угнетали эти кривые, уходящие под потолок коридоры, или цехи с наклонными полами, так и кажется, что дальние станки уже ползут на тебя, вот-вот обрушатся. Впрочем, старожилы к этой кривизне привыкли, не в эстетике суть. Три серьезных возражения были, когда стал вопрос о переносе промышленности в космос.
Первое: города неизбежно ограничены в размерах — на них помещается два-три крупных завода, один комбинат. Расставлять же спутники надо пошире, чтобы раз и на все века избежать опасности столкновения, вытягивать их цепочкой на одной орбите и вести хозяйство на всех этих разобщенных городах, как бы на флоте, плавающем в океане, каждый корабль по своему маршруту. Вторая трудность — сырье. Сырье надо возить с Земли на ракетах, на ракетах, на ракетах. Никакие трубопроводы в космосе невозможны. И третья трудность: пожалуй, непреодолимая, — с отходами.
Куда девать шлаки, обрезки, мусор, пыль, дым? Выбрасывать в пространство, дескать, места хватит? Но мусор в пространстве — это метеорный поток: смертельная опасность и для кораблей, и для тех же городов. Да, пространство просторно, но если тысяча заводов будут ежедневно создавать тысячу метеорных потоков…
И проект «Эфирные города» был побежден «проектом — Луна».
На Луне заводы не плавают, прочно стоят на месте, и нет необходимости разносить их подальше, наоборот, можно сконцентрировать в одном районе, в море Дождей, например. Все рядом — перевозки короткие.
На Луне есть какое-то сырье. Есть минералы, а в них металлы — черные и цветные.
У Луны достаточное притяжение, не надо мудрить с невесомостью. Есть притяжение, значит, дым, пыль и мусор никуда не улетят. Можно беззастенчиво выбрасывать их из труб или свозить на свалку. Будем мусорить на Диане, это невежливо, но безопасно.
И на Луне проще строить. Нет необходимости везти с Земли каждый блок. На Луне множество глубочайших пропастей, а пропасть — это готовые стены, почти готовые. И в пропасти редко залетают метеориты. И не так трудно перекрыть их плитами, не обязательна водяная шуба.
Короче: Луна — это вторая Земля, поменьше, а космическое пространство — нечто принципиально иное.
Конечно, все это не так простенько. На Луне другая энергетика, другие руды и минералы, другая металлургия, другая химия, другой транспорт, другая получается экономика, другие шахты, другие дороги, другое строительство. Вот все это другое и проектировали инженеры, а мы — свежеиспеченные математики — помогали им расчетами.
Шли к нам лунные горняки, лунные экономисты, лунные транспортники, лунные химики со своими затруднениями. Этакая трудная складывается проблема, этаким трудным выражается уравнением, как его решать, как продиктовать ЭВМ, посоветуйте, помогите. Приходили хмурые и озабоченные, запутавшиеся в сложностях специалисты, нередко опытные, немолодые специалисты, а мы, молокососы, выручали их, исцеляли, потому что в школе итантов вырастили нам виденье, не только виденье, но и чутье. Мы смотрели на крючкотворное уравнение транспортников и припоминали: у штурманов, у космических навигаторов было нечто подобное, тоже многопричинность, выводящая на четвертое измерение, и тоже мнимая скорость на старте. Не совсем так, но сходно, известен подход. И мы находили корни и выписывали рецепт, выслушивали удивленную благодарность, снисходительно отклоняли похвалы: «Ах, что вы, что вы, никакого труда не стоит, и не такие преграды штурмовали». И ощущали сладкую гордость: «Вот мы какие особенные, славные рыцари, спасители беспомощных дам, попавших в плен к четырехголовому дракону четырехпричинности».
«Только не зазнавайтесь, — твердили нам наставники. — Вам привили талант, это подарок, а не заслуга. Со временем будут прививать всем желающим».
Мы старались не зазнаваться, но гордость распирала нас.
Славно быть могучим воином в поле, хотя бы и в математическом.
Бывали и конфликты, особенно у наших лучших, у тех, кто вторгся в чистую математику — у Лючии, Семена и Симеона. Они разошлись со школой Юкавы, внесли какие-то исправления: старик заупрямился, попытался опровергнуть опровержение, наши разбили его шутя. В той дискуссии я не принимал участия, но присутствовал, и ощущение было такое, будто сижу я среди непонятливых школьников. Юкависты выступают с жаром, что-то говорят, говорят убежденно, выписывают длиннющие формулы, но мне-то ясно, что они не поняли с самого начала. Не доходит до них парадокс Лючии. В фойе и в перерывах подходят к нам с возражениями, стараются переубедить. Мы объясняем, нас не слышат. Не понимают или не принимают. Заранее убеждены, что не могут их победить эти мальчишки и девчонки (мы). И пустота вокруг нас.
Стоим в отчуждении отдельной кучкой, другие, особенные, наша команда, наша когорта.
Теперь-то признаны наши теоретики. Теперь-то они корифеи — Лючия, Семен и Симеон.
Но это теоретики. Мы же, остальные, рядовые таланты пошли в прикладную математику — кто на энергетику, кто в химию, кто куда, а я на самую — практическую практику — к строителям.
Я не случайно напросился к ним, ведь работа-то начиналась со строительства. Строители первыми осваивали Луну, и я выпросил командировку при первой возможности.
И вот я на Луне.
Первое впечатление — самое сильное. Какой же это необыкновенный мир, весь черно-белый, контрастный, как передержанный снимок! Тени словно пролитая тушь, каждый камешек очерчен по контуру. Сейчас-то ощущение противоположное: «До чего же надоедливое однообразие: смоляная тьма и слепящий свет, смола и белизна, смола и белизна!» Нет, ни за что не стал бы я обходить Луну пешком, заполняя альбом за альбомом, одного с лихвой хватило бы, чтобы дать представление.
И первая пропасть запомнилась. Не на канатах, на проволочках каких-то неубедительных спускали меня в бездну (десять кило — мой лунный вес). Тьма казалась густой из-за непроглядной темноты, в самом деле казалось, будто в смолу окунают. А там, где наши фонари шарили по стенам, из смолы выступали угловатые пилоны или плиты, геометрически правильные, все не сглаженные водой и ветром. И всюду торчали висячие скалы «пронеси, господи», а на них опирались, одним углом касаясь, другие. Словно нарочно кто строил карточно-каменный домик. На Луне все завалы зыбки, нет там основательной все трамбующей земной тяжести.
В той первой пропасти строили мы строительный завод. Расчищали ее и резали и плавили стандартные блоки. И шли они отсюда по коротким лунным дорогам с адресами, надписанными краской: «Химзаводу», «Медеплавильному», «Автостраде», «Атомной электростанции». С удовольствием поглядывал я на эти надписи и думал: «А эта химия, и медь, и авто, и атомы все уйдут с Земли. А где-то будут убраны надписи: «Просим вас не ходить на территорию, чтобы не мешать химикам, медеплавильщикам, атомщикам».
И буйной зеленью порастут деловые дворы, территория снова превратится в природу.
Пропасть для строительного завода, пропасть для медного, пропасть для атомного. Везде выравнивание стен, везде расчистка завалов, но пропасти-то разные и завалы разные, и глыбы все неодинаковые, к каждой особенный подход. И постепенно понял я, в чем разница между работой математика и инженера, казалось бы, родственной. Мы, математики, ищем обобщение, некое единое количественное правило, пригодное повсюду. Они, инженеры, всматриваются в конкретные случаи, ищут отклонение от правила.
Мы описываем цифрами, они прилагают силы. Всюду присматриваются, как прилагать поэкономнее. Помню по Земле, не по Луне — ехал я с одним нашим лунным инженером по живописной дороге в предгорье. Я-то восхищался красотами: «Ах, овражки, ах, косогоры, ах, овечки на косогоре!» А он свое: «Южнее надо было прокладывать трассу, выемку делать на косогоре, овраг пересекать насыпью и трубу в ней, не надо никакого моста. Сотню тысяч кубов зря накидали».
Вот и у меня постепенно начало складываться инженерное мышление, даже инженерное чутье. Вы прирожденный инженер, уверяли меня коллеги.
А я вовсе не прирожденный. У меня нейроны добавочные, жадно впитывающие новое. Впитали инженерные задачи, сложилось второе чутье… а потом понадобилось еще и третье.
Нет ничего дороже человека. С детства внушают нам эту истину, ставшую подлинной истиной с тех пор, как на планете установлен окончательный мир. Поэтому на Луне в пропастях работали нелюди, а роботы, роботы высшего класса, самодвижущиеся, с руками-ногами и даже с головой на плечах, способные самостоятельно принимать решения на месте, — не инструктировать же их для каждой отдельной глыбы заново. И мозг их кристаллический, его-то я и рассчитывал, получался довольно сложный.
Да ведь и биологи тоже. Наследственная программа тела уложена в гены, это даже не клеточка, часть одной клетки. Для самостоятельной же работы, зависящей от обстановки, природе пришлось соорудить мозг, целый орган: у человека 15 миллиардов клеток в нем. Одна клетка или 15 миллиардов — разница!
Не 15 миллиардов, но тысяч пятнадцать блоков было у наших роботов.
Но чем сложнее машина, тем больше вариантов порчи. В медицине есть правило: если есть орган, значит, есть и болезни этого органа. В применении к роботам: если есть блок, если есть какое-то устройство, значит, оно может выйти из строя. Робот откажет, можно сказать — заболеет.
Робот не человек, но и он дорог достаточно. Много часов затрачено на его монтаж, на обучение, наладку, на доставку с Земли на Луну. Много часов пойдет прахом, если он выйдет из строя в первый же момент, ухватит глыбу не по силам и прищемит себе лапу, или хуже того: обрушит эту глыбу на голову товарищу. В лучшем случае это простой для ремонта, в худшем — переплавка. Поэтому у роботов предусмотрены блоки осторожности с многочисленными датчиками по всему корпусу.
А если эти блоки выйдут из строя? Он станет безрассудным, будет все крушить себе и делу во вред.
А если блоки чересчур чувствительны? Робот станет как бы мнительным и трусливым. Отлынивать будет от работы.
А если выйдут из строя датчики прочности, машина будет работать на износ, пропускать профилактический ремонт.
А если датчики прочности слишком чувствительны, робот то и дело будет уходить на ремонтную базу, ленивым станет.
Добавлю еще, что в каждой пропасти работает целая команда роботов, иногда со сложным разделением обязанностей. И роботы должны считаться друг с другом, для того им приданы радиоуши и радиоголоса.
Но если уши вышли из строя, робот будет работать сам по себе, подведет всю команду. Как это назвать — глухота или эгоизм?
Или своевольное упрямство?
А если отключится программа, но робот все будет и будет действовать без смысла? Как скажем? Сошел с ума?
Расстройство машинной психики.
Неуместное слово «психика»? Происходит от психеи-души.
Души у машины, как известно, нет. Впрочем, нет и у человека, у него не душа, а мозг. Психические болезни, — болезни мозга, органа, управляющего организмом. Болезни управления роботов явно были похожи на психические расстройства.
Вот и пришел я к шефу с просьбой продлить мне рост моего мозга, потому что необходимо мне знакомиться еще и с психологией.
И услышал:
— Ну, будь по-твоему, Гурий. Пожалуй, желание твое своевременно. Школа наша расширяется, объявлен обширный набор итантов, учить их и учить надо. А кому? Вам — опытным. Как раз я тебя и рекомендую в преподаватели. Так что психология понадобится безусловно.
Глава 4
Никогда не гадал я и не думал, что придется мне стать преподавателем.
В школе, глядя на учителей наших, зарекался: «Ни за что, ни за что не стану тратить душевные силы, чтобы тащить за уши в науку таких лоботрясов, как я, — я был достаточно самокритичен, — рисующих карикатуры на подвижников, пытающихся приобщить нас к загадочной красоте комплексных уравнений».
Но вот диалектика жизни заставила и меня обратиться в свою противоположность. Некогда я с парт смотрел на кафедру, ныне с кафедры взираю на парты… ну, не на парты, на студенческие столы, вижу двадцать пар глаз, и не детских легкомысленных, а юношеских, внимательных и пытливых. Двадцать молодых людей ждут, как я буду обучать их инженерному чутью.
Я вижу лица, розовые и бледные, смуглые, желтые, бронзовые, коричневые и почти черные. «Проект — Луна» — глобальное мероприятие, в нем принимают участие все народы. Все заинтересованные в зеленеющей планете.
Цвет кожи — самая поверхностная характеристика. Черты лица — тоже поверхностная. Некоторые кажутся мне красивыми, располагающими, некоторые неприятны, это надо подавить.
Выражение? Как правило, девушки с первой же лекции жадно внимательны, готовы впитывать; у юношей чаще напускное недоверие, желание не уступать своей самостоятельности. Они и сами с усами; у них свое я; еще неизвестно, удивит ли их чемнибудь молодой педагог, стоит ли признать сразу его превосходство.
Это тоже поверхностная характеристика, еще одна.
Признать мое превосходство ученики не готовы, но учиться готовы. Инъекции они получают, мозг растет у каждого и у каждого жаждет наполнения, как пустой, голодный желудок. Но чем наполнить? Ведь даже и желудок не рекомендуется набивать как попало.
Ежемесячно диспансерный диетолог дает советы: «Прибавьте витамины или белки, сократите углеводы, сахару в крови многовато или же, наоборот, жиров добавить надо». Мозг неизмеримо сложнее, в нем гораздо больше звеньев, какую же диету пропишу я своим подопечным с их молодым растущим умственным механизмом, таким тонким, таким многозвенным?
Им и себе я повторяю вступительную лекцию школы итантов: «Мозг — это орган, задача которого обрабатывать информацию и на основе ее руководить действиями организма. Информация — обработка — действие. Три этапа! Информация приходит извне — через глаза, уши, нос, кожу — и изнутри: я голоден, болен, устал…» Мозг приступает к обработке. В ней тоже три этапа: понимание — оценка — решение.
Понимание двойное — образное и словесное.
Оценка двойная — эмоциональная и логическая.
По мотивам логическим, психологическим, вкусовым, физиологическим, сиюминутным, постоянным и прогностическим, моральным, своим, чужим…
Надо выбрать, надо принять решение, надо еще довести его до конца, отбиваясь от новой информации и новых побуждений, сверяясь с обратной связью ежесекундно…
Десятки звеньев. Мыслительная цепь.
И у каждого из моих слушателей звенья в цепи разной прочности. Вот я и стараюсь разобраться, какое послабее, какое надежнее, какое надо укрепить, какое использовать с полной нагрузкой, какую прописать умственную диету каждому.
Расспрашиваю. Разговариваю. Наблюдаю.
Двадцать личностей передо мной. А я читаю им одинаковую лекцию.
Двадцать пациентов!
Вот Педро. Худенький, смуглый, порывистый, с живыми движениями, с горящими любопытными глазами. Он засыпает меня вопросами, нетерпеливо ерзает, привстает, если я не сразу замечаю его поднятой руки. Рвется ответить первый, подсказывает мне слова, как только я замнусь на секунду-другую. Он прирожденный талант, еще до нашей школы, я даже сомневаюсь, стоит ли вообще ему наращивать мозг. И первый месяц мои усилия направлены на то, чтобы унимать его: «Педро, вы не один в классе, Педро, дайте высказаться другим».
И домашние задания он выполняет блестяще, раньше всех, почти всегда лучше всех. Так до первого проекта. И вдруг выясняется, что Педро застрял. Мечется в нерешительности. Отброшен один вариант, другой, третий, примерно одинаковые, даже первоначальный был в чем-то оригинальнее. Время идет, ничего не выбрано, парень начинает заново, опять и опять. Я-то вижу лучшее решение, у меня бывали похожие случаи в практике, отработан подход, но я креплюсь, не хочу подсказывать. Знаю: если подскажу, Педро побежит к компьютеру и через день принесет мне цифровые таблицы.
Но я же не у компьютера экзамен принимаю, я готовлю инженера, командующего компьютерами. Стараюсь понять, почему он не видит очевидного.
И постепенно до меня доходит: «Педро не хватает звена под названием «характер». Он не умеет доводить дело до конца. Привык работать на публику, щеголять сообразительностью, догадки бросать с лету. В одиночестве за рабочим столом скисает, теряет уверенность. Диагноз: способности есть, выдержки нет. Терапия: персональные, трудоемкие, однообразные задания, требующие терпения, нечто, напоминающее личные рекорды на дальность: сегодня проплыл километр, завтра тысячу триста. Тренирую выдержку, ращу лобные доли, вместилище твердой воли.
Следующий Густав. Этот распознается проще. Густав грузноватый, большеголовый, плечистый, медлителен в движениях, медлителен в словах, долго соображает, даже если уверен в ответе. В классе пассивен, молчалив, но домашние задания выполняет основательно и даже с выдумкой. В сущности можно бы и примириться с его неторопливостью. Для проекта важнее качество, а не быстрота. Но после второго, третьего задания почувствовал я некоторое однообразие, даже однобокость, даже узость. Понял: Густав — упорный интраверт, у него все долго вертится внутри, так и эдак прилаживаются и подгоняются надежные, твердо усвоенные, но немногочисленные факты. Новое он воспринимает с усилием, как бы нехотя, глуховат к внешнему миру, получил дватри факта и спешит замкнуться, приступить к перевариванию.
Диагноз: слабое звено Густава — восприятие. Терапия: задания на сбор материала, — изучение, описание, выяснение, исследование. И тоже тренировка на личный рекорд: не сколько сделал, сколько нашел?
Так с каждым из двадцати.
Самым же твердым орешком оказалась для меня способная и прилежная Лола, чернокожая курчавая красавица с густым румянцем и вывороченными губками, словно нарочно приготовленными для поцелуя. Сидела она прямо передо мной, сверлила в упор угольными глазами, улыбаясь многозначительно своими поцелуйными губками. Не знаю, намеренно ли она старалась смутить молодого учителя, смягчив заранее на всякий случай его суровость, или же бессознательно на всех подряд пробовала силу своего обаяния, мне лично мешало это кокетство. Мне же разобраться в ней надо, поговорить с ней откровенно наедине, но не хотелось приглашать для разговора наедине.
А я не понимал Лолу как ученицу.
У нее был вкус, работы свои она оформляла красиво, охотно думала о дизайне, но как-то не воспринимала конкретную обстановку. «Конкретная обстановка» — термин неконкретный, сейчас я поясню, что я имею в виду. Строится завод: расчищается пропасть, прокладываются дороги через холмы и горы, надо роботам дать наставление, как им справиться с этим перевалом, с этой расщелиной, с данной горой, скалой, глыбой, похожей на любопытного щенка, приподнявшего одно ухо. Инженерное чутье в том и заключается, чтобы почувствовать, как взяться за этого одноухого базальтового щенка. Лоле же почему-то, при всей ее любви к форме, задание надо было давать в цифрах. Красоту видит, а задание давай в цифрах! И не сразу, совершенно случайно до меня дошло объяснение. Лоле мешала не слабость ее образного понимания, а сила. Она очень четко представляла себе ушастую скалу… но на Земле, а не на Луне. На Луне она весила в шесть раз меньше, к ней другой технический подход нужен. Вот абстрактные тонны Лола считала отлично. Их она не представляла зрительно, и представление не сбивало ее.
Какое лечение? Длительная командировка на Луну. Чтобы лунные масштабы осели в мозгу, лунные отношения объема и веса.
И еще семнадцать проблем. И еще двадцать в параллельном классе. И двадцать и двадцать на следующий год, в очередном потоке. И четырежды сорок, если принять в счет классы моих товарищей. Вместе же мы ломали головы над тайнами мыслительных цепей наших учеников.
И обрел я талант третий — чутье педагога. Уже не за месяцы, за день-два управлялся с распознаванием личности. Иногда и часовой беседы хватало. Иногда и одного взгляда. Даже испытывал я себя, пробовал, правильно ли первое впечатление. Да, в основном бывало правильное. Уточнения добавлялись.
А с третьим талантом в третий раз пришло горделивое ощущение некой удали. Я могу, я умею! На свете нет ничего сложнее человека, а для меня это сложное как на ладони. Столько было написано толстых томов о некоммуникабельности, непознаваемости, непроницаемой истинной экзистенции человеческой сущности, но вот пришел я, проникаю, проницаю, познаю экзистенцию, воздействую на нес коммуникабельно. Корил я сам себя за зазнайство, разоблачал себя, опровергал. Жизнь сама опровергла вскоре Но я же не гимн себе пою, я рассказываю, какие ощущения у итанта. Молодцом себя чувствуешь, победителем.
Но потом пришло и неприятное.
Глаза стали меня подводить. Пока я рассеянно, ни о чем не думая, водил взглядом по рядам учеников, все было нормально. Но стоило задуматься о каком-нибудь одном, прислушаться к его словам, хотя бы фамилию вспомнить, облик его начинал искажаться, контуры расплывались или, наоборот, становились резче, угловатее; на лицо его накладывались другие лица, с разным выражением, даже разновозрастные: одновременно видел я старика, взрослого и ребенка. Иной раз сквозь человеческие черты проглядывали звериные мордочки: хитренькие лисички, кроткие ягнята или бараны бессмысленные, перепуганные кролики, настороженные крысы, насмешливые козлы, петухи задиристые… И если я упорствовал, таращил глаза, силясь разглядеть, что же я вижу на самом деле, что мне чудится, лица раскалывались, по ним змеились плавные или угловатые трещины, огненные такие линии, какие видятся закрытыми глазами после молнии. Линии эти ширились, ветвились, сливались, превращаясь в широченные потоки, загораживающие все лицо, потоки стремительные или медленные, яркие или тускнеющие, сходящие на нет постепенно. И в конце концов все тонуло в подсвеченном пульсирующем тумане, обычно неярком, розоватом, желтоватом, сизом, как пасмурное небо, или блекло-оливковом, как затоптанная трава. Туман этот колыхался, меняя очертания, не исчезая, даже если я глаза закрывал. Чтобы прогнать его, как я заметил позже, надо было не думать об этом ученике. Но легко сказать — не думать! Еще Ходжа Насреддин дразнил людей, предлагая им не вспоминать о белой обезьяне.
Как не вспомнить? Гонишь из мыслей, а она тут как тут: лохматая, со свалявшейся шерстью, грязная, краснозадая, противная такая.
Работать стало невозможно. Вместо того, чтобы думать об уроке, я цветные туманы отгонял, словно муть разводил руками.
Пришлось пойти к врачу. Окулист с полнейшей добросовестностью проэкзаменовал меня по разнокалиберным буквенным строчкам, изучил мою роговицу и хрусталик, через зрачок заглянул на глазное дно, измерил его давление, неторопливо продиктовал свои наблюдения стрекочущему автомату и в результате признался, что ничего в моих глазах не видит, порекомендовал посоветоваться с психологом.
Ах, с психологом? Тогда мне незачем идти к незнакомцу, рассказывать все с самого начала про школу итантов. Я предпочел обратиться к шефу. К нашему выпуску — первым своим изделиям — он всегда относился с особой благосклонностью, разрешал приходить без дела, просто так, поведать о своих ощущениях, впечатлениях. В данном случае подходящий предлог: с глазами осложнение.
И на этот раз шеф пригласил меня сразу же, хотя в кабинет, у него были люди: новичков он напутствовал, практикантов, отправляющихся на Луну, — трех парней и девушку. Парни выглядели обычно, лица их, плечи, грудь — все выражало старательную молодцеватость. Я-то посматривал на них снисходительно, думал про себя: «Эх, петушки молодые, хорохоритесь, еще хлебнете всякого, узнаете, почем фунт лиха, научитесь кушать его спокойно и ежедневно». Это у нас поговорка такая лунная: «У каждого в скафандре НЗ — фунт хлеба и фунт лиха». Впрочем, я парней не разглядывал внимательно, больше засмотрелся на девушку — естественная реакция в моем возрасте. Выразительная была девушка: маленькая, худенькая, с детской шейкой, так умилительно выглядывавшей из широченного раструба лунного комбинезона, и с большущими черными глазами, злыми почему-то. Меня так и хлестнула взглядом: «Отвернись, мол, не для того я в космос лечу, чтобы засматривались всякие».
Такие худенькие бывают очень выносливыми, знаю по лунной практике. Но мне почему-то стало жалко эту девчушку. И когда мы с шефом остались с глазу на глаз, я даже позволил себе посетовать: — Зачем такую малявку на Луну? Здоровых парней не хватает, что ли?
— Она у нас из лучших, — возразил шеф. — Любого парня за пояс заткнет. Сосредоточенная. И целеустремленная. Своего добивается. Умеет.
— Не вернется она с Луны, — вырвалось у меня.
Шеф поглядел осуждающе: — Не надо каркать, что за манера?
Я развел руками:.
Жалко стало почему-то. Вообще настроение минорное. Себя жалею, что ли? С глазами у меня плохо…
Я начал рассказывать об утроенных лицах, лисичках, ягнятах и струях в глазу, но тут загорелся экран. Шефа куда-то вызывали срочно. Он заторопился, не дослушал, кинул, одеваясь:
— Гурий, к здоровью надо относиться серьезно. Ты переутомился, немедленно бери отпуск на две недели, отправляйся куда-нибудь подальше, в горы, в Швейцарию, в Саппоро, еще лучше в тайгу. В тайгу! Нет лекарства лучше лесной тишины. Прописываю тебе две недели якутской тайги.
Увы, усиленный курс тишины пришлось прервать через три дня. Только я долетел до Якутии, только-только успел подобрать для себя заброшенную сторожку у болотца, окруженного трухлявыми стволами, только успел усесться на один из стволов, устремив взгляд на тину, развести первый костер, вдохнуть аппетитный запах дыма, как встревоженное лицо шефа появилось на моем запястье:
— Гурий, ты нужен срочно. Бросай свою тайгу, прилетай сию же минуту, — распорядился он, сердито глядя с браслета.
Пять тысяч километров туда, пять тысяч километров обратно, Я даже не успел разобраться, проходит или не проходит моя болезнь. Пятого числа вечером я простился с шефом, девятого поутру входил в его кабинет.
— Сядь, Гурий, — сказал он сразу. — Садись и объясняй, почему ты сказал, что девочка не вернется?
— Она погибла? — ахнул я.
— Сорвалась в пропасть. Глубина четыреста метров. Это смертельно даже на Луне. Ты был прав, не следовало ее посылать. Но почему? Откуда ты узнал, что она не вернется?
— Не знаю, мне так показалось.
— Гурий, не отмахивайся, я спрашиваю важное. Сосредоточься, подумай как следует, вспомни, почему тебе пришло в голову, что девочка не вернется.
Я задумался, привел мысли в порядок.
— Она боялась, — сказал я. — Не Луны боялась, боялась, что испугается на Луне. Я это почувствовал, а она почувствовала, что я чувствую ее страх, и злилась на меня, опасалась, что я ее выдам. Она из тех натур, что всю жизнь занимаются самопреодолением, ненавидят себя за слабость и бичуют слабость. Такие хотят быть героями, но геройство им не под силу, и они казнят себя за это, жертвуют собой, голову кладут на плаху, говоря по-старинному, по-книжному. И вот она и героиня и жертва. Но на Луне не жертвы нужны, а цехи и дороги. Там надо работать и доводить работу до конца, а эта девочка думала только об одном: «Струшу или не струшу?» Наверное, прыгнула там, где заведомо не могла перепрыгнуть.
— Именно так, — вздохнул шеф. — Прыгнула там, где и мужчина не перепрыгнул бы. Тем более что для Луны у новичков нет же глазомера. Но почему ты не сказал мне этого вовремя?
Я задумался. В самом деле, почему не сказал?
— Не сказал потому, что не понимал. Это сейчас я формулирую, выражаю словами. А тогда увидел цвет лица неестественный, бледно-зеленый. И ощутил напряжение нервов, натянутых до отказа, это же ощущаешь в другом человеке. И злость, и отчаянную решимость, мучительное усилие, усилие ради усилия, все затмевающее. И еще шейку на пределе текучести. Но это наше инженерное, возможно, вам не довелось иметь дело с испытанием металла на разрыв. Представьте себе: стержень вертикально зажат в тисках, а на нижнюю платформу грузят, грузят, кладут гирю за гирей. Вы сами ощущаете, как невыносимо трудно металлу. И вот металл не выдерживает, стержень вытягивается, худеет на глазах, словно пластилиновый, течет-течет… и лопается с оглушительным звоном. Вот эту шейку увидел я, она заслонила глаза, неприятно было смотреть. Вообще неприятно. Смотрю на человека и вижу стержень. Это и есть моя болезнь. Я тогда начал рассказывать о ней…
Шеф сокрушенно покачал головой:
— Да, горько признаваться, но эту девушку мы просмотрели. Привыкли считать, что полет на Луну — студенческая практика и никакой не подвиг. Было бы здоровье — каждого послать можно. Антарктида или океанские впадины куда опаснее. Да, просмотрели. Придется усилить психологическую экспертизу. Видимо, и тебя подключим, Гурий… в дальнейшем. А пока отпуск твой отменяется. Лечить не будем, будем обследовать. Ждал я чего-то подобного, и вот пришло. Очевидно, родилась третья сигнальная. Поздравляю, Гурий, тебе она досталась первому.
— А что-такое третья сигнальная? — спросил я с опаской. Это надолго? Это пройдет?
Глава 5
Что такое третья сигнальная?
Мне-то шеф объяснил двумя фразами, но ради популярности нужно напомнить кое-что школьное.
Живое существо — животное или человек — получает из внешнего мира сигналы: световые лучи, запахи, звуки, тепло, удары, уколы. На эти отдельные сигналы примитивные существа сразу же отвечают действиями.
У позвоночных, развитых животных, владельцев мозга, разрозненные сигналы складываются уже в систему — в образ. Образ — это обобщение раздражений — первая сигнальная система по Павлову: я слышу грозное рычание, я чувствую острый запах, я вижу гриву над высоким лбом, крупную морду и толстые лапы.
Страшноватый зверь — удирать надо.
Вторая сигнальная система — словесное обобщение образов: видел я таких зверей на картинках, в зоопарке, в цирке и в кино.
Они называются львы. Мне уже не надо слушать рык, рассматривать гриву. Достаточно крикнуть: «Лев!» Я побегу.
Третья сигнальная система — по логике вещей — обобщение слов. Во что?
Еще и так рассуждал шеф: Раздражения — единичные сигналы.
Образ — комплекс раздражений — целая картина, составленная из простых сигналов.
Слово — обобщенный, но простой сигнал, несколько звуков.
Что на очереди? Может быть, некий комплекс, составленный из слов, какая-то мысленная картина?…
Так рассуждал шеф. А что получилось, предстояло выяснить, изучая меня. И не знал я, надо ли мне жалеть себя, несчастного подопытного кролика, или гордиться тем, что я первооткрыватель, первопроходец новой психологии.
Я-то предпочитал гордиться. И спросили бы, не отказался бы от почетной роли.
Итак, вместо учения началось изучение. Прикрепили ко мне трех лаборантов, но главным образом для записи, потому что наблюдал я себя сам, а им диктовал самонаблюдения. Увы, в психологии такой необъективный метод — один из основных.
Я думаю, я стараюсь думать и замечать, как я думаю, о чем и в какой последовательности. Я чувствую и стараюсь проследить, что я чувствую, по какой причине и в какой связи.
Допустим, идет рядовое занятие в классе. Я на кафедре, дал задание, сижу в задумчивости, поглядываю на лица. Скольжу рассеянным взглядом, ничего особенного не вижу. Но вот задержался на одном, припомнил имя: Шарух. Подумалось: это человек мягкий, податливый, легко поддается влиянию. И сразу черты его расплылись, размокли, словно их водой размыло. И словно нос корабля в воду, в них врезается острый угол.
А это я подумал о соседе Шаруха Глебе. Того я вижу жестко очерченным, с профилем, как бы тушью обведенным, с резкими, угловатыми, стилизованными чертами.
Еще подумалось: «А почему он жесткий такой?» Знаю, расспрашивал. Родители были суровы, из тех, кто считает, что ребенка нельзя никогда ласкать, воспитывать только строгостью, требовать и наказывать. И вот на обведенное тушью лицо накладывается другое — замкнутого ребенка, не запуганного, но хмурого, не привыкшего шумно радоваться. «Оттает ли?» — спрашиваю себя.
Едва ли. Очень уж жесткий контур, таким и останется, даже еще окрепнет к старости. Ведь с годами радостей все меньше, хотя бы от того, что здоровье хуже, силы убавляются. И впрямь, контур становится все толще и чернее, уже не контур, кожура, кора, вот уже и человека я не вижу, нечто черное и прямое, этакая заноза, гвоздь с острием. И лежит этот гвоздь, резко очерченный на переливающемся перламутровом фоне (чужая жизнь, что ли?), обособленный, непреклонный, чужеродный, прямой. Отрезок прямой — линия, выражающаяся уравнением первой степени, самым простым и самым скучным. Сказывается математический этап моего обучения — уравнение жизни вижу я вместо лица. Но этакая глухая неподатливая изолированность, как у Глеба, — редкость. Чаще уравнения жизни я вижу криволинейными, второй, третьей, четвертой степени, синусоиды, комплексы разнородных волн. У эмоциональных натур острые всплески, как на осциллографе, у авантюрных неожиданные зигзаги. У детей чаще крутой подъем, а к старости пологий спуск, выцветающий и сужающийся. У нас — итантов — несколько крутых подъемов: каждый курс наращивания мозга — дополнительное детство.
Все это я могу выразить иксами-игреками: пропитался математикой насквозь. А от школьной любви к рисованию пришла ко мне красочность. Яркие люди так и выглядят яркими в моем мозгу, невыразительные — блеклыми, серыми — разных оттенков, болезненные — землистыми. И в конечном итоге линии превращаются в струи — в некий поток жизни, потом же иногда — не всегда — в колыхающееся цветное пятно. Что означает это пятно? Я воспринимаю его как некое обобщенное представление о человеке.
Можно расшифровать его, изложить словами, тогда получится емкий трактат о прошлом и настоящем личности, ее характере и темпераменте, способностях и перспективах. Трактат многословный и не очень вразумительный, так же как невразумительно словесное описание портрета: нос этакий, брови такие, лоб такой, а губы совсем такие. Проще показать фотографию: вот какое лицо. Пятно в моей голове — квинтэссенция опыта и знаний. Этакий человек!
Мысленно двинул пятно в будущее — вот что с ним сделается.
Мгновенный вывод.
Шеф утверждает, что так мыслят опытные шахматисты. Не фигуры переставляют с места на место, с клетки на клетку, а смотрят на позицию и ее меняют в воображении. Двинул коня — что получится?
Может быть, именно это и называется интуицией?
Но почему же над одним ходом думают по часу?
Я наблюдаю себя, шеф придумывает темы, диктует задания.
— Гурий, подумай о биноме Ньютона. Что увидел?
— Гурий, подумай о моем котенке.
— Гурий, подумай обо мне. Как я выгляжу?
В данном случае отказываюсь:
— Шеф, мне неудобно как-то. Мало ли что человеку приходит в голову невежливое. Мысли — это же только черновики рассуждения. Отредактированное выражают словами.
— Ладно, что ты читал сегодня? Что в голове осталось?
— Бумага, больше ничего. И не отбеленная, шероховатая, серая, оберточная. Книга была такая невыразительная.
— Познакомься, Гурий, молодой человек хочет поступить к нам в школу. Что отразилось в твоей голове, расскажи.
Шеф придумывает задания. Я формирую в мозгу цветные пятна, потом тщусь разобраться в них. Почему этот человек кажется мне голубым, а тот сиреневым? Какая тут закономерность?
И, конечно, с самого начала шеф старается извлечь пользу из моего нового свойства. Если я гибель девушки мог предсказать, самое место для меня в приемной комиссии.
Однако вскоре выясняется, что именно там пользы от меня мало. Да, поговорив десять минут с молодыми людьми, я хорошо представляю, чего можно ждать от них… сегодня. Но ведь они получат инъекции, отрастят новую порцию мозга и через два-три месяца станут другими людьми с другими способностями. Что я улавливаю, собственно говоря? Я вижу процесс развития человека, не обязательно человека, вижу процесс развития. Пребывание в школе итантов меняет процесс.
Отчаянные же, вроде погибшей девушки, мне не попадаются ни разу. Безрассудные есть, есть любители риска, я отмечаю их. Есть и такие, которые будут прыгать через пропасть без особой надобности, могут и шею сломать. Но мои цветные линии и пятна не подсказывают мне, который прыжок будет роковым, первый или сотый. Может быть, у той девушки нервы были очень уж перенапряжены. А может быть, я угадал случайно. Возможно, и та девушка отучилась бы прыгать без толку, если бы при первом прыжке сломала не шею, а ногу.
Кто-то, а впрочем, я помню, кто именно, советует мне испробовать свой новый дар на спортивных соревнованиях. После двух-трех неудач у меня получается хороший процент попадания, особенно на длинных дистанциях, там, где решает запас сил, а не рывок. Но кому это нужно? Спорт — это игра, спорт — это зрелище, нет интереса смотреть, если знаешь, кто выиграет. Где-нибудь в прошлых веках на бегах я бы все ставки срывал в тотализаторе.
Но в наше время давно забыли, что такое тотализатор. Даже и слово такое не во всяком словаре найдешь.
Потом шеф направляет меня в клинику, в отделение тяжело больных. Я удираю оттуда через три недели. Невыносимо тяжело видеть столько густого страдания, столько людей с печатью смерти на лице. Да каждая санитарка это видит, каждая умеет видеть, могу только преклоняться перед ними. И опять-таки нет смысла в моем вмешательстве. Говорить врачам, что человек умирает? Они и сами это знают. Говорить, чтобы не лечили, не оперировали? Но как же не лечить, если есть хоть малейший шанс? А вдруг я ошибся, и тонкая ниточка жизни (я так и вижу ее ниточкой) не оборвется на этот раз, протянется на полгода, на год? Не смею я говорить врачу, что его усилия безнадежны. Он обязан и в безнадежном положении прилагать усилия. Может быть, я полезен был бы в диспансере, где подстерегают зарождение болезни? Но для того дела надо было бы растить мозг в четвертый раз, заполнять клетки всяческой латынью. В общем, я предпочел уклониться. Допускаю, что это эгоистично, не выдаю себя за образец для подражания, но я человек жизнелюбивый и плохо переношу густые страдания. Впрочем, и шеф не настаивал на четвертом доращивании мозга. Он хотел исследовать мое теперешнее состояние, прежде чем двигаться дальше, считал, что добавочные инъекции собьют картину.
Еще и бытовщина была, совсем неуместная. Прослышав про мой талант гадалки, добрые знакомые начали ко мне присылать своих добрых знакомых, главным образом это были юные парочки, собирающиеся вступить в брак. От меня требовали, чтобы я угадал, будут ли они счастливы до конца жизни. И я составлял их цветные пятна, накладывал их друг на друга, говорил, как сочетается желто-лиловое, красно-зеленое, сине-голубое. Иногда получалось красиво, иногда яркий цвет заглушал светлое, иногда тон был грязноватый. Сейчас задним числом могу свидетельствовать, мои цветовые игры подтвердились. Красивые сочетания жили красиво, некрасивые ссорились, яркие подавляли партнера. Конечно, если бы молодые учитывали свою тональность и постарались бы смягчить неудачное сочетание, я был бы опровергнут и разоблачен, как никчемная гадалка. Но часто ли супруги перестраивают свой характер ради семейного счастья? Любовь требовательна: «Давай, люби меня, каков я есть!» В конце концов шеф находит все-таки нам достойное занятие.
«Нам», — говорю я, потому что к тому времени нас было уже четверо. Новое видение прорезалось еще у троих, причем не у наших светил — Лючии, Семена и Симеона. Эти, как и прежде, блистали в теории математики. Третья же сигнальная система, если это и в самом деле третья сигнальная, открылась у середняков, таких, как я, и, подобно мне, трижды поменявших специальность.
Через математику и педагогику мы прошли все четверо, но Ли Сын вместо инженерного дела изучал еще химию, Линкольн — экономику, а Венера — биологию. С жизнеобеспечением ей пришлось иметь дело, людей на Луну устраивать.
Венера! Надо же, какое громкое имя ей дали родители. И совершенно неуместное. Не могу сказать, что она некрасива, возможно, и красива, но не в моем вкусе: смуглая, почти сизая, приземистая, с головой, убранной в плечи, курчавой, с густыми грозными бровями и еще более грозным носом. Нос, конечно, можно было бы и выпрямить, в наше время это делается шутя, для косметики проще простого, но Венера гордится своим носом, считает его родовым отличием и надеется передать потомкам до седьмого колена.
Во всяком случае, первенец ее родился с заметным клювиком.
Генотип обеспечен.
Итак, шеф нашел для нас работу. Поручил подготовить тезисы доклада «Перспективы освоения Луны», ни много ни мало на двести лет вперед.
— Двести лет? — переспросили мы. — Не многовато ли?
Но взялись с удовольствием. Перспективы развития, процесс развития! Это было нам по вкусу, это хорошо осваивали переливающиеся потоки.
Коротко: как пошло рассуждение?
Да так же, как с «проектом — Луна».
Два века во всех странах мира шло разобщение жилья и производства, выселяли заводы из центра на окраины, из городов, из курортных и жилых зон, наконец, с планеты долой — на Луну.
А теперь пошел второй виток спирали.
Вот высылают на Луну электростанции, высылают металлургию…
Но если металл добывается на Луне, имеет смысл перевести туда и металлоемкое станкостроение. И если станки делаются на Луне, зачем же везти их на Землю, нагружать ракеты, тратить топливо зря, имеет смысл использовать станки на Луне, оттуда доставлять продукцию, прежде всего малогабаритную: часы, приборы всякие, ткани, бытовую химию. Имеет смысл и приборы не возить на Землю, на Луне строить лаборатории, тем более что многие из них и нужны-то для заводов. Но в лабораториях и на заводах будут люди, одними роботами не обойдешься. А человек требует человеческих условий, его нельзя вечно держать в подземельях, ему зелень нужна, сады, просторы, желательно зеленые просторы. Кислород на Луне есть — в тех самых породах, откуда добывается металл, со временем будет кислородная атмосфера, а ее надо беречь, не засорять пылью, ядовитыми газами и угаром.
И где-то в пределах двухсот лет встанет вопрос о высылке промышленности с Луны, сбережении природы этого внеземного материка площадью чуть поменьше Азии. Жалко же целую Азию использовать как мусорную свалку.
Куда же мы выселим технику?
В космос, очевидно.
Вот и возвращаемся мы на круги своя: город-колесо, город-труба, кривые коридоры, уходящие под потолок, цехи с наклонными полами, так и кажется, что на тебя рушатся станки, стеклошубы, заслоняющие солнечный свет. И проблема отбросов: не плоди метеоритные потоки!
Если возвращаемся к отвергнутому, подумать надо об отрицании отрицания.
Чего ради проектировать эти разрозненные города-трубы, города-кольца и цилиндры? Ради веса. Вес, желательный человеческому организму, создавался там вращением вокруг оси, центробежная сила создавала вес. На Земле вес центростремительный, к центру планеты направленный, а в тех космических городах — центробежный. Для человека непривычно и неудобно.
Удобнее был бы центростремительный вес — искусственное тяготение.
Но как его создать? Наука не знает.
А если нужно? Создадут же.
Двести лет в запасе. Может быть, откроют через двести лет, может быть, через сто, а может, через десять? Искать надо.
А что это даст?
Разрабатываем перспективу: Что даст открытие искусственного тяготения?
Что даст через десять лет и что даст через двести лет?
И где его искать? Наука не знает, но ведь и не ищет.
Я не буду пересказывать доклад. Это несколько папок, довольно объемистых, с графиками, формулами, расчетами, цифровыми таблицами. Желающие могут затребовать копию доклада, им пришлют ее из Центра Информации через час. Я говорю только о нашем подходе, нашей манере видения. Жизнь — поток, наука и техника — поток. Поток течет быстрее или медленнее, становится шире, уже, но течет обязательно, неудержимо, ветвясь и сливаясь, обходя преграды, поворачивая, извиваясь, бурля или растекаясь, но течет и течет. Надо уловить, куда течет. Мы и старались понять — куда?
Старались понять вчетвером, хотя поначалу нам не так было просто договориться. Мы по-разному видели потоки-процессы.
У меня раскраска была пестрая — видимо, сказалось увлечение рисованием; а Линкольн — музыкальный, как все негры, слышал мелодии, улавливал темпы — аллегро, модерато и прочие. Формы же геометрические, соответственно и уравнения получались у нас более или менее сходные — математикой же занимались мы все четверо. И договаривались мы чаще всего на основе графики.
Тоже язык пришлось вырабатывать специальный:
— Лю, ты что видишь?
— А ты, Венера?
— Ситуация Арарат, — говорит Венера убежденно.
— И у меня Арарат, пожалуй, чуть-чуть араксистее.
— Ерунда какая. Ни тени араксистости.
Четверо нас, но уже надо вырабатывать терминологию, условные названия. Что такое араксистость? Этакое течение процесса, мы уже договорились, какое именно. Этакая картина. А легко ли объяснить образ. Лошадиное лицо, что такое? Лицо, похожее на лошадиную морду. А какая морда у лошади? Лошадиная, каждый видел. Или какого цвета роза? Розового. А что такое розовый цвет? Как у цветка розы. Светло-красный, но с белилами и оттенком голубизны. А что такое красный цвет? Это все знают.
Так вот мы знаем, что такое араксистость. Процесс, график которого напоминает реку Араке на карте: большая волна, перегиб и малая волна выше нуля. А араратистость — две волны, большая и малая, но обе выше нуля.
Поспорив и договорившись более или менее, мы заполняем страницу — очередную страницу доклада о будущем космоса и Луны.
Тот доклад мы представили в Институт Дальних Перспектив, особого интереса он не вызвал, показался несвоевременным. Но вызвал внимание к нам — итантам. Нам поручили другую тему: итанты в хозяйстве и науке. Тема оказалась необъятной: итанты — искусственные таланты, а где же не нужны таланты? Тему сузили, оставили — итанты как педагоги. А там пошло ветвление: опыт преподавания математики, подготовка итантов, распознавание способностей, типовые ошибки и т. д. и т. д.
Приглашать-то нас приглашали охотно, задавали кучу вопросов, слушали с любопытством, но не сказал бы я — дружелюбно.
Такое отношение было: «Показывают нам сенсационную новинку, едва ли достойная новинка». И выслушивали нас внимательно, но главным образом, чтобы возразить. Чаще всего мы слышали: «Это давным-давно известно в науке». Или же: «Вы ошиблись. Вы не в курсе дела, того-сего не учли, на самом деле так не получится».
Сначала мы очень смущались, уходили, краснея за свое невежество, даже просили избавить нас от этих скороспелых консультаций, потом, почитавши, разобравшись, выясняли, что нам самим есть что возразить на возражения. И научились отвечать: «Да, товарищи, мы не все знаем на свете, вы глубже нас знаете свою специальность. Но разрешите обдумать ваши сомнения, ответить вам письменно или устно, если у вас есть время для повторного обсуждения». И мы находили ответ. И на следующем заседании уже стояли с горделивым видом, глядя на смущенных специалистов, пожимавших плечами, бормотавших неуверенно: «Да, пожалуй, что-то в этом есть».
Это было почетно, это было приятно. Приятно чувствовать себя сильным, догадливым, сообразительным, приятно побеждать в споре, приятно, что рядом с тобой, спина к спине стоят твои товарищи, команда победителей: чернокожий Линкольн, желтокожий Ли Сын, густобровая Венера и ты с ними — итант, талант.
Рассказываю и сам себя ловлю на слове: не расхвастался ли, не преувеличиваю ли успехи, саморекламой не занимаюсь, ли? Этакие мы универсалы — всезнайки, все можем, все видим.
Нет, конечно, не знаем мы все на свете, мы только соображаем быстрее, а специалисты в каждой области знают больше нас, и потому, как правило, при первом разговоре мы пасуем: то-то они знают давным-давно, а что-то мы неправильно толкуем, не получится, как мы предлагаем. В лучшем случае мы быстро сообразили то, что им давно известно.
Но в дальнейшем вступает в дело еще одно наше качество.
Специалисты твердо знают положение в своей науке, знают по принципу «да-нет»: это можно, а это нельзя. Но мы-то видим поток. И мы знаем, помним, что движение побеждает всегда, никакая плотина не остановит реки, вода либо перельется, либо просочится, либо размоет, либо проточит, либо найдет другое русло. Этим мы и занимаемся: оцениваем высоту плотины, ищем другое русло, не в этой науке, не в этой отрасли. Мы ищем, а специалисты давно знают, что ничего не выйдет… У их учителей не выходило… но с той поры столько воды утекло.
И слышим: «Да, в этом что-то есть».
Еще и так скажу: «Разные есть дела на свете; в одном важнее знание, в другом сообразительность. Мы специалисты по сообразительности. Это не наша заслуга, мы итанты — мы искусственные. Но сообразительность нам дана, использовать ее приятно».
И увлекательно.
«Лично я доволен, что стал итантом. Думаю, что в законы планеты стоит добавить параграф: «Каждый имеет право на талант».
Шеф сказал:
— Гурий, итанты нынче в моде, мы на острие эпохи. К нам идут толпы молодых людей, не совсем представляя, на что они идут. Надо рассказать им все, не скрывая ни радостного, ни горестного, точно, объективно, спокойно и откровенно, все с самого начала.
— С самого начала? — переспросил я. — И о вашей племяннице?
Итак, о Маше, еще о ней хочу я досказать.
Вообще-то ничего не было бы удивительного, если бы она исчезла из моей жизни. Разве обязательно первая любовь оканчивается женитьбой? Только в романе героиню надо тянуть от первой страницы до последней. Обычно влюбляются в сверстницу, в соученицу, а сверстницы предпочитают старших, более сильных, более зрелых, для семейной жизни сложившихся. Вот Стелла, о которой я так много, слишком много говорил на первых страницах, исчезла на дне своего океана, китов разводит там, доит и кормит. Ничего не могу добавить о Стелле.
Но Маша, племянница нашего шефа, естественно, бывала у него часто. И мы время от времени встречались с ней, так что я был в курсе ее жизни. Мечта ее о нормальном ребенке сбылась: Маша родила дочку, сейчас она уже подросла, длинноногая такая, длиннолицая, мрачноватая, на Машу совсем не похожа, в отца, наверное. Впрочем, девчонки меняются, хорошеют, созревая. Так или иначе — нормальная девочка, не отсталая и не чересчур способная, а к математике равнодушная совершенно, предпочитает одевать кукол.
С нормальным же мужем своим Маша, видимо, не ладила с самого начала. Он был человек простоватый, хотя и с выдающейся прыгучестью, но твердо убежденный, что муж должен превосходить жену во всех отношениях, а Машу как-никак все-таки сделали итанткой немножко. И Маша первое время старалась угодить, подлаживалась под интересы мужа, глушила всплески таланта.
Впрочем, тогда маленькая дочка поглощала все ее время. Но потом девочка пошла в детский сад, у Маши стало много свободного времени, появились культурные интересы, работу она сменила, бросила свою гимнастику, все меньше часов проводила дома, и муж предъявлял претензии…
В общем, расстались они.
Маша переехала назад к родителям, стала часто бывать у дяди, как раз и меня в то время вернули с Луны в школу итантов, я усердно занимался психологией, часто консультировался у шефа.
И встретились мы с Машей нечаянно. А потом стали встречаться намеренно.
Эх, не проходит, никогда не проходит бесследно несостоявшаяся первая любовь! Остается как заноза, как осколок в сердце. И улегся, казалось бы, и зарос, а нет-нет шевельнется, кольнет, боль нестерпимая.
Второе дыхание пришло к моей первой любви.
В ту пору я был погружен в работу по уши, осваивал свой первый класс — искал подход к каждому, у Маши же было вдоволь свободного времени, и я получил возможность, такую заманчивую для мужчины, разглагольствовать перед сочувствующей женщиной. Я рассказывал внимательной слушательнице о своих мучениях с нетерпеливым Педро и глуховатым, но основательным Густавом, о восприимчивой к внешности Лоле, никак не представлявшей лунные масштабы, о том, как я стараюсь преодолеть их нетерпение, глуховатость и непонимание особенностей Луны.
— И о каждом ты заботишься так? Какой же ты добрый, Гурик!
— При чем тут доброта? — оправдывался я. Как и в мальчишеские времена, доброта казалась мне немужественной. Хотя, в сущности, сильный и должен быть добрым, именно потому, что он сильный, может и себя обеспечить, и слабеньким помочь. При чем тут доброта? Работа у меня такая, наставительная.
— Нет, ты добрый, — настаивала Маша. — Я это еще в школе поняла. Когда все девчонки окрысились на меня, только ты встал на защиту.
— Разве я встал на защиту? Просто я самостоятельный был, у меня не было основания обижаться на тебя, я терпеть не мог математику.
— Нет, ты добрый, ты меня пожалел.
Обсудив проблемы доброты и жалости, я включал диктофон, чтобы записать свои соображения о Педро, Лоле и Густаве, а Маша тихонько сидела у меня за спиной, для дочки что-нибудь кроила, склеивала, изредка вставая, чтобы заглянуть мне через плечо и при этом ласково чуть-чуть кончиками пальцев поглаживала мои волосы. Почему-то это робкое поглаживание больше всего умиляло меня.
И у нас все шло хорошо, пока не вселились мне в голову утроенные лица и звериные мордочки, витиеватые линии и цветные облака, араксистость и араратистость. Я начал думать иначе, я начал говорить иначе, невнятно, с точки зрения окружающих.
Вот, например, Маша с трепетом приносит мне видеоленту, взволновавшую ее душу, сентиментальную сверх всякого предела историю верных влюбленных, полюбивших друг друга с первого взгляда и мечтавших о соединении всю жизнь, десятилетия наполнивших мечтами. Догадываюсь, что Маше хотелось бы, чтобы я был из той же породы, мечтал бы о ней и мечтал. Я говорю: «Маша, это разведенный сироп, жиденький, бледно-бледно-розоватенький». Маша приносит стихи своего поклонника, о чувствах, подобных урагану, заре, закату, метели, ливню, — сплошной учебник метеорологии. Я говорю: «Я вижу суп с зеленым горошком. Зеленое — описание природы, прочее — вода». Маша обижается, конечно. Ей лестно было вызвать пургу, ураган и прочее в чьей-то душе, даже в душе ненужного поклонника.
Маша знакомит меня с Верочкой, своей ученицей, совсем молоденькой девочкой, невестой. Верочка прослышала о моем новом даре (от Маши, конечно) и просит предсказать, будет ли она счастлива в браке. Четверть часа я беседую с ней, четверть часа с женихом, потом говорю Маше: — Мутновато.
— Загадками говоришь, — возмущается Маша. — Объясни членораздельно, по-человечески.
— Но я так вижу. Он пронзительно-желтый, Верочка голубенькая. Вместе что-то серо-зеленое, нечистый тон, грязноватый даже.
— Злой ты какой-то, — Маша пожимает плечами.
— Выламываешься, — говорит она в другой раз.
Потом всплывает ревность: — С Венерой своей разговаривай так, с носатой красоткой.
И вот беда: в самом деле мне с Венерой легче разговаривать.
Мы понимаем друг друга, у нас общий язык, мы близкие, не одной крови, но одного мышления. Маша осталась где-то на другой стороне, пропасть расширяется, и все труднее наводить мосты.
И смертельную обиду вызываю я, сказав, что дочка ее как оберточная бумага — шершавая и сероватая. Почему «как оберточная бумага»? Потому что никакая она, не человек еще, «табула раза», жизнь еще напишет на ней содержание. Почему «как оберточная»? Потому что не очень чувствительна девочка, только жирные буквы отпечатываются на ней. И «шершавая» потому, что толстокожая. Но ведь все это я выразил короче. Лаконичны мои новые образы.
— Ты меня дразнишь? Ты меня оскорбить хочешь?
Снова и снова объясняю ей, что не злюсь, не выламываюсь, не дразню и не оскорбляю. Вижу я теперь иначе, Машу не утешают мои оправдания. Маша рыдает, ломая руки: пальцы сплетает и расплетает, локти прижимает к груди, словно ей мешают собственные руки, хочет их оторвать и отбросить. Маша не находит себе места, Маша не находит слов:
— Ты совсем другой человек, ты чужой, чужой, я такого не знала никогда. Я не могу любить каждый год другого. Я знаю, что ты не виноват, это все проклятые опыты дяди. Ну какое он право имеет вмешиваться в душу, перелицовывать человека? Где мой милый добрый Гурик? Подменили, выдали другого — сухого, циничного, оракула всевидящего. А потом будет еще какой-нибудь величественный, снисходительный, божественный. Все разные, все чужие. Я так не могу, не могу, не могу!
Мне не удалось утешить Машу. Она убежала, отмахиваясь, и я решил отложить разговор на другой день, когда она не будет так расстроена. Но она не пришла назавтра и послезавтра, а потом я получил от нее письмо. Письмо само по себе символ разрыва. В наше время, когда так легко появиться на запястье, в кружочке наручного экрана, письма пишут, если не хотят видеться.
«Гурий, прощай, — писала Маша. — Турина, которого я любила, больше нет на свете. А ты только его тезка, чужой человек, захвативший имя и внешность моего лучшего друга. Я даже не уверена, что ты человек. И не преследуй меня, не ищи. Такого я не люблю, такого я боюсь».
Вот так получается. Как говорит шеф: «За все на свете надо платить, а кто платит, тот тратит». И кто осудит Машу? У нее своя правда. Маша — хранительница человечества. А я не сохранился, я изменился. Кто меняется, тому изменяют.
Я кинулся было к шефу: «Спасайте, выручайте, не хочу быть пожизненным кроликом, заберите третью сигнальную, отдайте мою личность». Но, в сущности, я заранее знал, что он ничего не может сделать. Как отобрать у человека талант? Испортить мозг лекарствами? Но кому нужен жених с испорченным мозгом?
Есть, конечно, средство, я и сам догадывался. Талант можно засушить бездействием. Год не пускать в ход лобастую голову, два, три не думать об уравнениях, графиках, учениках, о людях вообще, отучится она вырисовывать потоки с дельтами и меандрами. Можно, например, возродить детскую свою мечту, закинуть за плечи рюкзак с этюдником, выйти из дому пешком, взять курс на Верхнюю Волгу, Ильмень и Ладогу, вглядываться и радоваться, рисовать цветочки и кочки, ветки и морщины коры, этюд за этюдом, альбом за альбомом «Живописная планета». Можно и не рисовать даже, в каком-нибудь заповеднике обходить просеки летом и зимой, проверять «пушисты ли сосен вершины, красив ли узор на дубах», и радоваться, что кто-то перевел на Луну еще один завод, освободив сотню-другую гектаров для сосен и дубов.
И лет через семь, выдержав характер как библейский Иаков, приду я к своей Рахили с докладом: «Маша, я совершил подвиг долготерпения, я достоин тебя, мне удалось поглупеть».
Так, да?
Не хочется.
Жалко мне расставаться с глобальными задачами, решающимися в переплетении цветных линий, жалко спаянной нашей четверки «Четверо против косности», жалко бросать будущие дела и сегодняшнее срочное: «Земле зелень — Луне дым».
Пусть земное небо будет чистым ради чистой наследственности детей!
Чтобы сохранить Землю, надо изменить Луну — менять, чтобы сохранить. Вот какая диалектика.
Чтобы сохранить человечество, надо менять человека, — такая моя правда.
Но кто меняется, тому изменяют — это правда Маши.
У Маши — своя, у меня — своя.
Чья правда правдивее?
ВЛАДИМИР ЩЕРБАКОВ
МОРЕГ
ОЗЕРО
Вода в этом озере темная даже в солнечные дни, и мне не удалось увидеть дна. Хотел было спуститься по крутому склону к самому берегу, но друг крепко сжал мою руку и так выразительно покачал головой, что я невольно задумался: уж не верит ли он сам в эту историю? Нас ждала машина. Он торопил меня. Я заметил, что поступает он нелогично: сначала рассказывает об озере небылицы, везет меня сюда, не жалея бензина, а потом вместо купания мы снова оказываемся на грунтовой заброшенной дороге и до шоссе — двадцать миль…
— Сказочное место, — сказал я. — Готов поверить легенде.
Однако паломников и туристов тут не видно. Чем объяснить этот местный парадокс?
— Знаешь, здесь другие люди. Не могу привыкнуть… Многих из них интересуют совсем другие мифы и легенды.
— Какие же?
— Характерный вопрос. Разумеется, это легенды о счастье, о любви, о бизнесе. Некоторые, правда, испытывают тягу к чудесам, но она какая-то особенная: нужны самые простые, яркие эффекты, понятные, что ли… Нет у них, видимо, времени на размышления.
— Странно, что ты сам проявляешь к этому интерес намного больший, чем англичане.
— Ты прав. Но здесь я встретил все же двоих, кому дано поверить. С одним из них я тебя познакомлю.
— Почему ты против купания в озере? В самом деле боишься, что это правда?
— Не знаю. Я был здесь трижды. Конечно, поверить невозможно. Но близится день, когда она должна вернуться… Так считает Тони Кардью.
— И ты думаешь, Морег вернется?
— Сказка, конечно. Но…
— Она вернется?
— Да. Согласно легенде. Она вернется к людям. И в руке ее ты увидишь букет ослепительно белых цветов. Будешь считать эти цветы — и насчитаешь ровно десять, с них будет капать вода, ведь цветы растут на дне озера… И тебя поразит красота Морег. Ясно?
— М-да… в этом что-то есть. Почему же мы не искупались в озере?
— Навязчивая идея… Вот и шоссе.
— Ты же знаешь, что я коллекционирую моря и озера, в которых купался. Купался я в Красном море, в Японском, в Северном, в Средиземном, не считая уж внутренних морей и озер. В Армении в апреле плавал в озере, которое называется «Глаз мира». Вода там такая, что никакой Севан в сравнение не идет.
— Ладно. Скажу. Видишь ли, моя профессия предполагает известную долю наблюдательности… Так вот, осталось десять дней до сказочного, казалось бы, события. А ты помнишь, что должно произойти сегодня?
— Что же?
— Но я же рассказывал тебе!
— Ах, да, это, кажется, про цветы… постой-постой, ведь мы могли бы увидеть их! Так?
— Нет, не так. Придется тебе внимательно прочесть известную тебе книжицу. За десять дней до появления Морег в волнах озера покажется один только белый цветок. Там, на дне она собирает свой букет, и один из цветков выскользнет и всплывет на поверхность.
— Выходит, она собирает букет десять дней? Не много ли?
— Не забывай, что время там течет иначе. Это же сказка.
— Сказка. Но ты говоришь так серьезно, что в голову приходит…
— Прочти легенду! Мы ведь не случайно приехали сюда в этот день. Морег подарит букет свой тому, кто был сегодня на озере.
— Ну знаешь ли… Еще вчера это считалось у нас с тобой просто прогулкой.
— А сегодня эта поездка уже не считается таковой.
— Почему же? Что произошло?
— Да уж произошло… Я видел этот цветок.
— Как это видел?
— Так. Он плыл там… хотя, может быть, я ошибаюсь. Солнце. Вода темная. И цветок в воде, примерно в пятидесяти метрах от берега.
— И ты промолчал?
— Я бы не удержал тебя… Впрочем, жалко, что уехали так быстро. Но там, у озера я не придавал этому никакого значения. И только сейчас до меня начал доходить смысл этого эпизода. Только сейчас… поверь.
— Ладно.
Промелькнул хлопотный день, неуловимый вечер; в полночь, прислушиваясь у себя в номере к затихавшему шуму чужого города, я вспоминал озеро. Это здорово, что сохранились еще такие места, где можно увидеть дикие цветы, травы, облака, опрокинувшиеся в темную воду. Все крупные города чем-то похожи друг на друга в наше время скоростей. После поездки к озеру во мне шла какая-то внутренняя работа, как будто я действительно готов был поверить легенде. Но это вряд ли соответствует действительности! Как можно поверить милой шутке старого школьного друга, который, насколько я помню, всегда был склонен к розыгрышам! Но почему-то хочется нажать кнопку торшера и раскрыть книгу. Необъяснимо!
Он работает в корпункте в Лондоне, я знал это, но надеялся увидеть после симпозиума орнитологов. Встреча была неожиданной. Он приехал в Глазго на симпозиум тем же поездом, что и я. Мы могли бы встретиться, например, на лондонском вокзале. Он рад этой встрече близ отеля на набережной Клайда. Дело не только в том, что мы когда-то дружили. Он журналист. Значит, он заинтересован в том, чтобы его материалы об орнитологии, эдакой не вполне серьезной науке, были современны и не напоминали бы статьи из энциклопедий, что нередко случается. Из прессы немногое почерпнешь: орнитология не пользуется ни популярностью, ни даже относительной известностью. Что значат птицы в наш век сверхзвуковых машин?
— Здорово… Ты расскажешь, что же там будет интересного. Батурин простодушно улыбнулся.
— Ты что же сам не хочешь разобраться? Это же просто: у каждой птицы два крыла — левое и правое, две лапы и голова… Давай, я расскажу тебе все подробно за чашкой кофе, идет?
Мы зашли в номер с зелеными шторами и зелеными занавесками на окнах, с зеленым синтетическим ковром на полу, и он вдруг произнес загадочную фразу на английском: — Это похоже на страну фей.
— Что похоже? — поинтересовался я.
— Все. В стране фей носят одежду цвета травы, ковры и занавески там тоже зеленые. Сказки, конечно, ты им не веришь.
— А ты?
И тогда он неохотно, с паузами, как будто заранее знал, что я не поверю, рассказал историю, связанную с озером и фермерским домом на берегу. Присматриваясь к нему, вслушиваясь в странно звучавшие слова, я сделал открытие: он относился к истории почти всерьез.
Невольно ловил я себя на мысли, что время остановилось в тот момент, когда я видел его в последний раз в Москве. Это оттого, наверное, что у меня хорошая память. Как не бывало полутора десятков лет. И мы как будто продолжали прерванный разговор. Только говорили совсем о другом…
Он, оказывается, почитывает сказки о феях. Гомер открыл археологу-любителю Шлиману путь к Трое. Саги рассказали об открытии Америки викингами. Почему сказки о феях считают до сих пор вымыслом? Непонятно. Они логичней, чем эпос Гомера, и намного правдоподобней его. Сначала они помогали Батурину освоить тонкости английского. До самой ночи он читал при свете зеленого торшера. Когда засыпал, ему снилось нечто похожее.
Феи, одним словом. Утром, улыбаясь, он вспоминал иногда эти сны в мельчайших подробностях. Однажды его точно обожгло. В сказке о Морег он не все понял. Но сон помог — и он неожиданно для себя продолжил сказку. Он уверял, что от этого она стала правдоподобней. Но он ничего не изменил в оригинале — лишь добавил подробности, которых не хватало. Не хватало… когда он понял это, то сел за письменный стол… Точно так же он записал для себя историю, продолжавшую удивительные встречи туристов с феями в замке Данвеган.
ЛЕГЕНДА
Ладно, это даже интересно, прочесть одну-другую сказку на сон грядущий.
Это произошло не так уж давно в районе летних пастбищ, где стояли хижины и дома горцев-фермеров. Доналд Мак-Грегор — так звали одного из них. Морег была его дочерью. В зарослях вереска белело жилище, дверь которого никогда не запиралась.
Славная это была хижина — в ней едва хватало места для очага и двух крохотных комнат, которые оживали, когда Мак-Грегор и его дочь приводили к озеру своих овец. Внизу, под горой, поднимались густые травы, среди белых теплых камней журчал ручей, впадавший в озеро. Ручей делал петлю, и соседи советовали перенести летник выше: достаточно было бы прорыть второе русло для ручья, и хижина Мак-Грегора оказывалась расположенной как бы на острове. Это важное обстоятельство.
В легендах и преданиях встречаются странности. Объяснить их непросто. Будто бы в озере обитало чудище — водяной конь.
Никто не знал его настоящего облика: то он являлся в обличье ворона, то казался издали старухой с клюкой, то огненно-рыжей лисицей, то черным зверем в водах озера. И чудище ни в одном из своих обличий не могло будто бы преодолеть текучую воду, когда выходило на берег поохотиться.
Никто не знал и не знает до сих пор, каково оно, это чудище на самом деле. Говорят, одному из фермеров, предшественнику Мак-Грегора, не повезло. Он увидел водяного коня и умер от сердечного приступа. Он никому не успел даже рассказать о нем и дополнить таким образом предание. Мак-Грегор же улыбался, раскуривал свою трубку, слушал россказни о водяном коне, но так и не соизволил оградить свой летник струей текучей воды.
— Я поверю в существование чудища не раньше, чем встречусь с ним, — сказал он однажды соседу.
По словам этого соседа, водяной конь огромен и страшен и много людей пропало без вести, став его жертвами.
— Если эти люди пропали без вести, значит, они слишком загостились у друзей. Возвращались домой под хмельком, споткнулись где-нибудь в темноте, ну и свалились в пропасть. Так отвечал на это рассудительный Мак-Грегор.
Морег прислушивалась к разговорам, которые вел отец, и знала о водяном коне. Долгими летними днями сиживала она у порога хижины за прялкой и пела песни белому с черной отметиной ягненку, которого нашла в густой траве. Когда над водой оставался край солнца, девушка спускалась к озеру и собирала овец.
С горы она бежала босиком, вприпрыжку. И каждый куст вереска был ей знаком, и каждый камень, и каждый извив быстрого ручья.
Но лиловые тени оживали иногда, и она убеждала себя, что нет и не может быть никакого водяного коня и, значит, бояться нечего.
Разве можно не верить отцу?
Но почему же тогда дрожь пробегала по телу, когда она видела совсем рядом темные воды озера? О чем-то шелестели листья прибрежных рябин, и она вслушивалась в их шелест, бледнела и, оглядываясь, пятилась назад, ближе к дому. Что за страх владел ей? А утром все оказывалось на своих привычных местах: вода была приветливой, тени исчезали, светлые гребешки волн лизали изумрудную траву, и Морег корила себя за выдумки. Постепенно Морег привыкла к тому, что непостижимо странно менялось все в ее мире с приходом сумерек.
В конце концов это был ее дом, а разве само слово «дом» совместимо со страхом? Нет, думала Морег, несовместимо, все-то придумали досужие люди, ничего такого нет и быть не может!
Дочитав до этого места, я закрыл глаза. Свет в отеле яркий, я включил бра, но и при свете бра строчки начали сливаться, двоиться, быть может, я устал от впечатлений, от дороги. За несколько дней хотелось увидеть слишком много.
Отчетливая, простая мысль: образ девушки правдив. Как это получилось у безымянного автора? Источник, конечно, не внушал доверия, но это ощущение растерянности, боязни, желание уйти поскорее от опасного, внушающего ужас места… Очень похоже на правду. Лежа с закрытыми глазами, я думал об этой истории с Морег так, как будто собирался разобраться в ней. Однако, в чем тут, собственно, разбираться? Разве это не сказка?
И я вернулся в страну сказок.
Молодой человек появился как-то утром у порога хижины. Морег вздрогнула, увидев его тень, подняла голову, оставила прялку.
Незнакомец смотрел на нее ласково и вежливо приветствовал девушку, попросил воды, и, пока он пил, Морег присматривалась к нему. Статный, красивый… А волосы! Густые, темные, тяжелые, блестящие. И влажные. От росы, что ли? На лугу ночевал — и промок. И одежда влажная. И Морег спросила:
— Как это ты ухитрился так вымокнуть. Ведь на небе ни облачка!
— Да вот шел я. по берегу озера, — не долго думая, отвечал молодой человек, — поскользнулся и упал в воду. Ничего, скоро обсохну. День-то какой погожий!
Он присел рядом с Морег, стал рассказывать ей веселые-превеселые истории. Она слушала и удивлялась себе: что-то в ней происходило такое, что мешало ему верить, не хотела она больше слушать его, а что-то принуждало ее к этому. Она была настороже. Вот он пригладил рукой волосы. Зеленая нитка соскользнула с них и упала у ее ног. Такая трава росла на дне озера.
Морег вздрогнула. Еще одна травинка упала с его волос. Ее отец иногда ловил рыбу сетью — и девушка знала, что это за трава, и знала, что встречается она только на самых глубоких местах и опутывает снасть так, что трудно совладать с ней.
Юноша спросил, почему она вздрогнула.
— Трава… — ответила Морег. — В твоих волосах… трава.
— Но я же сказал, что упал в воду!
— Да, конечно, — ответила Морег и попыталась улыбнуться. — Наверное, я такая пугливая, всего боюсь.
— Чего же ты боишься сейчас? — В глазах юноши промелькнула странная тень, словно прикрывшая на мгновение его мысли.
Тут вдруг Морег припомнила, что рассказывал один из фермеров. В глазах водяного коня всегда как бы отражались темные волны. Море ли то было, озеро ли — никто не знал. И она увидела в глазах юноши это отражение темной безрадостной воды.
Цепенея от ужаса, она все же нашла в себе силы подняться и побежать прочь от дома, от незваного гостя.
Сердце ее колотилось так, что заглушало остальные звуки, но она знала, что он бежит за ней, — и боялась оглянуться! Да, то была погоня. Она выбивалась из сил и слышала уже тяжелый топот за спиной.
…У легенды было два конца, один — счастливый — в тексте.
Морег якобы успела перепрыгнуть ручей, и водяной конь остался на другом берегу, потому что текучая вода была для него непреодолима. Но в той же книге, в примечании я нашел совсем иную концовку, которая, быть может, не нравилась читателям. Согласно этой второй версии Морег не успевала перепрыгнуть через ручей.
Она стала пленницей водяного коня. Подобно русалке жила она с тех пор на дне озера и должна была вернуться домой лишь через десять лет с букетом белых цветов. Их десять, этих ослепительных цветков, по числу лет, проведенных в неволе. И один цветок, как я знал, появлялся неожиданно на озерных волнах, когда Морег собирала свой букет в подводном саду.
Важная подробность: для девушки это было лишь сном или мимолетным видением. Время почти не коснулось ее. Она должна выйти из озера и как ни в чем не бывало направиться к своему дому. Только этого дома уже не было. Мак-Грегор вскоре умер.
Место было предано забвению. От летней его хижины остались лишь несколько белых камней в зарослях папоротника.
Батурин показывал мне эти камни.
Я запомнил их расположение: три больших камня образовали вершины треугольника, четыре камня поменьше лежали внутри этого треугольника, и ничто больше на этом заброшенном месте не напоминало о жилище Мак-Грегора.
Действительно ли здесь был летник Мак-Грегора? Действительно ли у него была дочь? На эти вопросы Батурин отвечал утвердительно.
ЗЕЛЕНЫЕ ЧЕЛОВЕЧКИ?
Я, конечно, не специалист. Мне трудно судить, возможно ли это и, если возможно, то как это достигается. И все же я читал чуть ли не об обратном ходе времени. Есть такие частицы, которые путешествуют из будущего в прошлое. Но если пишут о частицах, то, значит, в принципе это возможно. А если просто замедлить ход времени? Это же проще, чем повернуть его вспять?
Зачем это? Кому такое понадобилось? Водяной конь — сказка Хорошо бы угадать реальные силы, которые дали повод сочинить сказку. Феи? Тоже сказка. Что же остается? Года два назад я читал о Франке Фонтэне, молодом французе, с которым произошло нечто похожее.
Специалисты из группы изучения аэрокосмических явлений оказались в затруднении, выслушав рассказ девятнадцатилетнего юноши.
Однажды утром Франк и двое его друзей собрались на рынок.
Недалеко от их машины в небе появилось пятно яркого света.
Оно стало спускаться на землю, оставляя за собой светящийся наклонный след. Франк, приняв это пятно за падающий самолет, немедленно сел за руль, оставив друзей у дома. Внезапно его автомобиль был как бы накрыт матово-белым шаром, а над машиной плавали в воздухе четыре маленьких шарика.
Друзья увидели, как туман вытянулся в трубу и поднялся в небо. Машина осталась на месте, но Франка в ней не было. Юноша появился ровно через неделю в полной уверенности, что его друзья все еще собираются ехать на рынок. Он думал, что просто вздремнул в машине. О его появлении есть запись в протоколе полиции. Постепенно к Франку возвращалась память. Он вспомнил, что туман проник в его автомобиль, затем он очнулся в зале, где было много сверкающих машин и приборов, и там перемещались светящиеся шарики размером с апельсин. Франк слышал голоса. Что это за пространство?
Мне хорошо известно, что ответа нет. Французские ученые признали это «невероятной правдой».
Именно необыкновенное поведение времени под водой, в чертогах коня, показалось мне знакомым и вовсе не странным. Я перебирал в памяти подобные случаи — и на ум приходили аналогии. Но сначала о том, что я нашел в сборнике шотландских легенд. Есть там быль о феях Мерлиновой скалы. Мерлин — известный волшебник, с ним хорошо знаком был король Артур, боровшийся с нашествием саксов. По имени волшебника и названа эта скала.
Двести лет назад, говорится в этом коротком рассказе, жил-был бедный человек, работавший батраком на ферме в Ланеркшире. Хозяин фермы послал его как-то копать торф. В центре торфяника и высилась Мерлинова скала. Батрак складывал торф в кучу. Вдруг он вздрогнул — перед ним стояла крошечная женщина ростом в два фута, не больше. На ней было зеленое платье, красные чулки, длинные ее золотистые волосы ниспадали на плечи двумя волнами. Была она стройная, ладная, и батрак застыл на месте от изумления, выронив из рук заступ. Женщина подняла вверх палец и сказала:
— Что бы ты сказал, если бы я послала своего мужа снять кровлю с твоего дома, а? Вы, люди, воображаете, что вам все дозволено!
С этими словами она топнула ножкой и приказала:
— Сейчас же верни торф на место, а не то после будешь каяться!
Бедняк понял, что перед ним фея, и стал выполнять ее приказ. С феями шутки плохи! Вот уже торф уложен на свое место, кусок за куском. Он огляделся, хотел еще раз увидеть женщину, но ее и след простыл. Подняв на плечо заступ, бедняк вернулся на ферму и рассказал хозяину о случившемся. Хозяин расхохотался.
Он не верил ни в фей, ни в эльфов. Он приказал батраку тотчас запрячь лошадь и вернуться на торфяник за выкопанным торфом. Делать нечего — пришлось бедняку ехать к Мерлиновой скале. Может, хозяин прав, и ему лишь привиделась эта женщина?
И все же предчувствовал батрак недоброе, да делать нечего: пришлось возвращаться на старое место. Прошла неделя, прошел месяц, но ничего дурного не случилось с ним, и вот уж позади и зима, и весна, и лето. И человек забыл через год случившееся.
Но ему напомнили об этом.
С кувшином молока шел батрак с фермы домой. Он задумался и увидел вдруг невдалеке Мерлинову скалу. Как он умудрился попасть сюда?… Он присел на траву отдохнуть и заснул глубоким тяжелым сном.
Проснулся за полночь. Сентябрьская луна светила ярко, и в ясном холодном свете мелькали маленькие человечки… феи. Они затеяли хоровод, они указывали на человека крохотными пальцами, грозили ему кулачками, и все кружили и кружили вокруг Мерлиновой скалы.
Человек попытался выйти из заколдованного круга. Но не тут-то было! Куда бы он-ни шел, перед ним точно смыкались невидимые створки, а феи хохотали пуще прежнего, когда он натыкался на невидимую преграду и останавливался в растерянности. И вот к нему подвели нарядную хорошенькую фею и сказали:
— Попляши-ка с нами, человек! Попляши, и тебе уже никогда не захочется покинуть нас! А это твоя пара!
Батрак не умел плясать. Но фея взяла его за руку, и мгновенное колдовство изменило настроение человека, с изумлением почувствовал он неуемную потребность веселиться. Забыл он и дом, и семью, и было так хорошо, что он и не помышлял ни о чем, кроме танцев с феями.
Прошла ночь. С первым утренним лучом веселье прекратилось. Все устремились к Мерлиновой скале, где вдруг приоткрылась дверь, раньше остававшаяся невидимой. Батрак оказался в просторном зале. Тускло светили тонкие свечи. Феи улеглись спать в ниши, где, укрытые зелеными пологами, их ждали крохотные, быть может, волшебные ложа. Бедняк сидел в кресле, которое ему с готовностью пододвинули, и хотел было вздремнуть. Но феи пробудились, стали готовиться к трапезе, хлопотать по хозяйству. Так прошел день, и кто-то взял батрака за руку. Он обернулся. Перед ним была та самая фея, которую он видел, когда копал торф. Зеленое платье, зеленый пояс, туфли цвета весенней травы… Он сразу узнал ее.
— В прошлом году ты снял торф с крыши моего дома, — сказала она, — но теперь снова вырос торфяной настил и покрылся травой. Поэтому можешь вернуться домой. Ты уже наказан. Но не рассказывай о том, что видел у нас, ведь мы занимались не только делами по хозяйству, не так ли?
Батрак кивнул. Зеленые человечки действительно занимались разными непонятными делами, и он все время ломал себе над этим голову, но не смог ничего толком понять и объяснить.
— Клянешься? — спросила фея.
Человек дал клятву, что будет молчать. Дверь в тот же миг открылась, и он увидел Мерлинову скалу. Рядом с ней стоял кувшин с молоком. Тот самый кувшин, который он нес домой вчера вечером. Бедный батрак подошел к дому с этим кувшином. Постучал. Дверь открыл седой мужчина. За ним вышла сгорбленная старушка. Батрак подумал, что ошибся, чего не бывает! Огляделся. Это был его дом. Тогда он хотел поздороваться — и слова застыли в его горле. Он вдруг узнал… понял… догадался. Ведь эта старушка — его жена, а седой мужчина — его сын.
Старушка сразу узнала его, но так же, как и он сам, не могла вымолвить ни слова. А сын молча смотрел на него и долго не верил потом, что это вернулся его отец.
Таким было возвращение из страны зеленых человечков.
ДЕНЬ ДЕВЯТЫЙ
Теплый погожий день. Прогулка. И вот я в знакомом уже зале, где кресла предупредительно оборудованы микрофонами. Перевод пока не требуется — я хорошо понимаю английских коллег. Сегодня их день. Обвожу взглядом ряд за рядом — Батурин пожаловать не соизволил. Вечером — неизбежная встреча у него в номере. Рассказываю ему о птицах. Слушает, что-то записывает в блокнот. Спрашивает о скопе, есть такая птица. Каждое перо у нее обведено яркой белой линией, на ногах белые перья, нарядный хохолок на голове, светлая грудь. Общий фон оперения — коричневый. Уже в 1916 году в Шотландии не осталось ни одной скопы. Но в пятьдесят четвертом туда доставили пару птиц, и потомство их расселяется по нагорью. Сегодня на симпозиуме об этом рассказывал Рой Деннис, мой коллега орнитолог. Он же указывал на карте места гнездовий других интересных птиц: кулика-сороки, шотландского тетерева, сипухи. Чтобы пересчитать гнездовья редких пичуг, теперь надо пользоваться картой Шотландии, не иначе.
Я рассказал еще, что на Дальнем Востоке, в Приморье, мне доводилось находить гнезда скопы. Они почти всегда располагались на старых, полузасохших деревьях-великанах: удивительное постоянство вкуса проявляют эти птицы всюду, где их можно встретить.
— Завтра едем на озеро.
— Я помню.
Завтра — день экскурсий. Моя с Батуриным экскурсия самая дальняя. Там, у озера, можно увидеть скопу. Вторая причина моего согласия поехать к озеру. Первую причину — увидеть чудо — уважительной считать нельзя.
Однако о чудесах. Они не так редки.
По словам Батурина, самое необъяснимое чудо состоит в том, что именно на этом острове были построены те фабрики, которые затем послужили прообразами для строителей во многих странах. Мы никогда не вспоминаем подробности, как бы ни были они поразительны. Нам достаточно бывает знания имени Джеймса Уатта и еще нескольких имен. Он сделал паузу, указав на раскрытую книгу, лежавшую на журнальном столике. Эту книгу, наверное, он читал в последние дни. Так я объяснил для себя причину его экскурса в историю туманного Альбиона.
Два с половиной века тому назад главным строителем британских дорог был некто Джон Меткаф, в молодости принимавший участие в шотландском походе под знаменами герцога Кумберлендского. Достоверно известно, что родился он в 1717 году, что у него не было образования, позволявшего провести хотя бы самые простые расчеты. Казалось бы, карта или на худой конец эскиз незаменимы в таком деле. Но Джон Меткаф не пользовался ни картами, ни схемами, ни рисунками. По той причине, что был он совершенно слеп.
— Самое неподходящее дело для слепца — прокладывать трассы и руководить строительством мостов и дорог, — заметил не без удивления я.
— Тем не менее. Этот участник шотландской компании, авантюрист и торговец лошадьми, исходил долины и горы, придумал даже простой способ укрепления торфяников, и его нередко видели с посохом в руках в самых диких и недоступных местах, там, где не ступала нога человека. Не правда ли, фантастическая картина: слепец с посохом взбирается по горной круче, чтобы наметить маршрут, которым последуют за ним зрячие. И тот же слепец переходит болота, считавшиеся опасными, чтобы определить на двести лет вперед направление главных транспортных артерий Великобритании?
— Никогда бы не подумал…
— И я тоже. Не пора ли нам всем присмотреться к жизни, быть зорче к настоящему и внимательнее к прошлому? И я имею в виду не только этот остров.
— Объясни, как же этот Меткаф умудрялся все же строить дороги?
Он не мог и сам этого объяснить. Готовил проекты и сметы, удерживал в памяти все характеристики местности, все цифры, которые являлись к нему непонятным образом, пока он бродил по взгорьям и долинам. А неграмотный Джемс Бриндли, под руководством которого проложили канал по акведуку? Этот знаменитый канал называется Ворслеевским. Он казался современникам восьмым чудом света. При Бриндли начали создавать и тот самый канал, который связывает Ирландское и Северное моря.
Бриндли не успел увидеть завершения работ. Но все это лишь прелюдия к удивительной истории, которую мне удалось восстановить с мельчайшими подробностями.
Представь себе, что индустрия, промышленность была некогда сродни магии. Вовсе не Англия ее родина. Тайные заводы и фабрики, дорог к которым никто не знал, издавна строились по указаниям неизвестных мастеров или, пожалуй, мудрецов и тщательно охранялись. Это настоящая детективная история. Если хочешь, расскажу…
Контрабандисты привозили в Англию шелковую пряжу. Одному англичанину пришла в голову мысль, что ручная пряжа должна была бы стоить по крайней мере в пять раз дороже. Может быть, это неведомые машины без участия людей выполняют тонкую работу так быстро, что их продукцию выгодно продавать по очень низкой цене? В лондонском кабачке один из контрабандистов проговорился о таких машинах. Их устройства он не знал. Одна из фабрик шелковой пряжи работала якобы в Ливорно, в Италии.
Это было бы откровением, если бы в это можно было поверить: машина-то заменяла пятьдесят человек. В то время! Собеседником контрабандиста оказался некто Джон Ломб. Листая потом старинные трактаты, он обнаружил описание прядильной машины в сочинении по механике, опубликованном в Падуе в 1621 году. Удивительная находка: выходило, что без малого сто лет назад люди знали уже тайну машинного прядения и не только знали, но и написали об этом. Значит, такая машина могла работать и до выхода в свет падуанского трактата? Было над чем поломать голову любознательному англичанину. Поверь мне, эта тайна тогда казалась важнее эликсира бессмертия. Мы ведь давно привыкли к машинам, но к мысли о первой машине привыкнуть был;.) трудно…
В 1717 году Ломб отправился в Ливорно. Нечего было и думать проникнуть в здание фабрики, оно охранялось надежнее военного полигона нашего времени. Но были люди, которые имели туда доступ. Это священники. Представь себе, Ломбу удалось подкупить одного из патеров. Вскоре у него в руках оказались эскизы машины. Но оставлять их у себя — значило подвергаться смертельному риску самому и подвергать такому же риску священника. Ломб немедленно упаковал эскизы в партию шелка, предназначенного для отправки в Англию. Стоило это немалых денег, но цель оправдывает средства. Едва Ломб собрался отплыть в Англию, его проделка стала известна одному из Кустодиев фабрики — так называли и сейчас называют в Италии сторожей. Быстроходный итальянский бриг отправился в погоню за кораблем Ломба. В районе Ла-Манша бриг нагнал Ломба. Ломб отрицал свое участие в конфиденциальном разговоре с итальянским капитаном. Обыск его каюты ничего не дал. Двух слитков золота хватило, чтобы откупиться. Капитан заявил экипажу, что они догнали не тот корабль, и им следует продолжать погоню. Естественно, тот, другой корабль, за которым пустился в погоню итальянский бриг, настигнут не был, и экипаж с радостью узнал о том, что скоро увидит Ливорно. Бриг отправился к берегам италийским. Этим бы все и кончилось, если бы Джон Ломб не принялся тотчас по возвращении в Англию устанавливать машины, изготовленные по итальянским эскизам. И вот уже близ Дерби, на речном острове, возвышалось удивительное по тем временам здание: длина его была сто семьдесят метров, оно насчитывало шесть этажей и четыреста шестьдесят окон. Зрелище, прямо скажу, небывалое для доброй старой Англии. Огромные машины автоматически наматывали пряжу на мотовила. Мотки шелка стали поступать в продажу.
Прошло два-три года, и предприятие, основанное Ломбом, принесло немалую прибыль ему и его брату Томасу Ломбу. Джон готов был забыть свои итальянские похождения. Но в Ливорно вспомнили многое и о многом догадались. Капитан итальянского брига был заточен в темницу, и дальнейшая судьба его неизвестна.
За ним последовала добрая половина экипажа. Торговый корабль итальянцев пристал вскоре к причалам Темзы. Двое итальянцев, закутанных в плащи, сошли ночью с его палубы на берег. Больше их на корабле не видели. Через месяц они нашли фабрику Джона и Томаса Ломбов на реке Дервент. Им удалось проникнуть на остров и убедиться, что машины там работают такие же, как в Ливорно. Участь Ломба была решена. Прошло некоторое время, и он был отравлен.
И СНОВА К O3ЕРУ
— Сегодня.
— Я помню.
— Пора собираться.
— Но я еще не совсем проснулся.
— Разрешаю спать в машине.
— А завтрак?
— Предусмотрено. Ты что, в самом деле раздумываешь, ехать или нет?
— Нет… Дай мне полчаса.
— Только двадцать минут. Жду в машине.
— Ладно.
Спорить о десяти лишних минутах, когда речь шла о десяти или двадцати пропавших годах! Однако в нашей памяти зияют иногда провалы в месяцы и годы, а короткие минуты незабываемы, волнуют нас, заставляют как бы снова и снова переживать их.
Шотландский феномен почти отождествляет время со сказочными персонажами — прием универсальный, хорошо знакомый по другим легендам и сказаниям. Но если на Шотландском нагорье действительно работает исстари удивительный механизм времени?
Если здесь человек может пропасть, а потом вернуться — десять лет спустя? Или даже двадцать лет спустя? Объяснить это народные мудрецы не в состоянии. Их дело — сложить легенду.
И пусть в ней будут названы виновники — эльфы и феи, заклинатели времени.
Шотландский феномен времени. Странно, что о нем никто не писал всерьез, как, например, о Бермудском треугольнике. Но он существует. Да, люди исчезали. Потом возвращались. Есть полярные сияния. Есть на земной поверхности аномалии и пересечения магнитных меридианов, пусть воображаемых. Есть жерла вулканов, есть гигантские вихри в океане. Есть разломы в земной коре. Есть даже естественный атомный реактор, который создан самой природой без участия человека. Есть и Шотландский феномен. Пора задуматься над этим. Есть над чем поломать голову, пока друг выжимает на спидометре сто тридцать без малого.
Заправочная станция. Батурин протянул открытку с видом озера, открыл дверцу, отошел рассчитаться за бензин.
Оказалось, это не открытка. Просто любительский снимок.
Несколько слов по-английски каллиграфическим почерком свидетельствовали, что снимок подарен Найденову Тони Кардью с дружескими чувствами и благодарностью за внимание к шотландским проблемам.
Нас тряхнуло на грунтовой дороге, на которую мы вскоре свернули.
— Что это? — спросил я.
— Ты что, не видишь?
— Озеро, то самое.
— Да. Присмотрись! Справа, видишь?
— Темное пятнышко. Голова тюленя. Впрочем, тюленей в шотландских озерах, кажется, не обнаружено. Прошу пояснить.
— Это водяной конь.
— Ну еще бы! Точнее, его визитная карточка. Не правда ли?
— Я не шучу.
— Да с чего бы нам обоим шутить на голодный желудок. Где в твоей колымаге спрятаны бутерброды?
— Открой эту дверцу.
— Любопытно. Ты производишь впечатление человека, который знает не так уж мало, но предпочитает отшучиваться. Если это водяной конь, то где же Морег? И где дом Мак-Грегора?
— Слишком много ты сразу хочешь знать. Это действительно водяной конь. Реликт вроде Несси.
— Реликт? Из прошлого?
— Ну, если в этой стране люди возвращаются из небытия, нечасто, но бывает, то почему бы разным крупным и мелким животным тоже не попытаться?…
— Я назвал это Шотландским феноменом. В применении к людям, которые хорошо чувствуют время.
— Животные, звери и птицы, наверное, тоже очень неплохо ощущают ход времени. А здесь, в Шотландии, эти ощущения иногда дают осечку.
— Орнитологам это неизвестно.
— Визитку водяного коня дарю тебе на память. Ты все-таки биолог, пригодится. А мне ни к чему. Если об этом напишет журналист, никто не поверит.
— Спасибо. Мне пришло в голову, что водяной конь такая же жертва неравномерного хода времени, как и герои легенд… как Морег.
— Я тоже об этом думал. Он не причина, а спутник Шотландского феномена, так? Я правильно понял?
— Да. Он тоже вынырнул из неведомых глубин времени.
— Так же было с птицей, о которой ты рассказывал. Со скопой, так?
— Да, она исчезла, потом пару птиц выпустили здесь на волю. И скопа снова как бы вернулась на это нагорье.
— А почему ты не допускаешь, что у природы исстари есть механизм, который укрывает, правда, очень редко, и людей, и зверей, и птиц в складках времени? Это сказка, но только по форме. По сути я могу продолжить мысль, и ты поймешь…
— Пойму. Но почему именно здесь?…
— А где же еще? Где еще так нещадно грабят гнезда редких птиц, дражайший орнитолог? Где преследуют оставшихся в живых лесных зверей? Где мы пока еще можем увидеть живого шотландца в его кильте, или, по-русски, юбке? Разве не север наиболее чувствителен к тем ударам, которые наносит природе человек? Разве не пятьсот лет надо, чтобы на месте гусеничных следов вездеходов, пропахавших девственные северные лесотундры, выросло хотя бы несколько кустов и карликовых деревьев? Ну, положим, здесь лесотундры нет, но земля чувствительна. Еще недавно, десять тысяч лет назад, здесь был лед, лед, один лед. Потом ледник начал таять, отступать на север.
— Шотландия ближе всего к густонаселенным районам. Точнее, к очень густонаселенным районам. Но то же происходит и в Амазонии, и в Марокко, везде, где человек воюет с природой.
— …вместо того, чтобы заключить с ней союз.
ДОМ МАК-ГРЕГОРА
«Я не слыхал рассказов Оссиана, не пробовал старинного вина, — зачем же мне мерещится поляна, Шотландии кровавая луна? И перекличка ворона и арфы мне чудится в зловещей тишине, и ветром развеваемые шарфы дружинников мелькают при луне!
Я получил блаженное наследство — чужих певцов блуждающие сны; свое ж родство и скучное соседство мы презирать заведомо вольны. И не одно сокровище, быть может, минуя внуков, к правнукам уйдет, и снова скальд чужую песню сложит и как свою ее произнесет».
Стихи.
А за стеклом машины — пустынные заросли вереска. Поля за сосновой рощей, где деревья стояли ровными рядами, как на параде, открылась холмистая гряда. Зеленые холмы — и на них как бы наросты из серого камня. Это все, что осталось от безымянного старинного замка.
Как грустно!
А вот и озеро. Сначала увидеть гнездовье.
Мы осторожно обошли стороной полузасохшее дерево, где устроила гнездо птичья чета. Я не хотел пугать скопу. Птиц лучше наблюдать издали, в бинокль: метод Денниса. Примерно одну пятую часть всех гнезд грабят любители птичьих яиц. Зачем они им? Для коллекции. Яйца красят в разные цвета. Об одной такой коллекции я рассказал Батурину: в ней было до семисот яиц редких и вымирающих птиц, настоящее кладбище, с точки зрения орнитолога. И когда орнитолог наблюдает птиц, лучше делать это с предосторожностями: если вас увидели у гнезда, то, вероятней всего, оно будет ограблено. Ведь профессиональные навыки специалиста по птицам оказывают пернатым в этом случае плохую услугу: простой коллекционер не скоро набредет сам на гнездо редкой птицы, а звук работающей кинокамеры привлекает внимание и как бы служит сигналом: «живая редкость».
…Я навсегда запомнил их расположение: три больших камня и внутри образованного ими треугольника — четыре камня поменьше.
Неужели эти камни останутся здесь только для того, чтобы напоминать о прошлом, о Морег, о Мак-Грегоре, о людях, ушедших в небытие?
О чем они мечтали? Что они любили?…
Морег. Несколько звуков. Имя вызывает щемящее чувство утраты, а вечером в отеле подкрадывалась тоска неужели смыс, жизни в этом бесконечном повторении ситуаций и случайностей, в беге времени, более однообразном, чем жужжание веретена?
Мы не нашли этих камней. Что бы это значило?
Свернули с тропы, едва заметной, заросшей жесткой травой.
Спустились почти к самой воде. Темное зеркало. Тихо.
Слышно, как он дышит.
Легкий, но резкий толчок. Поворачиваю голову. Как завороженный смотрит в ту сторону, где мы искали только что камни дома Мак-Грегора.
Выше нас, справа, легко, непринужденно шла девушка.
На ней была серая юбка с тонкой, едва намеченной клеткой, светлая кофта, шотландский берет. Я видел ее в профиль, когда она поравнялась с нами: зеленые глаза, светлые брови, светлые волосы, юное пытливое лицо — она словно всматривалась в даль, словно что-то искала.
Мы замерли. Я мог бы остановить ее, спросить, наконец, что она ищет. Я этого не сделал. Батурин тоже. Она прошла мимо, едва удостоив нас взглядом. Вероятно, двое мужчин, глазеющих на прохожих, не интересовали ее. Что же она искала?
Батурин, осторожно ступая, неуверенно пошел за ней. Я двинулся следом. Нам стала видна ее правая рука, которой она словно придерживала край светлой кофты. Но только это вовсе не край нарядной кофты… Я увидел букет ослепительно ярких белых цветов. Молча мы шли за ней, и я пытался сосчитать, сколько же цветов было в ее руке. С короткого стебля упала, сверкнув, радужная капля воды. Тонкий и вместе с тем пряный запах заставил меня дышать глубже. Я слышал, как стучало сердце. Пять, шесть… Еще шаг. Семь, восемь… Два шага за ней. Десять! Десять — столько цветов было в ее руке.
Похожие ситуации, похожие случаи. Жизнь повторяется, давая время оглянуться назад, одаривая и возможностью заглянуть в завтра. Но есть дни… есть минуты! Никакая сила их действительно не вернет. Для меня они как промельк света. Ничего особенного, как ни странно. Просто мгновенное впечатление от освещенной стены дома детства, воспоминание о пасмурном дне и прозрачном ручье, где всплеснула рыбина, о дымно-багряном закате московского предместья. Так было, так будет, пока я жив.
Я оказался впереди Батурина. Ее и меня разделяло сначала примерно тридцать шагов, теперь я был ближе. Что-то остановило меня. Может, волшебство иссякнет как родник, если я подойду к ней? Тогда после двух-трех банальных реплик мне придется повернуть к машине, которая дожидалась нас у обочины, скрытой кустарником.
Впереди — серо-голубой залитый солнцем холм. Где-то там, на его склоне, три больших камня недавно образовывали треугольник, и в нем было еще четыре камня — скромная память о доме Мак-Грегора. Она шла туда…
На мое плечо легла рука. Батурин, не говоря ни слова, стоял рядом. Мы смотрели ей вслед. Вдруг солнце рассыпало по озерной глади празднично-светлые пятна, которые с крутого берега, по которому вприпрыжку сбегала когда-то Морег, казались объемными, и походили они на крупные стеклянные бусины, ведь вода была сейчас как стекло. Многое стало видно и понятно нам в этот день.
Я догадывался, что должно произойти. Батурин, кажется, тоже. Его рука освободила мое плечо. Девушка скрылась за загривком холма. Я сделал тридцать осторожных шагов. Я надеялся снова увидеть три больших светлых камня и четыре камня поменьше. Она же не могла ошибиться, как это могло произойти с нами.
Вот та едва ощутимая грань, за которой открывается правда легенды, совсем особенная, ни на что не похожая правда!.. Еще три шага. И вместо старых поросших серым мохом камней… там, впереди… Крыльцо белого дома с двумя окошками. Черепичная крыша. Едва заметный голубоватый дым из трубы. И едва ли на минуту задержавшись у крыльца, она одарила холм и вересковую пустошь повелевающим мановением руки, мимолетным взглядом, потом вошла в дом Мак-Грегора.
* * *
АЛЬБЕРТ ВАЛЕНТИНОВ
КАЗНЬ
Двенадцать минут! Осталось всего двенадцать минут, даже одиннадцать с половиной, а проклятый толстяк и не думает вставать. Неужели, проторчав весь день в кресле, он не пройдется по кабинету, чтобы размять затекшие мускулы и разогнать по жилам застоявшуюся кровь! Так близко ящик стола — руку протянуть — но пока профессор сидит, об этом нечего и мечтать: своим животом он намертво придавил ящик, домкратом не вытянешь.
Мартене с ненавистью буравил взглядом необъятную спину, туго обтянутую белым халатом. Шов посредине слегка разъехался.
Обширная плешь, окаймленная потертым плюшем седых волос, влажно искрилась от пота, и при малейшем ее движении то там, то здесь вспыхивал световой зайчик. А ведь в кабинете вовсе не жарко, несмотря на не работающий кондиционер. Просто профессор слишком полнокровен. Слишком… полнокровен… полнокровен…
Слишком!
Владей Мартене телекинезом, он бы одной только силой воли вымел толстяка профессора к чертовой матери, проломив им тонкую стенку.
Мартене судорожно зажмурился, сдавил руками лицо, так, что перед глазами заплясали огненные мухи, и тотчас торопливо вытер липкие ладони о халат. Сердце бешено стучало, заглушая клокотание воздуха в кондиционере, вентиль которого он перекрыл. После вспышки дикого, накатившего откуда-то из глубины гнева ноги стали ватными, а перед глазами медленно расплывались и тускнели алые круги. Он прислонился к подоконнику, чтобы не упасть, и прерывисто вздохнул. Никогда еще с Мартенсом не бывало такого…
Эмоции опустошили его, сменившись ноющим, тоскливым безразличием. Сейчас он мечтал только о том, чтобы благополучно добраться до гостиницы и упасть на холодную, обезличенную тысячами постояльцев кровать. Забыться в сумрачном, тяжелом, как обморок, сне, а утром — на аэродром и обратно в Австралию. И не думать больше об этом, не думать, не думать…
— Как ваши успехи, друг мой?
— А? — Мартене с трудом разлепил тяжелые веки и, неловко отвалившись от подоконника, взглянул на профессора. — Что вы сказали?
— Я спрашиваю: починили ли вы кондиционер?
— Кондиционер? Ах да… то есть нет, еще нет. Осталось самую малость. Не успел. Потом докончу, когда вернетесь.
— Ну зачем же так утруждать себя? Вовсе не обязательно подниматься ко мне еще раз. Вы уж, друг мой, заканчивайте работу, а потом, пожалуйста, не забудьте захлопнуть дверь. А я, извините, пошел. У меня заседание…
То, что у него заседание, Мартене и так знал. Знал с самого утра: прочел на табло объявлений в вестибюле. И отсчитывал по минутам полных шесть часов, карауля у кабинета. Профессор ни на минуту не оставался один. Студенты, изобретатели, научные работники, администраторы… И Мартене ждал. А потом, когда последний посетитель наконец убрался, Мартене, по-хозяйски войдя в кабинет, выключил кондиционер и объявил, что будет его ремонтировать: профессор благодушно кивнул, но так и не встал из-за стола…
И вдруг Мартене опомнился: да ведь он один, совсем один в кабинете. Так легко и просто произошло то, к чему он стремился с самого утра. Гораздо легче, чем он предполагал, перебирая в уме десятки вариантов. Не нужно караулить момент, когда профессор встанет и отвернется. Нужно просто подойти к столу и взять карточку.
На миг он ужаснулся этой легкости, его охватило недоверие.
Так колеблется мышь, принюхиваясь к кусочку колбасы в мышеловке. Мышь не в силах справиться с искушением.
Мартене захохотал. Смех был громкий, хриплый, угрожающий.
Он мог привлечь внимание людей в коридоре: в этом здании так никогда не смеялись. Но Мартенсу было все равно. Ему даже захотелось, чтобы кто-нибудь вошел. Чтобы не просто взять карточку, а пробиваться к ней, расшвыривая чужие тела, как набитые опилками мешки. Но никто не входил, все были на заседании. И Мартене, продолжая хохотать, подошел к столу и рванул ручку ящика.
Вот она карточка! — четырехугольный кусочек пластика с красиво вытисненной фамилией. Посредине наклеен кружок ферритной пленки с закодированными биотоками хозяина — ключ, открывающий любые замки в этом здании. Видимо, те, что клеили, не ценили всей важности этого кружочка, отнеслись небрежно: на краях пленки застыли янтарные капельки. Мартене бросил взгляд на часы: архив откроется только через двадцать пять минут. Людей там нет, одни киберы. И никого из сотрудников не будет, все на заседании. Так что пока все идет как задумано, если не помешает непредвиденная случайность. Пожалуй, лучше переждать это время в кабинете, сюда уж точно никто не войдет. Мартене опустил карточку в карман халата, подошел к окну, прижался лбом к холодному прозрачному пластику. Возбуждение опять оставило его.
Рядом негодующе фыркал переполненный воздухом кондиционер.
Не глядя, Мартене протянул руку и открыл вентиль. Кондиционер облегченно вздохнул и умолк.
За окном сочился дождь, нудный осенний дождик, навевающий тоску и безнадежность. Голые деревья обреченно застыли в серой пасмури надвигающегося вечера. Их растопыренные кроны безответно молили о помощи.
Такой же дождь моросил и тогда, полгода назад, в Австралии, когда Мартене впервые понял, что он не такой, как все.
Это произошло на вечеринке у Ной Клементин. Одной из тех вечеринок, куда стремишься в наивной надежде, что, может быть, именно сегодня тебя настигнет необычайное, как в кино, приключение и жизнь, стряхнув наконец тусклую будничную скуку, расцветет бурным фейерверком событий. Таинственная прекрасная незнакомка, внезапная ураганная любовь, грозный могущественный соперник, погоня, выстрелы и ни с чем не сравнимое ликующее ощущение безвольного обмякшего тела под могучим ударом твоего кулака… Проходит час-полтора, и становится ясно, что ничего этого сегодня опять не произойдет.
В тот раз Мартенсу это стало ясно уже через несколько минут, как только он рассмотрел собравшихся в гостиной. Все те же до одури знакомые лица, разные и в то же время чем-то неуловимо схожие, как бывает у часто встречающихся и хорошо знающих друг друга людей, чьи мысли и интересы одинаковы. Недоступные. женщины, за каждой из которых тянется шлейф скабрезных слухов; солидные мужчины, столпы общества, не брезгующие ничем в деловой и личной жизни. Но зато все, без исключения, были, что называется, «приличными» людьми. Тех, кто плевал на условности, в эту гостиную не допускали.
«По крайней мере взбодрюсь», — как всегда, подумал Мартене, принимая условный сигнал Боба Тэйта. Краснорожий весельчак Тэйт был непревзойденным мастером по части тайной выпивки.
Пожалуй, он единственный из присутствующих не скрывал этой своей страстишки. И где он только добывал рецепты таких сногсшибательных коктейлей?
Пока Мартене привычно отвлекал внимание хозяйки, которая традиционно делала вид, что ничего не замечает, Боб ловко наведался в бар и молниеносно соорудил одну из своих необыкновенных смесей. У него была специальная, изготовленная на заказ, плоская фляжка, изогнутая по форме бедра и незаметная в брючном кармане. Болтая с Ной, Мартене исподтишка наблюдал за женой Боба, долговязой Солой. Она уединилась в затененный уголок с красавцем аптекарем, недавно поселившимся в их городе, и щеки ее горели, а искусственно поднятая грудь чуть не выпрыгивала из платья.
Ну и Сола… Будет отличный повод взбесить приятеля. Задаст же он сегодня взбучку своей благоверной!
Они уютно устроились на обычном месте, у окна, полускрытые гардиной, и Боб вытащил фляжку.
Мартене сделал большой глоток и чуть не свалился: ему показалось, что сейчас он взорвется.
— «Гремучая змея»! — хихикнул Боб, осторожно прихлебывая из горлышка.
— Уфф! — Мартене перевел дух и вытер слезы. — Это похлеще, пожалуй, той взрывчатки, которой нас угостил Иеремия Челлерз на пикнике, лет пять назад, когда я еще жил во Фриско. Я тогда настолько одурел с пяти порций, что забрался в автолет и…
— Какая марка автолета? — перебил Боб.
Боб был помешан на автолетах. Он считал шиком летать на этих тихоходных безопасных аппаратах сейчас, когда сколько угодно более совершенных средств транспорта. Живи этот сноб в эпоху автомобилей, он бы держал конюшню.
— Марка? — растерянно переспросил Мартене. — А черт ее знает, какая марка! Мне было не до этого. Главное, что руль поворотов был зафиксирован защелками, а я забыл их снять…
— Ну хоть крыльев-то сколько было? — настаивал Боб. Два? Четыре? И хвост прямой или ласточкой?
Уж эти-то вещи Мартене обязательно должен помнить. На всем земном шаре не найдется человека, который, забравшись в автолет, не запомнил бы его марку… И тем не менее…
— Не помню… — упавшим голосом сказал Мартене, ощущая, как опять тоскливо заныло под ложечкой. — Автолет, и все.
Боб как-то странно взглянул на него. Уж не раз ловил Мартене такие взгляды: что-то непонятное творилось с его памятью.
— Ну а костер вы из чего разводили? Валежник? Дрова? Или, может быть, с собой электронный привезли? А в чем ты был одет? И что делали остальные, пока ты вместе с Хиной выделывал пируэты в воздухе?
— С какой Хиной? — встрепенулся Мартене. — Мою девушку звали иначе.
Боб протянул ему фляжку.
— Выпей. Ты хороший парень. И я никому ничего не скажу… Хотя стоило бы: то-то поднимется переполох в этом гадючнике!
— О чем это ты? — не понял Мартене. Он уговаривал себя, что не понял. Интуицией он уже догадался, или, вернее, начинал догадываться. И он хлебнул раз, другой, третий, чтобы утопить, прогнать эту догадку. Потом протянул фляжку Бобу. Тот отпил, в свою очередь, и вытер губы.
— Я ничего не говорил, — спокойно заявил Боб. — Я уже сказал, что ты хороший парень, и ты мне нравишься. С этими пижонами, — он кивнул в глубь гостиной, — даже выпить нельзя по-человечески. Но в такую мерзкую погоду чего только не приходит в голову… Просто я вспомнил одну книжонку, которую купил на вокзале, возвращаясь из столицы. Посидеть-то было не с кем, а время надо было убить. Зайди завтра, я тебе ее дам.
Видно было, что и Боб выбит из колеи. И вовсе не тем, что прочитал какую-то книжку. Боб даже не среагировал на выкрутасы Солы, которая уже откровенно вешалась на аптекаря.
На другой день, когда Мартене пришел к нему, Боб попытался увильнуть.
— Не надо, парень, туманить мозги. Вчерашняя слякоть так на меня подействовала, что я просто лепил глупость за глупостью.
Мало ли Какие бывают совпадения.
И тогда Мартене прошел в его кабинет и сам взял злосчастную книжку. Ошибиться он не боялся: она была единственной в этом доме.
Никогда не забыть ему лицо приятеля в этот момент.
— Зря, парень, лучше живи спокойно. Мало ли что бывает.
Они отлично понимали друг друга, и Мартене знал, что Боб угадал истину, угадал раньше его, Мартенса.
Он оторвался от окна и взглянул на часы. Еще пять минут. За окном струилась все та же слякотная скука. Мартене поморщился и затряс головой, будто прогоняя воспоминания. Зачем они сейчас?
Только расслабляют волю. Все равно, раз уж он вступил на этот путь, то пройдет его до конца. Но воспоминания не хотели уходить.
Они неотвратимо просачивались в память, как дождь за окном.
Он прочел эту книгу в один присест. Ничего особенного, обычная размазня, об обычном адюльтере. Но там было описание пикника на лесистом мысе у впадения реки в море… Да, теперь у Мартенса не осталось сомнений: он вспоминал именно этот пикник.
Автор явно не принадлежал к числу первосортных. Он не умел нарисовать картину так, чтобы читатель представил ее во всех подробностях, дополнив собственной фантазией все недосказанное, да и вообще, очевидно, считал, что важно действие, а подробности ни к чему. Вот и получилось, что автолет неизвестно какой марки, костер неясно из чего, весь свет сфокусирован на главных героях, остальные персонажи проходят бледными тенями, будто на экране черно-белого кино. Теперь Мартенсу стало понятно, почему, вспоминая случаи из своей жизни, он всегда мог представить одни голые факты, без тех мелких незначащих деталей, которые только и придают правдивость. Вся его биография — это отрывки из различных книг, мало известных, чтобы совпадения не бросались в глаза. Только имена изменены: жалкое подобие маскировки… И страшная истина теперь уже неоспоримо открылась ему: он казненный!
Мелодичный звон наполнил комнату. Мартене поднял голову.
Три часа. Архив открылся.
Он двигался по коридору неторопливым шагом, рассеянно глазея по сторонам, с видом человека, который проходил этот путь бессчетное число раз! Но знал бы кто-нибудь, как трудно ему это давалось! Ноги так и рвались быстрее, быстрее. А спешить нельзя.
Нельзя вызывать ни малейшего подозрения. Ведь Мартене уже совершил преступление, украв карточку, а теперь намеревается совершить второе, неизмеримо более тяжкое: проникнуть в секретный архив. Он должен узнать, за что был казнен. И это третье преступление, самое, пожалуй, дерзкое: он не имеет права этого знать.
Медленно уплывают назад голубые стены, разрезанные через равные промежутки коричневыми полосками дверей. Идет по коридору рядовой работник технической службы с соответствующей эмблемой на левой стороне халата. Порученная работа исполнена, и ему некуда торопиться. В этот час в коридоре никого не должно быть.
Из-за угла вывернулись двое. Без халатов, значит, не здешние.
Не спешат, но двигаются быстро. Левый вертит головой, читая таблички на дверях, правый в упор смотрит на Мартенса.
Опасность! Мартене подобрался, руки в карманах сжались в кулаки. Лишь бы не изменилась походка и скучающее выражение лица. Он опустил глаза, чтобы не выдал затаившийся в зрачках страх. Только когда сошлись вплотную, не выдержал, глянул. И встретил внимательный, острый, как лезвие, взгляд.
Где-то он уже видел этого человека. Такое лицо невозможно забыть. Резкое, с крутыми буграми скул, будто вырубленное из гранита. Глаза из-под низких век, как две пули, ожидающие своего часа. Но в памяти это лицо не зафиксировано. Может быть, в той, другой жизни?
Он вежливо посторонился, они тоже подались в сторону. Неужели пронесло? Мартене напряженно вслушивался в их удаляющиеся шаги. Нет, ничто не вызвало у них подозрений. Их походка не изменилась, ритм каблуков, затухающий вдали, остался тот же.
Мартене облегченно перевел дух и, не в силах сдержать себя, ускорил шаг, почти побежал.
Вот и архив. Массивная металлическая дверь с рубиновым глазком на левой стороне. И тут выдержка окончательно оставила Мартенса. Рука, вытаскивающая карточку, задрожала, карточка зацепилась за карман, непроизвольно он рванул, и громкий треск разрывающейся ткани заставил сердце сорваться с места и ухнуть куда-то в желудок. И тут Мартене трусливо и воровато оглянулся, как неопытный карманник. Какое счастье, что рядом никого нет!
С потным лицом и блуждающими глазами он высвободил наконец карточку и долго не мог попасть ферритным кружком на глазок. Наконец, дверь медленно распахнулась, открывая огромное помещение с лиддитовыми шкафами вдоль стен. Все плыло перед глазами. Шаги гремели в пустом зале, как колокола боевой тревоги. Где же кибер-каталог? Мартене метался по залу, готовый закричать от отчаяния, не в силах различить эти одинаковые шкафы, пока вдруг не увидел, что стоит как раз перед каталогом, вцепившись в него руками. Вот он, такой же рубиновый глазок. И снова маленький кусочек феррита открывает дорогу к самому секретному месту в стране. Падает бронированная крышка, обнажая клавиатуру. Мартене едва сознает, что делает. В голове, как бабочка о стекло, бьется одна мысль: не потерять сознание, не потерять сознание, и вторая мысль откуда-то из глубины, из самых тайников его существа: уходи, уходи, еще не поздно!
Поздно! Уже поздно! Мартене не заметил, что произнес эти слова вслух. Он едва различал клавиатуру. Пальцы набирали буквы медленно, неуверенно, как у малограмотного.
«ДЖОРДЖ МАРТЕНС. ДВАДЦАТЬ ВОСЕМЬ ЛЕТ. ПЕРВОНАЧАЛЬНОЕ МЕСТО ЖИТЕЛЬСТВА САН-ФРАНЦИСКО».
Сейчас каталог ответит, что такой в картотеке не значится, и можно спокойно уезжать обратно в Австралию. Значит, пикник, описанный в книге, просто совпадение. Да и немудрено, от Атлантического до Тихого океана все пикники одинаковы: немного музыки, немного любви, много скуки и радости. Что нового мог придумать автор?
Короткий звонок потряс Мартенса, как взрыв. Из окованной желтым металлом щели торчало обведенное траурной каймой свидетельство о казни.
Значит, надежды нет. И страх тут же отпустил Мартенса, словно очутился он по другую сторону стены. Здесь — Мартене, там — все остальные. И черная пелена безразличия окутала душу, будто умер он вторично. Только через несколько минут глухая обида чуть тронула сердце. Ибо каково бы ни было преступление, наказание оказалось неизмеримо более жестоким. Это ощущение несправедливости и заставило Мартенса вытащить свидетельство из каталога.
Далее он действовал как автомат, недаром все было сотни раз продумано и прорепетировано. Достать аппарат и сфотографировать свидетельство на магнитную пленку — дело нескольких секунд. Читать он сейчас не стал: при таком состоянии не узнал бы ни одной буквы. Да и зачем? Для этого у него будет сколько угодно времени.
Обратный путь оказался гораздо труднее. Больше всего Мартенсу хотелось сорвать халат и бежать, бежать без оглядки. Не от страха — от отвращения, которое ему внушало все в этом здании, даже теплый ароматный воздух. Но необходимо было положить карточку обратно в стол, иначе они легко выяснят, кто ею воспользовался: в архиве фиксируются все выдаваемые документы.
И опять эти двое встретились в том же коридоре. На этот раз они оживленно переговаривались и, кажется, даже не заметили Мартенса. Впрочем, теперь ему было все равно.
— Итак, — раздраженно резюмировал Пауэлл, — стирание памяти себя не оправдывает. Мы не можем добраться до подкорки. Затрагиваем лишь самый верхний, самый доступный слой коры больших полушарий, а инстинкты, характер и вообще все то, что составляет суть человека, нам не подвластны.
Он резким щелчком выключил локатор и поднялся с кресла.
Его грубое, скуластое, будто вырубленное топором лицо было суровым.
Фрей неторопливо раскурил трубку.
— Согласен, что наша методика еще несовершенна, — негромко заговорил он, пуская в потолок волнистое синеватое кольцо. Но согласитесь и вы, что с отменой смертной казни резко упала преступность. Не вся, конечно, но сократились преступления, за которые раньше полагалась смертная казнь. Не надо, не надо. Он торопливо замахал рукой. — Я знаю, что вы хотите сказать — бред оторванного от жизни интеллектуала. Все это я уже слышал не раз. И тем не менее я еще и еще раз повторяю: дело вовсе не в улучшающейся гармонии общества, как любят объяснять официальные органы. Наоборот, социальная пропасть никогда еще не достигала такой глубины. Если сейчас никто не умирает с голода, это еще не значит, что все довольны. Человек осознает себя в сравнении. А крохотная кучка избранных, владеющая абсолютно всем, ведет такой образ жизни, что даже легендарные всемогущие олимпийцы выглядят перед ними жалкими дилетантами. Раньше богачи владели Землей. Теперь они отдали Землю плебсу, а сами переселились в космические имения. Подумайте, как это звучит: владелец планеты! Любые желания вмиг осуществляет могучая техника. Захотелось пожить в рыцарском замке — взмахнул рукой, и замок тут как тут. Самый настоящий, даже с привидениями мужского и женского пола по желанию. Вздумал по лесу прогуляться — и стремительно рвутся из-под земли красавцы деревья. Реки, горы, моря — все возникает и пропадает в мгновение ока. Какой Юпитер или Саваоф могли бы мечтать об этом! А главное — власть. Не та относительная власть, которая обеспечивается имуществом, а власть абсолютная, над жизнью и смертью тысяч рабов, с которыми можно делать все, что угодно. Неважно, что это не люди, а наведенные силовыми полями призраки. Душа от этого растлевается по-настоящему…
— Может быть, в слухах о космической роскоши нет и десятой доли правды, чернь всему верит, завидует, а зависть рождает преступления.
— Ну и что? — сказал Пауэлл. Он прислонился к стене, скрестив руки на груди. — Вы же сами себе противоречите. Зависть должна увеличивать количество преступлений, а оно уменьшается. Неужели вы всерьез хотите уверить меня, что этому способствует отмена смертной казни?
Фрей невесело усмехнулся и выпустил еще одно кольцо дыма.
— Мы вовсе не отменили смертную казнь. Я поражаюсь, почему это не доходит до вас, полицейских. Нам, психологам, это было ясно с самого начала. Мы не отменили смертную казнь, а просто заменили один ее вид другим, гораздо более жестоким. Вместо физического уничтожения мы стали уничтожать психологически. Стирая память и начиняя мозг выдуманной биографией, мы возрождаем нового, совсем нового человека в старом теле. А люди до смешного привязаны к своему телу. Когда оно вместе с тобой уходит в небытие — это, знаете ли, как-то спокойнее. Но мысль, что ты уйдешь, а твоим родным, знакомым до малейшего пятнышка телом будет владеть кто-то другой и что этот другой обнаружит все те тайные изъяны, все болячки, которые ты так тщательно скрываешь, — непереносима. Это обидно и страшно. Ведь в этом случае мы не только убиваем, но и обворовываем. А плебс и так считает себя обездоленным. Вот почему сократились серьезные преступления: страх оставить свою оболочку другому хозяину оказался сильнее страха смерти.
Пауэлл оторвался от стены и принялся мерить комнату по диагонали.
— Вы говорите так, будто осуждаете отмену физической казни. А ведь это, несомненно, гуманная мера. Исчезли все внешние атрибуты жестокости: электрический стул, петля, гильотина, пуля, наконец. Исчезли связанные с ними мучения. А главное, исчез нездоровый кровожадный интерес публики, поднялась моральная цена человека, убить которого даже в целях возмездия — преступление. Но, кроме моральной ценности, есть и материальная. Общество не может так, за здорово живешь, разбрасываться своими членами, не взяв от них все то полезное, что они могут дать. Преступники, это, как правило, смелые, решительные, индивидуумы, способные на действия, которые невозможно требовать от среднего обывателя. Недаром восемьдесят процентов казненных, пройдя период «акклиматизации», мучительный период, мы это знаем, уходят в космическую разведку, или строят города на дне океана, или работают в зрелищных предприятиях, выделывая головоломные трюки… Как бы то ни было, это та закваска, которая не дает сытому обществу стоять на месте. Разумеется, мы предпочли бы закваску лучшего качества, но что поделаешь, если другой нет. И единственное, что портит дело, — это ваше неумение. Ваши машины компилируют идиотские биографии, которые не удовлетворяют ни казненных, ни окружающих, ваши приборы не в состоянии перестроить нейроны подкоркового слоя, и в результате мирный служащий вынужден бороться с комплексами преступника…
— Но ведь это то, что вам надо! — возмущенно воскликнул Фрей. Теперь и он вскочил с кресла и заметался по комнате. — С какой это стати, подумайте-ка, мирный служащий сорвется с насиженного места и уйдет в опаснейшую космическую экспедицию, если что-то неосознанное не будет тянуть его? Именно несоответствие нового облика, который мы ему внушаем, и старых инстинктов толкает его на это. В новом облике он как в чужом костюме — все давит и стесняет движения. Да, наша аппаратура несовершенна, но будь она совершенна — стирание памяти потеряло бы всякий смысл. Именно тот тайный смысл, который вы в это вкладываете. Иначе мы не заставили бы казненных искупать свои преступления, выполняя для общества самую тяжелую и опасную работу. И даже то, что мы вынуждены следить за каждым их шагом, чтобы не допустить рецидивов, даже это отвечает вашим целям.
Он стал перед Пауэллом в вызывающей позе, возбужденный, с пылающим лицом. Тот скупо улыбнулся.
— Ради бога, не разыгрывайте благодетеля. Если бы вы могли, вы бы с удовольствием сняли с себя все заботы. Но теперь вам, разумеется, приходится следить за ними. И нам тоже. Впрочем, не такой уж это тяжелый труд. К счастью, не слишком часто попадаются индивидуумы, подобные Мартенсу.
— Да, это вы правы, — задумчиво протянул Фрей, с которого уже слетело возбуждение. — Этот побил все рекорды. Другие только догадывались, кто они, и скрывали свою тайну в себе, а этот… Подумать только, проникнуть в институт, похитить карточку, да с такой дьявольской ловкостью! Один халат чего стоит! А как он смотрел сегодня на нас там, в коридоре… Это же прирожденный преступник. Не понимаю, почему вы его не арестуете?
Пауэлл покачал головой.
— То, что он сделал сегодня, — мелкое преступление. Его осудили бы на три года меркурианских рудников. А дальше что? Нет, я хочу дать ему дойти до конца.
— Каков же, вы думаете, будет его следующий шаг?
Пауэлл пожал плечами и включил локатор.
— Кто знает? Пока что он валяется на кровати в гостинице и переваривает правду о себе.
Мартене лежал на кровати, не сняв пиджака и туфель, и сосредоточенно сосал сигарету. Широкая медная пепельница на полу была с краями завалена окурками. Некоторые еще дымились.
Ричард Браун… Легендарный боксер, стремительным метеором блеснувший на спортивном небосклоне, — вот кем он был! Теперь понятно, откуда эти приступы ликующей ярости и ощущение чужого тела, обмякшего под могучими кулаками. В свидетельстве о казни крайне скупо перечислялись основные моменты биографии, но Мартенсу незачем было их изучать: он наизусть знал эту трагическую историю, как знали ее сотни миллионов людей во всех частях света…
Ричард Браун и Алиса Комьерс… Великий боксер и скромная официантка из захолустного Смитфилда, который не на каждой карте и обозначен. Они росли вместе, Дик и Алиса, и ему в свое время пришлось немало поработать кулаками, чтобы отстоять свое право сидеть с ней на одной парте. Потом он, как водится, уехал искать свою судьбу, слава его достигла Смитфилда в виде аршинных заголовков газет. И Алиса не могла даже надеяться, что он вернется.
Но он вернулся. Однажды вечером роскошный, умопомрачительный, безумно дорогой «Ястреб» спикировал на площадь перед единственным в городе рестораном, и на другой день растерянная, ошеломленная, плохо соображающая Алиса переступила порог мерии с фатой на голове и смятением в мыслях.
Газеты взвыли от восторга. Чемпион и в жизни действовал так же стремительно и несокрушимо, как и на ринге.
Потом год блестящих гастролей по всем столицам мира. Яркие потоки света, заливающие ринг, отлетающие в угол тела, поднятая рука в победной перчатке, и единственный зритель в зале, который не вопит, не беснуется, а, наоборот, сжимается в комок с недоумением и тоской в глазах, — жена чемпиона Алиса Браун.
А через год она ушла от него. Сбежала с Френком Доллой, скрипачом. Двое суток продолжалась погоня. Газеты, радио, телевидение захлебывались от догадок: нагонит или нет? Букмекеры сделали состояние на ставках. За то, что нагонит, ставили десять к одному. Агенты Интерпола сбились с ног, стараясь предотвратить несчастье, но не успели. Браун нагнал беглецов в Норвегии, на берегу Согне-фьорда. На узком, поросшем соснами мысу состоялся последний акт этой драмы. Чемпион не тратил лишних слов, он вообще не любил много разговаривать. Отброшена в сторону Алиса, кинувшаяся между мужчинами. Вес тела перенесен на выставленную вперед левую ногу, резкий рывок всем туловищем и удар, коронный брауновский удар, не смягченный кожаными подушками перчаток. В этот момент на него прыгнули полицейские с идущего на посадку мобиля. Они успели только спасти жизнь женщины. Все органы информации смаковали финальную сцену, когда чемпиона в наручниках затаскивали в полицейский мобиль, а его жена, обнимая мертвое тело возлюбленного, кричала, обезумев, ему вслед: «Убийца! Убийца! Убийца!!!» Мартенсу показалось, что он и сейчас слышит эти крики.
Он пошевелился на кровати и закурил новую сигарету.
Ну вот, он добился своего. Узнал, кем был, что сделал и что сделали с ним. Его казнили за убийство. Изменили черты лица, стерли память, машина вложила в него новую биографию, которую слепили из книжек, и вместо блестящего боксера Ричарда Брауна, любимца публики, на свете появился Джордж Мартене, молодой служащий австралийского филиала американской фирмы. Он никогда не жил в Сан-Франциско. Это ему внушили. Его привезли сразу в Австралию и посадили за канцелярский стол. Так возник новый чиновник, такой же, как тысячи других. Впрочем, не совсем такой. Он все время чувствовал, что чем-то отличается от других, что этот мир не по нему…
Но ведь он и не боксер Браун. Того уже нет. И невозможно снова стать им, как невозможно змее влезть в старую кожу. Это тело, ставшее прибежищем двух людей, не принадлежит ни одному из них.
Часы пробили восемь. Пора ехать на аэродром. Билет на австралийский стратоплан куплен еще вчера. Три дня провел он в этом городе, три дня, каждая секунда которых была подвигом. Начиная с того момента, когда под носом у кибера стянул с вешалки халат работника технической службы и кончая фотографированием свидетельства о казни, он не принадлежал себе. Был целиком во власти азарта, купался в остром ощущении опасности, боролся, мобилизовал все силы. Это была жизнь, настоящая жизнь. А что ждет в Австралии? Шесть часов ежедневно за опостылевшими перфокартами, телеграммами, накладными среди таких же бесцветных ничтожеств, вечеринки, пикники, лицемерные речи и фляжка Боба Тэйта…
Мартене, как раньше Браун, не любил долго раздумывать.
Для него важно было ухватить главное, а дальше он подчинялся могучему инстинкту, молниеносно реагируя на ту или иную возникающую ситуацию. Так и сейчас он встал с кровати, одернул пиджак, вытащил из кармана авиационный билет и бестрепетной рукой разорвал его. Потом нажал кнопку видеофона и вызвал справочную.
На экране появилось лицо кибера, сделанного в виде миловидной девушки.
— Слушаю, сэр.
— Как я-могу добраться до Смитфилда, штат Техас?
Он хотел назвать совсем другое место. Он даже не думал о Смитфилде, где Джордж Мартене никогда не был. Что-то помимо его воли перестроило голосовые связки, и губы назвали город, с которого все началось…
Киберу понадобилось меньше секунды, чтобы определить маршрут.
— В двадцать три пятнадцать от Восточного вокзала отходит магнитовоз рейсом «Голубой олень». Экспресс проходит Смитфилд в девять ноль десять следующего утра. Остановки нет, но вас могут высадить в капсуле. Заказать билет?
— Закажите, — коротко бросил Мартене, запихивая в саквояж зубную щетку и химическую бритву.
Остановки нет! Пять лет прошло, а Смитфилд все еще не удостоился такой чести, чтобы в нем останавливались люксовые экспрессы.
На мгновение Мартене замер, будто потерял нить, потом решительно натянул плащ. В конце концов не все ли равно, куда ехать?
Может быть, в Смитфилде придет ответ на вопрос, который смутно начинал тревожить его.
Он расплатился за гостиницу и вышел на улицу, в унылую вечернюю слякоть.
— Ого, вот так неожиданный ход! — изумился Пауэлл, выключая локатор. — Он едет в Смитфилд к жене.
— К бывшей жене, — уточнил Фрей, вытирая платком утомленные глаза. — И не так уж это неожиданно. Поверьте, Пауэлл, мы никогда еще не встречались с такой сильной личностью.
— Я это понял раньше вас, когда еще вел следствие по его делу, — угрюмо отозвался Пауэлл.
— Дорого бы я дал, чтобы покопаться в его мыслительном аппарате! — мечтательно проговорил Фрей, попыхивая трубкой. Уверен, что энцефалограмма биотоков представляла бы почти прямую линию. Этот человек не думает, не рассуждает, он действует… Разумеется, я утрирую, но ретроспективно это выглядит именно так. В своих рассуждениях он не ищет конечной цели, а отталкивается от нее. Он постигает ее сразу, каким-то глубоким, чуть ли не звериным инстинктом и тут же начинает действовать.
Разумеется, действуя, он мыслит, но опять-таки обдумывает только пути к достижению цели. А достойна ли цель тех усилий, которые затрачены на ее достижение, и вообще всякие там моральные аспекты его не интересуют. Он даже не способен представить, что иногда надо от чего-то отступиться. Это человек без тормозов.
Проследите его путь. Узнав об измене жены, он кинулся в погоню, чтобы убить. Думал ли он при этом? Разумеется, как быстрее нагнать беглецов. Ему в голову не пришло, что жена имеет такое же право выбора… Поняв, что он казненный, он бросил все и прилетел сюда, в институт. Как бешеный бык, сметая все преграды, добился своего, узнав тайну. Из всех казненных он один так сделал. А почему? Разве остальные не думали об этом? Конечно, думали и даже строили подобные планы, но, взвесив все «за» и «против», отказались от этой безумной затеи: узнать такую правду о себе страшнее, чем жить в неведении, по крайней мере можно строить какие-то иллюзии. Он не отказался потому, что не взвешивал. Далее, узнав свое прошлое, он не возвращается в Австралию, а едет в Смитфилд.
Зачем? Какая теперь у него цель, ради которой жертвуется всем?
Может быть, он сам еще отчетливо не осознает. Его толкает инстинкт. Тот самый инстинкт, который привел его на ринг, потому что этот парень с детства привык смотреть на жизнь как на схватку: главное — нанести удар раньше противника. Я уже говорил и повторяю снова: это очень опасный человек, очень!
— Может быть, может быть, — отозвался Пауэлл, и его грубое лицо сложилось в улыбку, не предвещавшую ничего доброго. Поэтому сегодня же ночью я переброшу в Смитфилд десяток крепких мальчиков. Я дам ему дойти до последней черты, но не далее. Второго убийства ему не совершить.
Фрей встал, тщательно выбил трубку, положил ее в карман.
— Второго убийства не будет… Надеюсь, что не будет. Если я правильно понимаю, его влечет в Смитфилд вовсе не это. Ему необходимо стряхнуть с себя кого-то одного: либо Брауна, либо Мартенса. Такой человек не может жить раздвоенным. Но тем не менее ваши крепкие мальчики могут оказаться не лишними. Во всяком случае я рад, что вы разрешили вмонтировать в его череп передатчик. Случай оказался исключительно интересным.
— Еще бы! — фыркнул Пауэлл. — Это ваша горошинка прицепилась как нельзя более кстати. По крайней мере мы можем контролировать каждый его шаг, слышать каждое слово, даже отмечать изменения общего уровня эмоций, хотя, к сожалению, и не читаем его мыслей. Правда, это противозаконно, но в данном случае я с удовольствием переступил бы закон.
— Вы слишком многого от нас хотите, — сказал Фрей, берясь за ручку двери. — А теперь предшествующая цепь событий наталкивает меня на элементарный логический вывод, что следует смотаться домой за пижамой.
— Да! — отрывисто бросил Пауэлл. — Мы отправляемся в Смитфилд тем же экспрессом. Встретимся через час на вокзале.
Алиса украдкой кинула взгляд через плечо. Ее безотчетно тревожил новый посетитель. В его атлетической фигуре, движениях рук и головы, манере держать нож и вилку было что-то до ужаса знакомое, страшное, будто ожили ее постоянные кошмарные сны.
На его шее светился пестрый броский галстук, как у преуспевающего коммивояжера или владельца мелкой фирмы, хотя он не являлся ни тем, ни другим. Несмотря на все ее старания, Ричард так и не научился одеваться со вкусом.
Она вздрогнула от этой невозможной ассоциации и чуть не уронила поднос.
Сначала он сел к Коре Вэй, и это не было простой случайностью: несколько лет назад Алиса обслуживала именно тот ряд столиков. Потом пересел к ней. Лицо его было незнакомо, обращал на себя внимание оценивающий прищур глаз и эта жесткая, будто высеченная резцом, складка в уголке губ…
— Заснула ты, что ли? — визгливый голос хозяина вернул ее к действительности. — Джентльмен с пятого столика уже второй раз стучит ножом о фужер. Не забывай: разбитый хрусталь за твой счет.
Алиса кивнула и, подняв поднос, скользнула к пятому столику.
— Прошу прощения, сэр. — Ее лицо осветила заученная улыбка. — Сегодня такой наплыв…
Незнакомец, тревожащий ее, занимал шестой столик. Он задумчиво ковырял вилкой в тарелке и, казалось, не обращал внимания на окружающих. Но, отходя от столика, Алиса внезапно обернулась и перехватила внимательный взгляд, брошенный вдогонку.
Убедившись, что никто из клиентов не нуждается в ее услугах, Алиса отошла в уголок у стойки и опустилась в кресло. Ноги не держали ее. Сегодня, как никогда, было много посетителей. И почти все незнакомые. Какие-то подтянутые молодые люди в костюмах спортивного покроя рассеялись по всему залу. Двое из них сидели и за шестым столиком, но, кажется, не имели ничего общего с незнакомцем, внушавшим ей такой ужас.
Как мужчины много курят! У Алисы кружилась голова от табачного дыма и алкогольных испарений. А может, и от смутного предчувствия чего-то страшного. Вентиляторы не успевали отсасывать испорченный воздух, кондиционер захлебывался от напряжения, электронный джаз гремел так, будто задался целью свести с ума.
Вдруг Алиса вздрогнула: незнакомец за шестым столиком подал ей знак. Собрав всю свою волю, она порхнула к нему, удерживая на лице профессионально-приветливое выражение.
— Что-нибудь еще закажете, сэр?
Мужчина галантно подвинул ей свободный стул. Алиса, поколебавшись, присела, хотя правила запрещают официанткам сидеть с посетителями.
— Мне предстоит прожить в вашем городе несколько дней, натянуто улыбаясь, сказал посетитель. — Не могли бы вы посоветовать, как лучше провести время?
На мгновение у Алисы отлегло от сердца: тип с обезьяньим галстуком оказался просто неумным ловеласом. Любой маломальски опытный мужчина нашел бы гораздо лучший предлог для знакомства. Но, взглянув в его глаза, она поняла, что ошиблась: это не ловелас.
— Мистер никогда раньше не был в нашем городе?
— Нет, не довелось, хотя кое-что я о нем слышал.
— К сожалению, в нашем захолустье мало развлечений, — Алиса отвечала прежним любезным тоном, игнорируя намек. — Два кинотеатра, клуб деловых людей, кегельбан, — вот, пожалуй, и все.
— А достопримечательности? Неужели у вас нет достопримечательностей?
Их взгляды скрестились. И рокот голосов, вопли джаза отступили куда-то, оставив их в круге, заполненном невыносимой тишиной. Он первый отвел глаза.
— Нет, — твердо сказала Алиса. — У нас нет достопримечательностей.
Однако мужчина не хотел признать себя побежденным. Опустив голову, он прерывисто вздохнул, и тело его напружинилось.
— А вы? Разве вы не достопримечательность? Ведь вы были женой великого человека.
Это был удар, рассчитанный на нокаут. Удар грубый, беспардонный. Мартене шел напролом так же нетерпеливо, дерзко, отчаянно, как некогда Браун.
Тишина еще более сгустилась. Многотонной ледяной глыбой навалилась она на этих двух людей, сражавшихся в одиночку, без судей и без правил. Алиса медленно встала и отодвинула ногой стул.
— Я была женой великого негодяя, — внезапно охрипшим голосом сказала она. — Эгоиста, который считался только с собой. И я вычеркнула эти годы из своей жизни, будто их и не было. Вот почему я вернулась в этот город и снова работаю в том же ресторане и под старой фамилией.
Ответный удар, несокрушимый и тем более страшный, что был нанесен в открытую, поверг чемпиона наземь. Это был нокаут, и хотя Мартене сделал последнюю жалкую попытку, он уже понял, что побежден.
— Значит, вы совсем забыли время замужества?
— Нет! — Алиса выпрямилась, глаза ее зажглись гневом. Я ничего не забыла. Каждый час этого проклятого года врезан в мою память, потому что был наполнен страхом и ненавистью. И этой ненависти мне хватит до конца жизни.
Второй удар добил лежачего. Когда Алиса дошла до стойки и обернулась, шестой столик опустел. Не было ни незнакомца, ни обоих спортсменов. Только смятые ассигнации сиротливо темнели на скатерти.
— Что с тобой, дорогуша? — участливо спросила Кора, обнимая Алису за плечи. — Приставал, да? На тебе лица нет. Да плюнь ты на них, все они скоты. Выпей-ка скорей, пока босс не видит.
— Я встретила мертвеца, — сказала Алиса, ставя на стойку пустую рюмку. — Злого духа, вышедшего из могилы!
— Ты с ума сошла! — Кора отшатнулась. — Как это понимать?
— В прямом смысле. Но не бойся, — Алиса мрачно рассмеялась. — Я прогнала его обратно в преисподнюю.
Мартене подошел к окну и потянул толстые шелковые шнуры.
Они были скользкие и прохладные на ощупь, будто меж пальцев струился тугой поток воды. Гардины, тихо шурша, уползли в стороны, и Мартене остался один на один с городом, где прошло его детство.
Ночь. Ни луны, ни звезд. Погашены все фонари: в этот час добропорядочным гражданам незачем шататься по улицам.
Смутные силуэты зданий со слепыми провалами окон только подчеркивали мрак. Ночь была на земле, ночь была в человеке.
Свершилось самое страшное: он любил эту женщину. Любил по-прежнему или полюбил только сегодня — это уже значения не имеет. Он сразу узнал ее, узнал всем своим существом, каждой клеточкой изнывающего в тоске тела, и на мгновение знакомое безумие овладело им: кинуться в молниеносном прыжке, схватить ее, прижать к себе так, чтобы прервалось дыхание, ошеломленную, кипящую гневом, но где-то в душе уже покоренную, покорную этим порывом, и бежать, бежать с дорогой добычей… Но мгновение прошло, а Мартене не тронулся с места.
Он совсем забыл, что в его теле два человека. Отважному решительному боксеру все время преграждал путь мягкотелый благовоспитанный чиновник с безупречной биографией, не совершивший ни одного предосудительного поступка. И Мартене понял, что никогда уже не решится нарушить закон.
Внезапный страх охватил его, страх перед последствиями не совершенного преступления. Поддался он порыву, и снова казнь…
Тогда в этом теле появится третий… А им и двоим в нем тесно, Мартене напрягся, словно стремился вырваться из давящей оболочки.
Куда идти теперь? Он сел на кровать и начал раскачиваться из стороны в сторону, обхватив голову руками. Обратно в Австралию к высокопарно-целомудренным речам в гостиных и тайным выпивкам за шторой. Об этом и речи быть не может. Нет на Земле ему места.
А почему нет? Мартене вскочил на ноги и рассмеялся тем сухим холодным смехом, который приводил в содрогание противников и их тренеров. Почему нет? Он казнен, это правда, но никто же не ограничивал для него выбор профессии. Тело его так же могуче, как прежде, реакция молниеносна, и старые навыки не забыты.
Рефлексы не сотрешь, как память. Он снова пойдет на ринг. Ричард Браун возродится под другим именем, как феникс из пепла. И снова обмякшие тела соперников будут безжизненно переваливаться через канаты. Только теперь он будет еще злее, еще беспощаднее, чем раньше…
Мартене сразу изменился. Чиновник исчез, остался боец. Его глаза угрюмо заблестели, руки согнулись в локтях и прижались к туловищу, готовые к защите и нападению, походка сделалась скользящей и упругой… Но это продолжалось недолго. Через минуту взор его потускнел, и руки опустились.
Ничего не выйдет. На ринг ему не вернуться. Для этого мало стальных мускулов, нужен еще и бойцовский дух, а его уже нет.
Достаточно вспомнить, как позорно вел он себя в архиве. Теперь это воспоминание будет преследовать его всю жизнь, отнимая уверенность. Нет, это не для мелкого служащего: играть с судьбой в тесном-, опоясанном канатами квадрате ринга.
Значит, на Земле и вправду делать нечего. Человек, чья грозная слава гремела по всему континенту, не удовлетворится серенькой участью канцеляриста. Остается космос.
Он снова подошел к окну и стал вглядываться в беспросветную пелену ночи.
Космос! Необъятные просторы, которые не охватить разумом.
Страшные планеты, где каждый шаг устлан костями первооткрывателей. Чужие миры, дышащие смертью… Их покоряют отряды разведчиков, деяния-которых овеяны легендами. Там, за тысячи световых лет от Земли, найдет он свое место.
Мартене закурил и взглянул на свой хронометр. Еще шесть часов до рассвета. Наверное, в этом городишке нет даже вербовочного пункта, придется ехать в столицу. Завтра он будет там, а через неделю оборвется его связь с Землей. Он обманет их всех.
Они думали, что уничтожили боксера Брауна, когда стерли его лицо и его память, что он всю жизнь будет корпеть над бумажками, чтобы кто-то грел на этом руки. Черта с два! Там, на огнедышащих планетах, в схватках с ужасными существами он выдавит из себя чиновника и снова станет бойцом. Туда его путь, там его жизнь. Он навсегда забудет Землю, так же как Земля забудет его…
А потом, облюбовав подходящую планету, он прогонит всех, и горе тем, кто попытается отнять у него добычу. Он станет грозным властелином какого-нибудь покорного туземного народа. Не одним же толстосумам владеть планетами…
И тут ему показалось, что из черного окна глянуло чужое, не его отражение. Нежное печальное лицо, тоскующие глаза, мягкие трепещущие губы… Лицо, которое он любил и любит, от которого не может отказаться.
И Мартене понял, что никуда не уйдет. Ни в космос, ни даже из этого города. Тут его жизнь, его проклятая судьба, возле женщины, которая его ненавидит. Он должен быть рядом с ней, несмотря ни на что, наперекор всему. Никому больше не отнять у него ни душу, ни тело. Это его последний бой, и он его выиграет.
Мартене отбросил недокуренную сигарету и внимательно оглядел комнату твердыми прищуренными глазами. Мелкий чиновник исчез, испарился без остатка. В теле Мартенса снова жил неистовый боксер, который умел мгновенно принимать решения и бестрепетно приводить их в исполнение…
Когда Пауэлл и Фрей с группой детективов выломали дверь и ворвались в номер, Ричард Браун висел на тугом шелковом шнуре.
Лицо его было спокойно.
* * *
ЮРИЙ НИКИТИН
ЛЕТУЧИЙ ГОЛЛАНДЕЦ
К вечеру море стало сумрачным. С борта корабля тяжело били серые свинцовые волны, над самыми надстройками висело набрякшее небо. Оставалась узенькая полоска между молотом туч и наковальней океана, и корабль полз изо всех сил, все еще надеясь выскользнуть из-под удара грозы.
Правда, так показалось бы разве что из самой дальней дали: корабль, бывший атомный ракетоносец, несся как гигантский плуг, мощно вспарывая почву океана. Все сорок два члена научно-исследовательской экспедиции разместились в уютных каютах, коекто еще торчал в прекрасно оборудованной библиотеке, некоторые отправились в кают-компанию смотреть фильм, вчера доставленный вместе с почтой самолетом.
Назар остался в своей каюте. Тесное, правда, помещение: чуть побольше купе в вагоне поезда. Хорошо, хоть какие-то удобства предусмотрены: цветной телевизор, мягкий диван, приемник, диктофон, климатизер, видеомагнитофон с большим выбором кассет…
Сперва попытался читать, затем включил телевизор, пощелкал тумблерами радиоприемника, но возникшее тягостное чувство не проходило, напротив — усиливалось. Выключил климатизер, кондишен настроил на усиленное озонирование воздуха, но и это не помогло. Что-то древнее, тяжелое, давящее вторгалось в психику, и бороться было невозможно. Когда же пойдут на спад эти вспышки на Солнце, чтобы взяться за работу?
Он со злостью отдернул с иллюминатора штору. Там, в черноте ночи блекло вспыхивали молнии, погромыхивало. Корабль шел ровно, о качке не было и речи: на столе горделиво возвышался длинноногий бокал, доверху наполненный соком, и то ни разу не качнулся, — но все же что-то, сопровождающее такие грозы, действовало особенно угнетающе. То ли пониженное давление вдобавок к отвратительным солнечным пятнам, то ли еще что-нибудь.
Все-таки человек — часть природы и живет по ее законам… Любое возмущение на Солнце, притяжение Луны, противостояние Марса, даже приливные атмосферные волны, вызванные гравитацией планет-гигантов Юпитера и Сатурна, — все это властно вторгается в психику, вносит возмущение в симфонию человеческой души, путает команды мозга…
Наконец Назар махнул рукой и полез в аптечку. Там отыскались великолепные транквилизаторы: мощные, не коммулятивные, приятные на вкус. Вообще-то редко прибегал к лекарствам: сказывался модный лекарственный нигилизм, но сейчас все оправдывала трудность путешествия в открытом океане. Вот уже восьмой день не видят ничего, кроме однообразной водной глади… В этих условиях и самая здоровая психика даст трещину, станет искать спасительные отдушины.
Проглотив пару таблеток, подумал и добавил еще две: коэффициент на отвратительную погоду. По телу стала разливаться успокаивающая теплота, кровь хлынула на периферию, приятно защипало в кончиках пальцев, а в голове, напротив, стало легко и хорошо.
Он намеревался лечь и почитать, уже потянулся к шторе, чтобы отгородиться от холодного, негостеприимного мира… В этот момент там, за иллюминатором, сверкнула яркая молния, осветила страшные апокалипсические тучи, их неправдоподобно лиловые рваные края и… парусный корабль, который несся по черному морю!
Это было невероятно, однако Назар отчетливо увидел в двух-трех кабельтовых странный парусник, что стремительно мчался параллельным курсом, лишь постепенно отставая… Изредка его скрывали волны, но он упрямо выныривал, взлетая на следующий вал, и снова бросался в бездну…
Назар ощутил, как неровно прыгнуло сердце, стало жарко, а в ушах торжественно запели серебряные фанфары. По морю неслась каравелла, настоящая каравелла! На таких ходили Колумб и Васко да Гама, а теперь изображения этих прекрасных кораблей пошли косяком в наше ностальгирующее по прошлому время…
На обложках журналов, на шоколадных обертках и на крышках тортов — всюду каравеллы. В продаже появились значки, цветные гравюры… Да, это каравелла! Высокие надстройки на носу и корме, три мачты. На самой большой, что посредине — красивый большой парус, парус поменьше — тоже косой — на кормовой мачте, а тот, что на носу, почти квадратный.
В памяти молниеносно вспыхнул эпизод из детского кино: залитая ярким солнцем в море выходит празднично приподнятая над водой каравелла. Гремит духовой оркестр, золотом сияют надраенные смешные пушки, а над изукрашенным кораблем режет глаза сверкающая неправдоподобной белизной гора парусов, похожих на утренние, умытые со сна солнцем облака. У борта ласково плещется синее море, а каравелла, выкрашенная в темно-коричневый цвет, удивительно тонко гармонирует со всем миром, и легко-легко скользит, не погружаясь, по мягким зеленоватым волнам. Именно скользит: не вспарывает воду, не бороздит, а несется неслышно, словно над волнами летит огромная сказочная птица…
На-палубе улыбаются моряки, машут руками и треуголками.
Все как один загорелые, белозубые, с крепкими руками, никто не боится высоты. А на капитанском мостике, небрежно сбивая тросточкой клочья белой пены, которую туда взметнул свежий ветер, стоит тоже загорелый, обветренный всеми ветрами семи морей, просоленный капитан. Из рукавов богато украшенного камзола выглядывают знаменитые брабантские — так, кажется, их называли — манжеты, на парадном белом поясе висит длинная шпага с затейливым эфесом, над которым работали лучшие мастера Милана, а ножны украшены драгоценными камнями…
Вспышка молнии продолжалась миг, но изображение впечаталось в сетчатку глаза и длилось, поражая неправдоподобностью: неподвижные, как дюны из грязно-серого песка, застывшие волны, и замерший в стремительном беге старинный парусник!
Назар вскочил, заметался. Потом решился: сорвал со стены спасательный жилет, без которого капитан запретил научным сотрудникам выходить на верхнюю палубу, кое-как напялил и выскочил в коридор. Тот плавно изгибался вдоль борта, с одной стороны были каюты, с другой — небольшие иллюминаторы. Назар прильнул было к одному, но ничего не увидел: тьма кромешная, особенно после освещенной каюты. Потом сообразил, что каравелла с другой стороны, бросился наверх, миновал пролет, второй, третий, мелькнула мысль воспользоваться лифтом, но осталось всего два этажа — и наконец выскочил на верхнюю палубу.
Едва удержался под ударом шквального ветра, лицо стало мокрым от мельчайшей водяной пыли. Страшно грохотал гром, словно над головой рушились огромные льдины, а в рваных быстро бегущих тучах мелькал красноватый отблеск молний.
Назар подбежал к борту. Волны рябили далеко внизу, брызги тоже не доставали до вознесенной на высоту семиэтажного дома палубы, даже качки опасаться не приходилось: корабль шел ровно, словно мчался на колесах по асфальту.
Молнии полыхали ядовито-плазменным светом, и в их неверном блеске Назар снова увидел странный парусный корабль. Он был позади и отставал все больше: даже при ураганном ветре парусам с атомной турбиной не тягаться!
— Каравелла… — прошептал Назар, — подлинная каравелла… И позвать никого не успею! Идиот, фотоаппарат не захватил…
Стремясь не упустить парусник из виду, он пошел вдоль борта.
Мрак уже заглатывал каравеллу, она становилась все меньше, молнии освещали только паруса, потом только самый большой из них…
Назар ускорил шаг, побежал. С разбега выскочил на корму, чтобы успеть бросить прощальный взгляд на парусник… и в этот момент палуба под ногами резко дернулась, ушла назад. Назар, невольно ускорив бег, чтобы не упасть, налетел на борт, больно ударился грудью. На миг перехватило дыхание, и тут он в страхе ощутил, что инерция бросила его через борт. Он косо летел в бешено бурлящие волны и еще в воздухе увидел, что корабль резко набрал скорость, поднялся повыше и понесся на глиссирующем полете.
В этот момент Назар ударился о воду, ушел с головой. Его крутило, сжимало, рвало на части, наконец выбросило на поверхность. Он оказался в подобии лодки, под головой была упругая подушечка — включилась система жизнеобеспечения спасательного жилета. По спине разлилась приятная теплота: сработали нагревательные элементы. Будь здесь даже Ледовитый океан, они сумеют поддерживать нужную температуру, а запаса энергии хватит на много лет.
И все же Назар был в диком ужасе. Нет под ногами дна, нет привычного, твердого — он висел над бездной в сотни метров, и первобытный ужас падающей с дерева обезьяны ударил в мозг…
Он отчаянно кричал, барахтался, бил руками по воде, но едва доставал ее кончиками пальцев, ибо спасательный жилет раздулся, приподнял его над водой, защищая от волн.
Дважды ударился лицом о трубочку, что высунулась из жилета, потом вспомнил: в отсеке разогревается какао, а с момента удара о воду включилась аварийная радиостанция жилета. Сейчас на корабле уже ревет сирена, пеленгаторы засекают цель…
Ветер и волны несли его в ночь, в ледяной мрак. Сверху страшно грохотало, в лицо било свирепыми брызгами.
Вдруг, заслоняя ветвистую молнию, впереди вырос темный скошенный силуэт судна, вверху угадывалась громада парусов.
Молния угасла, но он успел заметить, что мимо стремительно несется легкий корпус каравеллы, той самой каравеллы!
Не успел что-либо сообразить, крикнуть, как сверху прогремел гулкий голос. Ему ответил второй: резкий и властный. Кричали на незнакомом языке, Назар собирался закричать в ответ, но в этот момент его дернуло, потащило, его тело вдруг потяжелело, и вот уже болтается в воздухе, и в свете молний увидел, что внизу удаляются злые волны.
У борта его подхватили. Он ударился о твердое, тяжело перевалился и упал. Спасательный жилет с шумом выпускал воздух, перед глазами, едва не ободрав лицо, мелькнул пеньковый канат с крючком на конце, которым его подцепили за крючки жилета…
Он попытался встать, но палуба вдруг встала вертикально, сверху обрушилась тяжелая гора ледяной воды, и его потащило по деревянному настилу, и он тщетно пытался ухватиться, но только обдирал в страхе пальцы о доски. Наконец ноги уперлись в твердое, и вода, что волочила его, с шумом устремилась дальше. Он извернулся, ухватился за чугунную тумбу, к которой были принайтованы сразу три толстых веревочных каната, и посерел от ужаса.
Рядом через прорубленные в бортах широкие дыры обратно в море низвергалась водопадами вода.
Палубу под ним бросало то вверх, то вниз. Ледяной ветер не давал поднять голову, и все же Назар кое-как дотянулся до ближайшего каната и поднялся, но канат не отпустил: напротив — вцепился обеими руками.
Палуба прыгала как взбесившийся конь, голова кружилась, и к горлу подступала тошнота. Особенно становилось мучительно, когда все падало вниз. Желудок лез по горлу вверх и выцарапывался наружу, а водяные горы взметывались всюду, поднимались все выше и выше, неба оставалось с рукавицу, но и там громоздились жуткие лиловые тучи и нещадно вспыхивали ядовито-белые молнии.
Волны страшно и гулко били в борт. Оснастка трещала, по палубе гуляли волны, потоки воды. Чуть посветлело, это проглянула луна, заливая все мертвенным фосфорическим сиянием — словно светящимся ядом, да и глаза чуть привыкли к темноте, но рассмотреть почти ничего не удавалось: мелькали тени, люди бегали, сипло и тяжело дышали, таскали канаты и железные крюки, убирали некоторые из парусов, а над головой страшно свистело в реях, недобро скрипели и потрескивали мачты.
Шагах в пяти впереди маячила коренастая фигура человека, который стоял за штурвалом. Огромный, широкоплечий, в старинной морской одежде, он с трудом справлялся с колесом, что сопротивлялось, норовило вырваться из рук. Назар при свете молнии успел рассмотреть — тот в муке оглянулся — бледное от напряжения лицо и отчаянные глаза.
В грохоте грозы на прыгающей палубе и под водопадами ледяной воды фигуры матросов мелькали как тени. Над головой непрестанно грохотало: то тише, то громче, потом раздался страшный треск, и казалось, прямо на мачтах несколько раз кряду мигнул ослепительно едкий свет.
Назар трясся от холода и страха. Крупная дрожь била по всему телу. Дрожали руки, что буквально приросли к канату, тряслись ноги, стучали зубы.
Канат отпустить не решался, чтобы не сбросило за борт, и только с ужасом смотрел на бегающих людей, которые свободно лавировали в паутине туго натянутых канатов, карабкались по веревочным лестницам, ползали по реям, закрепляли провисшие канаты…
Команда работала лихорадочно, напрягая все силы. Почти вся в лохмотьях, с бледными истощенными лицами!
Тут сверкнула едко-белая молния, следом на корабль обрушился такой страшный удар грома, что Назар с трудом удержался на ослабевших ногах.
Из тьмы, ветра и брызг появились двое. Оба в старинных потертых камзолах, на локтях зияют дыры, широкие морские брюки обветшали до такой степени, что давно потеряли цвет, пестрели заплатами, а внизу истрепались до бахромы.
Остановились перед Назаром, один сказал что-то резко и повелительно. Назар, глядя на него во все глаза, виновато пожал плечами: не понимаю…
Человек, который стоял перед ним, был очень стар, хотя и сохранил в ногах и в плечах крепость. Над голым черепом торчал, не прилипая, венчик неопрятных седых волос, лицо было худым, жестким, с резкими, словно летящими вперед чертами, а глаза — 150 голубые, как украинское небо, и нещадные, как блеск обнаженного клинка — горели неистовым огнем. Он весь казался выкованным из железа, и только тугие желваки застыли под кожей, похожие на тяжелые каменные кастеты.
Второй тоже сказал что-то, по-видимому — повторил вопрос на другом языке. Этот человек был худым и жалким еще в большей мере. Лохмотья изношенной рубахи держались на веревочках, да и те были в узелках разного цвета и толщины — куда уж большая нищета! Из-под этих лохмотьев торчали, едва не прорывая тонкую бледную кожу, острые ключицы… На левом боку рубахи зияла дыра, и видно было ребра, сухие, как дощечки ксилофона. Задав вопрос, он закашлялся, выплюнул сгусток крови и обессиленно схватился за канат.
— Не понимаю, — ответил Назар, ощущая, как бешено стучит сердце. — Не понимаю! Я русский, меня сбросило с корабля…
Старший, в котором Назар угадывал капитана, снова сказал что-то жестко и отчетливо, словно ударил железом о железо.
С реи спрыгнул матрос. Это был высокий и костлявый человек, в лохмотьях камзола, натянутого на голое посиневшее от холода тело.
— Шпрехен зи дойч? — спросил он.
Назар покачал головой. Увы, немецким не владел. Объясняться с помощью жестикуляции не рискнул: сдует за борт.
— Ду ю спик инглиш?
Это спрашивал тот же матрос. Голос у него был хриплый, простуженный и к концу фразы слабел, словно матроса покидали силы.
— Ноу, — ответил Назар.
Матрос сделал еще попытку: — Парле ву франсе?
Получив отрицательный ответ, оглянулся на капитана, развел руками и скрылся. Подошел еще один, такой же худой и в лохмотьях, попробовал испанский, итальянский, еще какие-то языки.
Капитан уже начал сердиться, видно считая моноглотство уродством, недостойным человека.
Вдруг в сторонке раздался голос:
— По-росски разумеешь?
Назар встрепенулся. В двух шагах от него с усилием тянул канат рослый бородатый мужик. Его подбрасывало, но он упорно продолжал работу, а над головой страшно и хлестко хлопал парус, словно великан щелкал огромным кнутом, и ветер выл жутко и угрожающе.
На мужике была чистая заплатанная рубаха. Без ворота, без пуговиц, зато на голой груди мотался на тонкой цепочке нательный крестик. Крестик медный, восьмиконечный.
— Разумею, — крикнул Назар торопливо. — Я русский! Росс. Меня сбросило за борт… А кто вы?
— Люди, как вишь, — ответил с натугой бородач и замолчал, с трудом подтягивая толстую веревку. Закрепив за кольцо, вделанное в палубу, сказал медленно, глядя вверх на паруса: — Идем на новые земли. Капитан у нас вон тот… Ван Страатен! Вот только обогнем этот проклятый мыс и тогда…
У Назара перехватило дыхание. Значит, он в самом деле на знаменитом Голландце? Да, корабль стар, безнадежно стар. Скрипят и раскачиваются под ударами шторма потемневшие мачты, канаты то провисают, то натягиваются так резко, что каждую минуту могут лопнуть. Деревянная палуба и борта латаны-перелатаны, в кормовой надстройке дыра на дыре…
Ван Страатен скользнул взглядом по спасенному, отдал приказание помощнику и тяжело пошел к рулевому. Помощник кивнул и быстро побежал вдоль борта, ловко перебирая руками паутину канатов.
Назар, борясь с подступающей тошнотой — каравеллу бросало вверх-вниз, — спросил земляка, который невесть как очутился на легендарном корабле:
— Кто ты? Как попал сюда?
Тот не смотрел на спасенного: над головой дрожала и выгибалась дугой рея, туго натянутые канаты звенели, как струны. Парус гудел, сверху летели брызги и смешивались на палубе с клочьями пены и потоками воды, что не встречали преград и носились по деревянному настилу.
— Попал, как и все попали сюда, — ответил он наконец. Подпрыгнул, закрепил канат потуже, объяснил: — Человек я, не скотина. Подожгли мы с двумя отчаянными мужиками боярскую усадьбу, порешили хозяина, да и подались на вольные земли… На Украину, то исть. По дороге напоролись на стрельцов. Те двое отбились: порубили троих, а мне не повезло — лошадь упала и придавила. Пока выбрался, а тут новые набежали, скрутили. По дороге бежал, пробрался в чужие земли… Да что рассказывать долго! Бедствовал, но ни перед кем не гнулся. А потом узнал, что за окияном нашли новые земли, где нету ни бояров, ни королей. Туда отправлялись усе, кто ни бога, ни черта не боялся и никому служить не желал… Стоп, тут надобно отпустить, а то пор-р-рвет… Уф-ф-ф, чижолый, стерва, намок… Нанялся я плотником, набрали команду… Нам бы только энтот мыс обогнуть!
Он зло выругался, погрозил тучам кулаком. Суставы были распухшие, красные, в ссадинах и воспаленных язвах. Назар заметил, что зубы у плотника стоят неровным частоколом, десны распухли и кровоточат. Когда-то это был красивый мужик, лицо и сейчас оставалось сильным и мужественным, но беззубый рот уже западал, а желтую нездоровую кожу исполосовали старческие морщины.
Вольные земли, подумал Назар. В висках стучала тяжелая кровь, путала мысли. Ну да, тогда существовали еще эти черные дыры земли… Сейчас заговорили о черных дырах Вселенной, куда уходит энергия из нашей, а были и на Земле места, куда утекали наиболее взрывоопасные элементы общества. Ойкумена, Африка, Австралия, казачья Украина, Америка… Не будь у этого непокорного человека возможности попасть на вольные земли Украины или Америки — в России вспыхнуло бы еще не одно восстание, загорелись бы новые боярские усадьбы…
— Вам не одолеть в бурю мыс Горн! — сказал Назар с неловкостью. — Сейчас океан бороздят огромные лайнеры, и то тяжело, хоть там радары, пеленгаторы, атомные турбины… А вы на паруснике!..
От рулевого прогремел трубный голос капитана, буквально пригвоздивший Назара к палубе. Плотник что-то ответил, указывая на спасенного.
Назар закричал, стараясь перекричать бурю:
— Возвращайтесь в порт! Слышите?… Древнее проклятие кончилось, вы уже не обязаны снова и снова стремиться обойти мыс Горн!
— Кончилось? — переспросил плотник недоверчиво. — Откель ты это взял?
— Сейчас мир совсем другой! Вы давно не были на суше, а там все-все изменилось…
Корабль бросало немилосердно, у Назара мутилось в голове, но он продолжал говорить через силу, крепко держась за канат и даже не пытаясь увернуться от потоков воды и злого ветра:
— Мир прекрасен, поверьте! Вернетесь в порт, будете жить, просто жить. А если пожелаете проехаться по морю, то есть огромные корабли — целые плавающие города! Там имеется все, чтобы так не мучиться, как у вас тут… Там нет бури, голода, холода, болезней. Жить теперь легко, не надо выкладываться. Никто теперь не платит такую цену! А вы… вы даже от цинги страдаете!
Плотник сказал хмуро:
— Не только от цинги… Каждый глоток воды бережем. Половина команды слегла от голода, остальные тоже скоро… Чижало.
— Возвращайтесь, — повторил Назар громко и радостно. Был счастлив, что первым принес скитальцам весть об освобождении от страшной клятвы, из-за которой они скитались по морю.
Плотник что-то крикнул капитану. Назару Ван Страатен казался похожим на каменный памятник, намертво всаженный в деревянную надстройку корабля. Стоит, разглядывает в подзорную трубу кромешную тьму, нипочем ему буря, нипочем лишения…
Ван Страатен ответил резко и категорично. Назар вздрогнул, ощутив по тону отказ. Плотник несколько мгновений раздумывал, опустив голову, потом сказал раздумчиво: — Верно сказал… Что значит, грамоте обучен.
— Что? Что он сказал?
Цепляясь за выступы, канаты и скобы, которых в изобилии натыкано всюду, Назар пробрался к человеку за штурвалом, возле которого застыл капитан, все еще не отрывавший глаз от подзорной трубы. Плотник оставил канаты и тоже подошел к ним.
— Почему не хотите вернуться? — спросил Назар.
Плотник перевел. Ван Страатен смотрел в темень, которую лишь изредка разрывали молнии, освещая проемы в бешено мчащихся облаках, но и там был такой же ужас, как и на море.
— Я давал слово, — ответил он надменно, — и я его сдержу.
— Но проклятие потеряло силу! — закричал Назар. — Оно над вами не властно!
— Какое еще проклятие? — сказал Ван Страатен зло. — Мы поклялись обойти этот проклятый мыс!
— Но вы не двужильные! — заорал Назар. — Вы люди! Лю-юди! Корабль вот-вот рассыплется, люди болеют. Вы никогда не одолеете на этом корабле мыс Горн!
— Но никогда и не повернем обратно, — ответил Ван Страатен сухо и неприязненно.
Он так и не отнял от глаз подзорную трубу. Назар ощутил отчаяние и злость. Что он там увидит в эти стекляшки, в кромешной тьме, где пасуют и радары? Что сказать еще, как переубедить?
Идиотское рыцарство, ложное понятие чести — все это вскоре погубит корабль и команду. И то чудо, что продержались столько.
Измученные, голодающие, закоснелые в предрассудках — что они знают о новом, сверкающем мире?
— Вы погибнете! — крикнул он снова.
— Но честь останется жить.
А плотник, смягчая резкость капитана, попытался растолковать:
— Разумеешь, и так слишком много таких, которые рады отречься от слова, чести, правды, дай только повод… Нам надо итить на шторм! Если не свернем, то, может, и там, на суше, хоть кто-то не свернет, не отступит…
— Но при чем тут все это!
— При том. Эх, не разумеешь… Что ж, может, теперь на суше и вправду другие понятия…
— Да, у человечества другие понятия!
Плотник хмыкнул, неодобрительно покрутил головой.
— Ишь, у человечества… А мы — не человечество? Те, кто Русь крестил, кто Киев строил, — это не человечество? В человечестве мертвых больше, чем живых, и все голос имеют!.. Помни это, паря. И понимай. Понимай!
Назар ухватился за последнюю соломинку, за последний шанс вернуть скитальцев в порт:
— Стойте, сейчас же период солнечных пятен! Да-да, большие вспышки на Солнце. По всей Земле идет ритм подавления активности!
— Плевать, — отрезал плотник. — Мы не суеверные. Небесные светила командуют слабыми и трусливыми. А у нас и звезды выстраиваются так, как надобно нам.
Он сказал это с таким бешеным напором, что Назар невольно взглянул на небо, и ему показалось в страхе, что с детства знакомые созвездия, подчиняясь чудовищной воле этих грубых и невежественных людей, сошли с мест и стали на указанные им места.
Далеко впереди блеснула искорка. Исчезла на миг, сверкнула снова — уже ярче. Судя по скорости движения, спасательный катер. Курс держал прямо на каравеллу: радиостанция жилета подавала команды исправно.
Ван Страатен опустил наконец подзорную трубу, коротко отдал приказание. Плотнике удивлением взглянул на жилет Назара: — Будет исполнено, каптэйн!
Назар не успел опомниться, как его схватили, во мгновение ока перевалили за борт. Но не бросили, и он в страхе висел над бушующим морем, а внизу бежали тяжелые черные волны, провалы между ними выглядели бездонными.
Грудную клетку стискивали сильные руки, хватка была твердая.
Назар уловил над головой запах гнили — спутник острой цинги.
— За тобой идуть, — услышал Назар над ухом голос плотника. — В таком камзоле тебе надежнее, чем у нас!
Он дышал тяжело и надсадно. Потом его руки разжались…
Снова Назара захлестнула агония жуткого страха.
Его выловили через две минуты, как он вылетел за борт. Летучего Голландца уже никто не видел, да и что заметишь в такую бурю да еще в кромешной тьме!
Назар о встрече помалкивал. Какие у него доказательства?
А ставить себя в смешное положение кто рискнет в нашем мире, где никто никому не верит. Лучше подождать, пока капитан Ван Страатен все же обогнет мыс. Только бы выдержал корабль! Люди выдержат, только бы выдержал корабль…
А шансы на повторную встречу остались. Им предстояло снова идти тем же маршрутом, ибо лайнер все же зашел~ в подвернувшийся порт, чтобы благоразумно переждать бурю.
* * *
РОМАН РОМАНОВ
РЕПОРТАЖ ДО ПОСЛЕДНЕЙ МИНУТЫ
Аллея Космонавтов особенно хороша в осенние дни. Косые лучи вечернего заката, просачиваясь через разноцветные листья ухоженных деревьев, скользят по бронзовым бюстам героев космонавтов, выстроившихся по всей аллее.
Для людей, идущих по аллее, привычный пейзаж. Одни спешат с озабоченными лицами, другие, прогуливаясь в окружении героев, беседуют о земных делах. Только два человека переходят не торопясь от одной скульптуры к другой, увлеченно переговариваясь, не замечают людского потока.
— Мне известно, что историю космонавтики вы хорошо знаете, — обращается к молодому человеку пожилой, высокий, атлетического сложения мужчина. — Но одно событие в истории освоения космоса, думаю, вам недостаточно знакомо и вообще изучено… Дело в том, что когда мы возвращаемся с успехами, победами, наш путь в космосе становится достоянием всех и каждого. Ну а уж если неудача или же… — Он сделал многозначительную паузу. — Тут уж следует вам самим все домысливать…
— Что вы имеете в виду? — заинтересованно спросил молодой человек.
— Я хочу показать вам памятник героя, о котором вы еще не знаете, и вам как журналисту и писателю-фантасту нужно подробнее узнать о величайшем подвиге этого героя.
Собеседники неторопливо прошли мимо целой шеренги бюстов героям космоса и остановились, вглядываясь в лицо бронзовой скульптуры человека с лысеющей головой.
— Вот, — обратился пожилой командир к молодому собеседнику, показывая на бюст скульптуры космонавта, — это Григорий Одинокое, рождения 2020 года. Он не только космонавт… Мы сегодня можем говорить о нем как об ученом. Да, да… Он преодолел все трудности подготовки программы космонавтов, чтобы работать в космосе во имя только проверки своей космологической гипотезы.
— Что же это за гипотеза? Неужели опять что-нибудь связано с инопланетянами? — пошутил журналист.
— Нет… — стараясь придать серьезность беседе, продолжал командир. — Одинокое утверждал, что движение кометы проходит не только под действием тяготения Солнца и планет. Он упорно доказывал, что хвост кометы это не просто результат испарения льдов и выделяющихся вместе с газами твердых частиц, а что этот хвост образуется еще от истечения газов, выбрасывающихся из недр ядра кометы, придающей ей дополнительное ускорение движения. Специалисты ему возражали, а он твердил свое, что эта «природная», естественная реактивная сила извержения ядра кометы направляет ее даже по вытянутой орбите.
— Если такой «механизм» существовал бы в комете, она бы навсегда покинула пределы Солнечной системы, — иронически заметил журналист.
— Это разумно, — продолжал командир. — Впрочем, так тоже бывает…
— Как же он мог доказать все эти свои предположения? — спросил журналист, рассматривая скульптуру со всех сторон.
— Он писал статьи, даже фантастические рассказы на эту тему, но их не печатали. Однажды он выступил на ученом совете в институте геохимии и физики минералов Академии наук. Ученые оставили его доклад даже без обсуждения…
Впрочем, один из видных астрофизиков все же высказался. Он поднялся на кафедру и сказал только одну фразу: «Зачем мы слушаем эти дилетантские бредни?» Эта фраза его буквально подкосила. И тогда он решил идти другим путем. Это был волевой человек. Он добился того, что поступил в отряд космонавтов. У него был далеко идущий план: добиться возможности совершить полет к очередной приближающейся комете. Увидеть своими глазами, откуда рождается этот чудошлейф, действительно ли это природный реактивный снаряд?
Солнце уже уходило за горизонт. Аллея опустела, но редкие пешеходы тоже останавливались у бюста, стараясь понять, почему заинтересовала двух собеседников именно эта скульптура.
Командир, отечески положив руку на плечо молодого человека, повел его к ближайшей скамейке.
— Для окружающих Одиноков был немножко чудак, а вернее, фанатик. Потеряв всякую надежду доказать справедливость своих идей, он стал отличным космонавтом и мечтал о времени, когда представится такая возможность, чтобы прикоснуться к комете. Высадиться на ней и вести репортаж на Землю…
— Репортаж, гуляя по комете? — Молодой человек задумался. — Из истории космонавтики я что-то припоминаю. Сближение космического корабля с кометой в 2045 году, но я был тогда совсем мальчиком.
— А я это событие не только помню, но и хорошо знаю, потому что был руководителем этого полета, — взволнованно сказал командир. — Одинокое наконец добился разрешения лететь к комете и пытаться высадиться на ее ядро.
Командир, как бы забыв о собеседнике, стал вспоминать событие прошлого.
— В очередной раз ждали приближение к Земле одной из красивейших комет. А приближалась тогда комета Родлея. Ее обнаружили, когда она выглядела еще как звездочка 24,2 величины. Одиноков ждал и тщательно готовился к полету. Был сделан точный расчет дня, часа и минуты старта полета, чтобы встретить комету максимально приближенной к Земле. Я и сейчас помню его лицо, сосредоточенное, с удивлением смотрящее на нас, провожающих, как будто все еще не веря, что ему доверено совершить подвиг. И вот, наконец, в расчетное время дан старт. Космический корабль отрывается от Земли, унося Одинокова к орбите кометы Родлея.
Молодой человек, слушая рассказ, поежился, по спине его прошел холодок. Вечер был тихий, безветренный. Листья деревьев еле-еле шуршали, одиноко падая на землю.
— Мы немножко засиделись, пройдемся по аллее, — предложил рассказчик.
Медленно шагая по аллее, он продолжал:
— Я держал связь с кораблем. Если у вас будет время, мы можем с вами прослушать пленку. Только мне это доступно, только мне одному могут разрешить ее взять из фонда фонотеки, так как там запись двух голосов — Одинокова и моего.
— Мне бы было очень интересно послушать, — оживился молодой человек.
— Весь путь от Земли до кометы прошел точно по графику. Он считал, что корабль должен был приблизиться и причалиться, если можно так сказать, к передней части ядра, чтобы избежать встречи от частиц и газообразных потоков шлейфа кометы. Одиноков с большим умением сделал последний маневр. Включение тормозной системы, подход и присоединение корабля к комете было сделано мастерски, без малейшего удара. На экране уже была видна небольшая площадь ядра кометы, освещенная палящими лучами нашего светила. Как будто на огромный айсберг вступил Одиноков. Так он определил в своем репортаже выход из корабля.
Невесомость была как в корабле, так и на комете. Незначительная ее масса не превышала в радиусе и километра, и ядро было почти лишено гравитации.
Одиноков во всем был точен. Все его действия, отработанные месяцами на Земле, были привычными. Первое, что нужно было сделать, это забить в ледяной покров кометы костыли и закрепить корабль, словно катер к огромной льдине. Затем он включил автоматическую систему связи, захватив с собой реактивный ранец и отключившись от фала, связывающего его с кораблем, стал обследовать это уникальное космическое чудо.
Его репортаж с ядра кометы был поистине сказочным. Объясняя, что собой представляет шлейф кометы, он все время добавлял: «Я прав, я прав… Я нахожусь не только в облаке испаряющихся частиц, я стою на пороге вулкана! — кричал он восторженно. Частицы газа и пыли вырываются словно из огромного жерла — реактивного снаряда. Я прав, я прав! — кричал он. — Комета имеет свой естественный «реактивный двигатель»!» Он ходил по ядру кометы, а вернее, плавал, еле-еле прикасаясь к ней ногами, и только реактивный ранец давал ему возможность находиться в прикосновении с поверхностью ядра кометы.
Многие часы провел он, изучая ее состав, собирая образцы.
Горячие лучи солнца расплавляли ледяной покров, все более увеличивая кому и шлейф кометы. И вот настал тот момент, когда комета приблизилась к перигелию. Огненные лучи растопляли переднюю кромку ядра.
И вдруг в динамике раздался странный глухой вздох. Наступила длинная пауза, и наконец я услышал его голос…
Рассказчик умолк.
— Что же произошло? — взволнованно спросил журналист.
— Произошло то, — продолжал командир после паузы, — то, о чем маниакально твердил Одиноков на Земле. Он утверждал, что появление у кометы второго хвоста, направленного к Солнцу, это результат таяния передней кромки ядра. От тепловых лучей Солнца оболочка передней части кометы прорывается и из недр ядра под давлением вырываются частицы газа и пыли, образуя второй, передний хвост кометы, направленный в сторону Солнца.
Это и свершилось с кометой Родлея. Передняя часть ядра кометы, где был закреплен корабль Одинокова, под действием горячих лучей Солнца стала хрупкой оболочкой. Внутреннее давление газов вырвало эту тонкую стенку, и образовавшаяся струя газов унесла обломки оболочки ядра, а с ними и космический корабль, закрепленный Одиноковым.
— Значит, Одиноков остался на комете без корабля? Так я понимаю? — переспросил взволнованно молодой человек.
Да, космонавт остался на комете без корабля. Но дальнейшие события были еще более трагическими. От близости огненного жара Солнца комета стала делиться, разрушаться, ее обломки хаотично разлетались… и в гуще этих обломков кометы летел Одиноков. Этот мужественный человек тщетно боролся с гигантской гравитацией Солнца. Реактивный ранец был беспомощен. Его ничто не могло спасти, он падал в мягкую газообразную раскаленную плазму Солнца, но и в последние минуты гибели продолжал вести репортаж…
Чтобы иметь представление о характере, воле этого человека, вам нужно обязательно послушать эту запись. Понимая неизбежную гибель, у него хватало мужества говорить и рисовать картину безграничного горизонта полыхающей плазмы. Он ощущал уже фантастическую скорость падения. И в то же время спокойно говорил, как на него наступает свет ослепляющего гигантского костра.
И в последние минуты гибели он все же твердил: «Я был прав! В комете действует вулкан, создающий шлейфы кометы, я был прав!.. Комета естественный космический корабль».
Солнце уже не выпускало радиоволн из своих пут. Голос его был еле слышен, а он говорил, говорил: «Люди Земли, люди Вселенной, я вхожу… я познаю звездное вещество… Я первый человек, которого породило и поглотило Солнце».
Оба собеседника молчали. Солнце совсем ушло за горизонт.
На скульптурах космонавтов заиграли блики вечернего света фонарей. Собеседники вновь подошли к бюсту Одинокова. Молодой человек еще внимательнее рассмотрел бронзовую скульптуру космонавта и, как бы несколько отрезвев от рассказанного, задумчиво сказал: — Фанатик…
— Нет, природа, раскрывая свои секреты, требует жертв.
ЮРИЙ КИРИЛЛОВ, ВИКТОР АДАМЕНКО НА ВСЯКИЙ СЛУЧАЙ
Инспектор ГАИ лейтенант Глебов обратил внимание на то, что водитель, севший за руль поливочной машины, припаркованной у ресторана, не очень уверенно выехал на шоссе. Скорее для порядка, чем подозревая какое-либо нарушение, Глебов сообщил по рации сержанту соседнего поста ГАИ номер машины и попросил за ней проследить. Дорога параллельно озеру шла прямо к посту соседа и только потом разветвлялась. Следовательно, деться машине было некуда.
Вскоре заработала рация, вызывал сержант.
— Вы о какой машине, товарищ лейтенант, предупреждали? По времени пройти вроде бы должна, но до сих пор не было.
— Может, не заметили?
— Кто, я не заметил? — В голосе явно прозвучала обида.
Глебову стало неловко перед сержантом за то, что зря его заподозрил в недобросовестном отношении к своим служебным обязанностям. Недовольно взглянув в сторону ресторана, лейтенант вдруг увидел… ту же самую поливочную машину, которая так неожиданно исчезла из поля зрения ГАИ. В первое мгновение он подумал, что ему все померещилось: машина стояла на прежнем месте, а водитель уже спрыгнул на землю, захлопнув дверцу.
В руках у него был «дипломат».
Глебов поднес к губам милицейский свисток. Странный водитель не обратил никакого внимания на звонкую трель. Почти бегом лейтенант догнал неизвестного.
— Товарищ водитель, вы почему не реагируете, когда вам предлагают остановиться? — достаточно строгим голосом обратился инспектор к нарушителю. Тот замедлил шаг, потом остановился, поставил рядом чемоданчик. Наметанным глазом лейтенант как бы сфотографировал человека с «дипломатом»: среднего роста, светловолосый, с залысинами на висках, лет тридцати с небольшим, лицо для профессионального шофера, пожалуй, слишком нервное и бледное. — Ваши права, пожалуйста, — протянул руку инспектор.
Неизвестный даже не сделал попытку достать документы.
С наигранным, как показалось Глебову, удивлением произнес:
— Какие права? Я не понимаю, о чем вы говорите. Вы меня, по всей вероятности, с кем-то спутали.
Глебова ошеломило такое нахальство.
— Я не имею привычки путать, — с металлом в голосе ответил он. — Я видел, как вы куда-то уезжали на поливочной машине, видел, как вы вернулись. Предъявите ваши документы.
Пожав плечами, неизвестный вынул из глубокого нагрудного кармана пиджака паспорт, уронив при этом на землю визитную карточку. Подняв ее, инспектор прочитал: Владимир Иванович Сергеев, кандидат технических наук, младший научный сотрудник лаборатории автоматизированного перевода института кибернетики.
— Кстати, — заметил с иронией Сергеев, — ваш водитель легок на помине. Я думаю, ему легче будет ответить на интересующие вас вопросы.
Инспектор обернулся и увидел, что за рулем злополучной машины по-хозяйски расположился какой-то человек.
Немолодой загорелый шофер в ответ на требование лейтенанта беспрекословно предъявил старенькие водительские права. Они были у-него в полном порядке.
— Куда вы только что ездили? — строго спросил Глебов.
— Только что ездил? — повторил водитель. — Никуда я не ездил. За «Боржоми» ходил вон туда. — И он указал рукой в сторону ресторана. — С кислотностью у меня не в порядке. Вот, все бутылки на месте в этой сумке. Я на минуту только заскочил.
— На минуту? А ключи в машине оставили? — высказал предположение лейтенант.
— Оставил, — сознался шофер, — я же на минуту.
— Ушли на минуту, а отсутствовали целый час, — на этот раз уже резким тоном сказал инспектор. — А тем временем ваша машина неизвестно где разъезжала.
Лейтенант вспомнил о подозрительном поведении Сергеева.
«Если тот действительно угнал на время поливочную машину, — подумал он, — то с какой целью и куда?» Найти теперь кандидата наук будет нетрудно, инспектор запомнил его адрес.
— У вас ничего не пропало? — спросил Глебов у шофера.
— Все на месте, товарищ начальник. Только вот воду кто-то слил. Полная цистерна залита была. И колеса в грязи. А вон, видите, тина на задней раме, видно, на озеро зачем-то ездили. Я свою машину всегда в чистоте держу.
Инспектор чертыхнулся и медленно пошел к посту ГАИ, возле которого стояла служебная «Волга». Надо было ехать на озеро выяснить причину загадочного рейса туда поливочной машины.
Поздно вечером вернулся домой Глебов. Поездка на озеро ничего не дала. Хотя он нашел участок берега с отпечатками задних колес грузовика. Видно, водитель, чтобы слить воду из цистерны, зачем-то въехал в озеро, неожиданно резко обмелевшее за последние дни.
И вот теперь, когда Глебов, напившись чаю, лег спать, события дня стали разворачиваться перед ним как на экране, заставляя напряженно работать мысль. Прав оказался сержант, не проезжала машина мимо него, если свернула зачем-то к озеру. Допустим, кандидат наук заметил в кабине ключ, оставленный шофером, сел за руль, поехал к озеру, слил воду из цистерны и возвратился на прежнее место. Но зачем?… А если они знакомы — шофер и этот Сергеев? Водитель специально оставляет в машине ключ, а на сиденье — «дипломат». Сам же уходит в ресторан. Сергеев в условленное время подходит к машине, садится за руль и едет к озеру. Там, вдали от посторонних глаз, знакомится с содержанием «дипломата», что-то кладет туда или что-то берет. Затем, чтобы случайно не привлечь к себе чье-то внимание, сливает воду из цистерны: дескать, подъехал к озеру по делу. Здесь мысли инспектора начали путаться. Если водитель поливочной машины и Сергеев знакомы, то зачем ему, водителю, было обращать внимание лейтенанта на пустую цистерну?…
«А вдруг гражданин Сергеев — это не настоящий Сергеев, а похожий на него как две капли воды преступник, убивший или обокравший кандидата наук и действующий под его именем?» — мелькнула мысль.
По натуре своей Глебов был увлекающимся человеком. Уж если загорелось ему, не мог он обрести покоя. Вот и теперь мысли громоздились, не давали уснуть.
Лейтенант встал и начал одеваться.
В большом городе в эту августовскую ночь не чувствовалось прохладного дыхания приближающейся осени. Дома, весь день впитывавшие солнечное тепло, теперь щедро отдавали его окружающему пространству. Город спал, и это, казалось, понимали даже редкие автомашины. Днем суетливо нахальные, бесцеремонные, сейчас они бесшумно мелькали, словно скользили на цыпочках, боясь потревожить чуткий сон города.
Отыскав улицу и дом, указанные в паспорте, Глебов вошел в подъезд. Лестница была узкая, исцарапанная по всей стене неровными буквами.
Внезапно наверху скрипнула дверь. Инспектор инстинктивно сделал несколько шагов в сторону и встал в тень. По лестнице быстро спускался человек. Когда он оказался под лампочкой, горевшей над дверью подъезда, Глебов узнал Сергеева. В руках у него был все тот же «дипломат».
Несколько раз перехватив «дипломат» то в левую, то в правую руку, будто он был непомерно тяжелый, Сергеев пересек улицу и вошел в подъезд другого дома. Там он решительно нажал кнопку звонка. Через некоторое время засветился «глазок» и дверь приоткрылась.
— Дмитрий Федорович, — произнес в узкую щелочку Сергеев, — прошу извинить за столь позднее беспокойство, но дело чрезвычайно важное. Прежде всего разрешите представиться: я — Владимир Иванович Сергеев, кандидат технических наук, младший научный сотрудник института кибернетики. Мое имя, я думаю, вам ни о чем не говорит. Вас же я знаю хорошо по вашим трудам, хотя лично общаться не доводилось. Сейчас я решил обратиться именно к вам, потому что убежден: только вы можете помочь. Исключительный случай, Дмитрий Федорович, больше того, просто невероятный. И дело очень срочное, иначе я не рискнул бы обратиться к вам ночью…
Взволнованная речь посетителя, видимо, произвела должное впечатление на хозяина квартиры, так как вскоре послышалось звяканье снимаемой цепочки.
Перед Сергеевым предстал немолодой, с пышной копной седых волос крепкий мужчина в пижаме и домашних тапочках. Лицо его, несмотря на экстравагантность ситуации, было совершенно невозмутимо и доброжелательно, взгляд по-деловому сух.
— Я понимаю, что мое вторжение слишком неприлично и требует немедленного объяснения, — начал Сергеев, входя в комнату.
— Видите ли, — холодно прервал его хозяин квартиры, — мой большой жизненный опыт подсказывает мне, коллега, что вы не по пустякам решили отобрать у меня часть времени, отведенного для сна. Режим, жесткий режим — для меня святое понятие. И я надеюсь, что вы не злоупотребите моим доверием.
— Конечно, конечно, — поспешил согласиться Владимир Иванович, раскрыл «дипломат», вынул из него небольшой прибор, положил на письменный стол и начал объяснять: — Этот прибор сконструирован мною для дешифровки различных символов, узнавания языка и синхронного перевода с них, а также с выбранного языка на любой другой, естественно, и на русский. Информацию в него можно вводить как в виде текста или рисунков, так и в виде звуковых или электромагнитных волн…
Сергеев достал из «дипломата» стопку бумаг и передал их собеседнику. Тот просмотрел их сперва небрежно, но затем лицо его выразило крайнюю заинтересованность.
— Так, — произнес наконец Дмитрий Федорович. — Все это необыкновенно интересно. Но почему ночью? Какая в этом необходимость?
— Дело слишком необычное. Все, что вы сейчас узнали, пустяк по сравнению с тем, что я хочу вам рассказать. Что вы думаете о внеземных цивилизациях?
Заинтересованность Дмитрия Федоровича как рукой сняло.
— Может быть, они и существуют, — пожал он плечами, — но этого еще никто не доказал.
— А если я представлю вам доказательства?
— То есть, попросту говоря, вы хотите официально представить меня инопланетянам? — игривым тоном спросил Дмитрий Федорович. — Не знаю, правда, насколько это будет в данный момент соответствовать правилам хорошего тона. По нашим, земным, представлениям для встречи на таком уровне моя пижама не выдерживает критики.
— Поверьте, я не шучу, — с достоинством сказал Сергеев. Эти доказательства я получил с помощью моего прибора. Мне случайно удалось перехватить и расшифровать странный сигнал. Вот послушайте.
Сергеев вынул из «дипломата» магнитофон и включил его.
Кабинет наполнился тихими шелестящими звуками. На фоне этих звуков прозвучала бесстрастная синтезированная речь: «Взлет невозможен… резервы озера исчерпываются… энтропия растет… возможен взрыв, который…»
— Ничего не понял, — сказал Дмитрий Федорович, когда умолк искусственный голос. — Какое-то озеро, взрыв. При чем здесь инопланетяне?
— Сейчас объясню, — взволнованно ответил изобретатель. — Я был с женой в гостях у знакомых и взял с собой дешифратор. Наши друзья хотели услышать синхронный перевод одной мексиканской песни, которую исполняли по телевизору. Где-то в середине перевод был прерван вот этим текстом.
— М-да, — с иронией произнес Дмитрий Федорович, — припоминаю нечто подобное. Когда-то за рубежом были публикации о том, что в некой стране любитель сенсаций, кстати профессор, демонстрировал прессе магнитофонную запись каких-то голосов, которую он сделал в абсолютной тишине. Феномен, бесспорно, интересный. О нем, правда, сообщалось в основном на страницах сатирических изданий.
Сергеев молча развернул номер местной газеты.
— Вы и опубликовать уже успели? Ну-ка, ну-ка, — сказал Дмитрий Федорович и сменил очки. — И, конечно, в рубрике «Загадки природы»?
Владимир Иванович снова промолчал, а его скептически настроенный собеседник торопливо пробежал глазами газетную статью, озаглавленную: «Необъяснимый феномен».
«На днях жители нашего города супруги Петровы обратились в редакцию газеты с просьбой рассказать о причинах внезапного обмеления Голубого озера. Другие наши читатели пишут о том, что некоторые любители рыбной ловли, сидевшие с удочками на берегу в течение нескольких часов, совершенно поседели…» Далее член Географического общества некто Миронов авторитетно излагал возможные объяснения необычных явлений, ссылаясь на примеры похожих событий, происшедших в разное время и на разных континентах.
— И вы считаете, что все это взаимосвязано? — спросил Дмитрий Федорович.
— Уверен.
— Завидую молодым. Всегда во всем уверены.
— А если все правда! — горячо возразил Сергеев.
— Какое же вы приняли решение?
— Может, не самое лучшее, — смутился Сергеев. — Там недалеко увидел поливочную машину с полной цистерной воды. Водитель куда-то ушел, забыв ключ. Водительские права в принципе у меня есть. Я сел за руль, приехал на озеро и вылил в него воду из цистерны.
Дмитрий Федорович изумленно посмотрел на него и засмеялся.
Потом вытер слезы и заявил серьезно:
— То, что вы в нелепое положение ставите себя, — дело ваше. Но меня — увольте. А теперь я вынужден с вами проститься, час поздний. Инопланетяне могут не спать, а у меня завтра, то есть уже сегодня, много дел.
Сергеев молча встал и направился к выходу.
— Да, кстати, — окликнул его хозяин квартиры, когда Сергеев уже открыл дверь. — Почему бы вам не обратиться к властям? Опасности, грозящие городу, — по их части.
…Выйдя из подъезда, Сергеев увидел перед собой человека в милицейской форме.
— Инспектор ГАИ Глебов. Помните, я принял вас за водителя поливочной машины?…
— Да, да, — растерянно проговорил Сергеев. — Должен принести вам свои извинения. Я действительно ездил на этой машине на озеро. Готов понести наказание. Но прошу на несколько дней оставить меня в покое.
Глебов сделал вид, что не слышал последних слов.
— О чем вы там говорили? — спросил он, показав пальцем вверх.
— Это наше дело…
— О каких опасностях для города шла речь? — невозмутимо спросил Глебов.
Сергеев вздохнул и начал рассказывать.
— Да, — сказал Глебов, выслушав все до конца, — и вы думаете, это серьезно?
— Совершенно серьезно.
— Да-а, — снова протянул Глебов. Он подумал о том, что обо всем этом никак не доложишь начальству. Начальству нужны доказательства. А что предъявишь, кроме сомнительных утверждений Сергеева?
Но сам он, инспектор ГАИ Глебов, верил. Может, потому, что привык на службе придавать значение каждой мелочи, или потому, что любил почитывать фантастику в свободное время?
— Что же делать? — сам себя спросил он.
— Вам приходилось читать про мальчика, который спас целую страну?
— Как это?
— В Голландии вся обитаемая поверхность суши расположена ниже уровня моря. Люди, ясное дело, живут там под защитой дамб. Однажды мальчик заметил щель в дамбе и понял, что грозит ему и его соотечественникам. Людей поблизости не было, а бегать разыскивать их — значит, терять драгоценное время. Он заткнул щель рукой и стоял так долгие часы, пока не подошли другие люди. Видите ли, порой случается, что от твоего личного решения, от твоего единственного поступка зависит будущее твоих соотечественников. Понимаете вы меня?
— Понимаю, — сказал Глебов. И подумал, что доложить обо всем начальству он сможет днем, а сейчас вместе с этим гражданином Сергеевым надо съездить к озеру и оглядеться.
Светало, когда они на пойманном на улице такси подъехали к берегу озера. Воды не было видно, илистый берег уходил в белый плотный туман.
— Смотрите! — воскликнул Сергеев, указывая на что-то темное, проступившее сквозь туман.
Сергеев быстро настроил свой прибор, но, кроме треска разрядов, ничего не услышал.
— Не до бесед им сейчас, — уверенно сказал он. — Так что будем делать? Не на экскурсию же мы приехали.
— Думаешь, рвануть может? — переходя от волнения на «ты», спросил Глебов.
— Я ведь говорил уже, — с досадой откликнулся Сергеев. Может, и от города ничего не останется. Откуда я знаю. Найдут потом десятки вполне возможных реальных причин: болид упал или еще что.
— А если… если, — на ходу придумывал Глебов, — если нам пустить воду. Не речную, правда, а обычную, водопроводную. Хлорированная вода, конечно, может, им не подойдет.
— На твоей машине возить будем? — возразил Сергеев.
— Зачем? Нет, ты слушай, — закричал Глебов, — слушай, я здесь знаю, поблизости пожарный колодец есть. Вон там у дороги плита чугунная лежит. Поднять ее легко. Подключим пожарный рукав — ив озеро. Там мальчишка воду не пустил и спас, а мы, стало быть…
— А рукав? Его-то где найти?
— Найдем, — уверенно пообещал лейтенант. — У меня в пожарной части приятель служит.
— Как ты ему объяснишь?
— Обойдется без объяснений. Скажу — нужен.
На той же машине такси они привезли рукав, с трудом сдвинули проржавевшую чугунную плиту. Инспектор ГАИ, не боясь испачкаться, сам спустился по мокрым скользким ступенькам и пустил воду.
— Все, — сказал устало лейтенант, опускаясь на плиту.
И вдруг он вскочил, уставился на озеро. В тумане ясно просматривалась какая-то конструкция и что-то красиво переливалось там голубым светом.
Потом по голубому пошли сполохи — оранжевые, фиолетовые, красные. Уши заложило, как бывает в самолете, идущем на посадку. На мгновенье Глебов даже закрыл глаза. И тут плеснуло огнем по туману: то ли и в самом деле инопланетяне взрывались, то ли всходило солнце. Дрогнула земля, что-то ухнуло, загудело, запищало и стихло.
— Ты понимаешь, что произошло? — спросил он у застывшего рядом Сергеева.
— Это был корабль. Корабль иных миров.
— Откуда они прилетели и куда улетели? И в чем весь смысл этой экспедиции на нашу планету?
Сергеев молчал.
— Почему они не захотели ничего сообщить о себе? Что я теперь доложу начальству?…
Внезапно затрещал прибор, лежавший в раскрытом «дипломате».
— Мы сами все исправили, — послышался бесстрастный металлический голос. — Мы благодарим вас. Вы сделали все, что могли. Благодарим… благодарим… благодарим…
Стало совсем тихо. Туман на озере таял прямо на глазах, и никакого сияния уже не было — обычный туман, какие Глебов видел много раз.
* * *
НАТАЛЬЯ ДАРЬЯЛОВА
ВОТ И КОНЧИЛАСЬ ВЕЧНОСТЬ…
Сегодня пошел первый в моей жизни снег.
В этой моей жизни — когда я оторвался от Великого Бытия и капелькой дождя прилетел на Землю, чтобы родиться Человеком.
Я лежу в своей коляске и смотрю на снег. Он опускается неторопливо и плавно и напоминает мне Вечность. Вечность, из которой ушел я в тот неповторимый миг, когда двум людям, двум слабым и беспомощным существам суждено было разомкнуть узкий круг своего бессилия и сотворить чудо: зажечь новую жизнь.
Мы, частицы Великого Бытия, знаем все.
Кроме лица женщины, избранной родить того, кому предназначено отделиться от Великого Бытия и стать Человеком.
…Поезд мерно вшивал свои железные стежки в полотно дороги.
Я поворачивался в теплом вязком чреве матери и понял, что уже пора.
Пробиваться к неверному свету новой жизни мне придется своей несуразной бесформенной головой, причиняя страдания той, что так заботливо меня носила. Человек начинает свою жизнь с борьбы.
Нарушая ровный ход поезда, я стучусь все сильнее и сильнее, настойчиво продвигаясь навстречу ненужной мне, в сущности, жизни.
Состав подравнялся к перрону, нервно дернулся и встал.
Бессмысленную толкучку вокзальной суеты залила сирена «скорой», тревожная двузвучная симфония человеческой беды.
Я бьюсь сильно, упрямо и вслепую — наверное, так суждено человеку. Женщина, которая меня выносила, ладонью ловит рвущийся стон, оставляет автограф зубов на беспомощной руке мужа.
Мне это известно, но — безразлично, покамест я еще частица Великого Бытия, а Оно — всесильно, вечно и безгранично и потому не знает чувств, ему неведомы беды и огорчения, любовь и сострадание — все сиюминутные эмоции слабых.
Высунув голову, как щенок из конуры, я увидел неоновый свет родильного вагона. Еще усилие — и чьи-то руки вытащили меня наружу.
Щелк! Так быстро и так безвозвратно перерезали ножницы пуповину, словно обрубили канат, и я стал отходить от своего причала, маленький и одинокий кораблик, подхваченный изменчивыми, неверными волнами жизни.
В этот миг я ощутил боль — и научился чувствовать.
Акушерка подложила одну руку мне под голову — бессильная моя шея еще не могла справиться с такой тяжестью, и голова откидывалась, как клубничина на тонкой ножке. Другую руку — под тощий зад. И ловко подняла.
Я увидел уставшие, точно переломанные ноги, все еще привязанные к родильному столу, обмякший живот, капельки пота на груди — и глаза.
Мы сразу узнали друг друга. И ее взгляд вдруг зажег то, чего лишены частицы Великого Бытия, все, обладающие Великим Знанием, те, кто никогда не выходил из чрева матери, — радость.
Я обрадовался, разволновался и закричал — пронзительно и неприятно.
Но акушерка улыбнулась и сказала: — Ого, начальник вырастет, помяни мое слово, такой махонький, а скорый поезд остановил.
Женщина, которая только что стала моей матерью, слабо улыбнулась, и это была даже не улыбка, а ее подобие, намек на улыбку, и прикрыла глаза, чтобы лучше понять, что же это с ней произошло.
А акушерка положила меня, беспомощного и всезнающего, на белый стол и начала туго заворачивать в пеленки, будто я мог сбежать.
И тут, совсем неожиданно, я понял, что и со мной произошло неизбежное: выйдя на свет, я утратил часть Великого Знания.
Я начал забывать!
Прошел час моей новой жизни. Меня опять принесли к матери.
Она почувствовала, даже не открывая глаз, что я рядом, улыбнулась мне. Еще часть Великого Знания растаяла в этой улыбке, и я научился удивляться: она на меня не в обиде, а ведь я так ее измучил. Но тем я ей и дороже. Таков человек.
— Говорят, маленькие все страшные. Как глупо! — напрашиваясь на комплимент, устало сказала она акушерке. Старуха скептически улыбнулась. Это откровение она слышала три тысячи раз и не была с ним согласна.
Мать достала из полотняной рубашки грудь, и я с удивительной уверенностью обхватил губами темный сосок, похожий на спелую шелковицу. И в рот мне ударили три острые струйки.
От этой мягкой груди исходили тепло и покой, я пил молоко и знал, что никогда больше мне не будет так хорошо, как сейчас…
А сегодня пошел снег. Мне нравится, как кружится то, что люди ласково называют снежинками. Конечно, я все про них знаю, что это и откуда, но я уже начал забывать.
Забывая, я учусь думать.
Так я лежу часами, вспоминаю, думаю. Отец будто догадывается.
— Смотри, — говорит он маме, — у него взгляд, как у мудрого старичка, который всего-всего в жизни навидался…
— Скажешь тоже, — любовно говорит мама.
Если бы только отец знал, что я знаю несравнимо больше самого мудрого старика.
Сила людей в том, что они не хотят мириться со своей беспомощностью. Им кажется, что они могут отвоевать у Великого Бытия его тайны. Пытаясь приблизиться к разгадке секретов всего сущего, они — для начала — выдумывают богов. Что-то вроде аксиом. Чтобы было от чего оттолкнуться. Преодолеть пропасть незнания в два приема. Но это невозможно!
И если бы мы, частицы Великого Бытия не были так же бесстрастны, как оно само, я бы засмеялся. Их попытки так примитивны! Бедные люди, они даже не смогли отбросить земные образы и создавали богов по своему подобию. Белые придумывают белых богов, черные — черных; подобно людям, человеческие боги бывают требовательны и аскетичны, или разгульны и похотливы, но все они — символ сокровенной мечты: бессмертия. Однако человеческие боги умирают вместе с верой в них.
Теперь и я стал человеком. Меня это событие отнюдь не окрылило. Люди рождаются, обреченные умереть. Жизнь — лишь долгая, полная трудов и горестей, подготовка к смерти, которая приносит освобождение. Жизнь, как и все на Земле — конечна и лишена главной прелести Великого Бытия — безмятежности, бесстрастности. Человек, зная, что умрет, торопится жить, он все время волнуется — как лучше, правильней прожить то, что ему отпущено. Только бессмертному некуда спешить, только вечное бесценно.
А я стал человеком. У меня теперь есть свое тело, слабое и уязвимое, и теперь я сам по себе, потому что человек одинок во все времена.
Мое тело — как несовершенный, разлаженный механизм, оно еще не осознало себя единым целым, оно скрипит, и ноет, и мучает меня.
Ночью, когда тихо, и тишину, как сторож с колотушкой, охраняет тиканье больших старинных часов, купленных отцом моего отца незапамятно давно, я лежу, слушаю тишину, полную всевозможных звуков, я смотрю в черное окно, и мне плохо и тоскливо, потому что я уже ушел оттуда, из бесконечности, и еще толком не пришел сюда, в этот мир, в эту комнату, в эту кровать, к этим людям.
Болит живот.
И я плачу.
Мама сбрасывает тяжелое одеяло, которому отдала свое тепло, и, сразу замерзнув, торопливо ищет ногами тапочки. Так и не отыскав, шлепает босиком к моей кроватке, берет меня на руки.
— Ты что делаешь, как маленькая, простудишься, — бормочет отец и тут же засыпает.
А мама качает меня, ласково и терпеливо, как когда-то качали ее, я пригреваюсь, перестает мучить живот, и неожиданно мне становится лучше: незаметно для самого себя, как-то вдруг, я засыпаю, и снова оказываюсь там, далеко, в Вечности.
И так бегут дни, я привыкаю к людям, которые стали моей семьей, которые безоговорочно приняли меня таким, каким я родился, и даже не родился, а каким меня выдала им на руки, будто праздничный заказ по списку, нянечка в роддоме, за что получила свой рубль, пусть тоже порадуется нашей радостью, и они, еще и не заглянув под угол одеяла, откуда сиротливо торчало мое сморщенное личико, уже приняли меня, и подумали, какой я прекрасный.
А ведь в магазине, скажем, какую-нибудь самую дурацкую безделку, ну, маску новогоднюю — и ту можно выбрать.
Ребенка — нет, получай что дадут.
И они получили, и вот любят, служат мне, как царю. Неужели только от сознания, что во мне — частица их самих, что я — их генетическое зеркало?
Но ведь если бы я вырос, а им сказали, что вот, мол, ошибка вышла, не тот сверток вы получили, не того вырастили? Нет, уже все, не перестали бы любить, а по-прежнему растили бы и опекали, пока сил хватит. Чисто людская нелогичность: любить не то, что полагается, а к чему сердце прикипает…
А если бы с самого начала не растили — пусть и своего, кровного, то и не любили бы: самые горячие отцы, уйдя из семей, вдруг словно забывают про своих, в прошлом до безумия любимых детей. Ребенка надо вначале долго носить, потом в муках рожать, потом самоотверженно ставить на ноги, кормить, воспитывать, ночей из-за него не спать — и только тогда награда: любовь.
Любовь родителей к ребенку. А уж ребенка к родителям — это как повезет.
Я постепенно привыкаю к своей семье. К маме — она еще совсем молоденькая, добрая, трусиха, плакса; но если вдруг дело доходит до моих интересов — на улице или, скажем, в поликлинике — тут она вдруг львица, не узнать. Привыкаю к отцу. Он высокий, очень большой, и с ним надо осторожнее. И к бабушке.
У нее тяжелый седой пучок, натруженные руки, которые, кажется, старше ее самой. К деду. Он еще выше отца, чуть сутулый, с богатыми седыми усами, у него желтые прокуренные пальцы, от которых приятно пахнет табаком.
Вечерами все они собираются вокруг меня, дед любовно теребит пальцем мои щеки и нос, уверенный, что мне это приятно, и вдруг резко поднимает, почти подбрасывает к самой люстре, и мама тихонько ойкает, прикрыв рот рукой, но перечить боится: она невестка, и дед здесь главный, хотя отец временами пытается оспорить это первенство и заявить свои права, и иногда они жестоко ссорятся, отец потом об этом будет очень жалеть.
А я не боюсь летать к люстре.
Дед подмигивает мне и говорит: погоди, вот вырастешь человеком, пойдем с тобой на лыжах в зимний лес; научу тебя плавать, и читать, и песни петь, погоди только…
Сегодня ночью его не станет.
Он уже вышел на финишную прямую, последний отрезок своей жизни.
Но за порванной ленточкой финиша его не ждут рукоплескания зрителей, поздравления родных и друзей — нет, все это останется там, позади, на шумном и суетливом стадионе жизни. А у него впереди совсем иное.
Его не станет сегодня ночью, когда прервется мерное тиканье больших старинных часов в его комнате.
Я это знаю. Я живу теперь в согласье с движением Земли, и дни, которые уносятся вдаль, как деревья на дороге, забирают по частям мое Знание. Но это я еще знаю. Я еще знаю так много, что из этого Знания бывает трудно вычленить что-то одно, определенное, как в огромной, толстой и тяжелой книге трудно отыскать какую-нибудь нужную страницу, фразу или даже слово — вдруг жизненно нужное, потому что, быть может, оно ответит на все вопросы, а его никак не найти, страницы листаются, мелькают, а его все нет, и потом выходит, что оно уже давно пролистано, давно позади.
Или мое Знание можно развернуть как огромную, во всю стену карту, и каждый эпизод жизни на ней — будто маленькая точечка, пунктик, а все мысли, причины и следствия — как реки и дороги, и стоит только ткнуть пальцем в этот пунктик, и сразу все вспомнишь, потому что он увеличится, из точечки превратится в кружочек, и в этом кружочке начнет происходить, все увеличиваясь и приближаясь, то, что стало содержанием вот этого самого эпизода жизни. И что забавно: с тех пор, как я стал человеком, мое знание вдруг приобрело объем и краски, то есть так было и раньше, но я не обращал на это внимания, и даже интерес для меня самого.
И вот эти часы.
Их купил дед давным-давно, когда еще не был дедом и даже не представлял, что такое возможно, он зашел в магазин, где тикали вразнобой часы, вынул деньги, самостоятельно заработанные — для него это всегда было важно, — деньги тогда еще были большие, как разрисованные простыни, и купил эти часы. И продавец посмотрел на него с уважением, потому что уважал людей солидных, ведь не станет же человек несолидный покупать такие громоздкие, громко тикающие часы.
И потом дед очень любил эти часы. Даже когда отправлял бабушку в эвакуацию с маленьким сыном Алешей, который потом вызовет из Великого Бытия то, что станет мною, водрузил вдруг на машину часы, а она была до того нагружена, что даже подсела, как собака, получившая ногой по заду, и совсем не было места, и все на него кричали, кроме бабушки. Бабушка в тот день была очень растрепанной, потому что шесть месяцев завивки были на исходе, а уже началась война, и была испуганной и смотрела во все глаза на деда, боялась, что больше не увидит.
Может, именно тогда она предчувствовала то, что случится сегодня ночью, знала, что все равно ей суждено потерять мужа, только когда — не знала. Собственно, ему повезло больше: после долгой жизни вместе уйти первым. Это как прыгать с парашютом. Ты уже пригнул, и самое страшное позади, потому что самое страшное — это решиться и сделать первый шаг в пропасть, и ты уже летишь.
А остальные смотрят испуганно тебе вслед, ждут, раскроется твой парашют или нет, и боятся прыгнуть сами, и остаться тоже боятся.
А дед погрузил эти часы и сказал: если что — продавать их в последнюю очередь. Так бабушка и вернулась из эвакуации вместе с этими громоздкими часами, которые почему-то больше всего напоминали ей о муже, и тикали они все время, всю дорогу, несмотря на то, что вертели их и крутили на военных дорогах как придется.
И дед вернулся. Конечно, тогда не дед, а высокий, пропыленный, пропахший потом и опасностью солдат, с седыми уже усами, вернулся в их посеревшую комнату с выбитыми окнами, и первым делом взглянул даже не на бабушку — а они не виделись четыре года — взглянул на часы. А часы стояли себе на прежнем месте, тикали, будто ничего и не случилось. И он взглянул, увидел, что они там, и сразу успокоился, и стал жить, как раньше.
Может, и правда, бабушка, взобравшись с трудом на подсевший грузовик, что-то предвидела, предчувствовала? Люди часто обладают этим даром, только они об этом не подозревают. Просто когда-то вдруг екнет сердце, дернется больно, и станет страшно, тяжело и кто-нибудь рядом даже вытряхнет торопливыми пальцами из пробирки таблетку валидола.
Но сердце уже на месте, где ему положено тикать, и человек неловко улыбнется, вроде переполошил всех зазря, в то время как у людей собственных забот по горло — даже у тех, кому делать на первый взгляд совсем нечего, сиди да ушами по щекам похлопывай.
И дальше живешь, как всегда, об этом еканье через час и вовсе забудешь.
А было предостережение, воспоминание о том, что знал давным-давно, но забыл, о том, что должно произойти. И когда.
Или вдруг приходишь домой с мороза, румяный, веселый от каких-то там, может, и совсем микроскопических удач, или просто от поскрипывания первого снега, и останавливаешься на полуслове, потому что чувствуешь: что-то произошло. И тебе говорят глухим голосом, что близкая знакомая, которая все собиралась лететь в санаторий, и вчера наконец отправилась — ее самолет разбился!
И ты в ужасе разводишь руками, и говоришь: «Боже мой, какое несчастье!» Потому что у людей даже на случай горя есть готовые фразы.
И неожиданно начинает казаться, будто ты что-то об этом уже знал, или вчера тебе что-то такое помстилось, промелькнуло в голове, и надо было позвонить знакомой и сказать: нет, не лети ни в коем случае! Но тогда бы это выглядело просто смешным и даже бестактным, и сказали бы, что все летают и никто не разбивается, и ты, конечно, не позвонил, потому что, как всегда, было много дел, и потом, что это за предчувствия такие, хиромантия… И ты, конечно, не позвонил, чтобы не портить человеку настроение перед отдыхом.
А если б позвонил, если б только позвонил!
Как просто: подошел к телефону и набрал номер, будто шифр к сейфу, где хранится человеческая судьба, и позвонил!
И сказал: у меня предчувствие.
А если б она послушалась, то сейчас, наверное, прибежала бы сюда и рыдала вот на том диване от ужаса и счастья, и благодарила сквозь слезы.
Или вдруг послушалась бы и поменяла билет, и поехала поездом, и покачивалась бы сейчас в вагоне, любезничала с галантным попутчиком, даже не зная, что ее самолет разбился.
И ты прокручиваешь все это у себя в голове, и тут начинает казаться, что это все только сейчас показалось, а вчера ничего не было, и ты это прямо сейчас нечаянно придумал в безнадежном стремлении хлопнуть в ладоши и сказать: нет-нет, не получилось, играем все сначала. Придумал, потому что когда близкий в беде, всегда первым делом ищешь, как бы помочь, и эта инерция срабатывает, даже если помочь уже нельзя.
И может быть, дед смотрел на эти верные часы с каким-то неясным предвидением и спокойно жил. Или они ему просто нравились.
А сегодня ночью он умрет, то есть просто уйдет из этой жизни, и хотя покажется, что произошло непоправимое и все должно кончиться, на самом деле ничего не кончится и не остановится, а будет течь и бежать дальше, и постепенно даже оглушенные горем родные поневоле втянутся в это и будут как-то жить, не избегая и очередных радостей.
И все идет. своим чередом, люди продолжают играть в привычную чехарду поколений: вначале младшее опирается на старшее и подпрыгивает. Потом, уже в финале броска, оно неизбежно отталкивает старшее безнадежно назад и начинает парить в воздухе. Приближаясь к тому положению, которое занимало прежде старшее, теперь уже почти забытое.
И готовится к прыжку новое младшее, и новое старшее уже сгибает спину, упирается в землю и вообще устраивается так, чтобы от него удобнее было оттолкнуться.
И жизнь здесь продолжается, хотя для кого-то она уже кончилась.
Но еще вечер.
Вечером вся семья собирается на маленькой теплой кухне.
Там тесно, и логичнее было бы перенести чаепитие в комнату, но кухонька тем прекрасна, что в ней можно до всего достать рукой, вообще не вставая со стула.
В такие минуты и мне становится хорошо, разлаженные детали моего механизма как-то притираются, приспосабливаются друг к другу, я на руках у мамы, и дед в хорошем настроении, шутит.
Говорит он немного неразборчиво, будто пропускает слова сквозь густые вислые усы, но к нему всегда прислушиваются, и потому всем понятно.
— Ты, дочка, не грусти. Вот читал я недавно, что в Древнем Риме после рождения четвертого ребенка рабыня становилась свободной. — И он подмигивает маме и сыну. — Так что давайте, старайтесь.
Мама застенчиво улыбается. Хотя она живет тут второй год, ей в присутствии старших немного не по себе, словно она здесь вроде постоянной гостьи. Дед чувствует это и пытается ее как-то ободрить, что не укрывается от внимания бабушки. Бабушка хорошо относится к своей невестке. Но никто не виноват в том, что до сих пор она была единственной главной женщиной в жизни обоих своих мужчин, и даже давнишняя претензия сына на самостоятельность, собственно, не ущемляла ее особых прав.
Конечно, и мамина робость, и дедово стремление утеплить для нее новый дом, и бабушкина неосознанная ревность — лишь фон, серый холст, на котором вышивается разноцветный гобелен каждодневных, ежеминутных событий.
Все пьют чай. Дед отодвинул пока свою чашку и сворачивает самокрутку. Это осталось у него с войны, и он бережно хранит привычку, поднявшуюся до традиции. Он делает это ловко, но очень медленно, будто наслаждаясь самим процессом. Разглаживает ногтем шуршащую бумагу, бережно собирает высыпавшиеся на стол крошки табака, старательно разравнивает его на бумаге.
И если б знать, что ему осталось всего несколько часов, показалось бы просто, нелепым: так долго и тщательно заниматься какой-то самокруткой.
А может быть, только это и правильно! Смакуя, делать самокрутку, заворачивать вместе с табаком, поворот за поворотом, всю жизнь — от начала, от своего детства, до моего, потому что я загорелся, как красный огонек на конце цигарки, уже на исходе его дней.
Вот так спокойно, с достоинством и удовольствием, скрутить эту сигаретку, взять ее двумя желтыми от табака пальцами — большим и указательным, сладко, неторопливо затянуться, наполнить маленькую кухню запахом хорошего табака, разговаривая со всеми весело и добро — и на этой последней ноте, последний раз душисто затянуться жизнью — и уйти.
Дед берет меня на руки и щекочет пышными усами.
Может, сказать? Давит крамольная мысль. Но нет, запрет велик и страшен, нарушить его невозможно, ни одна частица Великого Бытия не вольна раскрывать свое Знание, никто не смеет дерзнуть, это недопустимо — ибо никому из людей не дано знать следующий миг свой!
Широкие ладони деда держат меня крепко и уверенно, от желтых прокуренных пальцев идет запах табака. Я смотрю ему прямо в глаза, я смотрю, смотрю, смотрю, пытаясь хоть как-то предостеречь его и в то же время не нарушить Великий запрет. Но так не бывает, и дед смеется весело:
— Ишь, прямо в глаза глядит, как взрослый!
Потом он кладет меня в кроватку и уходит спать. Люди часто уходят из жизни не прощаясь.
…Косой дождь бросал в окна пригоршни ночных звуков.
Последний раз прошлепали по квартире чьи-то тапочки, кто-то включил и выключил свет в ванной, хлопнул дверцей холодильника, щелкнул замком, запирая дверь, потом наступила та условная ночная тишина, которая полна неожиданных шорохов и скрипов, обрывков слов и шелеста шин, доносящихся с улицы, вечерней радиомузыки у соседей вверху — таких простых, будничных, жизненных звуков, к которым привыкаешь и кажется, что это ночная тишина, под которую можно спать.
Только тикали часы. Так четко и громко, что их даже было слышно из-за закрытой двери в бабушкину комнату.
Я знаю: уже скоро. Тик-так-тик-так-тик-так-тик-так-тик… Все!
Тишина.
Внезапная тишина способна разбудить быстрее, чем сирена.
Сквозь сон бабушка услышала эту тишину. Исчезло вдруг дыхание, под которое она засыпала уже тридцать лет.
Тяжелая тишина надавила на уши, и все узнали, что случилось непоправимое. А я заплакал: я понял, что дед уже никогда не возьмет меня на руки. Никогда больше я не почувствую аромата табака, который исходил от его прокуренных пальцев. Никогда он не пообещает мне пойти в зимний лес на лыжах. Никогда.
Это тоже вечность. Вечность с отрицательным знаком, которая начинается с конца.
Мы с дедом разминулись в этой жизни. Я пришел, он ушел.
И это уже не простой эпизод в бесконечном существовании Великого Бытия. Это горе, мое горе.
Бесценна не бесконечность. Она холодна, бесстрастна, она почти мертва. Бесценно то теплое и живое, что любит и может быть любимо.
Потеряв деда, я потерял бесценное.
Потеряв бесценное, я научился любить.
Научившись любить, я стал Человеком.
Я кричал горько и беспомощно. Почему, почему не нарушил я Великий Запрет, почему не рассказал ничего родителям? Кто знает, быть может, они отвезли бы деда в больницу, около него дежурили бы врачи, кто знает, может, его бы спасли. Да, нарушив Запрет, я изменил бы судьбы мира, но это было бы доброе дело, и оно породило бы новое добро…
Пронзительно зазвонили в дверь, и отец бросился открывать.
Звонила молодая докторша «Скорой помощи». У нее были встревоженные серые глаза с черными крапинками, и казалось, что это не крапинки, а капли дождя, теплого и весеннего. Глаза говорили, что она, постоянный свидетель чужого горя, к нему, к горю, не привыкла, и не привыкнет никогда, ведь если врач привыкает, то это уже не врач. Она внимательно, тонкими пальцами, слушала пульс, массировала сердце, быстрыми ловкими уколами вводила лекарство. Но в серые глаза ее с черными крапинками вплывала безнадежность. И непонятно было, для кого она трудится: для бездыханного уже человека или для его родных — показать, что сделано все, что можно.
Я подвывал на руках у малы, и руки у нее дрожали — как бы она меня не выронила — и она тоже боялась меня выронить, но руки все равно дрожали, и она сильнее прижимала меня к груди, из которой капало на пол молоко, собираясь в сиротливую лужицу.
В доме тоска и слезы. Что же со мной будет? Это я забыл.
Я понимаю: это за слабость, наказание за мою слабость. За то, что хотел предупредить.
Я пытаюсь вспомнить, как вспоминают сон. Он вот он, был только что, яркий, реальный, но вдруг, когда пытаешься в него вглядеться, то получается, как с картиной, писанной маслом: подходишь, чтобы получше рассмотреть, а изображение исчезает, превращается в аляповатое нагромождение застывших мазков, разноцветных бугорков и впадин, смысл распадается на краски.
И вот сон. Вспоминаешь, думаешь, сейчас, вот сейчас ухвачу и даже расскажу, а он вдруг рассыпается, расползается истлевшей тканью, и ничего не остается на самом деле.
И так мое знание. Я понимаю, что забыл уже очень много. Я бесполезно блуждаю в дебрях причин и следствий, но они торчат в разные стороны и никак не стыкуются в моем сознании. Спасибо за одно: хотя я забыл, что ждет меня в этом сложном- мире, но я еще помню, что будет с ним, с этим сложным миром.
И я решился: я презрею Великий Запрет и разомкну уста свои, чтобы поведать им Все! Я расскажу, что будет с их — и теперь уже моей — Землей, что надо делать и чего бояться, я спасу их всех, потому что понял: Великое Бытие не в абсолютном знании и даже не в вечности. Великое Бытие — это истинная жизнь, в чувствах, в стремлениях, во вдохновении и озарениях, в любви.
Я расскажу все родителям, и они донесут мое Знание до всех людей… Но, может быть, еще рано? Может быть, не выдержат они на своих хрупких плечах тяжкий груз Великого Знания? Но нет, я не могу видеть, как они мучаются, идут вслепую, ощупью находят неверный брод в бурном океане страстей и поступков, падают, делают больно себе и другим, радуются, не зная, что горе уже у порога. Я готов на любую кару, и я расскажу все.
Я расскажу о том, что ждет отца и маму, и бабушку, плачущую от одиночества, хотя она среди любящих. Она плачет, потому что потеряла главное — человека, с образом которого слилась вся ее жизнь. Ее покинул спутник всех ее дорог, тот, кто знал и помнил ее молодой, когда не пожухли еще щеки, и горели глаза, и тело не превратилось в дряблую болезненную плоть. Глядя на нее, взятую в плен старостью, через тюремную решетку морщин, он видел ее такой, какой была она в тот самый первый их день.
И вот он ушел. Когда уходят родители, они уносят навсегда детство и ту драгоценную беспечность, которой дети никогда не ценят, и только потом, став взрослыми, горько о ней жалеют.
А когда уходит муж, он уносит последнюю частицу тебя, молодой, которая еще теплилась в его помнящем взгляде.
И остается только старая женщина. У нее еще будет, конечно, сколько-то праздников, но рана ее, как у гемофилика, не затянется никогда и будет наполнять душу воспоминаниями без надежд, горькими образами прошлого, за которые она все равно будет цепляться, как тонущий губами, зубами хватает воздух, плотный и насыщенный, такой необходимый, что без него просто утонешь, и все тут. И так постепенно вся жизнь ее перетечет в эти воспоминания, где она будет судить себя за все ошибки, и говорить все недосказанное, и все станет с ног на голову, потому что жить по-настоящему она будет только в этих воспоминаниях, единственно для нее реальных. Только без запаха, потому что запах запомнить невозможно. Его легко вспомнить, этот знакомый, волнующий запах, если снова встретишь — тогда отличишь его от тысяч других, даже очень похожих.
И в ее душе будет жить воспоминание об этом запахе, таком родном, близком, волнующем, до тех пор, пока она случайно не наткнется где-то в шкафу на какую-нибудь мелочь, которую почему-то не отдали бедным родственникам, ну, скажем, майку. И тогда этот запах вдруг возродится, вдруг ударит с невиданной силой, и захочется схватить, обнять, прижать, прижаться, но вещь окажется предательски пустой, как рукав безрукого, И тогда она уже не сможет, не сможет сдержаться, и зарыдает в голос, давясь тоской и слезами, уткнется в какой-нибудь угол и будет плакать долго, пока не спохватится, что вот-вот придут дети, которым это нельзя показывать. Утрет слезы фартуком, спрячет драгоценную майку под подушку, до своей одинокой ночи, и пойдет существовать дальше, потому что все уже перевернулось, и живет она только в воспоминаниях.
Потому что она любила. Люди, как и вещи, проходят через нашу жизнь все с большей и большей скоростью. Но кто-то остается, и потом сама жизнь ассоциируется с близостью этого человека. И вдруг он уходит, а кусочек жизни еще остался, как остается ненужный уже лоскут после раскройки ткани. И выбросить жалко, и ни к чему он. И лоскут оставляют, заталкивают куда-то в дальний ящик, и он там лежит.
Конечно, всего этого я бабушке не скажу: она это горькое и без меня знает. Но родителям скажу все. Что будет завтра, послезавтра, потом; куда идти и что делать.
Вот только утра дождусь. А впрочем, зачем ждать? С такими вещами надо торопиться. Все равно им уже никогда ни выспаться.
Они будут ответственны за судьбы мира, то есть станут Великими людьми, а Великие люди, кажется, никогда толком не спят.
Я набираю побольше воздуха и кричу изо всех сил. Мама вскакивает с кровати. Она босая, в длинной ночной рубашке, такая теплая, домашняя, толстая коса чуть растрепалась, она идет к моей кроватке. Почему-то кажется, что идет она очень медленно, хотя и шага-то всего три, не больше. Вот она идет, идет, идет… Медленно, целую вечность. Просыпается отец, дергает за шнурок ночника, который висит над его головой в вечном ожидании, резкий свет ударяет в глаза. Отец перекидывает босые ноги через кровать, как через спортивного коня, и тоже идет ко мне.
Я открываю рот и тут чувствую, как во мне что-то тает, тает, тает, уносится весенним облачком далеко-далеко…
Вот и кончилась Вечность. Они добежали до моей кроватки, склонились надо мной встревоженные милые лица.
А из моего горла вылетают только хриплые злые крики, тело напрягается, руки дрожат, лицо становится красным, я это вижу как бы со стороны, и с ужасом вспоминаю, что я все-все совсем забыл, и кричу, надрывно и бесполезно, маленькое беспомощное существо, защищенное от невзгод только любовью двух склонившихся над кроваткой людей. И тут я вижу, как они испуганы, и мне их становится жаль, я умолкаю и улыбаюсь им своей беззубой старушечьей улыбкой.
И они улыбаются в ответ, первый раз со дня смерти деда, они радуются тому, что я совершил важный шаг в своем развитии —.научился улыбаться.
А я научился их любить.
ОЛЕГ РОМАНЧУК
ПЯТОЕ ИЗМЕРЕНИЕ
Научно-фантастическая повесть
В его мозгу возник слабенький, зашифрованный отголосок чего-то непонятного. Затем одна за другой возникли окутанные дымкой картины — ирреальные, фрагментарные, не поддающиеся анализу. Такой себе калейдоскоп фантастических зрелищ, между которыми отсутствовала видимая внутренняя связь. Хаотическое нагромождение закодированных образов.
Сознание барахталось на грани, разделяющей внутренний и внешний мир, он никак не мог понять, что это: действительность или иллюзия? Его «я» еще не сформировалось.
Его «я» медленно, словно от пеленок, освобождалось от хаоса странных догадок, он все больше осознавал себя в этой окружающей среде, продолжая тем не менее чувствовать себя по отношению к ней враждебно. Простое осознание того, что он жив, сменилось пониманием личного присутствия в мире, чувством причастности к чему-то значительному и важному.
Или чем?
Это ему было неизвестно. Он даже не помнил собственного имени.
Забыл или не знал?
Забыл…
Имя его — мир.
Весь мир. Вселенная. Материя, в складках которой застыли кристаллики льда и тьмы. Холодные кристаллики с острыми кончиками. Блестящие и прозрачные. Протянув руку, он ощутил их холодное покалывание…
А еще были потемки.
Просто потемки. Липкие, мучительные.
Он долго-долго в них плыл. Или только сейчас попал в них?
Что-то ему подсказывало, что все то, что ощущает и видит, чья-то искаженная копия.
Чего?…
Новая волна смутных догадок, пульсируя, пританцовывая, окатила его. Искрометный цветной калейдоскоп немного покружился и… исчез. Так же неожиданно, как и явился.
Опять темно. Пусто. Может, этих причудливых видений и не было?
Он лежал ничком. Не шевелился. На сверкающей, идеально ровной поверхности.
Тук-тук-тук… Испуганно стучало сердце. Какая-то непонятная сила заставила его перевернуться. Открыв глаза, он увидел над собой зеленое небо с двумя яркими пятнами — желтым и красным.
Солнце?…
Вскочив, он бросился бежать. Куда? Куда глаза глядят… Лишь бы убежать! От кого?…
Или от чего?
Он не знал.
Ему было страшно. Боязливо…
Видение исчезло.
Совсем? И было ли оно в действительности?
Волны плавно накатывались на берег. Море… А возможно, что и океан. Кто знает. Вдали, на водной глади, играли белые бурунчики. Небо казалось зеленым, от солнца шли желто-красные блики. Горы. Рукой подать. Слабо дул теплый ветерок. На сером песке серые камни. Круглые, отполированные. Им снова овладела неясная тревога. Он должен был куда-то попасть. Должен или обязан?…
Должен. Победить смерть. Одолеть ее. Подсознательно понимал, что следует спасаться. Однако оставалось загадкой: от кого или от чего?
Он побрел берегом моря.
Или океана?
На берегу росли какие-то странные растения. Таких он раньше не видел. А может, просто забыл?
Он снова побежал. Теперь вверх. Тук-тук-тук… Казалось, сердце вот-вот выскочит из груди. Наконец-то он на вершине.
Скала отвесная, высокая. Стоял, судорожно хватая ртом холодный воздух, понемногу успокаиваясь.
Далеко внизу лежал город.
Из груди у него вырвался крик. Тревожно-радостный.
Что он воскликнул?
Какие-то слова…
Чужие, незнакомые слова. На языке, которого он не знал и на котором никогда не говорил. Или ему всего лишь показалось?
Побежал назад, опять что-то выкрикивая.
Ноги несли его все быстрее и быстрее, он споткнулся и покатился кубарем.
Удар. Страшная боль. Темень.
Темно так, как во Вселенной, когда не светят звезды.
А есть ли Вселенная без звезд?
Кажется, это был последний вопрос, заданный им самому себе.
Впрочем, нет. Вдруг подумалось, что тьма сейчас исчезнет. Это подсказала интуиция.
Видение исчезло.
А было ли оно вообще?
Проснувшись, Лусон долго не решался открывать глаза, а продолжал тихо лежать, напряженно вслушиваясь в тишину, которая казалась ему подозрительной. Никакие звуки, даже малейшие, сюда не доносились. Наконец это надоело, сперва он открыл левый, а затем и правый глаз.
Он увидел, что его большое, но пока что слабо послушное тело лежит на какой-то кровати. Внимание Лусона привлекла светлозеленая спинка, напоминавшая панель с множеством кнопок.
Однако, если бы решил нажать на любой из этих круглых, треугольных или квадратных включателей, то для этого пришлось бы совершить по белоснежной постели целое путешествие — она была длинней его самого раз в пять.
Лусон перевел взгляд чуть левей, откуда, как ему казалось, едва ощутимо струился воздух. Он не ошибся — кто-то настежь открыл окно. На ярком зеленом небосводе пылали два солнца — красное и желтое, освещавшее цветущее голубым и белым цветом дерево. А еще дальше стояло небольшое, с острым шпилем строение, выкрашенное в розовый цвет.
Минуту или две Лусон разглядывал эту идиллическую картину, но, не обнаружив ничего, что хотя бы в какой-то мере объясняло, где он находится, снова принялся изучать незнакомую обитель.
На противоположной от окна стене висело зеркало. Его он запомнил. Еще со вчерашнего дня, когда пришел в сознание или вернулся к жизни. Тогда тоже в блестящем зеркале отражалась часть кровати, а точнее спинка-панель, назначение которой оставалось для него загадкой.
Справа от зеркала висела картина. Небольшой, умело исполненный пейзаж: море, песчаная коса, горы. Лусону вдруг показалось, будто все это он уже когда-то видел. Попытался вспомнить, где именно, но мозг тут же пронзила острая боль. Лусон, тихо застонав, сомкнул веки.
Боль понемногу утихла, но Лусон продолжал лежать с закрытыми глазами.
Интересно, который сейчас час? Утро или полдень?
Он прекрасно помнил свое вчерашнее пробуждение. В этой же странной комнате, на этой же кровати. Однако вчера сознание к нему вернулось лишь на короткое время. И все же он успел узнать, что его имя — Лусон. По крайней мере, так его называл мужчина с черными усами.
Да. Усатый мужчина. Он был в голубом халате, светлых брюках и белых мягких тапочках. Кто он?… Вспомнил: незнакомец представился врачом. Доктором Гаскаром. Но больше ничего в памяти не сохранилось, хотя обрывки смутных воспоминаний продолжали ерзать в дальних закоулках его мозгового вещества.
Были мгновения, когда Лусон верил, что вот сейчас он возьмет и вспомнит что-то очень важное, но мозг-снова начинал отказывать, вибрировать.
Ощутив острую боль, Лусон пришел к выводу, что следует вести себя благоразумней. Его усилия что-либо вспомнить вызывают неприятные ощущения.
В тишине, которая сразу после пробуждения вызывала сильное подозрение, послышались чьи-то легкие шаги. Лусон осторожно начал посматривать в ту сторону. Стена, где висели зеркало и картина, неожиданно тихо разделилась надвое и разошлась, открыв то ли сумрачный коридор, то ли нишу. В образовавшемся проеме появилась высокая, чуть сутуловатая фигура в белом халате. Замешкавшись в проходе, мужчина как-то нерешительно направился к кровати.
Стена тем временем автоматически сомкнулась, картина и зеркало стали на свое привычное место. Лусон, продолжая прикидываться спящим, внимательно наблюдал за пришедшим.
Где он его видел? Волосы темные, лицо продолговатое, смуглое и моложавое. Глубоко запавшие глаза излучали такой холод, что от него у Лусона стыл мозг. Погоди, да это же доктор Гаскар!
Он вспомнил его. Гаскар приходил и вчера…
— Как вы себя чувствуете, Лусон?
Голос был ему действительно знакомый.
— Как ваше самочувствие? — повторил Гаскар.
Лусон медленно открыл глаза. Взгляды их встретились. Оба смотрели так внимательно, словно испытывали друг друга. Первым отвел глаза Лусон. В мозгу снова кольнуло, будто в него впились тысячи ледяных иголок. Он даже зажмурился. А когда приподнял веки, то увидел склонившегося над собой Гаскара. На лице у того появилось беспокойство.
— Вам плохо? — спросил врач.
— Временами. Когда напрягаю память, мозг мой как бы сопротивляется, протестует.
— Это пройдет. Вы меня помните?
— Да. Вчера вы тоже приходили ко мне. Разговаривали. Называли мое имя.
— Что вам еще запомнилось?
— Ничего. Кроме того, что я вчера потерял сознание и что меня зовут Лусоном, — больше ничего. Кстати, где я?
— На Реете… Район Флор. Четвертый участок. Институт реабилитации.
— На Реете… — машинально повторил Лусон.
— Вам ничего не говорит это название?
— Название чего?
— Планеты.
— Планеты?
— Вы удивлены?
— Удивлен?… Как вам сказать… Просто как-то странно… Но как я оказался здесь, в этой комнате?
— Десять дней назад на вас в горах наткнулись альпинисты. Ближе к пятому сектору четвертого участка района Флор. Потом на модуле доставили сюда.
— При мне что-нибудь было?
— А что именно?
— Мой личный код. Удостоверение личности.
— Код? Удостоверение личности? — заинтригованно спросил Гаскар. Но, быстро овладев собой, сделал вид, что догадался, о чем идет речь. — Ах, код! Нет, при вас ничего не обнаружили. Абсолютно ничего.
— Тогда откуда вы узнали мое имя?
— Лусоном называется подножие горы, близ которой вас нашли. Вам не нравится, что мы решили так к вам обращаться?
Лусон не ответил. В конце концов, сути дела это не меняет, так что пусть будет Лусон. Может, даже и лучше: название местности послужит как отправная точка в будущем. Когда он начнет поиск своего потерянного «я».
— Наша беседа вас не утомила? — Гаскар продолжал стоять возле кровати. — Голова по-прежнему болит?
— Похоже, что беседа пошла на пользу, — вынужденно улыбнулся Лусон.
— В таком случае я позволю еще некоторое время занять ваше внимание. Вы не возражаете?
— Пожалуйста.
Вынув из кармана халата маленький плоский коробок, Гаскар сначала нажал на красную, а потом на белую кнопку, после чего в центре комнаты образовалось отверстие и в нем начала появляться причудливая конструкция. Она быстро приближалась к врачу, на ходу превращаясь в удобное кресло. Сев в него, Гаскар повел разговор дальше.
— Из той информации, — сказал он, — которой мы сегодня располагаем, вы, судя по всему, перенесли какой-то шок. Скорей всего как результат травмы. Падая со скалы, вы сильно ударились головой. Кстати, не вызывают ли у вас каких-либо ассоциаций понятия «горная местность», «падение»?
Лусон вспомнил те обрывки картин, которые снились ему перед пробуждением. А может, ничего этого не было? Он решил посмотреть, что будет дальше, и отрицательно покачал головой.
— Ну что, надеюсь, вскоре болезненное состояние неопределенности закончится. И все станет на свои места. Через день-два сможете встать. Вас возьмет под свое попечительство мой младший коллега — психолог Ола. Она поможет вам все вспомнить и адаптироваться на Реете. А пока что на сегодня хватит. Все, что вам понадобится, вы сможете получить, нажав на голубую кнопку. Она вмонтирована в столик, который стоит в вашем изголовье. Можете убедиться.
Лусон нажал на длинненький рычажок, и на стене, рядом с зеркалом, появилось изображение красивой девушки, в белом блестящем костюме, плотно облегавшем стройную фигуру. Еще Лусон успел приметить, что светлые волосы коротко стрижены, ресницы длинные, глаза голубые, а нос прямой, тонкий. Перед ним была настоящая красавица.
Незнакомка, забросив ногу на ногу, сидела в кресле, очень похожем на то, в котором разместился Гаскар. Тот, похоже, с некоторой иронией наблюдал за Лусоном. Лусон бросил на врача вопросительный взгляд.
— Это и есть Ола. Она будет вашей опекуншей, — объяснил Гаскар.
Девушка, усмехаясь, помахала Лусону рукой.
— Сегодня у меня остались кой-какие важные дела, — сказала она. — А завтра начнем заниматься. Кстати, Гаскар, мне бы хотелось проконсультироваться у вас по одному вопросу. Вы не возражаете?
— С удовольствием! К тому же мы все, пожалуй, обсудили. Верно, Лусон?
В ответ пациент зажмурил глаза, давая понять, что он устал.
— В таком случае до завтра.
— До завтра! — повторила Ола. Он снова раскрыл глаза, чтобы получше разглядеть девушку, но экран уже погас. Кресло, где только что сидел Гаскар, тоже исчезло. Стена-дверь бесшумно раскрылась, пропуская врача в длинный коридор, но теперь он был освещен зеленым светом.
Лусон остался один, среди загадочной тишины. Он слишком устал, чтобы проанализировать все, что произошло в последний час. Лусон насторожился. Мозг его напрягся, все естество сковали неуверенность и тревога. Казалось, будто кто-то преследовал его.
Ощупью, но упрямо, настойчиво. И вот-вот настигнет. Кто это?
Что это?…
XXI 395:004 универсального галактического времени. Лаборатория «Дельта» Центра исследований будущего Международной социологической ассоциации.
«— …Более всего меня поражает, где все это помещается…
— Тем, кто хорошо знаком с пятым измерением, ничего не стоит раздвинуть помещение до желательных пределов. Скажу вам более, уважаемая госпожа, до черт знает каких пределов!» Этот отрывок из «Мастера и Маргариты» Ярослав Гай неожиданно вспомнил, оказавшись на пороге адаптационного зала сектора отдыха. Помещение, открывшееся ему, было освещено мягким зеленым светом, а своей формой оно напоминало прозрачный барабан, в котором размещалось множество экзотических растений, фонтанчиков, маленьких водоемчиков и ручейков. Специально подобранная квадрофоническая музыка тоже благотворно деиствовала на нервную систему возвратившихся с Путешествия пентонавтов.
«Да, милая Виктория, — мысленно обратился он к ассистентке Кристофера Эриксона, — тот, кто знаком с пятым измерением, тот действительно в состоянии раздвинуть границы окружающего мира до невероятности».
Во всяком случае он, пентонавт Ярослав Иванович Гай, похоже, так расширил свои психофизиологические возможности, что его память оказалась почти целиком заблокированной и появились признаки настоящей амнезии.
«Это первый день из оставшейся части твоей жизни», — пессимистическая волна пронеслась и растворилась в закоулках его возбужденного мозга.
Тяжело ступая, он направился туда, где стояло регенеративное кресло, предназначенное для восстановления и стабилизации психофизиологических функций после Путешествий и тренировочных выходов на Дельта-уровень. Погрузившись в кресло, Гай ощутил, как оно мгновенно реагирует на малейшее изменение положения тела. Он принялся наблюдать за стаей цветных рыбок, весело игравших в искусственном водоеме. Сидел и слушал музыку, стараясь ни о чем не думать, успокоиться…
Успокоиться?… Не удастся, пока не разберется во всем, что с ним случилось. Но как мучительно ковыряться в собственном мозгу, в этом пятом измерении, который еще совсем недавно находился ТАМ, в зоне «ИКС». Однако нужно… Он должен доискаться, в чем причина неудачи. В нынешнем его положении главное — вспомнить все, что было. Самые разрозненные факты, если их собрать воедино, могут сложиться в определенную картину. И для него это не просто, очень не просто, особенно теперь, в данной ситуации. Почти невозможно. Однако он все должен вспомнить. ВСЕ!..
Он, пентонавт первого класса, вконец уставший от Перемещения, с почти заблокированной памятью, желает выяснить то, что до сих пор не смог сделать сам Кристофер Эриксон.
Один из пяти добровольцев, один из пяти Одаренных, наделенных способностью предвидеть будущее, он пытался разобраться, в чем же причина неудачи.
Три года он провел в Центре исследований будущего Международной социологической ассоциации, в лаборатории «Дельта».
Не имея связи с внешним миром. Все было подчинено единственной цели — получить подтверждение верности теории Кристофера Эриксона: возможност проникнуть в зону «ИКС» с помощью психофизиологического Дельта-перемещения или просто — Дельтаперемещения.
Когда приступили к опытам, их, добровольцев-пентонавтов, прозвали самоубийцами. (Чудаки! Разве человечество, принявшееся осваивать окружавший мир, не знало потерь? Были в истории аргонавты и аэронавты, акванавты и астронавты, космонавты… И вот теперь- пентонавты, особая категория путешествующих в далекие миры…) Ну а что же он, Ярослав Гай, тридцатилетний Одаренный, наиболее перспективный в команде «Дельта»? Он-то что? На его голубой куртке светится красное прямоугольное плаке пентонавта первого класса (какой, черт возьми, первый класс, если его вотвот спишут). На плаке указаны особенности его дарования, личный код и Дельта-частота. Сейчас на эмблеме светится белая полоска, что означает: пентонавт находится в постэкспериментальном режиме. Он слышал, что сформированы три новых команды: «Омега», «Пси» и «Тета». Несмотря на риск (элементы Путешествия через Дельта-канал еще до конца не отработаны), добровольцев хватает. Но разве от понимания того, что пентонавты сознательно жертвуют собой во имя высоких идеалов науки, становится легче?
Да и количество жертв, наверное, сильно уменьшилось бы, припомни он подробности своего Перемещения.
…Даже Сергей принес кое-что Оттуда, из Зоны «ИКС». Его психофизиологическое тождество Дельта все-таки побывало ТАМ — приборы и компьютеры зафиксировали происшедшие изменения в полосах поглощения спектра его Дельта-тождества. Он доставил ряд данных, некоторые косвенные подтверждения того, что гипотеза профессора Эриксона правильная. Он же, Ярослав Гай, тот, на кого возлагались большие надежды, вернулся ни с чем. Ни с чем! Но ведь он там побывал! Приборы врать не могли… Его пришлось спасать. Эрика Крюгер и Алексей Тарасенко со своей миссией справились блестяще. Однако их психофизиологические тождества были сориентированы лишь на спасательные функции, в связи с чем они не смогли представить никакой информации о своих зонах: «ИК.С-02» и «ИКС-03», пересекавшиеся в какой-то точке с Зоной «ИКС-01», где находилось Дельта-тождество Ярослава Гая. После такой нагрузки им придется недели две-три, а то и целый месяц адаптироваться к земным условиям.
И вот он, который мог бы помочь тем, кто отправится следом, не способен ничего сделать. По крайней мере сейчас, когда это так необходимо. Его старый друг Ахмет Гафаров, врач-нейропсихолог, отвечающий за регенерацию пентонавтов, успокаивает: «Положи ковер нетерпения в сундук ожидания. Не спеши. И тогда амнезия, что овладела тобой после Дельта-перемещения, пройдет». Пройдет… Но когда? И возможно ли это вообще? Через месяц снова наступит оптимальный режим для прохождения Дельта-канала. Он длится всего лишь два месяца, а потом жди его в следующем году.
А программу «Дельта» нужно выполнять. И другие тоже.
Лаборатория «Дельта» — это передний край науки. Именно в ней возникли Дельта-перемещение, Дельта-фактор, Дельта-район, Дельта-тождество, Дельта-принцип и Дельта-метод.
…Депрессия не отпускала Гая. Словно очнувшись, психика пентонавта защищалась от агрессии со стороны непонятных мыслей-воспоминаний.
Почему не появляется Ола?… Когда он начинает спрашивать о ней у сотрудников Лаборатории, на его вопросы все отвечают как-то уклончиво, мол, она срочно выехала в Женеву, в Центр нейропсихологических исследований. Уехала?… Не попрощавшись, не дождавшись его возвращения? Возвращения… откуда?
Странная волна охватила душу Ярослава. Был момент, когда ему показалось, что он вот-вот вспомнит. Вспомнит ВСЕ. Но волна исчезла так же неожиданно, как и нахлынула.
Зал наполняла квадрофоническая музыка. Мягкая мелодия убаюкивала. Веки у Ярослава невольно сомкнулись, и он погрузился в дремоту.
Проснувшись, Лусон ощутил в теле бодрость и свежесть, что в первую минуту хотел было вскочить с кровати. Но вспомнив, что спал, сначала поискал глазами, что бы набросить на себя. К его удивлению, на кресле, выкатившемся теперь из-под кровати, лежал комплект одежды.
Лусон с интересом рассматривал себя в этом необычном костюме. Он был похож на костюм Олы: белая куртка с множеством карманов, узкие брюки, тоже с семью карманами, куда были вложены разные пакетики и коробочки, которые не мешали ходьбе.
Все из мягкого, приятного, блестящего материала. Больше всего Лусону понравились ботинки. Высокие, темно-синие, с множеством застежек, подошва мягкая, так что на ногах их почти не ощущаешь.
Лусон глянул в окно. То же, что и вчера. Ни души. Присмотрелся к своему отражению — лицо худое, заросшее. Казалось, это был кто-то чужой, а не он сам. Не мешало бы побриться, подумал Лусон.
Все необходимое для туалета он нашел в ванной комнате. Когда Лусон побрился, в зеркале он увидел моложавого, волевого, но уставшего мужчину. Но тот действительно был чужим! На Лусона повеяло неприятным холодком: то ли страха, то ли растерянности.
ОН НЕ ПОМНИЛ СВОЕГО ЛИЦА!
Нужно успокоиться. Ведь Гаскар говорил ему, что он был в шоке. Неужели после шока из его памяти стерлась информация о собственном лице?…
— Я вижу, что сегодня вы в прекрасной форме, — прервал его мысли голос Гаскара.
Лусон вытер лицо полотенцем и вернулся в комнату. Поздоровался с врачом.
— Вы прекрасно выглядите! — воскликнул Гаскар. — Несколько бледновато, но это скоро пройдет.
— Я не помню своего лица, — растерянно сказал Лусон. — Это последствие шока?
— Его предвидеть невозможно. Многое здесь зависит от того, насколько серьезная травма, а также от чисто индивидуальных, психофизиологических особенностей организма. Однако давно установлено, что утраченные ресурсы памяти восстанавливаются тем быстрее, чем больше пациент задает вопросов. Так что спрашивайте. И вскоре вы сможете вспомнить, кто вы есть. Обязательно вспомните. Мы, в свою очередь, тоже будем расспрашивать вас, чтобы стимулировать вашу память, активизировать деятельность всех участков вашего мозга. Мы тоже заинтересованы в том, чтобы вы как можно быстрее поправились.
— Значит, вы считаете меня больным?
— Физиологически вы абсолютно здоровы, но многое нам предстоит пересмотреть. Пускай вас не пугает термин «больной». Просто это мое обычное обращение ко всем пациентам. Если хотите — дань традиции.
— В таком случае позвольте задать вам первый вопрос: вы, вероятно, пробовали выяснить, кто я такой и откуда прибыл?
— Безусловно.
— Ну и…? — Лусон облокотился на подоконник в ожидании ответа.
— Думаю, вы прибыли с другого континента. До сих пор из района Флор нет сообщений, что кто-либо исчез, хотя наш институт давно выдал информацию о вас. На вашей руке не оказалось датчика. Он, по всей вероятности, потерялся при падении — взгляните, на запястье остался шрам. Придя в себя, вы должны были поинтересоваться своим датчиком. Ведь информация о нем введена в мозг так, что она не стирается ни при каких обстоятельствах. Понимаете, НЕ СТИРАЕТСЯ. Только со смертью. Вы поинтересовались каким-то кодом. Можно предположить, что вы не просто оговорились. Но оставим этот разговор. Вы, наверное, проголодались?
— Не откажусь, — усмехнулся Лусон. — За завтраком дослушаю, что вы думаете о моей личности.
Откровенно говоря, улыбаться ему совсем не хотелось. Когда Гаскар заговорил о датчике-коде, его слова вызвали в мозгу странную волну. Так же, как и вчера, когда после ухода врача он остался один, ему снова показалось, что его КТО-ТО ПРЕСЛЕДУЕТ.
— Завтракать на этот раз вам придется без меня. Сегодня я официально передаю вас под опеку Олы. А вот и она сама!
Вынырнув из-за угла здания, Ола быстро шла к Лусону. Улыбаясь, протянула ему руку.
— Здравствуй, Лусон, — просто сказала она, словно старому знакомому. — Мы ведь знакомы, верно?
— Да… видимо, — смутился Лусон.
— Я вас оставляю, — сказал Гаскар. — По всем вопросам обращайтесь к Оле. С этой минуты она ваш официальный наставник, советчик и друг.
— Разве бывает друг официальный? — заметил Лусон.
— О, вы прекрасно отличаете оттенки, — искренне обрадовался Гаскар. — Наши дела идут к лучшему быстрее, чем можно было ожидать.
После завтрака, покинув институт реабилитации, они направились, как объяснила Ола, к ней домой:
— Мне кажется, в домашней обстановке тебе легче будет все вспомнить.
…За те три дня, что Лусон провел в доме Олы, он многое узнал о Реете, шестой планете в системе Арда. Времена года здесь чередовались через 423 дня. Это Лусон быстро ощутил на себе.
— Не будь травмы, можно было бы предположить, что ты прибыл с другой планеты, — отшутилась Ола в ответ на жалобу, что его биологические часы, судя по всему, постоянно спешат.
— Не будь я сама среди альпинистов, нашедших тебя, то могла бы подумать, что мы имеем дело с пришельцем. Видишь ли, наше реальное время, наше субъективное время — это постоянное превращение будущего в прошлое. В нашем мозгу подобная трансформация происходит с нашим индивидуальным восприятием времени. Оно словно «переливается» из левого полушария в правое. В левом как бы складывается образ будущего, а в правом как бы отражается прошлое, то, что пережито. Очевидно, после шока туннель, по которому в мозгу движется время, оказался блокирован и процесс заторможен. Однако, как я полагаю, это явление временное.
— Ты сказала, что находилась среди тех, кто меня нашел?
— Да. Я вызвала модуль, чтобы отправить тебя в институт реабилитации.
Лусон внимательно посмотрел на Олу. В сердце его что-то шевельнулось. Чтобы скрыть свое волнение, он отвернулся.
— А это далеко? — спросил Лусон.
— Что далеко?
— До Лусона, той местности, где меня нашли?
— Лусона? — удивилась Ола. — Тебя нашли в районе Флор, неподалеку от пятого сектора Четвертого участка. Ты это имеешь в виду?
— Да, да… — быстро согласился он, чтобы скрыть свою еще неясную догадку.
— Нет, отсюда — не близкий свет. Скоро мы туда отправимся.
Слова Олы воспринимались плохо, как будто уши заткнули ватой. Значит, Гаскар обманул его? И местности Лусон не существует?… Но зачем. он это сделал?…
Подозрение вскоре подтвердилось. Соседи опекунши тоже ничего не знали о такой местности…
На пятый день Ола сообщила, что нашелся его брат, который жаждет встречи. Брат утверждает, что настоящее его имя не Лусон, а Саут.
XXI 396:007 универсального галактического времени.
Лаборатория «Дельта» Центра исследований будущего Международной социологической ассоциации.
Виктория Мутти уже целых пять лет работала ассистенткой у профессора Кристофера Эриксона, однако не переставала удивляться широте его интересов и эрудиции. До сих пор Эриксон очаровывал ее (и не только ее) своим пристальным взглядом. Удивительно голубые, молодые глаза, хотя профессору исполнилось пятьдесят шесть, светились разумом. В его мозгу постоянно вынашивались и решались грандиозные проблемы. И решал он их четко, красиво. Споря, он выдвигал гипотезу за гипотезой, наблюдая за реакцией собеседников, быстро схватывал чужую мысль, после чего или выдвигал четкую программу действий, или же отвергал ее, несмотря, казалось бы, на реальность воплощения.
Биофизик и космолог, нейропсихолог и математик, он слыл знатоком теоретической физики и в то же время мог профессионально спаять любую схему.
Последние теоретические исследования Эриксона вылились в необыкновенную, но удивительно цельную концепцию мира без границ, без возраста, без начала, на обочине которого брезжит человеческий разум.
Выдвинутая им гипотеза послужила толчком сначала к теоретическим исследованиям, а затем и к экспериментам в лаборатории «Дельта» (ее назвали так в честь принципа-дельта, на котором Эриксон строил свою теорию Вселенной). Этот парадоксальный, казалось бы, полный неразрешимых противоречий принцип привлек к себе многих смелых, преданных и талантливых. В желающих участвовать в эксперименте недостатка не было, хотя их в глаза и за их спиной чаще всего называли сумасбродами. В команду «Дельта» отобрали только пятерых Одаренных. Правда, после того, как Белов вернулся из зоны «ИКС» и доставил КОЕ-КАКИЕ сведения, сформировали еще три команды. Не считаясь с жертвами, с неудачей, которая постигла Гая, опыты будут продолжены.
Иного выхода нет. Человека, его разум, его мозг ничто в таком деле не заменит.
Но то, что случилось с Ярославом… Он все вспоминает какую-то Олу, путает с ней ее, Викторию.
От бессилия, безысходности ей хотелось кричать. Ни на минуту не покидало чувство вины за последний эксперимент. Ведь никто другой, а она сама отвечала за вторую фазу Перемещения. Может, именно поэтому последовал вызов ее к шефу?
Молча открыв дверь, секретарша пропустила Викторию в кабинет. Эриксон встал из-за стола и пошел ей навстречу, взяв под руку, галантно усадил в кресло, а сам снова вернулся на свой капитанский мостик. Он все делал корректно, без того налета фамильярности, который временами проявляют шефы в отношениях со своими подчиненными.
Склонив набок седую скандинавскую голову, на которой выделялся ровный пробор, Эриксон сосредоточился над отчетом, нервно выбивая пальцами какую-то мелодию. Казалось, он совсем забыл о присутствии ассистентки.
Эриксон перестал барабанить, поднял голову и усмехнулся.
— Где ваш знак отличия? — спросил он, заметив, что Виктория пришла без круглой зеленой эмблемы, на которой был нанесен ее личный номер. Сам профессор носил красную звезду на голубом пластмассовом плаке.
— Полагаю, вы пригласили меня не для этого?
— Нет, но попутно делаю вам замечание. В наших условиях без дисциплины нельзя. И вы прекрасно знаете, что ношение знака — одно из обязательных требований. В конце концов, это не мой каприз. Психологи тоже недаром хлеб едят…
— Я решила покинуть лабораторию, — перебила его Виктория.
— Так, значит?
— Вижу, вас такое решение удивило?
— Удивило… Девчушка! — вдруг вспыхнул Эриксон. — После первой же неудачи — в кусты?! Вы понимали, на что шли. И поражения, и жертвы — неизбежны.
Эриксон поднялся с такой силой, что кресло его едва не перевернулось, и стал ходить по кабинету. Виктория видела его невероятно возбужденным впервые.
— У нее, видите ли, чувствительная натура… — гремел Эриксон. — Вместо того, чтобы помочь мне, всем нам, лаборатории, она паникует.
— Мы поступаем слишком жестоко…
— Жестоко?! Странная у вас логика. Да, во время экспериментов, случается, гибнут люди. А вы подсчитывали, сколько астронавтов не вернулось на Землю? Вам ли объяснять, что если мы доведем начатые эксперименты до конца, то сможем полностью отказаться от архаичных, связанных с риском для жизни полетов в космос на ракетах… Конечно, было бы просто великолепно, идеально, если бы мы экспериментировали на собаках или там на обезьянах, что, впрочем, тоже не совсем гуманно. Но в нашем случае никто, кроме самого гомо сапиенса, не в состоянии проверить правильность выдвинутой теории. Никто… После неудачи с Ярославом Гаем, хотя о полной неудаче говорить все же преждевременно, вы склонны думать, что я ошибся. Верно? Можете не отвечать. По глазам вижу. Мои теоретические, пусть и парадоксальные доказательства подтвердить можно только экспериментальным путем. И не иначе. Этим все мы заняты. И вы тоже.
— И все-таки становится невыносимо, когда видишь, как гибнут люди…
— Частично теряют память. Вы, очевидно, это имели в виду?
Опустив голову, Виктория сделала вид, что увлеклась рисунком на ворсистом ковре, который напоминал собой цветущий клевер.
— Я вас, Виктория, понимаю, — мягче сказал Эриксон. — Я знаю, что Ярослав был вашим женихом, что на декабрь была намечена свадьба… Но, скажите, разве кто-нибудь застрахован от потерь, от того, что судьба может повернуться другой стороной? И вы, и Ярослав знали, что опасность не исключена. Ярослав, как и его товарищи-добровольцы — владельцы таланта. Вы тоже оказались в лаборатории не случайно. А вспомните историю покорения земных богатств и водной стихии, космоса и ближайших планет. Элемент риска всегда сопровождает первопроходцев. И только тем, кто окажется более сильным, открываются тайны.
— Я все понимаю, — Виктория подняла голову, глаза ее были полны слез. Только сейчас Эриксон заметил, что в волосах ее появилась седая прядь.
— Это после того, как он не ответил на ваш код? — посочувствовал Эриксон.
Виктория кивнула.
— Я не могу спокойно ни смотреть, ни разговаривать с ним. Он почти ничего не помнит. Для него я — обыкновенная ассистентка профессора Эриксона, под руководством которого осуществляется проект «Дельта». Помнит, что он один из Одаренных, что он принимал участие в Перемещении, а спасли его Эрика Крюгер и Алексей Тарасенко…
— Ну, не так уж и мало! — воскликнул профессор. — А нет ли причин, по которым ему просто не хочется вспоминать?
— Нет. Ярослав хочет сам во всем разобраться. САМ, понимаете?… — Она закрыла лицо ладонями и зарыдала.
— Ну, ну, успокойся, — перешел на ты Эриксон. — Одно то, что он ХОЧЕТ вспомнить подробно о прошлом, о Перемещении — польза и ему и нам. Можешь мне верить.
— Ахмет Гафаров допускает возможность полной амнезии, продолжала всхлипывать Виктория.
— Дурак он, хоть и эскулап! Я с ним поговорю. Кстати, нет ли еще каких-либо изменений в поведении Ярослава?
Виктория достала платочек и вытерла глаза.
— Временами он путает меня с какой-то Олой.
— Прости, не было ли у него раньше подруги с таким именем?
— Не знаю. Но имя, пожалуй, странное.
— Все это интересно… И в такой ситуации ты хочешь уйти, бросив лабораторию и… Ярослава?
— Я в полной растерянности. Кажется, я сама готова пройти через Дельта-канал, только бы вернуть его к жизни.
— Он на самом деле живой. Но ему нужна помощь. Оказать ее сможешь только ты.
В глазах Виктории затеплился огонек надежды. Она умоляюще посмотрела на профессора.
— Давай еще раз проанализируем ситуацию. Значит, так. Шестого апреля проведен эксперимент. Цель — проникновение в Зону «ИКС», а точнее — «ИКС-01». Мы учли все предыдущие неудачи и результат Перемещения Белова. Приблизительные координаты Дельта-района нам были известны, как и некоторые данные, что моя концепция верная. Ярослав выделялся среди Одаренных. Коэффициент прогноза у него составлял почти 75 — на десять пунктов больше, чем у других.
— Ну и что? — вздохнула Виктория. — Ну и что?…
— Мы были на пути к успеху. Ярослав проник в Зону «ИКС01». И вернулся живой. Флуктации метастабильного уровня его психофизиологического тождества подтверждают, что пентонавт все-таки побывал ТАМ. Ты понимаешь? По-бы-вал!
— Но… без Спасателей мы бы не вывели его из состояния танатозы. Тогда что? Клиническая смерть? Согласитесь, но методика регенерации пентонавтов несовершенна. Хотя Спасатели и направили дельта-тождество в нужном направлении, но Ярослав до сих пор испытывает психическое расстройство. Очень большие провалы в памяти. Кто знает, не окажутся ли они для него фатальными?
— Виктория, вы опять ударяетесь в панику, — снова на официальный тон перешел Эриксон. — Повторяю еще раз: перемещение состоялось, пентонавт вернулся из Зоны «ИКС-01»… Вернулся!.. Другое дело, что мы ничего о ней не знаем, потому что память пентонавта заблокирована. По крайней мере сейчас. А Спасатели ничем помочь не могут, потому что их программа ограничивалась поиском. Их дельта-частоты откликались только на сигналы исчезнувшего пентонавта. Так что трудно сказать, что же ТАМ произошло. Однако все условия Перемещения соблюдены. Получен сигнал из Зоны «ИКС-01». И — все.
— Значит, данных, подтверждающих ваш оптимизм, нет?
— Не согласен. Я абсолютно уверен, что психическая аберрация исчезнет естественным путем. Уверен, что мы сможем расшифровать двойное дельта-тождество Ярослава. Оно обязательно откликнется на код межнейронных соединений. Своих и чужих. Любой ценой нам нужно получить сведения, что же было с пентонавтом ТАМ? Чтобы избегать лодобных неожиданностей в дальнейшем. Так что вся надежда на вас, Виктория. Именно вы должны деблокировать память Ярослава. Почему именно вы — надеюсь, объяснять лишнее… Тем самым вы поможете и Ярославу, и себе.
— Как ваше самочувствие? — весело спросил Гаскар, появившись на пятый день в доме Олы.
Лусон в это время смотрел очередной видеофильм; рассказывающий об истории Ресты.
— Почти удовлетворительно.
— Почему «почти»? Ола рассказала мне, что ваша адаптация проходит успешно.
— Это ей так кажется. А мне хочется спросить: почему уважаемый доктор Гаскар обманывает меня?
— Не понял.
— Никакой местности Лусон нет. И поэтому я дважды не Лусон. Что вы на это скажете?
— А!.. Когда к тебе вернулось сознание, тебя как-то ведь нужно было называть. Первое, что подвернулось, — было Лусон. Мне показалось, что так будет лучше для твоей психики.
— Так кто же я на самом деле?! Лусон? Саут?
— Успокойся, — Гаскар перешел на серьезный тон. — Эмоции здесь ни к чему. Ты абсолютно здоровый индивид. Но чтобы возвратить пентонавту память, нам необходимо выявить его индивидуальность.
Лусон слушал Гаскара, отведя глаза.
— Что за брат у меня объявился? — наконец-то спросил он.
— Мы обратились ко всем гражданам Ресты, прибегнув к коммуникационной всепланетной системе…
— И тогда объявился он?
— Брат утверждает, будто ты родился в районе Виланд, сектор Амон. Тебе это что-нибудь говорит?
— Ничего. Меня зовут Лусон. И никем другим я не хочу быть.
— Сол, твой брат, утверждает, что ты отправился путешествовать в район Флор.
— Не знаю я никакого брата.
— Как хочешь.
— От меня что-то скрывают. Я бы хотел побывать в районе Флор. На том месте…
— Ну что ж, Ола тебя будет сопровождать.
Пребывая в доме Олы, Лусон увлекся изучением ее библиотеки. Насчитывала она больше ста видеокристаллов. Ола научила его пользоваться сфероидным проектором, он вставлял в него один за другим уникальные кристаллы, и на стенках-экранах оживал полный иллюзии мир Ресты. Слышны были незнакомые запахи, дуновение ветра, шелест травы. От такого эффекта Лусону сперва становилось не по себе, казалось, он второй раз переживает шок.
Сначала Лусон подумал, что он просто болезненно реагирует на огромное количество информации, дает о себе знать афазия, о которой говорил Гаскар. Чем больше он занимался самоанализом, тем хуже становилось настроение. Однажды, отвечая на вопрос Олы, которая, оказывается, все видела, он сделал предположение, что его мозг стал отличаться не свойственными ему ранее качествами.
— У тебя чрезмерная эмоциональность, — сказала Ола. — Как у ребенка, который не способен еще отличить реальность от иллюзии.
— Значит, у меня детское восприятие мира? — упавшим голосом спросил Лусон.
— Ну и чудесно! — воскликнула Ола, подбежав к нему. Но быстро овладела собой, словно наткнулась на невидимую преграду.
Дня через два Лусон случайно подслушал, как Ола докладывала Гаскару по внутренней связи: — …Особых изменений не наблюдается. Да, знакомится с Рестой. Был, правда, эмоциональный подъем. Но психофизиологические флуктуации в пределах нормы, хотя боюсь, что афазия затронула такие участки мозга, которые формируются в детском возрасте… Возможно, придется прибегнуть к запасному варианту…
Через два цикла…
«Запасной вариант? Какой еще запасной вариант?…» — Лусон тихо пробрался на балкон. Ему снова вдруг показалось, будто кто-то все время идет за ним следом, хочет догнать его и вступить с ним в контакт… Но в это время Ола позвала ужинать, и неприятное ощущение исчезло. Вмиг пропало желание идти, как договорились, в центр развлечений. Он скрылся в своей спальне, заперся на ключ и плюхнулся на мягкую кровать. Так он лежал, пока Ола не подошла к двери и не поинтересовалась, в чем дело. Лусон был вынужден буркнуть, что спит, а сам еще долго лежал, глядя в потолок, имитирующий небо Ресты, которое на закате становилось красным, зеленым и желтым. Мыслей почти не было.
О том, что его постепенно готовят к встрече с Рестой, Лусон догадался. Но он интуитивно чувствовал, что его ждет еще какое-то испытание. Иначе что же кроется за разговором Олы и Гаскара?
Какой запасной вариант?…
Случайно подслушанный разговор заставил Лусона пристальней глядеть на Гаскара и Олу. Придавать значение любой реплике, обрывкам фраз, вспомнить, как они пытались объяснить происхождение его имени… В то же время ему казалось, что, проявляя к нему повышенное внимание, они просто озабочены его здоровьем. Но почему случился шок? Амнезия? Действительно ли все было так, как они говорят?
Лусон чувствовал, что он все больше способен рассуждать трезво. Те же врачи подтверждают (пожалуй, они говорят правду), что его психофизиологическое состояние вполне удовлетворительное.
Так почему же тогда беспокойно на душе? Неужели всему причиной подслушанный разговор?… Нет, вокруг него происходит чтото непонятное.
До сих пор Лусон машинально воспринимал ту информацию, которая была в видеокристаллах. Он понимал, что ему специально подбирали ее так, чтобы он мог вспомнить тот мир, в котором жил.
Он и сам старался отыскать во всем хаосе получаемых сведений хоть какую-то зацепку, с помощью которой можно было бы получить ответы на волновавшие его вопросы.
В памяти, словно наяву, возникал удивительный мир Ресты.
Рационально устроенная, безотказно функционирующая сеть центров цивилизации, населенных пунктов, рассчитанных от двух до пяти тысяч жителей. Эти сооружения с широким набором функций отлично вписывались в ландшафт, они являли собой точные модели биосистемы Ресты. Самоорганизующая деятельность не прекращалась ни на минуту, подобно своим биопрототипам, она видоизменялась в зависимости от климатических, социальных и экологических условий.
Города-цветники, города-деревья, города-черепашки. Строго функциональные, мобильные, имеющие множество систем обмена информацией и способов передвижения, включая мгновенную телепортацию индивидуумов в любую точку планеты. А это, в свою очередь, привело к тому, что урбанизация не довлела. Деятельность каждого центра регламентировалась и определялась Оптимальной системой мобильных оборотных связей. Жизнь на Реете подчинялась единой Программе развития. Малейшие отклонения устранялись, дабы не нарушалась Всеобщая гармония. На царившую идиллию все время обращали его внимание, и Лусон вдруг понял, что в душе подсознательно зреет протест.
Каждый индивид фактически лишен здесь индивидуальности.
Все работают только на Систему, на ее усовершенствование, на достижение Абсолюта, полагая, что если создать идеальную цивилизацию, то можно будет ни о чем больше не беспокоиться. Однако такая цивилизация должна быть также идеально монолитным организмом. Тем, кто увлекается всякими грезами, вносит дисгармонию, — не место в ней.
Такая модель цивилизации во многом не устраивала Лусона.
Однообразие, никаких оригинальностей, даже занятие спортом и отдых рассматривались как способ восстановления функции организма. Рафинированный рационализм…
За завтраком Ола поинтересовалась, как он себя чувствует. Лусон ответил, что значительно лучше. Вчера, видимо, от усталости разболелась голова и ему страшно захотелось спать. Оставшись, кажется, довольной таким ответом, Ола стала еще больше опекать своего подшефного.
Когда Ола спросила, как Лусон относится к тому, что он увидел в демонстрационном зале, он вынужден был ответить, что способ жизни рестян восторга у него не вызвал. Слишком они заняты собой, своим благополучием, все подчиняя личной выгоде, совершенствуя даже то, что, как ему показалось, можно было не менять. А еще — стереотипность мышления и поступков. Это для него тем более остается непонятным.
Внимательно посмотрев на Лусона, Ола натянуто засмеялась:
— Ты интересно мыслишь. Нестереотипно, — подчеркнула она. — Когда-то, давным-давно, на Реете возник конфликт между теми, кто, как ты говоришь, мыслил оригинально, и предками нынешних обитателей планеты. Дело шло к конфликту. Информация о тех временах сохранилась, ты. с ней можешь ознакомиться. Так вот те, кому очень хотелось нового, необыкновенного, взяли и отправились в новые миры.
— А если бы они не улетели?
— Тогда бы все могло закончиться трагедией.
— Значит, те, которые улетели, оказались мудрей…
— Уступчивей… А может, твои предки были среди тех, кто оставил когда-то Ресту? — громко засмеялась Ола.
На следующий день они поехали в район Флор. На то место, где был найден Лусон. Он не возражал. Ему хотелось там побывать. Почему-то верилось, что там он все вспомнит.
Двухместный модуль помчал их по прозрачной пневмотрассе навстречу восходящему желтому солнцу.
— О чем ты задумался? — Ола склонила голову ему на плечо.
Лусон скосил глаза на девушку: похоже, она засыпала, хотя веки слегка вздрагивали.
— Не хочешь разговаривать? — Ола потерлась носом о его куртку, подсаживаясь ближе. Лусон обнял ее.
— У меня из головы никак не выходит этот мой брат, — наконец-то сказал он..
— Почему ты не желаешь с ним встречаться?
— Не знаю… Но думаю, что никакого брата у меня нет…
— А ты не допускаешь, что если бы вы встретились, многое бы прояснилось?
— Не будем об этом… По крайней мере сейчас. Мне нужно самому во всем разобраться. Ола, ты мне нравишься, — неожиданно признался он, привлекая девушку к себе.
— Ты мне тоже, — улыбнулась она. И неожиданно спросила: — А Реста?
Лусон не ответил.
— Тебя что-то смущает?
— Нет. Но ты спросила так, как будто я пришелец с другой системы и только что ступил на поверхность Ресты. Порой мне кажется, Ола, что ты настораживаешься, словно ждешь от меня какой-то неожиданности.
Резко повернув голову к девушке, Лусон заметил ее растерянность, но Ола быстро овладела собой.
— Тебе показалось. Не выдумывай!
— Ладно… А что касается Ресты, то планета прекрасная. Я вот подумал, были ли правы те, кто покинул ее? Хотя, наверное, они поступили лучше тех, кто остался. Не обижайся. Я просто рассуждаю.
— Я без претензий. А когда ты наблюдаешь природу, она тебе ничего не напоминает?
— Сектор Амон, район Виланд, — объявил робот, и Лусон не успел ответить.
Модуль остановился недалеко от сооружения, повторявшего во всех деталях одно из растений, уже виденных Лусоном. Это был один из шести центров, расположенных в этом секторе.
— Скажи, в Амон ты привезла меня потому, что тот, назвавшийся моим братом, утверждает, будто я родился здесь? — с укором спросил Лусон. — Так вот: местность мне эта не знакома и никакого брата у меня нет.
— Прошу тебя — успокойся. Напрасно ты волнуешься. Здесь нам предстоит пересадка. После обеда мы поедем дальше, в район Флор. А сейчас я вызову модуль, и мы погуляем. Недалеко отсюда находится один объект, возможно, он тебя заинтересует.
Когда они вошли в холл здания-растения, Ола направилась к зеленой, похожей на эллипс, панели, а Лусон с удивлением стал рассматривать гигантские стены-экраны, на которых отражалась вся жизнь Ресты. В холле было пусто, поэтому он вздрогнул, ощутив на себе чей-то взгляд. Оглянулся, но рядом никого не увидел.
Лусона охватило какое-то беспокойство. С чего бы это? Изображение на экранах начало пульсировать, танцевать.
Что с ним происходит? Липкий страх проник в мозг. Кто же за ним наблюдает? Преследует его?… Что ему нужно?… Главное — не поддаваться… Взять себя в руки…
«Наконец-то тебя нашли. Следуй за ними!» «Нет!» — собрав все силы, мысленно крикнул Лусон.
Оглянувшись, он увидел через прозрачную стену мужчину и женщину, которые пристально наблюдали за ним.
— Нет! — решительно сказал Лусон. — Я должен во всем разобраться…
— В чем? — услышал он удивленный голос Олы. — С кем это ты разговариваешь?
— Просто так. Ты же знаешь, что я должен во всем разобраться. — Перевел взгляд туда, где только что стояли Он и Она, но там никого не оказалось.
XXI 397:011 универсального галактического времени.
Лаборатория «Дельта» Центра исследований будущего Международной социологической ассоциации.
Лаборатория «Дельта» представляла собой замкнутый мир.
Даже среди ученых единицы только знали о сути проводившихся здесь экспериментов. Общий контроль осуществлял Центр психонейрофизиологических испытаний. А в лаборатории непосредственно всем заправлял Кристофер Эриксон, автор парадоксального дельта-принципа, выведенного из его концепции Вселенной.
Когда Эриксона спрашивали, что послужило ему толчком к тому, чтобы виртуально материализовать пентонавта в неизвестном землянам мире, профессор на полном серьезе отвечал: стихотворение русского поэта Валерия Брюсова. И декламировал:
Дельта-принцип сформировался позже. Вначале появилась новая концепция Вселенной. Кристофер пришел к выводу, что она бесконечна по времени, безгранична в пространстве, не имеет ни начала, ни конца, а на обочине этого мира микроскопическим пятнышком мерцает человеческий разум. Эта Вселенная знает все: прошлое, нынешнее, будущее. В этом и заключается незыблемость мира (никаких сверхъестественных сил и его законов). Самые придирчивые оппоненты не в состоянии были возразить против математических доказательств и логических выводов.
Не успели еще утихнуть отголоски баталий ученых, как Эриксон выдвинул новую гипотезу. Она показалась настолько фантастической, что даже многие истинные поклонники профессора встретили ее в штыки. Прошло четыре года напряженного труда, и гипотеза превратилась в дельта-принцип, получила поддержку многих научных светил. И как результат этого — возможность создания лаборатории, хотя он видел, что скептики выжидают: чем все у него закончится?
Эриксон нисколько не сомневался, что рано или поздно ему удастся убедить всех в научности дельта-принципа. Он не авантюрист, ему не хочется подвергать людей смертельной опасности, но полностью избежать ее, наверное, нельзя. Они лишь в начале пути, так что их риск сознательный. Те, кто стремится изведать неизведанное, не могут не рисковать. И все же…
К дельта-принципу его подтолкнула одна давняя гипотеза, высказанная советским ученым Кардашовым. Кардашов полагал, что в реальном мире существует не одна, а множество вселенных, которые не только пересекаются, но и переплетаются. Сходную мысль высказывал и академик Марков. Вселенная, утверждал он, — это бесконечная система малых вселенных, соединяющихся между собой элементарными частицами — максимонами. С их помощью человек может проникать в другие миры.
Использовав эти предложения, Эриксон пришел к неожиданному: а что, если эти максимоны-тоннели спрятаны и в человеческом мозгу? Тогда на атомарном уровне серого вещества расходятся во все концы нейронные соединения, которые, являясь своего рода «тоннелями», соединяют землян с другими мирами. Такая теория получила название: дельта-принцип. Аргументированно опровергнуть ее никто не смог.
Разрабатывая свою теорию, Эриксон не раз задумывался над тем, почему в человеческом мозгу клеток в десять раз больше, чем требуется? Неужели природа такая расточительная? Нет, эти скрытые возможности будут когда-нибудь реализованы. Многие люди могут независимо от своих желаний, непроизвольно вести сложнейшие математические расчеты. Должно быть, такое свойство есть у всех. Но природа «сознательно», для нашего же блага временно отключила сконструированный ею биокомпьютер, переведя его в подсознание.
А вообще-то гипотеза о возможности, способе контактов между разными мирами не отличалась слишком сложными обоснованиями. Простота дельта-принципа удивляла всех, в том числе и самого Эриксона. Однако за внешней простотой скрывались сложные процессы, которые происходили в мозгу пентонавта — в этом пятом измерений. Психика, считал он, словно зеркало, отражает безграничный, не имеющий ни начала, ни конца мир, в котором там, где-то далеко-далеко, мерцает человеческий мозг, который по числу нейронов можно сравнить с Вселенной. В данный момент мозг несет в себе и минувшее, и сегодня, и будущее. «Фиолетовые» и «красные» смещения подтверждают, что во времени, можно двигаться взад-вперед, говоря другими словами, будущее благодаря своим физическим особенностям воздействует и на сегодняшний день. Реальное физическое время — это беспрерывное превращение будущего в прошлое через сегодня. И это еще одно подтверждение, что время как бы разлито во Вселенной. ВСЕ, по сути, уже ЕСТЬ. Но это не фатализм. Совсем нет. Потому что Вселенная — целостная система.
Благодаря этому люди видят будущее, способны его прогнозировать. Механизм предвидения действует у индивидуумов, он давно не вызывает сомнения. Несмотря на то, что тех, кто умеет видеть не только «по горизонтали», но и «по вертикали», то есть видеть «будущее», — немного. Но то, что индивидуальное сознание является многоэтажной, многоступенчатой структурой, подтверждает, например, процесс восстановления сознания после травмы мозга или наркоза. Более того, опыты, проведенные в Центре нейропсихофизиологии, показали, что умению предвидеть (на секунду, минуту и больше) можно научить. Ярослав Гай, например, «заглядывал» наперед на целый час. В организме Одаренных выявлены зародыши третьей сигнальной системы. Синтезация первых двух систем позволила включить в работу бездействовавшие до сих пор дельтовидные нейроны — пункты связи с другими вселенными. В тот момент, когда третья сигнальная система начинает функционировать на полную мощь, «анабиозированные» дельтовидные нейроны «просыпаются» и начинают генерировать дельта-тождество, которое есть у каждого, но имеет разные частоты. Образно говоря, в другие вселенные летят сигналы (полная генетическая запись структуры мозга пентонавта) и ищут идентичный приемник.
Такие Дельта-перемещения («раздвижение» максимонов) лучше всего происходят у пентонавтов — людей, обладающих способностью предвидеть будущее (или у тех, кто имеет зачатки третьей сигнальной системы). Однако в таком состоянии человек может 200 находиться ограниченное время. Путешествие происходит в состоянии глубокого наркоза, то есть в глубоком сне. Жизненно важные органы функционируют на нижнем пределе, их деятельность поддерживает специальная аппаратура. От смерти СОЗНАТЕЛЬНОЕ и УПРАВЛЯЕМОЕ Путешествие отличается тем, что пентонавт может материализоваться в Зоне «ИКС». С Базой — лабораторией «Дельта» — с помощью нескольких дельтовидных нейронов поддерживается связь, нейроны продолжают активно функционировать, принимая информацию того мира, который пентонавт оставил, — то есть Земли.
Пентонавт ни о чем не догадывается. Он живет жизнью индивидуума, в мозгу которого действует Зона «ИКС». Затем память пентонавта деблокируется, и лаборатория получает подробную информацию о путешествии. К сожалению, память Ярослава Гая деблокировать не удалось. Обратная функция — возвращение психофизиологического дельта-тождества, в тело пентонавта — чрезвычайно сложный процесс. Полученные результаты пока что не в пользу эксперимента.
…Эриксон вынужден был прервать свои размышления — пришли его заместители Олег Гапов и Костя Боярджиев.
Так и не узнав, что же случилось с Лусоном в холле, Ола предложила ему прогуляться, поскольку времени до прибытия заказанного модуля оставалось достаточно. Лусон не стал возражать. Ему хотелось быстрее избавиться от пережитого, но и когда они шли узенькой тропинкой, его не покидало ощущение, что за ним наблюдают. Лусон больше не сомневался, что кто-то чужой проник в его мозг и теперь пытается вступить в контакт с подсознанием. Этот чужой диктовал ему свою волю. Кто он? Что ему надобно? Кто были те двое, с бледными лицами, которые так на него смотрели? Имеет ли отношение к этому Ола? Вероятно…
Молча шагая рядом с Олой, он старался не думать, зачем созданы эти темно-синие скалы, что, казалось, протыкали насквозь зеленое небо. Далеко позади оставался Амон, строение-растение скрывалось за горизонтом.
Увлекшись, Лусон едва не толкнул девушку: та вдруг остановилась. Они рказались на пригорке, с которого хорошо была видна небольшая долина, поросшая сине-зеленой травой. В центре ее белели круглые валуны. Вокруг них толпились вооруженные рестяне.
Странно, но изучая историю Ресты того периода, когда половина ее населения уже отправилась осваивать другие планетарные системы, он ни разу не видел у ее жителей никакого оружия. Почему же теперь рестяне вооружились?
Лусон заметил, что Ола с нескрываемым любопытством наблюдает за ним. Но решил ничем себя не выдавать.
— Тебе что-нибудь здесь напоминает?
— А что?
— Нет, скажи, тебе действительно ЭТО ничего не напоминает?
— Я бы хотел знать: что произошло? Меня в чем-то подозревают?
Лусону показалось, что глаза Олы затянулись коркой льда. Такой он ее не видел еще ни разу.
— Ты специально привела меня сюда?! — догадался он. — Ну, конечно же! Вместо района Флор ты привезла меня сюда. Зачем?
— Ты был найден возле той горы, — кивнула она на заснеженную вершину. — За ней начинается море.
— Ну а Флор?
— Он расположен на северо-западе. До него — два модульных перехода.
Лусон побледнел.
— Ладно, — сказал он хрипло. — Пожалуй, я начинаю догадываться. Рестяне охраняют остатки звездного корабля, неизвестно почему потерпевшего аварию.
— Да, мы видим все, что осталось.
— Откуда он прибыл?
— Неизвестно. Хотя ясно, что потерпел аварию один из тех кораблей, которые когда-то покинули Ресту… Мы наткнулись на одного путешественника. Придя на несколько секунд в сознание, он произнес всего лишь одно слово: «Лусон»…
— Он умер?
— Да.
— И никто не знает, что оно значит?
— Никто…
— Ну а я? Я-то здесь при чем? Вы считаете меня членом команды корабля?
— Успокойся, — ответила Ола. — Затем нашли еще одного мертвого. Мы до сих пор не установили, откуда же прибыл корабль. Высота его была почти сто метров. Мы вначале думали, что вернулись те рестяне, даже взяли оружие в музеях. И что ты… один из них… Спустя несколько дней нашли женщину. Она погибла не в катастрофе. Замерзла среди снегов. Возможно, что другие…
— …остались живы?
— Лусон, может, ты тоже?…
— Прибыл на этом корабле?
— Теперь я вижу, что нет. Видимо, ошибка.
— Решив, что я один из тех, вы назвали меня тем словом, которое произнес умирающий? В надежде, что потом у меня это вызовет какие-то реминисценсии?
— Ага, — согласилась Ола. — Но теперь стало более вероятно, что ты Саут…
— Ваш вывод скоропалительный. Я допускаю, что оставшийся в живых член команды разыскивает своего товарища, если он знает, что меня до сих пор не идентифицировало…
— Но пойми, Сол имеет твою фотографию.
— При желании ее легко можно подделать. В конце концов трудно что-либо утверждать. Так что, возможно, ты тоже права. Ведь катастрофа корабля, несколько трупов и мое существование — все, как говорится, факт. Однако смею заверить, я на том корабле не был…
Лусон неожиданно снова вспомнил тех, кто недавно звал его идти с ними. Голова у него закружилась. Земля зашаталась под ногами. Горы как бы деформировались. Главное, подумал он, не упасть!
Остатки космического корабля казались теперь гигантской конструкцией.
— Ола, оставь меня… Будь любезна…
Пожав плечами, Ола удалилась.
Надвигалась ночь. К нему подошли двое.
— Не бойся нас.
Он узнал их. Это были те двое, которых он видел днем.
— Что вам от меня нужно?
— Вспомни, кто ты, — сказал мужчина. — Ты не Лусон и не Саут… вспомни!..
— Оставьте меня в покое. Я не ВАШ.
— Ему снится кошмарный сон, и он вскоре проснется. У него ничего общего с теми, которые прилетели… — сказала женщина.
— Нет, — крикнул мужчина, прочитав мысли Лусона. — Ты напрасно думаешь о корабле. Он к тебе не имеет никакого отношения, ты чужой на этой планете.
— Нужно торопиться, — сказала женщина. — Пора возвращаться.
Ее сообщник согласно кивнул головой.
Сильный удар обрушился на голову Лусона.
Рестянин по имени Саут грохнулся под ноги незнакомцу.
XXI 389:015 универсального галактического времени.
Лаборатория «Дельта» Центра изучения будущего Международной социологической ассоциации.
— Ты что-нибудь помнишь, как входил в тело? — спросила Виктория, внимательно наблюдая за Ярославом. Он нервно мерил шагами адаптационный модуль.
— Помню ли я свое состояние?
Остановившись, он помедлил, а затем быстро подошел к книжному шкафу и взял с полки книгу. Найдя нужную страницу, повернулся к ассистентке и начал читать:
«…- Я услышал свое дыхание и еще, как бьется мое сердце. И все. Больше ничего не было. Абсолютно ничего. Я представил себе ком ваты, огромный ком, величиной с земной шар; внутри его — я. ТИШИНА… Ком разрастался, скачками захлестывая орбиту за орбитой, заполнил серой клочковато-волокнистой массой все околосолнечное пространство; я съежился в абстрактную точку, биллионы биллионов кубических километров ваты вокруг — это и есть тишина?…» Швырнув книгу на диван, Ярослав заложил руки за спину.
— Что ты хотел этим сказать? — не удержалась Виктория.
— Георгий. Береговой гораздо лучше, чем я сам, описал мои ощущения, когда мое сознание начало пробуждаться в теле Ярослава Гая, — слегка иронично ответил пентонавт.
Виктория отнесла его насмешливость к психическому перенапряжению.
— Несколько дней назад состоялось труднейшее Путешествие. На тебе до сих пор сказываются его последствия. Ты до сих пор путаешь некоторые вещи. — Она с надеждой посмотрела на Ярослава.
Нет, Ярослав не помнил ее, свою невесту. Она для него была лишь ассистенткой Кристофера Эриксона. Виктория чувствовала, что ее присутствие раздражает Гая, но уходить ей не хотелось. Так важно было помочь ему восстановить память! Подтолкнуть его к воспоминаниям! Но, судя по всему, он склонен был все делать самостоятельно, не принимал никакой помощи.
Подойдя к Гаю, она почти силком усадила его на диван.
— Ну, давай будем вспоминать вместе.
Ярослав безразлично пожал плечами.
— Лаборатория «Дельта», — начала Виктория, — является одним из подразделений Центра исследований будущего Международной социологической ассоциации. — Она взяла ладонь пентонавта своей маленькой, нежной рукой. — Когда Кристофер Эриксон убедил большинство сопрезидентов в целесообразности зондирования будущего таким образом, «Дельта» выделилась…
— Что-то я ничего не понимаю… — Ярослав сделал попытку встать, но Виктория усадила его снова.
— В Центре собраны лучшие прогнозисты планеты — люди, владеющие Талантом предвидеть будущее. Проучившись два года, они смогут заглядывать наперед до нескольких минут. Тебе же удалось это сделать на час-полтора. Ты лучший из лучших прогнозистов. Кроме того, у тебя и еще нескольких сотрудников Центра обнаружились паранормальные телепатические свойства…
«Сергей Белов мог заглянуть в будущее на сорок пять минут, чем удивлял многих ученых, — шевельнулось в мозгу Ярослава слабое воспоминание.
— Именно поэтому было решено отправить его в Путешествие первым. С личным кодом 001… Он был первым Путешественником… Был… Но вывести его из состояния танатозы не удалось… Известно одно: он побывал в своей Зоне «ИКС». Побывал в ней и немедленно вернулся. В сознание он пришел на несколько минут. Произнес несколько слов на чужом языке… Спасти его не удалось. Однако именно Белов определил первым телепортическую трассу тождества Пси…» Ты меня слышишь? — словно издали донесся до него голос ассистентки профессора Эриксона.
— Да… — Ему показалось, что это сказал не он, а Сергей.
«Почему до сих пор не возвращается Ола? О чем она разговаривала с Гаскаром?…» — слабая догадка шевельнулась в глубине сознания Гая, отчего он даже вздрогнул. Однако воспоминание тут же улетучилось. Может, пробивается его информация из зоны «ИКС»?
— Тебе плохо? — забеспокоилась Виктория, увидев, что он побледнел.
— Ничего…
— В таком случае, позволь продолжить…
— Что продолжить?
— Ты меня совершенно не слушаешь! А я так хочу тебе помочь…
— Помочь? Каким образом? — удивился Ярослав. — По-моему, помочь я должен сам себе. И только. Хотя… Напомни мне, пожалуйста, теорию шефа.
— Если ты будешь слушать… Дело в том, что Эриксон модернизовал теорию миров, разработанную Кардашовым — Марковым. Вселенная, точнее, вселенные-составные, являют собой гигантскую ткань, с миллиардами и миллиардами узелков и измерений, способных накладываться друг на друга, пересекаться, но не смешиваться. В отдельных вселенных пространство и время могут существовать по своим законам и правилам — «ткань» другого цвета, другой расцветки, но, как и везде, существует определенное количество контактов и соединений.
Глядя на Викторию широко раскрытыми глазами, Ярослав видел перед собой… Олу. Ассистентка Кристофера Эриксона тем временем увлеченно продолжала:
— Предполагается, что у каждого в одном из закоулков мозга сидит элемент, соединяющий индивида с другими мирами. А нашим «нормальным» чувствам добраться туда не под силу. Вселенные осциллируют с разными частотами, так что поймать их мы не способны. Скажем, те, что излучают инфракрасный свет или ультразвук. О существовании этих излучений мы знаем, но ни увидеть, ни услышать их не можем. Эриксон же допускал, что психофизическое тождество Пси может путешествовать тогда, когда пентонавт находится в состоянии глубокого гипноза, близкого к танатозе, а собранная информация затем дешифруется… Сергей Белов первый проник в Зону «ИКС». Он принес информацию о другой вселенной. Но адаптация его рецепционных органов не совпала с программой компьютера, и нам не удалось вывести его из состояния танатозы. Твое Путешествие осуществлялось на другой волне. Все, что можно было на тот момент предусмотреть, предусмотрели… Но ты вернулся сильно изможденным, с блокированной памятью, потеряв ориентацию…
«Пожалуй, она говорит правду, — отметил Ярослав. — А что говорит Ахмет Гафуров, чернявый Гиппократ? Он утверждает, что тождество Пси, определяющее личность гомо сапиенса, если не каждого живого существа, смоделировано главной приемной структурой на базе генетической записи… Находящаяся в другой вселенной физическая структура — Зона «ИКС» — выполняет роль ловушки, она притягивает дрейфующее Пси-тождество пентонавта… И тогда временно наступает процесс взаимопонимания…»
— Ты опять задумался и совсем меня не слышишь. — Поднявшись, Виктория быстро покинула комнату.
Она не знала, что именно в эти минуты Ярослав робко, но начал догадываться, что он должен делать дальше, чтобы деблокировать свою память…
Прозвучал сигнал видеотелефона — Гафуров напомнил, что время отправляться на адаптационные процедуры.
Саут проснулся давно, но делал вид, что спит. Тишина вокруг казалась подозрительной. Возможно, потому, что сюда не доносился ни один звук. Но так лежать вскоре надоело, он открыл сначала один глаз, потом второй.
Где-то там, слева, кажется, пробивался тонкий поток воздуха.
Внимательно оглядев помещение, Саут пришел к выводу, что, похоже, он здесь был. На противоположной от окна стене висело зеркало. Его он помнил. И еще картину. Небольшого размера пейзаж: море, коса, горы… Все точно. Он — Саут из сектора Амон, район Виланд. Он отправился в горы, район Флор… Сол предупреждал его, что путешествовать одному небезопасно, а он не послушался, кажется, оступился — и пропасть… Тьма… Но накануне с ним чтото все же произошло. ЧТО? Помнится, рядом с ним кто-то был. Несколько минут его «я» боролось с пришельцем… Потом это ощущение исчезло, однако, испугавшись (чего?), он побежал…
И уже когда не хватило сил избавиться от того чувства, он споткнулся…
Интересно, который час? Утро или день?
Здесь он, видимо, просыпался. Но… только на короткое время. Его называли странным именем. Кажется, Лусоном… Странно…
Стараясь вспомнить еще что-нибудь, Саут напряг память, но безуспешно. К нему кто-то шел, шаги показались знакомые. Из полутемного коридора или ниши появилась сутулая фигура в белом халате. Этого человека он тоже видел. Не здесь ли?
— Лусон, как вы себя чувствуете?
Голос действительно знакомый. Но почему его называют Лусон?
— Я не Лусон, — сказал он. — Я — Сол Ов из сектора Амон, район Виланд…
XXI 399:018 универсального галактического времени.
Лаборатория «Дельта» Центра исследований будущего Международной социологической ассоциации.
— Ну что же, определенная логика в этом есть, — сказал профессор Эриксон, внимательно осмотрев Ярослава. — Вам будет предоставлена возможность ознакомиться с материалами. Но учтите, что Гафуров дал свое согласие весьма неохотно.
Оставшись в кабинете один, Гай принялся за чтение записей о ходе эксперимента. Он прекрасно понимал, что только от него теперь зависит дальнейшая судьба проекта.
Сначала записи рассказывали, как контролировалось его состояние танатозы. Дальше рукой Виктора были зафиксированы все сеансы связи его Пси-эха с биокибернетической памятью компьютера. В журнал занесли также схемы вероятных маршрутов пентонавта и теоретические расчеты, где могла состояться его встреча с другими мирами. На этом этапе, как видно, все шло нормально.
Механизм биолокации пентонавта приведен в готовность № 1. Пситождество Путешественника-пентонавта следует к цели… Все шло так, как предвидел Эриксон. Полученные в лаборатории данные свидетельствовали о том, что проецируемый образ пентонавта должен был соединиться с тем, другим миром, и материализоваться… И он действительно соединился, однако информация о том, что он ТАМ видел, что ТАМ его окружало, в лабораторию не поступила.
Судя по записям, операторам сперва показалось, что Путешественник потерял сознание и его Пси-эхо связано с нейтронной Зоной «ИКС» другой системы. Подобный вариант был предусмотрен.
Послали специально закодированный вызов, однако ответ не поступил. Хуже того, контакт с Пси-эхом Ярослава Гая вообще прекратился. Биокомпьютер установил, что нейроны пентонавта, на которых рассчитан был аварийный вызов, оказались сверхполяризованными, потому они тормозили, точнее говоря, искажали аварийный сигнал. Эриксон высказал предположение, что в Зоне «ИКС» царит полная амнезия.
Отсутствие контакта с пентонавтом угрожало его здоровью — длительное время пребывать под гипнозом в состоянии идеальной танатозы он не мог. В обход Зоны «ИКС» Эриксон решил срочно отправить пентонавто-спасателей: Эрику Крюгер и Алексея Тарасенко. Их Пси-тождества были запрограммированы исключительно на поиск Пси-тождества биоструктуры Ярослава Гая, чтобы затем вернуть его в тело пентонавта.
Акция удалась. Но никакой информации о мире, в котором побывали из Пси-тождества, пентонавты не принесли. Они провели исключительно поисковую работу…
Стоп! У Ярослава даже лоб вспотел. Хорошо, пусть информации они не доставили, но ведь когда дешифровали их память, должны были записать, что они делали!..
И, как оказалось, Гай был прав. На это обстоятельство Эриксон просто не обратил внимание. Спасатели ради освобождения Пситождества своего товарища и возврата на Землю прибегли к насилию…
В мозгу пентонавта шевельнулась слабая, неясная догадка.
Отодвинув журнал лабораторных записей, он в который раз задумался. Если следовать теории Эриксона, то нематериализовавшаяся проекция Пси-тождества пентонавта путешествует в широком диапазоне частот другой осциллирующей вселенной, оно ищет своего хозяина, того, кому принадлежит Зона «ИКС» и кто на каком-то отрезке времени будет руководить поступками и действиями пентонавта.
Получив команду с Земли, из лаборатории «Дельта», Пси-тождество возвращается к пентонавту, находящемуся в состоянии танатозы. При этом сохраняется вся информация о жизни пентонавта в другом мире.
Ола… Гаскар… Саут… Что это за имена? Или названия?…
Обхватив руками голову, Ярослав решил сосредоточиться. В мозгу роились какие-то тревожные мысли, вспоминались обрывки чужого, далекого мира. Секунды тянулись, как вечность.
Саут… В момент, когда Пси-тождество Ярослава Гая проникало в Зону «ИКС», его настоящий носитель, Саут, упал с обрыва и у него произошло сотрясение мозга… Его нашла… (Ола?) и отправила в больницу. Пси-тождество пентонавта Гая попало в ловушку (стечение обстоятельств!). Проснувшись в новом теле, оно могло лишь аккумулировать информацию, воспроизведя ее в лаборатории. Те нейроны, которые резервировались для вызова, оказались блокированными…
Ярослав вспомнил… И Ресту, и Олу, и врача Гаскара…
— Ваш рассказ о Реете и объяснение того, почему эксперимент потерпел неудачу, кажутся довольно убедительными, — сказал Эриксон, уклоняясь от прямого взгляда Гая. Однако чувствовалось, что Эриксон сказал еще не все, что-то утаивал.
— У меня такое впечатление, словно вы мне не верите, сказал пентонавт. — Как понимать ваше: «довольно убедительными»? Я согласен, что прямых факторов у меня нет. Но отрицать мою логику, надеюсь, вы не станете?
— У меня с логикой тоже как будто все в порядке, — примирительно усмехнулся профессор. — Иначе бы лаборатории «Дельта» просто не существовало…
— Вот-вот. Специалисты согласились на эксперимент с Псиперемещением лишь после того, как увидели в ваших доводах здравый смысл.
— Гай, оставьте лесть, — устало отмахнулся Эриксон.
— Вы разуверились?!
— Ярослав, — не глядя на пентонавта, сказал профессор. — Мы до сих пор не получили подтверждения, правильна ли моя Пситеория, мое детище. Имеются лишь косвенные сведения. Я было решил, что Путешествие Ярослава Гая поставит точку над «и», над всеми загадками и недоразумениями. Потому что Ярослав Гай самый одаренный из всех Одаренных. Я нисколько не сомневался в успехе эксперимента. И вот опять неудача…
— Но я ведь объяснил, почему…
— А доказательства? Доказательства! Они-то у тебя есть?
— В таком случае разрешите еще раз осуществить Перемещение, и вы сами убедитесь, что я прав. Я хоть сейчас готов отправиться на Ресту.
— О, нет! — оборвал пентонавта Эриксон. — Я уже подготовил приказ: работы в лаборатории «Дельта» прекращаются. Завтра утром я направлю руководству Центра рапорт с предложением Пси-проект заморозить. Больше жизнью Одаренных рисковать я не имею права. Их способности можно использовать значительно лучше.
— А как же?… Вы же сами убеждали в преимуществе нового метода, что он позволит проникнуть в самые недоступные уголки Вселенной. Неужели опять возвращаться к архаическим космическим кораблям? А где гарантия, что не последуют новые жертвы? Или вы полагаете, что человечество к ним привыкло?
— Я действительно много говорил о Пси-перемещении, его удивительном будущем. То же самое я недавно говорил и вашей невесте. Хотя, если сознаться, все сказанное Виктории прежде всего нужно было мне самому. Вы удивлены? Напрасно. Не забывайте, что я, кроме того, что автор Пси-теории, еще и официальный руководитель Проекта. И несу за него полную моральную ответственность. Хотя я прекрасно понимаю, что полностью застраховаться вряд ли возможно. Но… столько неудач и жертв? Вы, Ярослав, должны меня понять.
— Но…
— Никаких «но». Будем считать, что разговор окончен.
На экране главного биокомпьютера вдруг появились похожие на диски строения, которые удивительно гармонично вписывались в пейзаж, несколько шокирующий глаз землянина.
Профессор сразу догадался, что это Реста. В глубине помещения он увидел девичью фигуру.
— Виктория! Что вы делаете?… — Профессор понял, что его вопрос слишком риторичен: ассистентка осуществляла Пси-перемещение Ярослава Гая. — Вы осознаете, какую взяли на себя ответственность?…
— Но ведь эксперимент удался! Через три минуты Ярослав завершит Путешествие… — Виктория кивнула на экран, где пульсировала такая далекая, но теперь разгаданная ими жизнь…
Перевел с украинского Владимир Середин
ДМИТРИЙ ЖУКОВ
КОЛЕСО ПРОГРЕССА
Вопль дерева разбудил жреца, задремавшего после обеда.
Смертельный ужас слышался в негромких стенаниях других деревьев, кустов и шепоте травы. Открыв два нижних глаза, жрец еще раз убедился, что, кроме старейшин, никто вопля не слышал.
Остальные продолжали дремать в тени у порогов своих глинобитных хижин. Старейшины переглянулись, и жрец пошел в сад, откуда еще веяло пережитым страхом.
В саду он нашел Адана, кромсавшего срубленное деревце тяжелым обсидиановым ножом. Юноша поднял голову и бесстрашно смотрел на приближавшегося жреца.
«Мы вырождаемся, — подумал жрец. — Их все больше. Тех, которые не слышат. И плохо видят. Все труднее держать их в повиновении. Они не хотят выполнять заповедь — не убивай ничего живого. Ножи существуют только для того, чтобы лечить, прививать и срезать урожай».
— Ты убил дерево! — сказал он, вырвав нож из щупальца Адана.
— Ему не больно! — с вызовом возразил тот.
Убийцу требовалось наказать, хотя он еще не достиг возраста восприятия мудрости. Адан все поймет и простит наказание, но в памяти оно останется навсегда, как жестокое предостережение.
Безнаказанность потворствует злу. Лучше осмысленная жестокость, чем привычка ко злу.
— Ему не больно! — упрямо повторил Адан. — А я хочу делать красоту сам.
Жрец вгляделся в ствол срубленного деревца. Адан успел удалить кору в некоторых местах. Симметричные белые пятна образовали узор, но жрецу он не показался красивым. Зато кругом была красота, разумная красота божественного порядка. Человек должен познать этот порядок, а не вредить ему. Что есть Адан?
Червь, поглощающий и пропускающий через себя почву, чтобы сделать ее плодородной. Но червь не имеет разума, который позволяет общаться с богами. Разум приходит через боль и упражнения.
— Дереву было очень больно, — сказал жрец. — Перед смертью… И ты узнаешь эту боль, но не умрешь. Положи щупальце на мертвое дерево…
— Нет! — крикнул Адан. — Не хочу! Не хочу!
Жрец почувствовал в себе божественную силу и, пристально глядя в глаза Адану, сковал его волю. Одно из верхних щупалец юноши легло присосками на ствол повергнутого дерева.
Мелькнул нож, из обрубка щупальца хлынула кровь: Адан завопил, и жрец сквозь передавшееся ему ощущение боли и страха проник взором верхнего глаза в мозг наказанного. Он увидел там нарушения порядка, но не устранил их, потому что торопился. Однако сильная боль могла уничтожить и самый порядок. Он унял боль, но не совсем…
— Останови кровь! — приказал он Адану. — Ты это можешь теперь! И думай все время, как у тебя растет щупальце. Тебе будет больно, пока щупальце не вырастет. Думай.
Все существо жреца охватила усталость, и глаза его, один за другим, закрылись. А именно сегодня ему надо быть свежим и сильным. Небо чистое, а ночь близка…
Он поторопился выйти из сада в улицу, где его ждали старейшины, благоговейно простирая к нему свои щупальца. Они знали все, что он пережил, и отдавали ему часть своей энергии, ибо он был старшим среди старших, и только ему принадлежала честь соразмерить развитие жизни животных и растений с божественным порядком всей видимой Вселенной.
…Они вошли в храм, когда дневное светило скрылось за холмом. Круглые отверстия пронизывали насквозь глинобитные стены. И в черноте каждого из них сияло по звезде. В самом центре купола храма было отверстие побольше, и в нем горело целое созвездие. Оно называлось Око Бога. С обращения к нему начинался ритуал определения сроков зачатий, посева семян, удаления омертвевшего…
И вдруг жрец почувствовал неладное. В Оке Бога была лишняя звезда. И она двигалась…
Звездолет с бортовым номером К-14 вынырнул из минус-пространства совсем не в том районе Галактики, где полагалось по расчетам, сделанным на Земле. Командир сличал расположение звезд на экране кругового обзора со звездными картами и чертыхался. Пять лет потребовалось для составления программы полета, проверок и перепроверок ее в сотнях советов, комитетов и комиссий, утверждения во всех отделах ста управлений и… вот результат! Рушилась очередная надежда человечества найти новые миры, пригодные для обитания. Околосолнечное пространство было освоено. Миллион счастливчиков геройствовал в скафандрах или отсиживался на космических станциях, слишком мало давая Земле с ее многомиллиардным населением по сравнению с надеждами и материальными тратами.
Командир вспомнил помещение, в котором жил на Земле: противоположные стены можно было достать пальцами, если встать и расставить руки, а он был работником привилегированным и получал в дополнение к пайку витаминизированного желе и питьевой воды сто граммов настоящего мяса в месяц. Почему «был»?
Неужели он смирился с тем, что, оказавшись в уголке Вселенной, не обозначенном на картах, он и его подчиненные навсегда расстаются с человечеством?
Приборы докладывали, что прямо по курсу — звезда размером с Солнце, а вокруг нее оборачивается десять планет. Одна из них голубая, как Земля. И вот она уже занимает весь экран, показывая свои океаны, реки, леса… Кислородная планета, пригодная для жизни человека!
Заместитель командира звездолета по контактам то и дело потирал тыльной стороной ладони свой распухший нос. Аллергия!
Этим нервным движением он старался помочь себе всякий раз, когда возникала тревожная проблема.
Он сидел в душистой траве на вершине холма, где назначил встречу местному уроженцу по имени Адан. К тому же раздражала и угнетала непривычная обстановка.
Кругом пели птицы, плоды оттягивали ветви деревьев почти до земли. На склоне холма щипали траву какие-то пугающе большие и тучные животные. Желтело поле хлебных злаков, тянувшееся до глинобитных хижин деревни. Невероятно крупные, граммов по двести весом, колосья покачивались на тонких, но прочных стеблях под порывами свежего ветерка. Зудели, жужжали, стрекотали мириады насекомых…
Заместитель вдруг вскрикнул и выругался. В запястье руки впились челюсти существа, похожего на муравья. Сбив его щелчком и почесывая укушенное место, он мечтательно представил себе, как над всей этой растительностью низко летит самолет, а за ним тянется химический шлейф, от которого мгновенно дохнут все эти досадные жучки и паучки.
К сожалению, ни самолета, ни химикалий в распоряжении заместителя не было, а проблема, которая его мучила, носила чисто социальный характер. Он думал о своем конфликте с товарищами, с командиром, людьми вроде бы проверенными и вдруг забывшими начало начал.
А ведь прекрасные специалисты. Звездолет сел благополучно.
Планета оказалась пригодной для жизни, разве что слишком перенасыщенной всякой живностью и растениями.
Сразу были обнаружены и разумные существа, похожие на музейные экземпляры земных моллюсков, но не с двумя, а с тремя глазами, ротовым отверстием в голове, круглым плотным туловищем, восемью длинными сильными щупальцами, позволявшими отлично передвигаться и работать. Речь их оказалась крепким орешком даже для судового логомата. Слишком много синонимов. Для обозначения только различных видов почв в нем существовали тысячи слов. Это как у древних эскимосов, которые не имели единого понятия «снег», а называли всякую разновидность этой холодной субстанции одним из нескольких десятков специальных слов.
Трудно разобраться и в физиологии октопов (так их сразу же и прозвали), в функции третьего глаза, в способах общения и мышления. Впрочем, все эти сложности касаются логика, биолога и прочих специалистов звездолета. Дело заместителя по контактам — общественные отношения октопов. Они-то и заставляли его потирать распухший нос…
Во всех деревнях октопов примерно равное число жителей. И отстоят эти деревни друг от друга на почти равном расстоянии, отделенные рациональным количеством лесов, полей, лугов, которые каждому обеспечивают работу и сытную жизнь, а вот социальное устройство октопов — самое примитивное.
В каждой деревне есть свои то ли вожди, то ли колдуны, которые сосредоточили в своих щупальцах всю полноту власти. Нет и намека на хотя бы первобытную демократию. Пользуясь возрастным превосходством в физической силе и ритуально-религиозными церемониями, они присваивают себе право регламентировать жизнь, работу, мышление жителей, подавляют любое проявление инициативы.
А глухое брожение, недовольство колдунами, жрецами или как их там… весьма заметно. На вчерашнем вечернем совете в звездолете заместитель предложил использовать это брожение, поддержать недовольных, что позволит направить здешнее общество по пути прогресса.
Это надо же! Октопы очень смышлены, а тирания жрецов, подавление инициативы привело к тому, что орудия труда у них незамысловаты до чрезвычайности, даже колеса не изобрели, хотя деловой древесины можно добыть сколько угодно — вон какие деревья!
Однако поддержки на совете заместитель не получил.
Начать с того, что биолог принялся развивать фантастические идеи.
— Коллеги, — сказал он, — я не могу согласиться с этим смелым предложением, поскольку оно содержит элемент риска. Мы почти ничего не знаем об октопах. Мы сталкиваемся с феноменом живой природы, которая на Земле существует только в заповедниках. Если мы обратимся к запечатленной в книгах истории человечества на Земле, то увидим, что основные виды домашних растений и животных состояли на службе человека задолго до изобретения письменности, когда орудия труда были самыми примитивными и ни о каком техническом прогрессе не могло идти и речи. Мы не знаем, какими способностями и знаниями обладал древний человек, который создал эти виды. Наша сила — в совокупности технических знаний, которые хранились прежде в книгах, а теперь в памяти наших компьютеров. Наш мозг не стал изощреннее за последние тысячи лет. Некоторые способности древнего человека нам кажутся даже сверхъестественными. Попробуйте умножить двадцать два на одиннадцать!
Пальцы членов совета невольно потянулись к кнопкам наручных приборов, — совмещающих в себе часы, калькулятор, искусственную память, устройства дальней связи и автоматического перевода с разных языков.
— Вот видите! — торжествующе воскликнул биолог. — В уме сделать вы этого не можете. И сама память современного человека, засоренная второстепенной информацией, стала слабее от постоянного общения с компьютерами. Но вернусь к прежней мысли. В исторически обозримом отрезке жизни человечества случаи выведения новых видов домашних растений и животных почти не наблюдаются. Так что же это были за люди, от которых древние шумеры получили наследство — собирать по четыреста центнеров пшеницы с гектара! У древних греков урожаи были уже втрое меньше, но и они тоже не нуждались в хлебе насущном и посвящали свой обильный досуг занятиям философией, искусством, спортом и войной. Еженедельный рацион раба в Древнем Риме, как писал историк Моммзен, составлял половину овцы и фантастическое, даже для девятнадцатого века, количество растительной пищи.
Некоторые из членов совета вздохнули.
— Вот какое изобилие было получено нашими предками от их неведомых предков, от предшествовавшей цивилизации. В нашу великую технологическую эпоху мы можем синтезировать пищу на великолепных заводах, мы заставляем трудиться на нас бактерии, создавать протеин, который входит вместе с витаминами в наш рацион, но более сложные организмы нам неподвластны, потому что с каждым годом мы все более теряем связь с природой и утрачиваем древний генофонд.
Биолог развел руками.
— А что мы видим на этой планете? Гигантские урожаи злаков, овощей и фруктов, тучные, как говорили в древности, стада домашних животных, запрет на уничтожение всего живого, включая дикие растения… Я подозреваю, что мы имеем дело с биологической цивилизацией и что подобная цивилизация некогда существовала и на Земле. Не познав ее законов, мы не имеем права вмешиваться в социальные отношения, которые могут оказаться наиболее благоприятными для поддержания биологического статус-кво…
Тут заместитель не выдержал и перебил биолога.
— Вы ретроград, мракобес и очернитель прогресса! — выкрикнул он. — Уж не предлагаете ли вы и нам вернуться к рабству?
— Нет, не предлагаю, хотя вижу в нашей осознанной необходимости добровольное, но тоже рабство. И потом я не заметил рабовладельческой формы социальных отношений у октопов. Здесь что-то другое… но что?
— Вы пользуетесь тем, что мы оторваны от Земли, и не боитесь показывать свое реакционное нутро. Я требую голосования!
При голосовании заместитель остался в одиночестве.
— Никаких социальных экспериментов! — подвел итог командир. — Экологическая обстановка неясна.
Заместитель был потрясен до глубины души. Разумеется, он должен подчиняться большинству и поддерживать авторитет командира. Ничего, если удастся вернуться из экспедиции, все будет правдиво и обоснованно доложено руководству, а в служебных характеристиках недальновидных членов совета появятся соответствующие выводы. Он уж позаботится, чтобы впоследствии ответственные посты в экспедициях занимали не узколобые специалисты, а люди, способные передать братьям по разуму факел прогресса.
Впрочем, заместитель не собирался и теперь упускать случая сделать доброе дело. Здесь, на холме, он назначил встречу представителю молодого мятежного поколения октопов. Бедняге отрубили щупальце лишь за невинную попытку создать произведение искусства из срубленного дерева. Ему велели думать все время о том, что у него растет щупальце. Уверяли, что вырастет, как вырастало у других. Но оно не выросло, потому что молодой октоп не мог думать об этом. Он все время думал о несправедливости наказания и был полон решимости бороться за правое дело свободы от тирании жрецов.
Заместитель не мог не помочь Адану и его единомышленникам.
Прошло несчитанное время. И в небе планеты появился другой звездолет. У командира было строгое предписание, основанное на горьком опыте, — если планета населена мыслящими существами, ни в коем случае не вмешиваться ни в какие местные дела, не влиять на естественное развитие социальных отношений.
Исследовательская группа, посланная со звездолета, и не вмешивалась ни во что.
В центре города, возникшего, как выяснилось, сравнительно недавно, она обнаружила скульптурную группу — большеносый человек протягивал факел октопу, который подхватывал светильник обрубленным щупальцем. Взор его трех глаз был устремлен вдаль.
Было странно видеть этот третий глаз, потому что у принимавших группу октопов третий, верхний глаз, отсутствовал. И еще более странно было видеть фигуру человека здесь, на этой далекой планете.
Разгадка была в преданиях.
А предания говорили о золотом веке, когда на планете была райская жизнь, когда младшие слушались старших, когда дела решались малой кровью, когда поля давали гигантские урожаи, и все были сыты. Потом с неба явились боги. Они жили в железном замке и были могущественны, но не хотели делиться с октопами своим могуществом. И наступило время, когда не стало единства у октопов. Не было единства и среди богов. И один из них дал октопу Адану, великому Адану, невиданные прежде знания и оружие.
Давно это было. Но с тех пор нет мира на планете. В битвах за правое дело погибла половина октопов. Боги разгневались и вознеслись в небо на своем железном замке. А октопы что ни год воюют с врагами мира, свободы и счастья. В перерывах между войнами они заседают в советах, выбирают и славят вождей и планируют счастливое будущее. Уже почти каждый второй руководит и планирует, получая за это больше пищи, которой почему-то недостает.
Совсем мало осталось октопов, которые умеют выращивать злаки и собирать большие урожаи.
Исследовательскую группу со звездолета принимали пышно, говорили много речей и оказывали божественные почести. И даже пригласили на церемонию лишения жизни одного из врагов.
На городской площади собралось великое множество октопов.
Они одобрительно, галдели и размахивали щупальцами, наблюдая за повозкой, которая везла осужденного к месту казни.
Один из исследователей встрепенулся и показал рукой на повозку.
— Глядите, — сказал он, — эти октопы изобрели колесо. Теперь они на верном пути прогресса!
* * *
ЛЕВ КОКИН
ДЯДЮШКА УЛУГБЕКА
В туристской группе было одиннадцать человек; не знаю, достаточная ли это причина, чтобы застрять на Приюте одиннадцати.
Как бывает в горах, откуда ни возьмись с только что ясного неба повалил снег, задуло, замело, запуржило… а тут, словно по заказу, просторная непродуваемая палатка. Ощущая себя везунчиками, баловнями судьбы, мы расположились с удобствами, плотно и вкусно поели и потом, в ожидании погоды, стали коротать время, само собой, за разговорами. Вспоминали случаи к месту, занимательные истории, дошло по обыкновению до анекдотов. Народ собрался образованный и смешливый, один анекдот цеплял за другой, как будто бы в альпинистской связке, потянулись сериями…И сами не заметили, как повернуло всерьез: что такое есть национальный характер, чем диктуется — происхождением, воспитанием, кровью и памятью, наследственностью или наследием… В общем, биологией или социологией. Однако в отвлеченностях не смогли долго дышать. Сосредоточились на примере: а что будет, если усыновить? Ребенка, понятно…
— А хоть кроманьонца! — горячился убежденный противник наследственности, социолог. — Поелику антропологи утверждают, что за прошедшие от позднего палеолита десятки тысячелетий человеческий вид практически не изменился, несомненно, вырастет тот, кого воспитают!
— Так где ж его взять, кроманьонца?! — усмехнулся по этому поводу большой поклонник генетики математик.
Оппонент не смутился:
— Да хоть в Арктике откопайте, в мерзлоте, как знаменитого мамонтенка!
Тут вмешался в спор самый, пожалуй, вежливый из всей нашей группы товарищ, обходительный, мягкий, интеллигентный, он пользовался общей симпатией. Не первый год вместе ходили, всегда отправлялся вдвоем с женой, не менее, надо сказать, симпатичной: образцово-показательная была пара, трудно не залюбоваться. На этот раз половина пропускала сезон, по причине вполне уважительной: стала мамой.
— Между прочим, — сказал этот наш молодой папа (назовем его ну хотя бы Сергеем), — по интересующей вас теме располагаю некой информацией. Достоверной. Позвольте одну историю, надеюсь, жалеть о потраченном времени вам не придется. Только должен заранее предупредить. Длинная, не расскажешь в два счета…
— А нельзя предварительно резюме? — поинтересовался физик.
— Между предисловием и изложением? Это идея! — охотно поддержал его кто-то.
— Нет, коллеги, если уж слушать, так все по порядку, — наш милый Сергей проявил твердость.
— А куда, собственно, торопиться?…
Кому, как не математику, рассуждать так трезво; и все прислушались к завыванию ветра, от которого отгораживали одни лишь тонкие стенки палатки… да обещанная Сергеем история.
— Дело в том, — начал он, — что я вырос в семье видных биологов… Не хочу козырять именами, надо думать, многим из присутствующих знакомыми…
— Вон вы из каких Петраковых, — незамедлительно отозвалась наша докторица; ее непосредственность, впрочем, рассказчика не отвлекла.
— …Однажды отчима пригласили на необычную экспертизу. В Самарканд. Речь шла о погребении Тамерлана. Про мавзолей Тамерлана не стану распространяться, большинство его, разумеется, видело собственными глазами, а кто не видел, тот по изображениям знает. Гур Эмир не запомнить нельзя, потрясает, любопытно, что возводил его Тимур не для себя; но когда, возвращаясь из очередного похода, он неожиданно умер, то был доставлен в свою столицу и там похоронен. Надеюсь, не требует пояснений, что Тамерлана на самом деле звали Тимур, позволю себе лишь напомнить, имеет значение для дальнейшего, Тамерлан — со временем слившееся с прозвищем имя: Тимур-ленг, что на фарси означает Тимур-хромец. В одном из бесчисленных сражений раненный в ногу, он остался хромым на всю жизнь.
Положим, все это занятно, нет спору, да биология-то какое к этому имеет отношение, при чем тут биолог? Оказалось — при чем, ибо речь шла о вскрытии могилы, экспертиза наподобие судебно-медицинской. Кому, спросите, понадобилось спустя столько веков. Резонно. Это историки усомнились — из-за сведений, будто могилу разграбили в свое время, нельзя было исключить, что могила просто пуста. Когда-то ее уже обследовали с такой целью, ученая комиссия пришла тогда к заключению, что останки, так сказать, целы, но было это давно, решили на современном уровне убедиться.
Осмотр подтвердил прежние выводы; ту же разницу в длине берцовых костей, причем на правой, короткой, виднелись следы перелома, припоминаете — Тимур-хромец! Для контроля взяли еще образцы костной ткани, установили ее возраст современными методами. Ну, скажем, по радиоизотопам. Манипуляции с тканевыми культурами как раз были коньком биолога Петракова.
Исполнив требуемое, он, однако, не ограничился этим. В том и заключался его интерес — воспользоваться экспериментальным материалом, поистине уникальным. Вы тут кроманьонца вспомнили, дескать, откопать бы в мерзлоте, как будто бы мамонтенка.
Так вот, биолог Петраков допускал в мыслях… в своей гипотезе нечто подобное, только не с целым организмом, а с клеткой, именно, что живая клетка, погибшая неповрежденной и хранимая при определенном режиме, может не потерять жизнеспособности произвольно долгое время, — и была плюс к тому идея, как заставить проснуться эту дремлющую способность.
Короче, поместил он несколько клеток в питательный раствор… вернее, в растворы, только не стандартные, общепринятые, а в особые, свои… поманипулировал над ними… подробностей не передам, не по уму мне, да и вам, надо полагать, ни к чему, знаю только, что и облучения были… И в одной из чашек процесс взял-таки да и запустился. Ожившая после многовековой спячки клетка стала делиться!
Казалось бы, кричи «эврика!», скорее в печать, на ученый совет, на симпозиум — сообщение, доклад, статью, труби на ученый мир. Здесь не квартальной премией пахнет, Государственной, а то и Нобелевской, не шутка. Только отчим мой, до того вообще молчок, от сотрудников маскировался, от ближайших секретил, тут раскрылся наконец перед одним-единственным человеком, наиближайшим из всех, именно перед всегдашней помощницей и женой.
Они составляли замечательный научный дуэт, в экспериментальной науке подобные семейно-исследовательские пары традиционно не редкость, известно, его голова плюс ее руки в сумме дают величину больше двух, так у вас говорится, уважаемые физики-химики?… Только в нашем примере эффект умножения был многократно сильнее, ибо в согласии действовали две головы плюс две пары рук плюс, простите за старомодность, два сердца.
Когда Петраков изложил своей Вере Петровне в деталях, в подробностях то, о чем я вам рассказал, ему не пришлось просить прощения за утайку, напротив, она воздала должное его выдержке, не говоря уж об остальном, ибо вслед за ним убедилась, что перед ними не артефакт, не ошибка, не экспериментальная грязь и не самообман, что, увы, нередко случалось в их многосложной науке. И для нее не оказалось неожиданным им задуманное продолжение эксперимента. В сущности, оно напрашивалось само, вытекало из предыдущего. Второго такого случая могло не представиться никогда, и ему не понадобилось лобовых слов, согласилась без колебаний. Я, понятно, не мог присутствовать при том разговоре, мать передавала мне в общих чертах.
Он сказал ей что-то вроде того, что обидно было бы оставить начатое по дороге, и она отвечала, что он вправе располагать ею, как собою самим. Он резонно заметил, что это может коснуться не только лишь их одних, а, по меньшей мере, еще двоих человек. Не требовалось объяснять, что подразумевал он детей, сына и дочь. Она усмехнулась: где двое, мол, там и третий.
«Ну да, — сказал он, — при благополучном исходе». — «Большой ли у тебя выбор?» — поинтересовалась она. «Выбор есть», — сказал он. «Какой же, позволь узнать». — «По двоичной системе: да-нет. Оставить или продолжить. Удовольствоваться либо рискнуть».
«Риск бесспорный», — согласилась она. «То-то и оно, — сказал он, — мало ли что в этих клетках могло повредиться за такое-то время, одно дело гипотезы, спекуляции, теории…»- «В конце концов, рискует не перцепиент», — перебила она. «В зависимости от стадии, — возразил он. — По статистике, и в наше просвещенное время случается, что роженицы… ну, словом, понятно…» «По статистике, и кирпич нет-нет да на голову упадет, — отвечала на это она, — в таком случае остается лишь пожалеть, что это выпало на твою долю, ты же сам заставил меня поверить в излюбленное свое правило…»-«Лучше жалеть о сделанном, чем о несделанном?» — спросил он.
Сами все-таки они не отважились оценить степень риска. Решили посоветоваться со специалистом. Обсудить степень риска и наметить заодно тактику, благо специалиста, притом первоклассного, не далеко было искать. Обратились к старому другу. В тайну донора посвящать его все же не стали, в конце концов, ничего не изменится, думал он, эксперимент с соматической клеткой мужа. Не рутинный, однако и не столь небывалый, вынашивание генетического двойника…
«Ты зачнешь непорочно, аки дева Мария, — в итоге пообещал старый друг-гинеколог, — клянусь честью профессионала».
Трудные месяцы наступили для них. Самые трудные во всей жизни. Петраков за спиною Веры Петровны ссорился с другом, настаивая на повседневном контроле, тот отмахивался, считая, что медицина сделала свое дело, теперь просто не надо мешать природе. Знай он, что именно не дает Петракову покоя, подозревай хоть отчасти… но он не знал. А отчим не находил себе места; принимал решения и менял их в зависимости от малейшего недомогания матери, принимал и менял: сохранить-прервать, прервать-сохранить, чаши весов безостановочно колебались.
Тут, однако, мать совершенно права, ее воля оказалась сильнее.
Это она настояла на том, чтобы довести эксперимент до конца и, как говорится, разрешилась благополучно.
Только выяснилось, что до окончания еще ой как не близко, ибо следует подождать, что из их гомункулюса вырастет.
По чести сказать, до его появления на свет настолько не заглядывали вперед. И тут ужаснулись: младенец-то был живой, дрыгал ножками и агукал. А его на каждом шагу подстерегали опасности, о которых никто, кроме родителей… простите, кроме экспериментаторов, не подозревал. Любой пустяк грозил обернуться проблемой, всякий прыщик — недугом. Как-то перенесет он прививку? Справится ли с ветрянкой? Потом с алгеброй? Потом — с поэзией? Как обстоит у него с иммунной системой?… С абстрактным мышлением?… С высшими проявлениями духа?…
Что, в конечном счете, берет в мальчике верх — гены или среда, кроманьонец или цивилизованный человек, что берет верх вообще в человеке, ваш вопрос, господа, — био или социо, социо или био?! И не слишком ли они много себе позволили, на себя взвалили, не зарвались ли в своем исследовательском азарте?…
А тем временем, покуда они заботились об иммунитете, о логических играх, о приличной видеотеке… да мало ли о чем еще пекутся преданные родители, вызывая ревность старших детей, мальчишка себе рос, не подозревая собственной исключительности, щелкал компьютерные задачки, гонял в шахматы и в футбол, подстригался по моде, а настала пора, и с девочками все складывалось у него вполне о'кэй.
По словам матери, любили его они с мужем какой-то мучительною любовью, исключительной, как он сам, оттого и старшие ревновали, чувствовали это, не представляя себе причин, а сладкая мука чем дальше, тем больше отягощалась, ведь нельзя было откладывать до бесконечности раскрытие, рассекречивание истории мальчика. Как ученые не вправе были ее утаить. Как родители — не в силах разрушить мальчишечий мир. И оттягивали, предаваясь самоистязанию, покуда могли. Чтобы возмужал, окреп духом.
Характер у мальчишки был порох. Старший за год не приносил (и, соответственно, не наставлял) такого количества синяков, как этот успевал за неделю. Бросалось сразу в глаза, как скор он в решениях и неробок. Кроме шахмат, футбола и прочего, обожал верховую езду. И стрельбу из лука. Представляете себе, как екало у родителей сердце, когда они наблюдали за ним с трибуны где-нибудь в Крылатском на стрельбище. Твердая рука, верный глаз — тренер был убежден, что сделает из него чемпиона. Так бы, вероятно, и получилось, когда б не одна особа с психологического факультета. Со свойственной ему стремительностью он увлекся вначале ею, а следом и самой психологией как наукой.
Иногда, в пору состязаний, в особенности по ночам ему снилась степь. По примеру новых друзей, полюбил ходить в горы, и не только сюда, на Кавказ, но и в Альпы, и на Памир, а во сне видел степь… и от топота сотен копыт гул над степью, естественно, пыль до туч, и в гуле и в пыльной мгле он сам, в одно слитый с конем, как кентавр, на лету измеряет ковер земли, и колчан со стрелами приторочен к седлу, и рука сжимает упругую дугу лука…
И наш Сергей продекламировал наизусть — на фарси, а потом в переводе: — «Конь взял урок бега у серн, в горячности подобен огню, в плавности — воде, быстрокрылый, подобно ветру».
…Впрочем, мало ли кому снится степь и что является в сновидениях, однако если случалось рассказать родителям этакий сон, он замечал, они буквально мертвели.
— Вы так рассказываете, точно о близком друге… о брате! — первой не выдержала докторица. — Посвящены даже в его сны!
— Нет, это не мой брат, — любезно, с мягкой своей улыбкой, возразил ей наш милый Сергей. — Это я брат Тимура-хромца, его близнец, двойник. Перед самым отпуском, буквально накануне отъезда, вместе с супругами Петраковыми честь имел подписать к печати статью. Отчет о длительном АБП-эксперименте — археолого-биолого-психологическом… Да, товарищи, теперь можно о нем говорить, завершен — рождением моего сына!.. Вероятно, впрочем, что и это еще не конец, запятая, не точка, промежуточный финиш на первом этапе…
— Так, выходит, что ваш младенец, — проговорил тут в раздумье физик, как гипотезу выдвинул, — родимый племянничек великому Тамерлану?
— И стало — быть, дядюшка великому Улугбеку?! — без запинки развил эту мысль давешний сторонник генетики математик.
Странную смесь удивления, сомнения, плохо скрытой иронии и в то же время восхищения выражали явственно голоса, как это бывает от умопомрачительной небывальщины, а глаза торопились отметить в лице рассказчика монголоидные черты, отдаленное сходство с портретами из энциклопедий.
— На дворе-то распогодилось, милостивые государи, — говорил между тем наш двойник великого завоевателя, выглядывая из палатки наружу. — Не пора ли нам, дорогие, того?!
Не прошло получаса, как опять все дружно топали гуськом в гору, оставляя змейку следов на свежем снегу.
РУСЛАН САГАБАЛЯН
ЧЕЛОВЕК С «КЕЙСОМ»
Дверь приоткрылась, показалась полысевшая голова.
— Можно?
— Можно, заходите, — нетерпеливо отозвался председатель комиссии.
Предстояло просмотреть еще десяток изобретений, и он очень нервничал.
— Ну, смелей!.. Подойдите!
Вошедший держал в руках голубой «кейс». Он прошел в середину зала и сел на стул перед комиссией, расположившейся полукругом.
— Ваше имя? — спросил секретарь, обмакнув перо в чернильницу.
Человек назвал себя.
— Адрес?… Не знаю…
— То есть как не знаете? Ладно, — махнул рукой председатель, которого к тому же мучила одышка. — Показывайте, что у вас.
— Вот… «кейс». В наше время быстрых скоростей и всеобщей компактности… Я подумал, что такой универсальный «кейс», быть может, найдет применение…
— Без вступлений, пожалуйста. Покажите лучше, — перебил его председатель.
Человек сделал два-три движения, и «кейс» превратился в треногий стол, в мольберт, затем в фотоаппарат с объективом-гармошкой.
Члены комиссии переглянулись.
— Это все? — спросил председатель.
— Нет-нет, — торопливо ответил изобретатель и прибавил: — Ваша честь.
Он снова сделал два-три движения, и фотоаппарат исчез.
Вместо него с внутренней стороны крышки загорелся экран телевизора. Показывали футбольный матч, как раз последние минуты игры.
— Хорошо, — сказал председатель. — Дальше?
— Подождите, — запротестовали члены комиссии. — Пусть останется футбол…
Они досмотрели матч, и тогда изобретатель убрал экран. На его месте появилась металлическая полочка, оказавшаяся электроплитой. Изобретатель выудил из «кейса» сковородку, поставил на полочку и разбил в нее яйца, которые тотчас же зашипели и свернулись желтыми клубочками. Члены комиссии вновь переглянулись, кое-кто посмотрел на часы — подошло время обеда.
Изобретатель достал из «кейса» тарелку, ножи, вилки и предложил комиссии убедиться, что яичница натуральная.
— Это все? — спросил председатель и, поскольку изобретатель замешкался с ответом, продолжил: — Благодарю вас. Следующий.
— Нет! — вскричал изобретатель. — Это не все!
— Так что же вы? Показывайте скорее. Время…
Изобретатель страшно засуетился, убрал электроплитку, тарелки, ножи, вилки. Взамен появились холодильник, телефон.
— Неплохо, — одобрительно закивали члены комиссии и стали обмахиваться газетами, потому что было душно.
Крышка «кейса» превратилась в кондиционер, а нижняя часть развернулась, стала топчаном, и, дабы продемонстрировать прочность конструкции, изобретатель лег на него.
— Благодарю вас, хватит, — сказал председатель, ослабив узел галстука. — Можете встать.
Изобретатель встал, топчан превратился в ванну, в которой была пена, а из нее выглядывала голая женщина.
Снова закивали члены комиссии.
— Неплохо, — кивнул председатель. — Ну, что скажете, коллеги?…
Человек выехал на «кейсе», ставшем велосипедом, за черту города. Свернул с шоссе на неухоженную ухабистую дорогу, затем съехал и с этой дороги, остановился на пустыре. Здесь он убрал колеса и развернул «кейс» так, что тот покрыл землю множеством голубых прямоугольников. Человек сделал два-три движения, и часть прямоугольников поднялась, образовав стены. Он установил ролик, зацепил за него веревку, привязанную к крыше, потянул, и стала подниматься вверх крыша. Появились окна и дверь.
Изобретатель вошел в голубой домик, устало лег на топчан и закрыл глаза.
— Как себя чувствуешь? — послышалось из кухни.
Он промолчал. Жена вошла, села на край топчана и ласково погладила его по волосам.
— Не переживай, — сказала, — подумаешь, не приняли. Усовершенствуешь — в следующий раз примут.
— Сколько можно совершенствовать! — вскричал он. Сколько?! Ведь они сегодня приняли какой-то электромассажер.
Ей нечего было ответить. Ей было жаль его. Она уже давно поняла, что ошиблась, выйдя замуж за неудачника.
— У меня идея, — с наигранной веселостью сказала она. Пусть твой «кейс» превратится в…
— Хватит! — Он закрыл лицо руками. — Хватит! Не хочу больше слышать о «кейсе»!..
— Хорошо, не буду, — миролюбиво согласилась жена, потому что решила быть терпеливой. — Ты, наверное, проголодался. Сейчас приготовлю тебе яичницу. Если еще остались яйца…