Святки в Москве хотя и подходили к порогу нового 1579 года, Васильеву дню, когда начинается самое настоящее веселье, но протекали скучно, вяло. Правда, следуя веками установившемуся обычаю, Москва веселилась, но потихоньку и с оглядкой, сбившись в тесных, жарко натопленных покоях теремов и хором, с воротами на запоре, с дозорами челяди, выставленными где-нибудь в саду или на дворе, чтобы вовремя встретить незваных гостей, если, не ровен час, пожалуют и постучат; в этом не было ничего удивительного: опричники рыскали повсюду, врывались в мирные жилища, и к их налетам москвичи даже успели привыкнуть. У себя дома москвичи еще веселились, но улицы, и вечером и днем, как вымерли, были пусты. В прежние времена, до опричнины, в Москве дышалось сравнительно легко, и в Святки по улицам бродили и разъезжали толпы ряженых, медведи, татары, турки, цыгане, козы, ведьмы, кикиморы, русалки: гудел барабан, бренчала жилейка, и сладко пела зурна; ряженые так уморительно скакали и прыгали или отхватывали такого трепака, что прохожие покатывались со смеху; но, с введением опричнины, эти времена прошли, святочное веселье повыдохлось, пропало, и Святки стали как будто и не Святки, а похороны, поминки. Даже красавицы-боярышни, неугомонные гадальщицы, напуганные озорством опричников, и те присмирели и уже не выбегали за ворота шумной, шаловливой гурьбой, чтобы разыскать только что снятый с ножки и брошенный в снежные сугробы башмачок, а выходили поодиночке и тоже с оглядкой, не виднеется ли где вертлявый шлык царского «грызуна».

До Святок ли, до веселья ли, когда гневен царь Иван Васильевич, и в Москве, что ни день, то одну, то другую жертву выхватывают палачи из старинных боярских родов, и пытают и рубят головы опальных.

Да и сам Грозный проводил время не по-святочному, сумрачно, часто совещаясь со своим медиком Елисеем Бомелиусом.

Бомелиус, вестфальский пруссак, получивший образование в Кембридже, был вывезен в Москву из Англии, где он занимался астрологией и медицинской практикой. За астрологические предсказания, противные духу учения англиканской церкви, по распоряжению лондонского архиепископа, его заключили в Тауэр. Русский посол Савин, прибывший в Лондон с секретным поручением Грозного устроить его брак с королевой английской Елизаветой Тюдор, дочерью Генриха VIII и Анны Болейн, узнав, что Бомелиус весьма искусен во врачевании и составлении гороскопов, стал просить отпустить его в Московию. В Лондоне были рады отделаться от опасного авантюриста и охотно изъявили готовность услужить послу, в благожелательном расположении которого при дворе Елизаветы заискивали, так как королева, вовсе не думая выходить замуж за Грозного, при посредничестве Савина рассчитывала убедить царя увеличить те льготы, какими английские купцы пользовались при торговле в Московии. Бомелиус, увезенный Савиным в Москву вместе с женой-англичанкой Анной, урожденной Ричардс, и здесь, как и в Лондоне, занялся астрологической и медицинской практикой, имевшей при дворе Грозного и у знатных бояр, судя по нажитому им в короткое время крупному состоянию, блестящий успех. Впрочем, он занимался не только медициной и астрологией, но и приготовлением, совместно с аптекарем Френшем, всевозможных «вененусов», — страшных ядов, которыми Грозный угощал на своих пирах обреченных бояр. В этой области он считался выдающимся специалистом, и приготовлял по заказам Грозного в своей лаборатории в Немецкой слободе всякие «вененусы»: и тонкие, с наркотиками, приятные на вкус, убивавшие жертву не сразу, а спустя некоторое время, и острые, от которых жертвы Грозного погибали в ужасных и длительных мучениях, и, наконец, яды с быстрым, почти молниеносным действием. Фабрикуя отраву, чтобы добиться надлежащих эффектов, Бомелиус производил опыты. В Лондоне для этой цели он пользовался обезьянками и кроликами; даже по приезде в Москву, вывезя с собой двух горилл и клетку с мартышками, первое время он продолжал пользоваться исключительно этими животными, и только позже, по приказанию Грозного, перенес опыты на колодников, о чем свидетельствуют сохранившиеся до нашего времени акты дьяков разбойного приказа с именами осужденных и «приявших смерть от отравы немчина Елеськи Бомелиуса».

Было около семи часов вечера или, правильнее, ночи, так как в это время Москва официально считалась на ночном положении, и никто не осмеливался ни пройти, ни проехать по улицам без установленного пропуска. Крутила сильная метель. Ветер, вихрями вздымая снежные покровы, гнал их, застилая саваном пустынные улочки и площади Кремля, врывался в тесные пространства между храмами, теремами и палатами, вылетал оттуда и с ревом, воем и свистом несся дальше, к Боровицким воротам, к лесу, подходившему вплоть к кремлевским стенам. Всюду было темно, пусто и холодно, как в могиле. Лишь у нового царского дворца стояла колымага медика, запряженная четверкой лошадей гусем, да в окнах царской опочивальни светился огонек. Застоявшиеся кони фыркали, ржали и беспокойно бились. Около колымаги, вполголоса обмениваясь замечаниями и робко поглядывая на освещенные окна, прохаживались, стараясь согреться, возница и караульный стрелец с алебардой, оба запушенные морозным инеем, с ледяными сосульками в бороде и усах.

— Так, говоришь, лешего привез? — спросил стрелец, обращаясь к угрюмому вознице. — Это который в шубе-то, с шорстнатой мордой?

— Он самый. Шибко зябок… индо кашляет.

— Гм!.. Еще бы не кашлять, — усмехнулся стрелец, отдирая с бороды ледяные иглы. — Чай, в аду-то жарынь, а тут дух стынет… Ох, Господи, помилуй нас, грешных. — Стрелец зевнул, перекрестил рот и спросил: — А чево он жрет… леший-то? Иде он спит?

— А жрет он, что и сам немчин, — объяснил возница. — А и спит рядом с его опочивальней.

— И не боится?

— А чего ему бояться? — он душу продал.

— Душу? — изумился стрелец.

— Ну да. Продал на тысячу лет и расписался кровью.

— Это как же?

— А сдался ему, значит, в кабалу, подписался с женой и детками. Когда сдохнет, — должон он, значит, отслужить самому набольшому чорту в аду ровно тысячу лет.

— Тэ-эк. А потом?

— Что потом? — знамо, отпустят… Пойдет по свету по белому и будет соблазнять православных…

— Шш! — остановил его стрелец, указывая на окно, в котором показалась тень.

— Он! — испуганно произнес возница. — Кабы не услыхал…

И стрелец и возница, оба замолчали, крестясь и творя молитву.

Сам Бомелиус и его «леший» находились в это время у царя в опочивальне.

Бомелиус, человек высокого роста, лет тридцати пяти, с черными волосами, как у женщины, ниспадавшими до плеч, бритый, с энергичными, но жесткими чертами продолговатого, худощавого лица, тонкими, бескровными, плотно сжатыми губами, горбатым носом с резко очерченными ноздрями и карими ястребиными глазками, обладавшими свойством, когда было нужно, пытливо впиваться в собеседника и быстро ускользать от него, юрко бегая по сторонам с проворством мышек, производил впечатление хитрого проныры. Он был одет в атласный супервест с серебряными звездочками по голубому полю, подбитый чернобурой лисой, с крупным, красным, как кровь, лалом у ворота, сверкавшим на белоснежном фоне кружевного жабо, и обут в сапоги зеленого сафьяна на меху, отороченные мелким жемчугом; голову прикрывал темно-синий бархатный берет.

Он сидел напротив Грозного за столом, на котором в беспорядке стояли чаша и братина с вином, чарки и флакончики богемского хрусталя с жидкостями разных цветов, игравшими в свете двух серебряных канделябров с восковыми свечами. В флакончиках заключались новые яды, приготовленные Бомелиусом и обозначенные на ярлычках надписями на латинском языке. По-видимому, они сильно интересовали царя. Он расспрашивал медика, как пользоваться ими, каждым в отдельности и в смесях, и из каких растений они добыты.

Бомелиус охотно давал царю подробные объяснения.

Кроме них, в опочивальне находилось другое человекоподобное существо — огромная горилла-самец Блакк. Он стоял у окна и, не отрывая умных глаз, ставших печальными от болезни и неволи, наблюдал Бомелиуса — его жесты, чудовищную тень, скользившую но стенам и расписному потолку, или прислушивался к его голосу с изменчивой, то резкой, то вкрадчивой интонацией. Блакк сильно кашлял, хватаясь за грудь длинной, исхудалой рукой и апатично пожевывая сильными челюстями. От времени до времени, осторожно ступая, он подходил к медику, заглядывал через его плечо на стол и снова возвращался к окну. О, он хорошо, знал, чем кончались разговоры его хозяина с этим мрачным высоким человеком в монашеской скуфейке на голове, и для чего служили эти флакончики. Большие и сильные люди на его глазах погибали от них в страшных мучениях. Так погибла его подруга Хансом. Бомелиус плеснул ей в молоко несколько капель, и она свалилась после первого глотка. Как она мучилась! Если б не цепь, на которую Блакк был тогда прикован, он растерзал бы медика…

— Это, государь, стрихнин, добытый из челибухи, — сказал Бомелиус, взяв со стола флакончик с бесцветной жидкостью. — Действие сего яда весьма продолжительно, если он дан в надлежащей дозе, и сопровождается такими конвульсиями, каких можно пожелать только самым злейшим врагам вашего цесарского величия.

Грозный улыбнулся.

— А ну-ка, попробуй! — насмешливо предложил он, весело посматривая на медика.

Бомелиус вздрогнул и побледнел, как мел.

— Ну, ну, не бойся, Елеся! — поспешил успокоить его царь, зорко всматриваясь в его лицо. — Я пошутил. Да ведь и ты не ворог наш, — чего ж ты испугался?

Уже в это время, почти за год до разыгравшихся событий, Грозный, по-видимому, что-то подозревал о заговоре бояр, в котором медик принимал участие.

— Государь, я всегда служил тебе, как преданный слуга твой, — сказал Бомелиус, оправившись от испуга. — Я не однажды свидетельствовал мою преданность…

— О своей преданности ты, Елеська, нам лучше не говори, — прервал его Грозный, нахмурив брови. — Твою преданность всегда можно купить. А цена ей — кто больше даст. Ну, ин ладно… А пробу стрихнину надо учинить… Из челибухи, сказываешь, добыл?

— Да, государь.

— Чудно! От корня челибухи, говорят, можно грыжу излечить, а от листу и стеблю — умереть мукой мученической… Одна травка, а, видно, по-разному нам служит. Гм!.. И травка у Господа Бога, видно, бывает тоже двуликая, как и люди…

Грозный отпил вина из стоявшей перед ним чаши, исподлобья глянул на медика и поболтал флакончик, рассматривая жидкость на свет.

— А много же ты наготовил товару, — задумчиво молвил он. — А облезьяна-то травить привез, что ль?

— Да, государь.

— Напрасно. У нас много колодников.

— Хворает он… и все одно — подохнет.

— Ладно, — согласился царь. — Дай-ка ему, — передал он медику флакон со стрихнином. — И выведи его на снег.

Бомелиус взял чарку, наполнил ее вином и прибавил несколько капель яда.

— Блакк! — позвал он. — Поди сюда.

Человекоподобное существо, щелкая челюстями, со свирепым рычанием попятилось назад, отступая к дверям.

— Смотри, Елисей, — предупредил Грозный медика, встав с места и тревожно хватаясь за костыль, — зверь взбесился.

Медик смело приблизился к горилле.

— Пей, чорт! — выругался он, протянув к Бланку руку с чаркой.

Блакк остановился: как бы что-то соображая, он окинул медика с ног до головы медленным взглядом, полным жгучей ненависти; хохолок на его лбу поднялся дыбом, глаза сверкали, как раскаленные уголья.

— Ну? — нетерпеливо произнес медик, наступая на гориллу с угрожающим видом; но вдруг замер. Волосатая лапа Блакка, описав в воздухе дугу, со страшной силой ударила медика по руке, вышибив чарку, и другим ударом свалила его с ног.

Бросив распростертого на полу медика, Блакк стремительно подбежал к столу, схватил флакончики и с быстротой молнии выскочил в дверь. Пробежав по переходам и опрокинув рынду, преградившего ему путь, он вылетел на крыльцо.

Караульный стрелец, на которого налетел Блакк, в ужасе бросил алебарду и, как сноп, повалился лицом в снег.

— Чур меня! Чур меня! — бормотал он. — Да воскреснет Бог и расточатся врази его!

Возница бросился бежать.

Блакк проворно вскочил на облучок колымаги, подобрал вожжи и, подражая вознице, издал резкий гортанный звук. Перепуганные кони, как бешеные, сразу рванули и понеслись вихрем.

Около Спасских ворот колымага налетела на дозорного стрелецкого сотника, возвращавшегося верхом в Кремль. В один миг сотник был вышиблен из седла и смят, а конь, перепуганный насмерть, с развевающейся по ветру гривой, без памяти помчался по пустынным улицам.

Колымага от Спасских ворот завернула к Замоскворечью, — в сторону, противоположную Немецкой слободе, — и помчалась по направлению к Балчугу. Пролетев по деревянному мосту через реку Москву мимо стрелецкой заставы, она понеслась дальше, миновала на Балчуге знаменитое кабацкое кружало, ряды пригородных домиков, сады, огороды, пустыри и наконец выскочила в открытое поле, за которым начинался лес. Метель с яростным ревом и свистом встретила колымагу, коней и диковинного кучера. Дорога, занесенная снегом, пропала, и кони, все еще испытывая непреодолимый страх от присутствия на козлах мохнатого возницы, потащили экипаж дальше, напрягая последние силы и по грудь проваливаясь в сугробах и оврагах.

В домике лесника Никиты, стоявшем на опушке леса, в верстах десяти от Москвы, шло святочное гаданье. Две дочери лесника, Аленушка и Даша, и их гостьи-подружки гадали на «суженого-ряженого», выливая воск в деревянную чашку с водой, на дне которой отлагались разные замысловатые фигурки. В теплой маленькой горенке без умолку звенел смех, звучали песни, раздавались шутки; сам Никита залихватски подыгрывал на жилейке.

В самый разгар веселья под окнами зазвякали бубенчики. Кто-то подъехал, остановился у ворот и резко постучал в калитку.

— Господи помилуй! — тревожно проговорил лесник, вопросительно посматривая на притихнувшую молодежь. — Кто бы мог быть?

Он опрометью выбежал на двор.

— Кого Бог дает? — окликнул он.

За калиткой послышалось рычание, и стук повторился сильнее.

— Что за чудеса! — изумился лесник. — Иль ряженые балуют, иль без языка человек…

Он отодвинул засов.

— Ой, ба-а-тюш-кии! — в ужасе завопил он не своим голосом, отступая в глубь двора. — Свят, свят!

Блакк, окоченевший от холода, выбивая зубами частую дробь, прошмыгнул в сени и вошел в горницу.

При его появлении девушки, ополоумев от ужаса, с воплями о помощи выбежали на двор, выскочили в поле и скрылись в мятущихся снежных спиралях метели.

А продрогший Бланк забрался на горячую печь и там залег, корчась от мучительного кашля.

Лесник Никита, явившийся ночью к приставу Бородину вместе с дочерьми и гостьями, заявил, что в его дом приехал в боярской колымаге… «сам леший», и что «они-де, бежав от него в великую стужу, совсем раздетые, едва ушли живы».

Бородин немедленно доложил о происшествии Грозному.

Стрелецкий отряд, прибывший в домик лесника вместе с медиком, нашел Бланка на печи.

Он был мертв.

Место, где стоял этот домик (вероятно, Большая Якиманка), в позднейших актах часто упоминалось под названием «Лешево Урочище»; под этим названием оно было известно и в народе; но впоследствии, с расширением площади столицы и уничтожением подмосковных лесов, название это исчезло и мало-помалу совершенно забылось.

След «вененусов», унесенных гориллой, отыскался: весной, когда на Балчуге стаял снег, прохожие нашли флакончики, оброненные Бланком, и попробовали их содержимое. Многие отравились. Это обстоятельство, послужившее к созданию слуха, что немцы отравляют народ, окончилось погромом всех иностранцев, живших в Немецкой слободе.

Сам Бомелиус, уличенный в заговоре против Грозного, погиб в ужасных пытках.