Искатель. 1966. Выпуск №4

Адамов Аркадий

Гор Геннадий

Днепров Анатолий

Жемайтис Сергей

Эджубов Лев

Биленкин Дмитрий

Демют Мишель

Пристли Джон Бойнтон

Джи Маун Сейн

Честертон Гилберт Кийт

На 1-й стр. обложки — рисунок

Ю. МАКАРОВА

к рассказу

ДЖ. Б. ПРИСТЛИ «Гендель и гангстеры».

На 2-й стр. обложки — рисунок художника-фантаста

АНДРЕЯ СОКОЛОВА «Нашел!».

На 3-й стр. обложки — фото

Р. ДИКА «Чуткие антенны».

(6-я Всесоюзная выставка художественной фотографии. Москва.)

 

ИСКАТЕЛЬ № 4 1966

2-я стр. обложки

 

АРКАДИЙ АДАМОВ

СТАЯ

Главы из повести

 

Рисунки В. КОПЕЙКО

 

ВОЛК

Каждый раз, когда он задевал этим пальцем за что-нибудь и ощущал боль, легкую, как укол, он вспоминал тот случай в вагоне, вспоминал то с усмешкой, то с раздражением, со злостью — в зависимости от настроения. Но вспоминал…

Это было почти год назад. Он появился в вагоне сибирского поезда, запорошенный снегом, окоченевший, небритый, с ввалившимися щеками и голодным лихорадочным блеском в глазах. Чужая шинель колом стояла на спине, было трудно шевельнуть стянутыми плечами. Чемоданчик он нес неуклюже и непривычно. Из-под серой ушанки вылезали недавно лишь отросшие, свалявшиеся волосы. Вид был дикий, подозрительный, и он это понимал.

Хорошо еще, что поезд проходил тот полустанок ночью. В вагоне уже все спали. Он разыскал свое место — это была верхняя полка, — закинул туда чемоданчик и тяжело залез сам. Проводница спросила: «Постель нужна?», он буркнул в ответ: «Не надо». И скрючился на голой полке, не снимая шинели, разомлев от тепла, от густого, плотного воздуха. И уснул как убитый.

Проснулся он от света, от голосов вокруг, от стука колес под полом вагона и долго не мог сообразить, где находится, и боялся открыть глаза. Его вдруг охватил страх, он давно уже не слышал так близко человеческих голосов, а тут их было много, они, казалось, окружили его, и бежать от них было некуда. «Хана», — вдруг мелькнула мысль, и он вздрогнул и, кажется, застонал, заскрипел зубами, потому что старушечий голос рядом вдруг сказал: «Ох, видать, снится ему чегой-то страшное. Слышь?»

А он продолжал лежать спиной ко всем, все так же скрючившись, уткнув лицо в грязный рукав шинели.

Потом пришли воспоминания. Сначала самые ближние, вчерашние.

Он вспомнил кромешную, глухую тьму ночного леса, скрип снега и хруст раздавленных сучьев под ногами, хоть он старался идти неслышно, вспомнил упругие ветви кустов на опушке, которые с тихим свистом наотмашь били его по лицу или упрямо, злобно лезли в глаза, как ни защищался он руками.

Потом в серой, предрассветной мгле он различил недалекую платформу — ровный слой снега на коротких черных столбиках, и черный силуэт домика дежурного с одиноким желтым оконцем и струйкой дыма над крышей. А когда глаза совсем привыкли, то он различил и фигуру человека на другом конце платформы. Человек сидел неподвижно и, казалось, дремал, подперев голову руками.

А он лежал в снегу за кустами и смотрел на человека сначала лишь настороженно и злобно, как зверь. Потом в голове тяжело, медленно зашевелились мысли, как проржавевшие чугунные шестерни.

Он давно уже жил только инстинктом. Как зверь, издали чуял жилье человека и всякий раз бежал от него в самую глухомань, в непролазную дебрь. Инстинкт толкал его разгребать снег и выискивать замерзшие ягоды, горькие, твердые шарики, траву трилистника, выковыривать корни, отдирать кору с молодых деревьев и пробовать все это. Он потерял счет дням. Сколько он скитался таким зверем — неделю, год, всю жизнь?..

И вот той ночью он вдруг наткнулся на маленький, затерянный в тайге полустанок, но не учуял его, не обошел. А потом разглядел на пустынной платформе одинокую фигуру спящего человека. И тогда вдруг зашевелились, тяжело заскрипели мысли. «Чего тот сидит? Небось ждет… поезда ждет…» Чугунные мысли двигались все быстрее. «Билет, значит, есть, деньги, барахло… И ничего не чует, спит… Эх, мне бы… Подыхаю ведь… А что, если…» Он поднес к лицу грязную, потрескавшуюся с крючками-кольцами руку, сжал кулак. «А чего ж…»

И он стал тихо подкрадываться к платформе…

Стучат колеса, качается вагон. Совсем рядом людские голоса, пугающе громкие. Он еще больше съеживается, прижимается к стенке, зарывается лицом в рукав шинели. Страшно… Но все-таки он едет, с каждым часом все дальше проклятая тайга, все ближе воля. Только бы дорваться до нее, разыскать кое-кого. И тогда концерт на всю Москву и такие гастроли!

А пока лежать вот так, чтобы не выдать себя.

И накатывают новые воспоминания, как мутные, с грязной пеной волны, они накрывают с головой и несут, бьют по камням, крутят…

Вот он словно заново ощущает себя вдруг стиснутым в узком-узком подземном лазе. Сзади он слышит прерывистое дыхание второго человека. А он сам еле протискивается вперед, извиваясь как червь, судорожно отталкиваясь то локтями, то коленями, то пальцами ног. Земля сдавила со всех сторон, осыпается, нечем дышать. А впереди чернота. Назад уже не выбраться, а впереди что?.. И жуткая мысль заползает в голову: «А вдруг впереди завал? А вдруг этот проход станет хоть чуть уже и не пролезут плечи? Тут и останешься, тут и хана». И от этих мыслей слабеют, дрожат руки, мутится в голове. Проход так плотно забит его телом, что даже крикнуть тому, второму, бесполезно — не услышит. И рот полон земли, она засыпает глаза, уши… Когда понял, наконец, что сил больше нет, что тут ему под землей и подыхать, он вдруг уловил еле ощутимую, тоненькую струйку свежего воздуха. Ну что ж, решил он, еще маленько, пожалуй, можно, а там уж… И пополз дальше.

Так один за другим и выбрались на поверхность, одурелые, без сил. Они возникли из-под земли, как привидения.

Вокруг бушевала метель, в пронзительно воющих, бешеных столбах снега ничего не было видно. Шли напролом сквозь кусты. Следы исчезали мгновенно. Ветер стих, лишь когда они углубились в лес.

Так был совершен побег.

Убийцы оказались на свободе.

Он знал, что начнется завтра, когда побег будет обнаружен. По дорогам пойдут конные и пешие патрули с собаками, на лесных тропах станут засады, все поселки вокруг станции, лесопункты будут предупреждены об опасности… Все это он знал.

Поэтому они шли всю ночь, забираясь в самую глухую, непролазную дебрь, все дальше и дальше от людей…

Началась дикая, звериная жизнь в тайге.

Сначала был голод, то режущий, как нож, то сосущий, обрывающий все внутри, потом тупой, ушедший куда-то вглубь, выматывающий силы. Голод в конце концов сменился апатией, ушли мысли и чувства, ушли воспоминания и мечты… Остался инстинкт.

Еще был страх, сначала как будто осмысленный, активный, заставлявший что-то придумывать, обороняться, соображать, потом и страх стал инстинктом, как у зверя. И тоже, как зверей, их загоняла в норы лютая стужа. Там, плотно прижавшись друг к другу, молча — они теперь почти не разговаривали — отлеживались, пытались согреться.

Но однажды тот, второй, исчез…

Было так. В ясный, морозный день они неожиданно вышли к лесной поляне. Посередине, занесенная снегом, стояла охотничья избушка. В окнах не было света, из трубы не вился дымок, кругом не было следов. Избушка казалась пустой. Но в ней наверняка были продукты, спички, дрова — все, что оставляет последний ночевавший там охотник товарищу, если его постигнет беда. Значит, в избушке была жизнь. Но там могла быть и засада.

Несколько часов лежали они в снегу, наблюдая за избушкой. Все казалось там пусто и мертво. Неожиданно стемнело, замела пурга, избушка стала едва видной сквозь снежный вихрь.

И тогда он кивком послал своего напарника вперед. Сам же отполз в сторону и стал наблюдать.

Он видел, как тот, второй, шатаясь, пробился, наконец, сквозь глубокую снежную целину к избушке, навалился на дверь и исчез в черном ее проеме. Медленно потянулось время. Он ждал, долго ждал.

Инстинкт подсказывал ему, что тот, второй, оказавшись в тепле и сунув в рот кусок хлеба, мог потерять сознание, свалиться, даже уснуть.

Он долго боролся с собой, но потом, гонимый страхом, уполз в глубь леса.

Теперь он был один. Серый, тусклый день незаметно переходил в ночь. Так было много раз.

Он должен был попросту издохнуть в тайге от голода и стужи, его должны были изорвать и загрызть звери, он уже почти помешался от вечного страха и одиночества. Но нет, его спас случай. Это он вывел его однажды ночью, перед рассветом к тому полустанку, где на платформе, ожидая поезда, дремал на чемоданчике молодой солдатик-отпускник…

И вот он в вагоне, скрючился на полке, в чужой, не по плечу шинели, в чужой шапке, с чужим чемоданчиком в головах. Их хозяин остался там, его труп найдут не скоро, он под платформой, глубоко в снегу. Не скоро? А вдруг… вдруг уже, обгоняя экспресс, телеграф отстукивает страшные слова и сейчас они летят, летят по проводам, над его головой: «Ловите… убийца в поезде… ловите!» И пойдут из вагона в вагон ненавистные ему люди в синих шинелях.

И он дергается, вскрикивает и скрежещет зубами. И снова тот же старушечий голос снизу, за его спиной, озабоченно говорит: «О господи. Разбудить его, что ли». И чья-то рука неуверенно дотрагивается до его плеча.

Потом он уже внизу, пришедший в себя, даже повеселевший от всеобщего сочувствия и заботы. Он уже кое-как объяснил свой диковинный вид («Пурга. Сбился с пути по дороге на станцию. Трое суток бродил по тайге…») и усмехался про себя: «Всему верят, чего не нагороди». Он был бойким и услужливым, бегал за чаем, за посудой, за домино, не стесняясь, ел, чем делились. И вот взялся нарезать колбасу той старой холере. Моряк, сидевший напротив, дал свой нож, острый, зараза, как бритва. Вот им он от спешки, от отвычки, от слабости еще и саданул по руке. Да как саданул-то! Кровища хлестнула — мать честная! А уж крику кругом!

С тех пор вроде и зажило. Но если невзначай посильнее заденешь за палец, как током бьет. И разом вспоминал он тот случай в вагоне и все, что тогда было с ним.

А уж, считай, год прошел, как он на воле, и не замели пока. Нет, не так просто его замести. Он еще даст не один концерн. И уже дал. Но ни раньше, ни потом, пожалуй, не будет такого, какой он подготовил сейчас со своими «жориками». Они, конечно, еще не чуют всего. Только Васька Длинный знает до конца, ну, и малость поменьше — Розовый. И все, и амба. Остальные потом. И кралечка его тоже.

Будут знать Петьку Лузгина — Гусиную Лапу!

Они жили не в самом городе, а в поселке возле депо, И Егору Спиридоновичу до работы было, как говорится, рукой подать. Улочка буквально через три дома уже упиралась в черный от копоти деповский забор. И не то что паровозные гудки, а даже дробный стук колес, лязг буферов и разноголосый гул станков в мастерских доносились до их домика днем и ночью. Но люди давно привыкли к этому неумолчному шуму и вроде бы даже не замечали его. Только порой кто-нибудь из белобрысых пацанов, игравших на улице, вдруг насторожится и скажет: «Чего-то мой папка сегодня не на паровозе, дядя Аким ведет». А другой добавит, прислушавшись: «Шибко идет. У него сегодня братан из армии вертается. Вот он и гонит».

Егор Спиридонович работал машинистом на маневровом. В депо его ценили за умение и смекалку, но и побаивались, уж больно вспыльчив и крут был он, а в гневе себя не помнил и мог натворить неведомо что. Но и на другой день, остыв, извинения не попросит, с неделю будет ходить, угрюмо посматривая на обиженного им человека, сердясь и на него и на себя. Тяжелый был характер у Егора Спиридоновича, но честен он был зато на редкость и спиртного в рот не брал, разве только по большому случаю, да и то самую малость. Потому доверяло ему начальство многое, а вот друзьями не обзавелся, не было у него друзей.

Терпеть его могла одна только супруга Анна Степановна, женщина тихая, ласковая, уступчивая. Соседки, вздыхая, жалели ее, а она никогда не жаловалась, иной раз даже вступалась за своего неуемного мужа. «И то надо, бабоньки, понять, — говорила она соседкам, — ведь жизнь у него какая была. Сирота. Ни отца, ни матери не знал. Все по чужим людям горе мыкал, пока мне не встретился». И слезы выступали у нее на глазах. «Святая Анька, ей-богу, святая», — говорили промеж себя женщины. И только на нее одну, кажется, никогда не гневался, не кричал Егор Спиридонович, не раз она спасала от его гнева и сыновей.

Двое их росло в семье. Петька да года на три моложе его Ванюшка. С виду оба одинаково на отца смахивали, темноволосые, кареглазые, приземистые. Но характером пошел в отца только старший, Петька, а младший был веселый и ласковый парнишка, «лизун», как умиленно говорила Анна Степановна и думала, что родиться бы должен был Ванюшка девочкой, так она мечтала о девочке. А Петька был замкнут, норовист и упрям.

Когда отец раздавал сыновьям подзатыльники, Ванюшка ревел в голос, уткнувшись в колени матери, и успокаивался сразу, стоило дать ему только вкусный кусочек или какую-нибудь безделушку. И сразу лучезарная улыбка появлялась на его заплаканной рожице, он уже ласкался к отцу, тяготясь его сердитым видом, и добивался своего: отходил Егор Спиридонович.

Но когда подзатыльник доставался Петьке, тот, сверкнув глазами, молча убегал из дому и пропадал где-то допоздна, а потом неделю смотрел на отца зверенышем, тая обиду, разговаривал только с матерью, и то цедил слова неохотно, словно пересиливая себя.

Когда Ванюшка возвращался из школы, он с упоением рассказывал все, что случилось за день в классе, показывал тетради, табель, его невозможно было остановить. Он безмерно гордился полученными пятерками, красными ленточками в тетрадях, показывая их всем, кто приходил в дом. Ванюшка с воодушевлением собирал и тащил в школу бабочек, жучков и цветы, а когда его назначили командиром октябрятского звена, то окончательно потерял покой и сразу же уселся чертить какую-то ведомость, где должен был отмечать все полученные замечания и невыполненные задания, так велела ему вожатая из пятого класса, о которой он уже прожужжал все уши родителям. Над этой ведомостью было пролито немало слез, пока, наконец, сам Егор Спиридонович, усмехаясь, не помог ее сделать по всей форме.

От Петьки же нельзя было добиться ни слова о его школьных делах. Впрочем, от него этого и не очень добивались. «Не говорит, и не надо, лишь бы учился», — думала Анна Степановна и заботливо поглядывала в угрюмые глаза своего старшого.

Но Петька долго за уроками не засиживался. Стоило только кому-нибудь из приятелей стукнуть в окно, как он тайком от матери уже выскакивал на улицу и пропадал до ночи. Возвращался все такой же угрюмый, молчаливый, иногда с синяками, в разорванной рубашке и упорно не отвечал на взволнованные вопросы матери. «А ну, говори, где был?» — мрачно поднимался отец. И Петька цедил сквозь зубы: «Там меня уже нет». — «Ты как говоришь, паскуда?» — наливался злостью Егор Спиридонович. «А чего?..» — неприязненно тянул Петька. Отец медленно выдергивал ремень из брюк, хватал пытавшегося убежать Петьку, валил на кровать.

А скоро начались новые неприятности. Анну Степановну вызвали в школу и показали испещренный двойками дневник старшего сына. Потом вызывали не раз. Домой приходила учительница. Петьку ничем нельзя было пронять, не действовали ни слезы матери, ни уговоры учительницы, ни вызовы к директору. Он не желал учиться. Его оставили на второй год.

В то лето началась война. Егор Спиридонович получил повестку одним из первых.

Уже на перроне, когда подали состав с теплушками, под нестройную медь оркестра и надрывные женские рыдания — призывников было много — Егор Спиридонович обнял жену и дрогнувшим голосом сурово сказал: «Ну, мать, прощай. Трудно тебе было со мной, знаю. Сейчас еще трудней будет. Ну, да авось выдюжим. И вон их расти». Он повернулся к сыновьям.

Они стояли рядом, невысокие, крепко скроенные, словно грибки-боровички, оба кареглазые, скуластые, и ветер разметал темные, одного отлива волосы на лбу у обоих. Петька смотрел себе под ноги угрюмо и спокойно, лишь закусил губу, У Ванюшки мелко-мелко дрожал подбородок и глаза были полны слез, тихо всхлипывая, он неотрывно смотрел на отца.

Такими они, наверное, и остались у него в памяти до той самой роковой ночи весны сорок третьего года, когда слепая вражеская пуля сразила пробиравшегося через линию фронта отчаянного полкового разведчика Егора Лузгина, кавалера многих боевых орденов.

А два года спустя такой же весенней ночью исчез из дому его старший сын Петька.

За неделю до этого Петька — он работал учеником слесаря в железнодорожных мастерских — под вечер пришел с улицы в таком виде, что Анна Степановна, побледнев, только всплеснула руками. Штаны и рубаха на нем были изорваны в клочья, из бесчисленных ран и ссадин сочилась кровь. Петька еле держался на ногах.

Глотая слезы, Анна Степановна кинулась раздевать сына, уложила в кровать, промыла и перевязала раны. Петька стонал от боли, ругался сквозь зубы и не отвечал на расспросы матери. Ванюшка суетился тут же, испуганный и притихший.

Только поздно ночью Петька скупо и отчужденно рассказал матери, что с ним случилось.

Оказалось, пятеро ребят, в том числе и Петька, залезли в чей-то сад ломать сирень. И хозяин, не крикнув, не предупредив, спустил на них собаку, огромного, злобного пса. Другие успели перескочить за ограду, Петька сорвался, и пес кинулся на него. Хозяин не подбежал, не отогнал его…

— Убью гада… — мрачно закончил Петька. Анна Степановна лишь горько и бессильно плакала. Был бы жив Егор, нешто он бы позволил…

А через неделю… нет, Петька не убил того человека, но вечером хитро и расчетливо, с трех сторон облив керосином стены, поджег его дом и исчез.

Только месяца через три или четыре его задержали где-то в Средней Азии, еще ничего не зная о совершенном им преступлении, просто за бродяжничество, и Петька попал в детприемник. Он прикинулся тихим, покорным и испуганным, казалось, чистосердечно, охотно рассказал, кто он и откуда, стал проситься домой, с готовностью выполнял все, что от него требовали, а потом, коварно обманув поверившую ему женщину-инспектора, бежал из детприемника.

Через некоторое время он был вновь задержан, уже не один, а с целой шайкой подростков-воришек, совершавших кражи на вокзалах. Тут уж было дело серьезное, и убежать не удалось. В ходе следствия всплыло и дело с поджогом. Был суд, и Петька Лузгин получил свой первый «срок»: два года заключения.

В детской колонии он вел себя нагло, отказывался работать, подговаривал других и ходил «в авторитете». А когда в третий раз его строго наказали, он перегрыз вены на руках. Выйдя из санчасти, Петька организовал жестокую расправу с председателем совета отряда. И снова его судили, срок был увеличен до пяти лет.

Спустя год Петька был переведен из детской колонии во взрослую.

Группа отпетых бандитов-рецидивистов «правила» в бараке, вершила там суд и расправу. «Качали права», кое-кого «ставили на нож», издевались над слабыми и травили непокорных. Администрация в лучшем случае не вмешивалась, держала вооруженный «нейтралитет», иногда обрушивала жестокие репрессии на правых и виноватых, «паханы» ходили порой в любимчиках. Шел сорок девятый год. Бериевские нравы калечили, уродовали людей.

Через пять лет Петр Лузгин, по кличке Гусиная Лапа, вышел на Свободу.

В это время Анна Степановна с младшим сыном жила под Москвой. Петька приехал к ним.

Когда под вечер он появился на пороге их домика, Анна Степановна в испуге отшатнулась от стоявшего перед ней незнакомого страшного человека.

— Не узнаешь, мать? — злорадно усмехнулся Петька. — Ничего, узнаешь.

Но первые дни он вел себя смирно. Даже явился в милицию для прописки. Его не прописали: оказывается, слишком близко от Москвы захотел он обосноваться.

— Устраивайся на работу, тогда посмотрим, — поколебавшись, сказал ему пожилой капитан.

— Правильно, начальничек, — подмигнул ему Петька, развалившись на стуле, — На кой ляд я вам нужен тут. Одно беспокойство, так?

Капитан сердито проворчал:

— Ступай, ступай. Рассуждать еще тут будешь.

И облегченно вздохнул, когда за Петькой с треском захлопнулась дверь.

Как ни странно, но Петька попытался устроиться на работу, Видно, страсть как не хотелось ему снова мыкаться по свету. Но всюду ему под разными предлогами опасливо отказывали, реже говорили как есть:

— Без прописки оформить не можем. Порядок такой. Петька в ответ лишь усмехался, с каждым разом все яростней.

Дома он ничего не рассказывал, держался враждебно и замкнуто. С каждым днем все враждебнее.

Анна Степановна боялась его расспрашивать, боялась оставить Ванюшку одного с ним, боялась за всякого, кто заходил к ним в дом. Все ждала чего-то. И дождалась…

В один из дней Петька, никому не сказав, исчез из дому, исчез, обокрав мать и брата до нитки.

В милицию Анна Степановна не пошла, не пустила туда и разъяренного Ванюшку. И такое страдание было на ее лице, в угасших сухих глазах, что тот в конце концов махнул рукой…

А Петька гулял на свободе всего год или два. И за это время исколесил немало. Жестокими делами отметил он свой петлистый, грязный след по стране.

В одном городе на юге в компании с двумя бандитами напал ночью на постового милиционера, тяжело ранил его, завладел пистолетом. Потом, уже в другом городе, — нападение на инкассатора, стрельба, смерть человека, Спустя какое-то время — снова, где-то на севере, разбойное нападение. Гусиная Лапа с дружками метался из города в город.

Но по его следам уже шли, его искали умело и настойчиво.

Наконец он был пойман. Снова суд. Все преступления оказались раскрыты, все доказано. Перед Петькой Лузгиным маячила «вышка» — расстрел. Но… суд решил попробовать в последний раз. И вынес приговор: пятнадцать лет, а если дело пойдет на лад, то получится и меньше. Тогда впереди у этого человека останется еще полжизни, которые он сможет прожить по-людски, как все. Так и объяснил ему молодой, горячий, чем-то на секунду даже тронувший его судья.

В колонии его встретили совсем другие люди и другие порядки. «Паханы» попритихли, и многие из них шли на работу, «качать права» никто не осмеливался, верх брал «актив». Нарушителей режима, любителей «старины», «законных» воров брали «к ногтю», тон задавали «работяги».

Гусиная Лапа долго присматривался, а потом совершил побег. Но поймали. Он опять надолго притих, а потом сорвался. В неуемном гневе ранил кого-то из «актива». Суд и новое наказание. Потом перевели в другую колонию. Там он долго не выходил на работу, а однажды в новом припадке беспамятной ярости наелся гвоздей и снова стал грызть вены, отказывался от операции. Его пришлось усыпить… Потом третья колония, уже с усиленным режимом. Там задержался надолго. А потом снова побег, тот самый…

И вот сибирским поездом тайком от всех Гусиная Лапа добрался до знакомого подмосковного городишки. Петру везло с самого начала.

Поезд приходил в Москву на рассвете и последнюю остановку перед ней делал ночью. Петр там и сошел, сошел не пустой: он давно уже приглядел в вагоне два самых «богатых» чемодана. Владельцы их, как и все остальные пассажиры, в это время еще спали.

У выхода из вагона, на перроне, дежурила другая проводница, не та, которая видела, с каким багажом сел он три дня назад в поезд.

И еще «пофартило» Петру. Не успел отойти поезд и исчезнуть в ночи красненький фонарик последнего вагона, как к другой стороне перрона подали электричку. И через час Петр со «своими» чемоданами уже был на месте.

Куда идти дальше, где скрыться и кого потом отыскать, это Петр знал. Нору, в которую он решил забиться, не найдешь, любая уголовка с ног собьется. Это тайное, надежное место он присмотрел давно, еще когда метался по городу, искал работу. Вот только уцелела ли та нора за столько лет?

Он брел по ночным, пустынным улочкам, прижимаясь к заборам, сторонясь фонарей, и все думал: «Цела ли?»

Оказалось, цела…

Но это было еще не все.

Теперь следовало отыскать Ваську Длинного. Длинный не проходил ни по одному делу, за которые судили когда-то Гусиную Лапу. Выходит, об их знакомстве уголовка не догадывается. Но искать Длинного надо было тихо, не торопясь, особо не высовываясь. В чемоданах и жратва была, и деньги, и барахло. Ну, с барахлом, конечно, надо обождать, небось ищут его уже всюду, на нем в момент сгоришь.

Гусиная Лапа залег в своей норе, притаился, как обложенный со всех сторон зверь. Пока что отъедался, отсыпался, соображал, не наследил ли. И еще тревожился насчет Длинного, не погорел ли за эти годы, если «сидит», то за кого тогда зацепиться.

Но и тут продолжало везти Гусиной Лапе.

Как-то вечером он, наконец, решился и осторожно, глухими, темными переулками прокрался к дому, где жил Длинный, неслышно открыл калитку и спрятался в снегу за кустами, недалеко от крыльца. Долго ждал, терпеливо. Сырой холод пробрался, казалось, до костей. А он все ждал, лежал не шелохнувшись, стуча зубами.

И дождался… Сначала прошла какая-то женщина, за ней другая, старенькая, потом пробежал пацан с сумкой. И уже совсем поздно, когда в окнах погас свет, появился Длинный…

Наутро Гусиная Лапа проснулся с тяжелой головой, мучила изжога. Много они с Длинным выпили в тот вечер. И все обмозговали.

С того дня в норе у Гусиной Лапы стали появляться людишки. Не много, нет. Не всякого допускал он к себе. Но появлялись… Стал исчезать по вечерам и Гусиная Лапа. Осмелев, как-то поехал с Длинным в Москву, два часа каких-нибудь электричкой. Потом уже ездили не раз.

В одну из таких поездок он свел знакомство с парнем по имени Колька, уже потом у того появилась кличка — Розовый. Совсем еще пацаном был этот Розовый, недавно только паспорт получил. Но шустрый оказался, с пониманием, лихой в общем пацан.

Вот тогда-то, после знакомства с Розовым и двумя-тремя его приятелями, и пришла в голову Гусиной Лапе эта мысль.

Упорно, терпеливо, хитро натаскивал он своих пацанов, учил, запугивал, разжигал жадность, злость, рассказывал о вольной жизни, об отчаянных делах, с чувством пел то слезливые, надрывные, то лихие воровские песни, поил водкой, угощал, безжалостно высмеивал их нерешительность, издевался над колебаниями и опасениями.

И добился своего, сбил волчат в стаю, злобную, дерзкую, готовую на все. Только мигни им, только науськай, кому хочешь перегрызут горло.

Однажды он вывел их впервые на дело, плевое, конечно, но все-таки дело. Сам наблюдал со стороны, не вмешивался.

А дело было такое. Высмотрели пьяненького, завлекли в темное, пустое место и там уже без всякого — повалили, заткнули рот, раздели догола, измордовали в кровь и оставили замерзать на снегу без памяти.

Ох, и напоил же он их в тот раз и расхвалил до небес. Невесть что о себе, кажись, подумали, будто уж и заправскими блатниками стали. Пусть! Отчаянней будут. Он только подливал масла, восхищался и между делом учил, чтобы в другой раз почище сработали.

И в другой раз действительно было почище. А потом Розовый увел чей-то мотоцикл. Чуть не от своего дома увел! Ну, вкатил ему за это Гусиная Лапа, «дал ума». А потом напоил, подкинул деньжат. А мотоцикл сразу же переправил к Длинному, тот где надо перебил номера и «спустил». Короче, пошли дела, «жорики» старались. Гусиная Лапа, само собой, в долгу не оставался.

Однажды Розовый привел его к ларьку около вокзала. И с того дня появилась у него «зазноба», появилась «любовь». Правда, все время чувствовал Гусиная Лапа, не до конца еще «своя» Галка, опасался особенно ей трепать о делах, но уверен был — станет, какой надо. Ишь, как загорались глазенки, когда дарил он ей кое-что из барахла. А уж как плясала, когда выпьет! И он исподволь, тихонько приучал ее, завлекал. Большой мастер он был на это дело. А тут еще старался особо, уж больно хороша была Галка, тянуло его к ней, и все тут. Хоть Длинный косился, и зудел, и накручивал против нее как мог.

И еще Длинный подбивал его на какое-нибудь большое дело. Но он до поры отмалчивался. Осторожно вел себя Гусиная Лапа, понимал, если погорит, то хана, все припомнят ему: и побег, и солдатика того, и даже кражонку в поезде не забудут, уж не говоря о последних делах, — верная «вышка». Всего этого Длинному не понять, да и не знает он про этого солдатика. И не узнает. Умел держать язык за зубами Гусиная Лапа, никакая пьянка не могла заставить его проговориться.

Вот потому и отмалчивался он, когда зудел ему Длинный про большое дело, отмалчивался и выжидал, прикидывал про себя, что и как, обмозговывал все втихую.

Иной раз ночью выползал он из своей берлоги и бродил, бродил без цели по темным, глухим уличкам, хоронясь от редких прохожих. Дышал, подставлял лицо морозному ветру, слушал хруст снега под ногами, косился на звезды.

И такие вот ночи приходил ему порой на ум странный вопрос: почему это его занесло сюда, вот именно сюда? Место знакомое? Да мало ли таких знакомых мест у него? Еще познакомее найдется. Москва близко? Так чем она лучше других городов? Только опаснее, куда опаснее! Уголовка тут метет дай боже. Один МУР чего стоит, чтоб ему провалиться! Другие из-за этого Москву за сто верст обходят. Тогда почему же? Мать тут с братаном? Так он и не видел их вовсе за все эти месяцы, что здесь. И не увидит. Шалишь! Уж там-то его, беглого, давно ждут. А все ж таки… жива она, мать-то? Где-то в глубине души копошился, оказывается, этот вопрос, ныл, как больной зуб. Не все время, понятно, а вот так, ночами, когда выползал Гусиная Лапа из своей норы, дышал и поглядывал на густо-черное, в ярких звездах небо. И мир в такую ночь казался необъятно большим, а сам ты песчинка на ветру, носит ее по всей земле. И подступала тоска, аж выть хотелось…

В одну из таких ночей прокрался он к материнскому дому, неслышно подполз к освещенному, затянутому шторой окну, приник к нему, сплющив нос и губы, старался разглядеть, кто там двигается в комнате, чья тень. Но не разобрал. Долго стоял, продрог, но ушел, только когда погас свет. И еще как-то раз ноги сами привели его к этому дому. И опять ушел ни с чем, ничего не узнав. По дороге вдруг представилось: померла мать…

А на следующий день пил с Длинным вмертвую и в какую-то минуту неожиданно признался ему, что есть одна мысль, можно такое дело провернуть, что небу жарко станет. А там была не была, хоть «вышка»…

Однажды он назначил встречу Розовому и под вечер приехал в Москву. Валил снег, крупно, густо, без ветра, и в какие-то мгновения, когда вдруг смолкал уличный гул, слышно было, как в морозном воздухе шелестели снежинки. Все кругом было белым-бело.

Петр с удовольствием влился в лоток людей и не спеша шел по улице, рассеянно поглядывая то на еле двигавшиеся по глубокому снегу машины, то на витрины магазинов, где сквозь причудливые ледяные узоры на стеклах проступали расплывчатыми пятнами выставленные там товары. Витрины тянулись вдоль улицы, безликие, одинаково мертвые, лишь в некоторых из них вентиляторы пробуравили ледяной панцирь, и возникли там, словно полыньи со слезящимися краями, маленькие окошечки в какой-то иной, неожиданный мир.

Перед витриной ювелирного магазина Петр остановился и долго смотрел на искристую россыпь камней за стеклом. Потом он перевел взгляд в глубь магазина, увидел толпившихся у прилавков людей и, задумчиво постояв с минуту у витрины, аккуратно застегнул пальто, поправил кепку и вошел в широкие стеклянные двери.

Долго оставаться в магазине он не решился: нечего было всем там мозолить глаза. Он лишь бегло осмотрел прилавки, постарался запомнить их расположение. Ему даже удалось заглянуть через открытую дверь в подсобку, когда выходившая оттуда девушка в синем халатике с фирменным значком на кармашке, держа в руках пеструю коробку, заболталась о чем-то с подружкой. Он осторожно проследил потом за этой девушкой и заметил, как вынимает та из пестрой коробки маленькие коробочки с дорогими кулонами. После этого Петр поспешил уйти из магазина.

Задумался он уже на улице, шагая к условному месту, где должен был поджидать его Розовый. Вначале мелькнуло в голове лишь «эх, хорошо бы…». И сразу всплыли в памяти рассказы о подобных делах. Много слышал он таких рассказов, и брехни в них было тоже много. «А что, если…» — вдруг подумал он и тут же отогнал эту мысль. Опасно, больно уж опасно, Но шальная мысль эта все зудела, зудела, как назойливая муха, не давая покоя, бередя воображение, соблазняя неслыханным кушем в случае удачи. И почему он должен обязательно «погореть» на этом деле? Если все сделать с умом, тонко, чисто. Нервная, нетерпеливая дрожь пробежала по телу. Петр в последний раз, вяло и неуверенно попытался отогнать эту мысль. Ему стало вдруг жарко, хотя к вечеру мороз закрутил сильнее, снег уже не падал, задул ледяной ветер. Петр тем не менее расстегнул пальто, сдвинул кепку с потного лба. «Остывай, зараза», — насмешливо приказал он самому себе.

И все-таки в тот же вечер он снова оказался возле заветного магазина. Было уже поздно, магазин был закрыт. Тяжелый металлический занавес за стеклом витрины наглухо закрывал ее от взоров прохожих, За дверью, в освещенном стеклянном тамбуре, сидел сторож, подняв громадный овчинный воротник тулупа, и, казалось, дремал.

Петр деловито прошел мимо по другой стороне улицы, потом пересек мостовую и, не доходя до магазина, свернул во двор соседнего дома.

Он понимал, что сейчас было не время осматривать подходы к магазину. Но ничего не мог поделать с собой.

В тот вечер он и в самом деле мало что сумел рассмотреть. И на следующий день приехал снова.

На этот раз он внимательно обследовал весь район, все окрестные дома и дворы.

Петр ни с кем не делился своим замыслом. Он только, скрывая от всех, теперь каждый день ездил в Москву. Даже Длинный ничего не знал, и Розовый тоже. Он не позволял себе даже зайти к Галке, а уж о том, чтобы рассказать ей хоть что-нибудь, не могло быть и речи.

Так продолжалось долго, почти месяц. За это время Петр узнал многое. Он мог уже с закрытыми глазами представить себе весь огромный двор, куда задним своим фасадом выходил дом, в котором размещался магазин. Он теперь знал все закоулки этого двора, все ведущие в него ворота и калитки, знал, как соединяется он с соседними дворами, изучил подъезды всех домов, которые этот двор окружали, — как он и предполагал, некоторые из них оказались проходными и через них можно было пройти в другой двор, а оттуда на ближайшие улицы. Он теперь знал, кто из жильцов и детей бывает во дворе, когда они приходят туда и когда уходят, когда зажигаются во дворе фонари, кто из жильцов поздно возвращается домой и в каких квартирах особенно долго не гасят свет. Он даже побывал в подвале дома и изучил его планировку, расположение котельной, подсобных помещений, коридоров и самых темных тупичков.

Словом, готовился Петр к этому опасному делу основательно и не спеша, хотя спешить следовало: денежки и барахло из тех двух чемоданов давно кончились, мелкие дела с «жориками» из компании Розового давали мало дохода, а тянуло к пьяным кутежам, аж с утра уже сосало под ложечкой, да и «кралечка» требовала подарков и веселья. Но Петр из последних сил сдерживал себя, уж больно дерзкое и опасное дело задумал он, уж больно много ставилось тут на карту…

Но вот настал день, когда впервые приехал он в Москву вместе с Длинным.

Обратно возвращались поздно, последней электричкой, продрогшие и усталые. В вагоне они были почти одни.

Наклонясь к Петру, Длинный шепнул:

— Ох, и концерт же дадим, будь здоров. Ох, и дадим…

— Ты давай не дергайся, — угрюмо осадил его Петр. — Прыткий больно. Семь раз отмерь сперва!

— Это точно. А как брать будем?

Петр задумчиво проговорил:

— Есть там одна стенка… подходящая.

В дальнем конце подвала он действительно обнаружил такую стенку. По его убеждению, она вела в магазин, он даже определил, в какое именно место его — там, где торговали часами и где вплотную к стенке стояли высокие, глухие снизу шкафы, которые пломбировали на ночь.

Стенка в подвале привлекла внимание Петра еще и потому, что в тот темный, глухой тупик, заставленный ящиками, давно уже никто не заглядывал. Изо дня в день ящики стояли все так же, не прибавлялось новых, не исчезали старые. Для верности Петр проделал хитрый опыт: поперек, от стенки к стенке, перед самыми ящиками протянул почти незаметную черную нитку, еще одну — в двух метрах от первой, и третью — у самого начала тупика, возле двери в склад. На другой вечер нитки оказались нетронутыми, на следующий тоже, так они провисели чуть не неделю, пока Петр сам их не скинул.

Без труда Петр установил, что последние рабочие и служащие ЖЭКа уходили из подвала после восьми вечера. На ночь оставался только дежурный в котельной. Но она размещалась в другом конце подвала, там вечно гудели какие-то моторы, и ни один посторонний звук не проникал туда сквозь плотно прикрытую, обитую войлоком дверь.

Итак, стенка. Ее предстояло продолбить. Для этого требовались инструменты, время и… руки.

Время уже было определено, от девяти вечера хоть до утра, до пяти утра во всяком случае. Чтобы установить этот предел и вообще окончательно проверить безопасность выбранного места, Петр под конец решился еще на один рискованный опыт. Он остался на ночь там, устроившись среди ящиков. И все прошло благополучно. До рассвета никто не приблизился к ящикам. Никто даже не появился в длинном, полутемном коридоре, хотя Петр, осмелев, некоторое время осторожно, но сильно бил по стенке припасенным заранее молотком. Значит, безопасное время для работы было.

Раздобыть необходимый инструмент тоже не составило труда.

Оставались — руки. Работа предстояла трудная, не на один час и даже не на одну ночь. Сначала Петр решил, что они проделают все это втроем — он, Длинный и Розовый. Но потом передумал. Им надо было беречь силы, им предстояло проделать самое главное, самое рискованное и трудное: орудовать в магазине, взламывать там шкафы, ящики и на себе уносить все добро. Только им троим. Больше никого впустить туда нельзя, да и делиться добычей ни с кем больше он не собирался. Кстати сказать, и среди них, троих, равноправия не предполагалось. Ну, а если вздумают гавкать, то на этот случай он кое-что припасет, крови он давно не боится, и чужая жизнь для него копейка.

Но это всё другое. А вот руки, которые будут долбить ту проклятую стенку, надо найти, какие-то другие, не их, троих, руки.

Вот тут-то он и подумал о своих «жориках». А что? Говорить им обо всем, ясное дело, нельзя. Даже ничего нельзя трепать о задуманном деле. Им надо чего-нибудь наворотить: совсем о другом. Вот так, втемную, затянуть их можно, а уж потом непременно рассказать и запугать до смерти, намертво привязать, чтобы и тявкнуть боялись.

Окончательно утвердился в этой мысли Петр после той ночи, когда они вздумали брать ларек. Неплохо «жорики» действовали, даже Профессор, этот Володька Карцев, и тот… Правда, не поладили они тогда с Розовым, пришлось самому Петру в драку вмешиваться, кепку из-за них потерял. Но ничего, уже можно на эту шпану положиться.

Поэтому на следующий вечер после дела с ларьком Гусиная Лапа снова собрал свою стаю, только на этот раз в другом месте, не в подворотне напротив дома Розового, как всегда. Там собираться было опасно после вчерашней драки.

— Есть, жорики, новое дельце, — подмигнув, сказал Гусиная Лапа. — Фартовое дельце. Знатную деньгу можно зашибить, — и он зорко оглядел обступивших его парней.

Перед разговором, как водится, выпили: без водки Гусиная Лапа не приходил. Лица у всех раскраснелись, заблестели глаза. Даже на хмуром, настороженном лице Карцева сейчас блуждала пьяная усмешка.

— Поработать только придется, — предупредил Гусиная Лапа. Розовый лукаво спросил:

— Перышком?

— Молоточком, — в тон ему ответил Гусиная Лапа. — И втихую.

Парни весело загоготали.

— Это как же понимать? — спросил кто-то.

— Глянете — поймете. Пошли.

Заинтригованные таинственным делом, все охотно двинулись за Гусиной Лапой.

Вел он их хитро, долго петлял переулками, проходными дворами, и, когда, наконец, каким-то путаным путем привел в нужный двор, никто не знал, где очутился, а о магазине, расположенном в темневшем за деревьями доме, и подавно не догадывался.

Гусиная Лапа точно рассчитал время: во дворе уже никого не было. Осторожно, по одному спустились они в подвал, и по темноватому, пыльному коридору Гусиная Лапа провел их в знакомый тупик. В груде ящиков он заранее проделал проход.

Когда все собрались и кое-как разместились в узком пространстве между глухой кирпичной стеной и ящиками, Гусиная Лапа, понизив голос, сказал:

— Перво-наперво — закон: об этом деле молчать до гроба. Если кто тявкнет — дознаюсь и хоть на краю света найду. Тогда уж вот, — он вытянул растопыренную ладонь и медленно сжал в кулак толстые корявые пальцы, так медленно и безжалостно, с такой силой, что Карцеву на миг показалось, будто страшные эти пальцы сжали чье-то живое горло.

— Поняли, жорики? — с угрозой спросил Гусиная Лапа и по напряженным, хмурым глазам парней убедился: поняли. — А теперь так, — продолжал он уже деловито и властно, — вот она, сердечная, — и похлопал рукой по стене. — Ее долбить будем. Тихо так долбить, с умом. Ни одна душа не услышит. Как чуток останется — все. Дальше мое дело, вы к нему касаться не будете.

При последних словах он уловил облегчение на лицах кое-кого из парней. А Карцев спросил настороженно:

— Чего там, за стенкой-то? Гусиная Лапа загадочно усмехнулся.

— Увидите, жорики. Не пожалеете. И пить будем и гулять будем. Девкам тоже подарочки поднесете — зацелуют. Деньжат будет — во, — и он провел рукой по горлу. — Навалом.

— Живем, — восхищенно хлопнул себя по коленям Розовый, И разом исчезло напряжение, на лицах засветилась жадная радость.

— Чем долбить-то? — спросил кто-то.

— Все есть, жорики. Все. — Гусиная Лапа вытащил из ближайшего ящика припасенные инструменты. — Пока двое долбят, остальные на стреме стоять будут, покажу где. И сам недалеко буду.

— Работа солидная, — сказал Розовый, пощупав стену, — за раз не управимся.

— За раз и не требуется, — ответил Гусиная Лапа. — Три-четыре ночки провозимся — и порядок.

Спустя некоторое время в подвале глухо и осторожно застучали молотки…

На следующий вечер собрались опять. Как и накануне, Гусиная Лапа привел их все тем же путаным путем, и опять никто не мог сообразить, где находится дом, в подвал которого они поодиночке спустились.

В стенке уже наметилась неглубокая, с рваными краями ниша. Рубить стало труднее. Руки быстро уставали, на пальцах появились кровавые ссадины, трудно было дышать от кирпичной пыли.

Работавший вместе с Карцевым Генка Фирсов по кличке Харя вдруг глухо застонал и выронил молоток. Из перебитого пальца густо потекла кровь. Генка отчаянно замотал в воздухе рукой, потом прижал ее к животу и сквозь зубы процедил:

— К чертям это дело… Сдалось оно мне…

— Давай перевяжу, — сказал Карцев, вытаскивая носовой платок, и сочувственно прибавил шепотом: — Пока не кончим, никуда не уйдешь, Харя. Что ты, не знаешь, что ли?

Генка обмотал палец платком и, отдышавшись, упрямо буркнул:

— Говорю, все, значит, все, — и, хмуро посмотрев на Карцева, добавил: — И тебе советую. Дело это, знаешь, чем пахнет?

Они, как всегда, солидно выпили перед тем, как прийти сюда. Пили прямо из бутылки по очереди, почти не закусывая. У Карцева еще шумело в голове, и он поминутно сплевывал густую горькую слюну. Слова Генки доходили до него, как сквозь вату, и в ней словно застревал и не доходил до сознания их опасный, угрожающий смысл. Карцев вяло махнул рукой.

— Ладно тебе.

— Не ладно, — упрямо мотнул рыжей головой Генка. — Раскумекаешь — поздно будет.

Он совсем не казался пьяным.

В этот момент откуда-то из-за ящиков появился Розовый — он, видимо, все слышал. Сжав кулаки, он надвинулся на Генку, и без того маленькие глазки его на круглом лице зло сузились.

— Трухаешь, слизь? — с угрозой спросил он.

— Пошел ты, знаешь куда?..

— Будешь долбить?

— Не буду!

— А-а, так, значит?

Розовый занес кулак, но тут вмешался Карцев:

— Ты не очень, слышь?

Розовый резко повернулся к нему, губы его уже дрожали от бешенства.

— А ты мало получил тогда, Профессор? Еще хочешь?..

Рука его скользнула в карман. «Нож», — мелькнуло в голове у Карцева, и он, уже не думая, что делает, поднял над головой тяжелый молоток.

Видно, Розовый сообразил, что драться сейчас невыгодно, потому что быстро отступил в проход среди ящиков и, прежде чем убежать, истерично крикнул:

— Поглядим еще! Живыми отсюда не выйдете!..

Когда они остались одни, Генка хмуро спросил:

— Вдарил бы его молотком или так?..

— Вдарил бы, — тяжело дыша, ответил Карцев.

И Генка просто сказал:

— Ну, спасибо, раз так.

Помолчали. Потом Карцев нерешительно сказал:

— Сейчас он Лапу приведет. Давай уж… — и поднял валявшееся на полу зубило.

— Не буду, — упрямо повторил Генка.

Карцев, согнувшись, вяло застучал молотком. Руки его дрожали, голова стала совсем тяжелой.

А через минуту за ящиками послышались тяжелые шаги и, загородив собой весь проход, появился Гусиная Лапа. В слабом свете фонарика, укрепленного не выступе стены, видно было, что мясистое лицо его спокойно, он даже как-то сочувственно посмотрел на скрюченную Генкину фигуру в углу, потом сказал:

— Пошли, Харя.

Генка через силу поднялся, Гусиная Лапа посторонился и пропустил его вперед.

Больше Карцев не видел рыжего Генку. Он даже не посмотрел ему вслед, не обернулся. Тяжелый взгляд Гусиной Лапы словно пригибал его к полу. И он, холодея, все бил и бил молотком, боясь выронить его из онемевших пальцев.

Когда они много позже молча выползали из подвала, перепачканные и измотанные, среди них не было Генки. Никто не спрашивал, где он, никто не упомянул о случившемся. А потом, уже в каком-то другом дворе, Карцев заметил, как Гусиная Лапа подозвал к себе Розового. Вот тогда-то он и услышал обрывок странной фразы, сказанной Гусиной Лапой: «…подальше пусть уедет…», и неизвестно почему озноб прошел у него по спине.

И тогда же, в тот вечер, — этого уже не слышал Карцев, — Гусиная Лапа сказал Розовому:

— Шофер нужен, понял? Свой в доску. Пока тут возимся, чтоб нашел.

— Ага. Постараюсь.

Прошло, однако, два дня, а Розовый все еще не нашел нужного парня.

Между тем со стеной было уже все кончено. Совсем тонкий слой кирпича отделял теперь подвал от магазина, такой тонкий, что днем Гусиная Лапа явственно слышал голоса продавцов. Один удар — и проход был свободен.

Поэтому в тот вечер Гусиная Лапа в последний раз предупредил Розового насчет шофера. Петр сильно нервничал. Торопил его и Длинный. Обоим надо было как можно быстрее «отрываться» из Москвы. Они понимали, чем грозит им теперь каждый день промедления.

И вот, наконец, шофер нашелся: Розовый вспомнил о Пашке. Через каких-нибудь два дня не на шутку влюбленный Пашка дал Гале слово быть с машиной в условленном месте.

Когда об этом стало известно Гусиной Лапе, он довольно усмехнулся. То, что в машине очутится еще и Галя, его вполне устраивало.

Одним словом, все, казалось, складывалось нормально. Теперь надо было только дождаться намеченного дня, протянуть всего сорок восемь часов так, чтобы ничего не случилось.

Но «протянуть» не удалось. Длинный, трудный и опасный путь прошли оперативные работники МУРа, прежде чем вышли на след Гусиной Лапы. Попытка ограбить ларек дорого обошлась ему. В последовавшей за ней драке Гусиная Лапа потерял кепку. И тогда еще одна тропка запетляла к нему, то теряясь, то возникая вновь. По этому трудному пути, исследуя все его неожиданные повороты, упорно, находчиво и смело шли оперативные работники.

И вот начинается новая операция…

 

ВСТРЕЧИ НЕ ПОСЛЕДНИЕ, НО САМЫЕ ОПАСНЫЕ

Предрассветная тьма еще окутывала город, на пустынных улицах гасли фонари, когда Виктор и Глеб Устинов приехали на вокзал, торопясь на первую отходящую электричку.

В полутемном вагоне прикорнули у окна два-три заспанных пассажира. В проходе между скамьей торчали чьи-то ноги, человек спал, прикрыв лицо газетой.

Виктор и Устинов уселись на разных скамьях, но так, чтобы хорошо видеть друг друга.

Ехать предстояло часа два. Виктор положил на колени пакет с заветной кепкой и раскрыл книгу. Но неудержимо клонило ко сну, да и читать было трудно, свет в вагоне еще не зажигали. Виктор задремал.

Проснулся он от толчка и открыл глаза. Поезд тронулся. Тускло горевшие лампы вспыхнули ярче. Под полом застучали колеса. Вагон мерно покачивало. Заметно прибавилось пассажиров. Одни читали, другие продолжали дремать, устроившись поудобнее на скамьях.

Виктор бросил взгляд на Устинова, сосредоточенно смотревшего в темное окно, и снова раскрыл книгу. Он не заметил, как вновь задремал. Толстая книга вывалилась у него из рук и, прорвав лежавший на коленях пакет, вместе с ним тяжело рухнула на пол. Кепка, выскользнув из прорванного пакета, отлетела под скамью.

Поспешно нагнувшись, Виктор поднял кепку и книгу, но пакет уже никуда не годился, больше кепку завернуть было не во что. Втискивать ее в карман и мять не хотелось. И тут вдруг Виктору пришла в голову неожиданная мысль.

Он незаметно огляделся. Никто из пассажиров не обращал на него внимания. Тогда он стянул с головы свою старенькую ушанку, плотно запихнул ее во внутренний карман пальто, а кепку натянул на голову, залихватски сдвинув ее на один бок. Потом покосился в сторону Устинова. Тот, чему-то ухмыляясь, продолжал смотреть в окно.

Виктор между тем снова принялся за книгу. Но сосредоточиться не мог. Он представлял себе, как они с Устиновым по приезде разыщут горотдел милиции, где уже знают о их приезде, как покажут злополучную кепку, назовут клички. Местные работники наверняка знают Ваську Длинного, а может быть, и Гусиную Лапу, хотя тот, конечно, осторожнее и главные связи у него в Москве. Но с Васькой он, видимо, встречается, раз получил у него кепку.

Да, связи у Гусиной Лапы только в Москве. И новые свои преступления он совершил тоже там. Оказывается, он давно разыскивается. Это просто счастье, что удалось узнать кличку. Теперь о нем много известно. Прошлые судимости, побег, потом убийство и кража в поезде. Опасный человек, очень…

С каждой остановкой пассажиров в вагоне становилось все меньше. Но потом, где-то во второй половине пути, вагон снова стал наполняться. Дальше того города, куда ехали Виктор и Устинов, электричка не шла.

Сон окончательно прошел. За окном стало уже совсем светло. Лампы в вагоне погасли. И Виктор наблюдал за проносившимися мимо снежными полями, черной грядой леса вдали и дачными поселками.

До конечной станции оставалось уже совсем немного, вероятно, одна или две остановки, когда Виктор услышал возле себя чей-то веселый возглас: — Знакомая кепочка!

Он обернулся. На скамье рядом с ним только что уселся розовощекий парень в расстегнутом полушубке, всклокоченные велосы его были припорошены снегом. Парень с интересом рассматривал Виктора.

— Ей-богу, знакомая, — повторил он. — Васька ее в карты продул.

— Только не мне, — усмехнулся Виктор.

— Ясное дело, не тебе, а Петьке Лузгину. А тот потом говорит — потерял. Может, врет.

— Не, точно. Нашел я ее, — ответил Виктор и с нарочитым безразличием добавил: — Могу, конечно, и вернуть, если отблагодарит.

— Будь спок. Знаешь, как о ней жалел?

— Давай адрес. Зайду.

— Адрес…

Парень окинул Виктора насмешливым взглядом, потом нагнулся к нему и тихо прибавил:

— По адресу не живет. Блатняга он.

— Ну да? — опасливо произнес Виктор.

— Ага. Он у одного кореша на чердаке ночует, около трубы. Тепло там.

Виктор лихорадочно соображал, как же теперь поступить. Парень явно не заслуживает доверия. Если его привести в милицию, он от всего отопрется. А без него, видимо, не найти Гусиную Лапу.

— Вообще он сегодня, кажись, уехать собирался.

— Куда же это?

— Кто его знает, — небрежно махнул рукой парень. — Разве они скажут?

— Эх, — вздохнул Виктор. — Не вышла, значит, коммерция. Парень окинул его оценивающим взглядом.

— Мне, конечно, на работу надо идти, — задумчиво сказал он. — Могу отвести, если не дрейфишь. Копейка у него водится.

— Ну его. Связываться еще.

Виктор чуть скосил глаза и заметил, что Устинов исподтишка наблюдает за ними. Как ему дать знать, как объяснить, что случилось?

Парень между тем мечтательно сказал:

— На двоих бы выпить как раз хватило. Может, зайдем, а? Вдруг да не уехал он еще?

Ему, видно, все больше нравилась эта мысль о неожиданной даровой выпивке.

— Не знаю даже, — продолжал колебаться Виктор.

Парень принялся его убеждать.

Когда поезд, наконец, подошел к конечной станции и за окном потянулась платформа, полная людей, Виктор сдался:

— Ладно. Черт с ним. Пойдем.

Пассажиры в вагоне начали шумно подниматься со своих мест. В проходе между скамьями образовалась толкучка. Люди торопились.

Парень был ближе к проходу и первый втянулся в людской поток. Виктор слегка замешкался. Теперь их отделяло несколько человек. Все медленно продвигались к выходу из вагона.

И вполне естественно получилось так, что Устинов оказался прямо перед Виктором и тот успел ему шепнуть:

— Незаметно иди за мной. Парень ведет к Гусиной Лапе. Он прячется…

Толпа разъединила их, и Устинов исчез.

Пройдя по высокому мосту над железнодорожными путями, они спустились в город.

— Тебя как звать? — спросил парень.

— Виктор. А тебя?

— Федька.

Они шли по тихой кривой улице. Высокие сугробы отделяли узкий тротуар от мостовой с двумя глубокими, неровными колеями. По другую сторону тянулись низенькие штакетники, за ними виднелись одноэтажные домики, заваленные снегом. От калиток тянулись выбитые в снегу тропинки.

— А в доме есть кто? — опасливо спросил Виктор.

— Вовка небось уж на работу ушел. Бабка одна осталась. Да ты не дрейфь, — успокоил Федор. — Ничего он с нами не сделает, — и вдруг настороженно посмотрел на Виктора. — Только магарыч пополам, идет? Как уговорились.

— Ага, — кивнул головой Виктор.

Он шел, стараясь разговором отвлечь Федора, чтобы тот не оборачивался. На этих безлюдных улицах Устинову приходилось трудно.

Они свернули в узкий переулок и по нему вышли на другую улицу. Виктор незаметно приглядывался ко всему, стараясь запомнить дорогу.

Неожиданно около какого-то магазина Виктор задержался, словно собираясь зайти, потом догнал Федьку.

— Купить чего надо? — спросил тот.

— А, потом, — махнул рукой Виктор.

Они торопливо пошли дальше, свернули на нужную улицу и, наконец, остановились возле какой-то калитки.

— Ты меня во дворе подожди, — сказал Федор. — А я за ним сбегаю. Небось дрыхнет. Вчера вечером у них пьянка была.

Он уже не стеснялся показывать свою осведомленность.

Когда Виктор остался один, он осмотрелся. Дворик был маленький, за домом тянулся низенький забор, отделявший соседний участок, где стояли два длинных сарая, между ними виднелся узкий проход. Невдалеке от дома росли толстые сосны, под окнами топорщился кустарник. Виктор стоял на тропинке, она тянулась к крыльцу и с двух сторон огибала дом.

Виктор подумал об Устинове. Во двор тот зайти не мог. Одна из толстых сосен росла возле самого забора, могучие корни ее выползали на тротуар. Виктор скосил глаза. Устинова нигде не было видно. Значит, он спрятался за сосну. Больше некуда.

В этот момент из-за угла дома появился Федор. Подбежав к Виктору, он сказал:

— Пошли. Только по-быстрому. Некогда мне. Они двинулись по тропинке к дому.

Идя вслед за Федькой, Виктор подумал: «Сколько их там? Только бы выманить на улицу».

Обогнув дом, Виктор увидел за выступом застекленной террасы с обледенелыми глухими окнами небольшую полуприкрытую дверь, обитую изнутри войлоком. Тропинка в снегу вела к ней, а потом под углом уходила к стоявшим невдалеке сараям.

Федька подошел к двери и кивнул Виктору, приглашая войти.

По крутой темной лесенке они взобрались наверх. На площадке перед еле различимой дощатой дверцей они остановились, и Федька шепнул:

— Ты, смотри, не дрейфь. Ничего они не сделают. И смотри, трояк проси, не меньше.

— А их там много? — с опаской спросил Виктор.

— Не. Двое. Вот Петьки только нету. Но все равно велели зайти.

Виктор невольно схватил его за рукав. Это получилось слишком резко, и он тоном попытался смягчить впечатление:

— Так как же тогда? Кто же платить станет?..

«Сбежал, — зло подумал он. — Черт возьми, неужели сбежал».

Федька по-своему истолковал его волнение и успокоительно сказал:

— Длинный там. Его была кепочка-то. Ну, пошли.

Он толкнул дверцу. За ней оказался большой, заваленный рухлядью чердак: доски, ящики, поломанная мебель, какие-то корзины громоздились чуть ли не до самой крыши. Застойный, пыльный воздух ударил в лицо. Свет еле пробивался сюда сквозь два грязных чердачных оконца.

«Здесь только спрячься — за неделю не отыщешь, — подумал Виктор. — Подходящую берлогу себе выбрали». Его вдруг охватило беспокойство. При нем же пистолет, удостоверение. Что, если… Тут и выстрелить не успеешь. А найдут у него все это — каюк. Народ отпетый. «Труп здесь тоже за неделю не отыщешь», — усмехнулся он про себя. Но тут же вспомнил: их же двое. А, была не была…

И вслед за Федькой он стал пробираться сквозь груды хлама в дальний конец чердака. Под их ногами внезапно громко треснула доска, потом куда-то в сторону с шумом покатилась старая металлическая раскладушка, которую задел Федька. «Черта с два тут незаметно пройдешь», — подумал Виктор, в последний момент подхватив свалившийся на него откуда-то сверху колченогий стул с выбитой спинкой.

Наконец они пробрались к темной печной трубе. Возле нее сидели на ящиках два человека и о чем-то тихо переговаривались между собой. В полумраке Виктор не мог их разглядеть, хотя те разом повернулись на шум шагов и напряженно ждали, пока он приблизится. Только очутившись рядом с ними, Виктор сумел разглядеть обоих. Один из сидевших был худой светловолосый парень, большеротый, с толстыми губами, к которым прилипла погасшая сигарета. Второй был ниже, коренастый, чернявый. Воротники расстегнутых пальто у обоих были подняты, шапки сдвинуты на затылок. «Жарко около трубы», — догадался Виктор.

Худой парень встал, небрежно сплюнул прилипший к губе окурок и, оглядев Виктора, насмешливо спросил:

— Это ты и есть, с кепочкой?

— Я и есть.

— И где же ты ее подобрал, интересно? — Тон был все таким же насмешливым.

В этот момент Виктор услышал шум за спиной и, скосив глаза, заметил выбравшегося откуда-то третьего парня. «Обсчитался Федька, — мелькнуло у него в голове. — И все равно не тот, не Гусиная Лапа».

Парень, заметив движение Виктора, усмехнулся.

— Не бойсь. Он тихий.

— Пока трезвый, — со смешком добавил второй, чернявый. Он все еще сидел на ящике.

— Так где ж ты ее подобрал? — снова спросил первый парень.

Виктор догадался, что это и был Длинный.

— В снегу подобрал. Около дома.

— Во дворе, что ли?

— Не. В переулке.

— Когда ж это было?

Виктору все больше не нравились эти настойчивые вопросы. «Чего ему надо? — подумал он. — Крутит что-то».

— Поздно было. От ребят шел.

— Петька до него искал, не нашел. А этот, выходит, нашел, — ни к кому не обращаясь, произнес чернявый.

— Дело какое, — с наигранной беспечностью сказал Федька. — В снег ее небось затолкали. Найдешь тут. Но Виктор уловил в его тоне беспокойство. Стоявший позади него парень с угрозой сказал Федьке:

— А ты не тявкай. Понял? Твое дело сторона. И Федька растерянно пробормотал:

— Да я так… Почем я знаю…

Между тем Длинный, смерив Виктора насмешливым взглядом, спросил:

— Ты что ж, снег-то там носом рыл, что ль?

— Зачем носом? — простодушно пожал плечами Виктор. — Козырек из снега торчал, я и потянул. Драка, говорят, там была.

Он чувствовал, что парни насторожены и проверяют его. И то, что Петька, то есть Гусиная Лапа, потом вернулся на место драки, искал там кепку и не нашел ее, еще больше усилило их подозрительность. Оказывается, он вернулся! Разве можно было такое предусмотреть? А разве вообще можно предусмотреть все, любую мелочь, которая еще ждет его впереди? А ведь любая такая мелочь может обернуться, ой, как опасно. Как же вести себя сейчас? Прикидываться все таким же простачком? Или… Нет, пока надо выждать, надо посмотреть, как повернется дальше этот опасный разговор, понять, куда они клонят.

— А ты сам-то где вкалываешь? — снова спросил Длинный. «Так, начинается, — подумал Виктор. — Все ближе, все горячее».

— На заводе, — ответил он. — Слесарю помаленьку, — и неуверенно спросил: — Вы кепку-то берете или нет? Идти мне надо.

— Ишь, какой. Идти ему надо, — опять, ни к кому не обращаясь, усмехнулся чернявый и лениво вытянул из кармана пальто сигареты.

Длинный тоже усмехнулся.

— Зачем к нам из Москвы прикатил? — небрежно спросил он и потянулся к чернявому за сигаретой.

«Вот сейчас самый раз и вдарить, — подумал Виктор. — Если бы не тот, сзади». Но он знал, что и в этом случае не ударил бы. Они ему не нужны, эти парни, пока не нужны. Ему нужен Гусиная Лапа, только он. И если тот не удрал, они должны привести к нему. Но как это сделать? А узел между тем затягивался все туже. Длинный ждал ответа.

— К тетке приехал, — нехотя сказал Виктор. — Отгул у меня.

И Длинный быстро, в упор, уже без усмешки спросил:

— Где живет?

Виктор никогда раньше не был в этом городке. Он знал тут только один адрес, одну улицу. Там помещался горотдел милиции. Это была, пожалуй, единственная улица, которую ни в коем случае сейчас не следовало называть. А больше называть было нечего. И Виктор грубовато ответил:

— Где жила, там и живет. — Потом, решившись, в свою очередь, спросил: — А кепочка, выходит, не ваша?

Парни многозначительно переглянулись, потом Длинный вопросительно посмотрел куда-то мимо Виктора, видимо, на того, третьего, который стоял за ним, и, ухмыльнувшись, сказал:

— Кепочка-то вроде наша. А вот ты…

В этот момент Федька торопливо произнес:

— Я братцы, побежал, как хотите. Черт с ней, с этой кепкой.

Он уже повернулся, чтобы уйти, когда чернявый сказал:

— Стой. Сейчас все потопаем, — и добавил, обращаясь уже к Длинному и словно споря с ним: — А чего? Пускай Петька и… забирает. Ему все равно мотать.

Длинный согласился не сразу. Он в сомнении почесал за ухом, не спеша затянулся зажатой в кулак сигаретой, что-то соображая про себя, и только потом сказал, махнув рукой:

— А, давай. Потопали.

«Выходит, здесь он еще! — с облегчением подумал Виктор. — Не удрал, значит». Но сейчас он оказался перед новой нелегкой задачей. Идти с этими парнями к Гусиной Лапе или под каким-нибудь предлогом отказаться, вернуться к Устинову и наблюдать за ними издали и таким образом узнать место, где скрывается этот опасный человек? А что, если они не пойдут без него туда? Даже вполне возможно, что не пойдут. Нет, тут рисковать нельзя. Нельзя? Но идти туда — это тоже риск. И кстати, немалый. Для него самого, конечно. Впрочем, когда они выйдут из дома, их увидит Глеб. Значит, все будет в порядке. Виктору останется только подать сигнал, если обстановка осложнится и понадобится помощь.

Все эти мысли лихорадочной вереницей промелькнули у него в голове. И он испуганно сказал, выдерживая свою роль робкого парня, случайно попавшего во всю эту историю с кепкой:

— Никуда я не пойду. Уж лучше берите ее так, и дело с концом, — он протянул кепку Длинному.

— Отдашь хозяину, — с ударением ответил тот, и это прозвучало так, будто человек, к которому они отправлялись, был хозяином не только кепки, а чего-то гораздо большего.

— Но я…

— А ну, двигай, пока цел, — грубо перебил Виктора чернявый парень, поднимаясь со своего ящика.

На улице появлялось все больше прохожих, и Глебу стало ясно, что надо искать другое место для наблюдения. Уже несколько человек оглянулось на высокого парня, с беззаботным видом прислонившегося к забору возле толстой сосны. И не пьяный вроде и на работу не торопится. В общем странно.

Кроме того, Глеб начинал не на шутку беспокоиться. Прошло уже не меньше получаса, как Виктор вслед за тем парнем вошел в дом. Там он должен встретиться с Гусиной Лапой. Как же произошла эта встреча? Неужели там что-нибудь стряслось? Почему Виктор не появляется?

Глеб, наконец, оторвался от забора и по тропинке среди сугробов перебрался на другую сторону улицы. Стараясь не упускать из виду калитку, в которую вошел Виктор, он принялся внимательно рассматривать номера домов, словно отыскивая нужный ему адрес.

С каждой минутой Глеб волновался все больше: Виктор не появлялся. Что же делать? Там определенно что-то стряслось. Может быть, попытаться проникнуть в дом? Одному? Бессмысленно. Да и неизвестно, какую игру ведет там Виктор, и в этом случае можно все сорвать. Самое лучшее, конечно, связаться с горотделом, вызвать сотрудников, оцепить дом, наконец просто посоветоваться. Но как связаться? Он не может отсюда отлучиться ни на минуту.

Глеб все ходил и ходил по улице, присматриваясь к домам и не зная, на что решиться. Он уже здорово замерз и потому двигался порывисто, притопывая ногами, чтобы хоть немного согреться. Иногда он прижимался к забору, уступая путь кому-нибудь из прохожих на узком, заснеженном тротуаре. Одна девушка, обгоняя его, поскользнулась и чуть не упала в сугроб. Он поддержал ее, и та благодарно улыбнулась ему в ответ. «Галантный я все-таки человек», — усмехнулся про себя Глеб.

Внезапно за его спиной раздался чей-то голос:

— Кого ищете? Может, помочь?

Глеб обернулся. Перед ним стоял невысокий, плотный парень в рыжей ушанке, темные глаза его смотрели внимательно, даже чуть подозрительно. И Глебу вдруг пришла в голосу неожиданная мысль.

Он небрежно, сверху вниз посмотрел на парня и процедил сквозь зубы:

— Ступай, ступай. Помощник какой выискался.

Как он и ожидал, парень не отступил.

— Чего грубишь? Я, может, и в самом деле помочь хочу.

— Катись-ка ты, пока здоров, — с вызовом ответил Глеб. — Понял?

— Кое-что понял, — усмехнулся тот и в свою очередь, но уже деловито, даже строго спросил: — Кто ты такой? Что-то я тебя раньше в нашем городе не видел.

— А сам ты кто такой, чтобы спрашивать?

— Так, — снова усмехнулся парень. — Выходит, возник взаимный интерес. Ну что ж. Пошли знакомиться, а то ты вон как замерз, аж нос синий стал.

— Ты сперва документ покажи, а тогда волочи.

— Что ж, можно.

Парень вынул из внутреннего кармана красную книжечку. И Глеб при одном ее виде ощутил такую радость, словно после долгой разлуки встретил, наконец, дорогого и близкого человека. Он чуть не стиснул парня в своих медвежьих объятиях. Лишь усилием воли он заставил себя не менять напряженной, враждебной позы, в которой вел весь предыдущий разговор, и только голос его дрогнул, когда он сказал:

— Вот ты-то мне и нужен, дорогой товарищ. Больше всех сейчас нужен.

Парень изумленно посмотрел на него.

— Я сейчас не могу показать тебе точно такую же книжку, — торопливо сказал Глеб. — Слушай.

Когда он кончил, парень не выдержал и рассмеялся.

— А мне ребята сказали: по Некрасовской какой-то подозрительный верзила гуляет и к домам присматривается. Надо бы проверить. Здорово! — и уже озабоченно спросил: — Что будем делать?

— Надо немедленно осмотреть дом. Зови ребят. С Пановым что-то случилось. Уже прошло… — Глеб отдернул рукав, взглянул на часы, — …вон, больше часа, как его нет.

— Ладно. Померзни еще пять минут, — быстро ответил парень. — Когда нас увидишь — беги. Тебя тут уже засечь могли. Встретимся в горотделе.

— Нет уж, я с вами.

— Неправильно это, — укоризненно сказал парень.

— Все равно, — упрямо повторил Глеб. Парень махнул рукой.

— Ладно, я бегу.

… К дому подошли сразу с нескольких сторон, прямо по снегу, чтобы не затоптать свежие следы на тропинках. Собрались у задней двери: было ясно, что Панов вошел в нее. Узкая темная лесенка вела на чердак. Посвечивая фонарями, стали гуськом подниматься по ней, осторожно, стараясь не шуметь. Троих сотрудников оставили на всякий случай во дворе, около дома.

Громадный, заваленный рухлядью чердак осматривали долго и тщательно. Людей там не оказалось. Только около трубы обнаружили несколько свежих окурков.

Затем так же тщательно изучили следы на тропинках. Совсем недавние вели от задней двери к соседнему участку. Здесь прошло несколько человек, пять или шесть. Таким образом, стало ясно, почему Устинов ничего не заметил. Следы терялись на соседнем дворе. Но слабый отпечаток одного из них все же удалось обнаружить и за калиткой. Видимо, люди прошли через этот участок на улицу.

Усталые и замерзшие все вернулись в горотдел.

Глеба первым делом потащили в столовую, хотя он и уверял, что нисколько не голоден и даже не устал: он хотел немедленно продолжать поиски.

— Иди, иди, поешь! — сурово приказал ему начальник горотдела, полный, немолодой майор. На розовом, упругом, до глянца выбритом лице его странно выделялись набрякшие, синие мешки под глазами. Он добавил озабоченно: — А мы пока тут сами помозгуем. Вернешься, все обсудим вместе, быстренько и оперативно.

Однако «быстренько» обсудить не удалось. В кабинете майора собралось человек десять. Все горячились, спорили, каждый предлагал свое.

Устинов с удивлением и даже некоторой досадой отметил про себя, что никто не курит. В какой-то самый горячий момент спора он вынул было сигареты, но поймал чей-то выразительный взгляд и закурить не решился. Начальник горотдела заметил эту немую сцену и, усмехнувшись, сказал:

— Пусть товарищ курит.

— Не надо, — возразил кто-то. И снова разгорелся спор.

«Его берегут», — догадался Устинов.

За окнами стало сереть. Зажгли свет. С момента исчезновения Панова прошло уже часов пять.

Внезапно на столе у начальника зазвонил телефон. Тот снял трубку. На полйом розовом лице его появилось изумление, потом оно сменилось тревогой, толстые щеки посерели, и мешки под глазами, казалось, набрякли еще больше. И вдруг он грубо и как-то остервенело рявкнул в трубку:

— Выходит, перекинулся? Ну, вали! Попомню я тебе это! Знай! Мать твою…

Он рывком бросил трубку на рычаг и с неожиданной улыбкой оглядел сбитых с толку, оцепеневших своих сотрудников. Потом сказал:

— Сегодня ночью они собираются ограбить магазин на Пушкинской. Вместе с Пановым. А мне он сказал, чтобы я не совался туда. Представляете?

В душном погребе их было шестеро, трое пришли вместе с Виктором, да у Гусиной Лапы в это время сидел еще один парень, щуплый, белобрысый, с мокрыми, толстыми губами. Федьку по дороге Длинный отпустил на работу. И сразу, как они пришли, появилась водка, несколько бутылок. Виктора тоже заставили пить.

В какой-то момент он вдруг поймал на себе изучающий, враждебный взгляд Гусиной Лапы и отчетливо понял: этот громадный, неуклюжий парень не верит ему, ни слову не верит, и в кепку не верит тоже. И пока он не поверит, Виктору отсюда живым не выбраться. Но выбраться — это только полдела, даже четверть. Выбраться — это значит упустить Гусиную Лапу и всю его шайку, а на совести у каждого здесь немало дел, в этом Виктор мог поклясться. Да, в такой переплет он еще никогда не попадал и никто из его товарищей, кажется, тоже.

Он заставлял себя пить отвратительную, теплую водку, закусывая толстыми ломтями колбасы, заставлял себя отвечать на скользкие, подковыристые вопросы, которые среди других, безобидных, подсовывали ему то и дело, и мучительно соображал, как ему поступить.

— Значит, к тетке приехал? — мельком спросил его Гусиная Лапа.

— Ага, — мотнул головой Виктор.

— Только адреса ее не помнит, — усмехнулся чернявый, набивая рот колбасой и, как всегда, глядя куда-то в сторону.

Виктор в ответ угрюмо буркнул:

— Помню. А говорить незачем. Я…

Но тут его перебил Длинный и стал со смехом рассказывать, как они вчера с третьим, молчаливым парнем, пришедшим сейчас с ними, ездили в Москву и обобрали двух пьяных. Рассказывал он с упоением, поминутно матерясь, и все вокруг весело загоготали.

В это время Виктор, используя возникшую передышку, напряженно пытался вспомнить все, что он знает об этом городе. А знал он так мало. Адрес горотдела милиции, имя начальника, его телефон. Вот, собственно, и все. Стоп! Надо вспомнить свой путь с Федькой к тому дому. Вот они сошли с моста над железнодорожными путями. Первая улица называлась… кажется, она называлась Вокзальная. Да, да, точно. Продуктовый магазин, фотоателье — такой жиденький павильончик. Что там еще было? Все. Больше он ничего не помнит. Потом они свернули в какой-то переулок вдоль зеленого глухого забора и вышли на другую улицу. Она называлась… он же нарочно прочел табличку на каком-то доме, ржавую, изогнутую табличку… а-а, Пушкинская. Они долго шли по ней. Потом…

В этот момент ему снова плеснули водку, заставили выпить. И Гусиная Лапа, рукавом вытирая рот, спросил все так же равнодушно, как бы между прочим:

— Кепочку-то возле своего дома подобрал?

— Ага, — ответил Виктор.

— Знаю я тот переулочек, — мечтательно произнес Гусиная Лапа. — Шпаны живет дай бог. Кого из ребят знаешь там, а?

Виктор понимал: попробуй он только не ответить хоть на один такой вот, казалось бы, безобидный вопрос — и все, конец тогда, не уйти уже. И на Глеба рассчитывать не приходится, провели Глеба.

Он ответил медленно, словно вспоминая, решив назвать только одно знакомое Гусиной Лапе имя, но все же назвать.

— Митька Блохин… Сашка Калинин… Сашка Рушанцев…

— А-а, Меченый? — оживился Гусиная Лапа.

— Кажись, да.

— А дружка его знаешь?

— Это какого же?

— Дружка его закадычного не знаешь? — глаза Гусиной Лапы словно буравили сейчас Виктора.

Он знал дружка Сашки Рушанцева. Это был Генка Фирсов, тот самый Генка, который пропал. Виктор побоялся его назвать. Но сейчас… почему допытывается о нем Гусиная Лапа? Или это случайно?

— Ходит он с одним… — неопределенно ответил Виктор.

— Это с кем же?

Все туже, туже петля вопросов, все опаснее. Как вырваться из нее? Что отвечать? А отвечать надо…

— Да с одним, — безразличным тоном произнес Виктор. — Как его? Генка, что ли…

— Давно их видел-то?

— Дня три назад.

— Та-ак… — загадочно протянул Гусиная Лапа.

Но тут вдруг заговорил тот белобрысый парень, который был у него, когда пришли Виктор с другими.

— А мы вчера на катке, ох, давали…

И снова в сторону ушел разговор, и опять пили водку, и опять Виктор пытался сосредоточиться, пытался что-то придумать, чтобы разорвать, наконец, кольцо вокруг себя. А в голове у него вдруг возник какой-то легкий туман, голова чуть заметно кружилась. «Пьянею», — холодея, подумал Виктор. Скорее, скорее, иначе будет поздно. Что же придумать?.. Да! Он же вспоминал свой путь. Итак, они шли по Пушкинской. Там он заметил… К черту! Сейчас уже некогда вспоминать. Сейчас надо придумать, как вырваться отсюда. Если он останется жив, то в конце концов доберется до Гусиной Лапы. А вот если они его тут кончат? Кому это надо? Нет, следует что-то придумать. Нельзя же так глупо погибнуть!.. Значит, они шли по Пушкинской. Там он заметил… Что-то он там заметил… Мысли угрожающе путались.

Виктор с усилием потер лоб, потом торопливо сунул руку в карман за сигаретами. Не доске, заменяющей стол, лежала пачка сигарет, и Виктор до сих пор курил их. А тут он полез за своими.

— Глянь, какие курит, а? Глянь! — воскликнул белобрысый парень, прерывая свой рассказ о катке.

Виктор держал в руке дорогую пачку иностранных сигарет, недавно появившихся в Москве. И только при этом возгласе он понял, какую непоправимую ошибку сейчас совершил.

— Интере-есно, — процедил Длинный. — Чего у него еще там есть?

Сейчас все глядели на Виктора, глядели враждебно и зло. Сейчас он был один против всех, он сразу стал чужой, стал врагом. Стоило только кинуться на него кому-нибудь одному, и сразу ринутся все, вся стая. Вот чернявый сунул руку в карман, и тот молчаливый парень тоже, а белобрысый внезапно подался назад, к выходу, кривя в ухмылке толстые, мокрые губы, он отрезал Виктору путь к отступлению, это так ясно. Длинный уже привстал. Начнет он, сейчас…

В эту последнюю секунду, которая, казалось, отделяла его от смерти, Виктор вдруг вспомнил, что он заметил на Пушкинской и почему он это заметил.

И тогда он встал, выпрямился, нагло и презрительно, как каких-то шавок, оглядел окружавших его парней, и те на миг замерли от неожиданности, от этого внезапного превращения его.

Не давая им опомниться, Виктор на их собачьем, жаргонном языке выдал им такое, от чего вытаращил глаза даже Длинный и тяжело засопел сбитый с толку Гусиная Лапа.

А Виктор, чувствуя, как дрожит в нем и вот-вот порвется какая-то тонкая, напряженная струна, с накипающим, злым отчаянием играл свою новую, страшную роль, еще час назад показавшуюся бы ему невероятной. Никогда в жизни не поверил бы Виктор, что он способен сыграть ее, что способен вот так, уверенно, свободно, как свои собственные, произносить эти отвратительные слова, наконец, что способен будет вообще придумать такое. Но по лицам окружающих понял, что сыграл.

Сколько назвал он городов и мест заключений, имен и кличек, потайных адресов, громких, «знаменитых» или известных только немногим самым отъявленным, самым отпетым. И под конец с угрозой и насмешкой ошарашил всех внезапным вопросом:

— Ну, кто тут сегодня ночью берет мой магазин на Пушкинской? Какая падаль задумала соваться туда? Ну!

И по тому, как дрогнуло что-то в лице у чернявого, как забегали глаза, Виктор понял — он! Этот парень был для него сейчас самым опасным после главаря, он был умнее и хитрее других.

— Без меня тут никто ничего не берет, — хрипло произнес Гусиная Лапа.

— Никто, говоришь? — насмешливо переспросил Виктор.

Он придвинулся к чернявому и вдруг коротким, косым ударом с силой резанул его в лицо. Тот вскрикнул, попытался подняться, но Виктор ударом ноги повалил его на пол. Он знал: с волками надо вести себя по-волчьи.

Никто не шевельнулся, никто не пришел на помощь. Для всех это было привычно, было как надо: хозяин расправлялся с сявкой, чтоб не стоял на дороге, только и всего. Значит, это хозяин. И никто не осмелился спросить, откуда он все узнал: и про магазин и про чернявого, но поняли: все точно, так и есть. И Виктор больше ничего не сказал. Так требовал закон, которому он сейчас следовал. Но перед глазами у него стоял тот беззащитный промтоварный магазин с почти уже отбитой боковой ставней, с перерезанной у самой земли, за водосточной трубой, сигнальной проводкой, и единственный, но тоже уже разбитый уличный фонарь невдалеке, и еще другие неоспоримые приметы готовящегося преступления.

Виктор повернулся к Гусиной Лапе и резко, властно сказал:

— Я одних тут отошью, раз такое дело. Со мной сегодня пойдешь ты, вон Длинный и этот, — он небрежно кивнул на чернявого. — И все. Остальные чтоб сгинули до утра.

— Не могу я, — хмуро возразил Гусиная Лапа. Виктор насмешливо посмотрел на него.

— Смотаться надумал? Успеешь.

— Откуда взял?

Растерянность мелькнула на толстом, будто сонном лице Гусиной Лапы.

— А ты следи больше, — зло ответил Виктор. — Федька, пока шли, трепанул. И это тоже, — он подбросил в руке кепку. — Хорошо, ее мне приволокли. А я-то думал, солидный вор у пацанов завелся. Э-эх, дерьмо.

Гусиная Лапа побагровел, но смолчал.

— И куда ты пустой побежишь? — все так же насмешливо продолжал Виктор. — Вот возьмем магазинчик, тогда вали, — он вдруг почувствовал, что нельзя перетягивать струну, и уже другим, доверительным тоном закончил: — А вообще ты мужик деловой. Может, вместе куда подадимся? В Москву мне вертаться нельзя. Кругом паленым запахло. Одного пацана твоего замели, слыхал?

Гусиная Лапа кивнул в ответ:

— Ага.

— То-то и оно, — Виктор огляделся и грубо приказал Длинному — А ну, наливай! По последней. На дело идем.

Все оживились. Забулькала в стаканы водка. Руки потянулись к колбасе, хлебу, лежавшим на доске. Когда выпили, Виктор сказал:

— А теперь надо дружка упредить. Чтоб не совался. Где близко телефончик-то есть?

— Тут он, за углом, — живо отозвался Длинный, чувствуя себя чем-то вроде адъютанта при новом вожаке.

— Проводишь.

— Мне, что ль, тоже пойти, — лениво произнес Гусиная Лапа. — Дыхнуть охота. А насчет того, кто на дело пойдет, после решим. Тут кой-чего обмозговать требуется.

Виктор подумал: «Еще одна проверка, последняя, надо полагать. Ну что ж». И кивнул головой.

— Ладно. Потопали пока что.

Взгляды их на мгновение встретились, и Виктор понял: нет, не последняя это проверка, совсем не последняя. И успокаиваться ему еще, ой, как рано. Это волк травленый. Самое главное еще впереди.

Пока окончательно не стемнело, Устинов вместе с группой сотрудников внимательно обследовали магазин на Пушкинской улице и все подходы к нему. Уже первый, самый беглый осмотр выявил все те признаки готовящегося преступления, которые заметил и Панов. Но Устинову и его товарищам этого было мало.

План операции предусматривал задержание преступников еще на самых дальних подступах к магазину. Для этого требовалось знать многое. Сколько человек пойдет на преступление? Как пойдут — все вместе или разбившись, в последнем случае — где встретятся? Какими путями подойдут к самому магазину? Будет ли у них оружие, какое, у кого именно? Наконец каков у них план самого ограбления?

На большинство вопросов ответов не было и не могло быть. Поэтому необходимо было предусмотреть все варианты, все возможные случайности. Но кое-что было или могло стать известно.

Прежде всего был известен главарь — опасный и опытный преступник, прекрасно знающий, что ему грозит в случае задержания, и способный поэтому на все. Можно было предположить, что и его шайка состоит из таких же отпетых головорезов. А раз так, то нельзя было и сомневаться в наличии оружия у них, в том числе, вполне вероятно, и огнестрельного, а также и в том, что они в любой момент пустят его в ход.

Кроме того, следовало, тщательно изучив обстановку на месте, попытаться разгадать сам план ограбления и в связи с этим определить наиболее вероятные пути подхода преступников. Вот это и было поручено Глебу Устинову и его товарищам. Причем работу предстояло сделать быстро, незаметно и точно. От этого во многом зависел весь успех замысла, покой живущих вокруг людей, жизнь и безопасность сотрудников, участвующих в операции, да и целость самих преступников, между прочим.

Устинов и другие сотрудники из его группы поодиночке побывали в магазине, с безразличным видом обошли его вокруг, обследовали все примыкавшие к нему участки, соседние улицы и переулки. Тут же был составлен подробный план всего района с указанием расстояний в шагах до каждого поворота, дома, забора и калитки или ворот в нем. На плане пометили удобные места для наблюдения, для групп перехвата, для оперативных машин и проводников с розыскными собаками, а также наиболее выгодные и скрытые пути для маневрирования и связи, хотя последняя должна была осуществляться главным образом с помощью радио.

Глеб надеялся, что до начала операции удастся хоть часа два отдохнуть. Так ему и приказал начальник горотдела, оставив его на диване в своем кабинете, даже погасив свет.

— Небось с пяти утра на ногах. Так что изволь вздремнуть, — ворчливо сказал он. — Ты мне такой замотанный на операции не нужен.

Глеб долго лежал в темноте с открытыми глазами, прислушиваясь к голосам в коридоре, к шуму машин на улице и далеким паровозным гудкам, тоскливым и тревожным. Какой там сон! Нервы были натянуты до предела. О чем бы он ни думал, мысли неизменно возвращались к Панову. Главная опасность угрожает этой ночью ему. Чуть он замешкайся, не сориентируйся вовремя, и преступники в первую очередь разделаются с ним. Глеб только сейчас с какой-то необыкновенной ясностью вдруг понял, как дорог ему этот Витька Панов, дороже, кажется, всех на свете. И про себя он твердо решил: что бы там ни было, но прежде всего Панов.

Стараясь унять нетерпеливую нервную дрожь, он беспокойно ворочался с боку на бок на жестком диване, и пружины под ним жалобно скрежетали.

…Операция началась точно в назначенный час. Во дворе горотдела заурчали моторы машин и мотоциклов, замелькали люди в штатском, молча выскочили из своих клеток собаки и, строго держась возле правой ноги хозяина, кося на него тревожно глазами, протрусили через двор к открытым дверцам машин. Из подъезда на улицу поодиночке, по двое выходили сотрудники и исчезали в потоке прохожих.

Посторонний человек, окажись он в этот момент возле горотдела милиции, ничего бы, однако, не заметил особенного. Все, казалось, было, как всегда. Пожалуй, только на этот раз больше людей выходило из горотдела, чем входило, но на это уж никто бы не обратил внимания.

Спустя час Глеб Устинов в составе одной из групп перехвата занял назначенное им место за глухими, высокими, сейчас чуть приоткрытыми воротами на незнакомой ему пустынной улице.

Снаружи остался только один сотрудник. По виду невзрачный, подвыпивший человек, неряшливо, как все пьяные, одетый, он тяжело привалился к воротам и даже неразборчиво бормотал что-то словно спросонья, когда кто-нибудь шел мимо.

Остальные стояли за воротами, в темном, безлюдном дворе, курили, пряча сигареты в рукав, и только шепотом переговаривались между собой.

Постепенно затихал, погружался в сон город. Все реже проезжали по улицам машины и скрипел снег под ногами прохожих. В морозном, неподвижном воздухе явственно слышны стали звуки, далекие, днем совсем незаметные. Со стороны вокзала доносились необычно громкие гудки и даже пыхтенье паровозов, откуда-то из-за города бессонно и дробно прозвучали, будто совсем рядом, вагоны поезда, потом другого, на какой-то дальней улице пронеслась машина. И снова тишина, густая, вязкая, опутывала все вокруг.

Глеб нетерпеливо поглядывал на светящийся циферблат своих часов. Невозможно тягуче ползло время. Маленькая стрелка словно приклеилась и упрямо не желала переваливать через полуночь.

Группа расположилась на главном, наиболее вероятном направлении. В то же время она могла первой прийти на поддержку остальным группам, если преступники изберут другой маршрут.

Один из сотрудников не отрывался от наушников рации, висевшей у него на груди, и шепотом повторял получаемые сообщения:

— Два человека следуют по улице Красина… ошибка… трое вышли из ворот номер сорок один на Пушкинской, стоят у ворот. Ошибка… Внимание! Я седьмой. Компания рядом, две девушки, шум, начинается ссора. Прошу патруль… Внимание! Я девятый. Четыре человека идут по Вокзальной, свернули в Зеленый переулок, передаю наблюдение… Я третий. Принял наблюдение. Приметы не сходятся. Ошибка… Внимание. Я…

Все не то! Хотя стрелка часов, оказывается, уже давно перешла за полночь.

Устинов выглянул за ворота. Длинная заснеженная улица пустынна, темные силуэты ближайших домиков с погашенными окнами еле различимы на фоне серого неба. Одиноко свистел ветер, гнал, крутил поземку. Тревожная, настороженная тишина висела в морозном воздухе.

Все молча курили сигарету за сигаретой, пытаясь согреться, приплясывали на месте, толкали друг друга плечом. Холод пробирался под пальто, под пиджак, ледяными струйками растекался по телу, стыли ноги.

— Внимание! Я четвертый, — снова донесся до Устинова голос сотрудника, стоявшего рядом. — Два человека вышли на Соколиную улицу… приближаются…

— Наша улица, — сказал кто-то. — А четвертый далеко отсюда. Кажется, у оврага.

— Нет, у почты, — поправил другой.

Все, невольно насторожившись, сгрудились вокруг рации.

— Внимание, — вдруг каким-то другим, напряженным голосом произнес радист. — Внимание. Появилось еще двое… Узнаю по приметам… Узнаю… Идет Панов… Идет Панов, ребята!.. Догоняют первых… Нет, не догоняют… Интервал двадцать метров… Еще двое появились… Интервал тот же… Пока идет шесть человек… Узнаю еще… Васька Длинный с Тихоновки… в третьей ларе… Передаю наблюдение…

Старший по группе отрывисто приказал:

— Занять свои места. Всем. Быстро. Пары окружаются одновременно. Сигнал даем мы.

— А если они соберутся вместе? — внешне невозмутимо спросил Глеб.

— Все равно. Рудаков задирается к первому. — Это был сотрудник, который стоял за воротами, притворившись пьяным. — Дальше по плану.

— Главное, отсекаем Панова, — внушительно произнес Устинов.

— Само собой. Быстро, товарищи.

Часть сотрудников скрылась в темноте. Остальные прижались к воротам, пытаясь уловить далекий шум шагов по улице.

— Рудаков, ты все слышал? — глухо спросил старший.

— Слышал, — донеслось из-за ворот. — Пока их не вижу.

Глеб торопливо нащупал в кармане пистолет и тут же с неудовольствием подумал о том, что он, кажется, еще никогда так не волновался, участвуя в операции. Скажи пожалуйста, и у него, значит, могут шалить нервы. Этого еще не хватало.

И снова раздался рядом шепот радиста:

— Я пятый. Принял наблюдение… Идут ко мне… Внимание. Интервал сокращается… Панов идет рядом с высоким, толстым в серой кепке…

Устинов торопливо произнес:

— Это Гусиная Лапа. Если Панов идет рядом, значит…

— Знаем, — перебил его кто-то.

Старший снова спросил, чуть повысив голос:

— Рудаков, ты их еще не видишь?

— Нет, — доносилось с улицы.

Снова все замолчали. Только радист продолжал напряженно шептать:

— Я пятый… Остановились… О чем-то говорят… Нет, спорят… Панов спорит с тем, в кепке… Они около дома тридцать восемь… Там проходной двор… Внимание!.. — голос радиста внезапно изменил интонацию. — Внимание! Я первый. Я первый!.. Группа Воронова… скрытно передвигайтесь к дому тридцать восемь… быть все время на связи… Слушайте пятого. Группе Семенова… занять проходной двор. Помните о Панове… Быстро, быстро…

— Пошли, товарищи, — торопливо сказал старший. — Устинов, ты за Рудаковым по улице. Осторожно только.

Глеб выскользнул за ворота и тут же наткнулся на Рудакова. За спиной он услышал взволнованный шепот радиста:

— Я пятый… начинается ссора… Они не хотят идти дальше… Панов ударил…

Они бежали по пустынной, ночной улице, скользили, хватаясь за забор, чтобы не упасть, и бежали дальше. Глеб неожиданно напоролся на гвоздь в каком-то заборе и даже не почувствовал боли, только ладонь стала вдруг мокрой, и он машинально вытер ее о пальто. В ушах зло, пронзительно свистел ветер, больно резал глаза, обжигал щеки. Оглушительно стучало сердце.

Впереди мелькала спина Рудакова. Поскользнувшись, Глеб неловко упал, цепляясь за забор, но тут же вскочил, побежал дальше и чуть не налетел на упавшего Рудакова. Теперь они бежали почти рядом.

Впереди возникла группа людей.

Глеб и Рудаков прижались к забору и уже медленно, осторожно стали продвигаться вперед.

Внезапно оттуда, где виднелись люди, раздался отчаянный крик:

— А-а-а!..

Его перекрыл другой:

— Своих бьют!..

— Скорее, — задыхаясь, произнес Глеб и вырвался вперед. — Скорее… Это наши…

Группа впереди распалась, люди стали разбегаться во все стороны. На снегу остался лежать какой-то человек. Прямо на Глеба теперь бежали двое.

Один громадный, в светлой кепке, в пальто нараспашку. Из темноты вдруг проступило его лицо, потное, разъяренное. Второй, бежавший за ним, вдруг прыгнул в сторону, через сугроб, на мостовую. Рудаков кинулся наперерез, упал ему в ноги, тот нелепо замахал руками и обрушился на него.

В этот миг Глеб ощутил резкий удар в лицо чем-то тяжелым и холодным. Он отшатнулся, и человек проскочил мимо него. Глеб только успел схватить его сзади за пальто, но тот с неожиданной ловкостью вывернулся, стряхнул с плеч пальто и, оставив его в руках Глеба, побежал дальше.

И тут же вслед за ним пробежал другой человек. Он бежал странно, как-то боком, прижав одну руку к груди.

Глеб повернулся, выхватил пистолет. Но человек, пробегая мимо него, прохрипел, задыхаясь:

— Не стреляй… надо… догнать… гада…

— Витька! — не своим голосом закричал Глеб. — Что с тобой? Он кинулся вслед за Пановым, вслед за убегавшим парнем. Впереди, где-то далеко, вдруг застрекотал мотоцикл.

Парень на секунду остановился, потом ринулся к забору, но тут же отскочил, одним прыжком перемахнул через сугроб, выбежал на мостовую и, оглянувшись, выставил согнутую в локте руку. Неожиданно грохнул выстрел.

Пуля просвистела где-то рядом с Устиновым. Он не увидел, только почувствовал, как упал в сугроб Панов. А из-за забора, куда только что собирался скрыться парень, уже появился какой-то человек.

— Помоги Панову!.. — крикнул ему Глеб.

Он уже пришел в себя и теперь четко представлял все, что произошло. План нарушился. Но там, сзади, откуда неслись крики и шум борьбы, уже действуют две группы перехвата. Оттуда никто из преступников не уйдет теперь. Вот только этот, один, вырвался из кольца. Это, конечно, Петр Лузгин, Гусиная Лапа, о нем уже все известно. Сейчас он стрелял в Панова, он самый главный. Его надо взять во что бы то ни стало. Надо! Живым!..

А Лузгин уже пересек мостовую, перемахнул через новый сугроб, на той стороне улицы, и теперь бежал вдоль высокого, глухого забора. Через него не перелезешь. Вот он рванул калитку. Ага, заперта! Побежал дальше.

Совсем близко уже тарахтел мотоцикл.

Глеб устремился вперед, перебежал мостовую, тоже одним махом перескочил сугроб. Быстрее, быстрее, пока не кончился забор. Тому легче бежать. И Глеб, не раздумывая, на ходу скинул пальто, потом шапку, толстое кашне.

— Стой! — крикнул он. — Стой!..

Он почувствовал, что уже не задыхается, не стучит сердце, тело налилось упругой силой, стало легким и послушным.

Расстояние сокращалось медленно, но неуклонно.

Лузгин внезапно оглянулся, опять согнутая рука выставилась вперед.

Глеб упал, на секунду опережая выстрел, и тут же вскочил. Пуля просвистела где-то над головой.

— Врешь… — сквозь зубы процедил Глеб.

И опять он кинулся вперед, легко, мощно рассекая воздух разгоряченным телом.

Кончился забор. Лузгин тотчас перевалился через низкий штакетник и, неожиданно глухо вскрикнув, упал.

Глеб был уже совсем близко, когда Лузгин вскочил и, прихрамывая, побежал в глубь двора к темневшему за деревьями дому.

— Стой! — снова крикнул Глеб. — Стой лучше!..

Он с разбегу перепрыгнул через штакетник, не упал и кинулся дальше за темным силуэтом, мелькавшим среди деревьев.

В этот момент мимо него со сдержанным, клокочущим урчаньем пронеслось, словно снаряд, пушистое вытянутое тело.

Лузгин был уже около дома, когда собака настигла его. И тогда снова грохнул выстрел. Собака, взвизгнув, упала на Лузгина, когтями раздирая пиджак на нем, но тут же соскользнула вниз и мертво вытянулась на снегу.

Внезапно в окне дома вспыхнул свет, дверь распахнулась, и в ее проеме появился какой-то человек в пальто, наброшенном на плечи, из-под которого виднелась белая ночная рубашка, и в валенках на голых ногах. Щурясь, он испуганно вглядывался в темноту. Лузгин был совсем рядом. Глеб увидел, как снова вытянулась согнутая в локте его рука. И тогда он, не останавливаясь, на бегу, вскинул пистолет. «Все, — пронеслось у него в голове. — Стрелять и мы умеем. Только…»

Грохот выстрела нисколько не оглушил его. Глеб увидел, как Лузгин, вскрикнув, прижал руку к груди, завертелся на месте от боли, потом тяжело побежал в сторону от дома.

А человек в накинутом пальто, оглушенный, все еще растерянно стоял в дверях.

Лузгин бежал в дальний конец двора. Глеб, настигая его, был уже почти рядом. Внезапно Лузгин оглянулся, потом сделал неожиданный скачок в сторону и, прижавшись спиной к дереву, сунул левую, здоровую руку в карман.

И тут Глеб, не давая ему опомниться и сам не раздумывая, кинулся вперед. Точным, заученным ударом, вложив в него всю тяжесть тела, всю кипевшую, распаленную ненависть, он опрокинул Лузгина на землю.

Со стороны улицы к ним уже бежали люди. Они окружили распростертого на снегу Лузгина. Один из сотрудников наклонился над ним и покачал головой.

— Да-а, — произнес он, оглянувшись на Глеба. — Ударчик, я вам доложу. Слава богу, еще каким-то чудом дышит.

— Панов как? — вдруг задохнувшись, спросил Глеб, чувствуя, как снова оглушительно и больно забилось сердце. — Попал он в него?

Кто-то тихо ответил:

— Нет. Но… ножевое ранение. Еще раньше. Сейчас он в больнице уже, наверное.

Утро застало Глеба Устинова в больнице. Он прибежал туда еще ночью, но его не пустили дальше приемной. Дежурный врач, взглянув на Глеба, сердито спросил:

— Откуда на вас кровь? Глеб пожал плечами.

— Не знаю. Как Панов?

— Он еще в операционной. Рана не опасная, но… серьезная. И все-таки… дайте я вас тоже посмотрю.

— Пожалуйста, — равнодушно ответил Глеб. — Все равно я отсюда никуда не уйду.

Ладонь его левой руки оказалась распорота острым и ржавым гвоздем. На лице, под глазом, от сильного удара чем-то тяжелым треснула кожа. Когда рану на ладони обработали и перевязали, она начала так саднить и болеть, что Глеб морщился, не зная, как устроить перевязанную руку, и тихо ругался сквозь зубы.

Он одиноко сидел в пустом, гулком вестибюле больницы, настороженным взглядом провожая каждого человека в белом халате, проходившего мимо. Наконец к нему вышел дежурный врач, сказал, что операция закончилась, Панова перевели в палату, сейчас он спит, ему дали снотворное, и он, Устинов, тоже должен идти спать, у него такой измученный вид. А вот утром…

Глеб отрицательно замотал головой.

— Не могу я, доктор, уйти. Мне надо его увидеть сразу, когда он проснется. Сразу, вы понимаете?

Врач попробовал настаивать, потом сдался.

— Ну ладно. Идемте ко мне в дежурку. Там хоть подремлете, — сказал он.

Утром в больницу приехали начальник горотдела и несколько сотрудников, участвовавших в операции, невыспавшиеся, с воспаленными глазами, возбужденные и встревоженные.

Глеб узнал, что задержана вся шайка, получены первые, очень интересные показания. Все говорили наперебой, спорили между собой, пытались острить.

Начальник горотдела сидел в стороне, тяжело отвалившись на спинку кресла, усмехался, отпускал шутки, и только черные набрякшие круги под глазами на осунувшемся лице выдавали его усталость. Он сказал, что звонил из Москвы Бескудин, что скоро сам приедет сюда, а за арестованными выслана спецмашина, потому что заканчивать дело будет МУР, и в голосе его прозвучали уважительные нотки.

«Ну вот, — подумал Устинов. — Считай, полдела сделано. Самых опасных взяли. Теперь надо спасать тех, других. И еще неизвестно, что легче». Он вздохнул. Мысли снова вернулись к Панову. Наверное, Виктор прав. Причины, причины… Сколько их надо учесть и преодолеть, чтобы такие вот, как Карцев, как Харламов, стали людьми, настоящими людьми…

 

ГЕННАДИЙ ГОР

ХУДОЖНИК ВАЙС

Фантастический рассказ

 

Рисунки В. КОВЕНАЦКОГО

 

1

На семнадцатом этаже в доме по Гаррисон-авеню, где раньше была его лаборатория, теперь зубоврачебный кабинет. Теперь здесь удаляют зубы с такой же ловкостью и быстротой, с какой он вырвал меня из насиженного гнезда и подчинил странной логике обратимого хода времени. Зуб, этот кусочек кости, покрытой эмалью, срастается со своей средой, и она отвечает болью, ужасом, криком, когда его вырывают. Но среда, из которой удалили меня, не заметила рывка. Правда, жена Клара, удивленная моим долгим отсутствием, звонила к знакомым и справлялась обо мне. Потом она решила, что я уехал в Чикаго (термин, которым обозначали в моей семье долгий запой), и успокоилась.

Забегая вперед, я должен сказать, что она знала, где я, войдя в сговор с тем, кого она называла Мефистофелем, но кто на самом деле был только мистером Мефисто.

Тот, кто распоряжался временем, подобно господу богу, вовсе не был похож на божество. Лысый, тщедушный старичок, он, казалось, был сыном самой обыденности, человеком, каких много. Отчасти он и был обычным человеком, а не Мефистофелем, как называла его Клара. Но ведь я тоже не был Фаустом.

— Вайс, — говорил он мне, — вы не имели права выбрать себе эту профессию.

— Почему?

— Потому что вы посредственность. Ну, ничего. Не унывайте. Я сделаю из вас гения.

И он сдержал свое слово. Почти сдержал. Для этого ему пришлось открыть невидимую дверь в прошлое, в верхний палеолит, сыграв жестокую шутку не только со мной, но и заодно с тем, с чем нельзя играть в непозволительную игру, с самим временем, всегда бегущим в одном направлении: из прошлого через настоящее в будущее.

Я чуть не заплатил жизнью за умение с помощью гибкой непогрешимой линии передавать живое движение бегущего оленя, трепет мгновения, жаркое дыхание самой жизни. Но я, однако, побывал там, где не бывал никто, и благополучно вернулся, оказавшись возле входа в свою квартиру.

Жена, не узнав моего голоса, раздраженно переспросила, прежде чем открыть дверь:

— Кто там?

— Гений, — ответил я. — Человек, которого завтра будет знать весь мир.

Она открыла дверь и отпрянула. Перед ней стоял бородатый дикарь, едва прикрытый оленьей шкурой. В руках у дикаря было копье.

Моя Клара умела распоряжаться выражением своего лица. Она была настоящая артистка.

— Нашел-таки работу, — сказала она, — нанялся статистом в съемочную группу? Все же лучше, чем писать картины, которые никто не хочет покупать.

Я ухватился за ее догадку, как за соломинку. Я ведь тогда не знал, что она была в заговоре с мистером Мефисто.

Ее предположение меня вполне устраивало. Не только ей, но и самому себе я не сумел бы объяснить, как оказался на площадке этой лестницы, за один миг преодолев тридцать тысячелетий.

— Борода настоящая, — спросила жена, — или накладная?

— Настоящая.

— Когда же ты успел ее отрастить, уж не за эти четыре дня пребывания в Чикаго?

Она не стала больше докучать вопросами, а повела в ванную комнату. Через пять минут я уже лежал, прислушиваясь к мелодичному бормотанию воды, льющейся из крана, и размышлял о том, как своим бренным телом соединил две эпохи, осуществив самый загадочный парадокс за все существование планеты.

 

2

Загрунтовав холст, я стал писать лес.

Мольберт не походил на скалу, и моя мастерская с окном на улицу Стиренсона не имела ничего общего со страстным буйным миром, краски которого хранила моя память.

Очертание первобытной местности, ритм, связывающий деревья, реку, берег, горы в одну сказочную дикую мелодию, — все это явилось вдруг на пустом месте, возникнув как бы из ничего. Я снова чувствовал жаркое звериное дыхание, словно лежал затаившись возле реки, куда мохнатые мамонты приходили пить воду.

Бытие, преодолев тридцать тысячелетий, спешило слиться с грунтом картины, своим бешенством чуть не разрывая кусок холста.

Я дрожал от нетерпения, от духовной ненасытности, я спешил поспеть за этим странным процессом, происходившим внутри меня и на холсте, весь покрываясь потом. Я бросал на холст мазок за мазком, и, наконец, лес охватил меня со всех сторон, словно природа, сойдя с холста, заполнила мастерскую, стерев пыль обыденности, как стирают с доски мел мокрой тряпкой.

Тревога охватила меня. Холст трещал, не способный вместить буйство, ярость, трепет первобытной жизни.

Кто-то постучал в дверь.

— Вайс, открой, черт подери!

Это был Герберт Харди, тоже художник, тоже пьяница и мой друг.

Минута замешательства, а потом возглас, смесь недоверчивого изумления, зависти и восторга.

— И ты будешь уверять, что ты это написал?

— А кто же?

— Не верю! Это писал сам бог или дикарь. В изобразительном искусстве это одно и то же. Кто-то был тут до меня и ушел, еще не просохли краски.

Кто-то? Действительно, это так. Тот, кто только что писал, не имел ничего общего с Вайсом, холодные картины которого невызывали ни удивления, ни восторга, ничего, кроме скуки.

— Какая мощь! — повторял Харди. — Какая нечеловеческая сила!

И действительно, природа рвалась с холста, ей там было тесно.

В мастерскую вошла Клара, как всегда, громко хлопнув дверями. Она кивнула моему приятелю Герберту Харди и бросила небрежный взгляд на холст, продолжая игру со мной и с самой действительностью, игру, сущность которой я разгадал гораздо позже.

— Что это, Дик?

За меня ответил Герберт:

— Чудо! Поняли? Тут только что побывал гений. Это его работа. Но объясните, госпожа Вайс, где вашему мужу удалось найти его, как заманить сюда и заставить писать за себя?

Моя жена смотрела на картину с таким видом, словно это была стена, обычная убогая стена, заклеенная серыми обоями. Затем она зевнула.

Тогда я еще не догадался, что ее зевок, как и все ее поведение, был попыткой скрыть тайну, сделать обыденной загадку, прямое отношение к которой имел не только мистер Мефисто, но и она сама.

— Не вижу ничего замечательного, — сказала она. — Опять нелепые пятна и сумасшедшие линии.

Клара зевнула еще раз. И красивое лицо ее, живое и подвижное, стало усталым и скучным, как после долгой бессонницы.

— Если вы слепая, — вдруг закричал Харди, — так займите у кого-нибудь глаза! Ведь такой первобытной стихийной силы вы не увидите даже в Альтамирской пещере. Это дикий лес, госпожа Вайс, где деревья растут, не спрашивая разрешения у садовника, ни даже у господа бога. Вглядитесь, какая мощь!

Жена, казалось, неохотно уступила.

— Да, кажется, есть что-то. Но, Герберт, вы же сами сдержанно относились к работам моего мужа. Вы и все, кто его знал. Уж не хотите ли вы меня убедить, что у него вдруг появился талант?

— Вас убедят коллекционеры и скупщики картин! Клара рассмеялась.

— Вы, Герберт, такой же фантазер, как мой муж. За последние пять лет Дик не продал ни одной картины.

— Возьмите свои глаза в руки, — перебил ее Харди, — и поднесите к полотну. Только незрячий и невежда не заметит этой красоты. А уж купят ее или не купят — не мое дело! Кругом обыватели и слепцы!

— Надоели мне алкоголики, неврастеники и математики, — сказала жена и ушла, хлопнув дверями.

Мы недоуменно взглянули друг на друга, я на Герберта Харди, Герберт Харди на меня.

 

3

Мистер Мефисто, хотя и обладал властью над временем, не был ни астрономом, ни богом, ни даже часовщиком. На афише, где крупными буквами была напечатана его фамилия, скромно значилось: биолог.

Да, биолог. Ни астробиолог, ни субмолекулярный биолог, ни биофизик, а просто биолог, без всякой приставки, как в начале века. Собственно, это и заставило меня поверить в подлинность его знаний и купить билет на его публичную лекцию в антропологическом музее.

Название его лекции привлекло меня и насторожило. Афиша обращалась с витрины к каждому прохожему со странным вопросом: «В одну ли сторону течет время?»

По-видимому, немногих прохожих заинтересовал этот вопрос, меня да еще чистильщика сапог, мальчишку-негра. Мы оба стояли возле витрины молча, потом мальчишка спросил:

— Объясните, пожалуйста, господин. Разве у времени несколько сторон?

— Несколько? Нет! До сих пор мне было известно, что время течет в одну сторону, настоящее может стать прошлым, но прошлое не может стать настоящим и будущим. Этого не случится.

— А вы уверены в этом, господин? — спросил чистильщик сапог. — Вы уверены?

— Уверен, — ответил я.

Мальчишка своим черным пальцем показал на афишу.

— А зачем тогда лектор спрашивает об этом у вас и у меня?

— Не знаю. Думаю, что он спрашивает не у нас, а у себя и заодно хочет, чтобы мы тоже задали себе этот вопрос.

Через полчаса я уже сидел в зале среди случайной публики и, ожидая лектора, рассматривал лицо толстой усатой старухи, которая лет тридцать или сорок тому назад, вероятно, была красавицей. Кто украл у нее красоту, здоровье, радость жизни? Время. Его однонаправленность. Может быть, она пришла сюда в тайной надежде на чудо, что лектор вернет ей утраченное или по крайней мере даст рецепт от старческих невзгод.

Но тот, выхода которого мы все так долго ждали, тоже оказался изрядно потрепанным старостью и невзгодами. Он говорил о законах природы, ничего не обещая. То, что утрачено, в силу односторонности времени, увы, вернуть нельзя.

Я не был внимателен. Мне скоро наскучили формулы, которые он писал на доске, желая облечь свои нейрофизиологические мысли в математическую форму и придать своим словам научную достоверность и вес. Я уже жалел, что пришел сюда, не предполагая и не думая о том, какое значение для меня приобретет эта встреча.

Сразу после лекции он подошел ко мне — загадочный, нелепый, улыбающийся странной улыбкой. Он подошел ко мне с таким видом, словно знал меня когда-то, очень давно — возможно, еще до моего рождения.

— Вайс, — сказал он. — Привет, Вайс. Как я рад, что, наконец, встретился с вами.

— Откуда вам известно мое имя?

— Я знаю о вас, Вайс, больше, чем вы сами знаете о себе.

— Вы телепат?

— Не только.

— А кто?

— Я почти бог. Естественный бог, причинный, материальный, враждебный всякому шарлатанству и мистике. Я бог физики, математики и нейрофизиологии. Ну, не бог, не сердитесь на маленькую неточность, но все же кое-кто. Я хочу вам помочь.

— Понимаю. Вы хотите поставить меня на ноги, излечить от запоя? Вам обо мне сообщили родственники жены и, вероятно, предварительно даже показали фотографический снимок?

Он посмотрел на меня одновременно и насмешливо и настороженно.

— Вам нужны реалистические мотивировки? А без них вы не можете разговаривать со мной? Нет, от запоя я не лечу. Это слишком мелко. Я лечу…

— От чего?

— Это слишком сложно. Боюсь, что не поймете.

— А все-таки?

— Небольшой нейросеанс вам не повредит.

— Сеанс? — переспросил я.

— Да, сеанс. Сеансик, — повторил он, играя этим легким, почти воздушным словечком.

Он дал мне адрес своей лаборатории на Гаррисон-авеню. Затем жестом, резким жестом фокусника показал на то кресло, где только что сидела усатая старуха, жертва необратимого хода времени.

Я увидел красавицу. Пушок на верхней губе только подчеркивал очарование ее молодости.

— Мадам, — обратился к ней лектор, — как вы себя чувствуете?

— Как после крепкого освежающего сна утром.

— Я вернул вам утро, мадам. Молодейте. Но будьте осторожнее, не испугайте мужа, когда вернетесь домой. Неожиданность опасна, особенно в таком возрасте. Я говорю не о вашем возрасте, а о возрасте вашего мужа. За ваш возраст я теперь спокоен.

 

4

О сеансе, о сеансике и о способах поворачивать вспять время я расскажу позже, а сейчас поведаю о том, что произошло сразу после сеансика.

Каким образом я оказался в диком лесу недалеко от скалы?

Мне не у кого было об этом спросить. Лес выглядел так, что у меня сразу возникло сомнение, существовало ли цивилизованное человечество. Ни одной банки из-под консервов, ни обрывка газеты, ни целлофанового стаканчика. Огромные толстенные деревья стояли с таким видом, словно ожидали съемочную группу, ставившую картину из межледникового периода.

У меня не возникло да и не могло возникнуть никакого контакта с этими огромными деревьями, державшимися слишком независимо и, я бы сказал, чуточку высокомерно. Так могла держать себя природа, еще не знавшая цивилизованного человека, не ведавшая ни автомобильных колес, ни химических фабрик, ни электрических пил, ни туристских групп, ни влюбленных парочек, ищущих общения без свидетелей.

Меня окружал мир, несомненно не имеющий ничего общего с семидесятыми годами XX века. Я чувствовал свежее дыхание другого тысячелетия, вернувшегося на землю вопреки всякой логике, всяким доводам рассудка.

Природа и я, больше никого, возможно, за исключением диких зверей, приютившихся в чаще. Воздух был густ и сладок, напоен запахами трав и ветвей. Этот воздух меня хмелил, пока тревога не напомнила мне об удивительном и непонятном обстоятельстве. Где я?

Я стал вспоминать все, что было до того. Но было ли оно? Дикий лес, казалось, опровергал своим реальным могучим существованием все мое, в сущности, эфемерное прошлое. Что-то случилось с планетой, все повернулось вспять. Но мой рассудок, моя логика человека семидесятых годов XX столетия искала доводы мысленной защиты против этой не укладывающейся в норму действительности.

«Очень возможно, — думал я, — надо мной подшутили. Меня усыпили и забросили на самолете в дикую местность Канады, где уцелели уголки первобытной природы».

Эта догадка вселила в меня некоторую надежду. Я пытался вспомнить все, что предшествовало этому странному происшествию. Нейросеанс, сеансик. Несомненно, во время этого сеансика Мефисто меня усыпил. А потом посадил в машину и увез в аэропорт. Зачем? С какой целью? Об этом я узнаю, когда за мной прилетят. Страх сменился досадой и возмущением. Меня сделали объектом какой-то недостойной нелепой игры или шутки.

Может, это новый способ лечения от алкоголизма? Но вряд ли мои родственники способны раскошелиться, чтобы осуществить столь дорогостоящий эксперимент — высадку в дикой местности Северной Канады.

Я решил ждать. Что же мне еще оставалось? Ждать! Современная цивилизация была не в ладу с этим устаревшим понятием. Она давно уже освободила человека от ожидания. Сервис, немыслимые скорости передвижения, почти отрицающие время. Но, может быть, меня решили лечить ожиданием, погрузив в непривычное состояние?

Все эти невеселые мысли мелькали в моей голове, пока я сидел возле огромных деревьев, вершины которых уходили к облакам. Потом я встал. Оттого что я встал, ничего не изменилось. Лес не раздвинулся, чтобы пропустить меня на где-то скрывающуюся шоссейную дорогу или хотя бы на охотничью тропу, соединяющую мир с человеком, с человеческим жильем, с привычками, которые мы ценим выше всего и называем жизнью. Меня выхватили из общества, вырвали из моих привычек и перенесли сюда. С непризнанным художником и пьяницей не стали считаться. Ждать, нужно ждать, больше ничего не остается. Ждать, как ждали наши предки, когда не было воздушных лайнеров и мотелей, когда люди знали, что такое расстояние.

Я ждал. Мои ручные часики отмеривали время. Они шли, стрелки двигались, напоминая мне о том, о чем, пожалуй, не следовало мне напоминать.

Начало темнеть. Над моей головой было огромное звездное небо. Я смотрел на него с надеждой. Это были знакомые звезды. Я их видел еще из окна моего детства.

Затем я уснул, уснул со смутной надеждой, что проснусь в своем мире, в кругу привычных вещей и лиц, которыми вчера я еще не умел дорожить, не подозревая о том, что все повернется вспять.

Сон, который мне затем приснился, был уютен, домашне ясен, он окружил меня привычной атмосферой моей квартиры. Руки жены и ее улыбка оыли рядом, так же как и стол с чашкой горячего кофе. Я подвес чашку ко рту, чтобы глотнуть чуточку тепла и уюта, как вдруг проснулся. Дул холодный, пронизывающий ветер. Где-то далеко кричала птица. Ее крик был похож на стон, на плач. Она явно кого-то оплакивала.

Деревья стояли рядом. Ничего не изменилось. Реальность напоминала о себе, не заботясь о том, найду или не найду я объяснение, чтобы согласовать все случившееся со мной с законами логики и здравого смысла.

Я встал и пошел к скале. Она была дальше, чем мне это казалось, и то приближалась ко мне, то отодвигалась, словно играя. Я шел не спеша, как идет человек, у которого пока нет никакой цели.

Скала стояла на берегу горной реки. Ее шум, звон и грохот я услышал позже. Когда я подошел к скале, солнце вышло из-за туч. Стало совсем светло, и, взглянув, я увидел на скале незаконченный рисунок, силуэт бегущего оленя. Была изображена его передняя часть, задняя же только обозначена едва заметной линией. Передо мной было изображение необычайной живости и силы, словно кто-то недавно побывавший здесь остановил мгновение, заставив его ждать себя. Еще местами не обсохла краска — смесь охры с жиром. Нагнувшись, я увидел выдолбленную из камня чашку с остатками незасохшей охры, а также тонкую длинную кисть — пучок кабаньей щетины, привязанной к палочке.

Дикое и нелепое желание возникло во мне, дерзкое и жалкое, как мысль вора, возомнившего себя способным украсть Джиоконду из Лувра. Мне страстно захотелось закончить незаконченное, завершить незавершенное и к созданию неведомого гения прибавить частицу своей посредственности, дописав не дописанную на скале фреску.

Лихорадочным движением я схватил кисть, обмакнул ее в охру и прикоснулся своей немощной мыслью к идее гения, сумевшего запечатлеть страсть, бег, радость и испуг самой жизни.

Неосознанное чувство заставило меня оглянуться. В двух шагах от меня, всего в двух шагах стоял дикарь, одетый в оленью шкуру, может сам художник, и смотрел на то, что я творил.

Всего два шага отделяло меня от небытия, от пропасти без дна, в которую толкал я сам себя. Даже человечнейший из людей великий Рембрандт, увидя, как посредственность портит создание его сверхмощной силы, охваченный неистовым гневом, способен был бы, вероятно, убить навязавшего ему себя в соавторы. Но в двух шагах от меня стоял не мудрый Рембрандт и не кроткий Боттичелли, а первобытный человек с копьем в руке. Я весь сжался, уже обреченный, и мысленно считал мгновения, отделявшие меня от конца. Но первобытный художник не торопился. Я видел его лицо, изумленное и ужасное, прекрасное лицо юноши, представителя не только своей личной молодости и свежести, но и в сто крат более мощной юности, юности самого бытия, еще недавно взглянувшего на мир и только начавшего понимать его.

Охотник сделал широкий шаг и положил ладонь на мое плечо. Улыбка преобразила его строгое мужественное лицо, детская милая улыбка. Затем он показал на фреску. Взглянув, я не поверил себе. Завершенное изображение вдруг ожило, олень рванулся — весь испуг и трепет… Мое прикосновение к чужой мысли, полной красоты и силы, не испортило ее. Отнюдь.

И сам первобытный художник признал это своей детской улыбкой, своей ладонью, лежавшей на моем плече.

Мы стояли рядом и смотрели на изображение бегущего оленя. Мое плечо чувствовало тепло и приятную тяжесть ладош охотника.

Мы стояли рядом, как братья. Нас соединяло вместе нечто более близкое, чем кровное родство, единство мысли, воплотившейся теперь уже в общем рисунке.

 

5

Я уже упоминал о том, что на семнадцатом этаже прозрачного дома по Гаррисон-авеню, где раньше была нейрофизиологическая лаборатория, теперь зубоврачебный кабинет. Там священнодействовали зубные врачи и, тихо и монотонно бормоча, вгрызались в живую кость бормашины. А где же пребывал он, мистер Мефисто, лысый и жеманный бог, враждебный всякому шарлатанству?

Никто ничего о нем не знал, даже лифтер, бойкий, знающий все на свете мальчишка-негр.

— Он творил чудеса? — переспросил, меня лифтер, — Самые настоящие чудеса, господин? Нет, такого на свете не бывает. Чудес нет, я за это ручаюсь. Я тут работаю три года.

— А до зубоврачебного кабинета тут что было? — допытывался я.

— Контора одной фирмы. И очень недолго это помещение снимал какой-то чудак. Он давал советы неудачникам, как им жить. Потом он сбежал. Нет, нет! Он не был старым, скорей наоборот.

Так ничего не узнав, я ушел домой. Я искал того человека, который совершил чудо, дав мне возможность познать всю сладость и горечь изменившего свое направление времени. Я искал его со смутной надеждой, что он вернет меня туда к скале, в первобытный, юный и мощный мир, где остался юноша охотник.

А жизнь между тем шла, обыденная жизнь семидесятых годов XX века. Я не читал, что писали обо мне газеты. Обычно читала вслух Клара.

Меня называли феноменом. Искусствоведы и журналисты сравнивали меня с Брейгелем-старшим. Одни уверяли, что я был сильнее и оригинальнее Брейгеля, другие склонялись к тому, что Брейгель мне не уступал. В голосе моей жены Клары, когда она читала, чувствовалась насмешка и надо мной, и над искусствоведами, и даже над Брейгелем-старшим.

— Чья же я жена, — спрашивала она меня, — твоя или этого самого Брейгеля-старшего, который проживал, кажется, в семнадцатом веке?

— В шестнадцатом, — поправлял я.

— На век дальше, — дразнила она меня. — Подумаешь, всего-навсего на какое-нибудь паршивое столетие.

Да, они называли это талантом, мою тоску по утраченному, мою неосуществимую надежду снова оказаться возле скалы, по которой бежал нарисованный олень.

Тоска моя все усиливалась, и я во что бы то ни стало решил найти того старика, с помощью которого мне удалось побывать в палеолите.

Верил ли я в его, казалось бы, сверхъестественную способность обращать время вспять? Я не знаю, что ответить на этот вопрос. Ведь и охотник, изображая всю страсть и трепет живого мгновения, бег оленя, магией своей линии соединял невозможное с возможным, мечту с действительностью. Ведь прежде чем погрузить меня в странное сновидение, старик долго толковал мне о загадочности времени и о том дневнике, который ведет в молекулах нашего мозга и наша личная жизнь и история нашего рода. Он долго и скучно толковал мне о теории информации, поминал отца ее — великого Норберта Винера, как вдруг внезапно толкнул меня туда, в прошлое, в далекий мир палеолитических предков. Да, это был толчок. Я чувствую его и сейчас, словно пол уходит из-под моих ног и я повисаю в пустом пространстве. Это были первые страшные мгновения. А потом ощущение вернувшегося пространства, удовлетворенное и радостное чувство, что в мире есть то, на что можно опереться.

Правда, тот мир, в котором я нашел опору для своего тела, был моложе меня по крайней мере на тридцать тысяч лет.

Мир помолодел. Но я еще не знал, что придется помолодеть и мне. Об этом я узнал только тогда, когда притронулся поднятой с травы кистью к чужому и дивному рисунку.

Я и теперь каждый раз испытываю это чувство, когда притрагиваюсь своей собственной кистью, но уже не к скале, а к холсту. Это прикосновение соединяет меня с древней эпохой, где навсегда остался охотник. Я всякий раз чувствую что-то вроде толчка, но дверь в прошлое наглухо закрыта. Чувство каждый раз обманывает меня. Я здесь, а охотник там, и между нами тридцать тысячелетий.

 

6

Наконец я встретился с ним, с этим лысым сгорбленным магом, с этим сомнительным математиком, логиком и нейрофизиологом. Он был не один. Рядом с ним шла дама с лицом, закрытым вуалью. Я бы не узнал ее, если бы не остановил нейрофизиолога. Это была Клара, моя жена.

Она рассмеялась громко, капризно, с деланным изумлением. Потом бросив взгляд на нейрофизиолога, проронила скороговоркой:

— Это мой друг. Друг детства.

— Как он мог быть другом твоего детства, — спросил я, — он старше тебя по меньшей мере на двадцать лет?

— Это ничего. Бывает. Мы вместе играли. Он кажется старше своих лет. Не можешь же ты поставить это ему в вину?

Последнюю фразу она уже произнесла уверенно, своим обычным, не допускавшим возражения голосом. И я почти согласился.

— Бывает, — сказал я.

Пока говорила Клара, математик-нейрофизиолог и маг молчал. Ядовитая улыбка шевелилась на его лиловых, тонких, как червяк, старческих губах.

Теперь пришла очередь что-то сказать и ему. И он сказал почти нежно, играя смыслом своих слов:

— Сеансик? Желание повторить? Вам понравился этот небольшой вояжик?

«Вояжик»… Давно забытое, старинное слово, воскрешенное им не случайно.

— Небольшая прогулочка в прошлое? Какой-нибудь пустячок в сотни или две сотни тысяч лет? Не так ли? А может, все же повторить?

Я ничего не сказал. За меня ответила жена:

— Разумеется. Дик был в восторге от этой прогулки. Он оттуда привез бездну впечатлений и замыслов. Ах, как я люблю эти путешествия!

— Разве тебе случалось? — перебил я Клару.

— Не теперь. В детстве. Мы часто играли в эту игру. Он нас посылал то в прошлое, то в будущее. Где мы только не побывали! И в древнем Египте, и в раннем средневековье, и при Людовике XIV, и даже на Марсе вместе с будущей экспедицией. И мы никому об этом не рассказывали, никому! Хранили в тайне, Дик. Ты представляешь, сколько требуется выдержки и мужества, чтобы сохранить в тайне от всех то, что мы видели! А ведь мы были детьми.

Я посмотрел на жену, а потом перевел взгляд на мага — нейрофизиолога и математика. Нет, они не могли быть сверстниками.

Клара угадала мои мысли.

— Он кажется старше своих лет. Только кажется, — сказала она.

— Он и тогда казался?

— Нет, тогда он не казался, а выглядел таким же, как мы. Но он умел это, а мы не умели.

— Это?

— Да, это. Я не могу найти подходящее слово, чтобы обозначить смысл того, что он делал с нами. Для этого в языке нет слов

Мистер Мефисто молчал, подчеркивая своим молчанием неуместность воспоминаний, вдруг охвативших его спутницу. Он сделал нетерпеливый жест длинными тонкими пальцами, державшими перчатку, призывая Клару идти туда, куда они шли.

— Извините, — сказал Мефисто. — Как-нибудь в другой раз. Мы спешим.

— Где ты была? — спросил я утром.

— Если бы я хотела тебя обмануть, — ответила она, — я бы сказала: в театре. Но это был совсем особый театр, Дик. Я была в гостях.

— У кого?

— У Петра Первого.

— У какого Петра Первого?

— У того самого. У русского царя. В Санкт-Петербурге. Это было безумие послать меня туда. В меня влюбился один вельможа. Ах, Дик, как интересно побывать в прошлом, настоящем прошлом, а не в том, о котором пишут невежественные романисты и недалекие историки!

Она рассмеялась счастливым смехом, потом тряхнула головой.

— Ты ревнуешь меня? Но его же нет. Он только был. Был и давно исчез вместе со своим веком, этот санкт-петербургский вельможа.

Я молчал. Ее, видно, раздражало мое молчание.

— Нет, ответь. Ты ревнуешь?

Я действительно ревновал. Хотя это было дико, я ревновал ее к тому, кого сейчас нет, но кто существовал когда-то, к санкт-петербургскому вельможе.

В те дни я был не в ладу с логикой, со своим собственным здравым смыслом. Чтобы примирить себя с самим собой, я придумал следующее объяснение. Клара родом из России, внучка эмигрантов. Это всем известно. Ее предки — обрусевшие немцы жили в России еще при Петре. Семейные воспоминания, которыми воспользовался этот сомнительный специалист, этот сумасшедший математик, для того, чтобы внушить ей все, что ему хотелось.

Моей гипотезе нельзя было отказать в логичности. Но мне не стало от этого легче. Ведь от Клары пахло табачным дымом и варварским запахом позапрошлого века.

— Дик, — повторяла она, словно дразня меня, — я должна вернуться туда, к санкт-петербургскому вельможе. Он ждет меня, Дик. Я обещала.

Ее слова были сильнее доводов моего рассудка. Но я был упрям, я повторял:

— Его нет. Он был. А мы есть. Мы есть с тобой, Клара. А он только воспоминание твоей прапрапрабабушки, каким-то непонятным образом разбуженное в тебе этим сумасшедшим нейрофизиологом. Мы есть, Клара, и мы будем. А его нет, хоть он и был вельможей. Его нет, пойми!

 

7

Он был, был давно, и его нет. А я есть! А я есть! Я есть. И я буду!

Я повторял эти жалкие слова, но чувство было сильнее меня, и я ревновал свою жену к русскому вельможе, жившему в самом начале позапрошлого века.

Она играючи проходила сквозь время, словно здесь рядом с ванной комнатой была еще одна дверь, дверь в прошлое.

Это было где-то почти за дверью и невообразимо далеко, в ушедшем навсегда столетии.

— Я и там и здесь, — говорила она, — и все благодаря великому открытию друга моего детства. Он открыл, Дик, эту самую невозможную из всех возможностей соединить «был» и «есть», прошлое с настоящим, перебросив между ними мост. Это непрочный мостик, Дик, и он висит над пропастью. И каждый раз я вся дрожу, когда чувствую под ногами его зыбкую непрочность. Но я не могу удержаться, это сильнее меня.

— Любовь к этому вельможе? — перебил я.

— Нет. Не это… А желание быть и тут и там. Я в прошлом и в настоящем. Я привыкла, Дик, к этому. Мне тесно в одном времени. Мне нужен простор. Он называет это властью над временем.

— Кто? Санкт-петербургский вельможа?

— Да нет. Друг моего детства, Мефистофель.

— Мистер Мефисто?

— Никакой не Мефисто, а самый настоящий Мефистофель. Он хочет дать людям власть над временем. И дать ее бесплатно, взамен не отбирая ничего. Добрый Мефистофель. Не правда ли?

— Мне кажется, что он обманщик, как все маги и фокусники: ведь он же не на самом деле возвращает прошлое, а, вероятно, действует на родовую память, заставляет человека читать то, что записано в молекулах жизнью поколений.

 

8

Я включил телевизор для того, чтобы рассеяться, хотя заранее знал, что историческая мелодрама, написанная каким-то Лео Уолди, не вызовет во мне ничего, кроме душного приступа острой скуки.

Экран окутало дымкой. Прозвучала тихая мелодия, словно кто-то настраивал струны. А затем на экране я увидел свою Клару с тем самым санкт-петербургским вельможей, о котором она мне рассказывала. Да, передо мной на экране была моя жена Клара, но рядом с ней и вокруг нее был другой, давно минувший век.

Я подумал почти вслух: все это проще простого. Клара в тайне от меня стала артисткой и играет в этой исторической мелодраме.

Это было сказано мной, чтобы остаться в добром согласии со здравым смыслом. Через несколько минут ужас объял меня. Экран телевизора оказался окном в прошлое. Кто-то таинственный и загадочный дал заглянуть мне сквозь время и увидеть мою жену, мило хозяйничавшую в деревянном дворце санкт-петербургского вельможи на набережной Невы.

Самое удивительное, что и она видела меня оттуда, словно перед ней тоже был телевизионный экран, маленькое и узкое оконце, но сквозь которое был виден будущий мир.

Я чувствовал себя как во сне, и мне хотелось скорее проснуться.

Я слышал ил разговор.

— Кто это? — спросил вельможа Клару, показывая на меня пальцем.

— Мой муж Дик Вайс. Знаменитый художник.

— Он здесь где-то близко?

— Нет, он в будущем веке.

До меня донесся веселый Кларин смех…. Я встал с кресла и выключил телевизор. Экран потемнел, окно в прошлое заволоклось туманом. Спустя минут десять, когда я снова включил ту же программу, уже пела певица веселую и пошловатую песенку, песенку обыденную, как сама жизнь.

Потом два длинноногих боксера — негр и англичанин, покачиваясь, убеждали друг друга ударами кулака, всякий раз наталкиваясь на реальность, тупую как стена, и начиная снова. Передо мной была обычная телевизионная программа, помогавшая людям уничтожать самое ценное, чем они располагают, — время.

Я смотрел на экран, чтобы сократить расстояние, отделявшее меня от моей жены Клары.

 

9

Клара, стоя ко мне спиной, собирала свои вещи и складывала в чемодан.

Я молчал, ждал, когда она сама объяснит свои действия. И она объяснила.

— Дик, — сказала она, — мне надоело переходить из века в век. В конце концов это не две комнаты, которые находятся рядом. Каждый раз, когда я иду туда или возвращаюсь, я чувствую, что земля под моими ногами превращается в ничто. Мне нужно на что-то опереться, Дик. И в том веке и с тем человеком мне легче, Дик, чем с тобой и с твоими вечно куда-то спешащими современниками.

Она помолчала и посмотрела на меня. Она угадала мои мысли.

— Едва ли мне удастся вернуться, Дик, вернуться к тебе. Ты можешь за меня быть спокоен. Меня тянет жизнь, в тысячу раз более реальная, чем та, которую я вела, живя с тобой. У вас у всех превратное представление о прошлом. Вы буквоеды и слишком поверхностно понимаете это слово. Прошлое — это то, что прошло. Не правда ли? Ах, как вы ошибаетесь! Когда я смотрела на тебя оттуда, у меня было такое чувство, что ты уже был, был и кончился.

— Тогда ведь не было телевизоров, — пробормотал я.

— Это ты меня видел на экране телевизора. А я тебя видела в окно. В деревянном дворце санкт-петербургского вельможи много окон. Но все окна обыкновенные, кроме одного. Из этого окна я буду смотреть на тебя, когда тоска напомнит мне о том, что ты был.

— Я не только был, я есть! — крикнул я.

— Ты был. Тебя нет. Ты только кажешься. Все вы только кажетесь с вашими телевизорами, универмагами и коллекциями абстрактной живописи. Вы абстракции, Дик. А мой вельможа, помощник великого Петра, мой строитель Санкт-Петербурга, не абстракция. Поверь, Дик. Вот потому я и ухожу к нему. До свидания, Вайс. Вернее, прощай. А если захочешь увидеть меня, включай телевизор ровно в тот час, который подскажет тебе не программа, а твое собственное чувство. Если ты только очень захочешь увидеть меня. Нет ничего сильнее простого, искреннего человеческого чувства.

Через полчаса она исчезла. Ведь я уже говорил, что она играючи проходила сквозь время.

Она вернулась через месяц. Раньше она так долго не задерживалась в позапрошлом веке. Ведь у нее был такой непоседливый характер, и ей вечно хотелось быть одновременно и там и тут. Но в этот раз она вернулась молчаливая и чем-то разочарованная. Видно, ей наскучил даже восемнадцатый век.

— Мальчик, — сказала она мне, — мой милый мальчик. Нежность и презрение играли на ее усталом и осунувшемся лице. Но ведь это была она, моя жена Клара — клубок живых и неразрешимых противоречий. Нет, ее не подменили там, в Санкт-Петербурге, в ней осталось все прежним, прежним до последней ниточки на ее платье.

— Как ты проводил без меня время?

— Работал, — ответил я уныло. — Писал картину.

— Я видела это из моего необыкновенного окна. Но потом вельможа приказал забить окно досками. Он почти стал верить в твое существование. И в нем проснулась ревность. Он избил меня и пообещал рассчитаться и с тобой. И хотя я сейчас тут с тобой, Дик, я немножко побаиваюсь за тебя.

— Но он в прошлом. Ему до меня не дотянуться.

— Я ни в чем не уверена, Дик. Пережитки прошлого так сильны, так реальны. Ревность, коварство, грубость. Я боюсь, чтобы он не сделал тебе вреда.

— Но его нет, Клара. Его давно уже нет. Давно!

— Я не уверена в этом, Дик. Я ни в чем не уверена, милый мой мальчик. И поэтому хочу посоветоваться с другом своего детства. Ты не знаешь, как его здоровье?

— Он чем-нибудь болел в твое отсутствие?

— С ним случился небольшой инсульт. Не сразу к нему вернулась речь. Он немножко поволновался. Для волнения были причины. Разве тебе об этом не известно?

— В первый раз слышу.

— Он очень переживал. И нервничал. Объяснить причину очень трудно. Дело в том, что он вовсе не ссужал людям время, как это делал настоящий Мефистофель. Он создавал только иллюзию власти над временем. Он воздействовал не на объективные законы природы, как это делал посланец злых сил в гётевской поэме, а только на молекулы нервных клеток, открытых им резервных клеток родовой памяти. Он действительно очень крупный нейрофизиолог, но его тешила мысль, безумная и старомодная мысль стать дьяволом, добрым дьяволом. Он хотел абсолютного, понимаешь? Абсолютного, как хотел этого Фауст. А об абсолютном можно было мечтать только в восемнадцатом веке. И вот, обманывая самого себя и людей, он дарил вам иллюзию. Его чудо это что-то вроде новой технически более усовершенствованной телевизионной программы. И как выяснилось, он на службе у телевизионной компании. Вся история со мной — это эксперимент, проверка усовершенствчзвэнного, модернизированного телевидения, синтеза телеобраза с воздействием на родовую память. Нашли способ взглянуть на прошлое не только через телеэкран, но через фокус разбуженной родовой памяти. Технический принцип довольно сложен. И я не смогу тебе его объяснить. Каждый зритель сможет как бы перешагнуть через время. Но повторяю — это иллюзия.

— Но ведь я же побывал в палеолите на самом деле. И причем в палеолите, а не на телестудии.

— Ты тоже был участником новой готовящейся программы. Но тебя покажут позже.

— А мой талант, — спросил я, — это тоже инсценировка?

— Твой талант это рудимент, нечто вроде аппендикса. И он к интересам телевизионной компании не имеет никакого отношения. Твой талант — это тот червяк, на который ты клюнул. Ты был объектом эксперимента. Понимаешь?

— Почти понимаю. Но почему заболел Мефистофель? Ведь все прошло благополучно.

— Благополучно для компании. И в сущности, для нас с тобой. Но не для него. Он забыл возобновить контракт и просрочил какие-то сроки. И все из-за меня. Он поверил в чудо, понимаешь, Дик? Поверил в то, что я действительно перехожу из времени во время.

— Но ведь я тоже почти поверил.

— Поверили многие, все, кто смотрел новую экспериментальную программу. Но он-то не должен был верить. Он ее автор. Апломб, излишнее тщеславие. Амбиция. Он действительно вообразил себя Мефистофелем. И за это поплатился.

— Зачем ты мне это говоришь? Теперь я не смогу писать свои картины с той силой, с какой писал недавно.

— О твоих картинах забудут, когда увидят тебя перед скалой вместе с первобытным охотником. Что любая картина по сравнению с новой программой, создающей полную иллюзию власти над временем!

 

10

Я встретил его, мистера Мефисто. Он шел, опираясь на палочку, типичной походкой бывшего паралитика.

Он остановился, широким щедрым жестом стянул перчатку, чтобы пожать мне руку. На лице его появилась улыбочка — старая моя знакомая.

Как сквозь сон, я слышал его нежный, игривый голос:

— Сеансик? Желание повторить? Вам хочется еще раз совершить небольшой вояжик?

…Я почувствовал легкий толчок в спину, а под ногами ничто, пустоту, бездонную пустоту сна наяву.

 

АНАТОЛИЙ ДНЕПРОВ

ТАМ, ГДЕ КОНЧАЕТСЯ РЕКА

Фантастический рассказ

Рисунки В. КОВЫНЕВА

Когда я выхожу из высокого серого здания с могучими колоннами и спускаюсь вниз по широкой гранитной лестнице, меня охватывает чувство, будто ничего этого никогда не будет и что все, что там может произойти, — плод моего воображения. Я щурюсь от яркого солнечного света, меня оглушает шум уличного движения а голоса прохожих, среди которых я затерялся, кажутся мне чересчур громкими.

На этой улице и на других улицах и площадях все мне ка жется совершенно новым и незнакомым, хотя смысл, которые я вкладываю в слово «незнакомый», в данном случае совсем не тот, который существует в понимании большинства людей.

Я иду по улице и внимательно рассматриваю спешащих на встречу мужчин и женщин, всматриваюсь в их лица, разглядываю их одежду, и меня поражает фантастическое многообразие и пестрота во всем. Именно пестрота, от которой рябит в глазах, а в висках больно стучит кровь. И я не могу поверить, что величественный серый дом с его полупустыми, похожими на музейные залами имеет какое-то отношение к этому многоголосому, красочному, бурлящему, как океан, миру.

Особенно трудно привыкнуть к шуму и непрерывному движению. Только сейчас я начинаю понимать, что почти всякое движение сопровождается шумом, иногда едва уловимым, но чаще грохочущим, звенящим, стучащим, воющим, скрипящим, и все это сливается вместе в то, что привыкли называть гармонией большого города.

Я вижу, что прохожие обращают на меня внимание, а может быть, это было так и раньше, но только тогда я этого не замечал. А сейчас для меня имеет значение все: и лица людей, и выражение их глаз, и движение рук, и то, как на мгновение они останавливают взгляды на мне и после торопятся вперед.

О большом сером здании с колоннами я забываю, как только дохожу до моста через реку. По нему я иду медленно, очень медленно, и теперь меня перегоняют шедшие до этого сзади, а после некоторые поворачивают голову и сердито смотрят, потому что я иду слишком медленно и, наверное, мешаю им куда-то спешить. Люди проносятся мимо, а я иду вдоль перил и смотрю на воду, которая тоже куда-то несется подо мной.

Я останавливаюсь посреди моста и смотрю вниз на желтую воду — она очень желтая, и только на волнах покачиваются клочья отраженного голубого или серого неба.

Берега реки закованы в гранит, такой же серый, как и то здание, которое я только что покинул. Вероятно, из-за цвета набережной в моем сознании дом с колоннами как-то связывается с рекой, с этим мостом и с желтой водой, лениво убегающей у меня под ногами.

А прохожие обходят меня, неодобрительно оглядываясь, и, наверное, думают, что я порядочный бездельник, если вот так, как сейчас, могу стоять у перил моста и смотреть на желтую воду, которая течет туда, куда ей положено течь.

Мне становится весело от мысли, что многие принимают меня за бездельника, от нечего делать глазеющего на течение реки, и тогда я снова мысленно переношусь в полупустые залы и вспоминаю все до последней мелочи, ибо мир состоит из мелочей, которые только кажутся незначительными.

При первом знакомстве Горгадзе прямо спросил, умею ли я «замечать». Я не понял, что он имел в виду, но после его разъяснения мне стало ясно, что под этим словом он подразумевал все на свете, а значит, особенно не нужно было ломать голову, что я должен уметь замечать.

Сначала были тесты, подобные тем, которые раньше педологи предлагали ученикам, чтобы определить степень их внимательности, — огромные листы бумаги с точками, крестиками, кружочками. Их нужно было либо закрасить в разные цвета, либо перечеркнуть через один или через три, либо отметить фиолетовыми и красными чернилами.

Я очень быстро справился с этим, и Горгадзе сказал, что моей способности замечать мелочи может позавидовать самый совершенный автомат.

Постепенно от тестов на бумаге мы перешли к тестам более простым и одновременно более сложным.

Мелочи нужно было обнаруживать там, где их, казалось, вовсе и не существует: например, на идеальном стеклянном шаре, или на полированной поверхности металла, или еще на чем-нибудь удивительно простом.

Сначала я думал, что должен заметить крохотную царапину, вмятину, пылинку, но после обнаружилось, что есть еще бесконечно много других мелочей… И я увидел искаженное отражение высокого, доходящего почти до потолка стрельчатого окна, через которое пробивался дневной свет и мимо которого плыли белые облака. Увидел, как в шаре отражаются мое собственное лицо, руки, кажущиеся неимоверно огромными. А на мгновение по нему в разные стороны растекались усы Горгадзе и его улыбающиеся губы, хотя он никогда не улыбается.

С поверхностью металла дело обстояло значительно сложнее, потому что в нем отражается все, весь мир, и, значит, нужно было заметить все и об этом подробно написать в рабочем дневнике.

Я учился замечать подробней не только на отдельных предметах, но и на сложном собрании их, или, как говорил Горгадзе, на ансамбле предметов, и тогда число мелочей росло в фантастической пропорции. А когда для такого изучения он поставил передо мной картину Крымова «Женщина в голубом», я исписал целую толстую тетрадь. Там было обо всем: о каждом мазке кисти художника, обо всех оттенках красок и о выражении лица женщины, которая, конечно, была смертельно больна. Это видно сразу, если обратить внимание на синеватые пятна на ее руках и на голубоватую дымку, сквозь которую как бы просвечивает лицо женщины. Кажется, что она куда-то уходит, или почти ушла, или находится на границе между реальным и нереальным.

За то, что я это заметил, Горгадзе особенно похвалил меня, и тогда мы перешли к завершающему этапу тренировки, в течение которого я должен был научиться замечать и запоминать мелочи, попадающиеся на глаза в реальной жизни.

На это ушло три месяца, и после я удивлялся сам себе: я стал на редкость внимательным и мгновенно запоминал все…

Одновременно пришло чувство значительности любой так называемой мелочи, понимание того, что из мира нельзя изъять ни одной крупинки, ни одного атома, а если это каким-то чудом и сделать, то тогда рухнет вся вселенная.

По правде говоря, я стою посреди моста и смотрю на бегущую реку не только для того, чтобы еще и еще раз убедиться, что без этой реки, и без вот той крохотной волны, и без моста, и без меня вселенная существовать не может… Это для меня аксиома. Но если вселенная не может существовать без таких мелочей, то она и подавно не может существовать без того человека, которого я здесь жду.

Я смотрю на свои часы и по углу между стрелками определяю время. В курс тренировки входило определение времени без часов, и я это могу делать днем и ночью с точностью до секунды. На часы я смотрю просто для того, чтобы еще раз удивиться, до чего же это таинственный механизм. Более того, я уверен, что из всех самых непонятных и таинственных вещей на свете самым непонятным и таинственным предметом являются часы — все равно какие. Или мои наручные, или вон те, большие, электрические, которые висят на столбе… Тайна этого прибора в его простоте. Подумать только: от угла между большой и маленькой стрелками зависят затмения Луны и Солнца, распад атомов урана, движение переменных звезд и железнодорожных поездов.

Горгадзе всегда говорил, что от часов нужно избавиться, потому что они только запутывают суть дела и вносят сумятицу в понимание проблемы. Поэтому нужно научиться не обращать внимания на часы и вообще о них не думать.

Мои часы мне ни к чему, я их ношу по привычке, просто для того, чтобы иногда пытаться постигнуть их непостижимую тайну. А тайна здесь какая-то есть — может быть, одна из тех, на которых стоит весь мир.

Ведь недаром же вот сейчас, когда обе стрелки слились, когда колесики и пружинки поставили их так, что время стало называться половиной шестого, человек, которого я жду, появился на противоположном конце моста. Как закон или неизбежная судьба. Как вспышка новой звезды в далекой галактике.

Я издали вижу, что, как всегда, она идет неторопливой походкой и, как всегда, улыбается. И я заранее знаю, что, когда она поравняется со мной, улыбка исчезнет с ее лица и она пройдет мимо, глядя на противоположную сторону моста.

Ее лицо запомнилось мне с первого раза навсегда и так ярко, как ничто другое, и все же в каждую следующую встречу я открываю для себя в нем все новые и новые черты. Вот и на этот раз…

Но она, как всегда, я знаю, очень медленно пройдет мимо, как бы ожидая, что я ее окликну или что-нибудь спрошу, а когда этого не случится, зашатает быстрее, разочарованная и даже рассерженная.

А может быть, мне это только кажется, и в наших встречах нет ничего особенного, и она просто думает, как многие другие прохожие, что я стою на мосту от нечего делать и к тому, что я здесь стою, она не имеет никакого отношения.

А я каждый раз даю себе слово хоть на минутку стать храбрым, остановить ее и сказать, что я так больше не могу и что для меня она весь мир, и особенно сейчас, когда все тренировки, которые придумал Горгадзе, позади, и я жду главного…

Я заранее знаю, что храбрым не стану, и что сегодня будет то же, что вчера, позавчера, неделю и месяц тому назад, и я просто еще раз буду провожать удаляющуюся фигурку глазами до тех пор, пока она не скроется. Потом побреду обратно, ей вслед, проклиная свою нерешительность и мечтая о том, чтобы скорее все началось сначала.

По мере того как девушка приближается, мои руки все судорожнее сжимают чугунные перила, и я замечаю все мелочи.

Она идет очень медленно, плавно, слегка покачиваясь, и в этой походке есть что-то по-детски озорное, небрежное и очаровательное. Я вижу ее голубые глаза, полуоткрытый розовый рот, легкий румянец и беспокойную прядь каштановых волос, которую треплет легкий ветерок.

Горгадзе часто повторял, что в мире важны не столько предметы, сколько их движения, поэтому нельзя влюбиться даже в самую красивую, но неподвижную статую.

Если говорить правду, то о Горгадзе и огромном здании с полупустыми залами я забываю только на одно мгновение, на тот теряющийся в океане времени миг, когда она оказывается рядом со мной. Даже мой натренированный мозг не в состоянии определить этот интервал времени — до того он краток. У меня внезапно появляется жгучее желание усилием воли растянуть этот интервал до бесконечности, и вот здесь наступает что-то похожее на облегчение, вспыхивает надежда, в сердце вздрагивает чувство, похожее на чувство мести.

Закусив губы, я начинаю думать о том, что если Горгадзе прав, то всем моим мукам скоро конец, и о том, что когда это наступит, то я выброшу свои часы, как ненужные.

Я взглянул на циферблат — стрелки разошлись ровно на столько, на сколько я и предвидел, и она поравнялась со мной…

— Скажите пожалуйста, который час?

Я окаменел.

Перед глазами плывут желтые пятна, и среди них, как отражение солнца в волнах реки, светится ее лицо, то самое лицо, которое я так хорошо знаю.

— У вас, кажется, есть часы?

Я нелепо киваю головой и тяну рукав пиджака.

— Я вижу. Половина шестого. Спасибо.

И она повернулась, чтобы опять уйти.

— Постойте…

Когда мы пошли рядом, мне стало чертовски радостно и весело. Был взят какой-то тяжелый, требующий огромного душевного напряжения барьер, и теперь все оказалось легко и просто.

Мы болтали обо всем на свете, и она иногда останавливалась, и ее глаза светились неподдельным удивлением, когда я сообщал ей что-нибудь такое, чего она не знала или о чем никогда не думала.

— Я вас знаю давным-давно, — сказал я, когда мы уселись на скамейке в сквере.

— Я вас тоже. Вы мне даже раз или два снились. Стоите себе на мосту с каким-то странным выражением лица. Я иногда даже думала, что вы собираетесь кинуться в реку. Не знаю, почему я так думала, наверное, потому, что у вас действительно всегда было такое странное выражение лица.

— Я прихожу туда, чтобы встретить вас.

— А я об этом догадалась давно и тогда перестала бояться за вас.

— А вы боялись за меня?

— Очень, — ответила она, — особенно ранней весной, когда вода в реке была еще холодной.

В темноте при свете первых фонарей она кажется мне еще красивее, и я иногда умолкаю, чтобы просто слушать ее голос, не очень заботясь о том, чтобы понимать, о чем она говорит. После снова говорю я, и так было до тех пор, пока на башне куранты не пробили полночь.

Она вздрогнула, а я тихонько взял ее руку и прошептал:

— Это скоро кончится…

— Что?

— Тирания… Тирания времени… Вы помните, у Гёте: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»

— Помню…

Когда мы дошли до ее дома и взялись за руки, чтобы попрощаться, у меня возникло такое чувство, будто мы старинные-престаринные друзья, и было нелепо несколько месяцев стоять без толку на мосту и смотреть на желтую воду и на стрелки часов.

А может быть, не так уж и нелепо, как мне казалось. Ничего нельзя уже переменить, а то, что должно было свершиться, свершилось, и, значит, так и нужно.

Я все еще продолжал верить, что поток времени совершенно неуправляем, что против его течения человек бессилен, а будущее давным-давно готово, лежит себе, как на складе, и ждет момента, чтобы неизбежно превратиться в настоящее… Все наше будущее существует себе с незапамятных времен, готовенькое, и ждет своего времени.

— Именно такая концепция породила множество нелепых фантазий о машине времени, — сурово поучал Горгадзе. — Нельзя совершить путешествие туда, где ничего нет… Будущее — это постепенное, кропотливое, мучительное созидание, в котором участвуют силы природы и силы человека. Его мы создаем, строим по зримым и незримым чертежам и планам. А пока эти чертежи и планы не реализованы, нечего и мечтать о путешествии в ничто.

Голос Горгадзе гулко отражался под сводами высоких залов, и от этого смысл его слов становился торжественным и величественным. Горгадзе посвятил всю свою жизнь тому, чтобы разрушить концепцию машины времени, доказать всю ее нелепость и бессмысленность. А сделать это можно было, только создав нечто совершенно противоположное.

— Реальным является только настоящее.

А кто в этом сомневается? Машина времени — это неизбежная мечта человека, не сознающего своего собственного величия. Такому человеку кажется, что его завтрашний день давно ему уготовлен и остается только покорно ждать.

— Реальным является только настоящее.

Рано утром, поднимаясь по широкой лестнице в этот серый дом, я заранее знаю, что будет дальше. Я буду смотреть на экран осциллографа, где неподвижно застыли причудливые кривые, которые изображают волны, несущиеся с фантастической скоростью. И буду удивляться тому, что этот незамысловатый прибор остановил течение времени, и то, что мчится, летит, изменяется, на экране омертвело и застыло… Я буду долго смотреть на бешено вращающееся колесо. Его спицы освещаются быстро мигающей лампой — и вот теперь оно стоит совершенно неподвижно, и течение времени прекратилось…

Горгадзе снова и снова покажет мне фильм, на котором запечатлен всего лишь один неподвижный гоночный автомобиль. Гонщик сидит в напряженной позе, упрятав голову в плечи так, что над сиденьем возвышается только его белый шлем.

— Обратите внимание, автомобиль неподвижен, хотя он и несется вперед. Просто съемки производились с другого автомобиля, который мчался с такой же скоростью…

А вот другой фильм.

В голубом небе парит очаровательная девушка. Она с нераскрытым парашютом, широко раскинула руки и замерла в бездонной голубизне. На ней оранжевый комбинезон, и она напоминает неземное существо, покорившее силу тяжести.

— Камнем падает на землю, — бормочет Горгадзе. — Но ее снимал другой парашютист, который падал так же, как и она…

Да, идея предельно ясна: для того чтобы остановить течение времени, нужно научиться двигаться с его же скоростью!

Я долго не мог понять, что значит двигаться с той же скоростью, что и время, пока, наконец, в процессе тренировки до меня не дошел смысл этого. Я фиксирую внимание на множестве мелочей, я их запоминаю, я их фотографирую в своем сознании, и они оказываются навсегда выхваченными из потока времени. Теперь они уже вне изменений, и над ними ничто не властно…

Значительно позже Горгадзе раскрыл сущность моих тренировок. Он сказал, что они нужны так же, как нужны тренировки для любого другого путешествия: в горы, на плоту через океан, в космос… Я столкнусь с необычайным миром, где время перестанет течь… Это должен быть мир застывших движений, неизменных предметов, мир, состоящий из бездны связанных друг с другом мелочей, как величественный храм, построенный из миллионов сцементированных кирпичей… Движения и изменения не позволяют в деталях изучить запутанную структуру мироздания, и поэтому путешествие в мир без времени станет началом величайшей революции в истории познания, революции, не знающей себе равной во всей истории науки…

Я поднимаюсь по ступеням в здание, которое когда-то было не то музеем, не то католической церковью, и заранее знаю, что Горгадзе снова и снова будет повторять мне то, что я уже давно усвоил, но что я должен сделать частью себя, иначе опыт не удастся.

И то, что я знаю, как все будет, почему-то убеждает меня, что будущее все же существует в реальности, что оно меня ждет именно таким, каким я его предвижу. Я начинаю сомневаться в том, что нельзя построить машину времени, и уже готов доверить свои сомнения Горгадзе, как вдруг он сам, прославленный ученый, выдающийся знаток теории времени, встречает меня вовсе не там, где обычно, а прямо возле самого входа…

По его глазам и сосредоточенному выражению лица я понимаю, что он догадался о моих сомнениях и вот так, просто, нарушив привычное течение событий, вышел мне навстречу…

— Сегодня, — сказал он коротко. — Сейчас. Вы готовы?

Мне казалось, что я всегда был готов, вернее, давно уже готов к тому, чтобы броситься в омут безвременья, но сейчас, когда это мгновение наступило, я вздрогнул и заколебался…

— Если вы не готовы, можно подождать.

Подождать? Ах, да, конечно, нужно подождать! До того момента, когда обе стрелки часов не сольются в одну…

— Если не возражаете…

— Нет, что вы! В таких случаях не возражают… Делайте что хотите, а когда будете готовы, приходите.

Он исчез в полумраке, но долго не смолкающие гулкие шаги свидетельствовали о том, что он идет в самый дальний зал, где под стеклянным колпаком стоит его стробоскоп времени.

И вот я снова в толпе быстро идущих людей, среди грохота и шума большого города. Всматриваюсь в мелькающие лица, смеющиеся глаза, в солнечные зайчики, прыгающие по трепетной утренней листве, и мне кажется, что иначе и быть не может, и нужно действительно быть таким, как Горгадзе, чтобы додуматься до машины, останавливающей время.

Я силился представить себе, как все будет, что я буду чувствовать, когда все остановится и я буду бродить (именно так сказал Горгадзе — бродить!) в мире без времени.

Это все равно, что смотреть на живую картину, великолепную картину, написанную великим мастером, думалось мне…

Долго я стоял на трамвайной остановке и почему-то снова и снова следил за тем, как останавливался трамвай, как переставали вращаться его колеса, и передо мной возникала красная стенка вагона, а после он трогался с места, красное полотно исчезало, а на той стороне улицы торопливо шли люди, открывались и закрывались двери магазинов, и порывистый городской ветер непрерывно шарил в густых кронах лип, что растут вдоль тротуара…

Когда это начнется, я пойду на свой мост!

А она еще не знает, какой у меня сегодня особенный день. Я ничего ей об этом не рассказывал, разве что только намекнул, процитировав Гёте. Но как она могла догадаться, что это не образ и не простая поэзия, а уже реальность! После, когда опыт кончится, я расскажу ей про все: про машину времени, которую никогда нельзя будет построить, про Горгадзе и про его уже созданный, стоящий под стеклянным колпаком стробоскоп времени.

Я иду и замечаю множество мелочей, без которых вселенная немыслима. Но эти мелочи так быстротечны, так мгновенны, что они теряют всякое значение и начинают казаться действительно мелочами.

От мысли, что в половине шестого они перестанут быть мелочами и приобретут то значение, которое им по праву должно быть приписано, мне становится не по себе.

Я пересекаю широкую историческую площадь, и мой взгляд останавливается на обветренных временем старинных стенах. Я начинаю подозревать, что когда окажусь вне потока времени, то тогда все — не только эти стены — будет казаться мне давно минувшей историей.

Здесь опять противоречие. Ведь без времени не может быть никакой историй, кроме того, что есть на самом деле. И все же мне так хочется, чтобы в мире без времени была хоть какая-нибудь жизнь, а не просто кладбище застывших движений.

Площадь громыхает от потока автомобилей и автобусов, и я невольно улыбаюсь, вспбмнив о Мюнхгаузене, который услышал оттаявшие звуки рожка… В мире без времени должно быть вечное молчание, незыблемая тишина, в бездне которой должно потонуть биение собственного сердца и собственное дыхание.

Я обязательно пойду с ней на эту площадь и после расскажу подробно, как прошел опыт, что я видел и чувствовал, особенно тогда, когда она была рядом со мной.

Безвременье должно быть похожим на вечность или на что-то в этом роде. А может быть, это будет просто кромешный мрак, тот самый, о котором говорил Горгадзе:

— Направьте телескоп на ту часть вселенной, где нет ни одной звезды, в черную пустоту, в бездонную пропасть и попытайтесь там найти намек на течение времени.

Несколько ночей подряд я смотрел в телескоп в ничто, и постепенно мной овладевало сознание, что пустота это и есть конец времени… Но стоило прибор повернуть на какой-нибудь градус-полтора, и перед глазами начинало искриться звездное небо, где все менялось, мерцало и вспыхивало.

— Звезды, галактики, сверхгалактики — это острова времени во вселенной. Между ними ничего нет… Нет и времени…

А что, если справедливо и обратное?

На мгновение мне становится жутко от возможности вместе со стробоскопом опуститься в черную неподвижность, раствориться в ней и навсегда исчезнуть.

Сейчас время летит, незаметно для меня подкрадываясь к роковому мгновению, и я начинаю лихорадочно искать самый короткий путь, чтобы побыстрее вернуться к Горгадзе,

По дороге я сталкиваюсь с прохожими, вслед мне несутся не совсем приятные слова, а мне весело. Скоро, скорее, чем они думают, я буду бродить среди них, как среди памятников, но они-то этого и не подозревают!

И опять я ничего не предвидел. Я думал, что Горгадзе, как и утром, встретит меня у самого входа, а он стоял в большом зале, в глубине здания, в окружении моих товарищей.

Это они делали под его руководством все, чтобы сегодня я отправился в путешествие. Они стояли справа и слева от Горгадзе и внимательно смотрели, как я подходил. Собрались, чтобы меня проводить… На их лицах было выражение торжественности, озабоченности и тревоги. Никто не проронил ни слова, говорил только Горгадзе.

— Запоминайте мелочи, все до одной. После вам придется много и подробно обо всем писать. И еще, не торопитесь… Впрочем, сейчас это уже не то слово… На этот счет, по правде говоря, я не могу дать вам никаких указаний, потому что я не знаю, какие указания там пригодятся… Прибор остановится автоматически… Вас интересует, через сколько времени? Этот вопрос теперь не имеет смысла, поэтому вы о нем не думайте. Нужно только нажать кнопку, а дальше все пойдет своим чередом… Может быть, не пойдет, а остановится своим чередом… Я не знаю… Я вас не ограничиваю ничем. Вы можете начать опыт с любого момента и с любого места. Только прошу — запоминайте мелочи!

Я попытался улыбнуться и потянулся к стробоскопу времени.

— И еще одно: вы не должны, находясь там, делать какие-либо суждения или обобщения. Они могут быть неверными, и вы вернетесь с искаженным представлением об увиденном и пережитом. Это будет большой урон для науки. Выводы мы сделаем после того, как вы опишете все мелочи.

«Находясь т а м… Находясь т а м… Так ведь это же здесь, совсем рядом, всего в пяти минутах ходьбы!»

Товарищи по очереди пожимают мне руку. С прибором наготове я шагаю к яркому прямоугольнику двери и выхожу на шумную улицу, освещенную оранжевым вечерним солнцем.

Было бы неправдой сказать, что я не волнуюсь. Конечно, не настолько, чтобы отказаться от опыта, но я чувствую, что сейчас должно произойти что-то странное, то, чего нельзя никак предвидеть, что было ясно только теоретически, и то лишь в самых общих чертах. Я почему-то думаю, что все героические опыты прошлого, какими незначительными они бы ни были, всегда таили в себе крупицу опасности именно потому, что будущее во всех деталях нельзя предвидеть даже при помощи самых точных теорий…

Меня успокаивает то, что речь идет не о предвидении будущего, а только о настоящем, и если в этот момент со мной ничего не случится, то, значит, ничего не случится никогда.

И вот я уже вижу ее.

Сейчас она идет быстрее, чем раньше, той задорной, смелой походкой счастливой девушки, которая знает, что ее всегда ждут.

— Я не опоздала? — спрашивает она, немного задыхаясь.

— Нет…

— У вас опять странное выражение глаз… Вы…

— Я в полном порядке… Я только прошу вас… Как вам сказать… Я очень прошу вас меня не покидать, что бы сегодня ни случилось…

Она громко смеется и крепко сжимает мою руку.

— Идем! Я вам расскажу, как вы мне приснились еще раз…

«Сейчас или немного погодя? Кто знает, когда наступает настоящее счастье? И вообще, существует ли такой момент? А если его не существует, то тогда можно и сейчас…»

Я на секунду останавливаюсь и привлекаю ее к себе.

…Она попятилась назад, и мне показалось, что она испугалась моего слишком смелого движения и того, как громко что-то щелкнуло в моей сумке, висевшей через плечо. Она действительно попятилась назад, но очень странно улыбаясь и помахивая сумочкой. Мимо меня прошел какой-то человек и на мгновение заслонил ее спиной, а когда он отошел в сторону, я уже ее не видел. Я ужаснулся тому, что она так внезапно исчезла, и только тогда сообразил, что после щелчка прибор начал работать. Я не знал, что мне делать, и несколько секунд стоял в раздумье, как вдруг увидел автомобиль.

Это было обыкновенное такси «Волга» — оно показалось из-за поворота и ехало в мою сторону задом наперед.

Когда автомобиль поравнялся со мной, шофер высунулся из окна, лукаво подмигнул и крикнул:

— Счастливая парочка!

Она рядом засмеялась.

— Веселый парень, не правда ли? — сказала она, когда такси снова двинулось вперед.

— Вы… вы…

Из-за поворота опять появился автомобиль, но теперь он ехал, как положено. Однако колеса у него вращались в противоположную сторону!!!

— Вы куда-то… уходили?

Вместо ответа я увидел ее на противоположном конце моста, все с той же красной сумочкой, которая почему-то была не в правой руке, как обычно, а в левой. Она очень торопилась, после замедлила шаги и прошла мимо меня, отвернув голову, как это было до нашего знакомства.

— Прошу вас… — начал было я. — Почему… Она прошла мимо, очень рассерженная и разочарованная. После она сошла с тротуара, сделала круг на проезжей части моста, ловко лавируя между машинами. Среди автомобилей было несколько таких, которые, как и первый, ехали задом наперед или с колесами, вращающимися в противоположную сторону.

Меня очень насмешила одна пара, мужчина и женщина, которые сначала прошли мимо меня, а после вернулись, двигаясь задом наперед, а после снова пошли, как нужно, и так было несколько раз…

Я опять что-то подумал о приборе, который был в сумке, но теперь мой взгляд упал на электрические часы, они по-прежнему показывали половину шестого, хотя, по-моему, с момента нашей встречи прошло по крайней мере минут десять.

— Я не опоздала? — спросила она, немного задыхаясь.

— Нет…

— Счастливая парочка!

Это опять прокричал шофер того самого такси, но теперь оно ехало нормально.

— Нахальный парень, — пробормотал я. — Правда, он нахальный? Куда это вы только что исчезали?

Она хихикнула и попятилась назад. Конечно же, она двигалась назад, а ее ноги ступали вперед! Как я не заметил этого сразу? Я никогда ни у кого не замечал такой манеры ходить! Но если у автомобилей колеса вертелись не так, как нужно, то почему бы и людям не передвигать ноги так, как им это нравится?

Часы на набережной по-прежнему показывали половину шестого. Теперь я был уверен, что прибор работает! Но только никак не мог понять, в чем ошибся Горгадзе.

Было еще одно, что я заметил сразу, с того самого момента, когда в сумке щелкнул прибор.

Я ничему не удивлялся! Все, что случалось и что случится, так и должно быть! Вернее, здесь может быть что угодно…

И если сейчас она идет уже по этой стороне моста, то так оно и должно быть. Прошла мимо? Ну и что же…

Это такси начинало действовать мне на нервы. Сколько раз можно вот так, как попало, приезжать и уезжать. И шофер не отличался остроумием — повторял одно и то же.

Поэтому я взял ее за руку, и мы пошли на набережную, где рабочие снимали трамвайные пути, ковыряя гранитную брусчатку и поддевая ломами шпалы. Эти пути уже были сняты когда-то, но это не имело никакого значения, потому что в следующее мгновение по ним снова прошел красный трамвай, с колесами, вращавшимися в противоположную сторону.

— Я не опоздала? — снова повторила она надоедливый вопрос, и я ответил, что нет и что все это чертовски скучно.

— Счастливая парочка!

Нет, нам решительно не избавиться от этого таксиста! Если он появится еще раз, мы просто сядем в машину.

Шофер не заставил себя ждать, подъехал как-то боком и, лукаво подмигнув, крикнул свое.

Дверь машины отворилась не наружу, а внутрь, и из машины послышался мрачный голос:

— Занято…

Действительно, забившись в угол, сидел человек в шляпе, надвинутой на глаза, с высоко поднятым воротником. Кроме того, водитель был уже другим.

— Нам сегодня не везет, — пробормотал я в пустоту. Часы показывали половину шестого, и мне, конечно, нужно было торопиться на свидание. Теперь я знал, что должен сделать. Нужно крепко взять ее за руку и никуда не отпускать!

Нет, конечно, она не опоздала. Когда мужчина и женщина два или три раза продефилировали мимо нас, я повел ее туда, где рабочие уже не снимали трамвайный путь, а где теперь была пустынная площадь, обсаженная вокруг молоденькими липками.

Вести ее не составляло никакого труда, хотя она шагала в другую сторону и даже иногда куда-то бежала.

Пусть себе бежит — она все равно рядом со мной и повторяет один и тот же надоевший вопрос.

— Занято, — сказал кто-то прямо мне в ухо, и тот, кто сидел в углу автомобиля, повернул ко мне свое лицо.

Это была женщина.

Мы перебежали площадь, а после бежала только она, а я медленно шел рядом, крепко держа ее за руку, чтобы не повторять всю эту идиотскую историю со свиданием на мосту.

Солнце было еще высоко, а мы оказались на набережной и двигались в сторону парка.

Колесо обозрения, переполненное весело визжавшими детишками, пока не крутилось. Оно совсем не крутилось, а контролер впускал одну группу ребят и выпускал другую — тех, которые уже получили удовольствие. Было удивительно смотреть на их счастливые возбужденные лица и на то, как они рассказывали о своих впечатлениях родителям. Только колесо продолжало стоять на месте, а поток ребят не прекращался.

Где я видел ту женщину, сидевшую в такси? И когда же завертится это колесо?

А она рассмеялась рядом со мной и опять спросила:

— Я не опоздала?

Качели почему-то в половине шестого не пользуются успехом, хотя и качаются пустые. А одна ладья застыла в высоко поднятом положении с одним-единственным пассажиром, тем самым, которого я видел все в том же идиотском такси.

Несколько лодок на реке плавали боком, то приближаясь, то удаляясь друг от друга. Это было похоже на странный танец, и исполнять его, по-видимому, было нетрудно, потому что течение реки прекратилось, и лодки всегда могли остановиться в любом месте. Для этого не нужно быть искусным гребцом, а стоило только поднять одно весло, а другим грести, как вон тот дядя с бородой, или опустить оба весла в воду, как та девушка в синем купальнике, или просто лежать на дне лодки и ровным счетом ничего не делать…

А когда она поднялась со дна лодки, у меня мелькнула мысль, что пора прекратить это и идти дальше. Я еще крепче стиснул ее руку, и тогда мы оказались уже не в парке, а на другой его стороне, на лугу.

Я знал, что сейчас все еще половина шестого и торопиться некуда. Она несколько раз пробежала мимо меня, хотя я все еще держал ее за руку, а потом мне пришлось идти обратно в парк и буквально вытаскивать ее из этой дурацкой лодки — нельзя же без конца лежать на дне, тем более что оно сырое и легко можно простудиться…

Ветра не было, но верхушки некоторых деревьев гнулись в разные стороны.

За лугом виднелись камышовые заросли, а там начиналось озеро, куда впадала река.

Конечно, для того чтобы добраться до озера, не нужно было хлюпать по воде среди камышей, тем более что она бежала впереди, по тропинке, которая образовалась после того, как прошел я. Один раз она оказалась в самом начале камышовых зарослей, когда мы уже их прошли насквозь.

Один раз мне стало очень смешно, когда она без всякой причины появлялась то тут, то там, — Горгадзе, конечно, все перепутал, потому что нет ничего смешнее, чем события, которые совершаются вне времени. Их можно назвать событиями лишь с некоторой натяжкой, потому что они происходят как попало. Река давно перестала течь, а лодки продолжали свой медленный танец, и она часто оказывалась в лодке, или в такси, или на качелях.

Мысли перескакивали с одной на другую, и в этом ничего не было удивительного. Они просто следовали за веселым калейдоскопом событий, а события могли быть какими угодно и совершаться в любом порядке.

Вот и сейчас она бежит по теплому песку, хотя я догонял ее еще раньше и не отпускал ее руку.

Если бы не это неподвижное колесо обозрения и не этот непрерывно обновляющийся поток детей, мы бы давно обошли камыши! Наверное, колесо так и не завертится, потому что лодки на реке все время плавают только боком и течения совсем нет…

Я подумал, что ей действительно не следовало лежать на дне сырой лодки и тратить деньги на такси, чтобы вовремя попасть на мост. Она доехала до моста, а пришла ко мне с противоположной стороны и, значит, ничего не выиграла. Ведь часьы все равно, как и теперь, показывают полшестого.

Но у нее, вероятно, было свободное время и для качелей и для лодки, и вообще, может быть, она в половине шестого выходная.

Горгадзе мог бы меня предупредить, что когда начнет работать стробоскоп времени, то не нужно ломиться в занятое такси, а после держать ее крепко за руку, когда машина уже тронулась.

Когда мы уже в третий или четвертый раз пробирались сквозь камыши, я начал подозревать, что вся эта прогулка к неподвижному озеру ровным счетом ничего не значит по сравнению с колесом обозрения. Нам приходилось к нему возвращаться снова и снова, чтобы после удивляться качелям и лодкам на реке.

А озеро как озеро. Оно всегда такое. В него впадает река, а само оно никуда не течет.

На нем нет волн, над ним не веет ветер, и вообще здесь очень пустынно и грустно.

Она вытянулась на теплом песке и положила голову мне на колени. Но это только показалось, потому что в действительности она по-прежнему пятилась назад, а я оказался впереди нее и помчался что есть мочи к мосту, чтобы не оповдать на свидание.

А она продолжала лежать на песке и смотреть на неподвижное мутное озеро, где все застыло и в глубинах которого могло случиться что угодно. Точь-в-точь, как в этом мире без времени… Это озеро очень мутное и очень неподвижное. Оно фактически никуда не вытекает, хотя некоторые ученые утверждают, что на самом дне есть расселина, которая соединяет его с подземным океаном, тоже неподвижным и черным, как пустая вселенная.

Может быть, это и так, иначе трудно объяснить, куда девается речная вода, которая тоже не течет, пока она лежит на дне сырой лодки.

И все же на свидание нельзя опоздать. Озеро здесь ни при чем. И после того как мои товарищи пожали мне руку и Горгадзе кивнул головой, я стоял на середине моста и напряженно смотрел на ту сторону, где часы показывали половину шестого.

Она подошла ко мне торопливой походкой.

— Я не опоздала? — спросила она, немного задыхаясь.

— Нет…

В это мгновение я услышал щелчок в моей сумке. Теперь все было так, как и должно быть. Я привлек ее к себе и поцеловал в губы.

— Счастливая парочка! — крикнул промчавшийся мимо таксист.

 

РАЗМЫШЛЯЯ О ВРЕМЕНИ…

Стало почти очевидной истиной выражение: «Самое простое — самое сложное». Если под простым понимать то, к чему мы привыкли и над чем не задумываемся, хотя и встречаемся почти непрерывно, то под это определение «простого» подходит и знакомое нам всем время.

О времени можно рассуждать без конца именно из-за его кажущейся простоты, обыденности, неизбежности, одним словом, потому, что око якобы не содержит в себе больше того, что людям нужно в их повседневной жизни.

«У меня не хватает времени…», «Время промчалось незаметно…», «Это было хорошее время…», «Наступит время…»

Мы произносим эти фразы по нескольку раз в день, будучи уверенными, что понимаем всю глубину их содержания, не задумываясь над тем, что мы в действительности имеем в виду.

Эта кажущаяся простота понятия времени объясняется тем интуитивно воспринимаемым ощущением, что мы сами постоянно находимся в его непрекращающемся потоке, что оно «все время» с нами, мы чувствуем его бег, мы умеем просто и удобно его измерять при помощи часов, и что вся наша жизнь «расписана» по времени так, что наше сознание привыкло к нему как к чему-то естественному и неизбежному.

Субъективному ощущению времени в немалой степени способствует то, что ученые называют «биологическими часами», — физиологические процессы, связанные с определенным периодом, которые совершаются внутри живых организмов, в том числе и внутри человеческого организма.

О времени, его сущности и его природе рассуждали и писали с незапамятных времен философы и ученые, и не следует думать, что и сейчас вопрос о том, что такое время, окончательно решен. Как и всякое фундаментальное свойство мира, время обладает качествами и особенностями, которые непрерывно познаются со все большей глубиной по мере развития науки вообще. В конце прошлого столетия понятие времени было подвергнуто глубокому анализу Фридрихом Энгельсом, который на основе новейших достижений естествознания дал классическое определение времени как формы существования материи и, следовательно, объективной реальности, существующей независимо от познающего время «Я».

С тех пор стало ясно, что время, как и пространство, неотделимо от материи и что вне материи понятие «время» не имеет смысла.

Вечное, непрерывное движение, совершаемое материей, происходит во времени, и если бы представить фантастический мир, где вдруг исчезла бы материя и, следовательно, всякое движение, то говорить о течении времени в таком мире было бы совершенно бессмысленно.

Теория относительности показала, что время не обладает «универсальной» скоростью течения и что ход времени тесно связан со скоростью движения материи. Этот некогда парадоксальный вывод в настоящее время подтвержден прямыми измерениями времени жизни некоторых ядерных частиц, для которых оказалось, что их «время жизни» тем большее, чем быстрее они двигаются.

Таким образом время приобрело свойство относительности и перестало быть тем «абсолютом», который ввел в точную науку Ньютон.

Именно эйнштейновские рассуждения об относительности времени вдохновили Герберта Уэллса написать свою «Машину времени».

Знаменитый путешественник по времени рассуждал так:

«Пространство, как понимают его наши математики, имеет три измерения, которые называют длиной, шириной и высотой… Однако некоторые философские умы задавали себе вопрос: почему же могут существовать только три измерения? Почему не может существовать еще одно направление под прямым углом к трем остальным?.. Ученые, — продолжал путешественник но времени, помолчав для того, чтобы мы, лучше усвоили сказанное, — отлично знают, что Время только особый вид Пространства».

Для удобства описания явлений природы ученые — математики и физики — привыкли объединять пространство и время в единый четырехмерный мир, и это объединение породило надежду осуществить путешествие во времени.

Если можно передвигаться в любом направлении в пространстве, то почему нельзя перемещаться во времени? Ведь оно не менее реально, чем и само пространство.

Со времен У