И вот я с Пьереттой, у входа в её вертеп — это на седьмой общенациональной автостраде, в нескольких километрах от Бенша по дороге на Шарльруа.

Белая вилла с портиком, еврейский стиль. Во всём отменный вкус, если бы не нарочитая, с синими отблесками неоновая подсветка лакированной двери, пара целомудренных весталок с которой встречает вас виртуальными звуками своих лир. Всё по уму. Сбоку от кнопки звонка неприметная табличка: Тёмная ночь. Частный клуб.

Открывает нам слегка подрумяненная, с виду лет этак под сорок, блондинка с небрежно разметанными локонами.

— Марго… Жюльен… Жюльен… Марго.

— Добрый вечер, мадам.

— Хм, мадам! Что это он себе позволяет, приятель твой, Пьеретта!

— Да, ладно, это он так острит…

Мы рассаживаемся в табачного цвета кресла, об общественном положении клиентов заведения и их обывательской привычке к преимущественному праву мужчин малейшего сомнения не оставляющие. Некие мсье о чём-то жестикулируют рядом с замечательной стойкой: настоящий цинк начала века, из Парижа, с перламутровой инкрустацией, слоновая кость и табак, «таких уж не делают нигде, она сама по себе целое состояние», — гордо комментирует Пьеретта. Прочие, группками релаксирующие клиенты мирно беседует во всех уголках зала, со знанием дела подсвеченного приглушенными лампами.

Пьеретта считает обязательным уточнить, что теперь всего лишь половина девятого и это, дескать, ещё не час пик.

Шадия, где там до неё той Шехеризаде, жгучая брюнетка с золотистыми глазами, в багряном кафтане, под которым угадывались умело подчёркнутые телеса, бёдрами, словно хваткими лианами вихляя, подходит ко мне, чмокает в щёку и усаживается рядом.

Пьеретта:

— Ну, вот тут… я и работаю, владение это моё, здесь я директриса.

— Круто! Снимаю шляпу…

— У меня на это лет двадцать ушло. Улавливаешь теперь, кто я?

— Да я, знаете ли… так, смутные догадки… одни лишь намёки… чем вы тут занимаетесь.

— Намёки, говоришь? Давай-ка, милый, без грязи.

— Так Вы здесь вроде подружки, что ли?

— Вот, именно, подружка!

И она чуть было не разразилась громоподобным смехом своим, но, ради репутации заведения, конечно же, сдержалась и лишь в полголоса, с трудом заглушая хрипы, призвав в свидетельницы Шадию, высказалась в мой адрес:

— Это лучшее из того, что я о себе слыхала. Ну, в самом деле, мне платили как уважаемой, как торговке утехами, цыпочке, машине для вязки, падшей звезде, самке, но подружке… это как раз про меня. Завтра же новые визитки заказываю: Пьера Сантини-Дюпре, подружка! Нет, это будет потрясно!

Очередь прыснуть со смеху дошла и до Шадии.

— Ну что ж, без шампанского тут не обойтись, да ни абы какого, а без розовой, холодненькой вдовушки Клико, её любушки.

Для меня в том не было и намёка на мерзости.

И остался я наедине с величавой Шадиёй.

Сохраняя собственную значимость, разглядываю потолок, тупо всматриваясь в завитки лепных розеток.

— Так вы…

Я живо перебиваю её:

— Практикуюсь в похоронных обрядах.

— Пьеретта говорила мне, что вы ещё… и деревья голубые рисуете, я их обожаю. Такие Арман Гийомен великолепно рисовал, и Ротлюф, и Кирхнер, немецкие экспрессионисты.

Я ошалело, во все глаза смотрю на Шадию.

— Вы что же, живопись любите?

— У меня диплом по истории искусств.

— А как же… здесь-то вы оказались?

Она не ответила, как бы в шутку, «случайно».

— Очарована Тулуз-Лотреком, как-то встретиться с ним хотелось, а где, как не в подобных домах, могу я его сыскать?

Вот те на, ещё и ясновидящая, думал я, потупив взгляд на сплетённые на своих же бедрах руках.

— Да, ладно, шучу. Я из Алжира сбежала, там, как вы знаете, женщине незачем много знать и, уж тем более, западное искусство, оно там считается вообще сатанинским.

— А всякое сатанинское есть… — присоединилась к нам приплывшая с фужерами и шампанским Пьеретта.

— Сатана! — отвечал я. — Пьеретта, вы несносны.

— Здесь, в Бельгии, — продолжала Шадия, — хоть я и кабила, родом из Джуджура, для всех останусь лишь иммигранткой из Магриба, как и прочие пригодной только для работы на кухне, да для танца живота. Два года удостоверения личности дожидаюсь, но власти отказывают мне в статусе политической беженки. А отсутствие разрешения на постоянное проживание сказывается в проблемах повседневного быта. Жильё снимаю и плачу за него намного больше, чем соседка по площадке, бельгийка, потому что не приходится мне терпеть неудобств присутствия у себя под боком африканки. А мне нужно ещё и проблему с работой решать. Вот я и собрала для себя воедино две задачи: мадам Дюпре по доброте своей взяла меня к себе как танцовщицу, но числюсь я у неё как кухарка — властей это больше устраивает. Так и забавляюсь, в ожидании лучшего. Вскоре, кстати, я для вас и станцую.

— Для меня?

— Смотри, он краснеет, что за прелесть, — заметила Пьеретта Шадии, и та удалилась.

— Она с нами не выпьет?

— Нет, она же мусульманка. И не бойся, здесь она только танцует, но последний танец, если захочешь, может оставить за тобой.

И тихо напела, из Далиды: «Оставь последний танец для меня…», подняв свой бокал.

Я ей подыграл:

— За вас!

— Счастливого дня рождения!

— Очень мило с вашей стороны вспомнить о том, но это будет завтра.

— Я знаю, но завтра день поминок, не правда ли забавно…

— Но вместе с тем и день рождения вашего сына.

— Да, да, я помню, но не будем об этом. Сегодня вечером — ты мой сын.

Собрав всё своё мужество в кулак, я бросился в атаку:

— А ведь вы уже несколько месяцев шпионите за мной.

— Месяцев… не совсем обычных.

— Не один ли чёрт?

— Сказано же: «любящий да последует за мной», я за тобой и иду, потому что люблю очень, не то всё бы давно бросила. А поскольку была прислугой у тебя, то всё к твоей лишь пользе и делала.

— Так, по-вашему, я должен почитать за счастье, что стал предметом вашего внимания?

— Вот именно, малыш, и у меня вопреки всему впечатление сложилось, будто я… ну, очень во время постучалась в твою дверь, помешав тебе большую глупость сотворить.

— Да, ну! Только, я что-то ничего не припомню.

— Ну, да! Ищи дураков! Ах, в какую передрягу ты без меня вляпался бы, с газом-то?

— Да, небось, и с сыном вашим?

— А вот теперь в самую, что ни на есть точку, и приходится его терпеть, дружок. Тридцать лет уж, как он навлекает на меня одни лишь неприятности. Какую ж кучу сверхурочных часов пришлось переработать мне, чтобы заплатить за его достойное, как у принца какого-нибудь, образование… Так нет же, ему нужно было всё испортить. Прогулы, рядом личности какие-то подозрительные, враньё и всё, что за ним следует, у него в крови это, что ли, часто спрашивала я себя. Я могу лишь смутно догадываться, кто его отец, столько воды утекло с тех пор, а я так не нашла времени взять реванш и сбагрить ему мальчугана.

— А Дюпре, он-то кто?

— Муж, мой покойный муж, Морис, упокой душу его, Господи. Он был с севера Франции, знаток вин, торговал их за рубеж, разъезжал… Дорога-то его у меня и стибрила, слишком надегустировался однажды. Поводом к разладу у нас было лишь его презрение к итальянским винам, которые он без разбору сливал в бочку с помоями. Меня это доводило до кипения. Тем не менее, веришь ли, всегда у нас водились хорошие вина. Надеюсь, ты помнишь — сассикайя, брунелло ди Монтальчино, тиньянелло. Но французы-то эти, с их самомнением, они же никогда не опустятся до того, чтобы пить иностранное. Потому-то и вина у нас были отменные, иначе просто и быть не могло. Так-то вот. Стоит только откупорить бутылочку хорошего вина, и кино никакого не надо.

— Он занимался Роланом?

— Пытался, да только бездельник уже катился по наклонной, когда мы с Морисом познакомились.

— А вы никогда не думали, про удел матери, что он особый и, скажем, в том именно и состоит, чтобы дать кому-то толчок к первому шагу, а тут всё же свой сын.

— Порой я сомневалась, что он действительно мой сын… думала, нянечка в роддоме невзначай могла, мол, и подменить. Ладно, кончаем разглагольствовать. Да, это мой сын, ну и что? Это не удерживает его от грязи, ты же вот, славный малый.

— Не такой уж и славный, не преувеличивайте.

— Ты знаешь ещё кого-нибудь, кто сподобился бы доверить вонючей речке любовное письмо, сложенное корабликом?

— Это всего лишь глупость, тайна моя от меня же самого.

— Замечу тебе, всё же, что посланник твой в сотне метров от места спуска на воду оказался задержанным останками зонта, откуда я его, по любопытству своему, и высвободила.

— Я не надеялся, что он уплывёт далеко.

— Как бы не так! Ты рассчитывал-таки разыскать ту брюзгу, что ткнула моего сына в дерьмо, к словам не цепляйся, а потом и с тобой такое сотворила.

— Вы не любили её, оттого в мой день рождения и перехватили, чтобы она ко мне не пришла…

— Я не католичка, чтоб дивиться тому, как и куда она ходит, не отчитываясь о том в исповедальне. У неё была одна мыслишка в голове, да не совсем для тебя симпатичная, это в глаза кололо.

— А вы, значит, её на путь истинный наставили.

— Так, не моя в том вина, что на неё напали, добра девица не станет шляться по улице в такой час, да в первую попавшуюся машину, будь то даже Мерседес, залезать.

— Но, что же ей оставалось после того, как вы ей наплели, будто меня нет.

— Повторяю: она учинила бы тебе беду!

— Вы за ней следили?

— Не совсем, но видела её за лихой работёнкой. И потом, тихо же кругом было, день всех святых, как ни как, возвращалась я рано. Увидеться хотелось с тобой, материнский инстинкт не иначе, в самый раз пришла: газ выключить, ризотто предложить…

— Отчего же потом на след навели, подсказав, что была она здесь, в день моего рождения, вечером?

— Потому, что Ролан хотел её найти, были у него, поверь, на то свои причины.

— А в виолончели что было?

— А там что, что-то было?

Тишина…

— Если ты так думаешь, значит у тебя на то есть причины… вот и додумывай сам.

Снова тишина. Я продолжаю:

— Был ключ какой-то…

— Ключ? Ну, что ты, малыш.

— Вот что, не стройте из себя незнайку. Теперь — всё уж в прошлом, можете говорить.

— Всё равно не знаю, о чём ты говоришь.

— Так вы не противоречили, когда говорили мне, что в виолончели что-то есть. Не говорите, будто не знали, что там была копия моего ключа от служебной двери Галерей, с помощью чего сын ваш и смог взять кассу между Рождеством и Новым Годом, выставив меня как бы соучастником, тем самым.

— Минутку, парень, тут всё на кино какое-то смахивает. Откуда ты взял сказку эту про кассу? Начнём с того, что рождество Ролан в кутузке отмечал. И потом, раз уж хочешь знать и успокоиться, так я это, за изумрудом, приходила, он, чтобы только мне насолить, ей его подарил, а та ничего лучшего не удумала, как жевательной резинкой приклеить его к ерунде, за которую струны натягивают… штука такая, как бишь её…

— Струнодержатель.

— Как скажешь! А я пупок себе чуть не надорвала, пока украшение своё нашла.

— И не говорите, её виолончель, да она настоящим вещмешком была.

— Ты уверен, что не выдумал всю эту историю с ключом?

— Может…

Помолчали. Потом:

— А что, правда это враки?

— Клянусь своей и сына придурка головой.

— А вы к нему, всё же, привязаны.

— Смотри-ка, допёр. Так вот, вернув любушку её посланнику, я кое-какие неприятности от тебя отвела, да и некоторые из возможных разочарований.

— Любовью, Пьеретта, не покомандуешь, а Шарли …втюрился я в неё, и потом, одной иллюзией больше, одной меньше, какая разница… Может мне бы и удалось её исправить, урезонить — не такой уж она и плохой, как вы рассказываете, была…

— Всё так, малыш, продолжай мечтать.

— Встречались вы с ней в ту пору, когда она была с Роланом?

— Не так, чтобы уж… я, как могла, старалась этого избегать. Ей с моим сыном, с повесой и придурком этим хорошо было, сам знаешь: рыбак рыбака видит издалека, а по мне, так она всё равно — дыркой от бублика была. Музой его дурной стала. Только банк в Монсе ей в любом случае ни к чему. Поверь мне, не для тебя она, …только бы жизнь поломала.

— И что же, то стало бы хуже её отсутствия?

— Так просто ты бы не выпутался.

— Это по-вашему.

И вновь тишина.

— Похоже, знавали мы разных Шарли, погорим же о некой девчонке.

— Хватит! Чтобы своего добиться, она и в овечку превратиться могла.

— Ну да, а волк Легэ погрыз её в своем Мерседесе.

— Ты-то в этом уверен?

— Да, только доказать не могу. Умер он, ну и бог с ним. Сделал вид, будто вешается, да благополучно и повесился.

— Вот те раз, больно суров ты к нему. Скажи на милость, не помог ли часом слегка?

— Мы лишь наставляли его на путь истинный.

— Кто это мы?

— Преданные друзья.

Тишина.

— Пьеретта, были ли вы счастливы?

— А вот это хороший вопрос. Мне его впервые в жизни задают… он мне удовольствие доставляет, я бы даже сказала, он меня счастливой делает. Одному из журналистов, спросившему, какие десять лет из жизни считает она самыми прекрасными, Анна Маньяни, мне это так нравится, ответила: те, что между двадцать девятым и тридцатым годом. Каково, а! Надеюсь, те самые прекрасные десять лет я ещё не жила, а не то не пойму, чего это ради явилась я в эту долину слёз. Ну, хватит, пригласи-ка лучше меня на танго…

И вот я уже в роли идальго, обнимаю по девичьи гибкую Пьеретту и плыву с ней сквозь заполнивший Тёмную Ночь, неподвластный времени голос Карлоса Гарделя, в редком ныне Mi Buenos Aires querido.

Мелодия оккупирует всё вокруг. Застенчивое по началу, танго понемногу прихорашивается, шаг за шагом расцветая и распускаясь всё новыми и новыми нюансами, и так до тех пор, пока, подобно идеальному осмосу, не перемешивает гармоники музыки с нашими эго и не сотворяет из того совершенную, иначе и не скажешь, пару, жалованную полупристойной грацией с берегов Рио де ля Плата.

И в quebradas en cortes, в кошачьей грациозности «па», вибрирует, брезгливо отмахиваясь от потомства, пространство между нами, а из глаз в глаза, её и мои, всполохи перескакивают. Она танцевала, словно в те, вместе с несколькими болезненными разочарованиями ещё не сбежавшие, прежние двадцать лет.

Я, я просто снова танцевал… с мамой и счастлив был, совсем по-глупому.

Подёрнутому оцепенением оку присутствующих мать и сын представлялись танцующими по дорожке, усыпанной звёздами обоюдного счастья.

Вечеринка текла своим чередом. Все кресла были теперь заняты пышущими здоровьем, уверенными в себе мсьё. По всему, возможность близости смертного часа в этом году не омрачала их лики. Они развязно болтали и шутили с постоялицами, подобранными для них, казалось мне, по географическому принципу. Я посматривал на них через пушистые завитки дымков Коибас, чьи искусно сориентированные огоньки вырисовывали в воздухе затейливые голографические абрисы.

В голове моей вертелся вопрос, как же встретят они Шадию… волновался почему-то я за неё.

Ближе к одиннадцати в гостиную просочились раскачивающиеся под перестук дарбуков, назойливо-томные стенания скрипок, переносивших нас, как я предполагаю, куда-то в Кабилию.

Шадия появилась в наряде усыпанном блёстками изумрудов, дарившем жадному взгляду ставших лишь на вечер холостяков обещание сокровищницы услад, обостряемое налётом тайны, исходившей от её едва прикрытого, плавно льющегося в арабесках тела богини.

Взгляд свой она тут же остановила на мне; один я заметил его, почувствовал самой глубиной души так, что вздрогнул. Чувства переполняли меня, я понимал: танцует она лишь для меня, услада даруется мне, прочим оставлена работа. Между нами возник тайный сговор и стало неважным, что переходы её от столика к столику сопровождались истеричными посвистами спровоцированных ею самцов, если вдруг шёлковым шарфом свивалась она вокруг кого-то из них или же, изогнувшись навзничь, касалась головою колен какого-нибудь состарившегося и впадавшего при том в транс волокиты — танцевала она для меня одного и никто не смог бы меня в том разубедить. Если же глаза её и находили украдкой мои, то единственно с тем, чтобы удостовериться, что ничего из проделанного ею не ускользнуло от моего внимания. Один лишь раз приблизилась она к моему столику, посотрясала передо мной, как бы подтрунивая, всем напоминавшими гремучих змей, во всём вторившими ей в танце руками и нарочито удалилась, подчеркнуто шаловливая и насмешливая; предпочтения ни чуть, но я принц её и властитель, позволявший низам пьянеть от созерцания её красоты, покуда та не скрылась за служебной дверью.

Пьеретта всё видела.

— Дружище, тебе достался счастливый билетик, впервые она, танцуя, улыбалась.

— Вы так думаете? — спросил я, лицемеря. — Она на меня даже не взглянула.

— Тебе, малыш, очки нужны!

— У меня уже есть, я в них читаю…

— Только, верно, не в душах.

— Браво, Пьеретта, вы и стихами, при желании, готовы говорить.

— Обычно в ней боль какая-то живёт, она её за безразличием прячет, но я то знаю, как страшно газели бродить перед пожирающими глазами львов. Тебе бы каждый вечер приходить, нужную среду бы создавал.

Я поднялся. Пьеретта накрыла мою руку своей:

— Она ушла уже.

— Да, я в туалет, — ответил я, почувствовав себя уличённым.

— Ну, конечно, — усмехнулась она в ответ.

К полуночи ей стало понятно, что мне уже лучше бы откланяться.

— Я провожу тебя, малыш.

Она подала знак какому-то малому, болтавшему в вестибюле со здешней матроной.

— Погоди, Пьеретта, может мне ехать с этим мсье одному, я ему всё подскажу.

— Тогда ему придётся дважды проделать этот путь. Нет уж, я еду с вами.

Высадили они меня в Ситэ.

— Спасибо за всё, Пьеретта, вечер удался.

— Великолепно, впервые вижу свет в твоих глазах. Спокойной ночи, Жюльен!

— Спокойной ночи, Пьеретта! Мсье…