Надежда Вениаминовна Канель — дочь В. Я. Канеля (1873–1918), земского врача, позднее ординатора московской Екатерининской больницы, члена партии большевиков с 1903 года, и А. Ю. Канель (1878–1936) — главного врача Кремлевской больницы.
В 1939 году Надежда и ее сестра Юлия были арестованы.
Юлия умерла в тюрьме в 1941 году.
Надежда Канель была освобождена из Владимирской тюрьмы, где сидела после повторного ареста, в 1954 году, выступила свидетелем обвинения на процессе Абакумова и Комарова — ближайших сотрудников Берии.
Надежда Вениаминовна была врачом, кандидатом медицинских наук.
Сначала — о том, как я попала на Лубянку.
Думаю, это было предопределено еще в 1932 году, когда моя мать — главный врач Кремлевской больницы, — а вместе с нею доктор Левин и профессор Плетнев отказались подписать фальсифицированное медицинское заключение о смерти Н. С. Алилуевой, последовавшей якобы от острого приступа аппендицита. Сталин не простил этого ни одному из троих: судьба Левина и Плетнева, обвиненных в преднамеренном убийстве Горького, известна; моя мать в 1935 году была отстранена от должности главврача Кремлевки. Она скончалась в 1936 году.
Три года спустя арестовали меня, сестру и ее мужа.
Следователь утверждал, что наша мать работала на три европейских разведки (мать как лечащий врач возила к европейским светилам жену Молотова Жемчужину, а также сопровождала в Берлин жену Каменева, в Париж — Калинину) и что в свою шпионскую деятельность она вовлекла и нас, ее дочерей.
Разумеется, я все отрицала. Меня били.
На одном из допросов мне показали «признания» Юлии — я поняла, как мучили сестру!..
Предъявили мне и показания Юлиного мужа, доктора Вейнберга: и он «признался», что его завербовала Александра Юлиановна Канель и что он выдал тайну распространения малярии в СССР (между тем его статья на эту тему была опубликована в общедоступном медицинском справочнике).
Долгое время не знала я о судьбе своего мужа: на воле он или тоже в тюрьме?.. Детей у нас не было (в тюрьму я попала беременной, мне насильно сделали аборт).
К счастью, Адольфа не тронули; он взял на воспитание двоих детей Юлии, кроме того, на его попечении оказалась наша старая тетка; при этом он защитил сначала кандидатскую диссертацию, потом докторскую. Пятнадцать лет ждал он моего возвращения — и дождался…
Прошло три месяца в беспрерывных допросах — и внезапно моя тюремная жизнь осветилась: я встретила Алю — Ариадну Сергеевну Эфрон, дочь Марины Цветаевой.
Это произошло 2 сентября 1939 года, когда меня перевели из одной камеры в другую.
На полу перед дверью сидела девушка на вид лет восемнадцати, с длинными белокурыми косами и огромными голубыми глазами. Лицо очень русское, но она показалась мне иностранкой: одета просто, но и черная юбка, и белая блузка, и красная безрукавка — все явно заграничное.
Одна из женщин сказала мне:
— Вот, несколько дней как арестовали, теперь все время сидит у двери — ждет, что ее выпустят.
Я спросила девушку, где она работала.
— В Жургазе, на Страстном бульваре.
— У меня там много знакомых.
— Кто же?
— Ну, например, Муля Гуревич.
— Это мой муж!
— Каким образом?! Ведь он женат на моей ближайшей подруге!
— Мы с ним уже год как муж и жена…
Запомнилась ее фраза: «Я была такой хорошей девочкой, меня все так любили — и вдруг арестовали…» В ту минуту подумала: «Все мы хорошие девочки, и всех нас арестовывают». Но очень скоро поняла, что таких хороших, как Аля, — нет.
Мы были вместе шесть месяцев — до февраля 1940 года.
Алю обвиняли в шпионаже; она поняла, что ее отец тоже арестован, страшилась, что посадят и мать. Но, видимо, постоянное нервное напряжение обострило Алину наблюдательность, а неисчерпаемый юмор был защитной реакцией. Во всяком случае, не помню, чтобы я когда-либо еще так много смеялась: Аля смешила меня на каждом шагу с утра до вечера; она обыгрывала каждый приход надзирателя в камеру, и мы не могли удержаться от смеха, когда он произносил: «Инициалы полностью».
Несмотря на частые допросы и тягостную тюремную обстановку, мы с Алей очень легкомысленно относились к своему положению. Не чувствуя за собой никакой вины, были уверены: максимум, что нам могут дать, — это ссылку года на три; уславливались о встрече не где-нибудь, а почему-то в Воронеже.
Аля еще была полна жизнью, из которой ее вырвали, постоянно думала о Муле — это была ее первая любовь. Она говорила: «Хотя я в тюрьме, но я счастлива, что вернулась в Россию, что у меня есть Муля. Я так была счастлива эти два года!»
Позднее Аля писала мне:
«Помнишь, когда мы с тобой вместе читали и бесконечно разговаривали обо всем, далеком и близком, как бы стремясь надружиться впрок на все годы разлуки, как я тогда далека была от мысли, что наступит время, когда я буду совсем одна. А тогда, когда мы были с тобой вместе, я была еще очень счастливая, несмотря на сверхнесчастные обстоятельства».
Новый, 1940 год мы встречали вместе с Алей. Она даже сделала торт из печенья, купленного в тюремном ларьке, растирала масло с сахаром вместо крема. В 12 ночи слушали бой часов с кремлевской башни.
Перед последним для нее 1975 годом Аля послала мне письмо:
«Вот и еще один Новый год на пороге, всегда в это время оборачиваюсь к тому, нашему с тобой удивительному по обстоятельствам (которым теперь собственная память не хочет верить!) и по душевной нашей с тобой близости — новогоднему Сочельнику; и звон курантов с кремлевской башни (до сих пор до меня доносится); и полная грудь веры, надежды, любви, несмотря ни на что, поверх всего…»
С августа 1940 года Аля сидела три месяца вдвоем с молоденькой латышкой Валей Фрейберг, а потом их перевели в другую камеру. «Я как сейчас помню, — вот входим мы с Валей Фрейберг в маленькую камеру, — почему-то она с умывальником, и возле умывальника стоит женщина и моется, — вспоминала потом Аля. — Я прямо с порога спрашиваю: „Не встречал ли кто-нибудь из вас Канель?“ И тогда та женщина поворачивается ко мне и, побледнев, говорит: „Я сама Канель“. — „Ляля?“ — „Ляля“. — „Привет вам от Дины“. Мы не долго пробыли вместе, всего несколько дней — специально для того, чтобы я смогла донести ее живую, все передать вам о ней. Она знала и верила, что я это сделаю, и, Диночка, ей было легче от этого сознания в ее последние минуты…»
В конце 1947 года, когда Аля жила в Рязани, она однажды приехала в Москву, пришла ко мне и подробно рассказала о встрече с Лялей, обо всем, что пережила Ляля во время следствия, которое было у нее сверхтяжелым, и о том, как ей пришлось подписать страшные ложные признания. Рассказала Аля и о своих утратах — о кончине матери, гибели Мура, гибели отца. «Я выплакала уже все слезы», — сказала она.
Больше мы с ней не встречались, так как в начале сорок восьмого года я была выслана из Москвы, а в июле сорок девятого вновь арестована.
В 1953 году я сидела во Владимирской тюрьме. Газеты нам давали с большим запозданием, но о смерти Сталина мы знали и знали, что теперь главный — Берия. Все заключенные писали заявления о пересмотре дела на имя Берии, но я, зная, что он руководил моим делом, конечно, не стала ему писать.
16 августа меня вдруг вызывают на допрос. Надо было идти в другой корпус, моросил дождь, я шла по двору в жутком настроении, ожидая новых бед.
Меня встретил человек лет пятидесяти, представился:
— Прокурор Володин, — и тут же спросил: — Говорили вы кем-нибудь о своем деле?
— Нет, никогда ни с кем не делилась.
— А с Ариадной Сергеевной Эфрон?
Я похолодела. Неужели Аля меня предала?!
— Расскажите, как вы и ваша сестра были арестованы в тридцать девятом году, как проходило следствие?
— Я уже забыла об этом…
— Не бойтесь, рассказывайте обо всем; нам известно, что вы и ваша сестра ни в чем не виноваты. Берия разоблачен. Напишите все, как и что было с вами. Ариадна Эфрон из Туруханска обратилась с письмом в Прокуратуру СССР, и это ускорило разбор вашего дела.
На другой день я вышла из тюрьмы и приехала в Москву на такси.
Вскоре от Али стали приходить письма из Туруханска:
«За эти годы мой разум научился понимать решительно все, а душа отказывается понимать что бы то ни было. Короче говоря, все благородное мне кажется естественным, а все то, что принято считать естественным, мне кажется невероятно неблагородным. Как совершенно естественные явления я принимаю и твою дружбу, и ваши отношения с Адольфом, и отношение Адольфа к Лялиным детям и к тете Жене, и то, что бедная, тяжело больная старая тетя Лиля в каждую навигацию шлет мне „из последнего“ посылки, — а ведь ее помощь сперва маме и Муру, а потом мне длится целых 15 лет! А на самом-то деле, с точки зрения сложившихся в последние годы человеческих отношений, естественным было бы, если бы Адольф женился в 1940 году, дети росли бы в детдоме, а моя тетя Лиля „испугалась“ бы меня полтора десятка лет назад и т. д…
Я однажды позволила себе нарушить данное вам с Лялей слово: на следующий же после разоблачения Берии день я отправила в Прокуратуру СССР заказное письмо, в котором вкратце рассказала о вас обеих то, что мне было известно, — так мне хотелось, родная, чтобы ты поскорее вернулась домой…»