Начало сентября 1935 года. Литфак Института философии, литературы и истории, почти легендарного в будущем ИФЛИ. По коридору кто-то бегает и громко кричит: «Ребята! Кто хочет заниматься немецким, в тридцать вторую аудиторию! Кто французским — в тридцатую, кто английским — в тридцать пятую!» Так вполне демократично мы, первокурсники, выбирали себе язык. Я выбрала английский.
И вот мы, «англичане», в аудитории (не в классе!). За передним столом, лицом к нам, стоят две будущие наши преподавательницы; нас собираются разделить на две группы. Обе женщины высокие, одна темноволосая, ширококостная, она больше помалкивает, другая, кудрявая статная блондинка, объясняет нам, чем и как мы будем заниматься. Она молодая, ну, конечно, не слишком (для 18-летнего человека 34 года вполне солидный возраст!) и очень живая. В конце своей вступительной речи и она предлагает нам выбрать: у кого, у нее или у ее коллеги, мы хотим заниматься. Большинство, в том числе и я, выбирает ее. Группы расходятся по разным углам, и тут мы узнаем фамилию и имя нашей будущей преподавательницы. Ада Александровна Федерольф. Федерольф — красивая фамилия, необычная! Английская? Нет! Шведская, догадывается кто-то из более образованных. В самом деле, предки Ады Александровны были шведы, но они осели в Петербурге и давно обрусели. Среди них были люди разных профессий (отец Ады Александровны был профессором медицины).
Начались занятия. И мы убедились, что не ошиблись в своем выборе. Как хорошо и отчетливо произносит наша преподавательница трудные английские словосочетания! Впрочем, немудрено: два с половиной года она жила в Англии! Училась в Лондонском университете и (об этом мы узнаем, правда, позднее) была замужем за англичанином. И опыт преподавательский у нее есть: до нас семь лет она преподавала в Промакадемии, Институте красной профессуры, во Втором МГУ. Скучные грамматические правила и засушенный, нудный учебник на ее занятиях оживают и становятся интересными. А уж когда она читает нам вслух по-английски «Остров сокровищ» Стивенсона, то вообще забываешь, что ты на занятиях и придется прослушанную главу изложить собственным довольно-таки корявым языком. В аудиторию она входит с улыбкой, и мы улыбаемся ей в ответ, она шутит, и мы смеемся вместе с ней. Кто-то из нас видел ее на лыжах, кто-то встретился с ней на горном перевале, куда она поднималась со своим спутником, а кто-то, случайно проникший на вечер в Дом ученых, уверял, что танцует она — «во!».
Вечером 4 марта 1938 года за ней пришли и увезли на черной машине туда, откуда, как мы тогда полагали (небезосновательно), нет возврата.
Вскоре после ее исчезновения нам сказали, что она английская шпионка (первый муж — англичанин, училась в Англии…), и мы, ко всему уже приученные, очередной раз промолчали.
Кончились 30-е годы. Кончилась казавшаяся бесконечной война. А после победы — опять проработки, опять «кампании» и опять аресты, «первичные» и «вторичные». Аду Александровну я перестала вспоминать.
Но пришел 53-й год, и стали возвращаться те, о ком или совсем забыли, или помнили со смешанным чувством страха и горького сострадания. И вот однажды осенью 58-го года на трамвайной остановке я вдруг увидела знакомую спортивную фигуру, светлые кудрявые волосы, только зубы были стальные… Неужели она? Жива! Подошел трамвай, и мы обе сели. «Ада Александровна! Здравствуйте! Не узнаете?» Когда я ей напомнила ИФЛИ, студенческую группу, она узнала. Мы сошли на одной остановке и обнялись. «Где вы были? Где сейчас живете?» Беспорядочные вопросы, отрывочные ответы. «Сейчас — в Тарусе. Строю дом». — «Дом строите?!» — «Да. В ссылке я жила с дочерью Марины Цветаевой, мы подружились. Теперь есть возможность построить домик в Тарусе. Вот я и строю! Когда будет готов, приглашу вас. Тогда уж мы наговоримся». Расстаемся на… три года. И когда я и думать забыла о нашей встрече, телефонный звонок: «Приезжайте в Тарусу. Жду вас».
Домик над Окой. Снаружи — теремок, внутри — уютный коттедж. Небольшой огород и сад возделаны образцово. И создано все это после 18 лет каторги и ссылки. Мы гуляем по лесу, сидим на веранде. И говорим, говорим… Вернее, говорит она. Рассказывает.
Лубянка. Приговор Особого Совещания по литере ПШ — подозрение в шпионаже (оказывается, была и такая литера). Восемь лет в лагере на Колыме. Лесоповал. Сельхозработы. В 47-м году возвращение на «материк». Паспорт — с ограничениями. Прописаться по нему и жить в Москве — нельзя (да и негде: комнаты нет, брак распался). Можно в Рязани. И Рязанский пединститут охотно принимает опытную преподавательницу английского языка. И снова студенты зачарованно смотрят ей в лицо. Увлеченно участвуют в спектакле, который она готовит к постановке… А в ноябре 49-го года — обрыв! Опять за ней приходят, и на этот раз даже обвинения нет. «Вы же интеллигентный человек, — скажет ей откормленный прокурор, к которому она обратилась, чтобы узнать причину своего второго ареста, — неужели не понимаете? Принесите справку, что не были замужем за англичанином, — освободим. Не можете? Значит, поедете или туда, где очень холодно, или туда, где очень жарко». Она поехала туда, где очень холодно, — в Туруханск. На вечную ссылку.
С ней вместе по этапу гнали тоже бывшую лагерницу Ариадну Сергеевну Эфрон, дочь Марины Цветаевой. Они подружились и в Туруханске поселились вместе. Жили в хибарке на берегу Енисея, зимой — погребенные в снегах, весной — осажденные водой, подступавшей к самому порогу. И предписано было так жить вечно, до самой смерти. Но смерть другого человека стерла это предписание. Сначала уехала Ариадна Сергеевна и, получивши реабилитацию, похлопотала за свою подругу. И в 1956 году Ада Александровна вернулась наконец в Москву.
Говорит она о том, что с ней случилось, без горечи, вспоминает красоту северного края, с юмором рассказывает забавные эпизоды и не жалуется ни на здоровье, которое, к счастью, сохранилось, ни на судьбу, которая сломалась.
После встречи в Тарусе житейские обстоятельства нас надолго разлучили. Увиделись мы лишь через 16 лет. За это время Ариадна Сергеевна умерла. С 1975 года Ада Александровна осталась совсем одна. Но у нее было дело, которому она себя посвятила: написала воспоминания о пережитом совместно с Ариадной Сергеевной, поставила в Тарусе на ее могиле монументальный памятник — памятник не только ей, но и ее трагически погибшим родителям, зарытым в безвестных могилах.
Трудный жребий достался Аде Александровне, но энергию, мужество, любовь к жизни она сохранила.
Нина Елина. 1988 год
Апрель в этот год выдался хорошим. С утра пригревало солнце. Наст был надежным, и идущий по нему не проваливался, а лужи за ночь затягивались крепким льдом.
К полудню перламутровые тона неба менялись и постепенно становились ярче, переходя в розово-голубые, потом в льдисто-голубые, густея, они приобретали фисташковые и фиолетовые оттенки. Ярко-синего неба, как у нас на юге, я не помню, и казалось, все кругом носило отпечаток лежащего на земле снега.
Енисей, который угадывался между берегами, заросшими ветлами и тальником, был безмятежно тих и спокоен. Снег к полудню так ослепителен, что становилось больно глазам, а подтаявшие и посиневшие колеи дорог, ведущие к противоположному берегу, походили на длинные щупальца, протянувшиеся от Туруханска и ползущие в глубь зарослей. По дорогам этим вывозили сено, заготовленное за лето по береговым болотцам и кочкам. А неубранное сено, сложенное в стога, сносилось первым весенним половодьем. Кочки, похожие на неровные столбики, поросшие жесткими травами и мхом, возвышались над сырой болотистой почвой. Они, эти кочки, были жесткими, не разваливались под ногами, а слегка прогибались, и, чтобы ходить по ним, требовалось умение, надо было, перепрыгивая, быстро двигаться по подвижному верху, не соскальзывая и не проваливаясь, так как потом, с земли, залезть на такой подвижный и скользкий бугорок было очень трудно. Зимой промежутки между кочками забивало снегом, превращая все в плотную, ровную снеговую поверхность.
В апреле прибрежный лес был еще скованным, но на высоких кустах у берега уже появлялись зеленоватые припухлости новых побегов.
Сам Туруханск становился как бы шире и выше. Снег слеживался, оседал, обнажались ступеньки крылец и нижние венцы домов с отваливающейся местами штукатуркой. Поселок хотя и терял свою зимнюю чистоту, но был уже более обжитым и приветливым.
На завалинках и крылечках появились старухи, за ними из сеней выползали подросшие маленькие дети, просидевшие в темноте и взаперти целую зиму. Они делали в негнущихся валенках свои первые шажки в неведомый и радостный мир. Шажки очень часто не получались, и, постояв на пороге перед спуском с крыльца, малыши становились на четвереньки и на животе сползали по ступеням. Щенки, пушистые, толстые и неуклюжие, сползали со ступеней таким же манером — на животе, слегка повизгивая от удовольствия и оставляя на ступеньках маленькие круглые лужицы с пятачок. Старухи, малыши и щенки — в полной гармонии с окружающим миром. А собаки в Туруханске были самые разные: от обыкновенных дворняжек до настоящих сибирских лаек. Лайки были коренасты, на низких, немного загнутых внутрь лапах, очень широкогрудые, с необычайно густой жестковатой шерстью, под которой еще был слой более короткого и мягкого подшерстка, до которого не всегда можно было добраться пальцами. Подшерсток этот вычесывался и шел на пряжу.
У лаек не было вовсе сторожевого инстинкта. Помню, как, войдя в дом к сапожнику в поздний зимний час, я привычно обмела веником снег с валенок, вытерла ноги в темных сенях о что-то мягкое и, мне показалось, шевелящееся и была удивлена словами: «Когда пойдете обратно, не споткнитесь о собаку на пороге — в избе для нее жарко, и она всегда там лежит»…
Узнавали лайки своих прежних хозяев через годы, молча сзади сильно тыкались носом под колени, заставляя человека от неожиданности сесть на землю. Так узнавали меня выросшие щенки нашей Пальмы.
Водовозов было очень мало, и упросить их привезти бочку воды было непросто, и потому многие пользовались собаками. Привязывали их к вмороженному у проруби столбу, пока начерпывают воду. В холодное время прорубь сразу же затягивалась льдом, и надо было брать с собой лом или топор, чтобы добраться до воды через толщу льда. Для сокращения поездок многие, в том числе и мы, держали в чистом мешке на холоде в сенях вырубленные куски льда, ими набивали бочку в углу кухни.
Наступило прекрасное, долгожданное время, когда с каждым днем становилось теплее, удлинялся день, можно было ходить с открытым лицом, с голыми руками и ногами. На Севере лица загорают, еще когда кругом лежит снег, загорают совершенно иначе, чем в средней полосе: кожа дубеет и приобретает особый оттенок старой бронзы.
После ледохода ходить в лес можно только в накомарнике, а еще позднее в лес вообще опасаются ходить или ходят в любую погоду в ватниках и мажутся солидолом, за неимением других средств. Еще не вступив в него, человек слышит густое монотонное гудение полчищ комаров. За ними следует гнус, который помельче, и кончается сезон мошкой, от которой вообще нет спасения, так как она легко проскакивает через марлю и проникает во все поры. В комариный сезон самый дефицитный товар — марля, ее продают в аптеке для маленьких детей и местного начальства… В домах над постелями водружают перекладины для полога, если марли много (ее берегут от сезона к сезону), или, если ее мало, обшивают кровать с изголовья до ног, оставляя для себя маленький лаз, который изнутри завязывают узлом. Спать душно, но все-таки можно. В ветреные дни ветер гонит комаров на поселок, они летят целыми тучами и облепляют белые стены домиков таким слоем, что те перестают быть белыми. Такое нашествие бывает три-четыре раза в лето; люди приходят в бессильное бешенство и разводят вокруг домиков дымокуры. Для дымокура годится любой дырявый таз или ведро, куда сперва кладут сухую кору и щепки, поджигают, а когда хорошо занимается огонь, подкладывают мох, а еще лучше — сырые смолистые еловые ветви. Огонь притухает, а вместо него идет едкий, тяжелый дым, который поддерживают весь день, а главное, всю ночь. Двери тогда оставляют открытыми настежь, чтобы дать возможность комарам улететь; или наоборот — при первом появлении комаров закрывают все щели и отсиживаются дома. Обычно это могут делать только старики и дети.
Позднее, к осени, примерно в августе, появляются слепни и оводы, но с ними борьба легче. А потом короткие дни начальных заморозков по ночам, когда днем снова можно жить.
В годы раскулачивания из разных мест прибыли в Туруханск две пожилые женщины — Зубарева и Терещук, которые к нашему приезду в Туруханск, то есть к осени 1949 года, уже были старухами. Вот о них-то в дальнейшем и пойдет разговор.
Марфа Зубарева, по-местному Зубариха, высокая старуха, с сильными жилистыми руками, злая и невероятно работящая. Приехала она с партией раскулаченных со своей дочерью Наташей, молодой, молчаливой и не очень привлекательной девушкой. Зубариха была несловоохотлива и на всякие расспросы отвечала уклончиво, с недоверием и подозрительностью поглядывая на собеседника. Попала она сперва еще дальше на север, в поселок Янов Стан, где тогда находилась какая-то геолого-разведывательная экспедиция. Пристроилась бабка в уборщицы и прачкой и, оглядевшись, поняла, что жить ей с дочерью негде, так как экспедиция была засекреченной и бабку жить пустить не могли, а кругом были низкие, наскоро построенные халупы охотников, мало интересующихся благоустройством своего жилья. Было бы где ночевать…
Репутацию честного человека Зубариха заработала почти сразу же, получив в стирку ворох грязного белья и заношенных до блеска брюк. В кармане одних она обнаружила перевязанную пачку крупных купюр. В хате никого не было, и, перестирав белье, она заставила первого пришедшего пересчитать деньги и расписаться в получении и тем заслужила полное доверие всех и разрешение пользоваться в их отсутствие ездовыми собаками и лесорубным инвентарем. Очевидно, время было зимнее, и бабка повалила и свезла на собаках достаточное количество стволов, чтобы построить хатенку, и даже ухитрилась, набрав по поселку кирпичей и обломков, сложить подобие печки. Но сложить ее с внутренними ходами не сумела, и топилась печь навылет, обогревая хатенку только во время топки и промерзая к утру.
Как и когда попала Зубариха в Туруханск, где она снова своими руками построила за один сезон избенку, которая также топилась навылет, — мы не знали, но избенку она эту продала каким-то приезжим и построила третью по счету избу, с просторными сенями, тремя оконцами, тесовой крышей и завалинкой. Печника не было, и снова, уже из хорошего кирпича, бабка сложила печь, которая обогревала только во время топки. И вот в эту-то избу бабка пустила меня жить по приезде, пока одна, а потом и Алю, которая в это время была послана с ссыльной немкой и двумя мужчинами-поселенцами на другой берег Енисея для заготовки сена на зимний прокорм школьной лошади. Накануне нашего приезда население было предупреждено, что прибывает партия политических преступников, с которыми нельзя общаться и тем более пускать жить. Мое устройство у Зубарихи объяснялось тем, что бабка сама была ссыльной, а хатенка была за пределами границы самого Туруханска, в так называемом «рабочем поселке», где все было много проще.
На работу я, после долгих поисков, устроилась судомойкой в столовой аэропорта, откуда меня, при первой же проверке кадров, уволили, так как столовая обслуживала летчиков да еще геологов и репрессированным вход в нее был запрещен. Бабка же пустила меня жить, будучи твердо уверенной, что я буду подворовывать продукты и приносить их домой. Дала она мне пустую жестяную банку из-под американских консервов, приделав к ней ручку, чтобы приносить домой остатки супов для нашей собаки Розы. Она, конечно, надеялась, что еда будет перепадать ей самой.
Когда Зубариха поняла свой просчет, отношение ее ко мне резко изменилось, и стала бабка с интересом и надеждой ждать с покоса Алю.
Уборщицей школы, со ставкой в 30 рублей, Алю приняла на работу заведующая школой по договоренности с МГБ. На такой низкий оклад, да еще с обязательной поездкой на другой берег Енисея, где надо было в туче комаров косить траву на болотах и кочках, живя впроголодь, местные не соглашались.
Зубариха поставила мне топчан с матрасом, набитым сеном, прямо у входной двери, где очень дуло и к утру одеяло примерзало к стенке, а Але такой же топчан — подальше от входа. Бабкина же кровать упиралась в стенку печки, о которой я уже писала. Но повсюду было к утру одинаково холодно.
Судьба Оксаны Терещук была схожей с судьбой Зубарихи. Живя где-то в глуши Полтавской губернии, вышла замуж за местного хорошего парня, через год родила дочку Марию и вскоре рассталась с ним: он был мобилизован в войну 1914 года. Погиб Терещук в первый год войны, и осталась у Оксаны в память о муже выцветшая фотография, где они снялись втроем с маленькой Марией, да еще вскоре присланные из воинской части два ордена Терещука… Погоревав положенное время, Оксана решила больше замуж не выходить, без устали работала и заботливо растила дочку. Политикой она никогда не интересовалась. Началась Гражданская война, многие в их селе погибли, но она уцелела вместе с дочерью, которая как-то незаметно росла, росла, ходила в школу и к 1929 году превратилась в ладную рослую девушку, легко завоевывающую на всех посиделках и встречах сердца парней. Была работящей и веселой и даже попала в местную газету с уложенными для такого случая длинными косами вокруг головы. Конечно, бывало и трудно и голодно, но не в моих планах внедряться в те подробности. Когда пришла Марии пора выходить замуж, оказалось у нее два серьезных претендента: в лице скромного и очень доброго Остапа и ловкого, неглупого, разбиравшегося в политике активиста. Мария выбрала Остапа, чем вызвала плохо скрываемую недоброжелательность у соперника, который к тому же, на свою беду, не мог справиться со своей влюбленностью в Марию.
Остап привел в порядок хату, старательно обрабатывал свой земельный надел, пользуясь при этом помощью молодого парня, не то родственника, не то просто дружка, приходившего в страдное время батрачить в семью Терещуков.
Остап привязался к теще и даже сделал ей сундучок для хранения одежды и всяких мелочей, оковал его жестью и раскрасил по бокам цветами и фигурами молодых парней в вышитых рубахах и с обязательным чубом на голове. Конечно, этот сундук стал гордостью Оксаны, тем более что он еще был снабжен запором с нехитрой мелодией. Сундук этот был знаком всему селу, и держала в нем Оксана помимо всяких мелочей плюшевую шубейку со сбором по дореволюционной моде да еще суконный полушалок, вышитый шелком.
Гром, перевернувший всю жизнь семьи Терещуков, разразился внезапно во время коллективизации, о которой ходили самые разные и часто жестокие слухи. Слухам этим верили и не верили.
Видной фигурой на селе стал бывший ухажер Марии, он был членом сельсовета, вступил в партию и сделался одним из руководителей по перестройке обычной жизни. Постепенно стали исчезать зажиточные семьи, о которых после их вывоза никто ничего больше не слыхал. Когда же внезапно к хате Терещуков подъехал грузовик с сидевшими в нем заплаканными знакомыми односельчанами с узлами и какими-то вещами, Оксана как-то сразу отупела, перестала понимать окружающих, смутно поняла текст прочитанной бумаги о том, что семья Терещуков в числе других подлежит выселению за посредничество и помощь кулакам, поняла свою обреченность, даже не сопротивляясь, и начала утешать Марию и Остапа, что ведь не на смерть едем, да еще, слава богу, вместе, и не надо отчаиваться.
На сборы давали один час, а вещей разрешили взять столько, сколько смогут унести сами, и бросилась вся семья трясущимися руками собирать то, самое необходимое, что могло пригодиться для будущей жизни. Смутно догадывались: повезут на Север, а спросить было не у кого — сопровождающие грузовик люди были незнакомы, молчаливы и угрюмы. Помимо всякого самого необходимого для хозяйства, Оксана в свой узел еще запихала, вместе с плюшевой шубой, сапожками с ушками по бокам, и свой знаменитый расшитый полушалок.
Все было как в дурном долгом сне и кончилось тем, что, слава богу, вместе и со своими узлами и мешками они с последним пароходом, уже под осень, попали в Туруханск…
Силясь понять все, происшедшее с семьей, Оксана чувствовала, что, пожалуй, во многом виноват тот жених-комсомолец, которому отказала Мария, но о своих догадках молчала и не хотела растравлять и без того впавшую в отчаяние дочь.
Как случилось, что Остап остался при жене и бабке, — было непонятно. Кроме раскулаченных, репрессированных и верующих, были в Туруханске и высланные с родных южных мест, жены караимов, грузин, получившие общую кличку «гречек», то есть гречанок. «Гречки» рассказывали, как к ним приезжали на грузовиках, сообщали об их судьбе, ничего толком не разъясняя, забирали целые семьи и отвозили на ближайшую станцию, где стояли уже подготовленные составы из теплушек. Тут семьи разбивали и, для «удобства» переселяемых, всех мужчин помещали в одни вагоны, а женщин, детей и домашние вещи оставляли в других. То, что все вещи оставались при женщинах, их успокаивало, к тому же были слухи, что все это происходит на малых станциях и что впереди, в крупных городах, их ждут спецпоезда. Женщины надеялись, что в этих спецпоездах их вновь объединят с мужьями и отцами, и довольно спокойно простились при посадке в разные вагоны.
На деле оказалось, что ни одна семья больше не видела своих мужчин, и, куда и на что их увезли, осталось неизвестным. При бабушках и матерях остались только дети и подростки школьного возраста. Как-то по прибытии помогли устроиться с жильем, а детей определили в школы.
Та же судьба ожидала и высланных с Волги немцев, главным образом из Энгельса и его районов; но тут объявили, что мужчины едут сперва на трудфронт, а потом вернутся, и, как ни странно, несколько человек, в том числе и наш сосед Корман, действительно вернулись.
Семье Терещуков, как и многим, отвели какую-то хибару под жилье, а Остапа и Марию определили на работу вблизи Туруханска на рыбзавод, расположенный в нескольких километрах, на так называемом Спуске. Там Остапу и Марии дали самую тяжелую работу — подледный лов и засолку рыбы. Недолго вытянул тяжелые северные условия Остап, а затем зачахла и Мария, оставив бабке своего сына, родившегося уже в Туруханске. Лечиться в Туруханске было, по существу, негде Врач поселка — неумная и малоквалифицированная, неудачливая и некрасивая женщина, попавшая в Туруханск по разнарядке, из явных троечников какого-то вуза, была незлобива и приветлива, выписывала стандартные рецепты и советовала есть побольше витаминов и не бояться свежего воздуха… Фамилию ее я забыла, но помню, что ей дали хорошую комнату, приличный оклад, и, не желая испытывать судьбу, врачиха эта осталась работать и после вынужденного срока К ней хорошо относились, но совершенно не верили как специалисту. Каким-то авторитетом она пользовалась только у приезжих из дальних станков. Заболевшее начальство не обращалось в больницу к врачу, а немедленно отправлялось на самолете в Красноярск.
Потеря Остапа и Марии не сбила с ног Оксану, а выявила в ней какие-то новые силы противостоять судьбе, выходить и вы растить Грицая — единственное кровное существо, оставшееся у нее на руках. Немного помог завод, выписали даром дрова, то есть разрешили по билету самой вывозить сухостой из леса, немного помог сельсовет: выдал ордер на одежду и обувь, да и сама работала не покладая рук. Где-то подобрала брошенного на произвол судьбы щенка, со временем превратившегося в сильную собаку, выпросила в сельхозе забракованных цыплят, которых тоже вырастила у кухни на остатках хлеба и помоев. По примеру местных ходила в лес, таскала домой густой высокий мох. Мхом этим законопатила все щели, обила дом дранкой и, ногами замесив глину с водой и навозом, обмазала стены своей хаты, а потом побелила.
Стало теплее, Грицай мог уже, раздевшись, готовить школьные задания, а бабка научилась вычесывать собачий подшерсток, прясть его и, с прибавлением простых или суровых ниток, вязать шарфы, рукавицы и носки на продажу или на обмен.
Бабка ходила и на стирку к начальству, ухаживала за больными, смотрела за малыми детьми — была приветлива, честна и очень трудолюбива.
И говорить стала немного по-местному, прибавляя слово «однако», говорила «че» вместо «чего» и «что», ходила в больницу «отведать» больных… Население относилось к бабке неплохо и часто пользовалось ее услугами.
Грицай оказался выносливым и здоровым мальчишкой, рос как и все мальчишки вокруг, ничем особенно не отличался, привык к Северу. Был он пионером, а подросши — неплохим исполнительным комсомольцем. О жизненных проблемах особенно не задумывался, принял всю систему жизни как что-то естественное и незыблемое, верил газетам, впрочем, чтением не увлекался. Бабку свою он любил, хотя стеснялся это показывать, но был всегда готов помочь ей в какой-либо трудной работе, хотя и приговаривал: «А ты сама че?»
В школе забыли о его происхождении, и был он как все кругом.
К моменту нашего появления в Туруханске бабка Терещук была уже очень постаревшей и изношенной старухой. С Марфой Зубаревой их связывало дружелюбное знакомство, но не больше. Уж очень они были разные. «Аксинья, приходи, посолонимся», — иногда звала Марфа, и Оксана приходила. Марфа ставила самовар, на столе появлялся черный хлеб и глубокая миска недавно засоленной хозяйкой тюльки. Иногда появлялось голубичное варенье, то есть приготовленная с минимальным количеством сахара промороженная за зиму ягода, с которой пили какую-то заваренную кипятком траву и листья, заложив за щеку маленький кусочек сахара. Пили, перебрасываясь незначительными фразами, а иногда и молча сидя по противоположным концам маленького столика под двумя окошками, в которых весной проглядывался вдалеке Енисей.
Иногда начнет Марфа:
— Вот когда я работала в экспедиции в Яновом Стане, дали мне для стирки белье…
Но бабка Терещук, слышавшая уже не раз эту историю с деньгами, уже подремывала, прислонив голову к косяку окна. Просидев так час-другой, они расходились до следующей встречи.
Семейное положение Зубарихи к тому времени уже определилось. Дочь ее Наташа вышла замуж за ленинградца Григория Силкина, механика, устроившегося на работу в обслуге катеров на пристани. Это был словоохотливый и довольно грамотный еще молодой мужчина, любящий говорить о жизни и о политике, но горький пьяница и безвольный человек. Работящая, молчаливая Наташа — нянька в местных яслях — ему приглянулась. Переехал он из своего общежития к Зубарихе и, промаявшись в тесноте, построил избу в нескольких десятках шагов от бабки, стал там жить с женой и налаживать хозяйство.
После первого года родила Наташа сына Бориса, а потом начала рожать беспрестанно, с интервалом в два-три года, и к нашему приезду и водворению у бабки в качестве двух угловых жильцов у нее было уже четверо сыновей и дочка Лидка. Среди мальчишек были двойняшки, Костя и Генка. Последнего бабка, чтобы облегчить дочери жизнь, взяла к себе. Мальчуган был прелестный, и мы с Алей очень к нему привязались. Бабка тоже его любила, кое-как воспитывала и приучала к северным навыкам. Григорий тосковал по Ленинграду, но семья росла, и приходилось ему год за годом расширять избу и пристраивать к ней помещения по бокам, так что вскоре она превратилась в несуразное строение, похожее на букву «П». Наташа была чистоплотной хозяйкой, сыновей с детства приучала возить из лесу хворост и сухостой, и в избе было тепло и домовито. Силкин же в каждую навигацию подавал заявление на отпуск, получал на руки большую сумму денег, со всякими северными надбавками, устраивал прощание со всеми работниками пристани, а потом и с рабочими рыбзавода на Спуске, где он тоже бывал, — и пропивал полученные деньги. Домой он не являлся. Наташа клялась: «На кой он мне нужен, не пущу его, когда пропьется», но, по прошествии недели, а то и двух, Силкин являлся приниженным и полубольным домой, происходила бурная сцена. Бабка в таких случаях отсиживалась у себя. После были бурные клятвы и уверения, что больше этого не будет и не нужен ему вовсе Ленинград… Григорий отсыпался, отъедался и приводил в порядок избу, сени, ставил ограду — был тише воды, ниже травы.
Через несколько месяцев Наташа снова была с пузом и рожала очередного ребенка. Так, почти перед нашим переездом от Зубарихи в свой домик, появилась Юлька.
Жить у Зубарихи было все труднее и труднее. Ко мне она придиралась на каждом шагу; когда ей казалось, что я делаю что-то не так, молча, угрюмо смотрела в мою сторону.
За сенокос Аля получила какие-то небольшие деньги и, видя, в каком холоде мы, то есть бабка, я, собака Роза и Генка, жили, дала почти все заработанные деньги бабке на покупку дров. После этого Аля получила эпитет умного человека, а я оставалась бестолковой и жадной. Аля добыла через школу еще и мешок картофеля, который бабка разрешила спустить в подпол — в небольшую яму в песке почти под самой печью, при этом она загородила ту теплую часть ямы, где хранилась ее картошка, горбылями и закрыла дерюгой так, чтобы можно было заметить — трогал ли кто-нибудь эту кучку, а нам предоставила место, где похолоднее.
Все наше питание тогда состояло из хлеба, постного масла, крупы сечки и картошки. Дать картошке замерзнуть — значило лишить нас самого жизненного.
Тут Аля неожиданно узнала, что под «угором» продается за не очень высокую цену маленький дом на самом берегу Енисея. Я написала домой сестре, у которой оставались мои вещи, чтобы та продала все, что возможно, и выслала мне деньги, а Аля впервые обратилась с просьбой к Борису Пастернаку. Борис Леонидович прислал не только деньги с извинением, что их мало, так как он не печатается, но еще необычайно доброе и благородное письмо.
Прислала деньги и сестра, и оказалось, что мы можем, кроме дома, еще купить обеим ватные брюки и телогрейки, которые были необходимы. Аля к этому времени уже работала художником-декоратором клуба, хотя и числилась уборщицей. По заказу заведующей школой Аля нарисовала два панно, которыми заказчица осталась очень довольна, но не проявила желания хоть сколько-нибудь уплатить Але за труд.
Хвастаясь Алиными рисунками, она невольно пропагандировала их, а так как претендента на такую работу не было, стала Аля потихоньку пробовать свои силы на лозунгах и оформлении стенгазеты и скоро блестяще в этом преуспела. О своих «панно» она говорила с печальным юмором и их немного стыдясь. Существовал в клубе драмкружок, объединявший всю молодежь Туруханска. Членов кружка вызывали куда следует, предупреждали там, что каждый комсомолец должен сообщать о малейших проступках или словах Али, внушающих подозрение. Все это было ребятами «принято к сведению» и обещано. На деле же все члены кружка сразу были очарованы веселым нравом, добротой и самоотверженной работой Али, хорошо к ней относились, и с глазу на глаз рассказывали об этих предупреждениях.
Наш переезд в свой дом произошел очень быстро, при помощи клубных кружковцев, с бабкой простились без сердечных излияний (причем бабка говорила, что не может доискаться каких-то клещей!), а Генка побежал за нами.
Переезд в новый дом совпал с концом зимы, стало тепло, светло, и Аля заметно приободрилась. Красиво причесывалась, следила за одеждой, что-то вязала, чинила — она была очень опрятной и даже, несмотря на нашу нищету, несколько элегантной, чему всегда способствовала ее манера держать себя свободно и изящно. Была она худенькой, бледной, с большими глазами, которые выделялись на ее осунувшемся лице. Вот такой она была, когда мы вступали в новую фазу нашей жизни.
В дальнейшем, при первом весеннем ливне, поток воды размыл заднюю, сбитую из разных обрезков, стену дома, упиравшуюся в крутой склон, и грязная глинистая вода хлынула через наш домик вниз к Енисею. Аля, узнав о нашем бедствии, прибежала домой. Она застала меня и соседа босиком: мы ведрами и тазами вычерпывали воду.
Когда все вычистили и просушили, я занялась постройкой новой крепкой стены и рытьем водоотводной канавы (сколько было вынесено глины и песка!). Купила по случаю толстые горбыли. Строила одна, так как меня уволили из лесничества и я еще не устроилась на новую работу.
Мы пережили еще одну зиму, уже в своем домике, в котором появились кот Роман и собака Пальма, когда надвинулась ранняя весна 1952 года, а с ней и выборы в местный Совет. В ту пору меня приняли на работу счетоводом стройконторы и даже выбрали председателем месткома, я сменила в этой должности моего соседа Кормана, хорошего, но не шибко грамотного человека.
Алю тоже не раз увольняли под предлогом политической неблагонадежности, но вся работа Дома культуры сразу останавливалась, некому было писать лозунги, помогать с постановками, и Алю снова восстанавливали. Платили ей 60 рублей, и с моими 40 рублями мы теперь могли лучше питаться, а Аля потихоньку начала откладывать рубли, чтобы накопить сумму для покупки мне (конечно, не себе!) кровати с сеткой. Обе мы спали на досках и мешках с сеном. Это был период нашего просперити.
Как дурной сон вспоминала Аля зиму, когда писать плакаты и лозунги приходилось на ледяном полу, а кисти заливать кипятком и отогревать на печке. Ее выходным днем был понедельник, а у меня воскресенье, и потому два дня в неделю мы спокойно завтракали утром, сидя в уже прогретом домике, отправлялись в лес или на Енисей гулять.
Аля ходила легко и с удовольствием, восхищалась просторами Енисея, неожиданными таежными полянами или внезапно открывшимся маленьким болотцем-озерцом среди ив и тальника. С нами была Пальма, которая всегда чуяла верную дорогу к дому, и мы не боялись заблудиться. Алин клуб помещался прямо над нами, и ходить Але было минут десять, моя же контора была в другом конце поселка, и зимой я прибегала до того замерзшей, да еще в холодный дом, так что Аля меня оттирала.
Але писали с Большой земли ее тетка Елизавета Яковлевна, Татьяна Сикорская, бывшая в Елабуге вместе с Мариной Цветаевой. А когда Сикорскую вынудили отказаться от переписки, начала писать Але жена ее сына, Вадима Сикорского. Приходили и письма от Бориса Пастернака, такие насыщенные добротой и оптимизмом.
Борис Леонидович и Алина тетка прислали немного книг, и по вечерам мы могли наслаждаться чтением, а Аля рассказывала о своей жизни, о трудной юности и трагичных последствиях ее возвращения на родину. Она никогда не жаловалась на судьбу, никогда не возмущалась несправедливостью, а выискивала смешное, нелепое и так умела это передать, что мы обе смеялись от души. Так, после рассказа приезжего лектора о Якове Михайловиче Свердлове, бывшем в ссылке в Туруханске, одна из слушательниц сказала, неодобрительно поджав губы: «Сколько нам говорили о Свердлове, а вот сегодня первый раз услыхали, что был где-то пожар и он сгорел во время него…» А последние слова лектора были: «Он был бесконечно предан делу, не щадил себя и сгорел на работе».
Актеркой Аля была в отца, обладала талантом имитации и непревзойденным искусством яркого, образного рассказа, участвуя в окружающем веселье разве легким смешком. Я никогда не слышала, чтобы она громко смеялась, и не видела ее жестикулирующей. Аля была во всем сдержанна и скупа во внешних проявлениях эмоций.
И вот в местной газете «Северный колхозник» появилась статья о предстоящих выборах. Начальство было в смятении — как быть с репрессированными, которых в поселке большинство? В МГБ начали проверять дела прибывших — нет ли в них указаний, что осужденный или высланный лишен права голоса? Но таковых не оказалось, и весь должностной Туруханск начал готовиться. На стенах домов появились лозунги: «Все на выборы!» И другие, написанные Алиной рукой. Оформляла Аля заголовки газет, появились ею же переписанные статьи о преимуществах свободных всенародных выборов по сравнению с капиталистическими, биографии избираемых в депутаты с описанием их трудовых качеств, даже появились плохо исполненные местной редакцией фотографии кандидатов, похожих на множество людей того же возраста, проживающих в Туруханске. Аля была нарасхват и работала без устали. Я начала делать очередные цветы для гирлянд из присланной в предыдущую навигацию Алиной теткой папиросной бумаги. Вместе с бумагой была прислана клубная литература, а также книжка шрифтов для Алиной работы. Прислали Але и бумажные портреты вождей, которые наклеивались на картон или фанеру, окаймлялись рамой и требовали цветов для украшения. Указания, что цветы должны быть белые и красные, а не желтые, поскольку желтый цвет — цвет измены, на этот раз уже не было.
После выборов предполагался концерт и танцы в клубе, а для избирательного участка выделили часть школы.
В отведенном помещении повесили портреты. Райком дал красную скатерть для стола с урной. Из фанеры и легких столбиков сделали две маленькие кабинки — в каждой был портрет на стене и стул, чтобы голосующие могли подумать, прежде чем отдать свой голос. Все как на Большой земле! Из драпировок сделали штору, заменявшую дверь в первой кабинке, а для второй драпировки не хватило, повесили на стене портрет Карла Маркса, а проем двери прикрыли фанерой.
За день до выборов сани-розвальни украсили моими бумажными цветами и кумачовыми лоскутами. В каждых розвальнях был фанерный ящик с продольной широкой щелью в верхней крышке. Ящик был обвязан бечевой, концы которой сбоку были припечатаны сургучом. Упряжки эти предназначались одни для начальства, а две другие для инвалидов и больных, не могущих дойти до избирательного участка. Возницами были те же ребята из драмкружка.
О том, что завтра будут выборы, бабка Оксана узнала накануне. Выстирала и выгладила внуку чистую рубашку и открыла свой баул, привезенный давным-давно из родного села. Смахнув слезы, начала отбирать то, что могло пригодиться на завтра. Плюшевая шубейка в сборку была широка (бабка очень похудела), но еще годилась, сапожки пришлось смазать и начистить, так как они были сильно изношены и потрескались, а вот вышитый полушалок был в полном благополучии.
Идти на следующий день в избирательный участок пешком бабка отказалась. Оделась спозаранку сперва в немного свисавшее на ней старинное платье в сборку, потом плюшевое пальто, на ноги поверх сапожек натянула, чтобы скрыть их изношенность, еще крепкие унты покойного Остапа, на голову — простой платок, а сверх всего — свой нарядный вышитый полушалок и села ждать Грицая.
За бабкой Грицай заехал на разукрашенных розвальнях почти за первой. Увидев свою бабку в таком великолепии, слегка охнув — «Однако, даешь ты, бабка!» — усадил ее, быстро довез до избирательного участка и сразу повернул лошадь, чтобы ехать за кем-то другим.
Бабка тщательно обмахнула совершенно чистые унты, осмотрелась и осторожно отворила дверь. Посреди жарко натопленного помещения за столом сидел знакомый комсомолец с большим списком и с пачкой напечатанных листков с фамилией депутата. Рядом возвышался фанерный ящик с большой щелью. Бабка взяла с собой узелок с едой, и потому одна рука ее была занята, а свободной положила полученный листок недалеко от щели. Немного смутилась оттого, что действовала не так, как накануне заставил ее затвердить Грицай. «Сперва зайдешь в соседний закуток, там где портрет, прочтешь, что написано, а затем опустишь в щель ящика».
Получилось как-то наоборот, но тут вошел новый посетитель и вместе со своим листком смахнул в щель и бабкин, а бабка решила все-таки зайти в закуток, но не в первый, с украшенным цветами портретом Сталина, которого она хорошо знала в лицо, считала чем-то вроде иконы, да и побаивалась — особенно после рассказа Грицая, что какой-то их кружковец завернул рыбу в газету, не поглядев на обратную сторону, где был портрет Сталина, кто-то на него донес, и на нескольких собраниях этого кружковца очень ругали и чуть не выгнали из комсомола. Из скромности бабка юркнула во второй закуток, где не было малиновой шторы. Никто ее не окликнул и не остановил, и, приободрившись, бабка осмотрелась. В закутке было пусто, не считая стула у стенки, на стене висел портрет человека с бородой и густыми длинными волосами. Было очень жарко. Бабка сняла унты и поставила их к стене у входа, сняла полушалок и, поискав глазами какой-нибудь крючок и не найдя, повесила его на гвоздь, на котором висел портрет мужчины. Села на стул у стены.
Погода была солнечная, ясная, выборы проходили без сучка без задоринки, начальство было довольно…
Надвигались предвечерние сумерки, мы с Алей уже были дома и вытапливали печку. В некоторых домиках было шумно и даже слышалось пение. Видно, бражка была уже в ходу.
После выборов был обещан концерт силами самодеятельности. Хоровые частушки под гармонь, декламация и танцы.
Грицай, уставший и запаренный, решился съездить домой, вымыться, поесть и переодеться к вечеру. К его удивлению, на двери висел замок. Бабки не было. Он бросился ее искать по соседям, заходил даже к Зубарихе — бабки не было и никто ее не видел. Тогда, движимый смутным предчувствием и даже страхом, он бросился к избирательному участку. Гутя Попова и кто-то из комсомольцев уже подсчитали голосовавших и, забрав ящик-урну, собирались уходить. В соседнем закутке с занавесом никого не было. Отодвинув фанерную дверь другого закутка, Грицай увидел бабку, мирно спящую на стуле. Вышитый полушалок сполз с гвоздя и теперь закрывал голову Карла Маркса, оставив на виду лишь бороду и плечи… Рядом с бабкой на полу был развернутый узелок с куском хлеба, объеденным куском рыбы и надкусанным соленым огурцом.
Грицай бросился к бабке и взял за плечи.
— Бабка, ты чё? А, бабка?
Оксана открыла глаза.
— «Чё, че»! Затомилась, жарко тута! — Затем, окончательно придя в себя: — Сам же казав: выборы с восьми до шестой годины…