Цой отлично помнит свое серое, безрадостное детство на окраинной улице Гирина, в полуразвалившейся, еле покрытой хижине. Город был верным спутником детских лет Цоя. Воспоминания об унижении, о вечном раболепстве сапожника-отца перед ростовщиком, владельцем соседней лавочки, перед жандармом на углу улицы, перед каждым японским солдатом, перед каждым автомобилем, изредка появлявшимся на этой окраине, до сих пор еще вызывали в душе Цоя стыд, горечь и гнев. Бедный кореец был ничтожеством, прахом перед каждым крепким ботинком с квадратным солдатским носком или с нежным лакированным верхом.
Двенадцати лет Цой попал к своему бездетному дяде, в рисовый колхоз у озера Ханка, недалеко от Владивостока. Дядя усыновил его и определил в школу. Первый год Цой провел в колхозе как во сне. Он все боялся, что этот сон кончится, счастье развеется, как дым, и он опять услышит стук отцовского сапожного молотка в темной, сырой хижине, и жалобы матери на дороговизну соевых бобов, и голодный плач младших детишек.
В колхозной школе Цой скоро сделался одним из лучших учеников; потом второй отец отправил его во Владивосток, чтобы он там еще большему научился и вернулся в колхоз агрономом. Но вышло иначе. Цой увлекся химией и морем. И вот он — химик подводной научной экспедиции и секретарь комсомольской ячейки на подлодке — сидит сейчас в красном уголке «Пионера» и играет в шашки с розовощеким круглолицым Матвеевым, комсомольцем-водолазом. Дела Матвеева плохи: одна шашка уже заперта, остальные очень далеки, и выручить ее вряд ли удастся. Матвеев крепко задумался, склонившись над доской. Цой тоже задумался, но совсем о другом. Его черные с чуть скошенными веками глаза на темно-желтом длинном, чисто выбритом лице медленно обводят всех собравшихся в отсеке красного уголка.
Цой видит веселые лица, слышит смелый голос Марата, запальчиво, как всегда, спорящего с океанографом Шелавиным. И кругом время от времени — спокойный смех, спокойный, беспечный смех.
На Цоя в таких случаях часто находит какое-то странное и в то же время тревожное чувство. Он становится тогда беспокойным, каждая жилка в нем напрягается, ему все кажется, что он чего-то недоглядел, что-то упустил, что нужно еще что-то проверить, осмотреть, укрепить хорошенько. И ему хочется тогда напоминать всем, всем — друзьям и товарищам, всем окружающим, — напоминать, напоминать без конца, что нельзя быть беспечными, бездумно-спокойными и уверенными, как будто нет больше опасностей кругом, как будто нет уже жандармов и ростовщиков по ту сторону границы…
И еще ему в такие минуты с особой, непреодолимой силой хочется сделать своей новой Родине какой-нибудь подарок, принести ей в дар что-нибудь такое, что сделало бы ее еще более мощной и неприступной и одновременно хотя немного успокоило бы его самого…
Но сегодня, сидя с Матвеевым за шашками, он неожиданно почувствовал, как радостно и горячо кровь заливает ему щеки при мысли, что он набрел на чудесную идею, что его тайная, как будто несбыточная мечта о подарке начинает принимать хотя еще и смутные, но все же реальные очертания.
«Если бы удалось только практически разработать эту идею…» — думал Цой в радостном возбуждении. Море… Огромный, необъятный Мировой океан. Как он велик! Как неисчерпаемы сокровища, которые он таит в себе! Надо лишь уметь взять их у него.
Звонкий голос комиссара оторвал Цоя от этих мыслей:
— Матвеев! Цой! Кончайте!
— Сдавайся, Матвеев, все равно партия проиграна. Пора начинать занятия.
Цой так углубился в свои мысли, что даже не заметил, как в красном уголке собрался океанографический кружок, руководителем которого был Шелавин. На занятия явились механики Ромейко и Козырев, уборщик Щербина, кок Белоголовый, водолаз Крутицкий, препаратор Королев, Марат Бронштейн — все с тетрадями и карандашами. В этом кружке участвовал и Матвеев. Поэтому он заторопился и, бросив последний взгляд на доску, сдал Цою партию в явно безнадежном положении. Он на минуту скрылся из отсека, быстро вернулся с толстой тетрадью и уселся за большим, накрытым красной скатертью столом, вокруг которого сидели уже все члены кружка. Подошел к столу и Цой. Свободного места не было, и он устроился в одном кресле с Павликом.
От забинтованной головы Павлика шел тонкий, чуть заметный запах йода и еще какого-то лекарства, и Цою стало жалко мальчика. Он обнял его за плечи, тепло прижал к себе, и так они сидели в глубине мягкого кресла, внимательно слушая Шелавина.
Сиплым, простуженным тенорком океанограф говорил о морских течениях, о могучих реках, то теплых, то холодных, проходящих среди необъятных вод океанов и морей. Сейчас он рассказывал о том, как влияют течения на климат, на природу, на всю жизнь нашего Дальнего Востока. Холодные течения, которые непрерывно, начиная от Берингова пролива и до Кореи, идут вдоль берегов Камчатки и Приморья, делают климат этих областей Советского Союза суровым, а вода у советских берегов Берингова, Охотского и Японского морей зимой надолго замерзает. В то же время в Западной Европе, лежащей на одной широте с этими областями, климат мягкий, зимой почти не бывает морозов и снега. Море у берегов Норвегии, Британских островов, Голландии, Франции всегда свободно ото льдов.
— А почему? — спросил тонким голосом Шелавин, сквозь очки оглядывая сидевших вокруг стола и перебирая пальцами свою редкую, взлохмаченную, как пакля, бороденку.
— Гольфштрем, — быстро ответил Марат.
По правде сказать, Шелавин задал этот вопрос просто по привычке, не столько другим, сколько себе, чтобы продлить удовольствие и придать немного загадочности своему рассказу. Марат испортил ему игру, и океанограф почувствовал некоторое неудовольствие.
— Во-первых, — сказал он, — не говорите, Марат, «Гольфштрем». Это неправильно. Это слово английское, и его нужно произносить «Гольфстрим». Вот. А во-вторых, вы просто повторяете старую басню, будто он настоящий виновник мягкого климата Западной Европы. Это тоже неправильно. Гольфстримом наука океанография называет то мощное теплое течение, которое стремительно выносится из Мексиканского залива через узкий Флоридский пролив и идет, присоединив к себе у Багамских островов Антильское течение, вдоль берегов Северной Америки до мыса Рас, до Ньюфаундлендской банки. Он течет как будто в желобе из более холодной воды, как настоящая океанская река, густо-синяя, легко различимая среди своих, если можно так выразиться, голубых берегов. Но эта река имеет ширину от семидесяти шести километров в самом узком месте — во Флоридском проливе — до шестисот сорока километров у Ньюфаундлендской банки. Ее средняя глубина достигает трехсот двадцати метров! Можете вы себе представить такую реку?
— Речка что надо! — согласился Матвеев.
— А знаете ли вы, позвольте вас спросить, сколько теплой воды — до двадцати семи градусов по Цельсию на поверхности! — сколько такой теплой воды несет эта речка? — воскликнул Шелавин.
Его водянистые, обычно прищуренные глаза теперь широко раскрылись и сверкали чистым голубым пламенем, а рука с вытянутым худым и длинным пальцем высоко поднялась. Но не успел он хоть немного насладиться интересом аудитории, как заметил подозрительное движение непоседливого Марата и тотчас же торопливой скороговоркой забросал слушателей цифрами:
— Девяносто один миллиард тонн воды в час! А? Что вы скажете по этому поводу, позвольте вас спросить? Это даже трудно представить себе! Сравните это количество воды… ну хотя бы с Волгой. Величайшая река Европы, пересекающая поперек почти весь наш Союз, каждый час приносит в Каспийское море в среднем тридцать миллионов тонн воды, то есть в три тысячи с лишним раз меньше Гольфстрима! Понимаете? Даже все реки земного шара вместе взятые ежечасно выносят воды в двадцать два раза меньше, чем один Гольфстрим! И вот эта громада воды, — нагретая под жарким, экваториальным солнцем Атлантики, несет с собой на север невероятное количество теплоты. Что вы можете сказать по этому поводу?
— Всеевропейская печка, Иван Степанович! — воскликнул восхищенный Марат.
Шелавин мягко улыбнулся и, добродушно посмотрев на Марата, продолжал:
— Вы совершенно правы, Марат, у нас есть такая печка, но это все-таки не Гольфстрим. За Ньюфаундлендской банкой Гольфстрим совершает, как говорят американцы, преступление: он покидает берега Северной Америки и, расширяясь все большим веером, круто поворачивает на восток, к Европе. Вскоре после этого Гольфстрим переходит в широкое медленное Атлантическое течение. Не дойдя до берегов Европы, оно разбивается на две мощные струи. Одна из них посередине океана отделяется и под названием Канарского течения отходит к югу, к берегам Пиренейского полуострова и Северной Африки. Там это течение поворачивает на запад и сливается с тем самым северным экваториальным течением, которое под непрерывным воздействием постоянных ветров — пассатов — нагоняет массу теплой воды в Караибское море, а оттуда — в Мексиканский залив и дает начало Гольфстриму. Таким образом, здесь как будто замыкается круг, внутри которого, в Саргассовом море, мы сейчас находимся. Но главная струя Атлантического течения уходит на северо-восток, к западным и северо-западным берегам Европы. Здесь она, потеряв по дороге много тепла, полученного ею от Гольфстрима, отдает Европе большую часть оставшегося у нее тепла. Вот эта струя Атлантического течения и есть та европейская печка, о которой вы говорили, Марат.
— С какой же температурой подходит она к Европе? — спросил Матвеев, отрываясь от тетради, в которой он все время усердно делал записи.
— От восьми градусов тепла в феврале до тринадцати-пятнадцати градусов в августе.
— Только и всего-то! — удивился Матвеев. — Да в такой воде и купаться невозможно, а не то что отапливать всю Европу. Хороша печка, которая и сама-то зимой имеет лишь восемь градусов тепла! Как же это так, Иван Степанович?
— А ты не торопись сомневаться, — сказал Матвееву его товарищ по водолазному делу, спокойный, солидный Крутицкий. — Значит, этому есть свое объяснение.
— Как?! — набросился на Матвеева Шелавин. — Вам этого мало, позвольте вас спросить? А про удельную теплоемкость воды и воздуха вы забыли, позвольте вас спросить? А? Забыли? Ведь вы водолаз! Ведь вы должны были бы знать физические свойства воды!
— Ну что — теплоемкость? — защищался Матвеев. — Я знаю, что теплоемкость воды равна единице.
— Что же это значит? — наступал Шелавин.
— А то значит, что для повышения температуры одного грамма воды на один градус Цельсия требуется израсходовать тепла в количестве одной грамм-калории.
— Правильно. Не возражаю. Ну, а теплоемкость воздуха чему равна?
— Воздуха? — замялся Матвеев. — Воздух? М-м-м… Скажу честно, что за пять лет после окончания десятилетки нетрудно забыть такую мелочь. Да это нас, водолазов, и не касается, — извернулся он под общий хохот. — Нам, водолазам, нужно знать как можно больше про воду, куда мы лазим. А все подробности про воздух пускай помнят воздухоплаватели…
— Ну нет, брат, шалишь, — вмешался, похлопывая рукой по своей тетради, уборщик Щербина. — Надо и про воздух и про весь мир знать все, что только можно… Говорите уж вы, Иван Степанович! — обратился он к Шелавину.
— Нехорошо, нехорошо, товарищ Матвеев! — укоризненно покачал седой головой комиссар. — Завтра вы, может быть, захотите пойти во втуз. Придется опять зады повторять… Продолжайте, Иван Степанович!
— Так вот, — начал Шелавин, — теплоемкость воздуха — ноль целых двести тридцать семь тысячных теплоемкости воды. Почти в пять раз меньше! А вывод отсюда, если принять еще во внимание удельный вес морской воды и сухого воздуха, получится совсем простой, но огромный важности: один кубический метр воды, остывая на один градус, согревает на один градус три тысячи сто тридцать четыре кубических метра воздуха, соприкасающегося с этой водой! При охлаждении только на один градус слоя воды толщиной в двести метров на всем пространстве норвежской части Атлантического течения выделится такое количество теплоты, которого достаточно для нагревания на десять градусов (Слышите? На десять градусов!) слоя воздуха толщиной в четыре километра (Слышите? В четыре километра!) и покрывающего всю площадь Европы! Вы представляете себе — над всей Европой?! Ученые вычислили, что через каждый погонный сантиметр европейского побережья с океана на материк в течение года проносятся четыре тысячи миллиардов калорий! Подумайте — через каждый сантиметр! Самый лучший каменный уголь обладает теплотворной способностью в восемь тысяч калорий. Значит, через каждый сантиметр в течение года проносится тепло, которое заключают в себе пятьсот тысяч тонн самого лучшего угля!.. Сколько же угля надобно было бы сжечь, чтобы получить тепло, которое в течение года проносится на материк через все побережье Европы? А? Позвольте вас спросить? Теперь вам понятно, почему Атлантическое течение может играть роль печки для Европы?
— Вполне понятно! — живо отозвался Марат. — Огромные массы холодного зимнего воздуха, соприкасаясь с поверхностью более теплых вод, охлаждают воду, но сами нагреваются, делаются легкими и поднимаются наверх, уступая место другим холодным потокам воздуха с материка. А сами идут поверху к материку на место уходящего оттуда холодного воздуха и приносят туда с собой тепло Атлантического течения. Поэтому в Западной Европе климат гораздо мягче, чем на наших дальневосточных берегах, вдоль которых протекают не теплые течения, а, наоборот, холодные. Вот и выходит, что если Атлантическое течение является чем-то вроде печки для Европы, то течения Охотского моря превращают его в ледник советского Дальнего Востока. И я удивляюсь, Иван Степанович… Разве мы не можем…
— Подождите, подождите, — смеясь, прервал Марата Шелавин. — Сегодня мне приходится без конца поправлять вас. Когда вы говорите, что Атлантическое течение является печкой Европы, то это не совсем верно. Дело в том, что тепло этого течения распространяется и дальше Европы — в Азию…
— Ого! — послышалось с разных сторон, — Оно, наверно, течет туда где-нибудь под землей?
— Пожалуйста, не возмущайтесь. Я тут ни при чем. Это тепло идет туда не под землей, а под водой…
Все рассмеялись.
— Это вовсе не шутка, товарищи, — сохраняя серьезный вид, но улыбаясь одними глазами, продолжал Шелавин. — Возле северной оконечности Европы самая мощная часть Атлантического течения направляется на север мимо западного берега Шпицбергена и на глубине от двухсот до шестисот метров доходит до полюса, как это в свое время доказала героическая группа папанинцев. Другая же, значительно более слабая струя теплого Атлантического течения, пройдя мимо самой северной оконечности Европы, мыса Нордкап, и мимо нашего Мурманска, порт которого вследствие этого никогда не замерзает, также спускается под холодные воды Ледовитого океана. Одну свою крупную ветвь оно посылает кружить в водах Баренцева моря, а другую — мимо северной оконечности Новой Земли — частью опять в Баренцево море, частью в Карское море. И даже в самых далеких восточных частях Ледовитого океана, даже в Чукотском море советские моряки, полярники и ученые находили в глубинах струи уже чуть теплого, но несомненно Атлантического течения.
— Простите, Иван Степанович! — опять вмешался Марат. — Что же это такое? Вот мы реки отводим в новые русла… И меня удивляет… меня удивляет, почему мы не можем также бороться и с холодными течениями, которые замораживают наш Дальний Восток! Разве это непреодолимая задача? Ведь тогда зацвели бы там наши берега! А? Как вы думаете, Иван Степанович?
Марат покраснел и сидел, не сводя глаз с бумажки, на которой выводил карандашом замысловатые фигуры.
Все улыбнулись, оставили свои тетради, а Матвеев перемигнулся с Крутицким: жди, мол, потехи.
— Почему невозможно? — простодушно сказал Шелавин. — Была бы хорошая, здоровая идея, какой-нибудь интересный проект, и мы, наверно, могли бы его реализовать.
Матвеев не выдержал и рассмеялся:
— Иван Степанович, да не мучьте вы Марата! Его уже давно, вероятно, распирают эти идеи и проекты. Он только ждет момента, чтобы освободиться от них. Вот спросите его… Ну, выкладывай, Маратик.
За короткое время совместного плавания на «Пионере» вся команда успела уже узнать слабое место комсомольца Марата — его неистребимую страсть к изобретательству, к новым, неожиданным проектам, к грандиозным идеям покорения природы. Не было ни одной области науки и техники, мало-мальски знакомой ему, чтобы при первом же столкновении с ее острыми, не решенными еще проблемами, Марат не откликался на них какими-нибудь ошеломляющими предложениями или проектами. Живой, подвижный, необыкновенно любознательный, он с таким жаром и увлекательностью сообщал каждому, кто не отказывался слушать, подробности своих проектов и открытий, что команда подлодки в свободные от работы часы подолгу заслушивалась, когда Марат начинал излагать перед нею все грандиозные последствия и замечательные результаты, которые непременно принесет человечеству реализация его проектов. Выступая на занятиях в научных кружках, Марат всегда вносил в них оживление, и участники ждали в таких случаях чего-нибудь нового, вызывающего горячий спор или интересную дискуссию. Так и сейчас весь океанографический кружок весело насторожился, когда Марат предложил свой вопрос Шелавину.
— Так что же ты хочешь предложить, Марат? — поддержал Матвеева Цой.
Сейчас, когда у самого Цоя блеснула новая, захватывающая идея, при воспоминании о которой краска залила его темно-желтое лицо, он с каким-то новым чувством, новым интересом смотрел на своего друга и вызывал его на откровенность.
Марат поднял глаза на Цоя и улыбнулся ему.
— По-моему, — сказал он, — чтобы отеплить наши дальневосточные берега, надо отклонить холодное течение Охотского моря от входа в Татарский пролив и направить его в океан…
— Идея прекрасная, но совсем не такая уж новая, — возразил Шелавин.
— Знаю, что не новая, — прервал его Марат, как всегда в таких случаях разгораясь после первого же возражения. — Я знаю, что американцы уже давно носятся с идеей возвращения Гольфстрема… виноват, Гольфстрима… возвращения этого преступника домой, к родным берегам. Но это же сумасшедшие проекты! Вот вы меня называете «сказочником», «фантазером»… Как же назвать тех американцев, которые выдвигают проект сооружения у начала Гольфстрима, между островом Куба и полуостровом Флорида, гигантской стены длиной в двести пятьдесят километров, высотой, считая от морского дна, больше пятисот метров и шириной в пятьдесят метров?! Эта стена должна закрыть Гольфстриму старый выход из Мексиканского залива через Флоридский пролив. В то же время новым огромным каналом полуостров Флорида отделяется от материка. Тогда теплые воды Гольфстрима, ища выхода, ринутся через канал, который направит их вдоль берегов Америки.
— Ну, что же, Марат, — рассмеялся Матвеев, — проект в твоем духе. Можно сказать, в мировом масштабе!..
— В моем ли это духе, ты сейчас услышишь! — отрезал Марат. — А вот еще другой проект практических, как обычно говорят, американцев. Они предлагают соорудить стену у Ньюфаундленда, чтобы остановить холодное Лабрадорское течение, которое идет от берегов Гренландии вдоль берегов Северной Америки и одновременно перехватить Гольфстрим, загородив ему путь в Европу…
— Убийственные для Европы проекты, — сказал Шелавин, протирая очки и моргая прищуренными глазами. — Я тоже слыхал о них. Знаете ли, чем они грозят Европе? Исландия оледенела бы, как Гренландия, которая покрыта в настоящее время ледяным щитом толщиной до двух и более километров. Теплые и влажные ветры с Атлантического океана сменились бы северо-восточными арктическими метелями. Начался бы стремительный рост ледников на возвышенностях Северной и Центральной Европы; ледники стали бы спускаться в долины и на равнины, и в короткий срок на нашем материке воцарился бы новый ледниковый период. На Британских островах, во Франции, в Испании и Португалии трещали бы морозы до сорока градусов; Константинополь и Рим под вой пурги тонули бы в снежных сугробах, а европейская часть нашего Союза получила бы климат Восточной Сибири и Якутии. Зато, с другой стороны, эта европейская катастрофа вызвала бы грозы и ливни в Африке, и бесплодная пустыня Сахара превратилась бы в цветущий сад. Вокруг Нью-Йорка созревали бы ананасы, бананы, апельсины и виноград: каменистый, безжизненный Лабрадор покрылся бы лесами и нивами; ожили бы острова Баффиновой Земли и тундры северной Канады…
Шелавин замолчал, рассматривая стекла очков на свет электрической лампы. Слушатели его тоже молчали, как бы подавленные этими картинами. Казалось странным, что такие огромные изменения могут произойти на земном шаре только оттого, что Гольфстрим отклонит свой путь на два-три десятка градусов к западу.
— Фу! — произнес наконец Ромейко. — Страшен сон…
— К счастью, — сказал Шелавин, — на такие подвиги техника еще не способна.
— Пока, — заметил Марат, — Но в будущем и это станет для нее возможным.
— Марат прав, — спокойно вмешался комиссар, — но к тому времени, я убежден, всюду, по крайней мере в культурном мире, будет уже господствовать коммунистический строй, и он не допустит такого варварства. Если коммунистическое человечество сможет управлять погодой, то оно разумно и гуманно распределит теплоту по всей поверхности нашей земли.
— Правильно, товарищ комиссар! — закричал Марат. — Но сейчас мы уже можем и должны исправить и устранить маленькие сравнительно каверзы природы…
— Ах да! — улыбнулся Цой. — За всеми этими американскими ужасами мы забыли о маленьких проектах Марата. Надеюсь, они сулят нам только приятное?
— Даю полную гарантию, что никто возражать не будет. Я берусь согласовать проект со всеми заинтересованными лицами, учреждениями и государствами. Я предлагаю закрыть холодному течению выход из Охотского моря через Татарский пролив. Я предлагаю при помощи моей преграды заставить это течение обогнуть северную оконечность Сахалина и при выходе в центральную часть Охотского моря слиться с главным круговоротом этого моря.
— Какую же преграду ты предполагаешь поставить перед входом в Татарский пролив? — спросил Крутицкий. — Тоже, наверно, плотину длиной, если не в сотни километров, как американские, то в десятки?
— Нет! — воскликнул Марат. — По-моему, не хуже плотины смогут послужить… водоросли…
— Что?! Водоросли?! Какие водоросли? — посыпались со всех сторон недоуменные вопросы.
— Ты окончательно сошел с ума, Марат, — заявил Матвеев. — Пойдем, я тебя отведу к Арсену Давидовичу, он тебе даст чего-нибудь успокоительного…
— Из удивления рождается любопытство, — рассмеялся Шелавин, — а любопытство ведет к познанию и науке. Подождите, товарищи, дайте Марату досказать.
— Ну хорошо, досказывай, Марат! — решительно произнес Матвеев. — Но предупреждаю: если ты опять понесешь свою ахинею, я тебя поймаю в каком-нибудь темном закоулке океана и… Глядите, — жалобно обратился он ко всем сидящим за столом, — у меня уже половина тетради занята его проектами и научным опровержением их…
— Готов пострадать за науку! — под общий смех воскликнул с пафосом Марат, вскакивая со стула. — А ты слушай, поражайся и записывай для потомства, — обратился он к Матвееву. И затем уже совершенно серьезно продолжал: — Вы должны вспомнить, товарищи, что нам Арсен Давидович рассказывал в последней беседе о водорослях. После этого я успел кое-что еще почитать о них. Он говорил о гигантских водорослях, растущих в невероятных количествах возле островов Огненной Земли, Фальклендских островов, по обоим, восточному и западному, побережьями Южной Америки, в их бесчисленных бухтах, заливах и проливах. Эти водоросли часто достигают длины в двести пятьдесят-триста метров и размножаются очень быстро. У них круглый, гладкий, слизистый ствол, который достигает толщины до трех сантиметров. Они называются… они называются… — Марат перелистал свою тетрадь и скоро нашел: — Вот! Они называются «Макроцистис перифера»… Собранные в массу, они обладают необычайной силой сопротивления могучим волнам океана, перед которыми часто и береговые скалы не в состоянии устоять. В этих дремучих подводных лесах, опутанных, как лианами, густой сетью более слабых и тонких водорослей-паразитов, живет целый мир рыб, ракообразных, червей, моллюсков, которые находят там пищу и приют. Так вот! Что если бы собрать в огромных, неисчислимых количествах органы размножения, споры этих водорослей, нагрузить полностью грузовые пароходы, привезти в Охотское море и засеять ими северный вход в Татарский пролив?!
— Как же ты будешь сеять эту пыль? — спросил Белоголовый.
Он пришел на подлодку из знаменитого колхоза «Заветы Ильича», победителя на всесоюзном конкурсе колхозов по урожайности, рентабельности и культуре быта. В этом колхозе Белоголовый состоял главным поваром, получил похвальную грамоту за отличное питание своих колхозников и был направлен в Институт питания для совершенствования. Он был прекрасно знаком с правилами обработки земли, сева и уборки, и потому предложение Марата заинтересовало его.
— Как же ты будешь сеять эти микроскопические споры в морской текучей воде, при ветре и волнах? С сотен лодок, катеров и глиссеров? Ведь огрехов не оберешься!
— Не с лодок и катеров, — последовал немедленный ответ, — а с самолетов! Вот так, как производится с их помощью сев хлеба. Неужели ты не слыхал об этом?
Белоголовый смутился. Он действительно забыл об этом далеко уже не новом способе сева.
— Так вот, товарищи, — продолжал Марат, — споры этих водорослей очень быстро развиваются. Если с необходимой густотой засеять ими узкое и мелкое устье пролива и затем повторить посев несколько раз, то эти гигантские мощные водоросли в короткий срок поднимутся такой плотной, несокрушимой стеной, что холодное течение, наткнувшись на них, должно будет повернуть в сторону. Таким образом…
— Цой, Цой! — возбужденно зашептал Павлик, дотягиваясь до его уха. — Как жалко! Мне надо идти на перевязку, я уже опаздываю. Какой молодец Марат! Ты мне потом расскажи, Цой, чем кончится спор. Ладно? А то Арсен Давидович будет сердиться на меня…
После шума, громких разговоров и яркого света в красном уголке Павлик, закрыв за собой дверь, сразу очутился в тишине и мягком матовом свете безлюдного коридора. Тускло поблескивали лакированные стены и переборки, впереди виднелась перспектива вырезных арок, по сторонам в каждом отсеке на дверях белели эмалированные дощечки с синими надписями.
Павлик прошел уже два отсека, когда впереди послышалось щелканье автоматического замка дверей и затем приглушенный ритмичный скрип обуви — грузные шаги большого удаляющегося человека.
«Скворешня», — решил Павлик и прибавил шагу, чтобы нагнать своего друга, но сейчас же подумал, что каюта Скворешни находится значительно дальше и, следовательно, это кто-то другой.
Вдали, сквозь арки двух отсеков, пятно ярко освещенного снизу люка потемнело. Кто-то спускался в машинное отделение. Павлик взглянул на дощечку заинтересовавшей его двери: «Главный механик Федор Михайлович Горелов». Почему-то сразу замедлились шаги и пропало желание догонять. Павлик опустил глаза. На полу, у двери, белел маленький обрывок бумаги. Он был совершенно неуместен в этом блестевшем чистотой коридоре, он резал глаза Павлику, уже привыкшему к образцовому порядку на подлодке. Павлик почти непроизвольно нагнулся и поднял бумажку, чтобы бросить ее в первый же люк мусоропровода. На бумажке промелькнули цифры, значки, обрывки слов, обычных здесь на морском судне: «…гассово море… точные координаты…» «А что такое «координаты»? — подумал Павлик. — Надо будет спросить Цоя». И продолжал читать: «… 7°4б’3б» сев. широты и 5…бина шестьсот пятьдес… Красные пояса…цать шестого мая…чно восемнадцать час… не забудьте гидро… Кро…»
Кто-то осторожно взял Павлика за локоть и наклонился над обрывком бумажки.
Павлик поднял глаза. Над ним, перегнувшись почти пополам, стоял Горелов. Он был восково-бледен. Длинные тонкие губы посерели, изогнулись в натянутой, мертвой улыбке. В его глубоко запавших черных глазах стоял страх. Высокий лоб был покрыт мелкими каплями пота.
Сам не понимая почему, Павлик вдруг почувствовал, как этот страх передался и ему. Не сводя с Горелова поднятых глаз, он испуганно бормотал:
— Это я только что… только что нашел, Федор Михайлович…
Улыбка сошла с лица Горелова. Он взял обрывок из рук Павлика, выпрямился, вгляделся в бумажку и хрипло спросил:
— Где же ты нашел ее, Павлик? А впрочем, какая чепуха! Прости, пожалуйста, что я помешал тебе… Что за чертовщина! Мне почему-то показалось, что я потерял одну секретную бумагу…
Он сунул пальцы в верхний карман своего кителя и извлек небольшой, аккуратно сложенный листок бумаги.
— А она — вот она! Лежит себе и помалкивает. Фу, до чего я перепугался, Павлик! Ты ведь знаешь, как у нас строго с военными секретами… Опускаюсь в люк, оглянулся и вижу — ты нагнулся у двери моей каюты, поднял бумажку и читаешь. У меня прямо сердце упало от испуга. Оказывается, такая чепуховина! — Он опять посмотрел на лоскуток бумажки, повертел между пальцами и рассмеялся: — И к тому же вообще не моя. Вероятно, кто-то уронил, проходя тут. Ну, ты не сердишься на меня, Павлик?
Страх еще прятался в широко раскрытых глазах Павлика и губы незаметно дрожали мелкой дрожью, но он ответил, чуть запинаясь:
— Нет… конечно… Я только очень испугался… Вы так смотрели на меня… — И Павлик слабо улыбнулся, робко глядя снизу вверх на Горелова.
— Ну, вот и отлично! Помирились, значит. Ты куда сейчас направлялся?… Знаешь что? Я иду в электролизное отделение. Ты там бывал? Наверно, нет! А там очень интересно. Пойдем со мной. Я тебя все объясню.
Он небрежно сунул обрывок бумажки в карман, круто повернулся и зашагал по коридору. Павлик молча последовал за ним.
Они спустились в люк по винтовой металлической лестнице и попали в залитый светом нижний коридор, тоже разделявшийся водонепроницаемыми переборками на отдельные отсеки. Из каждого коридорного отсека направо и налево открытые двери вели в машинные отсеки.
Горелов, держа Павлика за руку, повел его в первую дверь направо. Они вошли в большой светлый отсек, уставленный высокими машинами и аппаратами. Некоторые из них были спрятаны целиком в металлические цилиндры, кубы, шары, оплетенные толстыми жилами проводов, соединенные друг с другом и с соседними отсеками разноцветными трубами. Большинство же машин было заключено полностью или частично в стеклянные колпаки, и тогда ясно видна была хлопотливая работа шатунов и коленчатых валов, быстрое вращение якорей, медленное, словно задумчивое, движение шестеренок. Снаружи, на металлической и стеклянной одежде машин густо разместились разнообразные контрольные и измерительные приборы с циферблатами, круговыми шкалами, стрелками, столбиками разноцветных жидкостей, зелеными, красными, желтыми лампочками. Стрелки дрожали, трепетали или медленно ползли по своим шкалам: лампочки то гасли, то зажигались, то ровно и непрерывно горели; столбики жидкостей то поднимались, то опускались.
— Это генераторный и трансформаторный отсек, — объяснил Горелов. — Видишь вот эти толстые тросы, которые входят сюда из наружной стены? Это тросы наружных трос-батарей. Они подают сюда электрический ток, который возникает в них от разности температур между частью батареи, находящейся у теплой поверхности океана, и другой частью, опущенной по склону нашей подводной горы на глубину в четыре тысячи метров, где температура всего лишь около одного градуса выше нуля. Сюда поступает постоянный ток высокого напряжения. Часть этого тока используется нами без всякой переработки, например, для электролиза воды, а часть мощным прерывателем обращается в пульсирующий, а затем вот этот трансформатор превращает его в ток низкого напряжения, который передается по верхним — видишь, у потолка? — проводам в левый отсек, в аккумуляторы, и заряжает их.
Павлик уже бывал здесь с Маратом, и ничего нового Горелов ему не сообщил. Все это было ему уже известно. Но сказать об этом Горелову у него почему-то не хватало духу. Он вежливо кивал головой и в то же время думал о том, что запаздывает на перевязку и что ему непременно влетит от Арсена Давидовича и даже, может быть, тот уже сам собирается искать его, Павлика. Что же делать? Можно было бы сказать об этом Горелову, вежливо, самым вежливым образом извиниться перед ним и сказать: так, мол, и так… Но нет, нет! Это совершенно невозможно. Он опять, пожалуй, рассердится.
Они прошли под аркой переборки в следующий отсек — электроподстанцию для накала корпуса подлодки при ходе «на пару», когда тонкий слой горячего пара окружает судно и облегчает ему движение в воде, потом — в компрессорный отсек, где мощные компрессоры продувают сжатым воздухом балластные, уравнительные, дифферентные цистерны, освобождая их от водяного груза для всплытия или выравнивания подлодки. Потом шел отсек с баллонами сжатого воздуха, а за ним, заметно более узкий и низкий, опять генераторный и трансформаторный отсек.
— Да, Федор Михайлович, — вежливо кивнул головой Павлик, — мы уже как будто видели только что эти машины в первом отсеке…
И, собравшись с духом, Павлик намеревался уже извиниться и сказать, что он очень благодарен, что все это страшно интересно, но что он очень спешит на перевязку и даже, наверно, опоздал и Арсен Давидович будет очень недоволен, и поэтому он просит разрешения уйти… Но как раз в тот момент, когда он почти открыл уже рот, чтобы сказать все это, Горелов подошел к противоположной переборке и возле наглухо закрытой арки нажал зеленую кнопку слева. Дверь тихо отодвинулась в сторону и скрылась внутри толстой переборки. В открывшейся арке показался новый отсек, еще более низкий и узкий, с закругленной внешней стеной; по всему было видно, что Горелов с Павликом приблизились уже почти к последней, самой узкой, кормовой части подлодки.
Павлик здесь никогда не бывал и даже не догадывался о существовании за последней переборкой еще других отсеков. В нем вдруг разгорелось любопытство, и он сразу забыл о своем намерении уйти.
Горелов вошел в новый отсек, согнувшись под невысокой аркой, и позвал:
— Входи, Павлик! Здесь не каждому удается побывать. Входи скорее, нельзя оставлять дверь открытой.
Павлик не заставил себя дважды просить. Едва он вошел в отсек, Горелов нажал кнопку у входа, и дверь быстро задвинулась. Павлик все же успел заметить необычайную толщину переборки, отделявшей этот отсек от остальных помещений подлодки.
— Почему вы так быстро закрыли дверь, Федор Михайлович? — спросил Павлик, осматриваясь вокруг.
Ничего особенного в оборудовании отсека он не заметил. На полу в два ряда стояло много герметически закрытых длинных металлических ящиков. По обеим сторонам каждого из них помещалось по небольшому кубическому ящику, соединенному с длинным ящиком изогнутыми трубками и проводами. Кроме того, в каждый длинный ящик входили с обеих сторон толстые провода и трубы различных диаметров. На ящиках и стенах отсека разместились многочисленные, разнообразных форм и систем приборы.
— Мы сейчас в камере электролиза воды, — ответил Горелов, внимательно рассматривая показания приборов на ящиках. — В этих длинных ваннах электрический ток разлагает воду на водород и кислород. Каждый газ собирается в отдельный баллон: в левый идет водород, а в правый — кислород. Отсюда оба газа переходят, каждый по своему газопроводу, в свой газгольдер на верхнем этаже. Там они уплотняются, сжимаются под большим давлением и хранятся в огромных цилиндрических баллонах. Из этих баллонов особые автоматические приборы выпускают строго отмеренные порции каждого газа, которые вот здесь, за этой перегородкой, по особой трубе перегоняются в шаровую камеру дюзы. Постучи по перегородке пальцем… Слышишь, какой глухой и тупой звук? Это указывает на большую толщину переборки. Она достигает четырех сантиметров толщины! Ты не думай, что это мало. Ведь переборка сделана из такого твердого сплава, что взамен него потребовалась бы переборка из стали толщиной не менее полуметра. Если сюда проникнут газы и образуется гремучий газ, то от случайной искры может произойти колоссальной силы взрыв. Эта переборка должна выдержать силу взрыва и спасти подлодку от несчастья, а может быть, и гибели. Там, за переборкой, проходят десятки труб, по которым водород и кислород стремительно несутся к центральной и кольцевым дюзам. Кольцевые дюзы расположены вокруг центральной на самом конце подлодки; они направлены отверстиями своих раструбов прямо назад. В камере каждой дюзы, в камере сгорания, оба газа встречаются, смешиваются и образуют гремучий газ… Здесь его встречает искра, от которой он взрывается и толкает подлодку вперед. При тысяче взрывов в минуту подлодка получает скорость хода до ста пятидесяти километров в час. Кроме ходовых — центральной и кольцевых — дюз, на другом кольце, охватывающем крайнюю часть кормы, находятся еще тридцать две дюзы, направленные своими раструбами во все стороны от подлодки — вверх, вниз, вправо, влево и между этими направлениями. Это — рулевые дюзы, дюзы направления. Вахтенный командир из центрального поста управления может, нажав кнопку, произвести взрывы в одной какой-нибудь из этих дюз или в группе их. Тогда корма подлодки, получив один или несколько толчков в одну лишь сторону, например в правую, должна будет отклониться вправо и тем самым повернуть нос подлодки влево. Вот это и служит подлодке вместо обычных рулей, которые всегда сильно тормозят ход судов. Нашу подлодку Крепин освободил от этого тормоза…
— Ну что, интересно, Павлик? — улыбаясь, спросил Горелов.
— Очень интересно, Федор Михайлович! Скажите, пожалуйста, а может ли «Пионер» дать задний ход?
— Может. Для этого служит еще одно, верхнее кольцо дюз, обращенное своими раструбами вперед, к носу. Особая кнопка на щите управления в центральном посту переводит путь гремучего газа в это верхнее кольцо дюз, и газ, взрываясь там, бьет вперед и толкает подлодку назад. Видишь, как это все хорошо продумано! Управление дюзами и взрывами можно производить и отсюда, вот с этой доски. Но это строжайше запрещено без какой-нибудь исключительной надобности — в случае, например, неисправности центрального поста, аварии, крушения.
Горелов внезапно замолчал, как будто что-то вспомнив, и, улыбнувшись, спросил:
— Да! Скажи, пожалуйста, Павлик… я не обратил тогда внимания и выбросил бумажку… не помнишь, что на ней было написано?
Увлеченный каким-то прибором, на котором стрелка быстро и упорно лезла кверху, Павлик, не думая, ответил:
— Нет, Федор Михайлович, не помню… какие-то обрывки цифр… Я даже не успел рассмотреть… А почему эта стрелка ползет вверх и так быстро?
— Стрелка показывает возрастание давления в этом баллоне — баллон, значит, переполнен газом; но сейчас другой автоматический прибор выпустит из него излишек, и к стрелке опять вернется ее спокойный ход.
Так и случилось. Возле прибора со взволнованной стрелкой загорелась желтая лампочка, стрелка вздрогнула, остановилась, поползла назад, потом опять остановилась и медленно, едва заметно для глаза, снова поползла вверх.
— До чего интересно! Как будто живые машины. Сами за собой следят. Большое спасибо, Федор Михайлович! Вы мне разрешите уйти? Мне уже давно надо было явиться на перевязку. Арсен Давидович, наверное, страшно сердится.
Павлик говорил теперь оживленно, уверенно и без всякой робости. В самом деле, почему он до сих пор так стеснялся Федора Михайловича? Право, он совсем простой человек. Молчаливый только, сумрачный. А сейчас совсем напротив: почти даже веселый, шутит. И какие интересные вещи показал, как интересно объяснил!..
Павлик быстро, чуть не бегом, поднимался по винтовой лестнице, но посередине ее вдруг остановился, постоял минуту в нерешительности и скатился обратно в генераторный отсек.
С веселым лицом он бежал мимо знакомых уже машин. Федор Михайлович так хорошо объясняет… Почему же не спросить у него? И он тоже, наверное, будет доволен. Он так охотно все показывал и объяснял…
Горелов неподвижно стоял перед закрытой наглухо аркой, опустив длинные руки, нахмурившись, с устремленными в одну точку глазами. Звонкий голос Павлика и быстрый топот его ног как будто вернули Горелова откуда-то издалека сюда, в ярко освещенный отсек подводного корабля. Он не сразу пришел в себя и первое мгновение смотрел на оживленного Павлика с недоумением.
— Федор Михайлович, я вспомнил. Объясните мне, пожалуйста, что такое «координаты»… «точные координаты»… мне очень интересно.
Горелов вздрогнул, мучительно закашлялся. Лицо его исказилось — вероятно, из-за этого неожиданного припадка кашля. Впрочем, все это быстро прошло. Горелов вытер платком лицо и глухо спросил:
— Координаты?… Где тебе встретилось это слово, Павлик?
— Да в той бумажке, которую я нашел в коридоре… Я этого слова не понял, и оно мне запомнилось. Я хотел было спросить у Цоя, но вы, наверно, лучше объясните…
Горелов легонько потрепал Павлика по плечу и почти ласково усмехнулся:
— Очень тебе благодарен за доверие. Приходи, голубчик, когда угодно и за какими угодно объяснениями. Всегда к твоим услугам. А координаты… М-м-м… Координаты — это такие величины, при помощи которых в географии, в морском, скажем, деле устанавливается… М-м-м… Ну, как тебе сказать?.. Определяется точное положение какой-либо точки на плоскости или в пространстве… Ну вот… Понятно, Павлуша?
По правде сказать, Павлик не совсем понял это объяснение, но ему не хотелось сознаваться в этом. Да, в конце концов, не так уж важно полностью понимать это странное слово.
— Все попятно, Федор Михайлович. Большое спасибо! Бегу к Арсену Давидовичу. Ну и влетит же мне!