Фото, что сунул мне под нос Розарио, будучи у меня вечером следующего дня, ничто мне не говорило. Не признал я ни торчавших ёжиком и обритых вокруг ушей волос, ни вызывающе болтавшийся посреди серебристой белизны этого паласа, будто избежавший опустошительных рук стригаля чёрный клок волос, ни болтавшегося в левой ноздре кольца, ни чернющих глаз, напуганных и выпученных, ни болезненной этой худобы.

— У девицы этой ничего общего ни с сильфидой моей, ни с ангельскими её волосами, — говорю Розарио.

Тот упорствует:

— Нашли её без толку скитавшейся по округе. В состоянии она была плачевном, надругавшийся над ней негодяй обстряпал всё как надо. Она имени своего даже не помнит. Теперь она в психиатрическом центре Манажа.

— Чем чёрт не шутит, — решил я в конечном счёте. — С неукротимой тягой своей к музицированию, она могла вляпаться в любую банду панков или рокеров, а те из одной лишь блажи, протестуют, видишь ли, наголо бреются. Расхрястаны так, что черти взвоют.

На самом деле хотел я сказать вам давно, ну всё это время, что музыкантша она, виолончелистка. Пабло Касальса обожает.

Когда причалила она у меня, в нескольких неделях после того, как одарила искрометным своим явлением в Галереях, был при ней небольшой чемоданчик, выглядел он, что твой кофр. Виолончель была тайным спутником её. Играла на ней она лишь для себя самой. Из соседей наших меломанами никто, увы, не являлся, и у меня вынужденно заткнула она рот инструменту своему, внушая тому, будто он простая сурдинка. Я-то знал, как мне держаться с ней, стал незаметным, обычное дело, но в тот раз умышленно. Слушал я и разглядывал её несколько часов кряду, прикидываясь, будто знакомлюсь с отчетами и читаю журнал или какой-то роман, а сам краешком глаза видел, как смежила она очи свои и покачивалась, словно самую себя убаюкивала.

Куда те напевы уносили её? И за каким таким утраченным счастьем гонялась она? Вторила порой она звучанию любимого инструмента, тембром едва не совпадал он с голосом человека. Аккомпанировала себе то в унисон, то аккордами, а то и благозвучием. Сказы, в которых со всей очевидностью места для меня не оставалось, повествовала. То была частная её территория, и я нисколько тем не смущался, не смел ревновать её к неведомому мне предмету, каким бы красочным тот не был. Не с первого же разу.

Как-то раз позволил я себе один комментарий ей высказать:

— То, что играешь ты, красиво!

Вздрогнула так она, словно присутствие моё обнаружившееся на землю её вернуло, и она, небрежно так, заметила:

— Конечно, красиво, это же Бах, сюита номер один, соль-мажор.

Простите меня, мадмуазель, но язычник я, неуч и деревня…

Ни единого слова более не смел высказать я о музыке и тем более той, что лилась из её виолончели. Несговорчивость её граничила с паранойей, малейшей банальности не допускала она в любезностях.

Несколькими неделями позже выпалил я в неё всё же витиеватую, заранее заученную фразу, разом:

— Это замечательное и единственное в своём роде единение красоты с духовностью, о котором говаривал сам Фюртванглер: звучание мощное, возвышенное и благородное — сродни божественному, душа пред ним трепещет в упоении вечностью.

Посмотрела она на меня как-то испуганно. Но, после тягостно долгого, показавшегося угрожающим, молчания расхохоталась вдруг и всё ж таки.

Показал я ей шесть сюит для виолончели Иоганна Себастьяна Баха исполнения Пабло Касальса, мною недавно добытые. Назидательную тираду нашёл я в прилагаемой к ним брошюрке. Прослушав сюиты, как если бы то была сближавшая меня с ней месса, наконец-таки понял я, отчего это умилялась она «неспешностью» сарабанд и отзывалась волнением на «живость» жиги. Я, профан, дрожал всякий раз при звуках мелодичных пассажей, каковыми являлись прелюдия к сюите № 1 соль-мажор с адажио её, в чём безошибочно угадывала душа моя оттенки нежности.

Много позже узнал я, что любовь к виолончели была на самом деле тягой блудной дщери к родным пенатам. В двадцать четыре года отдалилась она от них, пришло время знакомства с музыкой более приземлённой, телесной, что ли. Душу притушив и припрятав виолончель, пристрастилась к экзотическим ударникам она, да так, что отправилась изучать их в оригинале, в самую Африку. И всяческие там джембы, дондо, балафоны, коры, таблы и маримбы для неё не составляют ни малейшего секрета. Возвращение и новый крен по курсу: меняет крышу отчего дома на группу девиц — поёт и барабанит с ними. После нескольких проблесков успеха, квартет распадается и поп-музыка ей надоедает, возвращается к виолончели своей она. Так и болтает её — от жажды самобытности к неотвратимости социума, то в маргинальность, то на путь наименьшего сопротивления, как говорится, выталкивает.

Ей хотелось, как ни крути, наслаждаться жизнью. Сознавая, что красива, поступила даже в какое-то модельное агентство в Генте. Походка у неё и вправду спесивая: где бы не появилась она, одну её и видать — ну, просто величавый драккар, только что вставший к причалу среди чёрных, как уголь шаланд. Однако, гламурная профессия манекенщицы в дешёвой провинции весьма скоро разочаровали её. Она-то мечтала красоваться с обложек глянцевых женских журналов, да вызывающе вихлять бёдрами под одобрительное потрескивание вспышек на дефиле известных кутюрье. Напредставляла себя слонявшейся по залам престижных гостиных известнейших столиц высокой моды, да, не постучав в двери приличного агентства, торчала, видимо, на импровизированных, сколоченных на скорую руку подмостках шапито в центре забытой богом, но милой сердцу её обитателей дыры, которые и модой-то той озабочены были, что твои изголодавшие африканцы пустым, сброшенным им в пустыню на парашюте в рамках гуманитарной помощи холодильником. Порой случалось вспахивать ей и то поле, что кормит урожаем своим почитателей всякого рода зрелищ «на закусочку», вихляла задом на окрестных ярмарках при вручении призов в четыре су победителям грошовых лотерей, цепеневшим перед её неуместной утончённостью. Как-то раз, собравшиеся там сочившиеся похотью, срыгивающие от выжранной бочки пива самцы, с трудом различавшие дивный и недоступный её силуэт, издевавшийся над серостью их праздничных нарядов в юбчонке «короче некуда», впали в ярость и в порыве мстительного глумления скандировали: «Она — без трусов, она — без трусов!» Унизительный сей лейтмотив окончательно отвадил её от выставления напоказ своей красоты.

Вернулась к матери, разочарование переварить. До сих пор встречались ей одни лишь скряги, жулики и всякая там шпана, самовольно вселявшиеся в сердце мерзавцы, да разорявшие тайный сад её мыслей и чаяний лжецы. Не знала тогда ещё она меня, кому предстояло силой любви склеить её из кусочков, кто долженствовал вдохнуть в неё жизнь, наполнив до краёв обожанием преданного мужчины, то бишь моим, кому на израненную душу её хотелось хоть немного бальзама излить.

Когда встретил я её в Галереях, она, то мелкое воровство не в счёт, костюмами занималась на самом деле, чинила их и рядила в них исполинов. Призвание обнаружилось в ней на Дюнкеркском карнавале, куда была она приглашена фламандскими друзьями, почитателями всяческой напыщенности. В то время, как в одном из кафе у скверика на задворках площади Жана Барта, куда из Бинча перебрались ритуальными плясками встречавшие возвращавшуюся весну дурашливые персонажи уличных гуляний, вся эта банда заказывала по стаканчику, она приметила отдыхавшую рядом семью великанов, терпеливо дожидавшихся своего выхода на дефиле: Рёц папашу и Рёц мамашу с детьми, Питье, Митье и Бетье. С рождения любопытная Шарли мигом скользнула под юбки Бетье, белобрысой, метра в четыре ростом простушки с косичками, и заставила ту крутиться на месте до тех пор, пока не выскочил, горланя что есть мочи, из бистро согревавшийся там от зимней стужи «горячим бульоном» официально означенный распорядитель анимации. Хотелось ей, видите ли, сделать несколько «па». Да только, не отыскав скрытого вуалью малого оконца, позволявшего под ноги себе смотреть, проделывала она всё это вслепую. Вот и растянулась во весь рост, да ещё и на пару с великаншей — запуталась в кружевах не перестававшей улыбаться девчушки. На волю, за ноги, вытащил её разгневанный кукловод, однако юбка Бетье оказалась порванной. Он, не колеблясь, влепил бы Шарли пощечину, если бы не удручённая, милая её мордашка. Сражённый чарами, довольствовался лишь тем он, что предложил самой неполадки устранять. В свою очередь шмыгнув внутрь ивового каркаса под юбки, будто школьник густо при том покраснев, вернулся он с полотняным мешочком, в котором ютились разные портняжные приспособы, с дюжиной средь них иголок и толстыми, что твои спагетти нитками.

Шарли не только извинилась, улыбнувшись при том, но и тут же усердно принялась за дело, да так ладно всё у неё получилось, что успокоенный носильщик великанов предложил ей, ехидно, выбрать это своим основным занятием. Слова пали в благодатную почву. И настолько таинственным и обаятельным показался ей тот верзила, что она тут же и решила отправиться вслед за ним. Такая вот она, моя Шарли. Бродяжничала с ним несколько месяцев в шумной, карнавальной толпе, с ним же и устроилась в моей округе.

Спасибо тебе, щедрый предшественник, за наше с ней сближение.

Великаны любят путешествовать. Приходят они отовсюду, даже из Испании и из Италии, чтобы вместе оказаться на празднествах в Хацбруке, в Стеенвоорде, в Байоле, в Ваттрелосе, в Гравелине: новостями заодно обменяться, чью-то свадьбу справить. Как у Тинтин Пуретта с Фрази, которые годом позже под фанфары оповестили всех о рождении Луизы. Как же они воспроизводятся? Да не касается это нас. На некоторое время оставили их в Лосе, где у них дом, силенок поднабраться, вспомнить молодость, ивовые каркасы свои осмотреть, окраску подновить. Их частная жизнь, ночная в особенности, им лишь принадлежит, никому больше, и в ней творят они, чего пожелают.

С позволения сказочного своего принца, Шарли с удовольствием втискивалась с ним внутрь великана, которому в тот день выпадало быть анимированным. Она воображала себя душой и мотором огромной куклы и полными пригоршнями черпала свежесть из фонтана, опадавшего струями смеха вокруг веселого шествия. То становилась дочерью угольщика Мари Гейетт, с черной от сажи мордашкой. Или же дочкою Гаргантюа, уплетавшей в метр длинною рожок с шоколадным мороженным, вымазывая обвислые губы и подбородок, чем и смешила детишек больше всего. Шарли нравился этот приютившийся средь взрослых мирок кукольных персонажей, далёкий от моды шоу-бизнеса и прочей пыли в глазах, обращающих людей в слепцов. Ничего, дороже удовольствия одаривать всех весельем, не показывая при том своего лица, не было в нём. Никто вас не знал и даже не представлял о вашем существовании, но вы сами, вы-то знали, что без вас праздник останется угрюмым. И Шарли мирно уживалась с той непосредственной девочкой, ныряя в которую вновь играла в куклы, даже в столь большие, что те сами могли бы носить её на руках.

Мало помалу она перезнакомилась и с прочими членами сей анахронической общины созидателей и разносчиков великанов, научилась ценить этих заблудших во времени мечтателей, творцов всеобщего воображения, живущих лишь раздариваемою всем и вся радостью филантропов, завещанием которых лишь даруется жизнь новым эмблематичным персонажам.

Увы, среди скромных сих идеалистов затесалась-таки одна паршивая овца, «добрый» малый, в которого она и влюбилась. Речь-то, на самом деле, шла об искавшем забвения прошлым своим подвигам и нашедшим спасительную жёрдочку в утробе великана рецидивисте. Расплата ему и устоялась бы таковой, не пожелай он объединить новое ремесло со старым, «чистильщика банков». На такой вот забаве он и попался снова. В один из вечеров ожидания её оказались напрасными, не пришёл он. Несколько дней спустя, прочла она в местной газете статейку о неком злодее по имени Ролан Дюпре, арестованном в ходе неудачного налёта на банк Монса, речь шла о нём. И если бы не повстречал я её в тот же день в Галереях, не направил бы на путь морали и истины, то она, вне всякого сомнения, продолжала бы посещать тюрьму Монса, носить апельсины своему горячо любимому проходимцу, оставившему ей собаку, из пристрастия к романтике простив и терпеливо дожидаясь его…

К счастью она познакомилась со мной и для неё всё переменилось.

От страсти своей она не отступилась, отнюдь. В начале я не переставал удивляться, когда слышал от неё, будто предстоит ей починить фрак Тотора в Стеенверке, сорочку короля пекарей в Вормхуте, матросскую блузу рыбака в Форт-Мардике, раздающему в Кесной леденцы Пьеро Бемберло воротничок, шляпу состарившейся сироте Бинбина из Валансьена, шейный платок Рауля из Годваерсвельде, шиньон старушке Юлии — заступнице бельгийской, а ещё нос Зефа Кафуньетта, но, понемногу, пообвыкся, и мы вместе над этим всем потешались. Иногда и я мотался с ней, то туда, то сюда. Пережил минуты необузданной радости, когда настала моя очередь узнать потаённое великанье нутро и мы, помогая приютившей нас монументальной соучастнице отплясывать, переплелись в воздушном пузыре счастья. Отчего все великаны, женщины и мужчины, носят юбки? Да для того, чтобы влюблённые могли в них хорониться, становясь единым целым, так-то вот. Единое то огромно, до самых облаков! И парил я подхваченный дуновением поэзии, укрывающей порой всё вокруг, и предметы, и жесты, сияющими нимбами. Как и в то раз, когда на площади деревушки с неведомым названием, в пушистой тишине, приютившейся на коньке подвешенной между небом и туманом беседки, заиграл вдруг духовой оркестр. Среди всполохов того волшебства не сумел я разгадать, что истинная звезда празднества таится в утробе сотворённого из полотна, бумаги и ивовых прутьев великана.

И радовался за неё, ринувшуюся в объятия демона музыки, вовсе не помышляя о драме, но уже ступая в неё одной ногой. Что ж, устремление её сего сословия достойно, наивно думал я, не ведая ничего о её музыкальном прошлом. И, в меру скромных своих возможностей, пытался помочь — расколол небольшую копилку, дабы оплатить запись недорогого диска в местной студии, которая, по правде говоря, выдавала «на гора» лишь нечто, достойное внимания семьи или же, в лучшем случае, ближайших друзей. Я, тем не менее, в игру ту вступил по своей воле и в тайне всему верил, изо всех сил желал ей успеха. Для её же блага и ещё, чтобы убедить, что шанс тот ей дал я, а потому покидать меня у неё резона нет. Павший под чарами индивидуальности Шарли малый, занявшийся одновременно аранжировкой, оркестровкой и инструменталом для записи на почитаемых им дисках в 45 оборотов, работал почти что за так. Он изъявил лишь желание подписать контракт, в должном порядке и по полной форме, так чтобы в случае успеха причитался бы ему некий процент от добычи, что, другими словами, стало бы достойным плодом его артистического участия. Имя его стояло рядом с Шарли, исполнительницы, и моим, с трескучей приставкой «продюсер».

Церемоний-то сколько! И всё из-за диска с сотню штук числом, публично выпущенным которому не бывать никогда. Но мы-то в него верили, накрепко. То уж чудом представлялось, что диск вообще существовал… Он, конечно же, нуждался в защите, в продвижении: Шарли звонила во множество фирм звукозаписи Брюсселя, добилась нескольких встреч, всякий раз оставляла свой диск. И ждала… ждала лихорадочно, что кто-то отзовётся, ждала напрасно. Ей говорили, нужно мол упорствовать, произведению дескать нужна доработка, но она на верном пути. В общем, болтовня да и только…

Моей единственной и, пожалуй, лучшей акцией рекламного характера стала отправка диска некому, весьма, впрочем, популярному исполнителю итало-бельгийской породы, уроженцу сих мест, в надежде умаслить его ссылкой на собственный же, не менее тяжкий дебют в местной школе. «При вашей длинной руке, да стоит вам только какого-нибудь печатника, сицилийского, как и вы роду-племени, пальцем поманить…» Ответа я так и не получил. Не то звезда никогда песен не слушал, не то рука его была иной, нежели я себе представлял, длины. Вынужден сегодня допустить, что неудачным, скорее всего, оказалось содержимое диска.

Задетая за живое, обиженная провалом, не желавшая принимать никаких доводов, кроме разве что посредственности качества записи, скисла моя Шарли. Злоба, с какой пела она теперь, граничила с агрессией, что приводило в замешательство всех слушавших. Стало совершенно очевидным, что желает она свести счёты с целым миром и, в частности, с тем «бездарным и жалким, кому доверила она свою карьеру», то есть со мною. Ей говорили, что ищет она, мол, козла отпущения, пробует, дескать, освободиться от старой, нанесённой ей ещё в той, в «до моей» бытности раны. Я же попросту под руку попал.

Понемногу, но вместе с тем и неумолимо, стали проявляться в ней перемены. От прежней поэтичной выдумщицы, одаривавшей меня самыми нежданными причудами, оставалась в ней одна лишь, в буквальном смысле, мания вскарабкиваться на деревья, а то и на опоры электропередач. Да, да, представьте себе, так и тянула её к себе высота, макушки, они вызывали в ней восторг. Проходя мимо какого-нибудь дуба или каштана, не могла она не высмотреть, откуда берутся те лучики света, что образуют ауру вокруг их крон.

Как-то вечером, когда возвращались мы в Ситэ огибавшей центральную часть деревушки грунтовой дорогой, остановилась она под Т-образной опорой линии высокого напряжения. Безлунное небо похоже было на бескрайнюю залежь угля, неисчерпаемую, кой-где искрящуюся, меж отсветов на угрюмых тучах переливавшуюся всеми мыслимыми и немыслимыми оттенками черноты. Подняв палец в сторону проводов, сказала мне: «Слушай». Навострив уши, я и в самом деле расслышал некий шелест, приглушенный и в то же время ясный, этакое дуновение, несущее в себе многие звуки, голоса, нечто напоминающее вздохи. Словно там висела невидимая магнитная лента с записью радиопередачи из какой-то другой галактики, удалённой на несколько тысяч световых лет от нашей. «Биг Бен тикает и звёзды поют, слышишь?» Конечно, слышал, и её пояснением потрескиванию возникшего вокруг провода под напряжением в дюжину тысяч вольт поля взволнован был. Поэтизируя вслед за нею, готов неистовствовать и далее, но она, не внимая моим предостережениям, принялась вдруг карабкаться по металлическим перемычкам и, оказавшись на средине вышки, не иначе как в десятке метров надо мной, уселась там. Болтала ногами по-над пропастью минут десять, хотелось, видите ли, ей звёзды послушать с близкого расстояния. Спустившись же, сунула руки в брюки и слова не обронила, до самого утра. Я для неё просто не существовал — ни вечер весь, ни ночь напролёт. Что совершенства она жаждала, я понимал и готов был им упиться вместе с нею, летал бы с ней, позови она меня. Но вместо того, и в который уж раз, объявила, будто нет к тому у меня способностей, что ли, или это, вроде как, выше моих сил.

Желая на злючку походить, коготки выпустила — не подойдёшь. Голос мой, грубее наждачной бумаги и заунывней голоса подхватившего насморк муэдзина, в пору любви ко мне, может и показушной, относимый ею к разряду sexy, теперь уж не трогал её. По прошествии некого времени очевидным стало, что я боле не пуп земли, коим оставалась для меня, с тех самых пор, как я впервые окунулся в чистые воды её глаз, она. Когда же мне было объявлено, что решила она искать счастье своё в Париже без меня и уходит, я поступил скверно. Я почувствовал себя в одночасье одураченным, обольщённым и оставленным тет-а-тет с младенцем, по её настоянию народившимся, имя которому любовь и до которого нет ей больше дела, и вот…

Двумя годами ранее на ярмарке в честь Святой Анны, в Монсе, желая просто приколоться, выиграл я в тире бейсбольную биту.

Так вот, взял я ту самую биту, да всё у нас и расколошматил, не тронув, уточняю, и волоса с её головы. Не в крошево, нет, но так, чтобы переложить свою боль на предметы к ней нечувствительные. В клочья разодрал и сертификат, удостоверявший её право собственности на звезду. Ну да, не смейтесь… я подарил ей звезду, которая была и есть, и которая официально в её честь названа именем её. То не шутка, есть в Женеве фирма, официальная, занимается поименованием анонимных звёзд. Стоит услуга недорого, даже я осилил. Платишь лишь за то, что о том просто знаешь, вот и всё. Ну хорошо, может то было и жульничеством, да малая толика романтики никого ещё не сгубила.

Я не насильник, знаю точно, но привела она меня к краю — я будто взбесился, кружась с битой в руке, что твоя пьяная мельница, и был я о ста рук. Пустота, даже та получила своё, по чину своему, уверен, следы ударов моих, с непростительной и бесполезной яростью запечатлённой в них, витали в воздухе. Мало помалу я всё же начал ориентироваться и цели стал выбирать хладнокровнее.

По началу, виолончель, пара крепких ударов по корпусу! Боже, что я несу, по резонатору, конечно же, прямо по эфам. Затем по грифу, посередке, чтоб струны полопались, по колкам, по завитушкам, вот вам, и в завершение разборки по деке! Будто врасплох застигнутому в объятиях скатившейся в адюльтер изменницы меломанки сопернику наподдал, она не перестаёт на моих глазах обнимать и ласкать его, тот в удовольствии исторгает из себя вздохи, хрипит в экстазе, а это становится для меня не выносимым.

Тут в зеркале себя сердобольного, с дубиною этой в руках заметил. И, прежде чем самому там, в зазеркалье, оборонительную позу занять, со всей дури звезданул собственное отражение в лоб. Из надбровья моего засочилась кровь, да не столь обильно, как мне того хотелось бы.

Наконец, изорвал все отснятые в пору увлечения ею «подмостками» фото, и лишь одной из них гнева моего удалось избежать, той, что Пьеретте показывал. Тут же выбросил в окно всю её одежду, пока она за ней спускалась, та успела исчезнуть.

Ко мне она так и не поднялась, я же словно барбитурата хлебанул.

По свершению всего того, в целом доме шуму наделавшего подвига, отвели меня в госпиталь, отдохнуть. Вышел оттуда я быстро, дня через три и с тремя наложенными швами.

То, как я её, неблагодарную, любил, было чистой воды сумасшествием. Любил же я её так, что не мог позволить себе заснуть и после того, как она уж мирно сопела в моих объятиях — страшился минутной утраты ощущения связующей меня с ней чувственной нити. Малейшего желания не было у меня мыслить о чём-то ином, пусть даже и приятном, но её не касаемом. Не было вокруг ничего, кроме мечты, я держался её даже во сне и не было в целом мире той силы, что могла бы вырвать меня из неожиданно возникшей реальности, простиравшейся за пределами всяких там утопий.

А когда я, не взирая на все усилия, затихал-таки в объятиях Морфея, то вроде как приходил в себя и тут же вновь любил её. Любил, едва коснувшись губами чашки кофе, вроде бы поданой по возвращении из долгого, в вечность, путешествия и любил поболе, чем накануне, беззаветно любил. Я был и всё ещё остаюсь одним из тех, кто быстро привязывается и надолго остаётся у воображения в плену. Не растерял я тягу к любви, не было в том у меня перерывов на обед, выходные и праздники…

Не о пустяках говорю… хотя не утверждаю, что счастье моё более среднего, да только несколькими месяцами ранее, несколько, между полуночью и часом ночи мелькнувших секунд, думал я именно так. В эйфории пребывал, торжество любви со своею Шарли праздновал, когда вдруг в нашей обнажённой действительности смел объявиться звонок телефона. В отличие от Саша Гитри я, если звонят, бегу на зов. «Алло, вам чего? Сосед с первого этажа… который час, знаете? Жене вашей плохо, вы новенькие? Но, я не доктор! Ах, вам нужен телефон доктора! Но почему об этом нужно просить именно меня? Вы меня в Галереях видели, у входа на табличке моё имя и, к счастью, в справочнике тоже? Это вы сказали «к счастью»… Но, и телефон доктора в справочнике могли бы поискать… Хотели, чтобы не дорого и чтобы не очень далеко… Хорошо, хорошо, одну минуту». И как был, в чём мать родила, напялив лишь что-то на ноги, отправляюсь листать блокнот, в обновлённых на днях очках от дальнозоркости… Видно-то как! Вот уж радость, так радость! Нипочём теперь эти длинные, извивающиеся черви!

Потаённо и неумолимо, однако, небо над моею головой, куда как в зеркало жаворонки смотрелись, ржавчина пообглодала да побила, вновь я сконфужен, бескрыл, стою перед непроницаемой, матовой, без малейшего отблеска стеной и без малейшего проблеска надежды — Шарли недоступна, никаких знаков любви не исходит от неё.

И встречи наши после долгой разлуки, до сих пор праздниками слывшие, как-то поблекли и растеряли нежное прежде буйство своё. Хотя совсем ещё недавно, опьянённые мистическим и вместе с тем плотски призёмлённым счастьем, кувыркались мы по крутым и пушистым берегам пруда, а тела и души наши тонули в бездне, в ночном небе цвета индиго астральными силуэтами своими подобно водяным лилиям вырисовывали мы тающие во времени извивы и арабески, и хотелось нам, чтобы это продолжалось вечно, тогда как… тогда как снова оказывались на каменистом и пустынном ложе, ощетинивавшимся колючками нашим недоразумений.

В завершение всего стал я для неё несносен. Всё во мне приводило её в отчаяние: и походка, и голос, и даже само присутствие моё. Если б могла, убежала бы безо всякого предупреждения. Оставалась со мной, но постоянно меня же и избегала. Запиралась в ванной, единственно укромном, недоступном вниманию моему уголке и оставалась там часами, в особенности по выходным, когда я не работал. Иногда позволял я себе непрошенный визит в этот её изолятор, она нехотя отрывалась от потрёпанной своей книжонки и, будто милостыню, бросала в мою сторону уставший взгляд, затяжкой сигареты подавляя вздох досады. Из чего явствовало, что я её расстраивал. Часами напролёт не отрывалась от чтива. И даже вовсе не притрагивалась к своей виолончели. «Бисер свиньям», — говорила она.

В последнем из запомнившегося сидит она в пустой ванной, поперёк её. Небрежно собранные в пучок взъерошенные волосы, некоторые из завитков свисают на лоб и щёки, подчёркивая прекрасный донельзя овал лица. На ней одна из моих сорочек (что всё ещё наивно принимается мной как поощрение), пуговки вверху не застёгнуты и на прелестной округлости, укрытой молочного цвета кожей, нежной и волнующей, можно увидеть крохотного ныряющего дельфина, наколотого со стороны сердца. И доходит до меня — моря ей не хватает. Длинные, обнажённые ноги её покоятся на борту посудины с беспечной грацией, и у меня малейшего сомнения не остаётся: передо мной плененная сирена, и следует мне свободу ей вернуть.

Когда вернулся я из госпиталя домой, Шарли, конечно же, там не было. Увидав теперь, на холодную голову, чем обернулись для виолончели мои гнев и отчаяние, останки от неё решил я выбросить вон. Но вовремя одумался.

Части инструмента, резонансный ящик, т. е. обе деки и обечайка, гриф, колки, струны друг за друга всё ещё цеплялись, виолончель, похоже было, сдала свои позиции и слегка съёжилась. Инструмент я, склеив одно с другим, восстановил. Вещь бесхозную покрасил в голубой цвет и выставил в плексигласовом ящике, убрав из него полки. Тем самым, я тогда, сам того, так сказать, не ведая, выразил уважение в адрес Армани и Ива Кляйна. Эффект во всяком разе вышел наилучший. Не доставало лишь сюиты № 1 соль-мажор Баха… так, я тот диск снова и купил.

Касаемо прочего, пришлось заём в банке взять и поменять мебель и прочую порушенную мною утварь, телевизор там, кофеварку электрическую, тостер, холодильник, утюг, вентилятор, и я на это пошёл. Не дерзнул воспользоваться десятью процентами скидки, обещанными дисконтной картой Галерей (откуда уход мой остался никем незамеченным), лишь бы тамошние злые языки не смогли отвести по сему поводу душу. Рискуя уплатить дороже, заполучить всё у конкурента, где меня никто не знает, предпочту.

И обоям досталось, по заслугам попали под обстрел, по стенам опустевшего любовного гнёздышка вдребезги разлетелись несколько бутылок красного вина. Похоже на панцирь великана Роршака, знаете ли, с огромными пятнами, природу коих всяк пусть толкует по личному усмотрению. Согласно чему и причислен будет то ли к сумасбродам, то ли к блаженным. Моё сумасшествие в тот раз всего три минуты длилось и закончилось.

Несколькими днями позже казалось мне, что всё минуло; наивен и доверчив, думал поняла, насколько любима мною и вернётся, мол, ко мне.

Матушка моя повторяла: «Ставить на стол цветы не забудешь, счастье-то и вернётся». Ставил. Ждал. Долго ждал. И только теперь понял, права матушка — счастье моё всё ещё в пути… Шарли хотела бы прийти на мою годовщину. Кто ей мешает?