Еще жива

Адамс Алекс

Когда она проснулась, привычный мир перестал существовать…

До: работа уборщицы, учеба в колледже, проблемы в личной жизни. Зои Маршалл — такая же, как многие тридцатилетние женщины.

После: опасности и преследования, смерть вокруг и испытания для души и тела. Единственная цель — выжить. Пробираясь сквозь умирающий мир, Зои ищет безопасное убежище для себя и своего будущего ребенка.

 

Эта книга является вымыслом. Имена, характеры, места и события — либо плод авторского воображения, либо использованы в вымышленных обстоятельствах. Любое совпадение с реальными событиями, местами и людьми, ныне живущими или умершими, совершенно случайны.

 

Благодарность

Слово «спасибо» кажется мне недостаточным в отношении этих людей:

Моего потрясающе энергичного агента Александры Машинист, которую я втайне считаю супергероиней. Спасибо вам за любовь к моей работе, веру в то, что она сможет увидеть свет, и содействие этому.

Моего замечательного проницательного редактора Эмили Бестлер, которая превратила редактирование в веселое занятие. Обещаю, что в следующей моей книге герои будут меньше плеваться и блевать.

Никогда не унывающей помощницы редактора Каролины Портер. Благодарю за ответы на все мои странные вопросы и за то, что оказали мне больше помощи, чем кто-либо другой, кого я знаю.

Всей команды «Emily Bestler Books/Atria»; я не знаю всех вас по именам, но это ни в малейшей степени не уменьшает моей благодарности за тот тяжелый труд, который вы совершили. Книжники — лучшие люди на свете.

Особая благодарность Линде Честер за доброту и мудрость.

Благодарю своих родителей, которые не сочли меня сумасшедшей за мое желание писать. А если они и сочли, то у них хватило сочувствия не высказать мне это прямо в глаза. Я люблю вас обоих.

Есть на свете самая лучшая сестра, и ее зовут Дэйзи. Я приношу свои извинения за то, что в этой книге нет вампиров, шопинга и большого количества оранжевого цвета. Может, когда-нибудь в другой раз.

Огромная благодарность моей подруге Стэйси Маккартер. Ты прочитала все, что я когда-либо написала, даже то, что было ужасающим, и ты по-прежнему со мной разговариваешь. Если тебе когда-нибудь понадобится похоронить труп, зови меня, я приеду на экскаваторе.

Кстати, о похороненных телах. Блестяще умная Ким Маккалоу и я пока еще никого не хоронили. Но все может измениться, если я буду продолжать давать ей читать свои неоткорректированные тексты.

Целая куча благодарностей двум талантливым писателям и хорошим друзьям: Джейми Мэйсон и Лори Витт. Вы действительно это заслужили.

Макаллистер Стоун и сообщество «Absolute Write», вы оказывали мне поддержку, пока я училась, и за это я буду вечно вам благодарна.

Книга «Я еще жива» никогда не появилась бы на свет, если бы я не писала ее для Вильяма Танкреди, своего главного читателя, главного, любимого, единственного мужчины. Ты вдохновляешь меня на то, чтобы становиться лучше и как писатель, и как женщина. Кроме того, ты можешь насмешить меня до слез. Я люблю тебя, ты это знаешь.

И тебе, дорогой читатель, спасибо. Я писала, чтобы тебя развлечь. Надеюсь, у меня получилось. Давай когда-нибудь это повторим.

 

Пролог

Тогда

Все дело в том, что я не хочу, чтобы мой психоаналитик счел меня сумасшедшей. Поэтому я скрываю это чудо за ложью, которая льется из меня без запинки.

— Этой ночью мне снилась ваза.

— Опять? — спрашивает он.

Я киваю — под моей головой пискнула кожаная обивка.

— В точности та же самая ваза?

— Всегда одна и та же.

Его ручка со скрипом забегала по бумаге.

— Опишите мне ее, Зои.

Мы уже проделывали это с десяток раз, доктор Ник Роуз и я. Мой рассказ никогда не отличается от предыдущих, но я всегда иду навстречу его просьбе. Или, возможно, он идет мне навстречу. Я это делаю, потому что меня преследует ваза, он — потому что хочет купить яхту.

Обивка на кушетке собирается складками, когда я откидываюсь, выпивая его взглядом так, как пьют утреннюю чашку кофе. Маленькими глотками, смакуя. Он разместился в удобном потертом кожаном кресле, отполированном его массивным телом до приятного глазу блеска. У него крупные ладони, созданные совсем не для кабинетной работы. Короткая практичная стрижка. Темные глаза, как и у меня. Такие же волосы. На голове шрам, который ему не видно в зеркале. Интересно, когда Ник Роуз один, он щупает его пальцами или вообще о нем не вспоминает? Загорелая кожа — в помещении он проводит немного времени. Но где бы он смотрелся наиболее естественно? Наверное, не на яхте. Скорее всего, на мотоцикле. Представляя его восседающим на байке, я внутренне улыбаюсь. Но внешне я серьезна. Если я позволю своей улыбке просочиться наружу, он сразу же начнет меня об этом спрашивать. Хотя мне приходится делиться с ним своими мыслями, я не посвящаю его во все секреты.

— Карамель. Так можно назвать ее цвет. Такое ощущение… как будто она для меня создана. Когда я во сне протягиваю руки, пытаясь взять вазу, ее ручки идеально ложатся мне в ладони. У вас был в школе ученик, уши которого торчали в стороны вот так?

Я сажусь прямо, убираю волосы за уши и оттопыриваю их под прямым углом, пока не становится больно.

Его губы дернулись. Он сдерживает улыбку. Я вижу эту внутреннюю борьбу: допусти́м ли в рамках профессиональной деятельности смех? Не сочтет ли она это сексуальным домогательством? «Смейтесь, — хочу я ему сказать, — пожалуйста».

— Я и был таким учеником.

— Правда?

— Вообще-то, нет.

Улыбка вырывается наружу, и я тут же забываю про вазу. В этой стеснительной улыбке нет ничего особенного, но она адресована мне. Вдруг я обнаруживаю у себя в голове тысячи вопросов, направленных на изучение его личности так же, как и он исследует меня.

— У вас бывают повторяющиеся сны? — спрашиваю я его.

Улыбка покидает его губы.

— Я не помню. Вообще-то, мы говорим о вас.

Правильно. Не нужно потакать моему любопытству.

— Ваза, ваза… Что еще вам о ней рассказать?

— Есть на ней какие-нибудь отметины?

Мне не нужна пауза, чтобы подумать, я и так знаю.

— Нет, совершенно ничего.

Мои плечи ломит от напряжения.

— Вот, собственно, и все.

— Какие чувства вызывает у вас эта ваза?

— Страх. — Я наклоняюсь вперед, локти вдавливаются в колени. — И любопытство.

 

Часть первая

 

 

Глава 1

Сейчас

Проснувшись, я обнаруживаю, что мир по-прежнему отсутствует. Остались только какие-то отдельные фрагменты от мест и людей, которые раньше составляли единое целое. По ту сторону окна простирается пейзаж ядовито-зеленого цвета, как в телевизорах с плоским экраном в дешевых забегаловках, выдаваемых за приличный ресторан. Слишком насыщенный зеленый. Плотные серые тучи загородили солнце много недель тому назад, и теперь оно наблюдает за нашей гибелью сквозь выпуклую водяную линзу.

Среди выживших ходят слухи, что дожди дошли даже до Сахары и что в бескрайних песках начала пробиваться зелень. Что Британские острова ушли под воду. Природа меняется, исходя из своих собственных соображений, и людям нечего этому противопоставить.

До моего тридцать первого дня рождения остается еще месяц. Сейчас я на восемнадцать месяцев старше, чем была, когда разразилась эпидемия. На двенадцать месяцев старше, чем тогда, когда война в первый раз сотрясла землю. Примерно в этот промежуток времени природа взбесилась, доведя погоду до шизофрении. И это неудивительно, если принять во внимание то, из-за чего мы воевали. Девятнадцать месяцев прошло с того дня, когда я впервые увидела вазу.

Я нахожусь в доме бывшей фермерской усадьбы, где-то, что раньше было Италией. Это уже не та страна, где радостные туристы бросали монетки в фонтан Треви и толпились в Ватикане. То есть поначалу они туда ринулись, излившись из поездов и самолетов густой комковатой массой, подобной венозной крови, и пришли в церковь со всеми своими сбережениями, надеясь получить за это спасение. Теперь их трупами заполнены улицы Ватикана и прилегающих к нему районов Рима. Они больше не засовывают руки в La bocca della Verità, задерживая дыхание и шепча слова ложной надежды, которой они стараются обмануть самих себя: что со дня на день придет всеобщее избавление, что группа ученых в тайных лабораториях скоро разработает вакцину, которая всех нас излечит, что Господь Бог вот-вот вышлет свое воинство со священной миссией спасти мир и что мы все будем спасены.

Громкие голоса проникают сквозь стену, напоминая мне о том, что хоть я и одинока, но здесь не одна.

— Это соль.

— Это, черт возьми, не соль.

Раздается глухой удар кулаком по деревянному столу.

— Говорю тебе, это соль.

Пока за стеной продолжается перебранка, я мысленно пересчитываю свои пожитки: рюкзак, ботинки, непромокаемый плащ, плюшевая обезьянка и обернутые в полиэтилен ненужный теперь паспорт и письмо, которое у меня не хватает смелости прочесть. Это все, что у меня есть в этой обшарпанной комнате. Думаю, такой же убогой она была и до конца света — бедное хозяйство, недостаток денег для поддержания порядка.

— Если это не соль, то что же это тогда?

— Кукурузный сироп с высоким содержанием глюкозы. — В голосе ответившего звучит превосходство уверенного в своей правоте человека.

Может, он и прав. Кто знает?

— Соль, кукурузный сироп. Какая разница? — спрашиваю я у стен, но ответа они не дают.

Позади меня начинается какое-то движение. Я оборачиваюсь и вижу Лизу-без-фамилии, стоящую в дверях. Она стала еще более тощей, чем была, когда я появилась здесь неделю назад. Лиза моложе меня на десять лет. Англичанка из города, название которого заканчивается на — шир. Дочь одного из мужчин, находящихся в соседней комнате, и племянница второго.

— Не имеет значения, что приводит к болезни. По крайней мере теперь. — Она смотрит на меня тревожными глазами. Но это обман: Лиза слепа от рождения. — Правда?

Времени у меня в обрез — я должна успеть на корабль, если хочу попасть в Грецию.

Я наклоняюсь, поднимаю свой рюкзак, надеваю на плечи, ставшие еще более костлявыми. В пыльном зеркале на стене видно, как они выступают под тонкой футболкой.

— Конечно нет, — говорю я ей.

Когда первая слеза скатывается по щеке Лизы, я отдаю то, что у меня для нее осталось: обнимаю и нежно глажу ее тонкие волосы.

До вазы я и не подозревала, сколько во мне твердости.

Забытая ваза.

Тогда

Моя квартира представляет собой современную крепость. Замки, цепочки, код, который нужно правильно набрать с трех попыток, иначе явится охрана и потребует от меня подтверждения, что я именно тот человек, за которого себя выдаю. И все это вмонтировано в довольно хлипкую деревянную раму.

Одиннадцать часов мытья полов и туалетов и уборки мусора в замкнутом пространстве. Одиннадцать часов, во время которых можно коротко переговорить только с безответными мышами. Сейчас мои глаза печет от прошедшего дня и хочется их вынуть из глазниц и ополоснуть водой.

Когда дверь наконец открывается, я уже знаю. Поначалу я думаю, что дело в красном глазке автоответчика, подмигивающем мне из кухни. Но нет, это явно другое. В воздухе витает что-то чужое, как будто кто-то, проникший в квартиру в мое отсутствие, трогал мои вещи, не оставляя на них следов.

Золотистый свет заливает гостиную практически сразу же, как только мои пальцы касаются выключателя. Я моргаю, пока на глазах не появляется защитная влага. Зрачки сужаются, как им и положено, и я наконец могу пройти в светлое помещение, не споткнувшись.

Говорят, что это паранойя, если тебя на самом деле не преследуют. Нет, у меня не бегут по затылку мурашки, заставляя озираться, но я не ошибаюсь насчет воздуха: кто-то его побеспокоил в мое отсутствие и в нем появилось что-то чужое.

Ваза.

Не такая, в которую ставят цветы, нет. Эта выглядит как музейный экспонат, произведение гончарного искусства, которое старше, чем этот город, — об этом говорит въевшаяся в поры грязь. И эта древняя ваза наполняет мое жилище тенями давно умерших и похороненных людей.

Я могла бы осмотреть ее, поднять с пола и убрать отсюда. Но есть вещи, после прикосновения к которым все будет уже не так, как прежде. Я — продукт второсортных фильмов, которые я видела в своей жизни, суеверий, о которых когда-либо слышала.

Я должна осмотреть эту вазу, но мои пальцы отказываются повиноваться, оберегая меня от того, к чему это может привести. Вместо этого они берут телефон.

Комендант нашего дома отвечает на звонок после восьмого гудка. Я спрашиваю, не пускал ли он кого-нибудь в мое жилище, но его сознание витает где-то в иных измерениях. Проходит целая вечность. Тем временем я представляю, как он чешет себе яйца — просто по привычке, а не по какой-то иной причине, — подсчитывая в уме, сколько пива осталось у него в холодильнике.

— Нет, — говорит он в конце концов. — Что-нибудь пропало?

— Нет.

— Тогда в чем проблема?

Я нажимаю отбой. Считаю до десяти. Когда я оборачиваюсь, ваза стоит на том же месте в моей гостиной, точно посередине между диваном и телевизором.

Дальше в моем списке служба охраны.

— Нет, — отвечают мне, — мы не зафиксировали проникновения в ваши апартаменты в течение дня.

— А как насчет пяти минут назад?

Тишина.

— Да, конечно. — И потом следует предложение: — Прислать к вам кого-нибудь?

От полиции пользы не больше. Никто не вламывается, чтобы оставить вещи, объясняют мне. Это, должно быть, презент от тайного обожателя. Или, может, я просто чокнутая. Они, конечно, прямо об этом не говорят, но употребляют пустые вежливые слова, чтобы мне не оставалось ничего другого, как повесить трубку.

Затем я вспоминаю мигающую лампочку на автоответчике. Когда я нажимаю на кнопку воспроизведения, из динамика бубнит голос моей матери:

— Зои, Зои, ты дома?

Потом пауза. И снова:

— Нет, дорогой, это автоответчик.

Еще пауза.

— Так я и оставляю сообщение. Что значит «говори громче»?

Слышно, как она шутливо шлепает отца, отгоняя его от телефона.

— Звонила твоя сестра. Говорила, что хочет, чтобы ты кое с кем встретилась.

Ее голос понижается до шепота, который никак не назовешь тактичным.

— Я полагаю, это мужчина. В любом случае, думаю, ты бы могла ей позвонить. Приходи ужинать в субботу и все мне о нем расскажешь. Будем только мы, девочки.

Опять пауза.

— Ах, и ты, конечно. Ты почти девочка, — говорит она отцу.

Я представляю его добродушно смеющимся у нее за спиной.

— Дорогая, перезвони мне. Я могла бы позвонить тебе на мобильный, но ты же знаешь, я всегда надеюсь, что у тебя в это время кто-то есть.

Обычно я испытываю небольшую вспышку ярости, когда она звонит со сводническими предложениями. Но сейчас…

Жаль, что мамы здесь нет. Потому что эта ваза не моя.

Кто-то побывал в моей квартире.

Сейчас

Удивительная вещь — человеческий организм. Это фабрика по производству кислоты, трансформирующей обычную пищу в жгучее месиво.

В эти дни меня часто рвет. Я достигла в этом выдающихся результатов. Я могу наклониться вот так вперед, и мои ботинки совершенно исчезнут из виду. Если бы конец света не наступил, я стала бы чемпионом в этой дисциплине.

Как только я чувствую, что завтрак поднимается вверх, я заталкиваю в себя яблоко. Помогает.

— Ты должна идти? — спрашивает Лиза.

Она кусает нижнюю губу, отчего нежная кожа наливается кровью.

— Мне нужно добраться до Бриндизи.

Мы стоим во дворе фермерской усадьбы, погруженные во влажный нерассеивающийся туман. Светлые камни, которыми облицованы стены дома, поросли плюшевым мхом. Мой велосипед прислонен к водяной колонке, которой давно никто не пользуется. В какое-то время хозяева изыскали средства, чтобы сделать водопровод, отвечающий требованиям двадцатого века, но так и оставили колонку, то ли ради очарования старины, то ли просто руки не дошли убрать ее. Велосипед синего цвета, и раньше он принадлежал не мне. Он был куплен не за деньги. Я расплатилась за него всего одним-единственным поцелуем неподалеку от аэропорта Леонардо да Винчи в Фьюмичино. Без языка. Только удивительное ощущение нежности от норвежца, который не хотел умирать, не обнявшись напоследок.

— Останься, — говорит Лиза, — прошу тебя.

— Не могу.

На сердце тяжело от непосильного груза жалости. Она мне нравится. Действительно нравится. Она милая девочка, которая раньше мечтала о чудесном будущем. Теперь самое большее, на что она может рассчитывать, — это остаться в живых. О благополучии думать не приходится — оно слишком маловероятно.

— Пожалуйста. Хорошо, когда рядом с тобой женщина. Так лучше.

Меня поражает отчаяние в ее голосе. Она не хочет оставаться здесь с этими мужчинами. Они, конечно, заботятся о ней как о члене своей семьи, но дело не только в кровном родстве. Я вдруг понимаю, что они смотрят на нее как на свою собственность. Способ скрасить себе ожидание того часа, когда человечество, сделав последний судорожный вдох, прекратит свое существование. Мне бы стоило догадаться об этом раньше, но я была так занята собственной повесткой дня, что ничего не замечала вокруг.

— Прости, — говорю я. — Я не знала. Должна была бы знать, но не знала.

Бледно-розовый румянец выступает на ее белой коже: я отгадала тайну Лизы. Хотя она не видит меня, я отвожу взгляд в сторону, давая ей возможность вернуть себе самообладание. Мне очень стыдно.

Я тороплюсь, и затянувшееся молчание подталкивает меня к необдуманному шагу.

— Да, ты не можешь оставаться здесь без меня. Пойдем со мной.

Мне бы пожалеть о своих словах, но этого нет. Если она согласится, то, кто знает, сколько дней прибавится к моему путешествию. Время бесценно, когда неизвестно, сколько еще его осталось. Но в этом мире и так уже осталось слишком мало человечности, доброта превратилась в редкость. Я должна беречь то, что меня пока еще отличает от зверя.

— Правда? Ты позволишь мне пойти с тобой?

— Я настаиваю на этом.

Она быстро оглядывается через плечо в сторону дома.

— Они мне не разрешат уйти. Они никогда на это не согласятся.

«Что они с тобой делают, девочка?» — хочу я спросить у нее. Что бы она ни сказала, это не изменит моего решения. Она уйдет со мной.

— Иди в свою комнату и собери вещи. Не забудь взять что-нибудь теплое и удобное.

— Но…

Я вижу, что она волнуется из-за мужчин.

— Я сама об этом позабочусь.

Мы заходим в дом и невольно наслаждаемся временным укрытием. Так приятно, когда на голову не льет дождь. Затем мы киваем друг другу, и она осторожно пробирается по лестнице наверх, а я отправляюсь в кухню.

Если сравнивать это помещение с другими кухнями, а я их немного повидала, то оно отличается малыми размерами. Не эффективной компактностью, а какой-то скудостью, как чрезмерно костлявая женщина, озабоченная достижением неестественной стройности. Пол в комнате просел. Ее, конечно, можно было бы привести в порядок, если бы здесь появился человек, который любит готовку и склонен к уюту. Эта кухня нуждается в хозяйке.

В кухне только один из мужчин — дядя Лизы. Его кожа едва не лопается от жира, свесившегося с краев стула. Старая прочная мебель, вероятно, служила верой и правдой многим поколениям. Древесина потемнела от времени; сиденье, сплетенное из толстых прутьев типа ивовых, медового цвета. Еще семь его незанятых собратьев стоят рядом.

Толстяк поднял глаза, изучая меня на предмет слабых мест, которые он мог бы обернуть себе на пользу. Я задерживаю дыхание, расправляю плечи и поднимаю подбородок, чтобы выглядеть настолько сильной, насколько вообще позволяет нынешнее состояние моего тела. Он не находит ничего такого, что мог бы получить, не приложив хоть каких-то усилий, и продолжает жевать хлеб, который я испекла два дня тому назад, выбрав жучков-долгоносиков из муки, найденной в изобилии в кладовке. Изо рта его летят крошки, усеивая стол влажными крупинками, которые прилипнут и отвердеют, если их не убрать в ближайшее время. Но ни меня, ни Лизы тут уже не будет. Очень скоро эти мужики будут барахтаться в собственной грязи.

— Лиза уходит со мной.

Он невнятно бормочет и глотает, вперив в меня свои крохотные глазки — две изюмины, глубоко вдавленные в сдобное тесто.

— Она остается.

— Это не подлежит обсуждению.

Его грузное тело поднимается со стула, предвещая надвигающуюся бурю.

— Мы — ее семья.

Все это не сулит мне ничего хорошего. Холодное пятно на моем затылке разрастается, пока все тело не охватывает озноб. На что я надеялась? Он значительно крупнее меня. Болезненно ожиревший и медлительный, этот мужчина настолько огромен, что его массы хватит на то, чтобы раздавить меня, навалившись сверху.

Мы стоим, пристально глядя друг на друга. Если бы мы были собаками, впечатленные габаритами игроки ставили бы на него.

Пронзительный вопль разрывает неестественный покой. Там, наверху, Лиза. Я на секунду отключаюсь, вслушиваясь в оглушающую тишину, которая всегда следует за громким криком.

Толстяк бросается на меня. У Лизы проблемы, но и у меня сейчас тоже.

Я уворачиваюсь влево, затем вправо. Он, словно испытываемый в краш-тесте автомобиль, налетает на стену, вокруг его тела белым облаком клубится пыль от штукатурки. Всего мгновение уходит на то, чтобы прийти в себя. Он трясет головой, отгоняя болезненный туман, и вновь кидается на меня.

Мне опять удается уклониться. Теперь мы уперлись друг в друга взглядами через стол. Между нами всего лишь несколько футов. Поблизости ничего, что можно было бы использовать в качестве оружия. Лиза — аккуратная хозяйка, хотя это и не ее дом (для них фермерская усадьба — всего лишь случайное пристанище, как и для меня), и все находится на своих местах.

Снова крик. На этот раз он парит, как пушок одуванчика.

Мое сердце бешено колотится в клетке ребер. Отец Лизы наверху, и я догадываюсь, что там сейчас происходит.

— Я пойду к ней, — говорю я. — И если ты попытаешься остановить меня, ты покойник.

Он хохочет, тряся жирными щеками и подбородком.

— Когда он трахнет ее, мы по очереди трахнем тебя, сука.

— Удивительно, что вы до сих пор не попытались этого сделать.

Он поднял ладони.

— Ну что тебе на это сказать, девочка? Мы ведь агнцы, а не козлы.

Теперь моя очередь засмеяться, только мой смех горче и злее.

— Что такого, черт возьми, смешного? Скажи и мне, сука, я тоже посмеюсь.

Я потихоньку продвигаюсь вдоль стола к открытой двери, где находится стойка для зонтиков. Они уже не в состоянии уберечь тело от дождя, но заостренным концом по-прежнему можно легко выколоть глаз.

— А я тебе никогда не рассказывала, чем я зарабатывала себе на жизнь до того, как все это началось?

Он мычит и двигается параллельно с другой стороны стола, пока мы оба не подходим к его краю.

— Что-то связанное с лабораторными крысами.

Я киваю. Что-то вроде этого.

— Мне приходилось поднимать много тяжестей, так что я довольно сильна для худой женщины. А что ты делал, кроме переключения передач в своем грузовике и опрокидывания в себя по нескольку кружек пива?

Сейчас в моем теле осталось меньше сил, чем было до того, как настал конец света, но мой инстинкт самосохранения возместил мне их недостаток. Я бросаюсь к стойке, однако просчитываюсь: его руки длиннее моих, так что он успевает схватить толстыми пальцами мой хвост. Дернув за волосы, он притягивает меня к себе, пока его раздувшееся от гамбургеров брюхо не упирается мне в спину. Моя шея оказывается захваченной в треугольник между его грудью и согнутой в локте рукой.

Обычно, мечтая о прошлом, я вспоминаю ресторанчики, где изо дня в день подавали одни и те же блюда. И еще я представляю, как это — ощущать себя сухой или чувствовать покалывание в коже, когда долго стоишь под очень горячим душем. Высокие каблуки. Металлические четырехдюймовые шпильки. Ступни моего захватчика в одних носках, и мне не стоило бы большого труда вогнать ему свое женское оружие прямо между костями плюсны.

Но сейчас мои ноги обуты в ботинки на толстой, удобной для ходьбы подошве, а в толстяке больше шести футов роста, и мне придется сильно извернуться, чтобы отдавить каблуками его пальцы. Однако и этого было бы слишком мало.

— Я победил, — говорит он.

Пожалуй, он прав, но игра еще не окончена. На карту поставлено кое-что большее, чем я.

— Когда ты в последний раз видел свой собственный член?

Мой голос становится все более сдавленным по мере того, как его рука сильнее сжимает мне горло. Он тянет меня еще выше, прижимая к себе. Мои пятки отрываются от пола. Резина подошвы скрипит на плитках, когда я болтаю ногами, пытаясь нащупать под ними опору.

— Ты еще можешь держать его, когда отливаешь, или мочишься сидя, как женщина?

— Узнаешь, когда я тебе всуну.

— Да ну! У таких толстяков, как ты, не встает.

Тьма заволакивает мой взор. Еще только утро, но для меня свет стремительно меркнет. Рыдания Лизы теперь раздаются между ее криками.

В нем больше силы, чем казалось поначалу. Под жиром скрывается крепкая мускулатура — хорошая маскировка. Мои ноги повисают в воздухе.

На то, что произошло далее, понадобилось одно мгновение.

Опустив подбородок, я вонзаю зубы в его предплечье. Резцы рассекают ткани и упираются в кость. Затем я поджимаю колени вверх и, когда он отпускает меня, извергая из себя утробный рев, валюсь мешком и бью подошвами ботинок его ступни. Судорожно хватая воздух, я падаю вперед на колени. От удара жгучая боль пронзает голени. Мой противник приходит в себя и отдавленной ногой бьет меня в зад. Во рту разливается привкус теплой меди. Я кое-как поднимаюсь и бросаюсь в сторону, прикрывая рукой живот.

Никаких других мыслей, кроме как о выживании, в голове нет, пока я приближаюсь к стулу. Он оказывается легче, чем я думала, глядя на его потемневшее дерево. А может, и нет. В критическую минуту человеческое тело обретает удивительные способности. Я знаю это, потому что об этом говорила ведущая передачи «Это невероятно!» Кэйти Ли Кросби, у которой при этом было такое лицо, что восьмилетний ребенок не мог не поверить.

На моих кулаках белеют костяшки, когда я с силой сжимаю пальцы на спинке стула. Он англичанин, следовательно, мало что понимает в специфике моего национального спорта. Этот стул — моя бита, а его голова — мяч. Смертельный бейсбол.

Он идет на меня, и я, размахнувшись, бью. Раздается звонкий хруст ломающихся костей. Брызги крови заляпывают мне лицо и футболку: сладкий сон комара. Выбитые зубы сыплются из его перекошенного рта, и он валится на пол. Гора мяса, побежденная женщиной с помощью стула. Он выскальзывает из моих рук, когда я, пошатываясь, выхожу в холл и направляюсь по лестнице наверх.

Тогда

Я узнала его имя от подруги сестры своего приятеля.

— Боже мой, ты должна ему позвонить. Он лучше всех, — говорит мне подруга с тем преувеличенным воодушевлением, с которым обычно передают новости из третьих рук.

Ник Роуз. Имя больше подошло бы столяру, а не человеку, выслушивающему чужие проблемы за изрядное вознаграждение. Работает с деревом. Обычный парень. Да, я смогу. Вообще-то, когда я думаю о психоаналитиках, воображение рисует мне строгого Зигмунда Фрейда, ищущего связь между моими странностями и чувствами к матери. Отношения с матерью у меня просто замечательные, хотя я до сих пор не перезвонила ей и не связалась с сестрой, как она просила.

Как бы Фрейд это истолковал? А доктор Ник Роуз?

Я позвонила ему на мобильный прямо с улицы. Город живет в бешеном ритме. Над нескончаемым потоком автотранспорта раздаются резкие сигналы. Человеческие тела образуют живой конвейер, бегущий по тротуарам. Отсюда меня трудно будет расслышать, но именно этого я и хочу. Я — рационально мыслящая женщина, но появление вазы поставило под вопрос мою способность контролировать реальность. И в глубоких подвалах сознания, где я храню свои тщательно отделенные друг от друга и обернутые в упаковку позитивных мыслей страхи, у меня шевельнулась сумасшедшая идея, что ваза обо всем узнает.

В общем, я стою на углу и жду соединения, прикрывая ладонью трубку от уличного шума.

В телефоне раздается мужской голос. Я ожидала ответа женщины-секретарши и говорю ему об этом, а затем ощущаю укол стыда за стереотипное восприятие роли своего пола. Я немного феминистка.

— Это я, — говорит он, смеясь. — Мне нравится самому говорить со своими возможными клиентами. Это дает нам обоим почувствовать друг друга.

Клиентами, не пациентами. Мои плечи опускаются, расслабляясь, и я понимаю, как сильно было напряжено мое тело до этого мгновения. Голос доктора Ника Роуза теплый и сильный, как хороший кофе. Его смех — смех человека, который часто смеется.

Мне хочется снова его слышать, и я говорю:

— Чтобы сразу расставить все точки над «i», знайте: у меня нет тайного желания вступить в половую связь с кем-либо из моих родителей.

Наградой мне снова звучит его смех, и я улыбаюсь в трубку, сама себе удивляясь.

— У меня тоже, — отвечает мне доктор Роуз. — Я проработал это еще в колледже, чтобы не оставалось сомнений. Это было не так-то просто, особенно когда мой отец постоянно меня спрашивал, хорошо ли он выглядит.

На этот раз мы смеемся вместе. Внутренняя скованность тает, улетучиваясь из моего сознания. В конце концов он сообщает, что вторая половина пятниц будет полностью принадлежать мне, если я решу посещать его сеансы.

После окончания разговора я чувствую легкость в теле. Один лишь звонок к психоаналитику уже сотворил со мной чудеса. Пятница. Сегодня вторник. У меня есть в запасе три дня, чтобы состряпать правдоподобную историю про вазу. Пусть это будет сон. Психоаналитики любят копаться в сновидениях. Я ведь не могу рассказать ему правду и не могу сама себе объяснить почему — я просто не знаю. Ответа пока еще нет. Я не хочу, чтобы он счел меня сумасшедшей, потому что я не сумасшедшая. Скорее отчаявшаяся — так будет правильнее назвать мое состояние. Тихое отчаяние и ненасытное любопытство.

Я выполняю рутинные действия: отпереть, отпереть, открыть, закрыть, запереть, запереть, накинуть цепочку, включить сигнализацию. Мигающая лампочка на панели управления горит зеленым, как и должно быть.

Ваза ждет меня.

Сейчас

Всхлипывания Лизы доносятся из ее спальни. Я говорю ее спальни, но кто знает, кому она в действительности принадлежит? Кто бы ни жил в ней раньше, он побросал свои вещи в чемоданы или, может быть, коробки и спешно покинул комнату. Поэтому я называю ее Лизиной, хотя так будет уже недолго. Если только это в моих силах.

Наверх и налево, потом направо. Дверь открыта.

Все, что осталось от ее семьи, сейчас здесь, с ней.

Ее отец не такой толстый, как его брат, и моложе на несколько лет. Правда, отсюда мне его лица не видно. Его задница белеет круглой луной, разделенной полосой белесых волос на два полушария.

Лиза под ним, вмята в кровать лицом вниз. Она уже не предпринимает попыток борьбы, примирившись со своей ролью во внутрисемейной иерархии. Беспомощная кукла, пронзаемая своим кукловодом, сотрясающим кровать каждым дерганым толчком.

Омерзение сочится изо всех пор моего тела. Негромко вскрикнув, я кидаюсь к нему и хватаю его яйца в кулак. До того, как наступил конец света, у меня никогда не было маникюра и педикюра. От одной мысли о том, что посторонний человек пилит мои ногти, меня бросает в дрожь. Заросшие заусеницами, покрытые белыми пятнами, мои ногти зазубрены по краям из-за того, что я их грызу, когда лежу без сна, углубившись в свои мысли. И это в дополнение к тому, что в подобный момент мужчина совсем не жаждет, чтобы женская рука оказалась на его яйцах. Мои ногти клещами впиваются в нежную кожу…

Я ожидала, что он завопит, но этого не произошло. Его ягодицы качнулись еще раз, и он замер, как будто ожидая от меня дальнейших инструкций.

— Слазь с нее.

— Я прошу прощения, — бормочет он хриплым голосом.

— Не у меня. Вытащи свой член и скажи это ей.

Он слезает. Его эрекция увядает, и член повисает, болтаясь безвольным шнурком.

— Я прошу прощения, — повторяет он.

— Лиза, — бросаю я, — вставай, собери свои вещи.

Мне жаль, что мой голос звучит грубо, но только так я могу заставить ее подняться и уйти отсюда.

Секунда колебания — и она выталкивает свое тело с кровати. Она натягивает джинсы и застегивается, не поднимая лица. «Не тебе должно быть стыдно за это, — хочу я сказать ей. — Ему, только ему». Но сейчас не время для таких разговоров.

— Теперь Лиза часть моей семьи, — говорю я человеку, которому она наполовину обязана своим существованием. — Мы уходим.

— Я прошу прощения, — повторяет он, как заевшая пластинка.

Он остается неподвижен, когда я его отпускаю. Его плечи дрожат, и мне вдруг кажется, что он плачет. Я опускаюсь рядом с ним на колени, пока его дочь собирает свои вещи и запихивает их в рюкзак такого же размера, как и мой. Я кладу руку ему на плечо и понимаю, что готова утешать насильника. Осознание этого поражает меня.

— Нам необязательно превращаться в чудовищ. Выбор по-прежнему за нами.

— Я не мог ничего с собой поделать.

— Она — твоя дочь.

— Мне очень жаль.

— Мы уходим. Лиза!

Девушка качает головой — она ничего не хочет сказать ему напоследок.

Мы упаковываем провизию: хлеб, консервы. Все, в чем много калорий. Затем мы складываем продукты в полиэтиленовые пакеты для мусора и грузим на багажник моего велосипеда. В кухне есть молоко, надоенное одним из мужчин у пасущихся во дворе коров, которые теперь на подножном корму и поедают травы в округе. Им везет, ведь нескончаемый дождь делает пастбища только обильнее и сочнее. На краю моего сознания возникает картина: я убиваю корову ради пропитания, мои руки запятнаны чем-то, напоминающим кетчуп, но в действительности это кровь. Я прогоняю странные мысли и стараюсь об этом не думать. Пока не думать.

— Мы должны выпить все молоко, — говорю я Лизе, разливая еще теплую жидкость в две чашки.

Рвотный рефлекс пытается исторгнуть питье, но я проталкиваю молоко вниз, зная, что оно нужно моему организму. Все больше проявляется недостаток пищи. Около девяноста процентов населения земли умерло; все скоропортящиеся продукты давно закончились, и ничего, что можно перехватить на скорую руку, нет, кроме консервированной еды. Очень выручают полуфабрикаты, но раньше или позже нам всем придется перейти на собирательство или выращивание продуктов питания, если только мы доживем до тех дней.

Лиза пьет молоко, отхлебывая маленькими глотками, и напоминает церковную мышь, добывшую драгоценный кусочек сыра.

— А где мой дядя?

Вопрос повисает в воздухе.

— Лежит на полу. Я должна была его остановить.

Она нервно сглатывает.

— Он мертв?

Я не хочу его трогать. Не хочу. Но она смотрит на меня так, будто я знаю, что нужно делать. Она не может знать, что я сейчас прохожу мимо него, но интуитивно чувствует это.

Опускаюсь на колени. Прикладываю два пальца к шее ее дяди. Они погружаются в его жирную плоть до костяшек, будто их затягивают зыбучие пески.

«Пожалуйста, пусть он остается неподвижен», — повторяю я про себя. Пальцы другой руки смыкаются на рукояти ножа для резки овощей — такова постапокалиптическая техника безопасности. В течение нескольких секунд мне не удается нащупать его пульс, и я делаю вывод, что он мертв. Но нет… пульс есть. Тук-тук, тук-тук, тук-тук — отбивает бешеный ритм маленький барабанщик.

— Он жив.

Пока. Пульс такой частоты не может обещать ничего хорошего человеку размером с «Фольксваген-Жук».

— Слава Богу, — говорит Лиза.

О да, слава Богу. Этому парню, который забыл посетить последнюю вечеринку человечества. Но кто его может в этом винить? Фейерверк был великолепным, но всех присутствующих тошнило.

В противоположной части кухни, в ящике стола, меня ждут ножи. Ножи для резки хлеба, сыра, помидоров, разделки мяса. Сначала беру один из разделочных ножей, а потом прихватываю нож для овощей. Оба остро наточены.

— Ты должна взять нож.

Лиза морщит лоб.

— О нет, я не могу.

— А вдруг тебе понадобится что-нибудь отрезать?

— Я думала, ты имеешь в виду…

Она смотрит в несуществующие дали поверх своего лежащего на полу дяди. Выдвигаю ящик сильнее. Штопор. Им можно хорошо выколоть глаз. Подходящее оружие для того, кто не хочет иметь дела с настоящим.

— Возьми, — говорю я ей.

Ее пальцы обхватывают спираль. Одним она касается острия и вздрагивает.

— На тот случай, если нам попадется бутылка доброго вина. Мы ведь в Италии, не забывай.

Мы идем, велосипед между нами. Я веду его за руль, прокладывая наш маршрут, а Лиза держится рукой за сиденье, чтобы не сбиться с пути. Она взяла штопор без разговоров и положила в карман своих джинсов. Теперь каждые двадцать шагов она засовывает туда руку и щупает его.

Мы находимся в какой-то неопределенной глуши, хотя и у нее должны быть координаты. Поэтому я достаю свой компас и жду, когда стрелка успокоится. Юго-восток. Мне нужно на юго-восток. Если мы пойдем вправо от ворот фермы, то наш путь ляжет на восток. Это вполне нам подходит, пока мы не найдем дорогу, которая отклонится к югу.

Мы идем молча, приближаемся к белому почтовому ящику, и старые доски, образующие некое подобие ограды, остаются у нас за спинами. Лиза первая нарушает молчание:

— Надеюсь, с ним все в порядке. С моим папой.

— С ним все будет нормально.

— Он — мой отец.

— Я знаю.

— Ты могла убить его.

— Но не убила.

Возникла пауза. Лиза обдумывает свой вопрос.

— Почему?

— Мир, который ты знала, который все мы знали, уже не существует. Человечество по большей части мертво, а кто остался — умирает.

Глубокая морщина пролегла между ее бровями, свидетельствуя о непонимании.

— К чему все это?

— Я хочу быть человеком.

Морщина становится еще глубже.

— Он делал это, потому что любит меня, — произносит она после недолгого молчания. — Так я говорила себе, чтобы не возненавидеть его. Он все равно мой папа, а папу ненавидеть нельзя. В каком-то смысле я его должница. Не так-то легко приглядывать за слепой… И вообще…

— Он тебе когда-нибудь говорил об этом?

— Пару раз.

— Это не оправдание, — возражаю я. — Этого ты ему не должна.

Прежде чем задать новый вопрос, Лиза на несколько мгновений погружается в свои мысли.

— Ты когда-нибудь закрывала глаза во время секса, представляя, что делаешь это с кем-то другим?

Закрывала глаза? Да, наверное, когда была моложе. Прежде чем начала заниматься сексом с кем-то еще, кроме себя самой.

— Конечно, — отвечаю я, чтобы успокоить ее. — Наверное, каждый так делает.

— Я тоже пробовала, но получалось не очень хорошо.

— Милая девочка, то, что он делал с тобой, это не секс и не любовь.

— Могу я доверить тебе один секрет?

Этот вопрос не требует ответа, поэтому я молчу. Когда мы подходим к первому на нашем пути перекрестку, Лиза произносит:

— Наверное, я все же хотела бы однажды отдаться кому-нибудь, кто полюбил бы меня.

— Думаю, это обязательно произойдет.

— У тебя есть секреты?

Я смотрю на нее искоса и говорю себе, что не допущу, чтобы с ней случилось что-нибудь плохое. И так уже потеряно слишком много.

— Нет.

 

Глава 2

Тогда

Доктор Роуз открывает окно. Солнце и свежий воздух врываются в комнату, как будто им срочно нужно быть именно здесь. В этом их главная цель, их единственная мечта.

Я подставляю лицо солнечным лучам, улыбаюсь.

— Это символично.

— В каком смысле?

— В том, чем вы здесь занимаетесь.

Он тоже улыбается.

— Вы оптимистка. Это хорошее начало. Большинство людей, приходящих ко мне, воспринимают психоанализ негативно. Как нечто, не вызывающее доверия.

— Я вам звонила, помните?

Он встает, выходит в приемную.

— Хотите чего-нибудь выпить?

— Это вопрос со скрытым смыслом?

— Да, я собираюсь сделать выводы о вашей личности, основываясь на ваших пристрастиях, поэтому выбирайте вдумчиво.

Я снова улыбаюсь. Не могу сдержаться. Все совсем не так, как я себе представляла. Я ожидала встретить скучного типа в безрадостной обстановке.

— Кофе со сливками. Две ложки сахара.

— Две?

— Ну ладно, три.

— Вот это другое дело.

Он возвращается с двумя одинаковыми кружками, одну протягивает мне. Питье горячее, сладкое и не слишком крепкое. Я попеременно дую и отхлебываю, пока уровень кофе не становится на дюйм ниже.

— И что же это говорит обо мне?

В свою очередь доктор Роуз тоже делает долгий глоток, немного причмокивает при этом, но не извиняется. Удовлетворившись, он отставляет кружку и берет в руки блокнот и ручку.

— Вы любите задавать вопросы.

— Об этом вам сообщил мой кофе?

Ручка бегает по бумаге.

— Нет, ваши вопросы.

Я смеюсь.

— Если не задавать вопросов, то не узнаешь и ответов.

Он улыбается, глядя в блокнот.

— Почему бы вам не рассказать мне о причине вашего звонка?

— А вы не знаете?

— Я психотерапевт, а не ясновидящий.

— В противном случае вам было бы намного легче, не правда ли?

— Скорее, моя деятельность стала бы более жуткой.

Я уничтожаю еще полдюйма кофе.

— Я не сумасшедшая.

— Есть две точки зрения на данный вопрос. Либо никто не сумасшедший, либо мы все сумасшедшие, но по-своему. Как сказал греческий философ, человек должен быть чуть-чуть сумасшедшим, иначе он никогда не осмелится перерезать путы и освободиться.

— Сократ?

— Зорба.

Опять смеюсь.

— Я не знаю, доктор, возможно, вы более сумасшедший, чем я.

— Иногда я разговариваю сам с собой, — соглашается он. — Иногда даже отвечаю на собственные вопросы.

— Вы единственный ребенок в семье?

— Старший. У меня есть брат.

— А у меня младшая сестра. У нее есть вымышленные друзья. А из-за того, что родители мне не покупали куклу Кена, я нарисовала усы и волосы на груди одной из своих Барби.

— Вы и сейчас это делаете?

— Только если особа, с которой у меня свидание, оказывается женщиной.

На его щеке дернулась ямочка. Неужели я это серьезно? Тогда выходит, что я чокнутая или комедиантка, много лет подряд прячущая свою боль под покровом веселья. Неужели мне срочно нужен психоанализ? Может, я стану предметом важного исследования, заняв почетное место где-то между обсессивно-компульсивным синдромом и диссоциативным расстройством идентичности?

— Если это продолжается доныне, вам нужна психотерапевтическая помощь, — говорит он.

— Вы полагаете?

— Почему бы вам прямо не рассказать мне, что вас сюда привело?

Я откидываюсь на спинку, отхлебываю кофе, готовлю свою ложь.

— Мне постоянно снится ваза. Не такая, в которую ставят цветы. Старинная. Цвета карамели.

— Какие ощущения у вас вызывает этот сон?

— Страх…

— Она очень старая, — говорит мне Джеймс Витт.

Этот человек провел уйму времени, зарывшись в книги и мысленно погрузившись в прошлые века. Он помощник заведующего в Национальном музее. Давний приятель, хотя и выглядит все так же, как в тот день, когда мы окончили среднюю школу: тощий, узкоплечий и бледный. Он обходит вазу с горящим в глазах интересом.

— Действительно очень старая.

— Это такое научное понятие?

Он хохочет, и я на мгновение вижу его насосавшимся пива на выпускной вечеринке.

— Ага, научное. Перевод следующий: я не знаю, насколько именно она древняя, но в самом деле древняя, черт бы ее побрал.

— Ого! Значит, и вправду древняя.

— Если бы я должен был сделать предположение, то сказал бы, что она древнегреческая. Возможно, древнеримская. Форма ручек и то, как они расположены… Но на ней нет рисунка. Далее, ваза симметрична, и это говорит о том, что она была изготовлена на гончарном круге. А все, что сделано на гончарном круге, имеет тот или иной узор, нарисованный или выдавленный.

Легкая тень мелькает в окне. Это Стиффи, кот моего соседа Бена, имеющего сознание подростка в теле взрослого мужчины. Окно едва скрипнуло, и животное мармеладного цвета уже спрыгнуло на пол, вторгшись в комнату.

— Могу я забрать ее с собой? — спрашивает Джеймс. — Я верну. Я смогу дать тебе более точные сведения о том, откуда она и какой эпохе принадлежит, если исследую ее у себя. Или проконсультируюсь у других, если не смогу определить сам. Один наш новый практикант датирует глиняные черепки что твой профессор. Остальные студенты называют его Человеком дождя.

Я доверяю Джеймсу, как самой себе. Мы друзья с десятого класса, с того времени, когда он переехал в наш город из Феникса. Верный, надежный друг. Очень порядочный. Так что я посвящаю его в то, что не могу рассказать доктору Роузу: кто-то проник в мое жилище, и теперь я на грани легкого умопомешательства, гадая, кто это сделал и зачем. Короче, рассказываю обо всем, кроме испытываемого мною страха. Его я оставляю при себе.

Он слушает меня очень внимательно. Именно так, как всегда слушает Джеймс. То и дело он задает вопросы, и я стараюсь давать на них исчерпывающие ответы.

— А почему ты не откроешь ее?

— Она не моя, я не могу ее открыть.

Замки́ в двери изображают невиновность. Не вини нас, это система сигнализации тебя предала. Панель управления беззвучно подмигивает. Это всего лишь автомат, ожидающий инструкций из центра управления, находящегося где-то в другом здании.

— Почему ты попросту не выкинешь ее на помойку?

— Она не принадлежит мне, я не могу ее выкинуть.

— Предоставь вазу мне, — улыбнувшись, говорит он. — Я люблю тайны. В крайнем случае приведу Человека дождя сюда. Скажу ему, что это свидание.

Стиффи трется о мои ноги, мурлыча и обвиваясь восьмеркой вокруг голеней.

— Ага, так он, значит, интересный?

— Симпатяга и умница. Просто прелесть.

— Приводи его ко мне. Я приготовлю лазанью.

Кот отлепился от моих ног и вальяжно проследовал к вазе. Он обошел ее дважды, затем уселся в футе от нее, обернув себя хвостом, и уставился на нее как зачарованный.

— Любопытство погубило кошку, — говорит Джеймс.

Сейчас

На второе утро после того, как мы ушли с фермы, Лизу рвет. Тусклое небо проглядывает сквозь густой полог листьев, который скрывает нас от небес и дороги. Здесь почти сухо, только изредка падают холодные капли.

А меня на этот раз не тошнит. Холодная фасоль, выбранная из консервной банки с зазубренными краями, улеглась в моем желудке студенистым питательным комком.

Впереди нас деревня. До нее, наверное, около двух миль. Безымянная точка на карте, но, тем не менее, она перед нами. Я думаю о том, что лучше обойти ее стороной, чтобы избежать возможных встреч. Я смотрю на согнувшуюся в поясе Лизу, извергающую фасоль на землю. Держу ее волосы в своих руках. Бедное дитя. Хотя меня тоже может стошнить, я смотрю на ее рвотные массы. Крови нет, по крайней мере пока.

Витамины. Возможно, в этом населенном пункте есть витамины. Они пригодились бы нам обеим.

— Извини.

Пальцы ее ног залиты блевотиной.

— Не надо извиняться, ты ведь ничего не можешь с этим поделать.

Ее худые плечи вздрагивают.

— Думаешь, у меня «конь белый»?

«Конь белый». Эпидемия, погубившая население земли. Какой-то проповедник из южных штатов с очень большим ртом слышал голоса свыше, которые сообщили ему, что это конец света, о чем он и поведал общественности в популярном ТВ-шоу. Гибнущему человечеству не оставалось ничего, кроме просмотра телепередач.

Этот проповедник назвал вирус «конь белый».

Агнец снял первую из семи печатей — и появился конь белый, а на нем беспощадный всадник, пришедший, чтобы испытать нас дьявольской болезнью. Каждый муж, жена или чадо, не верующие в Господа нашего Иисуса Христа, не приемлющие своего Спасителя, примут погибель от коня белого. Безбожники будут гореть в геенне огненной, раскаиваясь в своем неверии. Они будут корчиться в невыносимых муках, терзаемые адским пламенем. Этот мор — конь белый. Остальные три грядут…

Люди думали, что это будет эпидемия наподобие гриппа, но действительность оказалась намного страшнее. «Конь белый», вырывающий человеческое звено из цепи эволюции, не был похож ни на одну из болезней, описанных в медицинских справочниках. За исключением разве что поздних стадий рака. Министерства здравоохранения и ВОЗ не успевали принимать меры, когда люди толпами ринулись к врачам с пакетами и ведрами, моля выдать им хоть что-нибудь от морской болезни. Рвота становилась кровавой по мере того, как сходили клетки, защищающие стенки желудка от прожигания желудочными кислотами. Через несколько дней рвота прекращалась только для того, чтобы уступить место болям неясной природы, но небывало мучительным.

Затем выступил представитель научных кругов и сообщил нечто такое, чего никто не смог понять.

— «Конь белый» не является болезнью как таковой. Это мутация. Некий внешний фактор вмешался в наши ДНК, включая одни гены и выключая другие.

Он старался говорить максимально просто, чтобы было понятно всем. Но его речь стала совсем невразумительной, когда пришло время журналистам задавать ему вопросы. Попытки пролить свет не развеяли тьму неведения.

Я могла бы ей соврать, сказав «нет», или могла бы соврать, сказав «да». Поэтому я решаю говорить бесполезную правду.

— Я не знаю.

— Я не хочу умирать, — говорит Лиза сквозь пену желчи.

— Мы все умрем раньше или позже, — отвечаю я ей, вытаскивая из кармана бумажную салфетку, чтобы она вытерла губы.

— «Позже» звучит приятнее.

— Мы должны составить список, пока не сыграли в ящик.

— Что ты имеешь в виду?

— Список дел, которые нужно совершить до того, как мы отойдем в мир иной в зрелом возрасте, выраженном трехзначным числом. Например, прыгнуть с парашютом или поплавать в водопаде.

— А какой в этом смысл?

Мои глаза наполняются жгучими слезами от абсурдности происходящего. Две женщины обсуждают, что бы они хотели сделать до того, как умрут, стоя на краю света. Если нам удастся поесть горячего хотя бы еще один раз, то это уже будет везением.

— Развлечение, — отвечаю я ей. — Впереди поселок. Я считаю, нам следует заглянуть туда. Что думаешь?

— А как бы ты поступила, если бы меня здесь не было?

— Пожалуй, обошла бы стороной.

— Почему же нам так не сделать?

— Потому что там, возможно, есть лекарства.

— Ты думаешь, я скоро умру?

Я качаю головой, позволяя слезам смешиваться со струйками дождя.

— Я хочу выйти замуж, иметь семью, — говорит Лиза. — Это будет в моем списке.

Тогда

— Забудь об этом, — говорю я Дженни.

Голос у моей сестры как у писклявой мышки, но только тогда, когда ей нужно убедить меня сделать то, чего хочет она.

— Но он правда очень мил. Тебе он понравится. Ну, или, может, ты встретишься с ним разок-другой.

Я представляю, как она поднимает брови, склоняя меня к случайному сексу. Нашей матери это понравилось бы.

— Очень мил, — говорю я.

— И невероятно симпатичный.

— Мне нужно сегодня вечером мыть голову.

— Я уже рассказала ему о тебе. Ты должна прийти.

— Значит, скажешь ему, что я не приду.

Ее болтовня прерывается недолгой паузой.

— Ты меня убиваешь. Я не могу. Это было бы грубо. Ты должна прийти.

— Я не приду, — говорю я и кладу трубку.

Моя мать укоряет меня, искусно пробуждая во мне чувство вины всеми возможными способами.

— …два года, — ворчит она, — такое ощущение, что прошло целых два года. Ты всегда была самым упрямым ребенком. Не то что твоя сестра. Она, по крайней мере, нашла возможность зайти еще две недели назад. На три часа. Не то что ты.

Весь мой выбор состоит из двух вариантов: или посетить вечеринку у сестры, или надеть матери на голову полиэтиленовый пакет, чтобы она прекратила бурчать. Я выбираю из двух зол то, которое не приведет к уголовной ответственности.

 

Глава 3

Сейчас

Деревня открывается за холмом, как Афродита, выходящая из пенных волн. Она приближается к нам сквозь нескончаемый моросящий дождь. Неизвестно, дружеские у нее намерения или, наоборот, враждебные, но полагаю, что она могла бы сказать о нас то же самое. Теперь в этом мире все являет собой жирный вопросительный знак. Все утратило свою прежнюю ценность, кроме смерти.

Мы проходим под красно-коричневой кирпичной аркой. Все строения в поселке того же цвета: кирпичные дома с невысокими крылечками и неаккуратной кровлей, несколько магазинов с запыленными товарами за грязными стеклами окон, церковь с закрытыми ставнями и высокими деревянными дверьми, запертыми на засов.

Кругом тишина и покой, которые, впрочем, не сулят ничего хорошего.

Мы останавливаемся, поворачиваемся, осматриваем пустынную улицу. Никакого движения. Не шелохнутся даже кружевные занавески на окнах.

— Здесь никого нет. — Лиза складывает ладони рупором: — Эй!

— Не надо.

Ее руки опускаются.

— Я не подумала.

— Да ладно. Просто лучше не шуметь, вот и все.

— Почему? Что тут может быть, по твоему мнению?

— Отчаявшиеся люди.

И монстры.

— Папа говорил, что поэтому нам лучше оставаться на ферме. Там у нас по крайней мере была еда. И никто не пытался отнять ее.

— Он был прав.

— Как ты думаешь, может, нам лучше вернуться?

Я ничего ей не отвечаю. Мое внимание приковано к тому, что оказывается небольшой бакалейной лавкой. Аккуратные стопки консервных банок с этикетками по кругу заполняют нижнюю треть витринного окна. Фрукты в сахаре. Нашим организмам пойдет на пользу и то, и другое.

— Ты слышишь что-нибудь?

Она настораживается.

— Нет.

— Жди здесь, — говорю я ей.

Кто-то должен охранять то, что у нас уже есть. Колокольчики едва слышно тренькают, когда я открываю дверь с такой осторожностью, будто обращаюсь со взрывчаткой. Я стою посреди местного продуктового магазина, а может, это также и лавка сувениров, что объясняет наличие здесь всех этих плетеных корзин и развешанных по стенам вышивок крестиком в дешевых рамках. Я наполняю две корзины консервными банками: клубника, персик, вишня. Прочие магазины бесполезны. В мясной и овощной лавках все сгнило. Никаких лекарств здесь нет, даже антацидных препаратов. Частные дома проявляют такую же скупость, нет ничего, что можно использовать в качестве лекарств. Все, что было у людей, которые здесь жили, давно исчезло.

Под одной из стен я нахожу метлу, томящуюся от безделья. Я не прохожу мимо, откручиваю веник от черенка в надежде, что последний послужит мне в новом качестве.

Снаружи Лиза шаркает подошвами по каменной ступеньке крыльца. Уголки ее губ опустились, как у человека, погрузившегося в мрачные размышления.

— Джем, — объявляю я настолько громко, насколько хватает смелости, и сопровождаю это слово улыбкой, которая, надеюсь, не похожа на унылую гримасу.

— А хлеб… кому он нужен? Представим, что мы дети, которые едят варенье прямо из банки.

— Может, пойдем уже? Мне здесь не нравится. Слишком тут тихо, как мне кажется.

Еще год назад жизнь в этом поселке била ключом. Туристы ахали и охали, глядя на пасторально-открыточные пейзажи, и не жалели денег на памятные безделушки, которые будут заброшены в дальние углы ящиков, как только их извлекут из чемоданов по возвращении. Местные жители улыбались при виде их туго набитых кошельков, радуясь тому, что по дороге через их деревню стало проезжать больше туристов благодаря популярному фильму и настенным календарям, заполонившим прилавки. Лизе бы тут понравилось даже в ее сумрачном мире. Мне бы тоже. У меня был такой календарь, да и фильм был хорош, если смотреть его с пол-литровым стаканом мороженого.

— Сейчас.

Я вешаю корзины на руль велосипеда, затем сжимаю пальцы Лизы вокруг черенка от метлы.

— Трость, — говорит она, слегка постукивая ее концом по истертым камням тротуара. — Спасибо, теперь я не рискую переломать себе кости.

Мой взгляд притягивает церковь, расположенная у восточной окраины поселка. Двери закрыты на засов. Чтобы что-то не проникло внутрь. Или наружу? Там, возможно, устроен временный склад припасов.

— Ты нашла лекарства? — спрашивает она.

Я иду вперед.

— Нет, ничего такого… — И добавляю через плечо: — Сейчас посмотрю, что там в церкви.

— Я с тобой.

— Кто-то должен остаться и присматривать за нашей провизией.

— Я слепа, — говорит она, — но не бесполезна.

— Хорошо, но если что-нибудь произойдет, беги туда, где тихо, и прячься.

Наружу. Определенно наружу. Тяжелая балка вставлена в скобы, вбитые в дверную коробку. Какой секрет хранит там это поселение? Кто запер двери и куда он ушел?

Я вдыхаю так глубоко, как только могу. Я уже полна решимости открыть двери, поскольку за ними может быть то, что мы ищем. К тому же я едва сдерживаюсь. Знание — сила. Хотя, возможно, оно приведет к поражению. В лучшем случае мне просто придется обратиться к Богу, нам давно нужно побеседовать, ведь я уже несколько месяцев этого не делала. А сейчас настал подходящий момент.

Не делай этого, Зои.

Сделай.

Вспомни вазу.

Совпадение.

На стене в туалете было написано: «Совпадений не бывает».

Любопытство погубило кошку, а потом и весь мир.

Мысли кружатся хороводом, пока их не сметает со своего пути решимость. Я кладу руку на засов, напоминающий мне о Средневековье, хотя, когда в школе проходили историю дверей, я, видимо, была занята чем-то другим.

— Что мне делать? — спрашивает Лиза.

Я беру ее руку и опускаю на засов.

— Нам нужно поднять его, понятно?

— Понятно.

Древесина разбухла, напитавшись влагой от постоянной сырости. Я тяну сверху, толкаю снизу, но все безрезультатно. Лиза тоже навалилась, ее лицо перекосилось от сосредоточенного усилия — точно такое же выражение я ощущаю и у себя.

Балка со скрипом сдвигается с места, вылетает ракетой вверх, а мы едва удерживаемся на ногах.

— Спасибо, — шепчу я.

Лиза улыбается и трет руки, затем вытирает их об джинсы, кланяется на все стороны с видом триумфатора. Я не могу удержаться и присоединяюсь. Мы раскланиваемся, кружимся и пританцовываем, как будто находимся перед многотысячной аудиторией. Мы ведь в Италии, и во мне просыпается дитя, сидящее в глубине моего сознания. Мне хочется кидать монетки в фонтан, встретить своего принца, потратить последние деньги на вилле, раствориться в великолепии собора Санта-Мария-дель-Фьоре, целоваться под триумфальной аркой Тита. Я хочу здесь жить, а не умирать.

Внезапно представление оканчивается, и на нас опять наваливается вся тяжесть нашего положения.

— Как ты думаешь, что там внутри?

Видно, что Лизе неловко за наше ребячество. Я, наверное, тоже покраснела. Стаскиваю с волос резинку, ладонью зачесываю все пряди назад и снова стягиваю их резинкой.

У разложения свой определенный запах. Среди всех прочих запахов он как грабитель: бьет тебя по лицу, пихает в живот и скрывается с твоей сумкой, пока ты приходишь в себя, сбитый с ног зловонием. То и дело до меня доносится этот тошнотворный запах гниющей плоти. Но также… что-то еще, чего я не могу определить.

— Есть только один способ выяснить, есть ли там что-то или нет ничего.

— Что бы там ни было, ты должна мне рассказать.

— Расскажу. Я пошла.

Она быстро отходит назад, а я резко распахиваю двери настежь.

То, что я вижу, вызывает перегрузки в моем сознании. Рот наполняется кислотой, я делаю усилие, чтобы сдержать ее.

Чтобы не сойти с ума, нужно мысленно отстраниться.

Снимки на память из отпуска в дождливой Италии: трупы, мутации, гниющая плоть. На теле священника крыса, она сдохла, пожирая то, что осталось от его лица. Патологические изменения в ДНК зашли так далеко, что даже кости разрослись неестественными шишками, прорвав кожу изнутри. Тела изуродованы не только шишкообразными образованиями, но длинными выростами, свисающими наподобие лестницы, а похожие на рога выступы торчат из того, что когда-то было лицами. Тела, уже не человеческие, но еще достаточно их напоминающие, чтобы не принять за инородные. Смерть здесь, в Италии, обрела кошмарную изощренность.

Вдруг раздался хлюпающий, сосущий звук. Мне он знаком. Я не смею закрыть глаза, чтобы подумать, и я не могу задержать взгляд на чем-нибудь хоть на секунду, чтобы определить его природу. Кошка, облизывающая кусок мяса шершавым языком. Втягивание лапши из миски. Высасывание мозга из только что разломленной косточки…

Что-то кормится. Монстр, который мог бы быть человеком, если бы не стал жертвой этого безумного эксперимента. Звук одновременно и негромкий, и оглушающий, так что у меня от него звенит в ушах.

Кто-то их здесь запер. Кто-то оставил их в этом склепе умирать, и я не могу его винить за такое решение.

Я едва удерживаю тяжелую деревянную балку. Трясущимися руками я кое-как вставляю ее в скобы и вколачиваю кулаками на место, чтобы существа внутри никогда не смогли выбраться наружу. Я иду, не оборачиваясь, впереди Лизы и сжимаю кулаки.

— Что там было?

Ей любопытно, но я не знаю, что сказать. Эти существа были когда-то людьми, но теперь превратились в новое звено пищевой цепочки.

Я мотаю головой, я не могу говорить. Если я заговорю, то придется расстаться с фасолью.

Мы отошли уже, наверное, на расстояние полумили. Дождь стал слабее, капли щекочут мое мокрое лицо, прежде чем стечь ручейками под круглый вырез футболки. Лиза болтает без умолку о чем придется, и я радуюсь этому, потому что ее болтовня отвлекает меня от мыслей о церкви.

Еще одна миля позади. Стрелка компаса свидетельствует о том, что мы по-прежнему двигаемся на восток с небольшим отклонением к югу, как раз в точности туда, где я хочу оказаться. Небо нависает так низко, что, кажется, вот-вот заденешь его головой. Тучи сгустились до однородной плотной темной массы. Мир затаился. Что же будет?

А потом все взорвалось и разлетелось на куски. Чудовищный грохот сотряс округу, даже трава припала к земле. Мы рухнули наземь, прижавшись животами к мягкой почве и прикрыв затылки руками. Велосипед упал между нами, консервные банки рассыпались вокруг.

Ударила взрывная волна, вжав нас еще глубже в траву.

— Ты в порядке?

Лиза кивает, прильнув щекой к земле. Немигающие глаза широко раскрыты. Она не пострадала, по крайней мере видимых кровоподтеков нет. Я определяю, что тоже цела, и, перекатившись на спину, приподнимаюсь на локтях.

— А ты? — спрашивает Лиза.

— Все нормально.

— Что это было?

— Что-то взорвалось.

Взрыв раздался у нас за спинами. Об этом свидетельствует огненный шар, поднимающийся в небо в том месте. Пламя окружает массивное облако дыма, усиливающее жуткую красоту зрелища.

Осознание грозного значения происшедшего заставляет мой пульс галопировать, а мысль о скорейшем бегстве кажется наиболее разумной.

— Нужно идти. И нужно уходить с дороги.

Уголки ее губ недовольно опускаются.

— Но тогда нам придется пробираться через болото. Наши ноги…

— Мне тоже это не очень нравится, но выбора нет.

— Почему?

— Потому что этот взрыв говорит о том, что кто-то может быть позади нас. Так что лучше скрыться из его поля зрения.

— Полагаешь, это была церковь?

— Возможно.

Недолгое молчание.

— Что там было внутри?

— Ты когда-нибудь слышала про старые карты, составленные еще до тех времен, когда стали известны настоящие очертания континентов, когда люди думали, что земля плоская?

— Наверное, слышала. В школе. И что?

— На некоторых из них были нарисованы драконы и другие несуществующие существа, живущие, предположительно, на неизведанных территориях.

— Ты хочешь сказать, что это сделал дракон? — делает вывод Лиза.

— Нет, я хочу сказать, что весь мир теперь стал неизведанной опасной территорией, населенный монстрами, которые когда-то были одними из нас.

Мы уходим отсюда, стараясь идти среди густых зарослей травы, где наши ноги не проваливаются в грязь. Так и продвигаемся. Дождь усиливается.

Тогда

«Я ненавижу тебя», — произношу я одними губами через стол своей сестре.

Она пожимает плечами: «Что?»

Я чешу нос средним пальцем правой руки. Взрослые женщины, а ведем себя, как подростки.

— Китайцы, — бубнит рядом со мной голос, — теперь они представляют для нас главную опасность. Они вообразили себя Господом Богом и внедряют программу изменения погоды.

— И что, теперь у нас белье будет быстрее высыхать? — спрашивает мой зять.

Марк не расист, но я вижу, что этот зануда, сидящий рядом со мной, утомил его не меньше, чем меня.

Тип, к которому я пришла на свидание, видимо, сделан из дрожжей — чем жарче становится, тем больше он раздувается. Удивительно, как только на нем не лопаются его модная рубаха и стильные бриджи.

— Они это делали во время Олимпийских игр, — вставляю я. — Они стреляли в небо серебряно-иодоводородными снарядами. Но не только китайцы. Мы там тоже этим занимались.

Дэниэл, этот человек-тесто, отшатнулся так, будто я его ударила.

— Мы — нет.

— Да-да, занимались.

Дженни теребит скатерть. Она знает, я это так не оставлю. С любым другим — пожалуйста, но этот тип вызывает у меня бурное раздражение.

— Чем, ты говоришь, занимаешься?

— Работаю на «Поуп Фармацевтикалз».

Он кивает.

— Видел их рекламу. Антидепрессанты и снотворное.

Во время обеда между уборщиками ходят шутки о том, что «Поуп Фармацевтикалз» подобно страховому агентству: выпускает таблетки на все случаи жизни, даже от таких хворей, о которых вы у себя и не подозревали.

— И таблетки для члена, — влезает Марк, — на тот случай, когда он не встает.

Дэниэл не обращает на него внимания.

— И что ты там делаешь?

— Убираю.

Он вскидывает руки вверх, как будто победил в соревновании, о котором, кроме него, никто не знает.

— Леди и джентльмены, теперь любая домохозяйка — эксперт в вопросах погодного контроля.

Я с трудом сдерживаюсь, чтобы не засунуть свой бокал для вина ему в глотку.

— Прошу прощения, — говорю я и ухожу на задний двор, чтобы побыть в одиночестве.

Я иду вдоль бассейна, останавливаюсь, разворачиваюсь, иду назад. Яркая луна отражается в зеркальной воде. К тому времени как я подхожу к трамплину для прыжков в воду, мои пальцы нащупывают телефон.

Набираю номер. Четыре гудка, соединение прерывает пятый.

— Вы на месте, а я думала, вас сегодня не будет.

— Кто это? — спрашивает доктор Роуз.

Я замолкаю, он смеется.

— Зои, я пошутил. Вы в порядке?

— Нет.

Тру лоб, будто пытаюсь разгладить складки на мятом листе бумаги.

— Да. Я могу вас кое о чем спросить?

— Боксеры, — говорит он. — Вид боксерских трусов обостряет мою клаустрофобию.

При нормальных обстоятельствах я бы рассмеялась, но сейчас я как натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть.

— Я на свидании с человеком, которого вижу в первый раз. Это идея моей сестры.

Доктор Роуз издает урчащий звук, который порождает перед моими глазами картину: он откидывается на спинку кресла и кладет ноги на стол, поскольку разговор обещает быть долгим и нужно устроиться поудобней.

— Свидание с незнакомцем, — произносит он. — И как…

— Пожалуйста, только не надо спрашивать меня, какие чувства оно у меня вызывает. Если нужно подобрать им определение, то это скорее желание убить.

— Это ответ на мой вопрос. Я хотел спросить: «И как оно проходит?»

Я бросаю лист в воду, и луна покрывается рябью.

— Извините, я не должна была звонить. Ваша жизнь состоит не только из пациентов-неврастеников.

— Вы не неврастеник, — возражает он. — Вы на свидании с незнакомцем. У меня остается еще один вопрос: почему вы не напились до бесчувствия?

— У меня аллергия.

— На алкоголь?

— На придурков. У меня бывает сыпь, если я смешиваю одно с другим.

Чувствую, как он улыбается.

— Вы упоминали мужа на нашем первом сеансе.

— Сэм.

— Да, Сэм. Расскажите мне о нем.

— Что рассказать? Нас обуяла страсть, мы быстро поженились в Лас-Вегасе, а потом он умер еще до того, как мы успели полюбить друг друга.

— Извините. Я полагал, что вы разведены.

— Это наиболее логичное предположение в наше время.

В его молчании заключен вопрос.

— Автокатастрофа. За рулем была его мать.

— Пьяна?

— Сердечный приступ. Выехала на встречную прямо перед грузовиком.

Его голос как успокоительный бальзам на мои натянутые нервы:

— Мои соболезнования. Как давно это случилось?

— Пять лет назад. Моя родня считает, что пора уже жить дальше.

— А вы что думаете на этот счет?

— Я бы предпочла жить дальше, но не с придурком. Я слышала, что это можно определить, сделав анализ ДНК.

Какое-то время стоит тишина, и я уже подумала, что связь прервалась. Потом он засмеялся.

Дэниэл, этот несостоявшийся разоблачитель, просовывает голову в приоткрытую дверь.

— Ну ладно, — произносит он, заметив меня. — Хватит дуться, ты как неразумное дитя.

— Прошу прощения, — говорю я Нику. — Кажется, с меня слетела шапка-невидимка.

— Позвоните мне, если убьете его. У меня, как вашего доктора, право узнать все первым.

— Неужели?

— Шучу. Но судьи делают скидку в случае с придурками.

Я вхожу в дом следом за Дэниэлом.

— У меня есть билеты на «В ожидании Годо», — сообщает он мне с видом триумфатора.

— А по поводу погоды я права, — заявляю я. — Передай Дженни и Марку спокойной ночи.

Сейчас

Темнота вползает в окружающий пейзаж. Когда она сгущается, мы вынуждены остановиться. Здесь нет троп, протоптанных тысячами ног, прошагавшими до нас, или хотя бы одной парой ног, тысячи раз прошедшей тут перед нами. Земля девственно нетронутая, и каждый шаг таит в себе потенциальную опасность.

— Будем по очереди стоять на часах. Твои уши и мои глаза — гарантия нашего благополучия.

Лиза устала. Мы обе устали. Усталость впиталась в мои кости, став частью организма, наподобие ноги или уха. Она принадлежит мне, но распоряжается моим телом, диктуя, когда следует отдыхать, спать, зевать. Каждый день меня пронзает мысль, что у меня «конь белый» и что именно болезнь управляет моими действиями, а не моя воля завершить путешествие. Но пока не было ни крови, ни мучительных болей, и страхи отступают, чтобы поджидать в засаде до следующего раза.

Ставлю наши чашки и фляги под дождь, чтобы они наполнились.

— Я буду первая дежурить, — успокаиваю я Лизу.

Она трет кулаками глаза, затем сворачивается клубком между корней деревьев. Я не теряю бдительности. Развлекаюсь тем, что напрягаю мышцы, удерживая напряжение, пока оно само собой не исчезает, затем расслабляю, чтобы кровь снова текла свободно.

Секунды бегут за секундами, протекают минуты, часы тянутся, как закованные в кандалы каторжники. Кругом за деревьями ночь. Она здесь, наблюдает и ждет. В два часа я бужу Лизу. Жаль, что у нас нет собаки. У собаки уши и глаза. Собака всегда начеку, даже когда спит.

— Персик или клубника?

— Персик, — отвечает она, устраиваясь у ствола дерева и наполовину еще пребывая в царстве снов, где обитают чудесные существа.

Я беспокоюсь, как бы она не заснула. Тогда тот, кто устроил взрыв, найдет нас здесь. А мы, спящие, беззащитны, как котята, — хоть голыми руками бери. Опасаюсь, что это будет монстр под человеческой личиной и что мои инстинкты не дадут мне увидеть скрытую истину. Но уже щелкают один за одним выключатели моего сознания, и я погружаюсь в сон. Все тревоги откладываются до пробуждения. Я ложусь на бок, привалившись спиной к толстому древесному стволу, и позволяю погаснуть последним проблескам сознания.

Тогда

Наступил конец света, население земли сократилось вдвое, затем еще раз вдвое. Мне нужно добраться до Бриндизи. Я торчу в аэропорту в ожидании самолета, любого самолета, который доставил бы меня в Европу. Деньгами никто не расплачивается — они не имеют теперь никакой ценности, разве что матрасы можно ими набивать.

— Вы, вы и вы, — говорит мужчина, указывая на меня и еще двоих. — Мы направляемся в Рим. Вас устраивает цена?

Меня устраивает. Платить нужно кровью. Этого у меня достаточно.

При выходе на аэродром прокалывают вену. Я сжимаю и раскрываю кулаки, чтобы кровь выходила быстрее.

— Зачем кровь? — спрашиваю.

Медсестра приступает к следующему пассажиру, глубоко втыкая иглу.

— Небольшая группа ученых все еще верит, что сможет это остановить. Они считают, что смогут выделить лекарство из здоровых ДНК.

— Неужели?

— Так они утверждают. Признаться, я никогда не придавала много значения тому, что люди говорят. Значение имеет только то, что они делают.

Она передает мою кровь кому-то дальше. Красная жидкость плещется в емкости.

— Возьмите печенье.

Все, кто впереди меня, сжимают в руках печенья-гадания. Мы слишком ошеломлены, чтобы их есть. Мое сознание как будто отделилось от тела, словно едва поспевающий малыш, оно плетется позади меня, силясь уяснить себе значение происходящего в этом слишком взрослом мире.

У трапа к самолету нас не встречают дежурно улыбающиеся служащие, только двое солдат с оружием, которое носить им слишком рано. Еще несколько лет назад матери укладывали их в кровать, заботливо укутывая одеялами, а сейчас они получили право убивать, если в этом возникнет необходимость. Эти игрушечные солдатики молча наблюдают, как я пробираюсь в салон самолета и падаю на первое свободное место, затем их внимание переключается на следующего пассажира. Я села у прохода, хотя у окна кресло свободно. Я не хочу смотреть в него, не хочу смотреть вниз. Не хочу делать вид, будто наш мир в порядке. Этот самообман не приведет ни к чему, кроме сумасшествия. Лучше уж принимать все как есть, ведь никакими пожертвованиями крови не повернуть время вспять.

Люди, теснясь, проходят мимо меня. У некоторых ничего с собой нет. Иные такие же минималисты, как и я, у которых кроме рюкзака на плечах еще есть, может быть, подушка.

Немолодая дама остановилась около меня, прижимая к груди маленький чемоданчик «Луи Виттон».

— То место не занято?

— Свободно, садитесь.

Хотя я и стараюсь говорить непринужденно, мои слова получаются чугунно-тяжелыми.

Я отодвигаюсь, давая ей возможность пройти к своему месту. Она усаживается и пристраивает чемоданчик на коленях. «Странно», — думаю я и осознаю, что сделала то же самое.

— Люблю Рим. Романтичный город. Значительно более романтичный, чем Париж. Вы там были?

— Нет, я в первый раз.

Мы — карикатура на нормальных людей. Незнакомцы, обсуждающие предстоящее путешествие, словно два робота, изображающих человеческое общение.

— Вы замужем?

— Нет.

— Вам бы следовало поехать с кем-нибудь, в кого вы влюблены. У меня было так. С моим мужем. Ну, с мужьями. Им нравился Рим. Они оба уже умерли.

Ее ладони сжимают верх безупречно сшитого чемодана, костяшки проступают белым мрамором сквозь тонкий пергамент кожи. Пальцы ее унизаны большим количеством колец.

— Люблю Рим, — повторяет она. — Романтичный город.

После этого мы уже не разговариваем. Женщина погружается в свой мир, в котором она одета в платье от кутюр, где на ней одно кольцо, одно ожерелье, ее мужья пока еще живы, а багаж несет кто-то другой. Я обращаю внимание на свой желудок, который уже начинает протестовать, и разрываю тонкую полиэтиленовую обертку печенья-предсказания. Пока я несла его, сжимая в руке, оно растрескалось на кусочки, что избавляет меня от необходимости разделять его половинки. Осколки тают у меня на языке, и я ощущаю сладкое послевкусие.

В руке осталось предсказание. Я разворачиваю его и читаю:

Радуйся переменам.

Перечитываю предсказание, пока не начинаю смеяться. Смеюсь, пока не начинаю плакать. Плачу, пока не засыпаю.

 

Глава 4

Сейчас

Я просыпаюсь в холодном поту от ужаса. Это не дождь, потому что запах кисловатый, металлический, с завуалированной сладостью, как у фруктов, когда их чистишь. Мой полет в Рим отступает, притаившись до тех пор, когда я снова закрою глаза. Я вскакиваю на ноги и ищу глазами Лизу. Она спит.

Когда я пытаюсь разбудить ее, она едва узнает мой голос сквозь пелену сновидения.

— Что?

— Ты заснула.

— Я устала.

— На тебя нельзя положиться.

Она наклоняется вперед, рвет, содрогается от спазмов, и я начинаю опасаться, что ее вывернет наизнанку. Но между приступами Лиза умудряется говорить.

— Прости, не знаю, как это получилось, — бормочет она.

— Да ладно. Нам надо идти.

Мы отходим от нашей стоянки, и я, оглядываясь, изучаю местность позади нас.

Ничего, кроме деревьев и травы. Но что-то нас преследует. Ветки неестественно потрескивают. То и дело я слышу шаги, не принадлежащие нам.

Мы здесь не одни.

Тогда

— А вы ее когда-нибудь переворачивали? — спрашивает доктор Роуз. — Видели ее дно?

Я смотрю на него, и мои губы искривляются, отчего на лице появляется унылая гримаса: это никогда не приходило мне в голову.

Сегодня пятница, вечер. Про себя я называю это «вечерними свиданиями», ведь я совсем не такая, как все остальные люди, которые сюда приходят. Я не сумасшедшая. Мои нервы в совершенном порядке. По крайней мере я сама так считаю. Но ваза меня беспокоит. Ее тайна сжимает мое сердце холодными пальцами, пока оно не начинает ныть.

— Нет, никогда.

— Возможно, вам следовало попытаться. Думаю, пришло время начать действовать в ваших снах и взять ситуацию под контроль.

— И что, по-вашему, я могу там увидеть?

— Послание. Может быть, какой-нибудь намек. Или стикер с надписью «Сделано в Китае».

Не сдержавшись, я смеюсь.

— Вот это был бы номер! Мои сны — продукт массового китайского производства.

Мы уходим вместе, потому что я — последний посетитель. Я жду, пока он запрет дверь своего кабинета, затем мы неспешно идем к лифту, как будто он только что не распечатал счет, а я не подписала ему чек.

— Сделайте это, — говорит он, пока стальные тросы тянут огромных размеров лифт на наш этаж. — Переверните эту штуковину вверх ногами и осмотрите ее дно. Вы ведь видели ее уже со всех сторон. Это же сон. Если она разобьется, вряд ли вас схватят: «Вы ее разбили! Теперь платите».

Отчасти он прав, но не совсем.

— Всю ее я не видела, — возражаю я дрогнувшим голосом. — Я не заглядывала внутрь.

Резкий звонок эхом прокатывается по холлу. Кабина лифта с металлическим лязгом останавливается у нашего этажа. Когда двери, скользнув в стороны, раскрываются, рука доктора Роуза ложится мне на талию и деликатно подталкивает вперед. Сквозь блузу я ощущаю его тепло. От него исходит знакомый запах, но какой именно, мне не удается определить. Это так же сложно, как прибить гвоздями к стене желе.

— Удивительная вещь — сны, — говорит он. — Несмотря на весь технологический прогресс, огромное количество специалистов с их исследованиями, мы по-прежнему едва ли имеем представление о том, чем они являются и каково их значение.

Лифт жужжит и подрагивает.

— Вы спрашивали меня о моих снах. Поскольку сейчас мы просто два беседующих человека, я расскажу вам.

Он нажимает кнопку «стоп», и кабина, вздрогнув, останавливается.

— Я стою на пляже в Греции, откуда родом мои родители, — говорит доктор Роуз. — Песка нет, пляжи галечные. Вода неподвижна. Такое чувство… будто я последний человек на земле. Я наклоняюсь и поднимаю гладкий камешек, а когда выпрямляюсь, ощущаю, что кто-то стоит у меня за спиной. Женщина. Я ее не вижу, но знаю, что она там.

— Потому что вам это уже снилось раньше?

Он неохотно улыбается. Его темные глаза серьезны.

— Много раз. И всегда одно и то же. Когда я оборачиваюсь, меня оглушает звук одиночного выстрела. Красные пятна на ее животе. Они быстро расходятся, и вскоре она вся в собственной крови. Я подбегаю, подхватываю падающую женщину, но слишком поздно. И я беспомощен.

— Человек, который всем может помочь, беспомощен, — констатирую я.

— Не всем, — улыбаясь, возражает он. — Не могу помочь тем, кого показывают в телевизионных реалити-шоу.

Солнечный свет — вот чем он пахнет. Я закрываю глаза на одно мгновение — и оказываюсь во дворе моей бабушки среди свежевыстиранных простыней, сохнущих под высоким летним солнцем. Снова открыв глаза, я вижу, что он смотрит на меня. Спрашиваю:

— И что это, по-вашему, значит?

Пожимая плечами, он тыкает в кнопку «стоп», и лифт возобновляет движение.

— Ничего, просто сон.

На плоскости его щеки обозначается ямочка.

— Если только это не что-либо другое. У меня для вас задание. Проявите во сне инициативу. Возьмите вазу в руки и посмотрите, что у нее снизу.

— Допустим, я это сделаю. И что?

— Тогда я приглашу вас на ужин.

Несомненно, именно этого я и хочу.

Лифт останавливается, заставляя нас слегка покачнуться. Доктор Роуз продолжает на меня смотреть в ожидании ответа.

Слова будто застряли у меня в горле, затем с трудом вырываются наружу.

— Мне очень жаль, — говорю я, — но это едва ли приемлемо. Однако если завтра наступит конец света, имейте в виду, я буду жалеть о том, что не приняла приглашение.

Но на следующий день конец света не наступил. Не наступил и через день. А через шесть месяцев человечество было уже слишком поглощено своим стремительным исчезновением, чтобы переживать из-за отвергнутых приглашений на свидание.

Сейчас

День тянется мучительно. Каждый последующий час тяжелее предыдущего. Теоретически, по мере приближения к Бриндизи все должно быть наоборот, но, как и любая теория, этой тоже нужно пройти испытание практикой.

Когда я говорю об этом Лизе, она спрашивает:

— А что в Бриндизи?

— Корабли. Точнее, корабль. «Элпис».

— Я могу поехать с тобой?

Утром ее глаза казались остекленевшими, но сейчас она свежа и бодра. В треугольном вырезе ее футболки видны выпирающие ребра — словно ксилофон, обтянутый кожей. Мои точно такие же под дождевиком.

— Если хочешь.

Правда, мне пока не приходило в голову, куда бы она могла податься без меня.

— Я на это рассчитываю.

— Ура! — Она хлопает в ладоши. — А куда идет корабль?

— В Грецию.

— И зачем тебе нужно в Грецию?

— Потому что там мне надо кое с кем встретиться.

Она обдумывает сказанное несколько секунд.

— А если его там не будет?

— Будет.

— Но если все же нет?

— Будет.

— Будет, — повторяет она.

Тогда

У Бена воспаленные глаза, с покрасневшего ободка левой ноздри каплей свисает сопля.

— Ты видела Стиффи?

Сейчас 2:53 ночи. В последние пять часов я не видела ничего, кроме своих сумбурных снов. Пытаюсь сосредоточиться. Когда я в последний раз видела его кота? В тот вечер, когда приходил Джеймс? Это было два, нет, три дня назад. Видела ли я мармеладного котика с тех пор?

— Он пропал?

Идиотский вопрос. Конечно, он пропал, иначе Бена сейчас здесь не было бы. Но сон наполнил мой мозг туманом, который еще не полностью рассеялся.

Бен вытирает под носом рукавом и плотнее запахивает свою извечную вязаную коричневую кофту на своем тощем теле. Сейчас я замечаю, что он очень бледен, и не только от яркого света в прихожей.

— Ага, уже пару дней нет. На него это не похоже, правда?

— Далеко от своей кормушки он не уходит.

— Ага.

Мне жаль Бена, Стиффи — все, что у него есть.

— Хорошо, я поищу его. Через несколько часов мне уже вставать на работу, но вечером мы будем вместе его искать.

— Правда?

Я стараюсь его ободрить, и вскоре Бен уходит. Сон не возвращается, в эту ночь уснуть уже не удается. Пятница, последний день рабочей недели. Сегодня вечером я увижу доктора Роуза. А это значит, что я видела Джеймса три дня назад, а не два.

Пар поднимается над чашкой в моих руках, образуя тонкую дрожащую преграду, отделяющую меня от доктора Роуза. Он смотрит на меня, но не как на женщину — как на пациента. Между нашей прошлой встречей и нынешней он повернул невидимый переключатель, и теперь каждый из нас опять играет положенную ему роль. Я этому рада. Действительно рада. Потому что я люблю эти пятничные вечера и хочу увидеть его в следующий раз. И через раз.

— Почему вы этим занимаетесь?

Мои мысли отвлекаются от кофе.

— Почему я занимаюсь уборкой?

Он кивает.

— Поверите ли вы мне, если я скажу, что люблю физическую работу?

Секунды тикают, он молчит. Он не двинется дальше, пока я не позволю ему исследовать эту часть моей личности.

— Потому что, когда умер Сэм, я поняла, что жизнь очень коротка и что я больше не желаю тратить ее на то, что мне не по душе. Поэтому я нашла работу уборщицы, не требующую от меня больших умственных усилий, причем с достаточно высокой оплатой и приличными условиями. Она дает мне возможность обдумывать, что делать дальше, куда пойти учиться. И меня это устраивает. К тому же налицо немедленный результат: что-то было грязным, затем стало чистым.

— И кем бы вы хотели стать в дальнейшем?

— Хочу стать счастливой.

— Я бы хотел это видеть.

Сейчас

— Что случилось с твоими друзьями? — спрашивает Лиза.

— Умерли.

— Мои тоже.

И чуть позже…

— Ты думаешь, для них это лучше?

— Иногда.

— Почему?

— Потому что не каждый может с этим совладать.

— Но мы ведь можем.

— Мы делаем все, что в наших силах.

— Как ты думаешь, что с нами будет?

— Я не знаю, — отвечаю честно. — А ты что думаешь?

Она пожимает плечами.

— Думаю, что я скоро умру. Мне страшно. А тебе страшно?

— Иногда. Но я стараюсь на этом не зацикливаться.

Импровизированная трость Лизы беспрерывно постукивает, помогая ей одолевать милю за милей. Мозоли на моих подошвах и пятках превратились в твердые мясистые шишки.

— Ты когда-нибудь была влюблена? — спрашивает она.

— Да.

— И как это?

— Захватывает дух и приводит сердце в трепет.

— А я никогда не была влюблена. По крайней мере я так думаю. Был у меня бойфренд Эдди. По-настоящему бойфрендом он, вообще-то, не был, скорее просто друг. Он поцеловал меня один раз, а после этого больше ни разу со мной не заговорил. Я проплакала целую неделю. Как ты думаешь, это была любовь?

— Может быть. Только ты можешь знать это наверняка.

— Я думаю, это не было любовью. Надеюсь. Но также надеюсь, что это была любовь. Потому что я не хочу умереть, не влюбившись хотя бы один раз.

Тогда

Джеймс сидит на софе и, откинувшись на спинку, сосредоточенно изучает учебник размерами больше, чем его голова.

— Ну и что ты думаешь, Человек дождя?

Я смеюсь.

— Боже мой, ты не можешь его так называть.

— Очень даже могу. — Джеймс подмигивает мне.

Рауль оборачивается ко мне от вазы и улыбается такой ослепительной улыбкой, что я вспоминаю о солнцезащитных очках.

— Я знаю, как они меня называют за глаза. Могло быть и хуже. Как у Джеймса.

Джеймс пожирает Рауля глазами каждый раз, когда отрывается от книги. Отчасти похотливо, отчасти восхищаясь квалификацией молодого коллеги.

Рауль не обращает на это внимания.

— Она, должно быть, древнегреческая.

Джеймс вскидывает голову, как попугай.

— Именно это я и сказал.

— Но из какой эпохи? — произносят они одновременно.

— Похоже на недостающее звено, — заявляет Рауль, — связывающее два исторических периода.

Рауль потирает пальцами свои тонкие губы.

— Напоминает одну вещь, которую я однажды видел. Правда, только на картине, и художник был не грек. Ящик Пандоры.

— Вот! — произносит Джеймс так, будто это дает ответ на все вопросы. — Ева из греческой мифологии. Вы, женщины, чрезмерно любопытны.

Я слышала историю о женщине, которая открыла ларец и выпустила все беды, тут же накинувшиеся на мир. Однако я не улавливаю связи между этой легендой и моей вазой.

Рауль правильно прочел мое смущение.

— Все дело в одной маленькой ошибке, вкравшейся в перевод произведений Гесиода. То, что обычно считают ларцом, в действительности является вазой. Зевс одарил ее простой вазой, наподобие тех, в которых хранят еду или кости…

— Вроде оссуария, — вворачивает Джеймс.

— …а затем запретил ей открывать крышку.

Мы все смотрим на вазу, на ее крышку, тщательно запечатанную по краю воском.

— Естественно, она открыла ее, — говорит Джеймс. — А кто бы не открыл?

Рауль обходит вазу, касаясь ладонью ее шероховатой поверхности.

— Важно помнить, что, как и Евой, ею двигало простое любопытство, а не злой умысел. Любопытство само по себе не такая уж плохая черта. Именно благодаря ему мы исследуем мир и совершаем открытия. Если бы не любопытство, у меня не было бы работы. Ее поступок, вероятно, имел и положительное значение. Выпустив все беды, преследующие человечество, она при этом снабдила мир препятствиями, которые мы должны преодолевать. Без этого мы едва ли стали бы чем-то бóльшим, чем примитивные творения из праха земного. А так у нас есть разум и воля к борьбе.

Он смотрит на меня.

— Интересно, что там внутри? У кого какие мнения?

Меня бросает то в жар, то в холод. Я чувствую, как розовеют мои щеки, поскольку Рауль коснулся болезненной для меня темы, но при этом задал этот вопрос так, как будто он не имеет особого значения.

— Кости, — говорит Джеймс.

— Пыль, — говорю я.

— Наркотики, — делает второе предположение Джеймс.

Рауль сияет ослепительной улыбкой, на этот раз глядя на Джеймса.

— Древнее зерно.

Я падаю в кресло, не сводя глаз с вазы.

— Смерть.

Рауль опускается на софу рядом с Джеймсом. Сидим, смотрим на вазу.

Сейчас

Хотя на карте этой деревни нет, мы видим ее — вот она перед нами, приткнулась слева от дороги. Все селение состоит из кучки домов, по крайней мере таким оно кажется с того места, с которого я его разглядываю. Дорога, повышаясь, уходит вперед бесконечной серой лентой, вьющейся между холмов. Несмотря на то, что дорога не везде совпадает с нужным мне направлением, в общем она ведет на юго-восток. Я говорю это Лизе, и ее шаг замедляется.

— Может, остановимся здесь?

— Нет, я должна быть в Бриндизи через пятнадцать дней.

— Но здесь, наверное, есть кровати. Настоящие человеческие кровати с подушками и одеялами.

— Очень хорошо.

— Ура, я победила!

— Можешь взять себе одеяло, если готова его нести.

— Но я хочу переночевать в постели.

— Мы не можем здесь остаться. Нельзя подвергать себя такому риску.

— Дело в том, что ты хочешь попасть на корабль и найти своего друга. Но он, скорее всего, мертв, как и все остальные.

У меня возникает желание схватить ее и хорошенько встряхнуть, сказать, что преследующее нас существо уже не является человеком и что одна только мысль об этом приводит меня в ужас. И что регулярные изнасилования покажутся ей детской сказкой по сравнению с тем, что сделает с нами преследователь. Но я предпочитаю молчать, поскольку она всего лишь ребенок. Мне хотелось бы объяснить Лизе, что нам осталось одно — попасть на «Элпис», где будет тот, с кем я должна встретиться. Но и этого я не говорю тоже, потому что внутри себя чувствую шевелящийся холодок, свидетельствующий о ее правоте.

— Возможно, и мы будем завтра мертвы.

Эти слова заставляют ее замолчать.

Я испытываю угрызения совести, но все равно не меняю своего решения. Безопаснее будет не заходить в деревню.

— Что-то странное в воздухе, — говорит Лиза. — Что бы это могло быть?

И действительно, тучи приобрели нездоровый бледно-зеленый оттенок.

— Град.

— Хочу еще раз погреться на солнце, — заявляет Лиза. — Вношу и это в свой список.

— Я тоже.

Тучи сгущаются и нависают так низко, что, кажется, можно задеть их головой.

Сейчас

Град и шквальный ветер загоняют нас в деревню. Мы с трудом продвигаемся между деревьями к каменным домам, где надеемся укрыться, и едва удерживаем велосипед от падения. Это нам удается хуже и хуже, и в конце концов все наши силы уходят лишь на то, чтобы оставаться на ногах. Мое избитое, истрепанное ветром тело чувствует себя подобно боксерской груше, которую остервенело молотят кулаками. Летят ветки, срываемые с деревьев обезумевшей воздушной стихией. Такой ветер — это что-то новое. «Пожалуйста, — мысленно произношу я, — пожалуйста, не надо, чтобы и ветер был теперь всегда, как дождь».

Мы не останавливаемся, чтобы объявить о своем прибытии, или оглядеться, чтобы оценить, куда попали. Вместо этого мы взбираемся по каменным ступеням к первой на нашем пути двери и втаскиваем за собой велосипед. Я подталкиваю Лизу вперед, затем — велосипед, а потом уже вваливаюсь в укрытие сама.

Ветер сразу же исчезает, как только я захлопываю за собой дверь, но он не оставляет своих попыток добраться до нас, ударяя, царапая и швыряя пригоршни града в доски с той стороны двери. «Выходите, — бросает он нам вызов, — выходите на честный бой!»

Волосы Лизы всклокочены, щеки горят алым огнем. Кожа в ссадинах и синяках. Я чувствую жжение там, где моя собственная плоть изранена летающими древесными обломками.

— Ты в порядке?

— Да, а ты?

По двери я сползаю вниз, пока колени не упираются в подбородок.

— Да, все нормально.

Мои глаза закрываются всего на одно мгновение.

Когда через секунду я снова открываю их, уже темно. Беспрерывные щелчки града прекратились, но ветер по-прежнему пытается сдуть с места маленький кирпичный домик. Сколько сейчас времени, я не знаю, видимо, уже ночь. Вокруг непроглядная тьма, только прямоугольник окна чуть выделяется — немного света пробивается сквозь тучи.

Прислушиваюсь и только через две-три минуты осознаю, что Лизы нет.

Задерживаю дыхание. Если я не буду издавать никаких звуков, то, возможно, услышу ее. Люди производят множество разнообразных звуков: сопят, покашливают, хмыкают. Даже перемена позы приводит к тому, что становится слышно, как трутся друг о друга ткани, как поскрипывает влажная от пота кожа.

А также дыхание. По крайней мере должно быть дыхание, но ничего нет, дом пуст.

— Лиза!

Имя проваливается в пустоту, как железная болванка. Пытаюсь вспомнить форму и площадь помещения, но сон навалился на меня слишком быстро, не дав освоиться с окружающим пространством.

Еще раз зову, настолько громко, насколько хватает смелости:

— Лиза!

В этой темной комнате небытие поселилось навсегда. Ее здесь нет. Во всяком случае, живой Лизы. Дом слишком мал, это я хорошо запомнила, и я бы услышала, если бы она была где-то поблизости.

Как далеко могла она уйти на ощупь? Надеюсь, я смогу до нее докричаться.

Дверь у меня за спиной. Я распахиваю ее и выкрикиваю ее имя в бушующий ветер. На расстоянии виднеется золотистое свечение, настолько маленькое, что я могу охватить огонек ладонями и задуть. Огонь? Свет? Стабильного электроснабжения нет уже месяца три, а может, и дольше, но, видимо, это не свет. Пряди грязных волос хлещут меня по щекам и лбу, заставляя морщиться.

И вдруг я замечаю, что дождь прекратился. Дождь прекратился.

Я сбегаю со ступеней крыльца, поднимаю лицо к небу. Тучи, как и раньше, толстой пеленой закрывают свет звезд, но дождя нет. Хочу смеяться. Смех теснится у меня в груди, ожидая, когда я выпущу его на волю. Вот сейчас он родится…

…но он умирает в моем сдавленном горле. Мои пальцы вцепляются в то, что охватывает меня петлей, я ощущаю грубые волокна веревки. Извиваюсь, как задыхающаяся рыба.

В следующее мгновение раздается чей-то голос:

— Почему ты не мертва?

Голос столь же мягкий, как мешок, полный гвоздей и битого стекла.

— Отвечай, — скрежещет он.

Веревка затягивается, обжигая кожу.

— Почему ты не мертва?

 

Глава 5

Тогда

«Не нужно привязываться», — напоминаю я себе. Не нужно давать лабораторным мышам имена. У них есть номера, присвоенные в соответствии с их датой рождения и полом, а большего им и не требуется. Воздушные поцелуи во время моих уборок в лаборатории — тот максимум, который можно себе позволить.

Лаборатории компании «Поуп Фармацевтикалз» все как одна оформлены в белом цвете, оснащены одним и тем же комплектом приборов, стоимостью превосходящим особняк в Калифорнии, пробирками, чашками Петри, заполненными агар-агаром. На полу — горка золотистых опилок. В телепередачах лаборатории всегда стерильно чистые. А в действительности сотрудники здесь едят прямо за компьютерными столами. Но я не ропщу на свою работу. У меня есть вполне определенная цель: я коплю на образование.

Я мою пол шваброй, когда входит Хорхе. Он как сальное пятно в девственно-чистом сейчас рабочем помещении.

— Не забудь пройти медосмотр, слышала?

— Не пойду.

— Хорошо, но тогда…

Он изображает, как кому-то скручивают шею, и эта шея, по всей видимости, моя.

— Хочешь, я пойду с тобой?

Хорхе ведет себя так, будто он мой начальник, а я — будто он равный мне сотрудник, которого едва терпишь. Один из нас прав, и я совершенно уверена, что это я.

Тележка с принадлежностями для уборки упирается колесами в дверной порожек, и я, с силой толкнув, отправляю ее вперед.

— Думаю, сама справлюсь.

Отсюда я прямиком иду в женскую раздевалку, снимаю с себя рабочую одежду и бросаю ее в люк, ведущий, насколько мне известно, в прачечную. Свежевыстиранный комплект будет ждать меня к началу следующей смены. Повесив сумку на плечо, я иду к лифту, чтобы подняться на десятый этаж, где располагаются врачебные кабинеты.

Медосмотр нужно проходить два раза в год. Таков порядок в этой компании. Не пройдешь осмотр — не будет работы, а значит, и зарплаты, так что прощай, учеба в университете.

Доктор Скотт уже ждет. Стандартная последовательность мероприятий, которые я проходила уже трижды: измерение кровяного давления, веса, ЭКГ. Затем, взяв у меня кровь, он уносит пузырек и возвращается с новой иглой. И это не в первый раз.

— Все как всегда, — говорит он, — таков порядок.

Он закатывает мне рукав выше локтя, затем протирает спиртом небольшой участок кожи. Игла входит в мою руку как в масло.

— Не шевелитесь, — произносит дежурную фразу доктор Скотт, хотя я и так неподвижна, как статуя.

Боль словно паук, распространяющий свои невозможно длинные лапки в моем теле.

— Что за черт?

Я употребляю всю свою силу воли, чтобы не отдернуть руку.

— Что это такое? Жидкий огонь?

— Прививка от гриппа. Не шевелитесь. Уже почти все.

Он вытаскивает иглу.

— Готово. Вы знаете, что делать дальше.

Да, знаю. Ничего не делать в течение получаса, наблюдая, нет ли реакции. Пламя еще долго горит в моей руке после того, как доктор выбрасывает иглу в специальный контейнер.

— Правда, что это было?

— Прививка от гриппа, — повторяет он, будто упражняется в произношении этих слов. — Все обязаны ее сделать. Теперь можете идти.

Сейчас

Мое дыхание становится серией судорожных рывков. Веревка сжимает мне горло, давит в трахею. Удары сердца в груди заглушают все окружающие звуки.

— Где Лиза? — пытаюсь сказать я.

Веревка дергается, и мой рот открывается от удушья.

— Вопросы задаю я.

Акцент не американский и не британский, но, возможно, это ветер искажает мягкость гласных и четкость согласных.

Мои пальцы ощупывают веревку в поисках зазора, чтобы воспользоваться потерей бдительности того, кто держит веревку, так же, как он воспользовался моей. Я нахожу то, что мне нужно, сзади, обнаружив, что он накинул мне на шею веревку петлей, не потрудившись ее перекрутить, и это значит, что осталось достаточно места, чтобы просунуть под нее два пальца. Ударить головой ему в лицо — вариант неприемлемый, поскольку его рот как раз напротив моего уха.

Жесткое волокно стирает кожу на моих пальцах, когда я потихоньку просовываю их, прожигая на них борозды в дополнение к существующим узорам. От погоды нет никакой помощи: ветер швыряет мне пыль в глаза, прежде чем унести выступающие на них слезы.

— Почему ты жива?

— Есть еще живые люди на земле.

Он качает головой.

— Но не без достаточной причины. Ты-то что из себя представляешь? Что-то важное? Ты просто женщина.

— Я никто.

— Врешь.

Возможно, у напавшего есть оружие. Раз у него нашлась веревка, то вероятность, что есть и оружие, очень высока. Но оно есть и у меня — всунутый в шов кармана нож для чистки овощей. Один из нас должен быть быстрее, и в моем положении — с петлей на шее — нужно, чтобы это была я.

Я моргаю, пытаясь очистить глаза от песка. Возможно, мне только так кажется, но ветер уже как будто не такой яростный. Он словно выдохся, выбился из сил.

— Говори, — приказывает он.

— Пошел ты! Ублюдок.

Я резко поднимаю левую руку и бью локтем ему в живот. Он успевает отскочить, чтобы почти избежать удара, но это дает мне возможность сделать следующее: пользуясь тем, что незнакомец немного отпустил веревку, я прокручиваюсь вокруг, хватаюсь за нее и вырываю из его рук.

Слишком темно, чтобы видеть, как веревка обжигает ему кожу, но его приглушенный вскрик сообщает мне об этом.

— Сумасшедшая, — говорит он, восстановив равновесие.

Он тащит меня за руку назад, на крыльцо дома, из которого я только что вышла.

— Говори, но не очень громко.

— Где Лиза?

— Мертва.

Мое сердце летит вниз, словно сорвавшийся с тросов лифт. Не могу сдержаться, бью. Мой кулак ударяется во что-то в темноте. Судя по ощущениям, это может быть его лицо. Затем по моей щеке бьет чужая ладонь. В голове звенит, сквозь ставшую комом в горле жалость вырываются всхлипы.

— Ублюдок, она была всего лишь ребенком.

— Безмозглая девка, сама ушла в темноту. Ты бы могла воспитать ее получше.

— Она не моя, просто была со мной.

— Ладно, все равно она безмозглая девка. Теперь уже мертвая, тупая девка.

— Что ты сделал?

Он толкает меня к окну, показывает рукой.

— Видишь свет?

Свет, как и раньше, немигающий, постоянный.

— Вижу.

— Твоя пустоголовая подружка там. То, что от нее осталось.

— Я хочу увидеть ее.

— Не сейчас. Сначала ты ответишь на мои вопросы.

— У меня тоже есть вопросы.

— Нет. У тебя нет выбора.

Я все никак не могу определить, что у него за акцент. Какой-то европейский. Немецкий, австрийский, возможно, швейцарский. Я не различаю их, отчего мне чрезвычайно стыдно. Как плохо я знала мир, от которого теперь мало что осталось.

Лиза мертва. Теперь есть только я. Я и этот парень.

— Я — никто. Уборщица в фармацевтической фирме.

Он зло смеется.

— Уборщица. Хочешь, чтобы я поверил, что уборщица смогла так далеко забраться?

— Почему нет?

— Ты так же тупа, как и твоя подружка. Иди за мной.

Как будто я могу отказаться. Он обмотал веревкой мои руки, и я вынуждена следовать за ним назад по ступеням крыльца. Ветер утих. Дождя нет и в помине. Облачно, в такую ночь смерть подстерегает повсюду.

Рассматриваю его силуэт. Не очень крупный, но выглядит физически крепким, жилистый, хотя и не мускулистый. Одного со мной роста, если я стану на высокие каблуки. Я одолею его. Если я дождусь подходящего момента, я смогу с ним справиться. Я надеюсь. Ради Лизы. Ради себя. Ничто не может остановить меня на пути к кораблю.

— Прости, — шепчу я, надеясь, что Лиза простит.

— Я тебе покажу кое-что. Но если будешь шуметь, я оторву твою дурацкую голову. Кивни, если поняла.

Я киваю, показывая, что поняла. Хотя, по правде сказать, еще никогда в своей жизни я не понимала так мало, как сейчас.

Каменное чудовище притаилось на поле за околицей села, зловеще сияя в темноте своим единственным глазом. И этот одноглазый зверь принадлежал иному миру.

Теперь мой захватчик двигается медленно, с осторожностью ступая по росистой траве. Он тащит меня за собой, и я не вижу веских причин не подчиняться ему. Он владеет информацией во всей полноте, а все, что есть у меня, — это дурные предчувствия, наполняющие мое сердце леденящим ужасом.

Когда мы подходим к окну, он отталкивает меня в тень, прикладывает палец к губам и поднимает лицо к мутному стеклу.

Я тоже хочу посмотреть. Мне нужно посмотреть. Даже если все ужасы земли собраны в этом амбаре, мне нужно заглянуть туда.

Этот светловолосый человек, со скулами такими высокими и острыми, что ими можно резать холодное мясо, почувствовал мое острое желание и удовлетворил его.

С балок, более толстых, чем мое бедро, свисают крючья — испанские вопросительные знаки, ставящие вопрос, ответ на который я хотела бы не знать. Но я знаю, знаю, что здесь происходит, и сильно жалею об этом. Я — городская девушка, там родилась и выросла. Мясо ко мне попадало уже расфасованным, обработанным консервантами и с ценником. Но здесь мясо бродило стадами.

Полдюжины выживших из этой деревни, одетых в отрепья, собрались здесь. Я приглядываюсь, изучаю пространство, охватывая все целиком, потом разбирая на фрагменты логово, которое тут устроили эти существа, когда-то бывшие людьми. Кости и солома цвета ржавчины всюду разбросаны по амбару. Разлагающаяся запекшаяся кровь. Старые кости, обглоданные до блеска, принадлежат курам и другим домашним животным. Их разламывали надвое и высасывали костный мозг. Кучи пустых консервных банок ржавеют по углам. Грязные обертки от продуктов устилают пол ковром, который никогда не сгниет. По стенам развешаны никому теперь не нужные инструменты. Урожаи больше не созревают под яркой осенней луной.

Один из обитателей амбара отделился от остальных, подполз к деревянному ведру колодезной воды; остро выступающие кости образовывают ряд шипов на его спине, и мне больно на него смотреть. Шипы содрогаются, пока он пьет. Удовлетворившись, он усаживается на корточки, вода ручейками сбегает с его лица на испачканную пищей грудь. Его изодранная в клочья рубаха пропитана засохшей кровью животных. Остальные собрались неровным кругом, глядя куда-то вверх: что-то приковало их внимание. Туда же скользит и мой взгляд, минуя перекрещивающиеся балки, пока не натыкается на что-то бело-голубое. Мое сердце останавливается.

Лиза.

Отчаяние и ужас, должно быть, загнали ее так высоко. Я не понимаю, каким образом она туда попала, но не в этом дело: она смогла это сделать, стремясь к относительной безопасности.

Мои плечи вздрагивают от непреодолимого желания броситься к ней. Незнакомец оттягивает меня от окна, разворачивает, пока Лиза не исчезает из моего поля зрения. Он уводит меня от амбара по направлению к деревне.

Я цепляюсь за мокрую полу его куртки. Слишком темно, чтобы рассмотреть, но я помню, что она бледно-зеленого цвета, наподобие военной формы.

— Ты говорил, Лиза мертва.

— Она мертва. Или она будет таковой, когда я сотру это место с лица земли.

Сейчас я замечаю груз за его спиной: рюкзак, полный тайн.

— Это ты был тогда в той церкви, правда?

Он ничего не говорит, только неопределенно мычит.

— Ты не можешь этого сделать, пока она там. Я не позволю.

— У тебя нет выбора.

Тогда

Ваза тяжелее, чем кажется. Как будто внутри нее песок. Или, может быть, благие намерения. Когда я наклоняю ее от себя, наполовину положив на мягкий диван, не происходит ровным счетом ничего.

Внутри что-то шевельнулось. Послышался тихий шорох, словно от трущейся о саму себя сброшенной змеиной шкуры. По моей спине пробегает озноб.

Опускаюсь на колени, погружая их в ворс бежевого ковра, чтобы выполнить предписание доктора Роуза. Возможно, посмотрев на ее дно, я обнаружу подсказку, что там внутри. Но ничего особенного, совершенно ничего. Гладкая, напоминающая покрытую мелом поверхность. На ковре остался едва видимый пыльный след. Не могу удержаться, чтобы не провести кончиками пальцев по дешевому материалу. Своей шелковистой мягкостью пыль напоминает крахмал.

Вздох разочарования вырывается из моих легких. Я хотела, чтобы там было хоть что-нибудь. Хотя бы наклейка с надписью «Сделано в Китае».

На этот раз доктор Роуз не дожидается, когда я заговорю. Мы устроились в своих респектабельных креслах и ролях, или я только так думаю, пока он не отодвигает свой блокнот в сторону. Я непроизвольно закидываю ногу на ногу и кладу руки со сцепленными пальцами на верхнее колено. Образец пристойности и благоразумия. Оборонительная поза.

Он поглощает меня темным взглядом, а затем опрокидывает неожиданным вопросом:

— Вы тоже хотите меня?

— Да. И нет.

Откинувшись, доктор Роуз ослепляет своей улыбкой, которая заставляет меня пожалеть, что мы встретились именно здесь, где мое психическое здоровье находится под вопросом.

— Принимаю этот ответ. Пока.

Я внутренне вздрагиваю, потому что «пока» предполагает, что я, по его мнению, стою того, чтобы этого дождаться. Чтобы добиться. Однако часть меня негодует, так как, невзирая на мой отказ, он прет напролом, как бульдозер, будто мое «нет, спасибо» ничего не значит.

Секунду он пристально смотрит на меня, и я чувствую себя голой. Обычно здесь только моя душа испытывает ощущение наготы, но сейчас и тело тоже. Мои соски твердеют. Я тяжело глотаю.

— Вам снился опять этот сон?

— Что?

Он никогда не начинает первым. Никогда меня не подталкивает. Но сейчас он нарушает все правила. Блокнот снова у него на колене, и он сидит вот так, ожидая, с ручкой в правой руке. Это, по крайней мере, как обычно.

— Ваза.

— Ах да.

Ваза, ваза, ужасная ваза. Словно опухоль в моем сознании. Будто рак, который растет, питаясь моими ошибками, а ваза старательно все подмечает. Было ли это масло? Маргарин? Слишком много говядины? Слишком долгое ожидание сигнала готовности в микроволновке? Что я сделала такого, чтобы кто-то счел необходимым проникнуть в мой дом и оставить там эту доисторическую загадку? Я мысленно перебираю факты своей биографии в поисках отгадки и ничего не нахожу.

— Да, — говорю я.

Он ждет.

— Она цвета карамели.

Мои руки поднимаются и сжимаются на невидимых ручках. И замирают. Потом падают и массируют колени.

— Мы делаем это каждую неделю без всяких изменений.

— Вы посмотрели на ее дно?

— Да.

— И?..

— Она была сделана где угодно, только не в Китае. Теперь я это знаю.

Мы натянуто улыбаемся.

— Как вы думаете, что там внутри? — спрашивает он.

— У меня нет каких-либо предположений. Вероятно, ничего.

— Вам это неинтересно?

— Нет, — лгу я.

— Однако кое-какие изменения произошли: на этой неделе вы взглянули на ее дно. Я бы хотел, чтобы в следующий раз вы посмотрели, что там внутри. Что вы скажете на этот счет?

Мои ладони сжимаются в кулаки.

— Хорошо.

Сейчас

Рассвет явился в том же сером плаще, что и всегда в эти дни. Оттенки голубого ему бы пошли больше, а также розовый и персиковый, поскольку где-то там уже весна, должна быть весна. Мои глаза охотно распахиваются в приятном ощущении отсутствия тошноты и от менее приятного дробного стука внутри моего черепа, похожего на беспорядочные сигналы азбуки Морзе. Прижав руки к животу, я слегка надавливаю, и мои мышцы напрягаются в ответ. Вогнутый, но теперь ближе к плоскому, чем раньше.

— Аминокислоты.

— Что?

Мой захватчик согнулся у пола, прикрепляя провода к куску блестящего пластилина, величиной с сигаретную пачку.

— Ты все еще хочешь спасти свою подругу?

— Да, — хриплю я в ответ.

— Тогда приглашаю тебя с собой, — говорит он, не глядя на меня.

— А что аминокислоты?

— Это строительные кирпичики всего живого. Соединенные в правильном порядке, они образуют протеины. ДНК построена из аминокислот. Скорее всего, они убили ее и съели. В человеческой плоти заключены необходимые им аминокислоты.

— Ты не можешь этого знать.

— У тебя менструация?

— Что?

— Ты зла. Женщины часто злы, когда у них менструация. Дело в гормонах.

Я растираю голову, пока стук внутри не стихает до легкого тиканья.

— Откуда ты?

— Из Швейцарии.

— Хорошим манерам вас там не учат?

Он продолжает манипуляции со своими кусками пластилина.

— Теперь там ничему не учат. Моей страны больше нет. И моего народа тоже.

Суровые края породили этого человека. Он как его родные Альпы в миниатюре: тверд, несгибаем и жесток.

Поднимаюсь сама, затем поднимаю свой рюкзак. И выхожу.

Я собираюсь спасти Лизу. Если я этого не сделаю, то ребенку, который растет внутри меня, не на что надеяться. Я должна быть способна спасать.

Тогда

Сиреневая бумага не прибавляет Стиффи привлекательности, но Бен так хочет.

— Яркий цвет привлечет внимание людей, — говорит он.

Кто я такая, чтобы спорить? Я питаю симпатию к этому комку оранжевой шерсти, который сдержанно отвечает мне взаимностью. Моток скотча ложится сверху на пачку бумажек.

— Расклеивай их повсюду. Клей сверху на другие объявления о потерянных животных, если больше некуда.

Он уходит, чтобы совать свои объявления каждому встречному. Сиреневые бумажки летят на землю, но Бен не замечает, что люди принимают его за очередного надоедливого бездельника, раздающего рекламу.

Я отправляюсь в другую сторону, развешивая объявления с мордой Стиффи на стенах и столбах, как это более принято. Я улыбаюсь каким-то встречным, но они отводят взгляд, сосредоточившись на собственных проблемах. В конце квартала я поворачиваю назад. Именно таков наш уговор. Бен и я встречаемся на середине пути, около нашего дома.

Его верхняя губа дергается под шелушащимся носом. Я спрашиваю, как он, и Бен пожимает плечами.

— Холодно, — говорит он. — И, думаю, я, наверное, беременный, потому что постоянно блюю в туалете. Или думаю об этом.

Его смех похож на гусиное гоготанье.

— Но все равно теперь я рад, потому что кто-нибудь найдет Стиффи. К этому вечеру он будет дома, я это знаю.

Он ошибается. Объявления не дали ничего, кроме того, что несколько человек звонили и грубили, а один с корейским акцентом расспрашивал про работу. Стиффи объявился через неделю, тощий, растрепанный и грязный после каких-то одному ему известных приключений. Он вальяжно вошел через мое окно со своим обычным безразличием ко всему и уселся напротив вазы.

Нечто холодное и скользкое шевельнулось у меня внутри.

— Стиффи.

Обычно кот поднимает на меня глаза, трется о ноги, издает звуки, означающие, что он не прочь поесть. Но на этот раз он меня как будто не слышит. Когда я подхожу к нему, Стиффи шипит, отскакивает в сторону, совсем не как тот кот, которого я знала. Я закрываю окно и звоню Бену. Телефонные звонки раздаются в режиме стерео: сквозь пол и у меня в ухе. Девять гудков. Я набираю снова. Еще три, и он наконец берет трубку.

— Не клади трубку.

Из его горла вырываются такие звуки, будто он пытается откашлять ком шерсти.

— Не могу остановить рвоту.

Но ему все же удается это, когда я сообщаю, что его кот у меня.

Через минуту Бен уже вваливается ко мне в двери, бледный, как воск, со смрадным дыханием.

— Стиффи!

Он кидается обнять своего кота.

Бен уходит пружинящей походкой. Последнее, что я вижу, прежде чем они скрываются, — это немигающие, широко открытые глаза мармеладного кота, который смотрит на вазу через плечо своего хозяина.

 

Глава 6

Сейчас

Новая физиология повлекла за собой изменения, затронувшие все стороны жизни. Человеческие существа, зараженные «конем белым», мутировали непредсказуемым образом. Девяносто процентов умерли. Из оставшихся десяти половина, вероятно, была невосприимчива к заболеванию. Мутации остальной части оказались совместимы с жизнью. Если только человека не вынуждают карьерные устремления или другие стимулы, такие как жгучее желание выйти на следующий уровень в компьютерной игре, люди по-прежнему ведут дневной образ жизни. Нет, мы, конечно, можем стать ночными существами, но это не идет ни в какое сравнение с удовольствием от ночного сна.

Но в этом остатке мира некоторые представители задыхающегося в предсмертных судорогах человечества теперь охотятся по ночам. А это значит, что днем они спят…

Существо, бывшее когда-то женщиной, подергивается во сне, как спящая собака. Достаточно ли в ней осталось человеческого, чтобы ей снился умопомрачительный шоп-тур в Милан, или же ее сознание откатилось до первичного бульона, где ее одноклеточное тело продвигается с помощью жгутиков к очередной порции пищи?

Все шестеро спят, напоминая уродливых, до отвала накормленных детенышей животных в своем гнезде, устроенном из соломы. Их рты причмокивают во сне, но это только до тех пор, пока швейцарец не поднимет этот амбар на воздух. Эти камни пережили землетрясения, погодные катаклизмы и войны, но они рухнут в противостоянии с пластичной взрывчаткой.

Лиза. Я должна вытащить ее отсюда. Я не могу оставить ее здесь.

Она сидит скрючившись на том же пересечении деревянных балок, прижав колени к груди, словно эта поза — щит, который убережет ее от монстров, как натянутое на голову одеяло спасет от бури.

Я продвигаюсь на несколько дюймов влево, чтобы лучше было видно, что находится внутри амбара, и Лиза поднимает голову, будто замечает меня. Но это обман. Ее глаза пусты и безжизненны. Она оставила надежду. Скорее всего, бедняжка думает, что я мертва или в таком же безвыходном положении, как и она сама.

Пожалуйста, пусть она не шевелится. Пока существа спят, есть хоть какая-то возможность.

Рюкзак сползает у меня со спины. Сделав еще несколько десятков шагов, я бросаю его под дерево. Овощной нож уже у меня в кармане, а через секунду в моей руке появляется мясницкий нож с хорошо сбалансированным весом.

Пожалуйста, пусть у меня не возникнет потребности им воспользоваться. Пусть это мое желание имеет больше чудесной силы, чем молитва.

У амбара только один вход. Раскрытый ржавый замок свисает с такой же щеколды. Это низкое строение с характерной красной крышей, какими пестрит итальянский загородный пейзаж. Три окна, по одному на каждой стене, кроме той, где двери. Все они недостаточно велики, даже если бы и были открыты. Петли настолько старые, что они запоют сопрано от малейшего движения.

Молюсь, чтобы Лиза держалась.

Возвращаюсь к дому. Швейцарец роется в металлическом ящике. Он громко его захлопывает, когда я с молчаливой решительностью прохожу мимо него и направляюсь в крохотную кухню.

— Не повезло?

— Нет.

— Что ты ищешь?

— Ничего.

Вытаскиваю пятилитровую бутыль оливкового масла из-под узкого рабочего стола. Под ним нет дверок, только занавеска скрывает кастрюли, сковороды и прочую кухонную утварь от чужих глаз.

— Оливковое масло?

— В Италии нет кухни, где бы его не оказалось.

— Ты не сможешь ее спасти, — бросает он мне в спину. — Они, наверное, съели все то, что осталось от других жителей деревни. Они не пожалеют и твою глупую подружку.

Не только качество университетского образования снижается по дуге. Человеческая благопристойность тоже имеет колоколообразную форму, и некоторые из нас соскальзывают за края. Святые — с одной стороны, грешники — с другой, если выражаться библейским языком. Нет никакой возможности узнать, насколько пали эти постчеловеческие существа, каково участие личности в управлении их телесной машиной.

Но я не могу играть в эту генетическую лотерею, поскольку речь идет о жизни Лизы. Все мое оружие — мои благие намерения.

Масло течет на дверную петлю, просачиваясь между металлических деталей. Я молюсь Богу, в которого в действительности не верю, просто потому, чтобы не чувствовать себя в одиночестве. Но он не отвечает. Минуты тянутся одна за другой. Я жду до тех пор, пока хватает терпения. Я не знаю, сколько спят послечеловеки. Насколько мне известно, они, подобно собакам, спят, не теряя бдительности, в ожидании пищи, которая упадет на пол в соседней комнате.

Солнце на фоне высоких плотных облаков выглядит чуть более светлым серым пятном. Утро уже в самом разгаре. Света достаточно, чтобы заглянуть в окно и состряпать кое-какой план спасения.

Дверь жалобно, едва слышно скрипит, когда я потихоньку просовываюсь в узкую щель. И вот я среди точно воспроизведенной картины ароматов ада. Церковь была всего лишь разминкой. Эти твари здесь спят, здесь гадят и здесь же едят среди собственных нечистот.

Мои ботинки проваливаются в солому. Я смотрю себе под ноги, так как не хочу вступить в кучу коричневой слякоти, местами толстым слоем устилающей пол. В таком дерганом танце следующих один за другим неуверенных шагов я продвигаюсь к балке, на которой притаилась Лиза.

Одно из существ заерзало.

Задерживаю дыхание и дожидаюсь, когда оно затихнет.

Не дышу.

Давление разрывает грудь. Углекислый газ жжет легкие, но я не осмеливаюсь выдохнуть так скоро.

Не дышу.

Слезы заливают глаза.

Существо на полу амбара снова успокаивается, погружаясь в свои жалкие сновидения.

«Тише», — говорю я Лизе одними губами и сразу же отчитываю себя за забывчивость. Снова произношу это же слово едва слышным выдохом.

Губы Лизы шевельнулись, произнося мое имя.

Спутанные, пропитанные кровью волосы прилипли к ее правому уху. Правый глаз чернеет заплывшей щелью. Они, должно быть, ударами загнали ее туда, хотя я никак не могу понять, почему ее, а не меня. Она, видимо, вышла изучить местность, когда я уснула. Она вылезла, надо полагать, через окно, поскольку дверь была заперта моим спящим телом.

Нет, что-то ее должно было привлечь. Невозможно допустить, чтобы она ушла одна.

Безмозглое дитя.

Слава Богу, она жива.

Красно-коричневая корка запекшейся крови вокруг ее рта осыпается хлопьями. Она кажется еще тоньше, чем была вчера. Ее ноги как сложенный циркуль под тканью джинсов. Хочу плакать, хочу обнять ее, хочу вытрясти из нее всю глупость.

Вдруг заскрипели ржавые детали закрываемых и запираемых дверей.

Я бегу к выходу.

— Нет, — шепчу я настолько громко, насколько хватает смелости. — Не делай этого.

Его голос холоден, как зима на его родине:

— Они отбросы, я предупреждал тебя.

— Ты придурок.

— Если ты смогла здесь выжить, то твоя жизнь, возможно, стоит спасения.

— У тебя больная логика.

— Правда? — удивляется он.

— Я иду в Бриндизи! И черт меня побери, если какой-то сыродел запрет нас в хлеву, чтобы поднять на воздух. Я не для этого проделала весь этот путь.

— Ты когда-нибудь слышала о Чарлзе Дарвине?

— Происхождение видов. Естественный отбор. Эту ерунду я узнала еще до того, как устроилась на работу в «Поуп Фармацевтикалз».

Я намереваюсь придать своим словам саркастическое звучание, но в результате они полны отчаяния.

Он замолкает.

— Эй!

Замки скрипят, этот звук действует на спящих тварей подобно будильнику. Сон постепенно покидает их. В них еще достаточно человеческой сущности: проснувшись, они трут глаза и, несмотря на затуманенное состояние, пытаются сообразить, что явилось причиной их несвоевременного пробуждения. Как знать, может, у них еще не прошла зависимость от кофеина?

— Лиза!

Я оглядываю амбар в поисках возможности залезть наверх.

— Как ты туда забралась?

Тут я замечаю части того, что было лестницей — полусгнившие доски, валяющиеся кучей.

Думай, Зои, думай быстрее.

Тишина теперь нас не спасет, только быстрота.

— Лиза, тебе придется спрыгнуть.

Ее голова и все тело содрогаются от такой мысли.

Между дверей появляется узкая щель. Швейцарец пристально смотрит на меня взглядом, лишенным всякого участия.

— О происхождении видов, если говорить точно. Я из Швейцарии. Люди ценят наши часы за их точность.

Я решаюсь и хрипло выдыхаю:

— Лиза!

Она вскидывает голову. Проходит какое-то время, прежде чем она вникает в смысл моего требования. Я щелкаю пальцами, давая ей звуковой ориентир. Двигайся по направлению ко мне, не к ним. В той стороне находится безумие. Что это такое, она знает достаточно хорошо, хватит на всех оставшихся в живых.

Три пары глаз обращаются ко мне. Еще две — нет. Самый крупный самец, бывший мужчиной около сорока лет до «коня белого», прижал одну из самок к полу лицом вниз и взгромоздился на нее, как четвероногое животное. Она извивается под ним, но только до тех пор, пока он не бьет ее лицом о доски пола, покрытые засохшим дерьмом. Остальные ползут ко мне, спины выгнуты и напряжены. Еще одна из шести с трудом встает на ноги. Она дергается, как кукла, привязанная к нитям, затем ее суставы, кажется, размягчаются и кости больше не в состоянии удерживать тело вертикально.

«Конь белый» убивает своего заложника. То, что когда-то было женщиной, в предсмертных конвульсиях сжимает солому пальцами. Другая женщина подползает к ней, притягивает ее к себе поближе, гладит спутанные волосы своей полуистлевшей рукой, держит в объятиях до тех пор, пока смерть не уносит свою очередную жертву.

— Давай!

На секунду Лиза замирает, балансируя, затем земное притяжение делает свое дело — и она камнем летит вниз.

Я падаю под ее тяжестью, но тут же поднимаюсь. Инстинкт самосохранения удваивает мои силы. Я толкаю ее вперед, пропихиваю сквозь дверную щель к свету дня и сама протискиваюсь вслед за ней.

Рыдания, исходящие от все еще человеческого существа, заставляют меня замереть. Мир полон слез, и эти, вероятно, переполнили чашу. Я обязана быть невосприимчива к ним. Но у меня все еще есть сердце, и оно рвется сострадать.

Я ощущаю их скорбь, сильно прикусив губу. У нее соленый вкус.

Швейцарец хватает меня за футболку и тащит назад.

— Не будь дурой, — говорит он.

Он молча запирает двери. Лиза плачет, потом начинаю плакать я.

— Они все еще люди.

— Они отбросы, — жестко произносит он. — Результат неестественного отбора болезни, которую мы создали.

Я не спрашиваю, что он знает о происхождении болезни и как много. Сейчас не время. Может быть, потом. Прямо сейчас я хочу осмотреть Лизу и отправиться в путь.

Мы идем к дереву, где я оставила свой рюкзак. Розовые реки текут на юг по ее девичьей коже, но дождевой воды больше, чем крови. На подбородке расплылось пятно клубничного цвета. Раны на голове кажутся не очень серьезными, хотя определить, насколько они глубоки, нет никакой возможности. Может, она как часовая мина: секунды тикают, пока давление внутри ее черепа не разорвет нежные розовые полушария и… бах.

— Быстрее, — говорит швейцарец, незаметно подкравшись к нам. — Двери заперты, но они могут найти другой выход.

Он кивает в сторону Лизы.

— Она поправится.

— А ты что, доктор?

— Да, — отвечает он с такой же грубой прямотой.

Он хватает ее за подбородок, поднимает лицо кверху.

— Говорю же, с ней все будет нормально.

— Ты в порядке? — спрашиваю я.

Лиза кивает, вздрагивая всем телом.

— Как они тебя поймали?

Она опять дрожит.

— У нее вытек глаз.

Он поднимает ей веко, открывая кровоточащую пустую глазницу, где раньше был белый шар с симпатичным серо-зеленым кружком.

— Они, вероятно, съели его как виноградину. Для них это лакомство.

— Лиза, детка, как это случилось?

Она поднимает голову от рук швейцарца. Ее пальцы скручиваются, как умирающие листья. Они мокры от слез.

— Я не знаю, — бормочет она. — Я не знаю. Я не знаю…

Ее плечи дрожат под линялой рубахой.

— Глупая девчонка сама виновата, — грубо произносит швейцарец.

Я встаю, беру рюкзак, помогаю Лизе подняться на ноги. Нужно покормить ее и помыть, потом увести отсюда подальше, пока существа, бывшие когда-то людьми, не нашли возможности выбраться наружу.

— Что, черт возьми, с тобой такое? — спрашиваю я его.

— Она слепа.

— Она всегда была слепа.

— И при этом болталась тут без сопровождения. Она глупа, и от нее одни неприятности. Ты не должна никому верить, — заявляет он, — и ей тоже.

— Заткнись, — говорю я. — Заткнись и все.

Но он уже заронил зерно в мое сознание, и там уже растут его побеги.

Тогда

— Вы уже заглянули внутрь вазы, Зои?

— Нет. Я знаю, что должна.

Голос доктора Роуза придает мне уверенности. От него исходит спокойствие.

— Если вы хотите двигаться дальше, вам необходимо посмотреть внутрь.

— Я знаю.

— Я знаю, что вы знаете.

Наши улыбки встретились и соприкоснулись в середине комнаты — так, как никогда не соприкоснутся наши тела.

К тому времени когда я подхожу к дому, моя смелость улетучивается, оставляя лишь страх.

Сейчас

— Он собирается взорвать амбар, — говорю я Лизе. — Я не могу помешать ему. Он все равно сделает это.

Велосипед опять отяжелел от съестных припасов, эти консервы набраны в деревенских кладовках. Я нашла бинты и антибиотическую мазь, и все это теперь лежит в недоступном для сырости кармане ее куртки-дождевика.

Мы стоим на дороге, с которой сошли вчера, мир вокруг нас тихий и мокрый. А потом раздается взрыв, пламя застилает небо. На этот раз мы не падаем на землю. Мы стоим и смотрим, и я не испытываю радости от того, что амбара больше не существует. Все, что я могу сейчас чувствовать, — это надежда, что эти люди обрели какое-то подобие покоя.

— Я думала, что опять буду блевать, — говорит Лиза слабым, безжизненным голосом, глядя на то, как сгорает часть нашего прошлого. — Я поняла, что дождь прекратился, и вышла подышать свежим воздухом. Я заблудилась, не могла отыскать окно, чтобы влезть обратно. Я услышала, что они ко мне приближаются. Они издавали звуки, похожие на собачьи. Я не знала, что это не собаки. Поначалу не знала. Не знала, пока не проснулась в амбаре. Я пыталась выбраться наружу, потом нашла лестницу и залезла наверх.

— Что случилось с твоим глазом?

— Я не знаю.

— Ладно, ты не обязана мне рассказывать, если не хочешь.

— Ты думаешь, я глупая. Глупая слепая девочка.

— Глупый человек не залез бы по той лестнице.

На мгновение она уходит в себя. Потрясение все еще блуждает в дальних углах ее сознания.

— Это сделали не люди-собаки. Там было что-то острое в досках. Гвоздь, наверное. Толстый длинный гвоздь. Понимаешь? Я такая дура. Теперь никто меня не полюбит. С одним-то глазом.

Невидимая линия на земле между нами не позволяет мне подойти к ней ближе. И я не нахожу нужных слов.

— Мне должны были дать собаку-поводыря, до того, как все это началось. Я всегда хотела иметь собаку. Собака любит тебя, каким бы ты ни был.

— И что же случилось?

— Отец сказал, что нам не нужен лишний рот.

Она отворачивается.

Тогда

Я не знаю, почему продолжаю лгать. Может, это как экспресс: если отправился в путь, то не меняет направления до конечной станции. Или, может быть, я просто дурной человек. Хотя, если честно, я так не думаю.

— Этой ночью мне опять снилась ваза, — начинаю я и тут же останавливаюсь, раскрываю ладонь и массирую сразу оба виска большим и средним пальцами. — По правде говоря, нет. Нет, мне вообще не снилась ваза.

На нем сейчас надето его служебное лицо: спокойное, не осуждающее, глаза горят вниманием. В этом человеке невозможно уловить даже намека на желание узнать больше о том, кем я являюсь на самом деле, когда не разыгрываю ненормальную на этой кушетке. Он опускает глаза в блокнот, что-то там черкает, затем снова встречается со мной взглядом.

— Вы воспринимаете это как прогресс?

— А что вы только что записали?

Доктор Роуз откидывается на спинку кресла и, потягиваясь, самоуверенным движением самца потирает живот. Сквозь рубаху можно рассмотреть, насколько его живот твердый, плоский и слегка рельефный.

— Это имеет значение? — спрашивает он.

— Пожалуй, нет, просто любопытно.

Он натянуто смеется.

— В чем дело? — спрашиваю я, не поняв причины его смеха.

— Я не могу уговорить вас посмотреть внутрь вазы, однако же вы хотите взглянуть на то, что я пишу.

— Возможно, мне хочется узнать, что вы в действительности думаете обо мне.

Я закидываю ногу на ногу и наклоняюсь вперед. Бросаю на него взгляд, про который Сэм когда-то сказал, что в нем поровну тревоги и искушения. Чувство вины молнией вспыхивает в моем сознании и тут же гаснет. Мы — доктор и пациент. Нет, клиент. Так он сказал. Но я больше не могу воспринимать его подобным образом, как и он не в силах сдерживаться и не сидеть вот так, с разведенными в стороны коленями и ладонью на животе — все указывает на его член. Наши тела иногда делают то, что делают, не дожидаясь разрешения.

— Так скажите мне, я сумасшедшая?

Он делает глубокий вдох и смеется.

— Держите!

Блокнот совершает короткий полет. Во мне все трепещет от возбуждения.

Молоко.

Туалетная бумага.

Позвонить маме после семи.

Начать снова ходить в спортивный зал.

Апельсины.

Смысл этих слов постепенно просачивается в мое сознание.

— Это список покупок.

— Моя тайна раскрыта. Мне необходим список покупок. Иначе я прихожу в магазин и забываю, что мне было нужно. Никому не говорите об этой моей слабости. Моя репутация висит на волоске.

— Вы составляете список во время наших сеансов?

— Не только во время ваших и не только список покупок. Иногда рисую бессмысленную чепуху. Или делаю заметки по научно-исследовательской работе, идея которой бродит в моей голове со времени окончания университета.

— То есть вы не слушаете.

— Я слушаю.

Его улыбка расцветает постепенно, но я не купаюсь в ее лучах, ибо, как и солнечный свет в зимний день, она не способна растопить усиливающийся холод у меня внутри.

— Я просто не делаю заметок. Как и многие психотерапевты. Но клиентам спокойнее, если мы делаем какие-то записи.

— Ваза существует в реальности, — выпаливаю я. — Она так же реальна, как кресло, в котором вы сидите.

Я тру лицо обеими ладонями.

— Она не сон. И никогда не была сном. Она просто однажды возникла из ниоткуда.

Мои слова пробивают брешь в наших наладившихся отношениях. Словно ставни захлопываются, его улыбка, его теплота, его желание улетучиваются, оставляя на этом месте беспристрастного врача.

— Это никогда не было сном?

Тук, тук, тук — стучит по бумаге ручка. На этот раз не список.

— Расскажите мне подробнее.

Мы словно повисли в зябком коконе молчания. Я не могу понять, одна ли я ощущаю этот мороз. «Ты тоже его чувствуешь? — хочу я спросить. — Ты хоть что-нибудь чувствуешь?» Но если уж честно, то он пока не знает природы и масштаба моей лжи.

Я рассказываю ему все. Факты. Теперь он знает, что я испытываю в этой связи. В ответ он смотрит на меня с таким холодным вниманием, что я поеживаюсь в лучах полуденного солнца, заливающего помещение.

— Почему сейчас?

— Я должна была рассказать вам. Я больше не могла держать это в себе.

— Почему нужно было начинать со лжи?

— Я не хотела, чтобы вы подумали, будто я сумасшедшая. Или, что еще хуже, глупая. С тех пор снежный ком разрастался. Я не знала, как выпутаться из этих сетей.

— Я был на вашей стороне, Зои.

Был.

Тук, тук, хлоп — он кладет ручку на блокнот, отодвигает его в сторону.

— Не знаю, чем я могу помочь. Вам нужно в полицию, а не к психологу. Если только ложь не превратилась у вас в привычку, тогда я сумею дать направление.

Я встаю: спина прямая, плечи отведены назад, подбородок поднят, сумочка под мышкой.

— В этом нет необходимости. Спасибо, что потратили свое время, доктор Роуз.

Только выйдя в холл, почти уже у лифта, вспоминаю, что я забыла заплатить. Поспешно выписывая чек, стараюсь не думать о том, что наши совместные сеансы закончились и что я сама тому виной.

Тихо вернувшись в кабинет, я нахожу его все так же сидящим в кресле с нахмуренным лбом. Он не поднимает на меня глаза, когда я вхожу. Он не смотрит на меня, когда я стою перед ним. И он не обращает на меня свой взгляд, когда, протянув чек, я отпускаю его падать на пол.

Он сбрасывает оцепенение только сейчас, когда я, схватившись обеими руками за ворот его рубахи, целую так, будто умру, если не сделаю этого.

И он смотрит на меня, когда я, так и не сказав ни слова, выхожу. По крайней мере я надеюсь на это, проходя через холл с замершим сердцем.

Сейчас

Швейцарец нагоняет нас через милю пути.

— Что в Бриндизи?

— Корабль.

— Ага, значит, там мужчина.

— Иногда корабль значит просто корабль.

— Так ты врач? — спрашиваю я через некоторое время.

— Да.

Я жду, но он больше ничего не говорит.

— И какая у тебя специализация?

— Твой народ называет таких, как я, убийцами, американка.

— Ты…

Я судорожно шарю по закоулкам сознания в поисках не очень грубого определения.

— …специалист по регулированию рождаемости.

Его смех похож на сухой кашель.

— Вы, американцы, боитесь называть вещи своими именами. Аборты. Среди прочего. В основном я занимаюсь научной деятельностью.

«Не делай этого», — приказываю я себе, но тело изменяет мне. Ладонь прикасается к животу. Едва заметное движение. На одно мгновение. Но швейцарец замечает.

— Ты беременна.

Я не подтверждаю и не отрицаю.

— Ты должна прервать беременность.

Лиза идет сзади, положив руку на металлический багажник. Швейцарец неотрывно смотрит на меня, в то время как я смотрю на нее.

— Человеческая душа — потемки, американка.

— Ты хочешь сделать привал? — спрашиваю я через плечо.

— Вероятно, это монстр, — продолжает он. — Существо внутри тебя подобно тем, что были в амбаре.

Лиза качает головой, ускоряет шаг, нагоняет швейцарца и сжимает пальцами ремешок, свисающий с его рюкзака. Возобновляется постукивание черенка метлы.

— Что мне будет стоить твоя помощь?

— Я скажу тебе. Когда придет время.

Я не прошу. Я не осмеливаюсь.

Тогда

Когда я последний раз видела Бена, его спина была болезненно скрючена. Конечно, у меня нет предчувствия, что я больше его никогда не увижу. У меня в голове не звучит голос суфлера, подсказывающего, что нужно делать.

— Боже мой, — говорит Бен, когда я справляюсь о его здоровье, — мне нужна новая кровать, что ли. Спина совсем замучила.

Он спит на диване в гостиной своей квартиры, посреди всего этого окружения в духе хай-тек. Жилище Бена похоже на чрево робота — красные и зеленые светодиоды сообщают о состоянии системы в любую секунду.

— Ты бы мог просто регенерироваться.

Я показываю на один из немногих в его комнате предметов органического происхождения — картонный макет камеры регенерации боргов, сделанный в натуральную величину.

— Не насмехайся над боргами. Однажды мы все переселимся во вселенную Star Trek, может, не в этой жизни, но это будет.

Я протягиваю сумку.

— Что скажешь насчет китайской еды?

— Страшно хочу есть. Надеюсь, смогу это удержать в себе. Уже два дня я…

Он показывает пальцем себе в рот, изображая рвоту.

Мы делим телятину и брокколи, жареный рис, приготовленную по-китайски сладкую свинину в уксусе и какие-то креветки, название которых я не могу воспроизвести. Я просто ткнула пальцем в меню, не рискуя свернуть себе язык. И пока мы наблюдаем заставку скринсейвера на его трех огромных мониторах, я спрашиваю про Стиффи.

— Не знаю, — говорит Бен. — Не видел его.

Я цепляюсь палочками за стенку коробки. Креветка вылетает и приземляется на диван. Бен подхватывает ее пальцами и отправляет голое ракообразное в свой измазанный соусом рот.

— Я тоже его не видела. Хочешь, помогу расклеивать объявления?

— Нет, он появится, когда сильно проголодается.

— Позже его поищу.

— Да не стоит.

Тридцать семь кошек официально числятся в нашем здании. Сорок одна, если учесть миссис Сарк на шестом этаже, у которой на четыре кошки больше, чем она всем говорит. Это нетрудно, поскольку они все братья из одного помета и все отзываются на кличку Мистер Кис-Кис.

Сорок одна кошка.

Однажды они уйдут бродить сами по себе, как это принято у кошек, чтобы уже никогда не вернуться.

 

Глава 7

— Черт, черт, черт!

Ругань льется изо рта лаборанта, пытающегося добиться на лице растительности более солидной, чем юношеский пушок. Зовут его Майк Шульц.

— Все до одной.

Мыши подохли. Как он и говорит, все до одной. Я знаю об этом, потому что я их нашла, когда убирала помещение промышленным пылесосом для влажной среды.

Хорхе стоит напротив меня, скрестив руки на груди. В его глазах победным танцем сияет праздничная иллюминация. Он качает головой, как будто это трагедия, как будто дюжина дохлых мышей имеет какое-то значение. Имеет, но только не для него. Я видела чучела беличьих головок, свисающие с зеркала заднего вида в его автомобиле.

Шульц трет себе лоб.

— Вот дерьмо.

— Похоже, кто-то напортачил.

Говоря это, Хорхе смотрит прямо на меня.

— Прошу прощения, — отвечаю я Шульцу, — они уже были в таком состоянии, когда я сюда пришла.

— Это не ваша вина.

Он тыкает пальцем в кнопку на панели управления в стене. Мы стоим и смотрим на дохлых мышей. Что касается меня, то я стараюсь не брать все это в голову.

Через минуту мы слышим чьи-то уверенные шаги. Затем входит крупный мужчина. Это вызывает во мне беспокойство, поскольку Джордж П. Поуп сюда не спускается. Я никогда раньше его не встречала, но его широко улыбающаяся физиономия встречает меня каждое утро в вестибюле. «Выбирайте „Поуп Фармацевтикалз“, — по-отцовски говорит он с экрана с улыбкой, которая должна восприниматься как обнадеживающая. — „Поуп Фармацевтикалз“ считает вас частью своей семьи». Без нее у него лисья внешность. Возможно, на изображении он больше, чем в жизни, а может, просто крупный физически человек. Я не могу определить его истинных размеров. Так или иначе, но мы вжимаемся, чтобы освободить ему достаточно места, в том числе женщина, следующая за ним по пятам. Это настолько светлая блондинка, что ее локоны сливаются с белоснежным лабораторным халатом в одно целое.

Среди сотрудников компании ходят слухи о пьянстве Поупа и его пристрастии к кокаину, а также о жене, которую никто никогда не видел. Некоторые говорят, что она научный сотрудник и что он держит ее взаперти, где она создает транквилизаторы, которые так нравятся акционерам «Поуп Фармацевтикалз». Другие рассказывают, что она неописуемая красавица, рыскающая по улицам европейских столиц в поисках ультрамодных вещей. В чем сходятся одни и другие, так это в том, что ее никто здесь не видел.

Хорхе и я пока как бы не существуем.

— Что у нас здесь? — бросает он Шульцу.

— Мертвые мыши.

— Как, все?

Он подходит к клеткам, чтобы проверить заявление Майка, и убеждается в его правдивости. Мыши мертвы все до одной. Не спят и не притворяются. Тогда он замечает меня и Хорхе.

— Кто из вас обнаружил это?

— Я, — говорю я.

— И вы…

— Зои Маршалл.

П. Поуп обдумывает мой ответ и решает, что он неполный.

— Сделали что-либо не так, как обычно?

— Нет. — Я мысленно пробегаю список обязанностей, которые никогда не меняются.

— Применили новое чистящее средство?

Только я открыла рот, чтобы ответить, как подхалимски встревает Хорхе:

— Нет, сэр, все как всегда, все как обычно.

П. Поуп ждет, и я знаю, что он хочет услышать мой ответ.

— Мы используем одни и те же средства с тех пор, как я поступила сюда на работу, — говорю я.

— Новая парфюмерия, кремы, что-нибудь изменилось? Подумайте хорошо.

Только ваза. Но это не имеет никакого отношения к кучке дохлых мышей здесь.

— Нет, — уверенно произношу я.

П. Поуп хлопком соединяет ладони и потирает их, будто бы перемалывая это происшествие в пыль.

— Ладно, тогда, возможно, дело в том, чем мы их кормим, да?

Он уходит. Его плечи расправлены, голова поднята, кулаки сжаты. Женщина следует за ним. По движениям ее головы я понимаю, что она задает его спине вопросы, на которые не получает ответа.

«Поуп Фармацевтикалз» считает вас частью своей семьи.

В конце рабочей смены Хорхе идет за мной в раздевалку.

— Тебе не нужна эта работа.

Я ничего не отвечаю.

— Моя двоюродная сестра могла бы занять это место.

Продолжаю его игнорировать.

— Я знаю, что ты живешь в дорогой квартире.

Я не утруждаюсь, чтобы посмотреть на него.

— Ты посмотрел мое досье в компьютере.

— Не отрицаю.

— Тогда ты знаешь, что мне ее оставила свекровь.

По пути к станции метро я вижу его удаляющийся пикап с болтающимися беличьими головами. Когда-то это авто знало лучшие дни. На бампере красуется надпись: «Иисус — мой второй пилот».

Сейчас

Мы натыкаемся на автомобиль, брошенный на обочине. Бензина в баке хватает, чтобы проехать двадцать два километра. За рулем швейцарец. Во время этой короткой поездки я успеваю забыть, как это — быть мокрой.

Когда двигатель, проклокотав, заглох окончательно, мы продолжаем идти пешком, и я забываю, как это — быть сухой.

— Расскажи мне о своей работе, — говорит швейцарец.

Я сижу под деревом на корточках, пытаясь высчитать, сколько нам еще предстоит пройти. Сотню километров или около того. В лучшем случае это займет пять дней. Сегодня десятое марта. Значит, у меня есть девять дней до того, как «Элпис» придет и уйдет со мной или без меня. А затем вернется только через месяц. Или вообще никогда.

Разворачиваю карту, раскладываю ее на своем рюкзаке.

— Рассказывать особенно нечего. Я уборщица. Ну, то есть была ею.

— Уборщица, которая знает о Дарвине.

— Я много чего знаю.

С другой стороны дерева Лиза открывает банки с низкосортными мясными консервами. У меня бурчит в животе.

— Что именно ты чистила?

— Полы, клетки.

— В «Поуп Фармацевтикалз», — уточняет он, — об этом ты мне говорила в амбаре.

— Да, ты слышал о ней?

— Это известная в кругах медицинских работников компания. Чем ты занималась до того?

— Я работала там, где уборкой занимались другие.

Он смотрит, как я ем.

Когда мы снова отправляемся в путь, он спрашивает:

— Ты знаешь, кто отец твоего ребенка?

— Да.

— Очень многие женщины не знают этого.

Лиза хромает.

— Мозоли, — говорит он. — Займись ими, иначе она занесет инфекцию, и ты, выйдет, зря ее спасала.

Тогда

Конверт приходит в пятницу. Чистый, белый, с моим именем, написанным печатными буквами на лицевой стороне мужским почерком, который я сразу же узнаю́.

Я кладу конверт на журнальный столик и смотрю на него, не решаясь распечатать. Комната продолжает наполняться загадочными явлениями: сначала ваза, теперь это письмо.

Звонит телефон. Включается автоответчик. По квартире разносится голос Джеймса:

— Как поживает моя лучшая подруга? Слушай, Рауль просил позвонить тебе. Он хочет знать, открыла ты вазу или нет. Если нет, то мы можем заехать за тобой и за ней и просветить ее рентгеном. Что скажешь на это? Соглашайся. Я останусь твоим лучшим другом.

Я беру конверт в руку. Легкий. Тонкий. Хотя, возможно, внутри него послание, по эмоциональному заряду равное бомбе. Я разрываю конверт.

Зои, я не могу это принять, мы не закончили сеанс. Не важно, сон это или нет, открой вазу. Лучше знать правду.

Подписано просто: Ник.

Мой чек вываливается из конверта и, кружась, опускается на пол.

Джеймс отвечает на третьем гудке.

— Зои! — говорит он. И потом: — Рауль, его здесь нет.

Рауль из другой комнаты зовет: «Сократ, Сократ!»

— Слушай, я могу перезвонить.

— Нет, нет, не нужно. Знаешь, это как у котов. Они приходят домой, когда к этому готовы.

Если вообще приходят.

Я думаю о Стиффи, о том, что он до сих пор не появился и что Бену нет до этого дела.

— Значит, ты с Раулем…

Вопрос повисает невысказанным.

— О да, уже. Или будем, когда Рауль почувствует себя лучше. Поэтому я у него дома. Он заболел, и я готовлю свой знамени-и-итый куриный суп. Так что, мы сделаем это?

— Обязательно, когда Рауль поправится.

— Спасибо, спасибо, спасибо.

— Ты уверен, что в музее никто не будет возражать?

— Они ничего не узнают. А если даже и узнают, они, так же как и мы, любят хорошие исторические тайны. Если это и вправду недостающее звено, как полагает Рауль, руководство, возможно, захочет ее приобрести. Такое важное открытие принесет нам всемирную известность.

Если я от нее избавлюсь, она перестанет быть моей проблемой. Но проблема, переданная в чужие руки, не перестает быть от этого проблемой.

— Хорошо, тогда так и поступим.

— Дорогой? — обращается он к Раулю, отвернувшись от трубки.

Издали, откуда-то из недр квартиры, раздается голос Рауля, который приближается по мере того, как Джеймс идет к нему.

— Дорогой, Зои подняла оба больших пальца вверх.

— Пожалуй, только один, — говорю я, смеясь.

— Только один палец.

Рауль берет телефон:

— Ловим тебя на слове.

— Желаю скорейшего выздоровления.

— Ты прелесть, — хрипит он. — Неудивительно, что Джеймс тебя обожает. Мы собирались лететь в Майами на следующей неделе, но там формируется ураган.

Потом его рвет.

Холодок пробегает у меня по спине.

Сейчас

Крики Лизы выдергивают меня из тяжелого сна. На часах 2:24 ночи, а по ощущениям в теле — 20:15 вечера, что на пятнадцать минут позже того момента, когда я положила голову на свой рюкзак под раскидистым деревом.

Она теперь другая. Чего-то в ней недостает. Не только потерянного глаза.

Я ругаю себя. Мое рациональное сознание говорит, что я была слишком утомлена и что, независимо от того, хотела я или нет, все равно уснула бы в ту ночь. Песочный человек иногда берет свое, не сообразуясь с ценой. Но другая часть меня пеняет, что я могла бы сделать больше для защиты одного подопечного.

Двоих.

— Что случилось? — спрашиваю я хриплым ото сна голосом.

— Просто сон приснился, — отвечает швейцарец.

Этой ночью он стоит на часах.

Двоих. Лизы и моего нерожденного ребенка. Хотя пока это еще не настоящий ребенок, так ведь?

Что сейчас происходит в моем животе? Я не помню. Сведения о событиях между зачатием и рождением все больше путаются у меня в памяти, когда я пытаюсь распределить их по неделям. Сейчас уже появилось сердцебиение, это я знаю. И ногти. Но я помню это по фильму, а не по схеме во временном медпункте и не по книге, которую мне дал врач, совершенно ничего не знавший о деторождении. Он снабдил меня витаминами и пожелал удачи, и это все, что от него можно было получить. Беременность не имеет значения. Сейчас. Роды далеко не на первом месте, когда все вокруг гибнет. Новая жизнь не восполнит старую.

Я могла бы спросить у швейцарца. Он, наверное, знает, какие клетки сейчас делятся, обособляясь в органы, каково соотношение человекоподобного и инопланетного во внешности плода. Он, должно быть, знает, насколько нормально это едва заметное дрожание.

Пока я размышляю, спрашивать или нет, Песочный человек возвращается. Он шагает через поле, запустив одну руку в мешок, чтобы набрать песка. Вот он здесь, под деревом, склонился надо мной. «Спи», — говорит он и окутывает меня дремотным туманом, в котором остается совсем немного от настоящего. Только слова, произнесенные голосом швейцарца.

— Прекрати, англичанка, — говорит он. — Сны для слабаков.

— Ты планировала беременность? — спрашивает швейцарец какое-то время спустя.

Не спим только мы двое в этот недолгий промежуток между тьмой и светом.

— Нет, это явилось сюрпризом.

Тогда он начинает говорить, рассказывая, чего можно ожидать, когда ты в положении, и не давая мне возможности вставить хоть слово.

У меня есть вопросы, страхи. Швейцарец заполняет пробелы в моих знаниях фактами.

Тогда

— Вы ведете активную половую жизнь?

На этот раз это не доктор Скотт. Незнакомое лицо и белый халат, который может значить, а может и не значить, что он действительно врач. Он представился, когда я вошла, но мой мозг дал осечку, и его имя растворилось в стерильно чистом кондиционированном воздухе.

— Нет.

Он не похож на врача. Он лишен живости, обычно присущей врачам. Они всегда куда-то торопятся. Их ноги, как правило, обуты в удобные туфли, а не в крепкие ботинки с массивными носами. Эти ботинки никогда не бывали в приемном отделении. Никогда они не бывали и на строительной площадке. Если я опущусь на колени и поднесу лицо к полированной коже, то увижу там свое искаженное отражение. Комната смеха со своими кривыми зеркалами живет на этих ботинках, напоминая мне, что с тех пор, как на прошлой неделе подохли мыши, «Поуп Фармацевтикалз» существует словно во сне. Все немного не так, как должно быть, все происходит не так, как происходило раньше, и если лица те же, то души, скрывающиеся за ними, уже другие. Незнакомцы кивают, улыбаются, заговаривают со мной, как будто мы работаем вместе уже два года.

Даже лицо Джорджа П. Поупа в вестибюле изменилось. «„Поуп Фармацевтикалз“ считает вас частью своей семьи», — говорит он, как и раньше, но теперь в этих словах чувствуется ложь.

— Вы уверены?

— Совершенно. Хотя я и не понимаю, каким образом это может вас…

— Есть ли подозрения на беременность?

— …касаться. Нет.

Он похож на охранника. Правда, я видела почти весь штат секьюрити вокруг здания и в столовой, и этот тип не из наших.

Охранники «Поуп Фармацевтикалз» совершают свои обходы при люминесцентном освещении, а у этого парня настоящий загар. Настоящий солнечный загар. Жесткость укоренилась и в его внешности, и в поведении. Он не из тех, чья жизнь проходит в ожидании от одного пончика до другого.

Он делает пометки в толстом блокноте. Или, может, отвечает на вопросы теста: Являетесь ли вы тайным сторонником теории заговора? Насколько хорошо вы осведомлены о состоянии своего сексуального здоровья?

— У вас были недомогания за последний месяц?

— Нет.

— А в последнюю неделю?

— Я вам только что сказала, нет.

— Вы испытывали недомогание сегодня?

— Нет.

— Испытывал ли какие-либо недомогания в последнее время кто-либо в вашем ближайшем родственном и дружеском окружении?

— Нет.

— Вы уверены?

— Да.

Он мне не верит. Недоверие недвусмысленно читается на его лице. Сбоку его челюсти появилось еле заметное подергивание, совпадающее со стискиванием зубов.

— Вы уверены?

Это робот, не способный мыслить за пределами своего списка вопросов и зазубренных реплик. В этом он совершенно похож на доктора Скотта.

— Абсолютно.

— Вам известно, где находится Хорхе Вальдез?

Чувствую, как мои брови полезли вверх.

— А он разве не на рабочем месте?

— Когда в последний раз вы его видели?

Не вчера, поскольку это был мой выходной. И не позавчера по той же причине. А два дня назад был выходной у Хорхе. Последний раз я видела его, когда он удалялся в вечерних сумерках с наклейкой про Иисуса на заднем бампере своего пикапа.

— В пятницу.

Никакого «в тот день, когда вы обнаружили мышей» или «это интересно». Только очередная пометка в блокноте.

Я сижу, жду. Если он прикоснется ко мне, я выбегу с криком, потому что это руки не доктора. На его правом большом пальце толстая мозолистая кожа, как будто он погрузил его в растопленный желтый воск и дал растечься ровным слоем. Ручка выглядит чужеродной в этой руке, привыкшей орудовать чем-то менее утонченным. Огнестрельным оружием.

Не трогай меня.

Не трогай…

— Можете идти, — говорит он, хотя некое тихое безумие в глубине его глаз свидетельствует о том, что больше всего на свете он хочет заставить меня дать другие ответы. Он протягивает мне свою левую руку. Мы пристально смотрим друг на друга, пока я не отвожу взгляд. Я знаю, что он не врач. А он знает, что я это знаю.

Ваза превратила меня в параноика. Я вижу монстров там, где всего лишь обычные люди.

Он продолжает держать руку вытянутой, но я отталкиваюсь от обтянутой кожзаменителем кушетки без посторонней помощи. Мои ноги опускаются на пол с таким стуком, будто обуты в бетонные ботинки.

Бен умер. Я понимаю это, увидев людей, стоящих у двери в мою квартиру. У них неброская внешность слегка потрепанных полицейских, которые год за годом проводят много часов на ногах. Я вижу по их губам, что они называют свои имена, но в ушах у меня гудит пчелиный рой, и я не могу сосредоточиться при таком шуме.

— Как?

Их губы двигаются, но мне не удается определить смысл произнесенных слов.

— Минуту.

Я трясу головой, наклоняюсь, упираюсь ладонями в колени. И считаю до десяти. Когда я распрямляюсь, гул утихает настолько, что я могу слышать собственный голос:

— Как это случилось?

— Мы работаем над этим, — говорит тот, что повыше.

— Вы знали его? — спрашивает второй — коренастый коротышка, такой же с виду, как и его напарник, только как будто приплюснутый деревянным молотком.

— Мы были друзьями.

Выражение их лиц остается нейтральным.

— С ним что-то было не так, как обычно, что-нибудь странное?

— Он болел. Больше ничего.

— Чем болел?

Не имеет значения, кто из них говорит, слова исходят из одного и того же рта.

Я объясняю им.

— Были у него какие-нибудь странные привычки?

— Он был помешан на компьютерах, — отвечаю я. — Совершенный маньяк.

— Была ли у него склонность есть что-нибудь… необычное? Что-либо, что не является пищей.

Перед глазами появляется Бен, подхватывающий улетевшую креветку. Безумец? Определенно. Но креветка — вполне обычная еда.

— Нет, насколько мне известно.

— Может, какие-то компьютерные детали, бумагу, наполнитель для кошачьего туалета — такого рода вещи.

У меня есть талант изображать глубокую задумчивость на лице.

— Нет.

Какое-то время мы смотрим друга на друга, пока они не начинают производить шум, характерный для уходящих людей, а я — присущий людям, которые этому рады.

Слез нет. И это удивительно, поскольку я знаю, что плачу. Мое тело вовлечено в ряд движений: губы дрожат, щеки подергиваются, плечи сотрясаются. Тем не менее мои глаза сухи, как Сахара.

Все ненормально, даже я сама.

Звоню Джеймсу, так как у меня возникла внезапная потребность узнать, все ли с ним в порядке.

— Со мной все в порядке, — говорит он, — кроме рвоты. По-моему, у меня то же самое, что и у Рауля.

Мое сердце, как Икар, взмывает к солнцу и падает на землю в следующую секунду.

— Джеймс, сделай одолжение, сходи к врачу. Оба сходите.

— Да ерунда. Наверное, мы просто съели что-то несвежее. А ты как?

— Со мной все в порядке, — повторяю я его слова, как попугай.

Мы оба лжецы.

Прощаемся. Со всех сторон подступает смерть, но только я чувствую наваливающуюся мне на плечи, придавливающую к земле тяжесть, поскольку знаю, что Бен мертв.

Рассеянно вхожу в гостиную, чтобы собраться с мыслями и взять сумочку. Ваза здесь. Естественно. Она всегда здесь. Всегда присутствующая и все знающая.

Бедняга Бен. Бедный, несчастный, не принятый обществом Бен. И Стиффи бедный. Кот, который не вернулся.

Мой ум, словно жернов, перетирает песок до более приемлемого состояния. И из этого я уже могу извлечь нечто осмысленное. Сначала для Бена кот был настолько важен, что он не боялся насмешек незнакомцев, отпущенных в его адрес. Потом он только пожимал плечами по поводу его исчезновения и поедал жареный рис.

Кот. Все началось с кота, сидящего в моей гостиной и пялящегося на вазу, будто она для него имеет какое-то значение. То есть это значит, что все началось совсем не с кота.

 

Глава 8

Сейчас

Тучи ненадолго разошлись, но этого было достаточно, чтобы нас ослепило солнце. Мы все трое лежим, распластавшись посреди автомагистрали, и вбираем в себя исходящую от него благодать. На мгновение мир становится молодым и восхитительным. Мы забываем о смерти. А я забываю наблюдать за окружающим.

В этот момент появляются незнакомцы.

Поначалу кажется, что эти призрачные существа не люди. И, как знать, может, они действительно не люди. Убегать уже слишком поздно. Кусты не близко, на расстоянии минуты спринтерского бега, а плоская местность с востока от хайвэя не сулит ничего хорошего человеку, ищущему, где бы спрятаться, а тем более троим.

Их тоже трое, и они тоже лежат под солнцем, наслаждаясь его лаской. Дорога истощила их, как и нас, и теперь они не сильно отличаются от вешалок для одежды, которая давно уже отслужила свое. Когда они нас заметят, то мы, тощие и изможденные, вызовем у них такую же подозрительность.

Я встаю на ноги, и среди незнакомцев встает мой двойник. Я поднимаю руку в приветствии — то же самое делает и она.

— Это мираж, — говорит швейцарец, лежа на асфальте.

Моя рука падает. То же происходит и с моим двойником. Чувствую себя дурой.

— А-а-а…

Лиза прикрывает рот обеими руками. Ее здоровый глаз морщится в уголках, напоминая картофельные чипсы.

Я снимаю куртку и рубаху и раскладываю их на сухом асфальте. Затем ложусь рядом с моими одежками и представляю, будто я лежу на пляже, нежась на песке.

Следующий встреченный нами человек уже не мираж, хотя сначала я приняла его голову за баскетбольный мяч. Мяч катится, подпрыгивая над горизонтом, пока под ним не появляются плечи и остальное тело.

Италия славится своими кожаными изделиями, и лицо этого человека тому подтверждение: коричневое и гладкое, оно десятилетиями пеклось на солнце. Отполировано временем, с гордостью сказал бы продавец, если бы я покупала старинное кожаное кресло. Его кожа обтягивает стройное тело, что свидетельствует о хорошей физической форме еще до наступления конца света. Он идет широким целеустремленным шагом. Этот человек знает, куда ему нужно, или, по крайней мере, создает видимость того, что движется в нужном направлении.

— Он один, нас трое, — говорит швейцарец.

Человек подходит ближе. Ладонью, приставленной козырьком, он прикрывает глаза от солнца. Его походка утрачивает самоуверенность.

— Чао!

Он останавливается, поднимает голову, будто ожидает, что его приветствие вернется к нему эхом.

— Привет! — отвечаю я.

Он поднимает обе руки и улыбается белоснежной улыбкой.

— Parli inglese? — спрашивает его швейцарец.

Пришелец вытягивает указательный и большой пальцы, сжимая их кончики.

— Чуть-чуть.

Он — военный. Или был им. Или взял военную форму у хорошего знакомого. Или убил кого-нибудь за нее. Но его ботинки, хоть и поношенные, сидят на его ногах как влитые, что заставляет меня поверить, что он военнослужащий.

— Здравствуйте, друзья. Я иду из Таранто.

— Плохи там дела? — спрашивает его швейцарец.

Солдат пожимает плечами.

— Сейчас дела везде плохи, друг.

Как выясняется, он кое-что знает о том, что для меня имеет большую важность. Пробелы в знании английского языка он восполняет итальянскими словами.

— Месяц назад пришел корабль, полный мертвых людей. Он столкнулся с причалом. Бабах!

Он изображает руками в воздухе взрыв.

— Но один на борту был живой. Сумасшедший. Он стоял на палубе и смеялся, глядя, как горят мертвецы. Никогда не видел ничего подобного.

— Вы были на войне? — спрашиваю я.

— Нет, я был здесь. Я помогал охранять наших врагов в…

— Концентрационных лагерях, — помогает ему швейцарец.

Солдат кивает, подтверждая предположение о его прошлой работе.

— Да, мы туда помещали наших врагов, когда началась война. Когда разразилась эпидемия…

Он проводит ладонью зловещую черту поперек горла.

Пока мы говорим, наступают сумерки, а вместе с ними подходит время ужина.

— Он симпатичный? — спрашивает меня Лиза.

Я смотрю на солдата и говорю Лизе правду:

— Когда-то был. У него приятное лицо, добрые глаза.

— Как ты думаешь, он женат?

— У него на руке нет кольца.

Лиза на ощупь находит велосипед, прислоненный к стволу дерева. Ее губы слегка шевелятся, когда она руками пересчитывает наши припасы. Их слишком мало, и осознание этого отражается на ее лбу морщинами.

— Мы должны предложить ему поесть? — разочарованно спрашивает она. — У нас мало продуктов.

— Он будет ужинать с нами.

— Почему?

— Помнишь, я говорила тебе, что мы должны сохранить в себе то, что делает нас людьми?

— Да.

— Поэтому он будет есть с нами.

Мужчины о чем-то беседуют в некотором отдалении, пока мы с Лизой расковыриваем консервные банки с едой. Швейцарец прерывает разговор, вытаскивает маленькую коробку и сует мне в ладонь.

— Спички?

— Достаточно подсохли, чтобы разжечь сегодня костер. Займись этим.

Он и солдат растворяются в подступающей ночной мгле прежде, чем я успеваю задать свои вопросы.

Мне никогда не приходилось разжигать костер в полевых условиях, но я знаю, что справлюсь.

— Давай поснимаем этикетки с консервных банок. Мне нужна бумага.

— Куда они ушли?

— Они не сказали.

— Почему?

— Я не знаю.

— Ты многого не знаешь. В отличие от него.

— Да, это верно. Еще несколько месяцев назад я жила обычной жизнью, занимаясь множеством малозначащих дел, а пару недель тому назад я пресекла изнасилование, так что у одной юной особы появился шанс выжить. Кто знает, что он изучал в это время.

— Спасибо, — говорит Лиза. — Я, кажется, так тебя и не поблагодарила.

— Пожалуйста. Я бы сделала то же самое, если бы это случилось.

— Потому что ты должна так поступать?

— Потому что это правильно. И потому что ты мне нравишься.

— Даже несмотря на то, что я упрямая и неблагодарная?

Мне удается рассмеяться.

— Ты упрямая, неблагодарная и симпатичная. Симпатичнее меня.

— Правда?

Она просияла от удовольствия.

— Гораздо симпатичнее.

— Как ты думаешь, он мог бы меня полюбить?

— Швейцарец?

Она кивает.

— Если нет, то это не твоя вина. Мы все теперь изменились.

— Я могла бы его полюбить, — говорит она. — А он — меня.

Между нами повисает неуютное молчание. Швейцарец не пророк, тем не менее Лиза так и сидит, обратив лицо в ту сторону, куда он удалился, как будто может вернуть его одной лишь силой своего желания. Этот человек для нее все равно что Мекка.

Огонь шипит, пляшет на сырых сучьях, пока оставшаяся в них влага не улетучивается, превратившись в пар. Я сижу на корточках, одновременно испытывая удовлетворение и тревогу. Неотрывно смотрю на пламя, словно оно способно предсказать будущее.

Ночную тишину пронзает хлопок.

Лиза подскакивает со своего невидимого молитвенного коврика. Налетает на костер.

Еще один хлопок.

Я знаю, что это за звук. Я слышала его по телевизору и на улицах после того, как в мир пришли война и болезнь. Это ружейные выстрелы.

У солдата, должно быть, есть пистолет. В этом нет ничего удивительного. Для него это такой же профессиональный инструмент, как для меня швабра. В общем, я надеюсь, что это он, а не какой-нибудь неизвестный враг.

А если он и есть враг?

— Нам нужно спрятаться, — говорю я.

Вдруг это не они, а мы сидим у костра, выдавая свое местоположение. Мои щеки вспыхивают все жарче по мере того, как во мне поднимается ярость. Мы сидим тут как две беспомощные дурочки, Лиза и я, только потому, что два мужика указывают, что я должна делать. И я следую их указаниям, как будто их желания имеют больше значения, чем мои собственные.

Лиза не пойдет.

— Он вернется к нам.

— Мы должны позаботиться о себе.

— Тогда иди. Я останусь.

— Если там какая-то опасность, она обязательно скоро будет здесь. Костер — гарантия этого.

— Мне все равно.

Мы остаемся. Лиза сидит у огня, обняв колени, а я вглядываюсь в темноту, стараясь отогнать монстров исключительно силой воли. Минуты медленно ползут одна за другой. Ночь надолго устроилась в своем удобном кресле. Я привалилась к жесткой коре толстого ствола.

— Если хочешь спать, я буду караулить.

Лиза уставилась на меня невидящими глазами сквозь пламя костра. Огонь, словно тонкая маска, скрывает ее чувства. Я раньше никогда не замечала того, что пламя непостоянно. Оно как все время меняющийся пейзаж, состоящий из горных пиков и долин. Горы поднимаются и обрушиваются, чтобы снова взметнуться и опуститься. Как только исчезает один язык пламени, рождается следующий и занимает его место. Вся эта топографическая пляска отражается на лице Лизы. Отсюда кажется, будто она тает снизу вверх, ручейки с нее стекают под наклоном. Вероятное будущее насмехается, наблюдая за мной сквозь трещину во времени. Я вижу, как кожа Лизы, сморщиваясь, исчезает подобно целлулоиду, то немногое количество жира, которое в ней есть, пузырясь, превращается в летучий остаток в воздухе, в моих легких, на моей коже.

Память выбирает этот момент, чтобы сделать следующий шаг, как будто она ждала этого всю предыдущую жизнь. Урок физики в девятом классе. Из заднего ряда раздается голос Дерека Кина: «Если вы чувствуете, что кто-то пукнул, это значит, что вы вдохнули молекулы дерьма пукающего».

В наказание Дерека оставили после уроков, но самое интересное то, что в ответ он получил брюзжащее «формально вы правы, мистер Кин» от учителя, который редко когда был доволен. Мистер Крейн. Интересно, он умер от «коня белого»? Наверняка нет. Он и тогда уже был словно занесен из античности. Джеймс даже спустя годы любил шутить по этому поводу и говорил, что он с удовольствием датировал бы лицо мистера Крейна методом радиоуглеродного анализа.

Я не хочу, чтобы Лиза сгорела. Ни сейчас, ни в будущем. Я не хочу вдохнуть ее молекулы в свои легкие, где они, впитавшись, превратятся в меня.

Хруст от ботинок, ступающих по траве, отвлекает меня от зловещих фантазий. Первым появляется солдат.

— Мы принесли еду, — заявляет он.

Широкая улыбка меняет его внешность. Этот человек горд тем, что является добытчиком. Он хорошо обученный защитник, хотя победные огоньки в его глазах скорее свидетельствуют о том, что это не столько результат обучения, сколько его природное свойство. За это я просто обязана поблагодарить солдата на его родном языке.

— Grazie!

Он смеется, обнимает меня, хлопает по спине.

— Хорошо, хорошо.

Швейцарец, окруженный золотистой аурой, держит на плечах убитую козу как библейский символ зла. Голова животного свисает под неестественным углом, на его горле вторым ртом разверзлась дыра. Когда он сваливает добычу у костра, я вижу, где пули пробили ее шкуру.

— Вы же ее застрелили. Зачем нужно было резать ей горло? — спрашиваю я.

— А как, по-твоему, без этого стечет кровь? Приготовь ее.

Лиза подскакивает и на неверных ногах вываливается из освещенного круга. Звуки ее рвоты заглушают писк насекомых.

— У меня нет иного опыта приготовления мяса, кроме как из аккуратно упакованных кусков, купленных в супермаркете, — говорю я. — Но это не значит, что я не хочу учиться.

Из рюкзака я вытаскиваю остро отточенный разделочный нож. Мои руки трясутся.

Солдат берет у швейцарца веревку.

— Я помогу.

Хотя здесь достаточно света, глаза швейцарца остаются жесткими и темными. Он опускается у костра.

— Это работа для женщин.

Мы делаем то, что должны делать. Это слова президента перед тем, как анархия выдавила правительство из цитадели власти. Мы делаем то, что должны делать. Я это сделала. Я делаю это. Иначе я просто свалюсь в то, что осталось от моей жизни, где постепенно увяну и превращусь в пыль.

Мы делаем то, что должны делать. Эти слова не приносят мне утешения, пока я обдираю шкуру с козы, как с окровавленного банана. Кишки вываливаются мне под ноги; я пытаюсь себя убедить, что это всего лишь приготовленная бабушкой колбаса, сложенная на траве. Когда коза уже выглядит не животным, а бесформенным пластом мяса, подвешенным в витрине мясной лавки, я вытираю глаза рукавом и обнаруживаю, что они влажные.

Рядом вырастает фигура солдата.

— Дай-ка мне.

Он протягивает руку, и я отдаю ему нож.

— Куда вы направляетесь?

— В Бриндизи.

— А… К кораблям, да?

— Да.

Проворно мелькающее лезвие говорит о том, что нож оказался в знающих свое дело руках.

— Вам уже приходилось этим заниматься?

— Да, в моей семье. У нас была ферма с…

Он останавливается и вдавливает пальцем свой нос.

— Свиньями?

— И куры. Я был еще совсем мальчик, когда научился разделывать мясо. Мой отец учил меня.

— Вы знаете, живы ли ваши родные?

— Они умерли. Сестра… может быть. Она живет с семьей в Риме. А ваши?

— Умерли.

Его глаза светятся сочувствием.

— Но мы здесь, правда?

— Пока да.

— Вы не должны терять надежду.

— Иногда это трудно.

— Да, трудно. Может, труднее, чем людям когда-нибудь приходилось. Но мы здесь.

Он поднимает две козьи ноги.

— И сегодня у нас есть еда.

Вскоре мы достигаем такой сытости, какую никто из нас не испытывал уже многие недели. Козлятина жесткая, жилистая, пережаренная, но мне плевать. Глотая кусок за куском, я представляю себя в хорошем ресторане, поглощающей бифштекс, в то время как официант вьется рядом с бутылкой вина, готовый снова наполнить мой бокал.

Солдат впивается зубами в свою долю, отрывая от нее волокнистые куски.

— Прошу прощения, — говорит он, замечая, что я за ним наблюдаю.

Я перестаю жевать, чтобы ответить:

— Не нужно извиняться. Так приятно наслаждаться едой в компании друзей.

Он поднимает свою солдатскую флягу и пьет из нее за меня.

Друзья. Можно ли считать этих людей друзьями? Лиза с каждым днем отдаляется все больше, а швейцарец не способен на что-либо более душевное, чем недовольное рычание. Только солдат, случайно примкнувший к нам, вызывает у меня желание довериться. И сейчас каждый из них в пределах характерной для него роли. Швейцарец вгрызается в свой кусок мяса, озираясь на других, как будто кто-то из нас может отнять у него его порцию. Рядом с ним Лиза отрезает кукольного размера кусочки моим ножом для резки овощей. Ее волосы спутанным жирным водопадом свешиваются на лицо, скрывая, как она жует и глотает.

Вскоре мой живот наполняется едой до предела, и я ощущаю знакомое теперь мне дрожание. Воткнув нож в очередной кусок мяса, солдат улыбается, протягивая его мне.

— Ешь, ешь.

— Уже не могу. Слишком много еды.

— Ты очень худая, — смеясь, говорит он.

Я тоже смеюсь, потому что мы все тощие и нам понадобится много больше, чем одна эта трапеза, чтобы вновь нарастить на себе достаточно плоти.

— Ты очень скоро станешь толстой, — внезапно произносит швейцарец, — если монстр внутри тебя не умрет.

Я жую, глотаю и размышляю, имел ли когда-нибудь швейцарец хорошие манеры или это только изменившийся мир лишил его их. Солдат смотрит на меня.

— Я беременна.

Лиза уставилась на меня сквозь огонь своим единственным глазом, теперь ее челюсти не двигаются.

— Ты мне не сказала, — говорит она, — почему ты молчала?

— Потому что у нас было много других забот.

— А я тебя считала своей подругой.

Швейцарец смеется, но в его смехе нет радости.

— Женщины.

Потом, закопав объедки, располагаемся вокруг костра, итальянец придвигается ко мне поближе.

— У тебя будет бамбино? Я пойду с тобой в Бриндизи, прослежу, чтобы ты была в безопасности. Моя страна, мой народ…

Он делает жест, будто переламывает прутик надвое.

— Спасибо.

Он герой. Улицы городов по всему миру завалены трупами таких, как он.

Мне снятся мыши, разбойники и обещания, которые я не могу выполнить. Все это преследует меня, пока я не просыпаюсь. Место, где лежал солдат, пусто. Под низко свисающими ветвями дерева стоит швейцарец и вглядывается в ночную тьму. Хотя он стоит ко мне спиной и не может знать, что я открыла глаза, он говорит:

— Солдат ушел.

— Куда он отправился?

— Говорю тебе, ушел.

— Вот так взял и ушел? Не попрощавшись?

— Он сказал чао.

— Среди ночи.

— Его намерения изменились, он заявил, что хочет разыскать свою сестру, если она еще жива. Я показал ему направление и проследил, как он пошел к дороге.

Когда швейцарец оборачивается, я вижу, что он держит что-то в руках. Ледяные пальцы сжимают мое сердце, заставляя меня облиться холодным потом.

— Это его пистолет.

— Он отдал пистолет мне. Это подарок.

Я не верю швейцарцу. Но теперь у него есть пистолет, а у меня нет ничего, что можно было бы противопоставить ему. Поэтому я ничего не говорю. Сжавшись, я придвигаюсь поближе к угасающему костру и наблюдаю, как он полирует оружие полой своей рубахи.

Я не произношу то, что вертится у меня на языке. Я не произношу эти слова из-за страха, опасаясь, что высказанные вслух, они обретут силу реальности.

Солдат мертв. Солдат мертв. Солдат мертв.

Тогда

— Рауля нет.

Джеймс стоит, привалившись к косяку входной двери моей квартиры. Он шумно, тяжело дышит, его кожа такого же оттенка, как у фигур мадам Тюссо.

— Надо же, мне очень жаль.

Это случалось и раньше, когда у одного из нас или обоих было разбито сердце. Обычно вечер заканчивался чрезмерной выпивкой и болезненными рассказами о других прошлых любовных связях, но сегодня все иначе. Сегодня Джеймс выглядит так, будто выдирался на свободу из гроба.

— Что произошло? Мне казалось, что вы, ребята, живете душа в душу.

— Он не ушел. — Джеймс выплевывает слова, как оливковые косточки. — Он умер. Умер. Умер.

Его долговязая фигура складывается, опускаясь на пол.

— Умер.

— Умер?

Я не могу в это поверить, но, признаться, не удивлена, хотя и не могу объяснить почему. Только где-то глубоко внутри я что-то знаю, чего знать не хотела бы.

— Да, именно, — рыдает он. — Я уже был готов влюбиться в него. Может быть, даже и влюбился, поэтому мне так больно. Мы недавно обсуждали возможность переезда за город, чтобы со временем создать семью.

— Что же произошло, друг?

— Он просто умер. Он болел, а потом перестал дышать. А потом стал холодным, как эти его чертовы глиняные черепки.

— Мне так жаль, Джеймс, так жаль…

— Но это еще не самое худшее.

Я сажусь рядом с ним на пол и, сгорбившись, обнимаю парня за плечи, притягиваю его голову, прижимаю к своей шее.

— Рассказывай.

Он поднимает на меня глаза, в них краснеют тонкие прожилки.

— Кажется, у меня то же самое, что было у него. Наверное, я умру.

Мой рот раскрывается, но слова застревают в горле. Потом я обнаруживаю, что они прячутся там, где хранится ложь, которую мы говорим горячо любимым людям, чтобы оградить их от жестокой правды жизни.

— Ты не умрешь, Джеймс. Я отвезу тебя в больницу, хорошо?

— Я тебе не верю.

— Отвезу, обещаю. Подожди, я возьму свои ключи.

— Я имел в виду, что не верю, что не умру. Я чувствую это, Зои, оно ждет меня. Когда я засыпа́л вчера вечером, Рауль был еще жив. Только это уже был не мой Рауль. Это была смерть, натянувшая на себя его лицо, как маску из той новой коллекции, которую мы получили из Африки. Ему очень нравились артефакты. Он говорил, что ему приятно думать, что были времена и места, где считалось социально приемлемым носить маски.

— Я хочу, чтобы ты мне показал эту коллекцию, когда тебе станет лучше.

Его голова падает на грудь.

— Джеймс!

Его глаза закрыты, он улыбается в пол.

— Я пока еще здесь, ты не избавишься от меня так просто.

Мои плечи опускаются.

— Ты напугал меня.

— Ха-ха.

Затем он неожиданно падает на пол. Его тело сотрясается, он вцепляется пальцами себе в горло, бьется на полу. У него припадок, и я пытаюсь вспомнить, что нужно делать в такой ситуации. Что-то вставить ему в зубы, чтобы он не откусил себе язык? Или это делают только на ТВ, а в реальной жизни от этого никакой пользы? Я перекатываю его на бок и держу изо всех сил, пока он сотрясается так, будто внутри него сталкиваются тектонические плиты. Я переворачиваю свою сумочку, и все ее содержимое высыпается на пол. Нащупываю мобильный и набираю 911.

Никто не отвечает. Я снова набираю на тот случай, если я вдруг перепутала эти три простые цифры. Опять ничего, кроме нетерпеливого выдоха, вырывающегося из моих легких.

Джеймс успокаивается. Я жду, не будет ли повторного припадка, но ничего не происходит, только оператор наконец отвечает на звонок.

— Здравствуйте, изложите причину вашего звонка.

Мои пальцы ищут у него пульс, но ничего не бьется под липким воском, который еще несколько секунд назад был его кожей. Я, должно быть, ошиблась. Есть пульс. Он должен быть.

— Вы меня слышите?

Я не там ищу, вот в чем дело.

— Джеймс, очнись, — говорю я.

Прижимаю ладонь к его груди и пытаюсь нащупать «тук-тук, тук-тук». Жду, пока мои губы механически произносят адрес.

— Какова причина вызова? — повторяет оловянный женский голос.

— Пожалуйста, скорее!

Телефон летит через комнату, отправленный моей рукой.

— Джеймс. Поднимайся.

Я хлопаю его по груди, хлопаю по щеке так сильно, что у него дергается голова.

— Джеймс! — На этот раз я почти кричу, как будто он глухой старик, а не…

Не произноси этого. Если ты это не скажешь, оно не станет правдой.

…мертвец.

Не надо. Только не надо.

Я должна внушить ему желание жить. Я наваливаюсь всем своим весом, массируя ему сердце, вталкиваю свой выдох ему в рот и… ничего. Его сердце отвергает мои прикосновения, легкие отвергают мое дыхание. Его душе нет дела до моих желаний. Но я продолжаю, пока не замечаю тихий шум, исходящий из его горла.

Нет, не из горла. Чуть дальше, непосредственно из-за его ушей.

Это похоже на то, как моя мать, жаря баранину, делает глубокие прорези в мясе и вставляет в каждую зубок чеснока. Только его шея покрыта тонкими, как бумага, кожными лоскутами…

Я выдыхаю в Джеймса, надавливаю ему на грудь обеими руками… которые вздрагивают, когда выходящий воздух приподнимает их.

Я видела такое раньше в аквариумах и ресторанах морской пищи. Жабры. У Джеймса жабры.

Сейчас

Я просыпаюсь от тихого звука, таинственного и скрытного. Некоторые звуки принадлежат неблаговидным делам, и мы, слыша их, понимаем, что происходит что-то неладное.

Я не шевелюсь, лежу с закрытыми глазами, подавляя одно ощущение, чтобы другое могло использовать его силу. Огонь почти угас, я больше не чувствую яростного жара, а только слабое тепло, которое целует мою кожу, и это значит, что он еще не умер. К рассвету огня уже не будет, и вскоре после этого нас здесь тоже не будет.

Не задействовав свое зрение, я перебираю ночные звуки в поисках необычного.

Темнота громче света. Под покровом ночной тьмы подноготная природы выходит наружу. Живые существа крадутся и беззвучно скользят, чтобы не привлекать внимания своих естественных врагов. Хищники не так осторожны. Они хлопают крыльями и взмывают ввысь, пока какой-нибудь живой кусок мяса не становится их целью. Тогда они кидаются вниз и хватают свою жертву. В эти финальные мгновения жизни раздаются крики и хруст костей. Щебет и щелканье возвещают о желании спариваться. А еще доносится журчание воды, просачивающейся сквозь землю в поисках своего источника… или покидающей дом.

Но даже без всего этого у темноты есть свой собственный звук, который не имеет ничего общего с тишиной, — в точности так же, как пространство не имеет ничего общего с пустотой. Иллюзия, которая дурачит нас до тех пор, пока мы не начинаем обращать на это внимание.

Мой ум бредет и через какое-то время натыкается на шум, который ничему не соответствует. Хныканье и следующий за ним шепот. Это плач? Похоже на то. Такие же задержки между вдохами.

Я медленно сажусь, вся подтягиваюсь на тот случай, если придется быстро вскочить. Отталкиваюсь от земли и встаю.

Я одна. Ни Лизы, ни швейцарца не видно. Но это ненадолго. Я нахожу их под звездным небом, и именно оттуда, как выясняется, исходят непонятные звуки.

Несмотря на то что он стоит ко мне спиной, я знаю, в чем дело. Бывало это и со мной. Я была ею. Швейцарец стоит, а Лиза перед ним на коленях, обслуживает его ртом. Я видела, как она обращала к нему лицо, полное обожания и благоговения. Уродливый двоюродный брат стокгольмского синдрома. Боготворить своего спасителя, который одновременно и твой поработитель. Он знает, что я здесь. Он всегда это знает. Он смеется, глядя на мое потрясение. Я не ханжа, но все же в нем есть какая-то грубая непристойность, выходящая далеко за пределы любви, секса и даже порнографии.

— Смотри, если тебе нравится.

— Ты свинья, — говорю я.

Услышав мой голос, девочка попыталась отстраниться, но он крепко держит ее за волосы, и ее начинает тошнить. Он отпускает Лизу, делает шаг назад, и она, упав на руки, начинает блевать в траву. Она отползает дальше в кусты, пока не превращается в едва различимый силуэт человека, согнутого рвотой.

— Она больна.

— Она беременна.

Он застегивает молнию штанов и засовывает пистолет сзади за пояс, именно так, как это делают в кино.

— Откуда ты знаешь, что это не «конь белый»? — спрашиваю я.

— У нее не хватало мозгов предохраняться во время совокупления. В недавнем прошлом.

В его холодном взгляде сквозит надменность триумфатора.

— Она сама рассказала, мне не пришлось спрашивать. Через несколько месяцев она будет излечена. Не думай, что я отец. Это не так.

У него хвастливый вид человека, который знает сто́ящий секрет.

Я сама знаю, что ты не отец. Эту мысль я оставляю при себе. Мои инстинкты подсказывают, что об этом не нужно говорить.

— Тем не менее это все-таки может быть «конь белый».

— Она показала мне свою грудь. Она у нее как дорожная схема. Ты на свою собственную смотрела в последнее время? Твои вены не стали более видимыми? Твоя грудь не стала тяжелее, хотя все остальное тело слабеет и истощается с каждым днем?

Он подходит ко мне, его губы искривляются в злобной усмешке.

— Вы можете вырастить своих ублюдков без отцов.

Возможно, он вообще не знает, кто отец ребенка Лизы. Просто не знает. Ведь за холодной насмешкой, которая служит ему защитной скорлупой, в глубине его глаз кроется целая куча сомнений. И невозможно предугадать, в какую сторону качнется его рассудок.

— Ты с нами только потому, что втроем безопаснее, чем вдвоем, — говорю я.

— Я с вами, потому что сам так решил. Не имеет значения, нравится это тебе и маленькой шлюхе или нет.

— Продолжай так думать.

— Ты умрешь без меня. Как чуть не умерла твоя глупая подружка.

Плечи Лизы вздымаются. У нее не «конь белый». Она не умрет. Просто беременна. Как и я. Я знаю, что швейцарец прав, опять прав. Я была слишком занята, наблюдая за смертью вокруг, и не заметила признаков зарождающейся жизни. Облегчение во мне смешивается со страхом, и они достигают такой однородности, что я уже не в состоянии отличить одно от другого.

Хорошенькая мы парочка.

Забор из сетки поверху увит колючей проволокой, как будто украшен диадемой бывшей королевы красоты. Плачевное состояние не умаляет его собственного достоинства: однажды поставленный, он существует с определенной целью.

Мы стоим на дороге, глядя на изъеденную ржавчиной рабицу. После одного прекрасного дня вернулись дожди, еще более мстительные, чем когда-либо раньше.

— Я пойду туда, — говорит швейцарец.

От этой дороги ответвляется другая, ведущая прямо к входной двери строения. Я отворачиваюсь и иду вперед.

— У нас нет времени. Местность совершенно плоская. И такой, возможно, будет еще на много миль.

— Так может быть в Америке, но не здесь. Италия вся состоит из гор.

Он широким жестом обводит окружающий ландшафт.

— В Италии пейзажи не тянутся бесконечно.

Я останавливаюсь, сажусь на мостовую, а вокруг меня дождь наливает мелкие лужи.

— Тогда иди, — говорю я ему. — Но если ты не вернешься через час, я уйду.

— Что там? — спрашивает Лиза.

— Выглядит как военное сооружение, — отвечаю я ей.

Она обращается с вопросом к швейцарцу:

— Это правда?

Ответа не последовало. Мужчина стоит там: ноги расставлены, руки скрещены на груди, лицо сосредоточенное — возможно, он бросает мысленный вызов забору или, что более вероятно, подбирает наиболее подходящее к ситуации оскорбление.

— Оставайся или уходи, это не имеет значения.

Лиза напряглась, ее тело дрожит, она мучительно решает, какую сторону забора ей выбрать. Оставаться или уходить. Со мной или с ним. В будущем она станет матерью и ей придется сделать намного более тягостный выбор. Я не могу помочь ей даже в таком простом деле. Внутренняя борьба отражается на ее лице, словно перед ней калейдоскоп и она отчаянно ищет такие комбинации, которые одновременно являются вопросами и ответами, приносящими утешение.

Наконец Лиза принимает решение. Она остается со мной, и мы стоим рядом. Я наблюдаю за швейцарцем, который уменьшается по мере удаления.

— Я не беременна. Нет.

— Но если ты беременна, то это, по крайней мере, объясняет, почему тебя тошнит.

— У меня «конь белый». Я умру.

— Не думаю.

— А я думаю, что умру.

— Ты не использовала противозачаточные средства.

— Ты ошибаешься, я умру.

— Он говорит, что ты беременна. Ты же ему веришь?

Это жестоко, но необходимо. Отрицание не принесет ничего, кроме вреда.

Она таращится невидящим глазом.

— Я тоже не хотела в это верить, — говорю я, — когда узнала о существовании своего ребенка. Повсюду шла война, и половина человечества была уже мертва. Прежняя жизнь исчезала, а я имела дерзость создать новую. Это как взять щенка, когда старая собака только-только умерла.

— Ты счастлива? — спрашивает Лиза.

Счастлива. Что это вообще значит? Я уже не помню, но, думаю, это как-то связано с ощущениями, которые возникают, когда держишь на пляже стаканчик мороженого и спешно лижешь его, чтобы оно, растаяв, не потекло по пальцам. Но как только ореховый крем растекся по пальцам, это конец. Никакое отмывание уже не избавит тебя от липкости. Но ты улыбаешься, потому что вкус орехового мороженого все еще ощущается во рту, напоминая, что счастье является в вафельном стаканчике в виде сладкой морозной массы.

Но счастлива ли я, зная, что ношу под сердцем дитя? Моя рука ложится на живот. От него осталось жалкое подобие того, что он собой представлял до апокалипсиса, но внутри определенная полнота, как будто я слишком плотно поела.

Счастлива ли я? Даже само звучание этого слова в моем сознании представляется каким-то чужим. Более всего прочего я испытываю чувство страха. Боюсь, что мы не сможем сделать намеченное. Прихожу в ужас от мысли, что, возможно, я не сумею уберечь своего ребенка от монстров, таящихся в тенях. Счастлива буду лишь в том случае, если достигну цели своего пути. Тогда и только тогда.

— Ты не должна говорить ему, что знаешь, кто отец твоего ребенка, — мягко произношу я.

Она «смотрит» прямо перед собой. Ее щека подергивается.

— Не позволяй ему собою пользоваться. Он не…

— Он не такой, как они.

— Ты не…

— Он не такой, как они, — упрямо повторяет Лиза.

— Ты права. Он — нечто другое. И в голове у него явно не все в порядке. Не знаю, то ли это еще с прошлых времен, то ли случилось после всего, но что-то такое есть. Он опасен, Лиза. Будь осторожна.

— Я имела в виду другое, — заявляет она.

— Что именно?

Но она уже все сказала, по крайней мере на эту тему.

— Я была бы счастлива, — признаюсь я, — если бы перестала испытывать страх.

Невидимая сила поднимает голову Лизы. К нам идет швейцарец.

Тогда

— Прошу прощения, — говорит женщина. — Я не знаю, кто вы такая.

Она словно карандаш, обернутый в черный спортивный нейлоновый костюм. Она похожа на Рауля, но его крепкая челюсть на ее лице выглядит тяжелой.

Через плечо женщины я вижу квартиру Рауля, обставленную с дорогим изяществом. Ему явно нравился бежевый цвет, хотя это, пожалуй, слишком общее определение. Он, возможно, называл его оттенки «жареным миндалем», «небеленым полотном», «терракотовой пылью». Как-нибудь более изобретательно, чем просто бежевый, ведь он не страдал недостатком воображения.

Когда я сообщаю этой женщине, кто я, ее обведенные тушью глаза сужаются и взгляд приобретает твердость.

— Мой брат не был гомосексуалистом. Он был хорошим человеком.

— Я соболезную вашей утрате, — говорю я. — Мне ваш брат очень нравился.

— Никто не знал его так хорошо, как я. Никто. И он мне не рассказывал про этого человека.

— Джеймс. Имя моего друга — Джеймс.

— Джеймс, — она произносит его так, будто оно заразное. — Здесь есть что-то, принадлежащее вашему другу? Чего вы хотите?

И я ей объясняю.

— Я отдала его. Грязные животные — переносчики заразы.

— Кому?

— В приют для животных. Теперь они им занимаются. Я должна позаботиться о похоронах своего брата.

— Джеймс тоже умер, — говорю я тихо.

В приюте для животных никто не слышал о сестре Рауля, равно как никто не видел кота.

— Вероятно, она его просто выгнала. Люди постоянно так поступают. Иногда они переезжают и как бы случайно забывают сообщить об этом своей кошке или собаке. Знаете, как это бывает, — сказали мне там.

Я знаю, но хотела бы не знать.

Существует множество звуков, которые заставляют человеческое сердце бешено биться, стремясь выпрыгнуть из груди: крик ребенка, причиной которого не может быть игра, а только боль. Необъяснимые механические шумы в самолете, находящемся в тридцати пяти тысячах футов над землей. Визг колес за секунду до того, как бетонный разделитель полос на шоссе бросится вам навстречу. Сирена «скорой помощи», завывающая слишком близко от вашего дома.

Машины «скорой помощи» здесь уже не в новинку. Обычное явление в большом городе. Но мой дом полон людей, слишком гордых, чтобы заявить о своей болезни. Вместо этого они тащатся в соседний квартал и тихо страдают за пределами своего жилища в окружении спешащих мимо незнакомцев, а не соседей. Они ждут медсестру там, где их никто не знает. Такова жизнь и смерть — в квартире, доставшейся мне от Сэма и его матери.

Одиннадцатый час. Кроме нас с вазой, наблюдающих друг за другом, никого нет. Бен умер. Рауль умер. Джеймс умер. Это не может быть простым совпадением. Неужели я настолько невезучая? Что же мы имеем?

Умерли трое. Все они соприкасались с вазой. У всех троих были коты. В этом доме сорок одна кошка. Ни одну из них не видели уже много дней. Жильцы дома шепчутся по коридорам. «Все дело в китайском ресторане в нашем квартале», — говорят одни. «Нет, это из-за того индийского заведения», — судачат другие. Черт, может, это из-за ресторана, на ребрышках барбекю которого все помешались? Все они никак не сойдутся в едином мнении, кроме одного — что их кошки словно растворились в воздухе и, сколько ни стучи ложкой по банке кошачьих консервов, они не возвращаются.

Или возьмем меня. Я в порядке. В физическом отношении в порядке. Ни намека на тошноту. Разве я не должна быть мертва тоже?

Я дрожащими руками листаю журнал. «Купи меня, и твоя жизнь станет приятнее», — шепчут мне рекламные объявления, претендуя на роль искусителей.

Где-то в темноте «скорая» оглашает окрестности, спеша к месту назначения. Я представляю, как она несется по улицам города, пока не приближается к нужному кварталу, перебирая адреса: «Не тут, не тут, нет, не тут… А-а-а, вот здесь! Нашелся». Пока ее непрерывные «уа-уа» внезапно не обрываются. Умершая сирена оставляет пустоту, которую стремится заполнить мое сердце своим биением, потому что она замолчала на моей улице, в моем квартале, у подъезда моего дома. Мое воображение рисует мне Мо, ночного портье, который откладывает в сторону свой «Reader's Digest», что лежит у него на коленях, пока он смотрит канал «Nick at Nite», шаркая, идет к входной двери, чуть-чуть приоткрывает ее и говорит: «Чем могу быть полезен?»

Кровь шумит у меня в ушах. Они горят, если до них дотронуться, что кажется мне очень странным, поскольку я дрожу.

Любопытство просачивается сквозь мой страх. Кто же умер? Мне нужно узнать. Я хватаю ключи и телефон и мчусь вниз по лестнице. Быстрее моего сердца только мои ноги. Распахивая дверь в холл, я представляю, как, должно быть, выгляжу: женщина с безумными глазами, явно слишком сумасшедшая, чтобы позаботиться о таких деталях приличного вида, как туфли и плащ, накинутый на пижаму.

Мо уже вернулся за свой стол, журнал на коленях, глаза вперились в маленький экран. «Скорая» стоит у тротуара, загораживая вид.

— Мисс Маршалл, чем могу…

Я шлепаю ладонями по его столу.

— За кем она приехала?

— Кто?

Мне хочется, потянувшись через стол, схватить его за шиворот и трясти, пока слова не начнут вылетать у него изо рта.

— «Скорая помощь». Она стоит тут. За кем?

Он, ворча, выпрямляется на своем стуле, протягивает руку к обтянутой кожей толстой тетради, в которой записаны имена и фамилии жильцов. Он делает целое представление, ведя толстым, измазанным чернилами пальцем по диагонали вниз страницы, пока не останавливается на последней записи. Откашливается.

— Миссис Сарк из семьсот десятой.

Женщина, у которой четыре кота, выдающих себя за одного. Мои ногти обстрижены очень коротко, поэтому, стуча кончиками пальцев по полированной поверхности стола, я произвожу только мягкий «туп-туп-туп». Остается делать либо это, либо кричать, но я кричать не хочу.

— Что случилось, вам известно?

Он пожимает плечами.

— Кто знает? Здесь много людей болеет в последнее время. Котлета говорил мне, что на прошлой неделе мальчишка Джонсов выблевал свой завтрак прямо в подъезде.

Котлета — это дневной портье. Настоящее его имя Джимми Бэкон.

Кто-то сильно стучит в стекло двери, заканчивая наш разговор.

— Чем могу быть полезен? — спрашивает Мо, обходя стол по пути к двери.

Неизвестно, что ему говорят, но его это удовлетворяет, поскольку он открывает дверь, чтобы впустить двух полицейских, которые в действительности не полицейские. «Бен по-прежнему мертв», — хочу я им сказать, когда их взгляды останавливаются на мне.

Они заходят в лифт и едут наверх, а когда возвращаются, с ними две медсестры и миссис Сарк. То есть я думаю, что она, хотя трудно определить это сквозь толстый желтый полиэтиленовый мешок для трупов.

— Полагаю, семьсот десятая теперь свободна, — вздыхает Мо так, будто рухнул его личный мир. — Добавится мне работы, когда сюда начнут таскаться квартиросъемщики.

 

Глава 9

Сейчас

Постчеловеки, предчеловеки — загородному пейзажу до этого нет дела. Его красота расцветает до тех пор, пока до нее не дотянулся прогресс, и так может продолжаться бесконечно. Мы набиваем животы виноградом, который выращивался для изготовления дорогих вин, и берем с собой столько, сколько можем унести.

Мы отдыхаем, но не очень долго. Времени осталось в обрез. Иногда я задаюсь вопросом, почему швейцарец с такой готовностью сопровождает нас. Можно было бы спросить, но я не спрашиваю. Его безумие спокойное и хладнокровное, и я знаю, что он убил итальянца не для нашей безопасности, а для того, чтобы устранить с пути потенциальную угрозу. Лучше уж пусть остается с нами. Пусть и не на нашей стороне, но и не против нас. Так я могу за ним наблюдать.

Теперь он использует Лизу для своего удовольствия, часто останавливаясь для этого среди фруктовых деревьев в каком-нибудь зеленом саду. Аромат портящихся фруктов — это запах его похоти, и этот приторный запах выворачивает меня наизнанку. Лиза охотно принимает в этом участие или, как минимум, не сопротивляется. Она идет к нему с полуторжествующим-полусмущенным выражением лица. Ее возбуждает то, что он ее хочет, хотя она и не понимает почему. После этого Лиза становится тихой, и я знаю, что она задается вопросом: любовь ли это? На привалах она сидит с низко опущенной головой.

Я ее не осуждаю, она не более чем ребенок.

— Ты хочешь посмотреть? — спрашивает он меня.

— Пошел ты.

Мне не нужно пробовать гнилые фрукты, чтобы понять, что в них нет ничего хорошего.

— Как ты думаешь, это правда? — спрашивает Лиза.

— Что правда?

— Внутри меня монстр? И внутри тебя?

— Нет, я так не думаю.

— Но ты не можешь знать.

— Не могу.

— Я не хочу рожать монстра.

Лицо Лизы с невидящим глазом обращено вперед.

— Я вообще не хочу рожать.

Тогда

Тени совершенно бессмысленны в моем тускло освещенном жилище. Они, кажется, устраиваются там, где им больше нравится, а не там, где им положено физическими законами. Я могла бы включить больше света, прогнать их из комнаты, но я этого не делаю, потому что часть моего сознания верит, что они, прилипнув к стенам, не исчезнут. Какая-то часть меня просто не желает знать, что за ними скрывается.

Я не прячусь в тени. Я выбираю середину кухни, чтобы сделать телефонный звонок. Отсюда мне видно входную дверь и вазу. Стоя здесь, я могу наклонить голову на один-два дюйма налево, и они скроются из виду.

Раздаются гудки. Моя надежда тает с каждым угасшим звуком. Затем включается автоответчик и я слышу записанный голос доктора Роуза, говорящего со мной из прошлого.

Я рада, что он не ответил. Так мне легче: говорить с компьютером, который сконвертирует мой голос в звуковой файл и сохранит где-то на сервере, может быть, на Среднем Западе, а может, в Индии. Так я могу поговорить с ним, и он меня услышит, хотя сейчас и не слушает.

— Привет, это Зои Маршалл.

Слова спотыкаются у меня на языке, словно знают о своей банальности.

— Я просто не знаю, кому еще позвонить. Мои родные могут подумать, что я не в себе, а двое моих близких друзей умерли. Они, конечно, теперь прекрасные слушатели, но поддержки от них нет никакой. Поскольку выслушивание и поддержка — это ваш профиль, я и подумала о вас.

Я подтягиваю колени к груди, кладу на их выпуклые хрящи подбородок.

— Я думаю… я подумала, что ваза приносит несчастья или, возможно, она убивает людей. Я знаю, что вы считаете, что мне нужно распечатать ее, но… я не могу. Это как та история с ящиком Пандоры. Вдруг, когда я ее открою, весь мир покатится в ад? Вдруг и вправду все проблемы мира высыплются оттуда? Вокруг меня умирают люди. Это ненормально. Я не хочу быть Пандорой или Тифозной Мэри. Я хочу остаться собой. Я не сомневаюсь, что вы сочтете меня чокнутой, услышав такое, но… ладно, забудьте.

И я кладу трубку.

Только я и ваза прозябаем в этой квартире. Светящиеся зеленые цифры на микроволновке отсчитывают минуты. Когда моя жизнь становится на семнадцать минут короче, раздается телефонный звонок.

— Я хочу с вами встретиться, — говорит Ник.

Теперь просто Ник, не доктор Роуз. Ник. Я мысленно произношу это имя, и мои щеки теплеют, как будто это конкретное сочетание букв производит на меня магическое эротическое воздействие.

— Вы все еще свободны по пятницам?

— Я не имел в виду свою профессиональную деятельность.

— А-а.

И, помолчав, уточняю:

— Когда?

— В ближайшее время. Только дайте мне несколько дней.

В его голосе звучит странная нотка, что-то вроде напряжения, свидетельствующая о том, что между нами существует препятствие, которое не так-то просто удалить.

— А в чем проблема, Ник?

Впрочем, я это знаю. Знаю еще до того, как он об этом скажет.

— Ничего особенного. Просто желудочный грипп.

Сейчас

Добро пожаловать в Бриндизи. Приятного времяпрепровождения. Наслаждайтесь видами. Ешьте хорошую пищу, пейте наши вина. Отдыхайте.

Табличку с таким содержанием я хотела бы увидеть. Но дружеские приветствия обычно не сопровождаются изображением черепа с костями. Выгоревшие слова на воткнутом в землю знаке из потемневшего дерева предостерегают о том, что это место неблагополучно. Впрочем, им не нужно было утруждаться: улицы заполнены человеческими останками и ржавеющими автомобилями настолько, что среди них трудно найти проход.

Из-за близости моря все металлическое быстро ржавеет. Соленый ветер уносит запахи разложения, оставляя знакомый резкий запах морской воды. Мне снова десять лет, я стою на набережной со своим стаканчиком мороженого. Мне пятнадцать, и я купаюсь с друзьями. Двадцать три, и мы падаем с Сэмом на песок и занимаемся чем-то таким, что любовью не является.

Мы врезаемся в мертвый город неровно составленным треугольником: Лиза и я идем впереди, а швейцарец позади нас с украденным у мертвеца оружием в руках. Я представляю, как он обдумывает, куда бы выпустить пули. В мою почку и плечо, возможно. Он наверняка знает, как можно причинить максимально длительную и мучительную боль.

Бриндизи — город холмов и низин. Побеленные, отмытые до яркого сияния бесконечными дождями дома смотрят сверху вниз со своих возвышений. По мере нашего продвижения вглубь город становится теснее от безлюдных высотных зданий, наполненных офисной мебелью. Как и всем прочим городам, этому для нормальной жизнедеятельности нужны люди. Без горожан, спешащих по делам, снующих в автомобилях и говорящих по телефону, атмосфера пуста и безжизненна. Бриндизи — город без души. То и дело из грязных окон выглядывают лица, чтобы посмотреть на нас, и тут же растворяются в тени. Жизнь здесь присутствует, но сейчас она желает оставаться незамеченной.

Стрелка моего компаса, поколебавшись, замирает, указывая на север. Мы идем на восток. Солнце над нашими головами совершает свое путешествие на запад, проглядывая сквозь облака. Дождь — наш неизменный попутчик.

Мы продолжаем идти, пока здания не расступаются в стороны и перед нашим взором не возникает оно — Средиземное море. Это не то искрящееся лазурное море, которое показывают в рекламных роликах, — сейчас это угрюмая серая широкая лента, закрывающая стык между давящим небом и бетонным полом. Оно больше не то, что было раньше, но ведь и я тоже другая.

Мне бы побежать к нему, но я не могу. Я слишком занята тем, что плáчу, привалившись к фонарному столбу.

— Вы, женщины, — говорит швейцарец, — слишком слабы.

Я поворачиваюсь и гляжу на него, держась одной рукой за столб.

— Чтоб ты сдох! Сгори в чертовом огне.

Он бьет меня.

Почему-то, если ладонь мокрая, пощечина становится особенно болезненной. Мне нет дела до того, что он меня ударил, хотя щека моя горит. Дело в том, что я высказала эти слова и теперь мое желание обрело силу.

Мне нет дела, потому что я здесь.

Порт в Бриндизи являет собой кладбище. Огромные стальные киты, покинутые своими экипажами, сидят на мелкой из-за отлива воде. Некоторые завалились набок, рискуя набрать воды в трюмы и уйти на дно. Суда поменьше качаются на волнах, как бутылочные пробки. Прибой увлекает их то к берегу, то от берега, словно забавляясь. Мягкие шлепки воды о пристань как звуковое сопровождение этому движению. В носу щекочет соль, ее щелочной привкус ощущается на языке.

— Куда теперь? — бросает швейцарец.

Я прикрываю ладонью глаза от дождя. Попав в город после того, как мы долгое время старательно избегали другие населенные пункты, я испытываю перенасыщение зрительными впечатлениями. Я пока еще не могу упорядочить детали, составляющие общую картину. Город охвачен бетонной ладонью гавани. Я шагаю вдоль воды, пытаясь расчленить панораму на удобоваримые фрагменты.

Я ничего не знаю о судне, на встречу с которым сюда пришла, кроме его названия. В растерянности я хожу туда-сюда, пытаясь разобрать слова. Слишком много кириллических и греческих знаков, слишком мало латинских.

Он тоже ходит, заглядывает в пустое здание морского вокзала позади нас.

— Где?

Лиза, раздумывая, к кому примкнуть, стоит под дождем, вместо того чтобы спрятаться под крышу.

— Я не знаю.

— Ты привела меня сюда и теперь заявляешь, что ничего не знаешь.

— Я не просила тебя идти сюда.

— Вы были бы уже мертвы без меня. Глупые обе. Тупые, безмозглые бабы.

Я ухожу от него. Так надо. Иначе я сделаю что-нибудь такое, с чем потом не смогу жить. А для меня это важно, я должна быть в состоянии жить со своими поступками. Мои мысли — это совсем другая история. Они принадлежат только мне и никого не ранят, кроме меня. Во внешней реальности я взламываю автомат по продаже разной мелочевки в здании вокзала с помощью стула и выгребаю из него все содержимое, делю его на три маленькие кучки: для Лизы, для швейцарца и для себя. Забираю свое и сажусь на пристани по-турецки, не обращая внимания на дождь. Все, что сейчас меня волнует, — это корабль и то, будет ли он здесь, как обещано, или нет.

Они тоже ждут, но без той самоотверженности, которая есть у меня. Швейцарец потащил Лизу в портовое здание, и она не протестует. Поздним вечером мы сидим все вместе, едим чипсы и пьем теплую газировку.

— Скажи одно лишь слово, и я заставлю его оставить тебя в покое.

— Я должна.

— Нет никакого «должна». По крайней мере сейчас.

— Что, если у меня больше никогда никого не будет?

— У тебя, возможно, будет кто-нибудь, кого ты полюбишь.

— Ты не можешь этого знать, — говорит она, опустошая пакетик. — Правда?

— Нет, не могу. Но я надеюсь.

Она показывает на свой отсутствующий глаз.

— Кто меня такую полюбит?

— Англичанка! — зовет он, и она с готовностью оборачивается к нему.

Я собираю остатки еды и мусор и засовываю их в почти полную мусорную урну в здании вокзала. Я успеваю уйти от Лизы на два шага, прежде чем меня тащит назад, к мусорному контейнеру, некий инстинкт собирателя, унаследованный от предков, кое-что знавших в деле выживания. Обеими руками я роюсь в отбросах в поисках чего-нибудь полезного, какой-нибудь имеющей значение безделушки. Но ничего нет. Только пустая упаковка и старые газеты, которые я все равно не в состоянии прочесть.

Тогда

Несколько дней пришли и ушли, сложившись в целую неделю. За ней прошла еще одна, а от Ника по-прежнему не было вестей. Но я каждый вечер беру телефон, наполовину набираю его номер, прежде чем положить его назад на базу.

У него есть мой номер. Он мог бы и сам позвонить.

Это дурацкое правило, в которое я никогда не верила, да и сейчас не верю. Я просто повторяю, чтобы отогнать свой подлинный страх и мысли о том, что Ник умер.

Я беру телефон, набираю четыре из семи цифр, нажимаю отбой.

Он мог бы и сам позвонить.

Сейчас

Первый день перетекает во второй, а я продолжаю бодрствовать. «Элпис» придет. Я знаю это наверняка. Он должен прийти. Мне нужно что-то, что придаст смысл всему происходящему. Я не могла пройти весь этот путь зря.

Швейцарец выходит развязной походкой, вглядывается в море. Его лицо тверже бетона, на котором мы стоим.

— Твой корабль не придет.

— Придет.

— Ты глупая мечтательница. Полагаю, ты веришь в такие вещи, как любовь, нравственность, бесстрашие. Женщины наподобие тебя сидят и ждут, когда явится мужчина и спасет их от всех невыразимых ужасов мира. Ты не способна ни на что, кроме как сидеть дома и толстеть, стряпая еду и производя на свет рты, которые земля уже не в состоянии прокормить. А чего ради? Из-за какой-то непонятно на чем основанной веры в то, что ты особенная, что ты любима, что ты что-то для кого-то значишь. Ты ничего не значишь, американка. Ты совершенное ничто. Пыль.

— Он будет здесь.

Плевок летит из его рта: мокрый прозрачный комок с желтой серединой. Похож на яйцо.

Мысль в голове возникает до того, как я успеваю ее загасить: «Надеюсь, что ты болен».

Швейцарец правильно прочитывает выражение, появившееся на моем лице.

— Я не болен. Болезнь для слабаков.

Я ухожу, чтобы найти Лизу. Она наверху, на одной из наблюдательных вышек для спасателей, — сидит на голой металлической раме и «смотрит» вдаль.

— Слушаешь прибой?

— Нет, там идет корабль. — Она показывает рукой в сторону моря, мой несчастный слепой впередсмотрящий.

Мое страстное желание так велико, что поначалу мне трудно поверить в ее слова. Я слишком сильно этого хочу. Потом я кидаюсь к воде, шлепаю ботинками по волнам и отчаянно вглядываюсь в просветы между судов. И я его вижу. «Элпис», старая потрепанная развалина, входит в порт. Моя единственная надежда.

Силы покидают меня. Я чувствую, как все внутри подламывается, и я, опустившись на корточки и упершись одной рукой в землю, подобно нелепой треноге, стараюсь не упасть.

Челюсть швейцарца вздрагивает, словно механизм часовой бомбы.

— Я же тебе говорила, — бросаю ему. — Я же говорила…

Тогда

Ваза сопротивляется мне.

Но не молотку, взятому напрокат.

Хруст, черепки, осколки. Кости.

Сейчас

«Элпис»… Ничего особенного: ярко-красные заклепки, острый нос, режущий морскую гладь на две пенистые волны. Этому судну не нужны рекомендации, не нужны вычурные украшения, чтобы показать, что гавань принадлежит только ему, поскольку оно единственное, на котором теплится жизнь. На борту пассажиры, они ждут на палубе и наблюдают. Я приставляю ладонь козырьком к глазам и ищу дружественные лица, но не нахожу ничего, кроме отражения своей собственной печали.

Капитан сходит на берег, трап дрожит от его тяжелых шагов.

— Вам нужно в Грецию?

Его усы вздымаются, когда слова пробиваются сквозь их щетину.

— Да, пожалуйста.

— Хорошо, но вы должны будете заплатить.

То, что раньше было деньгами, теперь ничего не стоит, да и нет их у меня в любом случае. Все, что я могу предложить, — это душевный покой, расслабление и побег от реальности. Все в одной маленькой белой таблетке. Он знает, что это такое. Жадность в глазах капитана выдает его голод, когда я вытаскиваю блистер из кармана и расплачиваюсь с ним за себя и за Лизу.

Он кивает, сделка заключена. Я подхватываю свои вещи, чтобы бежать, бежать, бежать искать Ника.

Я и швейцарец смотрим друг на друга.

— Здесь мы скажем друг другу «до свидания». Лиза!

— Я тоже еду, — говорит он.

— Нет.

— Мир свободен. Я могу ехать куда захочу, даже паспорт для этого не нужен. Кто ты такая, чтобы решать, что мне делать? Ты — никто.

Мы прожигаем друг друга взглядами. В его глазах я вижу пустыню, где ничто не сможет выжить. Я первая не выдерживаю и отвожу взгляд.

— За себя будешь платить сам.

Он переговаривается с капитаном, но я не вижу, как он расплачивается за перевоз. Когда они заканчивают, я отвожу капитана в сторону. Я сообщаю ему, кого я разыскиваю, описываю Ника в подробностях. Он обдумывает мои слова и отрицательно качает головой.

— Я не видел никого похожего. Людей бывает совсем не много каждый раз, но такого не было.

— Вы не ошибаетесь?

— Ну, кто знает. Сейчас все выглядят одинаково. Как вы: уставшие, голодные, грязные.

Вся тяжесть мира перемещается с моих плеч на голову, пригибая ее вниз.

— Мы сейчас отправляемся, — говорит капитан.

— Он мертв, — раздается голос швейцарца у меня за спиной.

Частная жизнь для него пустой звук.

— Я знал, что ты идешь к мужчине, — продолжает он. — Для чего же еще женщины все это делают?

— Он не мертв.

— Это он отец твоего ублюдка?

— Не лезь не в свое дело, черт бы тебя побрал! — рявкаю я.

Капитан ждет.

Я отражаюсь в окне вокзала без всего того, что меня отягощает. Возможно, это та я, что была раньше, или, может быть, та, которой хотела бы стать. Я там сильная, решительная, твердая. Я верю, что Ник жив и что он добрался до Греции благополучно. Он поехал каким-то другим маршрутом. И ни во что другое верить я не собираюсь. А раз он там, меня ничто не может остановить.

— Я еду, — говорю я.

Вперед и только вперед.

 

Часть вторая

 

 

Глава 10

Не было ни ядерной войны, ни борьбы за жизненное пространство, ни конфликтов из-за прав человека, ни местных диктаторов. Конец света начался из-за погоды, именно так, как и говорил Дэниэл, тот парень, с которым у меня было «слепое свидание». Он ошибся только насчет виновников. Это был не Китай, это были мы. Как оказалось, мы оба были правы.

Конец начался в сезон тропических циклонов, хотя в действительности семена были посеяны намного раньше, когда возникло множество теорий и началась массовая регистрация патентов на тему контроля погоды человеком, так что на финансирование этого были выделены гигантские суммы.

Изменение погоды. Игры в Бога. Современное человечество, которое не в состоянии преодолеть смерть и едва справляется с контролем над болезнями, обратилось к очередной сомнительной затее.

Ученые возопили, но их быстро заставили замолчать, заткнув им глотки субсидиями на те исследовательские проекты, о которых они мечтали. Это развязало руки бизнесменам, правительству и поддакивающим им остальным ученым, жаждущим экспериментов с погодой.

Ураган Пандора — так его назвали, хотя по алфавиту должно было быть другое название. Кое-кто говорил, что поведение урагана типично для женщины: то обнимает берег, то обрушивает ливни и шквалы на тот участок суши, который осмелился заглянуть в его единственный глаз в тот момент, когда он гипнотизирует северное побережье Мексиканского залива, вынуждая верить в ложное затишье.

Эксперимент проходил в условиях секретности. До тех пор, пока не увенчался провалом. После этого в средства массовой информации просочились подробности.

Пандора начала собирать урожай жизней, стирая жилища с лица земли по своему собственному усмотрению, сметая плодородные почвы в океан, опустошая и без того уже скудные кошельки.

Через неделю циклон сформировался на восточном побережье Австралии. На этот раз эксперимент прошел удачно и циклон утих, не успев причинить разрушений на суше.

Атака произошла в тот момент, когда Соединенные Штаты и их союзники праздновали победу.

Это был электронный Перл-Харбор, лишивший страну возможности покупать книги, узнавать время начала киносеансов, посылать картинки кошек со смешными подписями. Это грубое попрание прав, возмущались люди, пока не осознали, насколько все серьезно. Внезапно до них дошло, что их благополучие существует только в компьютерных базах данных. Они — виртуальные миллионеры и миллиардеры. Или, вернее, они ими были, пока Китай не осуществил свою «улицу с односторонним движением».

Страна впала в панику. Мы прыгнули слишком далеко вперед, чтобы возвращаться к бумажным газетам и записочкам, передаваемым учениками друг другу в классах. Интернет исчез. Мобильные телефоны теперь можно было использовать только как фонарики и красивые пресс-папье. Мы стали заложниками всех тех удобств, к которым привыкли за последние двадцать лет. Мы в растерянности…

«Дайте нам технологии», — требовал Китай, как будто дело происходило в открытом море и у них на борту были пушки, попугаи и «Веселый Роджер».

Но Соединенные Штаты не предоставили им того, что они требовали, леди Свобода к такому не привыкла. Вместо этого она купила союзников. Наши технологии — в обмен на их поддержку.

А потом какой-то умник додумался, что если мы можем укротить ураган, то, вероятно, сумеем помочь разрастись другому. Не знаю, насколько это реально. Пусть об этом думают те, кто умнее меня. Но именно тогда все полетело к черту. Атомная бомба с ее разрушительной мощью была отложена в сторону ради нового потенциального оружия, получить которое желали все, — погоды. Матушка-природа, покорившись наконец воле человека, стала машиной войны.

Все пригодные к службе отправились на войну. Никто не пытался перебежать через границу, поскольку они тоже стали ареной войны. Выбрал не ту границу, и последнее вкусовое ощущение во рту — свинец.

Университеты закрылись, теперь и они перестали быть убежищами для тех, кто не хотел воевать.

Кто мог знать, что последняя битва не будет иметь никакого отношения к Богу?

Сейчас

«Элпис» раскачивается на волнах, и вместе с ним мой желудок. На то, чтобы пересечь Средиземное море, нужно всего несколько часов, но капитан сказал, что запасы топлива на судне ограничены и нужно использовать их как можно более экономно. Поэтому мы еле тащимся. Путешествие продлится столько времени, сколько получится. Все это он излагает на ломаном английском, восполняя жестами пробелы своего словарного запаса.

Нас с десяток, не считая экипажа судна. Все мы в подавленном состоянии, наши сердца растоптаны безразличной пятой судьбы. Еще недавно этот маршрут был полон совершающих свое свадебное путешествие молодоженов и отдыхающих отпускников, которым было бы нелегко изобразить что-либо менее радостное, чем широкая улыбка удовольствия. Но мы совсем другие. Мы едва ли способны выдавить из себя что-нибудь большее, чем угрюмая подозрительность по отношению друг к другу.

На борту еще две женщины, обе среднего возраста, может, сестры, а может, подруги. Они держатся друг за дружку, как за спасательный жилет. Мужчины, ссутулившись, занимают свои тщательно выбранные позиции. Никто из нас не показывает остальным спину. Мы — животные с соответствующими инстинктами. Кто несет в себе болезнь? Кто выглядит как человек, но им при этом не является? Мы наблюдаем. Мы гадаем. Мы не рискуем.

Мое внимание привлекает мужчина в дальнем углу. Ему, вероятно, лет шестьдесят, хотя потрясения способны старить людей до срока, а мы испытали их больше, чем отпущено человеку на одну жизнь. Его плечи ссутулились, как будто на него одного возложено бремя тысяч людей. У него, как мне кажется, поседели не только волосы, но и сама душа. Отчаяние сквозит в каждой его черточке. Этот человек не вписывается в окружающую действительность, и я мысленно помещаю его в различные ситуации из моей прошлой жизни, пытаясь определить, к какой он лучше подойдет.

Лиза положила голову мне на плечо. Я ее обнимаю обеими руками, сцепив пальцы. Швейцарец, облокотившись на планширь правого борта, вглядывается в море.

Тот человек по-прежнему притягивает мой взгляд. Я мысленно переодеваю его, как будто он одна из тех бумажных кукол с нарядами, которые мне так нравились в детстве. Причесываю его, брею до гладкой кожи лица. И наконец, в моем сознании что-то переключается — и я ахаю. Некоторое время я просто сижу и смотрю на него тайком, пытаясь не пялиться в открытую. Как он здесь оказался? Глупый вопрос, наверняка как и каждый из нас. Но, тем не менее, почему он тут? Через несколько минут я, будучи не в состоянии укрощать свое любопытство, встаю и начинаю расхаживать взад-вперед. А когда сдерживаться уже нет сил, сажусь рядом с ним. Близко, но все же сохраняя почтительное расстояние.

— Мистер президент?

Он смотрит на меня как на начальника.

— Я — президент страны, которой нет.

— Я за вас голосовала.

Он медленно кивает, как будто это вызывает у него боль.

— Правда?

— Да.

— Спасибо.

— Я сделала это с радостью.

— Вам бы следовало поставить на другого парня.

Тогда

Война касается всех. Мужчины уходят на войну и не возвращаются. Весть об их гибели иногда доходит до их дома. Полки супермаркетов пусты, и их не заполняют дешевыми товарами.

Как-то в вечерних новостях я увидела, как красный пикап Хорхе вытаскивают из реки. Намокшие и подгнившие головки белок по-прежнему болтаются на зеркале. На работе никто ничего не говорит. Теперь вообще никто много не разговаривает. Мы выполняем свои обязанности словно автоматы, привыкшие работать в определенном режиме.

Вскоре я начинаю замечать отсутствие некоторых лиц. Однажды исчезла секретарша из вестибюля на первом этаже. Ее место заняла бойкая особа двадцати с чем-то там лет, которая сохранит свое дружелюбие до тех пор, пока не начнутся льготные начисления. Тогда ее взгляд станет скучающим, а отношение услужливо-безразличным. Позже в тот же день за мной в лифт заходит дама, зима во плоти. Она обнимает ящик, полный фоторамок и всяких безделушек, которые не имеют никакого значения ни для кого, кроме нее. Она смотрит сквозь меня, будто я — открытое окно. Ни намека на то, что она меня узнает, как узнаю ее я. Я помню ее в белом, а она не помнит меня среди дохлых мышей и вопросов Джорджа П. Поупа.

На днях захожу в туалет, где три женщины, сбившись кучкой у календаря, пытаются вычислить первый день их последних месячных. Одна из них, прервавшись на полуслове, забегает в ближайшую кабинку. Дверь за ней со стуком закрывается и снова распахивается как раз в тот момент, как ее рвота выплескивается на пол.

— Прошу прощения, — говорит она. — Кажется, у меня уже около восьми недель нет менструации.

Я говорю все то, что принято в таких случаях, но на деле думаю о Бене, Рауле, Джеймсе, миссис Сарк.

И о Нике.

Я обращаюсь в Центр по контролю заболеваний. Они перенаправляют меня в 911. Оловянная женщина отвечает на мой звонок и, когда я сообщаю ей о вазе, отказывается со мной говорить, видимо приняв меня за сумасшедшую.

В какой-то день в утренних газетах появляется фото Джорджа П. Поупа, на котором он запечатлен вместе с изящной блондинкой, судя по заголовку, его супругой. В интервью П. Поуп делает все нужные заявления, направленные на то, чтобы успокоить паникующую общественность. Это фразы типа «Нужно сделать прививки от гриппа» и «Наши научные сотрудники ежедневно делают новые открытия». Пустые слова из уст человека, пекущегося лишь о собственных интересах.

Миссис Поуп тоже не принимает его слова за чистую монету. Ее внимание больше привлекает что-то на полу, куда она и смотрит, скрывая свой скепсис за вуалью светлых волос.

Картинка выглядит более убедительно, чем слова Поупа.

Сейчас

Ночь приходит в открытое море, наползая с востока. На судне включают огни, но их свет поглощается вероломной тьмой. Когда на палубе остаемся только мы вдвоем, президент несуществующей державы начинает говорить:

— Откуда вы?

Я отвечаю.

— Там большей популярностью пользовался другой претендент.

— Как вы здесь очутились, мистер президент?

Он пожимает плечами.

— Меня никогда не привлекала жизнь политика. Все получилось само собой… но намного позже. В детстве я мечтал стать космонавтом.

Даже в таком потрепанном жизнью состоянии я чувствую его харизму и вспоминаю, почему миллионы людей голосовали за его кандидатуру на высший пост страны. Мы стоим рядом, опершись на планширь левого борта, и всматриваемся в надвигающуюся на нас пустоту.

— Как и любой другой американский мальчик, — говорю я.

Он кивает.

— То была страна великих мечтаний, смелых и масштабных. Но мы оплошали в мелочах. У вас есть время, чтобы выслушать историю жизни?

«Ради вас все, что угодно», — хочу я сказать, но слова не идут, поэтому я выражаю согласие кивком. Бывший президент, как мне кажется, вполне удовлетворен этим.

Он на минуту замолкает. Двое вышли на палубу, неся за руки и за ноги третьего, как гамак, висящий между двух деревьев. Раскачав тело взад-вперед, они выбрасывают его за борт, отсылая мертвеца в лучший мир.

— Жил-был человек, которого народ выбрал, чтобы он ими руководил. «Если я соглашусь, — сказал он. — Я хотел бы, чтобы вы посвятили меня в свои соображения, как сделать нашу страну сильнее». — «Нет, нет, — ответили они ему, — мы потому тебя и избрали, что твои идеи лучше наших». Польщенный тем, что они в него до такой степени верят, он принял эту роль. Вскоре они пришли к нему со слезами на глазах. «Слушаю вас, — обратился он к ним, — я хочу узнать ваши мысли о том, как сделать эту страну более счастливым местом для всех». — «Нет, нет, — ответили они ему, рыдая, — твои идеи сделают нас более счастливыми». Время шло, и однажды они вновь пришли к нему, на этот раз с криками. «Я вас слушаю, изложите мне свои соображения, как сделать эту страну богаче». — «Нет, нет! — закричали они в ответ. — Мы верим в то, что твои идеи наполнят наши кошельки». А потом разразилась великая война. Разъяренные люди явились к нему с вилами в руках. «Я слушаю вас, сообщите мне свои мысли, как сохранить нашу страну для наших детей. Мне нужна ваша помощь». Но они опять отказались. «Мы наделили тебя властью, чтобы ты решал за нас», — завопили они в ответ. Когда разразилась эпидемия, он в очередной раз обратился к ним с просьбой, но они отказали ему под тем предлогом, что президент должен знать лучше остальных. На этот раз, после того как ему не удалось исправить ситуацию, они вышвырнули его вон. «От этого человека нет никакого проку, — сказали они, — он не делает того, чего мы хотим».

— Вот так это произошло с вами, — констатирую я.

— Так происходит с каждым избранным руководителем.

— И вы бежали?

— Под покровом ночи, словно беловоротничковый вор.

После этого мы поговорили на другие темы. О яблочном пироге и мороженом, о бейсболе, о тех временах, когда люди еще праздновали четвертое июля. О временах, когда те, кого мы любили, еще были с нами. Когда сильное правительство делало нас менее свободными, но зато на нас щедро изливалась благодать этого мира.

На следующее утро капитан обнаружил его повешенным на толстой трубе под палубой.

— Я видел, как вы беседовали, — сказал он мне. — Кем он был?

— Хорошим человеком, при всех его недостатках. Значительно лучшим, чем многие.

Лиза прислушивается к тому, как члены экипажа отрезают веревку, на которой висит президент, бросают его за борт без какой-либо молитвы за упокой души. Ее голова склоняется, как будто она пытается согласовать это со всем, что составляет смысл ее жизни. Она не видит, но наблюдает.

От ее зачарованности меня бросает в дрожь.

— Как ты думаешь, он мог бы мне помочь?

Я знаю, что Лиза имеет в виду.

— Если то, что он говорит о своем прошлом, правда, — может. Но риск будет слишком большим. Нужны условия стерильности, соответствующее оборудование. У нас ничего этого нет.

— Наверняка в Греции есть больницы.

— Ты права. Но чего там нет, так это электричества.

— Мне все равно.

Ее губы изгибаются в легкой улыбке. На ее лице кротость и мечтательность. Она выглядит довольной.

— Я уверена, он сможет мне помочь.

Тогда

Нику нравится иногда возникать у меня в голове, как будто ему доставляет удовольствие создавать в ней смятение.

«Я советовал раскрыть вазу, — слышу я его голос, — а не разбивать ее».

— Иногда мой характер подталкивает меня к правильным решениям.

«Ты осознаешь, что говоришь сама с собой?»

— Да.

«Хорошо, что ты это понимаешь».

— Уходи.

«Ладно».

— Нет, побудь со мной.

Примерно через неделю после того, как он обмолвился о своей болезни, я начала просматривать газеты в поисках его некролога. Я знаю, что можно было просто взять телефон и позвонить, но я этого не сделала. Я разрывалась между отрицанием и принятием. Дело в том, что, имея дело с газетой, я могу послюнявить палец, потереть им бумагу, сделать факт несуществующим. Но я не смогу вынести телефонный звонок в бесконечность и стереть не принятый мертвецом телефонный вызов.

По ту сторону двери меня ожидает черно-белый мир. Я накидываю узду на свое уныние и выхожу поприветствовать его. Дойдя до холла, я останавливаюсь — на моем пути встает пара военных ботинок. Ник.

— Так ты не умер.

— Я не умер.

— Но как это возможно?

Он смеется.

— Такого пункта, как «умереть», в моем списке нет.

Моя улыбка расцветает постепенно, пока не становится явной и полной.

— А что в твоем списке?

— Не умирать. Вернуться сюда. Вот это.

Он притягивает меня к себе, берет мое лицо обеими ладонями и становится для меня целым миром. Такой поцелуй, возможно, никогда больше у нас не повторится, поэтому мы стоим тут, в тепле и безопасности, бесконечно долго. Когда он отстраняется, что-то уже потеряно. Думаю, это мое сердце.

— Что еще в твоем списке?

— Зои…

Мои губы остывают слишком быстро. Я знаю, что он собирается сказать.

— Я поняла. Я понимаю. Тебе нужно идти. Мужчинам важно быть героями.

— Я не хочу воевать, — говорит он. — Но я хочу победить.

— Я знаю. И я рада, что ты пришел. Но если ты там умрешь, я буду ненавидеть тебя вечно.

— Нет, тебе не придется, — отвечает он и, повернувшись, направляет свои стопы на войну.

Стеклянная дверь медленно закрывается у него за спиной. Мои руки, такие теперь бесполезные, безвольно повисают.

Как добиться судебного запрета на приближение ко мне грусти и отчаяния?

Проходят недели за неделями, и ничего не происходит. Некрологи теперь публикуются в большом количестве. Не только пожилые, но и молодежь умирает от того, что казалось разновидностью желудочного гриппа. Средства массовой информации возлагают вину за это на мясомолочный скот, на зараженные продукты, на нелегальных мигрантов, но в действительности они просто не знают. И в определенном смысле мне от этого легче: вряд ли это могло начаться с меня. Было бы чрезмерной самонадеянностью с моей стороны приписывать себе столько важности. Тем не менее внутренний голос подсказывает, что все их догадки далеки от истины. Никто из них не может предположить, что где-то в этом городе есть ваза с черепками и костями и что от всего этого веет смертью.

Газеты не публикуют списки погибших на войне. Без работающего Интернета от компьютеров мало толку, поэтому нет запросов в базы данных с фамилиями погибших, нет ожидающих ответа, надеющихся получить сообщение: «По вашему запросу ничего не найдено».

Общество вернулось к прежним методам: списки вывешены на стенах общественных учреждений, вокруг них толпятся люди, которые прижимают ладони ко рту, кусают себе губы, теребят свои волосы. У наиболее нервных случается тик. У легко внушаемых тоже.

Мы с Дженни каждый вечер приходим в библиотеку. Она, всегда одетая в свое пальто вишневого цвета, слишком теплое для этого времени года, стоит, привалившись к стене. Иногда я на нее смотрю глазами постороннего человека: расслаблена, сочетание темных волос и красной шерстяной ткани приятно глазу. Молодая привлекательная женщина. Обман сохранится до тех пор, пока я не подойду достаточно близко, чтобы прочесть выражение ее лица. Мы обе унаследовали одни и те же гены, и при том, что внешне мы два отдельных существа, выражение лиц у нас с ней общее. Постоянный страх согнал девичий слой подкожного жира с ее лица, и теперь кости подбородка и скул выпирают из-под кожи с неестественностью, характерной для красоток с журнальных обложек. Посреди ее лба пролегла морщина, не разглаживающаяся даже тогда, когда на лице появляется вымученная улыбка, как вот сейчас. Я тоже изображала такую же улыбку раньше. Изображаю ее и сейчас. И она знает, что я знаю, что она знает.

Натянув эту пластмассовую улыбку, я взбегаю по каменным ступеням ей навстречу. Мне сейчас больше хочется усесться прямо здесь, внизу лестницы, и, сжавшись в комок, раскачиваться взад-вперед, пока мир не вернется к нормальному состоянию. Но ради Дженни я должна быть сильной, потому что ее Марк там. Как и многие другие, он сменил клавиатуру и мышь на оружие и уцененный бронежилет.

Мы осуществляем ритуальное действо: крепко обнимаемся, быстро целуем друг друга в щеку.

— Как дела на работе? — спрашивает она.

— Нормально. Ты как?

— Все в порядке. Идем?

— Конечно.

Все ложь.

Мы проходим сквозь высокие двери, резко сворачиваем налево, направляемся в дальний конец фойе, где на стене прикреплены доски для объявлений.

Списки уже висят. Я не знаю, кто их тут вывешивает, знаю только, что вывешивают. Сегодня более сотни фамилий, и это только список для нашего города, а не для всей страны. Ожесточенность боевых действий нарастает. Или же они умирают от той же болезни, что и оставшиеся здесь люди. Я этого не могу сказать. Газеты замалчивают все, кроме наших побед. Они усиленно потчуют нас нескончаемым потоком сплетен о знаменитостях, радостными историями и новостями о несущественных происшествиях, чтобы удержать нас от вопросов Что? Где? Почему? Телевизионные новостные каналы по большей части такие же. Те из них, что до сих пор не исчезли.

Дженни сжимает мои пальцы так, что кости едва не ломаются с хрустом. Я вздрагиваю, но ничего не говорю и не отнимаю руку. Ей нужно причинить кому-нибудь боль, а мне нужно ее испытать. Потому что, увидев фамилию Ника в списке, я буду искать утешения в этом физическом страдании.

Мы становимся позади сотни спин и дожидаемся своей очереди.

Это самая худшая часть вечера: ожидание. И это условно. Если мы увидим в списке знакомую фамилию, тогда наступает худшее. Иногда мы видим такие фамилии. В основном это люди, с которыми мы учились в школе или когда-то работали вместе. В такие дни мы покидаем библиотеку с низко опущенными головами, не разговаривая до тех пор, пока не доходим до нижней ступени лестницы. Мы идем, пьем кофе на углу улицы, молчим, а потом одна из нас произносит:

— Надеюсь, это не больно.

Война есть война. Думаю, вероятность этого примерно пятьдесят процентов. Можно или быстро исчезнуть в пламени взрыва или, ухватив жизнь за хвост, держаться за него, пока она пытается стряхнуть тебя с него, как рассерженный тигр.

— Его не будет в списках, — говорю я.

— Его не будет в списках, — попугаем повторяет она.

Люди спереди отходят, мы продвигаемся ближе. На их лицах временные улыбки. Завтра они вернутся в напряжении от страха. Я завидую им, они уже знают, что вернутся.

Крик страдания проносится через толпу. Несмотря на то что здесь такое не является неожиданностью, я вздрагиваю. И все же по-прежнему надеюсь на то, что все мы уйдем отсюда с этой недолговечной улыбкой. Я дура.

— Нет, нет, это вранье! — визжит женщина.

Истерика сжимает ее в своих лапах.

— Они ошиблись!

Она пытается сорвать список со стены, но люди, стоящие за ней, не дают этого сделать. Они оттесняют женщину в сторону и занимают освободившееся место.

— Будьте вы прокляты! — кричит она. — Будьте вы все прокляты! Пусть ваши сыновья, мужья и братья будут убиты. Почему я должна быть одна? Будьте прокляты!

Я порываюсь отделиться от толпы, подойти к ней, утешить, но Дженни крепко держит меня.

— Будь со мной, — шепчет она.

Женщина хватает пачку бесплатных газет — местные издания, публикующие анонсы событий городского масштаба. Они уже устарели на два месяца, остатки прошлой жизни, когда слова «концерт» или «фестиваль» имели значение.

— Будьте вы прокляты. — Она швыряет газету в ближайшего к ней человека. — И вы будьте прокляты.

Другая газета летит в кого-то еще.

— Будьте вы прокляты!

Снова летят газеты. Оставшиеся она бросает в толпу.

— Будьте прокляты все!

Последнее слово она тянет, пока у нее не заканчивается воздух в легких.

Некоторые смотрят, как она, шатаясь, уходит, слишком раздавленная горем, чтобы на нее обижаться. Остальные не решаются смотреть на нее, потому что знают, как легко сами могут сорваться. Слова в списках могут сделать их такими же, как эта женщина.

Когда подходит наша очередь, Дженни еще крепче сжимает мою ладонь. Пальцы из розовых превращаются в белые.

— Я не могу смотреть, — говорит она каждый раз и каждый раз впивается немигающим взглядом в список, пока не удостоверяется, что Марка в нем нет.

Я скольжу пальцем по листу сверху вниз, чуть задерживаясь на каждой фамилии, похожей на Марка. Мы ищем Ньюджент. Марк Д. Ньюджент. Дохожу до фамилий на букву «Н» и пробегаю их, не встретив фамилии Марка.

Дженни стискивает мою руку.

— Его здесь нет. Его здесь нет. Проверь еще раз.

Но я уже двигаюсь дальше, опускаюсь вниз списка, опускаюсь, опускаюсь, пока не натыкаюсь на букву «Р». Рамирез, Риттиман, Робертс. Роуза нет.

— Его нет в списке, Джен.

— Проверь еще раз.

Позади нас нетерпеливо покашливают. Я снова пробегаю глазами фамилии на «Н».

— С Марком все в порядке.

Улыбка омолаживает лицо Дженни лет на пять.

— С Марком все в порядке.

Никто из нас не говорит сегодня.

После этого мы совершаем наш вновь установившийся ритуал. Мы заказываем себе кофе в близлежащем кафе на углу улицы, от которого наши пути расходятся в разные стороны.

— Кого ты ищешь в списках? — спрашивает Дженни.

Мои руки напряжены, и я осознаю, что сжимаю чашку слишком крепко. Чашка горячая, кофе еще горяче́е, и тепло просачивается сквозь мою кожу. Я дрожу. Я поднимаю глаза к темнеющему небу. В октябре не должно быть так холодно.

Затем я опускаю глаза на Дженни. По ее взгляду можно догадаться, что она знает о моей попытке что-то скрыть от нее. И это действительно так.

— Никого.

— Да ладно тебе.

— Просто друг.

Но он даже им не является, хотя я чувствую, что так было. Пустота в моем сердце или, может, в душе достаточно велика, чтобы вместить городской автобус.

— Мне знаком этот взгляд.

Я молчу.

— Такой и у меня, когда я узнаю́, что с Марком все в порядке. Но лишь до следующего дня. Я могу расслабиться и снова почувствовать надежду. Поэтому я люблю после этого пить кофе, мой день по-настоящему начинается только тогда. С завтрашнего утра ожидание смерти продолжится.

Я пытаюсь заговорить, но Дженни меня перебивает:

— Это ожидание смерти, Зои, и мы обе это знаем.

Иметь сестру — это все равно что смотреть в зеркало.

 

Глава 11

Сейчас

Наблюдать за Лизой — это то же самое, что смотреть в зеркало Алисы. Все в ней не вполне такое, как должно быть. С каждым днем зыбкая почва ускользает у нее из-под ног все больше и больше, погружая ее сущность в сумрак еще на один дюйм. Когда она обращает к морю лицо, на нем играет легкая улыбка, которая тут же исчезает, если кто-нибудь к ней приближается.

Она проводит ночи без сна на корме, ноги в первой балетной позиции, руки легко покоятся на планшире. Ее волосы жирной массой прилипли к коже головы как результат нехватки шампуня и многих недель, проведенных под дождем. Ее позвоночник отчетливо выделяется, словно самостоятельное существо, — я так и представляю, как он взмахнет хвостом независимо от ее телодвижений. Длительная диета, состоящая из консервов и духа святого, удалила мясо с наших костей, оставив только необходимый для выживания минимум. Каждый раз, глядя на свое отражение в зеркальных раздвижных дверях корабля, я с трудом верю, что это я. Эта оборванная особа с ногами-палками не может быть мною. В своем воображении я по-прежнему кровь с молоком, с телом, которое может лопнуть, если я съем третье по счету пирожное.

Мне нужно больше есть. Нам всем нужно. Война и эпидемия чересчур эффективно лечат ожирение.

— Эй, — зову я ее, сообщая о своем приближении. — Хочешь услышать что-нибудь необычное?

Она качает головой и продолжает «вглядываться» в то, что мы оставляем у себя за спиной.

— Впереди земля. Пока это только длинная тонкая полоска, но капитан говорит, что ее постепенное приближение — захватывающее зрелище.

Лиза скованно приседает.

— А что потом?

— Когда мы будем там?

— Что произойдет, когда мы будем там?

— Мне нужно пробираться на север.

— А я?

— Я же говорила, что ты можешь пойти со мной.

— А если я не захочу?

Я глубоко вздыхаю, обдумывая слова, которые собираюсь произнести. Если я придам им неправильное направление, что-то будет потеряно.

— Ты принадлежишь сама себе. Ты должна делать то, что хорошо для тебя.

— Да, это верно.

Сперва это только пятнышко в отдалении — остров Греция, но по мере наблюдения он разрастается и становится похожим на большой буй среди плещущихся волн. Строго говоря, Греция не остров, просто такое красивое определение пришлось кстати в одной из популярных песенок.

— Пелопоннес, южная часть, рукотворный остров, — сообщает мне капитан. — Сотню лет назад или больше прорезали канал сквозь сушу, чтобы могли проходить корабли, как…

Его усы дергаются, пока он, жуя, подыскивает нужные слова.

— Панамский канал?

Он щелкает пальцами.

— Точно, Панамский канал.

Он поднимает свою сухую руку.

— Там один уровень. Нет такого «так, так, так».

Говоря это, он изображает рукой ступени, символизирующие систему шлюзов, которой знаменит Панамский канал.

— Когда мы туда доберемся?

— Ах, — кашляет он, — всего через несколько часов.

Несколько часов. Мое сердце начинает биться учащенно.

Тогда

Новая секретарша в вестибюле исчезает через две недели после своего появления. Это место занимает ее копия.

— Доброе утро, чем-могу-быть-полезна? — бодро трещит она в телефонную трубку.

На ее руке кольцо с драгоценным камнем. У нее, должно быть, есть жених, и он, возможно, сейчас на войне.

Наверху, в уборной, собрались женщины, но обсуждают они не своих малышей.

— Вы слышали? Синтия умерла, — говорит одна из них, когда я вхожу.

Две недели назад она была жизнерадостна, а теперь ее нет. Я едва знала ее, но, тем не менее, мне потребовалось применить всю силу воли, чтобы держать себя в руках.

В этот же день в метро ко мне подходит человек. Ранее привычная давка теперь сократилась до небольшого количества пассажиров, умещающихся на боковых сиденьях, так что он бросается в глаза как пятно крови на белых брюках. Он втянулся в свой зеленый свитер, только кончики пальцев выглядывают из рукавов. У него крупная голова на тонкой шее, масса густых русых волос, которые уже давно не видели парикмахерских ножниц. Он такой тощий, что надетая через голову сумка кажется единственным, что притягивает его к земле.

— Можно… Могу я с вами поговорить? Считается вежливым спрашивать, поэтому я спрашиваю…

Я поворачиваюсь в его сторону, поднимаю на него глаза, пытаясь не раздражаться из-за того, что он нарушил мое беспокойное одиночество. Он продолжает говорить, не дожидаясь моего согласия, что одно это уже должно послужить сигналом, чтобы оборвать его, но он застал меня врасплох.

— Вы работаете в «Поуп Фармацевтикалз», верно? Конечно, вы там работаете. То есть, я хочу сказать, что знаю, что работаете. Я слежу за вами. Я не хотел увязываться за кем-то из научных сотрудников, от которых ничего не добьешься, по крайней мере на нормальном языке, который понимает большинство людей. Поэтому мне пришлось выбрать кого-нибудь другого, кого-то не столь важного, кто согласится поговорить со мной. Люди из обслуживающего персонала словоохотливы. Я видел их по телевизору. Все они хотят получить возможность высказаться. Поэтому я решил выбрать кого-то типа вас.

Я не обращаю внимания на оскорбление, потому что в этом парне есть что-то особенное.

— Вы журналист?

Его взгляд останавливается на моем левом ухе. Перепрыгивает на правое. Потом вниз, на руки. Затем куда-то поверх моей головы.

— Джесс Кларк. «Юнайтед Стейтс таймс». Раньше я вел блог в Интернете. Возможно, вы слышали обо мне.

Он ждет, пауза затягивается.

Я пытаюсь стряхнуть с себя весь этот сюрреализм.

— Нет, я ничего не слышала ни о вас, ни о «Юнайтед Стейтс таймс». Прошу прощения.

— Она только недавно возникла.

Парень полон наивного энтузиазма.

— Очень многие люди отправились на войну, поэтому не хватает квалифицированных журналистов, а газетчики остались. Они хотят сделать одну большую газету, которая донесет новости до всех, кто пока еще здесь. Так будет проще, говорят они. Я думаю, что тут тайный умысел. Правительство таким образом хочет контролировать новости. Но, поскольку они мне платят за мои репортажи, я впервые снял свое собственное жилье, так что деньги — это неплохо. Теперь учусь готовить. Сегодня утром я приготовил омлет в микроволновке. С зеленым перцем и беконом. По рецепту нужно было ветчину, но бекон мне нравится больше.

Он опять замолкает в ожидании, будто мы играем в шахматы и сейчас мой ход.

— Я тоже предпочитаю бекон.

Он расцветает в широкой улыбке и смотрит на поручень.

— Могу я присесть? Я понимаю, что должен дождаться, когда вы сами предложите, потому что так принято, но я не знаю, сколько придется ждать, пока вы предложите, а стоять в поезде спиной по ходу мне не очень нравится.

В другое время я бы его проигнорировала в расчете на то, что он уйдет прежде, чем начнет досаждать мне по-настоящему, но сейчас все не так, как раньше. Я показываю рукой на сиденье через одно от меня, надеясь, что он сядет там, а не рядом.

Он поступает благоразумно, чопорно усаживаясь через одно место от меня. Его ладони покоятся на обтянутых плотной джинсовой тканью коленях, сумка свисает с плеча.

— Спасибо. Я должен сказать «спасибо», потому что это вежливо.

— Пожалуйста.

— Это тоже вежливо.

Он устремляет взгляд прямо перед собой.

— Я хотел бы кое о чем спросить, если вы не против. Я работаю над материалом, о котором пока никто не знает. Вы, возможно, сочтете меня чокнутым, но это ничего, многие именно так и думают. Даже моя лучшая подруга Регина считает меня сумасшедшим, но меня это не беспокоит, так как она близкий мне человек и к тому же немного странная. Родители тоже считают меня сумасшедшим. Они мне этого не говорят, но я же вижу. Мой отец постоянно сердится на меня за то, что я плохо вожу и не умею играть в футбол, как мои братья. А мама ему на это отвечает: «Не ругай его, он хороший мальчик. Он просто не такой, как они». Я люблю свою маму. Папу я тоже люблю, потому что так и должно быть, родителей нужно любить. Но мне папа не так уж и нравится. Вам нравятся ваши родители?

— Они неплохие люди.

Джесс кивает.

— Около месяца тому назад я просматривал газеты и заметил странную вещь. Раньше я выписывал все главные газеты, чтобы быть в курсе всех самых последних новостей для своего блога. Чтобы быть боеспособным, как говорит мой папа. Правда, теперь уже я не веду блог, потому что все равно ни у кого нет Интернета. Когда газеты приходили, мне нравилось резать их на куски и раскладывать на полу в подвале. Подвал просторный, и почти никто туда не спускается, так что я мог их там разложить и передвигать так, как мне заблагорассудится. Я люблю находить закономерности. И в прошлом месяце я искал возможные закономерности в некрологах. Множество людей умирает, хотя они не должны бы умирать, и все умирают по одной и той же причине. Правда, думаю, больше никто этого не заметил, иначе об этом уже написали бы в газетах, верно?

Я не говорю ему, что я тоже заметила и что не знаю, радоваться или пугаться в связи с тем, что кто-то обнаружил тайную закономерность.

— И тогда я сказал себе: «Джесс, это может быть материалом, который сделает тебя знаменитым». Мой папа будет доволен, если я стану чем-то значительным и люди перестанут считать меня глупцом. Первое, что я сделал, это побеседовал с некоторыми семьями, в которых кто-то умер. В основном они говорили что-то наподобие: «Уходи, займись своим делом, не мешай нашему горю». Некоторые, правда, использовали более грубые слова, вроде «мать твою».

Он опасливо огляделся.

— Надеюсь, никто не услышал.

— Думаю, не услышали.

— Но знаете что? Кое-кто из них со мной поговорил. И они все рассказывали похожие истории и описывали одни и те же симптомы. И я сказал себе: «Это странно! Как могли все эти люди из разных городов и штатов заболеть одним и тем же?»

Мое сердце забилось учащенно.

— Откуда вы знаете?

— Говорю же вам, я обнаружил закономерность в газетах. Потом я садился в автобус, множество автобусов, и посещал огромное количество людей. Мой папа говорил, что я чокнутый и что мне лучше бы устроиться на работу в «Макдональдс» или подобное место. Но жареное масло неприятно пахнет, и я предпочел ездить в автобусах. Я разговаривал с одной милой леди в Литл-Рок, и она рассказала мне, что у нее умерли муж и ее кот, оба, и что муж хотел, чтобы кота похоронили вместе с ним, но похоронное агентство отказалось это сделать. Я думаю, им следовало выполнить последнюю волю умирающего. Эта женщина рассказала мне, что ее муж сперва тяжело заболел, его постоянно рвало кровью. Она извинилась, поскольку в это время мы сидели у нее в кухне и ели красный бархатный торт, и хозяйка беспокоилась, как бы я не оказался слабым на желудок. Затем, по ее словам, у него начались странные боли в самых разных местах, как будто его куклу-двойника пронзал адепт черной магии. И через пару недель он умер. После похорон к ней явился представитель похоронного бюро и спросил, всегда ли был у ее мужа хвост. Она сказала, что да, потому что не знала, что еще ей на это ответить. Но мне она сказала, что никакого хвоста у ее супруга никогда не было, а они были женаты в течение сорока лет. Разве это не странно? А знаете, что еще странно? Я видел много скал в Литл-Рок, но так и не понял, какая именно из них та самая.

— Почему вы не на войне?

— Я не пригоден к строевой службе по состоянию здоровья. Вы знаете, что это значит?

— Да, слышала о таком.

Он кивнул, не отводя взгляда от сиденья впереди.

— Врачи утверждают, что у меня синдром Аспергера. Это не значит ровным счетом ничего, кроме того, что я не такой, как все. «Не такой, как все» может означать или «хорошо», или «плохо», все зависит от того, кто об этом говорит.

Его пальцы начали непроизвольно постукивать. Сначала я подумала, что это игра на фортепьяно, но, понаблюдав дольше, поняла, что это изображения цифр.

— После поездки в Литл-Рок я посетил еще несколько мест, а потом вернулся домой. В университете есть большая библиотека. Раньше я мог бы просто поискать в Гугле, но теперь мне пришлось действовать старинными методами, что довольно утомительно после всех этих поездок на автобусах. Хотя я не мог воспользоваться Интернетом, там у них все еще работала локальная сеть, в которой можно было искать книги и журналы. И знаете что? Нет такой болезни, как эта. Ничего такого, от чего сначала тошнит, а потом вырастает хвост. У других умерших также вырастали странные образования на теле. У одного парня, когда его вскрыли, оказалось два сердца, при этом одно из них было у него в горле, отчего он и задохнулся. Некоторые просто умерли после изнурительной рвоты, но у других выросло нечто такое, чего у людей не должно быть. В общем, я поговорил с мамой, и она сказала, что, возможно, я открыл что-то новое, что-то такое, о чем никто раньше не слышал. И, может быть, поскольку я установил, что это такое, болезнь назовут моим именем. Если только еще остались люди, которые этим займутся.

Он вдруг ссутулился, пальцы перестали выводить цифры.

В голове у меня стало проясняться. Я поверила тому, что он рассказал. Все сходится.

— Ну а я тут при чем?

— Новая болезнь откуда-то появилась. Вы видели «Обитель Зла»? Там произошло чрезвычайное происшествие в лаборатории, и все превратились в зомби. Я подумал, что тут, вполне вероятно, было нечто подобное.

— Но это же просто фильм.

— Эх-эх, такое происходит. В Интернете полно форумов, на которых обсуждают, как такое может произойти в реальной жизни. Я обращался во многие лаборатории и компании, выпускающие медикаменты, и никто не стал со мной даже разговаривать. Они только улыбались и давали мне почитать рекламные проспекты или предупреждали, что вышвырнут вон. Один парень пригрозил, что запрет меня на ночь в их учреждении. Все, чего я хотел, — это задать им несколько вопросов. Я думаю, они не стали со мной говорить, потому что решили, что я не такой, как все, чудак.

Я качаю головой.

— Вероятно, они не стали с вами говорить, поскольку вы могли оказаться правы.

Это безумие. Это, должно быть, безумие. Но если что-то является безумием, то вряд ли можно утверждать, что это неправда. Дохлые мыши. Хорхе. Кости, которыми была набита ваза. Все это рождает во мне вопросы. Возможно, это не просто моя паранойя.

Бен мертв. Джеймс. Рауль. Уже две секретарши. Женщина из уборной. И мужчина из Арканзаса с хвостом. О Боже!

Пальцы Джесса снова забегали, потом опять остановились. Он повернул голову, и я подумала, что он собирается взглянуть на меня, но вместо этого он уставился на мой рот.

— Вы ответите на мои вопросы?

Я бы и не против, но не могу. Я объясняю, что заключила контракт, дала подписку о неразглашении и что он наверняка понимает, по каким законам существует мир бизнеса, где на кону огромные деньги и репутации. Думаю, до него дошел смысл моих слов, потому что он отвернулся и снова вперил взгляд в сиденье перед собой.

— Вы напуганы. Я тоже напуган, — произносит он после довольно продолжительной паузы. — Моя мама говорит, что быть напуганным нормально, просто наш мозг так предупреждает нас об опасности.

До моей станции остается пара минут езды.

— Если бы я только могла, — говорю я Джессу.

Он, похоже, хороший парень. Мне он нравится. Я бы хотела помочь ему.

— Пожалуйста.

— Мне очень жаль, но я не хочу никому из нас причинять боль.

Или хуже того.

— Но мой папа будет мною гордиться, если болезнь назовут моим именем. Я стану хорошим, не таким, как все, и буду что-то значить.

Электричка замедляет ход. Я вешаю сумку на плечо, берусь за ремень другой рукой, тем самым как бы закрываюсь от его дальнейших вопросов.

— Сожалею.

Последнее, что я вижу, взглянув через плечо, — его лицо, прижатое к стеклу окна. Он смотрит прямо мне в душу, которую я так тщательно оберегаю.

Я занимаюсь своими делами, убираю, разговариваю с мышами, наблюдаю за ними на предмет признаков надвигающейся смерти. Я не даю им имен, хотя тот малютка с загнутыми усиками в углу клетки требует чего-то большего, чем просто номер.

Я наблюдаю за мышами и задаюсь вопросом, может ли так быть, что опыты не ограничиваются этими клетками.

У моей паранойи свой ход мыслей.

«Ты знаешь, что хочешь этого», — говорит голос Ника в моей голове.

— Не сейчас.

Он замолкает. Пожалуйста, пусть сегодня будет не тот день, когда я увижу его фамилию в списке.

Я натягиваю джинсы, надеваю туфли, накидываю плащ. Все равно я дрожу, когда уличная прохлада пробирается к моему телу. Я сжимаю в ладони две обжигающие холодом двадцатипятицентовые монеты. Они со звоном проваливаются в автомат по продаже газет, и я натягиваю рукав на ладонь, чтобы открыть его и достать газету.

Городская газета отсутствует, на ее месте «Юнайтед Стейтс таймс». В моем сознании возникает Джесс, парень, который хочет быть всего лишь «хорошим».

Под ногами мелькают ступеньки. За спиной со стуком захлопывается входная дверь моей квартиры. Я сгребаю еще двадцатипятицентовых монет и снова выбегаю на улицу.

Я всовываю по две монеты в другие автоматы, в которых должны быть газеты со всей страны. Я должна посмотреть, я должна узнать, есть ли там другие издания. Но везде теперь одна газета — «Юнайтед Стейтс таймс». Эта доведенная до опасной степени концентрация прессы бросает меня в активную деятельность. Я не делаю ничего, в то время как нужно делать хоть что-нибудь.

Вернувшись в свое убежище, я изучаю газету. Я просматриваю страницы, как гадалка изучает сплетение внутренностей, пытаясь получить знак к дальнейшим действиям. Но это только газета, ничего более. Она, как и все прочие, громким названием заявляет о себе. И ничего в ней не кричит о том, что она за одну ночь лишила нас выбора, уничтожив конкуренцию. На обложке все то же самое, что мы видели много раз: выигранные сражения, радостные лица, командиры, гордые за успехи своих подчиненных. И на двенадцать некрологов больше, чем во вчерашней газете.

Шкаф в прихожей виднеется в неясном свете. Его чисто-белая окрашенная поверхность темнеет, когда я наделяю его свойствами, которых он не может иметь: темный, зловещий, угрожающий.

Я подскакиваю от раздавшегося телефонного звонка.

— Мы зафиксировали сигнал тревоги в вашем жилище. Вам нужна помощь?

Я забыла о сигнализации. Черт.

— Нет, нет, все в порядке. Я просто несла… пакеты с продуктами.

— Назовите, пожалуйста, код.

Я называю контрольный код, и подтверждающий код, и девичью фамилию своей матери.

Удостоверившись, что я не злоумышленница, они включают заново систему сигнализации, и я запираюсь.

Я стою перед шкафом, протянув руки к дверным ручкам.

— Я готова, — говорю я Нику-в-моей-голове.

Обмотанная упаковочной лентой картонная коробка, которую я тут спрятала, по-прежнему на месте. Она между искусственной рождественской елкой, которую я храню, потому что ненавижу втаскивать настоящую вверх по лестнице (правила этого здания запрещают пользоваться лифтом), и стопкой скопившихся за долгие годы Библий, которые мне вручали люди, считающие, что мою душу необходимо спасать. Не решаясь выкинуть Библии из-за суеверного страха, я держу их для того, чтобы предъявить тем, кто вздумает мне всучить очередную. Но мой план оказался не безупречным. На прошлое Рождество Джеймс подарил мне детскую Библию, иллюстрированную зубастыми персонажами, как в комиксах.

Я отвожу взгляд, прежде чем начинает печь глаза.

Я сажусь на пол, широко расставив ноги, и придвигаю к себе коробку. Она ничего такого особенного не представляет. Вполне обычная коробка, по правде говоря. По существу, ничего устрашающего в картонной коробке, обмотанной скотчем, нет. Если бы кто-нибудь увидел, как я ее тащу на почту, то решил бы, что это тщательно упакованная посылка для хорошего друга. Только ее содержимое придает ей зловещий характер смертоносной тайны.

У меня созрел план. Он зародился в моей голове еще в электричке, в тот момент, когда ко мне подошел Джесс, но человеческий ум способен великолепно утаивать информацию от самого себя. Обрывочные мысли околачиваются по редко посещаемым углам нашего сознания, пока что-либо не спровоцирует их выпрыгнуть из тени.

«Юнайтед Стейтс таймс». Джесс. Его лицо, прижатое к оконному стеклу электрички, и взгляд, в первый раз направленный мне в глаза и подталкивающий меня сделать что-нибудь большее, чем мытье полов и чистка клеток.

Ножницы разрезают скотч, оставляя неровные края. Новый моток лежит рядом со мной, готовый занять место старого, как только я сделаю то, что должна сделать.

Глубокий вдох.

Поднимаю крышку.

Набираю пригоршню черепков полиэтиленовым пакетом. Сначала запечатываю пакет, затем коробку. Ногой заталкиваю ее на свое место в шкафу.

Теперь я готова сделать что-либо большее.

Сейчас

Швейцарец припер меня к борту на палубе.

— Твоя глупая подруга хочет сделать аборт.

— Нет, она не хочет.

— Кто ты такая, чтобы решать за нее? Это что, не ее тело? Американцы! Каждая жизнь для них священна, кроме тех, которые они не пекутся защищать, потому что кое-где нет полезных ископаемых.

— Я не даю оценок с позиций нравственности. Я беспокоюсь о ее благополучии. В нашем распоряжении нет инструментов и помещения, достаточно чистого и безопасного для проведения любого вида хирургического вмешательства. Даже вскрытие нарыва сейчас представляет опасность. Я ей об этом говорила.

— Если мы наткнемся на больницу, там будут антибиотики.

— Ты не можешь этого знать.

— Я знаю больше тебя о многих вещах.

Ярость волной прокатывается внутри меня, мобилизуя силы. Я хочу схватить его за горло и сдавить, но не делаю этого. Однако в следующее мгновение я резко выставляю локоть вперед и вверх, прямо в его подбородок. Он, качнувшись назад, валится неуклюжим мешком. Секунду он лежит так, дергая конечностями, как лобстер, которого только что вытащили из его соленой обители.

Никто не сделал и малейшего движения, чтобы помочь ему. Люди просто отвели глаза, не желая ввязываться. Кто их может винить за это? Наименее привлекательная сторона человеческой сущности показывала свою личину слишком долго, и я тоже внесла в это свой вклад. Стыд сжигает меня. Мне бы следовало сдержаться, но швейцарец зашел достаточно далеко в отношении Лизы.

Он резко переворачивается, вскакивает на ноги.

— А что будет, когда она родит ребенка? Что тогда произойдет? Что произойдет, когда ты родишь своего?

«Помоги мне», — молю я океан, небеса и весь мир между ними. Я не знаю, что делать.

Тогда

У Парфенона в Афинах есть много более дешевых и мелких собратьев, разбросанных по миру; способность человека творить столь же ограничена, сколь и безгранична. Одно такое здание приютило Национальный музей, где Джеймс и Рауль когда-то перебирали черепки. То, что было всего лишь топотом моих ботинок на тротуаре, теперь превратилось в гулкие удары по мраморным плитам в почти пустом холле. Единственным, кто находится здесь, является девушка, сидящая за конторкой. Из-за развернутых створок обложки и твердого корешка Библии видны лишь ее глаза.

— Ах, — выдыхает она, словно удивляясь, что кто-то по собственной воле решил зайти в музей. — Здравствуйте.

Она встает, разглаживает брюки, улыбается так, будто забыла осуществить некие важные действия, которые входят в ее обязанности.

— Я должна сказать: «Добро пожаловать в Национальный музей», но, по правде говоря, я сегодня никого не ожидала. К нам уже целую неделю никто не приходил. Только служащие, а они обычно пользуются служебным входом с задней стороны, потому что там у нас парковка.

Она наваливается на полированную мраморную столешницу конторки и шепчет:

— Я, вообще-то, не должна этого делать, но вы можете пройти бесплатно. Обычная цена входного билета — десять долларов, за исключением вторников, когда вход свободный, но я не думаю, что десять долларов смогут существенно помочь музею. Музей перестает быть музеем, если его никто не посещает. Так что, если кто-то полюбуется нашей коллекцией, уже будет хорошо. Вы пришли, чтобы посмотреть что-либо конкретное?

Она достает глянцевый проспект, разворачивает его, чтобы показать мне все чудеса света. Ее воодушевление столь велико, что я не говорю, что знаю, куда нужно идти. Пусть она насладится своей ролью.

— Антропология?

Девушка обводит широким жестом все восточное крыло.

— Там очень много всего, но оно стоит того, чтобы обойти и посмотреть, уверяю вас.

Вновь усевшись на свой стул, она с хрустом раскрывает свою новую Библию. Она ищет либо ответы на свои вопросы, либо спасения. Надеюсь, она найдет и то, и другое.

Я здесь уже бывала с десяток раз, углубляясь в подвал, где находятся скромные кабинеты смотрителей и их помощников, своей теснотой более напоминающие кладовки. Как автомобиль, который ездил по одной и той же дороге много раз, влечет к знакомому проезду, так и мои ноги несут меня в каморку Джеймса. Здесь он отображен белым по черному: Джеймс Витт, доктор философии. Я не сорвусь. Я не запла́чу. Слезами теперь ничего не исправишь. И все же, когда я пробегаю пальцами по этим белым желобкам в пластмассе, мои глаза печет и они увлажняются.

Дверь, которую я ищу, в самом конце прохода, на углу, а это значит, что помещение за ней чуть просторнее, чем соседние. Но это, видимо, глухой тупик, поскольку на мой стук никто не отвечает. Надеюсь, доктор Пол Мубарак не умер.

Да, он жив. Я нахожу его сидящим за одним из множества лабораторных столов музея; он склонился над монетой, слишком щербатой, чтобы быть современной.

Он поднимает глаза и, коротко хохотнув, подбрасывает старинную денежную единицу своими тонкими коричневыми пальцами.

— Динарий. Дневная плата за простую работу в Древнем Риме. Вышел из употребления во втором веке, но в течение четырех столетий кое-что значил в мире.

Его яркие глаза изучают меня, каталогизируют и помещают на подставку под стеклом.

— Мы уже встречались раньше.

— Да, на похоронах Джеймса Витта.

— А что вас привело сегодня в музей? Наверняка вы здесь не как простой посетитель. Этого не может быть, когда очередная цивилизация рассыпается в прах прямо за этими дверьми.

Я делаю глубокий вдох.

— Мне нужна помощь в идентификации кое-чего. Джеймс и Рауль помогали мне, когда…

— В таком случае давайте для начала пройдем и сделаем вид, будто вы здесь с тем, чтобы осмотреть нашу великолепную коллекцию. Меня гнетут многие вещи, но менее всего новые поступления, для кропотливого разбора которых у меня нет практикантов. Я буду вашим экскурсоводом, и, надеюсь, общество симпатичной девушки поднимет мне настроение. Мы постараемся не беспокоить толпы посетителей.

Я иду рядом с доктором Мубараком, позволяя ему увлечь себя рассказами о Древнем Риме и Древнем Египте. Его едва заметный акцент помогает представить себя где-то в экзотических краях, где смерть не ходит по пятам.

— Мне нравится иногда на нее смотреть и спрашивать: «Не вы ли моя пра-пра-пра-прабабка?»

Мы останавливаемся около мумии, чье очарование заключается в ее возрасте, а не в нынешнем наряде из полусгнивших полос ткани.

— Кем она была?

Я бы могла прочитать пояснительную надпись, выгравированную черными буквами на бронзовой табличке, но все происходящее доставляет мне огромное удовольствие.

— Увы, моя достопочтенная прародительница не имеет имени. Мы зовем ее Грация, пока она снова не обретет свой подлинный титул. Царица или, возможно, принцесса. Кто-то достаточно значительный, чтобы ее современники позаботились о сохранении ее тела. Ну а теперь расскажите, что привело вас к моей двери. Как вы, наверное, успели убедиться, мы нынче не избалованы множеством посетителей. Мир переживает трудные времена, и люди ищут ответы где угодно, только не в истории. Так что посетителей нет. Хотя все, что нам нужно знать сегодня, можно отыскать в прошлом. Это фундамент, на котором мы стоим. Ошибки совершались и раньше, будут они совершаться и впредь. Это бесконечный процесс.

Я не могу отплатить этому человеку полуправдой за его внимание ко мне. Поэтому я рассказываю ему все о Джеймсе, Рауле и об их намерении помочь мне установить происхождение вазы. Когда я заканчиваю, он мне говорит:

— Покажите.

Мы подходим к свету, чтобы он мог заглянуть в пакет, в который я поместила черепки и горсть пыли. Все это вперемешку с несколькими костями.

— Нет, нет, нет, — бормочет он. — Старинная, сказали они?

— Да, — отвечаю я, усиливая это слово коротким кивком.

— Нет.

Его вздох пробивается сквозь обломки столетий.

— Иногда так бывает, что сознание раскалывает действительность на фрагменты, складывая их заново в желаемом порядке. Джеймс и Рауль стремятся… стремились сделать невиданные, блистательные открытия, которые бы дали их карьерам мощный толчок. Люди любят, когда их именами называют что-либо, это создает иллюзию бессмертия.

Он улыбнулся скромной извиняющейся улыбкой.

— Вы одарили их восхитительной загадкой, и это наделило вашу вазу свойствами, которыми она не обладает. Джеймс ошибся насчет этого гончарного изделия. Он и Рауль, оба. Эта вещь не старинная. Моя жена купила нам в холл похожую. А люди из-за рода моей деятельности принимают ее за старинную. Жена мне подмигивает, рассказывая им, что это не то греческая, не то этрусская ваза.

— И они верят?

— Дорогая моя, они проглатывают это с величайшим удовольствием. Люди верят в то, во что хотят верить. В их картину мира не вписывается тот факт, что музейный смотритель археологического отделения станет держать у себя в доме современную керамику. Люди забавны. Мы меняемся, но при этом остаемся теми же, что и всегда.

Его слова звучат у меня в голове тяжелыми ударами. Ваза не старинная. Тем не менее Джеймс и Рауль верили. Я там была, я сама это видела. А может, я действительно одна из тех, кто видит то, что хочет видеть, а они меня просто разыграли? Или, может, они подумали, что я их разыгрываю со своей старой-новой вазой, и решили мне подыграть. Ответ они унесли в свои могилы, не оставив мне пояснительной записки.

Мне вдруг стало смешно, ведь я бы убила их, если бы они уже не были мертвы.

— Кости, — продолжил он, — принадлежат кому-то из семейства Muridae.

— Вы знаете эти кости?

— Нет, я знаю мышей.

 

Глава 12

Мышь с загнутыми усиками исчезла. На ее месте другая, с правильными, ровно растущими усиками.

— Ух ты, они выглядят великолепно, — говорю я.

Шульц откинулся в своем кресле, чавкая чипсами.

— Я рада, что эта партия не передохла.

— Ага, — произносит он, и крошки летят во все стороны из его рта, — это замечательно.

— Эй, Шульц, а что случилось со всеми теми мышами, которые сдохли? Я имею в виду… ну, вы их сожгли или как?

— Чего?

— Ну, мне просто интересно.

Я стараюсь казаться эдакой дурочкой, для которой ничего, кроме швабры, не имеет значения.

— Мы сожгли их, — ворчит он. — Это была обязанность Хорхе.

— Фу, надеюсь, мне не придется этого делать.

— Не беспокойся, большой парень теперь это делает сам. Никому не доверяет.

— Вот и хорошо, меня это устраивает.

Моя швабра продолжает шлепать по полу.

Я нашла родственников своей вазы на тесно уставленной низкой полке между раскладными столами и стойкой для журналов. Это не просто братья и сестры, а клоны, абсолютно одинаковые близнецы. То прошлое, из которого они появились, было грузовиком, а до того — фабрикой, а еще раньше — кучей глины.

Если бы существовала книга величайших дураков всех времен, несомненно, я была бы на первой странице.

На этикетке написано: «Сделано в Мексике». Смеюсь как сумасшедшая, потому что предположить такое я не могла.

Сейчас

Коринфский канал ненасытной глоткой рассекает ландшафт.

— Видишь это?

Швейцарец показывает на два волнореза, обрамляющих вход в расщелину. Маяки на них мертвы и не могут указать путь кораблям между ними.

— Ноги шлюхи, широко расставленные, чтобы всякого впустить внутрь.

— Почему ты так ненавидишь женщин? Твоя мать была шлюхой?

Однажды по телевидению я смотрела передачу про научную станцию Скотт-Бейс в Антарктиде. Помню, тогда я подумала, что это самое холодное место на земле. Так было до этой минуты. Южный полюс в сравнении с глазами швейцарца кажется теплым гостеприимным курортом.

— Кем была моя мать, тебя совершенно не касается.

Он бьет кулаком о планширь. Канал приближается.

— Я расскажу тебе кое-что, но ты не должна никому об этом говорить. Если осмелишься, я разрежу твою подружку, как она того просит.

Я смотрю на безжизненные каменные башни и надеюсь увидеть свет.

— Загляни сегодня ночью в грузовые трюмы. Никому не говори о том, что там обнаружишь.

Я пойду. Конечно, я же не могу удержаться. Поманить меня тайной — это все равно что водить шоколадным тортом перед носом голодной женщины. А я умираю от голода. Само собой, не прямо сейчас. Я дождусь, когда совсем стемнеет, как и говорил швейцарец, и пусть тьма хранит меня от посторонних взглядов.

Мои ноги осторожно касаются ступеней, мои шаги едва слышны. Никого не встречая, я пробираюсь через внутренние помещения корабля, пока не подхожу к двери грузового трюма.

Она не заперта. Что плохого может таить за собой незакрытая дверь? Я достаю из кармана зажигалку и держу ее наготове. Я прохожу в дверь, но за собой ее не закрываю.

Это неправда, что женщина на корабле к несчастью. Этот корабль могут привести к гибели мертвецы.

Вся команда присутствует на этом параде смерти. Капитан лежит наверху горы трупов, лицо разбито в кровь, тело скрючено в три погибели. Другие тоже здесь, хотя это только лица без имен. Кто-то сложил их, как рыбаки складывают свой улов, нет только льда для сохранения его свежим.

Это швейцарец.

На сей раз я с громким топотом взбегаю вверх по лестнице, не заботясь о том, что грохот выдаст мое присутствие здесь. Я бегу в общую каюту, где одни находятся в разных фазах сна: кто-то храпит, кто-то вздрагивает. Другие дремлют вполглаза, не теряя бдительности на случай опасности. Лиза свернулась калачиком в углу, пристроив голову на наших рюкзаках. Обвожу помещение взглядом. Швейцарца нигде не видно.

Я дергаю дверь, ту, которая ведет на капитанский мостик. Ее ручка — разболтанная потертая преграда между нами и теми, кто управляет судном.

— Проснитесь! — кричу я. — Все вставайте! У нас неприятности.

Пассажиры, эти овцы, обреченные на убой, просто пялятся на меня. Никто не считает нужным выбивать дверь. Им достаточно смотреть, как я безрезультатно пытаюсь это сделать.

Мой ум напряженно ищет выход из положения и хватается за то, что кажется ему наиболее верным вариантом. Единственная спасательная шлюпка лежит вплотную к левому фальшборту.

Этой ночью немного теплее. Воздух резко пахнет солью; когда-то я любила этот запах, но сейчас он уже не напоминает мне о беззаботных временах, проведенных на берегу моря. Теперь это запах поражения и смерти. Здесь я лишилась своего президента. Здесь «Элпис» лишился своего экипажа.

Корабль медленно движется вперед. Огни горят, но они едва пронзают ночную тьму, и от луны тоже мало помощи в моем деле. Все, на что ее хватает, — это сделать видимой мелкую рябь на воде.

— Ты, кусок дерьма! — кричу я в никуда. — Зачем ты убил их?

До меня доносится ответ швейцарца:

— Капитан уже был заражен. Некоторые другие тоже. Лучше было сейчас убить их, чем оставить мучиться.

— Они, возможно, выжили бы.

— Тогда они бы мутировали в нечеловеков, не приспособленных к жизни. То, что я сделал, — милосердие.

— Чушь собачья. Это все твои нездоровые игры. Мы все для тебя игрушки.

— Жизнь — это эксперимент, а я — ученый! Выживешь ли ты, американка? Время покажет.

— Зачем же тогда ты меня предупреждаешь? Это может исказить результаты эксперимента.

— Ты посмотрела на остальных? Они обременены желанием умереть. А ты хочешь жить, поэтому я даю тебе возможность.

После этого его больше не слышно, только ночь вокруг и дрожащий свет луны на воде. Я возвращаюсь к остальным и жду, что будет дальше.

Мы стоим, мы ждем. Наконец солнце пронзает горизонт своим лучом, и мы видим, что на нас несется Пирей.

То, что происходит дальше, разворачивается одновременно и быстро, и медленно, как и подобает катастрофе.

— Что происходит? — спрашивает у меня Лиза. — Расскажи мне.

Ее наивный вопрос взрывает мой вспыльчивый характер.

Я хватаю Лизу за плечи, разворачиваю ее к стремительно надвигающейся суше, описываю, что с нами сейчас произойдет.

— На этом судне нет капитана, а топлива в обрез.

Она обдумывает мои слова и впадает в ступор.

— Как мы его остановим?

— Никак! Мы сейчас разобьемся о бетонный причал, нравится тебе это или нет, — резко отвечаю я. — Если только другое судно не появится на нашем пути или не произойдет какое-нибудь чудо. Может, ты, черт возьми, совершишь чудо? А то у меня вряд ли получится.

— Так что же мы будем делать?

— Стоять на корме. Когда я крикну «Прыгай!», прыгай за борт.

Остальные две женщины охвачены паникой. Они вцепились друг в друга, рыдают, размазывая слезы и сопли. Мужчины, как и подобает мужчинам, переживают происходящее стоически. Даже слишком спокойно. И в это мгновение я понимаю, что то, что говорил швейцарец, правда. Того мира, который мы знали раньше, больше нет. Мы лишились всего: семей, друзей, врагов. Что нам остается, если больше нет тех, кого можно любить или ненавидеть?

Берег железобетонным тигром мчится, чтобы вгрызться нам в глотки. Нет времени восхититься его красотой, нет времени помолиться. Почти нет времени, чтобы спастись.

— Прыгай! — ору я Лизе и отрываю ее пальцы от планширя.

Я держу ее за запястья, и мы летим вниз.

Море заставляет нас самих стремиться к себе. Оно не вспучивается нам навстречу, а ждет, когда мы обрушимся на его поверхность и провалимся в глубину. Покой длится одно мгновение. Потом вода сотрясает мое тело так, что из него едва не вылетают кости.

Тогда

Мы с Дженни пьем кофе на привычном нашем углу, когда она вдруг огорошивает меня:

— Я кое с кем встречаюсь.

— Ты изменяешь Марку?

Она хмурится.

— Боже мой, конечно нет. Я имею в виду психотерапевта.

Она делает микроскопический глоток кофе. Сегодня мы обе дрожим.

— Все это слишком тяжело, я не справляюсь. Я постоянно говорю себе, что выдержу, но понимаю, что занимаюсь враньем, и с каждым днем это становится все очевиднее. Ты молодец, и папа с мамой меня поддерживают, но мне нужна помощь от кого-нибудь со стороны.

— Я понимаю тебя.

— Правда?

Я киваю, отхлебываю кофе. Пытаюсь вобрать в себя его тепло. Я не думаю о Нике. Я опять сегодня искала его имя и не нашла. Это все, что мне нужно.

— Я рада. Мне нужно было кому-то рассказать об этом. Это смешно, не так ли? Я не могу рассказать маме и папе, потому что они…

— Ты можешь говорить с нами о чем угодно, — произносим мы одновременно и смеемся.

— Именно, — бормочет она.

— Я тоже посещала психотерапевта некоторое время, — выбалтываю я.

— И он тебе помог?

— Он, может, с этим и не согласился бы, но да, помог. Это его имя я смотрю каждый день в списках.

— Потому что ты в него влюблена?

— Нет. Потому что могла бы влюбиться.

— Это одно и то же, — заявляет сестра. — Просто ты этого еще не знаешь.

Сейчас

Если я устремлю взгляд в небо, то можно притвориться, что я на пляже и что мама с моей сестрой барахтаются на мелководье. А потом, когда я устану плавать, мне купят мороженое. В этих фантазиях меня не окружают обломки дерева и металла. «Элпис» не пылает, над его горящим топливом не поднимается столб густого удушливого дыма. Его передняя часть не смята в гармошку о бетонную пристань Пирея, а задняя не погружается под воду. Словно ведомый ложным инстинктом кит, который встретил свою смерть, выбросившись на берег.

Над головой, траурно крича, кружат морские птицы. Для них я всего лишь большая рыба. Их обсидиановые глаза наблюдают за мной в ожидании капитуляции. Но ее не будет, я не сдамся.

Хотя и приятно было бы все пустить на самотек.

Я закрываю глаза всего на одно мгновение, а затем, открыв снова, вижу, что солнце продвинулось за тучами, и я тоже. Прибой, словно добрый помощник, толкает меня к выпуклому бетонному берегу. Потом все меняется, меня влечет в сторону, параллельно береговой линии, наперерез качающейся на волнах яхте. Мы с ней сталкиваемся. Для судна это едва заметный толчок, но для моего плеча оглушительный удар. Соленые слезы заливают мне глаза, на которые, на секунду ослепляя, накатывает волна.

— Американка!

Энергично колотя воду ногами, я опять разворачиваюсь головой к берегу. Швейцарец там, Лиза тоже. Она стоит на коленях, судорожно хватая ртом воздух. Швейцарец стоит, широко расставив ноги, уперев руки в бедра. На лице его обычная жестокая ухмылка.

Она жива, и я тоже. Нам, к счастью, удалось хотя бы это.

— Американка, тебе нужна помощь?

Нужна, но я не хочу помощи от него. Помощь, за которую нужно платить, таковой не является вообще. И я продолжаю работать руками и ногами, приближаясь к берегу города Пирей, где земля, покрытая запутанной сеткой из дорог и домов, устремляется к небу.

Здесь снова все, как в Бриндизи: низко сидящие в воде большие корабли, корпуса которых изъедены коррозией. Со временем, когда уже некому будет латать проржавевшие корпуса и вода начнет сочиться внутрь, а потом зальет их полностью, они уйдут на дно.

Силы меня покидают, руки болят от борьбы с упрямо сопротивляющимся морем.

— Ты сама не справишься! — кричит он с берега.

Голова тяжелеет, руки тоже. Все тело взывает к отдыху, к отказу от борьбы. Хочется отдаться на милость моря. Сознание застилает дремотный туман. Я моргаю, трясу головой, пытаюсь сориентироваться, но туман сгущается. Берег слишком далеко. Слишком далеко.

— Ну давай, американка!

Он наклоняется, подхватывает изодранный спасательный жилет и машет им в воздухе как знаменем, торжествуя свою победу.

Я делаю еще один болезненный гребок.

— Может, тебе нужен стимул? Европейский стимул, ведь американцы все делают только ради денег. Но ты… думаю, ты действуешь по другим причинам.

Он разворачивается, обходит Лизу.

— Для нее ты сделаешь все, что угодно, хотя она почти что пустое место.

— Нет, — начинаю я, но всплеск соленой воды заливает мне рот, режет глаза.

Изрядный глоток морского рассола льется мне в легкие, и я выплевываю его. Там, на бетонном причале, швейцарец отводит ногу назад. «Смотри, — дразнит он меня своим ледяным взглядом. — Я могу и это. У меня есть власть, а у тебя нет ничего».

Нет. Нет. Нет.

Затем он расслабляет ягодичные мышцы, его нога выстреливает вперед и обрушивает удар Лизе в ребра. Испустив громкий выдох, она валится пластом на бетонный пол. Следующая волна, пробегая по поверхности моря, захлестывает мне лицо. Я задерживаю дыхание, задираю голову, пытаясь глотнуть воздуха. Когда мое зрение проясняется, швейцарец пристально за мной наблюдает.

— Давай, плыви, ленивая американка.

На этот раз он разит Лизу в плечо, она вскрикивает.

Новая злость лесным пожаром распространяется во мне. Подстегнутое яростью, мое тело начинает черпать силы из ниоткуда. Вероятно, мои мышцы приберегли неприкосновенный запас энергии на черный день. Может, это тот увесистый кусок торта, который я умяла в кухне после одного неудачного свидания. Или, возможно, это мое тело пожирает само себя.

Я медленно рассекаю водную толщу, режу ее руками, толкая себя вперед работой ног. На берегу швейцарец продолжает издеваться надо мной. Его слова сопровождаются криками Лизы. Девочка могла бы сопротивляться, но я знаю, что она боится вызвать у него гнев, а также потерять его грубую привязанность.

За одним гребком следует второй. За вторым — третий.

Он придавливает ее к земле, нажимая ботинком на горло.

Четвертый следует за третьим. За ним пятый. Мои легкие болят. Совершив тридцатый гребок, я касаюсь бетона. Победа ли это, когда ты слишком измотан, чтобы думать хоть о чем-нибудь? Имеет ли значение то, что ты выжил?

Перебирая руками по берегу, я вытаскиваю тело из воды, не заботясь о том, что грубая поверхность сдирает мою кожу. Кислород, сладостный кислород — вот все, что имеет значение. Он врывается иззубренными клочьями, обжигая горло и легкие, но с каждым вдохом боль уменьшается.

Швейцарец смеется.

— Ты жива, я впечатлен. Ты и эту спасла, конечно.

Он снова пинает девушку.

— Если у тебя какие-то проблемы, давай им выход на мне, ты, кусок дерьма.

— Нет, мне больше нравится так. Я получаю удовольствие, наблюдая за твоей реакцией. У тебя на лице все написано. Я вижу, что ты хочешь сделать со мной. А зачем? Это существо повернется против тебя из-за чуть большего, чем пакетик горячих чипсов. Не так ли?

Он пихает Лизу носком ботинка. Она стонет, и он бьет ее в ребра еще раз.

Я ничего не могу с собой поделать. Каждый раз, глядя на Лизу, я вижу Джесса, вижу Ника, вижу всех, с кем меня свела судьба с тех пор, как все это началось. Они все собрались в моем сознании, сбившись в один черный разозленный рой, и когда я наконец фиксирую свой взгляд на швейцарце, то уже не могу сдержаться.

Каждый грамм энергии, отнятый водой, бурля, возвращается в мое тело. Мои мышцы гудят от напряжения, все тело начинает трясти. Я, словно кошка, сжалась напряженной дугой, ожидая… ожидая… ожидая малейшего движения своей жертвы. Черт тебя побери, двигайся.

Он смеется над нами.

И более ничего.

Тогда мои мышцы, эти сжатые пружины, высвобождаются, приводя меня в действие, и я мчусь по бетонному причалу, чтобы обрушить на его грудь серию ударов вялых кулаков и нетвердых ладоней. Но он удостаивает меня смехом, чтобы разозлить еще больше. Затем он отнимает у меня инициативу, берет за запястья и сжимает до тех пор, пока мои кости не начинают трещать.

— Ты не можешь причинить мне вреда, — говорит он. — В тебе нет для этого необходимого.

— Если у меня будет шанс убить тебя, я убью, — отвечаю я.

— Нет!

На секунду мне показалось, что крик исходит от него, но его бледные губы окаменели, превратившись в неподвижную линию. Это Лиза.

— Нет, — повторяет она, — пожалуйста, не надо!

Он держит меня, я в его милости. Мое внимание переключается с него на Лизу и обратно, прежде чем снова совершить переход к ней. По какую же сторону забора она очутилась? Она на моей стороне баррикады или на его?

— Он чудовище, — говорю я ей. — Он убьет нас обеих, если мы дадим ему такую возможность.

— И это говоришь ты? Ты забыла, что без конца повторяла мне раньше? Ты говорила, что мы должны держаться за то, что нас делает людьми. Вот что ты мне говорила.

Она ползет по земле, одной рукой держась за бок.

— Не шевелись, — говорю я ей. — У тебя, скорее всего, сломаны ребра.

— Так ты мне говорила. Мы должны проявлять сочувствие и милосердие, потому что это делает нас тем, что мы есть.

Швейцарец скалится, крепче сжимая мои руки.

— Ну давай, трусишка, мать твою. Борись за свою жизнь. Попытайся убить меня. Ты не сможешь выжить в этом новом мире, если не научишься убивать.

— Заткнись.

Его тело сотрясается от беззвучного смеха.

— Зои, — говорит Лиза, — прекрати.

Боевой дух выветривается из меня. Мои руки выпадают из тисков швейцарца, плечи опускаются. Жизненные силы, которые поддерживали во мне горение, достаточное для борьбы, отступают назад в свое укрытие. Энергия никогда не исчезает, только видоизменяется, тем не менее я чувствую, что что-то во мне исчезло.

— Хорошо.

На этот раз, когда пружины моего тела ослабевают, оно похоже на ленту, которая соскальзывает с лодыжки балерины, преодолевающей изнеможение и слабость.

— Ладно.

Я сажусь рядом с человеком, которого я могла бы запросто убить, не будь рядом Лизы, способной меня остановить, и подтягиваю колени к подбородку.

— Я ненавижу тебя.

Швейцарец смотрит на меня сверху вниз, его осклабившийся рот застыл в презрительной ухмылке. Он толкает меня ботинком.

— Трусиха.

— Может быть, — говорю я. — А может, и нет.

— Нет, так и есть, ты — трусливая дура. Любой на твоем месте нашел бы возможность убить меня, а у тебя кишка тонка.

— Я хотела. И сейчас хочу.

— Тем не менее ты перестала драться.

— Это было не мое желание.

— В таком случае ты ничем не лучше меня. Мы одинаковое дерьмо, американка.

— Ты уж определись: либо я трусиха, либо нет.

Я наклоняюсь и помогаю Лизе подняться на ноги. Ее бок выглядит как надвигающийся шторм, весь в сине-черных пятнах с вкраплениями ярко-красного. Именно сейчас я ничем не могу ей помочь. Я не врач. Нет никакой возможности определить, сломано что-нибудь или нет, но мы должны продолжить путь, и я хочу надеяться, что с ней все нормально.

— Как думаешь, с твоим ребенком все в порядке?

Она пожимает плечами, про моего не спрашивает.

— Идите, — говорит швейцарец, — я не стану вас держать.

Я ничего не говорю, лишь бы он не передумал.

Карта и компас в моих руках, и мы, прихрамывая, направляемся в Афины. Смешок швейцарца сперва становится еле слышным, затем исчезает вовсе.

Небо равномерно серое, без просветов, но, по крайней мере, нет дождя. Вот мы и снова вдвоем, Лиза и я. Велосипеда больше нет с нами. Запасов продуктов тоже нет. Нет моих ножей. Нет швейцарца.

Я могла бы убить его, стереть его жизнь, как будто это не более чем грязное пятно. Мне нужно было попытаться. Но море истощило мои силы, опустошив меня, как бокал вина. Мои руки по-прежнему дрожат и трясутся, и хотя я крепко сжимаю лямки рюкзака, это не помогает их успокоить.

Если швейцарец снова нагонит нас, он покойник.

Взявшись за руки, мы двигаемся по шоссе, которое приведет нас в Афины. Брошенных автомобилей мало. Вежливые греки умирали дома, оставив автомобили припаркованными на своих узких улочках. Мы обходим то, что осталось от мертвецов. Было бы неуважительно переступать через них. В моих ночных кошмарах они хватают меня, тянут к земле и тащат в мир мертвых.

Мрачные мысли не покидают меня всю дорогу в Афины. Нам бы следовало обойти город, но кружного пути нет. Пирей плавно переходит в Афины, границы между ними нет.

Мы в бетонных джунглях, схваченных стоп-кадром. Кроме нас, все вокруг неподвижно. Мы как воры, тайком пробирающиеся через город мертвецов и старающиеся остаться незамеченными. Но быть на виду, вероятно, самый лучший вариант. Высокое шоссе ставит нас в выгодное положение, никто не сможет подкрасться к нам так, чтобы мы его не увидели.

Мы шагаем, пока не наступает ночь. Афины погружаются в темноту. Остается лишь один огонек впереди. Я описываю ситуацию Лизе.

— Давай посмотрим, что там, — предлагаю я.

— Я не хочу туда идти.

— Мы подойдем потихоньку, и я проверю, безопасно ли там.

— Нет! — истерически взвизгивает она.

— Тогда я пойду сама.

— Нет, не ходи. Останься.

— Хорошо, я остаюсь.

Мы подходим ближе, потому что так пролегает дорога. Огонек разрастается, мы словно бабочки, которых влечет к свету. Напряжение Лизы все увеличивается, и вскоре рядом со мной начинает идти подобие скрипичного смычка.

Впереди — это обман зрения. Свет исходит из поросшей деревьями местности, настолько близко от нас отстоящей, что, кажется, плюнь — и попадешь. Он справа от нас и вниз, вниз, вниз…

— Мы можем подкрасться, и я загляну через край. — Я киваю в сторону обочины хайвэя. — Нам не нужно подходить ближе.

— Мы не спустимся вниз?

— Нет.

— Хорошо.

Мы так и делаем. Мы осторожно подбираемся к краю, и я с опаской наклоняюсь над серым бордюром. То, что я вижу, когда-то было парком с детскими игровыми площадками. Теперь все заросло, природа снова утверждает свое доминирующее положение повсюду среди песочниц и лесенок, где не так давно играли дети. Зелень опутала качели, будто пытаясь задушить стальную конструкцию. Водопад виноградных лоз спускается с горки. А посреди всего этого пылает огонь в металлической урне для мусора, вывернутой из своего места около фонтана.

— Я слышу огонь, — шепчет Лиза. — Там есть люди?

Действительно, я тоже слышу треск, щелчки и хлопки огня, пожирающего свою добычу.

— Я не знаю.

Мы немного ждем, но никто не показывается. Устав наблюдать, я увлекаю Лизу дальше по нашему пути. Она вроде бы в порядке. Измотана, но и я тоже.

Пройдя не больше нескольких десятков шагов, я оглядываюсь через плечо. Света больше не видно.

Тогда

Где-то — неизвестно где — дождем падают кошки. Они валятся с деревьев, будто спелые яблоки. Пока люди сосредоточили все свое внимание на преодолении болезни, леса наполнились кошками, которые ощутили зов предков и откликнулись на него.

Загадку исчезнувших кошек раскрыла австралийская пара, удалившаяся от цивилизации. Они рассказали об этом журналисту за рыбой, чипсами и светлым пивом.

— Нам надоело слушать правительство, которое убеждает нас, что нужно оставаться дома. Здесь все умирает. Поэтому мы упаковали экипировку и отправились в дождливый лес. Там никто не болеет, правда? Короче говоря, мы заехали подальше от города. И что мы видим?

После паузы, заполненной покашливанием журналиста, мужчина продолжил:

— Ну-ну, угадайте. Готов поспорить, что не сможете. Мы увидели кошек. Тысячи этих зверьков. Возможно, они изображали из себя коал, не знаю.

— Они все были мертвы?

— Ну да, мертвы.

— Потому вы и вернулись.

— Мы подумали, что, если болезнь распространилась так далеко, лучше уж мы умрем с бутылкой холодного пива в руке.

Подобные репортажи вскоре появились и в обеих Америках, и в Европе. Мертвые кошки гнездились на деревьях, пока буря не стряхнула их с ветвей, пока сила земного притяжения не вернула их вниз. Все они сдохли от истощения, в ожидании неизвестно чего.

Думаю, они там прятались от нас.

Я еду в метро, когда Джесс снова подходит ко мне, этот человек-марионетка, одетый в дутую куртку.

— Я не буду спрашивать разрешения присесть, потому что мы уже знакомы, а если бы мы были друзьями, вы бы первой предложили. Люди предлагают друзьям присесть, таковы хорошие манеры поведения.

— Присаживайтесь.

Он уселся. Точно такой же, как и в прошлый раз. Руки покоятся на коленях, взгляд устремлен прямо перед собой.

— Я знаю, что вы не имеете права рассказывать мне что-либо. Моя мать мне все объяснила, когда я говорил с ней по телефону. Она заявила, что вы можете нажить себе большие неприятности и что вас даже могут выгнать с работы. «Из-за тебя человек лишится средств к существованию, — сказала она мне. — А у женщины, скорее всего, есть рты, которые нужно кормить». В общем, я решил дать вам свою визитную карточку. Так будет нормально?

— Вполне.

Он шумно выдыхает, как будто нервничал, предполагая мой возможный отказ.

— Хорошо, я сейчас напишу ее, потому что пока у меня нет напечатанных.

Его куртка шелестит и поскрипывает, когда он засовывает руку в карман и извлекает оттуда фиолетовую, с искорками ручку и прямоугольный кусок плотной бумаги. Сверху он пишет свои имя и фамилию, домашний адрес, номер телефона и адрес электронной почты.

— Это на тот случай, если заработает Интернет. «Нельзя терять надежду», — говорит моя мама.

Он протягивает мне карточку и прячет ручку обратно в карман. Он ждет, наблюдая, как я открываю свою сумочку и кладу в нее его импровизированную визитку.

— Вам нравится готовить?

— Конечно.

— И я люблю готовку. Вчера вечером я сделал мини-пиццы на оладьях. Я их чуть не сжег.

Весь остаток поездки он говорит о еде. Я слушаю и делаю все подобающие замечания. Потому что я знаю то, чего не знает он: я собираюсь рассказать ему все. Но не здесь. И когда мне нужно выходить, я говорю ему об этом.

 

Глава 13

Сейчас

Я должна бодрствовать, я не могу отдыхать, если для этого требуется закрыть глаза. Мы в большом магазине. Лиза лежит на помосте, где раньше стояли манекены, одетые в наряды, которые будут в моде в следующем сезоне. Я сижу на полу рядом с ней, ноги скрещены, локти уперты в колени. Мою голову все туже и туже стягивает невидимый обруч, шея становится все слабее. Мне приходится руками поддерживать голову, чтобы она не упала на грудь.

У Лизы кровотечение. Это началось ночью: сначала пятно малинового цвета, потом капли, а сейчас это полотна Пикассо у нее между бедер.

Смерть затаилась в ожидании, но я не готова отдать ей Лизу. «Иди к черту!» — мысленно кричу я, потому что произнести это вслух значило бы напугать ее. Она стала цвета курицы, из которой выпустили кровь. Обескровливание — вот как это называется, смерть от чрезмерной потери крови. И я даже не знаю, что нужно предпринять, чтобы восполнить потерю в этих условиях.

Лиза знает, что я за ней наблюдаю.

— Не волнуйся ты так, Зои, со мной все в порядке.

Нет, с ней все не в порядке. То, что с ней происходит, не имеет ничего общего с порядком. Кровотечение не прекращается. Мне как минимум нужно найти аптеку и разжиться там ватой, бинтами, антибиотиками, хоть чем-нибудь, но я не могу уйти без нее и не могу взять ее с собой. Жаль, что сейчас здесь нет швейцарца. Но… я рада, что его здесь нет. Я была бы рада, если бы моя мать была здесь, или Дженни, или Ник. Я хочу, чтобы Ник был здесь. Он знает, что нужно делать. Девочка была бы в безопасности с ним, пока я добывала бы все необходимое.

— Со мной все в порядке, — повторяет Лиза. Ее слова сливаются друг с другом. — Давай поспим. Но сначала расскажи мне, куда мы направляемся.

— Мы идем на север, в селение Агрия. Оно расположено на берегу залива, у самой воды.

В какой-то момент среди зевоты и вычитывания себя за желание отдохнуть это все-таки случилось.

Мне приснился Сэм. Он в машине, в той, в которой погиб. Его тело страшно изувечено, кровь булькает между губами. Его мать тоже здесь, она обтачивает свои ногти пилочкой.

«Ты никого не можешь спасти», — говорит мне Сэм.

«Она может попытаться», — возражает его мать.

Они начинают спорить, а я вслушиваюсь в равномерное капание. Бензин, наверное. Может, кровь. Через некоторое время я устаю от их препирательств.

«Как же я получу свой скаутский значок, если я всех их не спасу?» — спрашиваю я.

Никто из них не может ответить мне. Моя бывшая свекровь отшвыривает пилку, закрывает глаза и прекращает дышать, как будто упрямство не позволяет ей сделать ничего другого, кроме как умереть.

Сэм смотрит на меня и улыбается кровавой улыбкой.

«Я бы в тебя влюбилась, — говорю я. — Со временем».

«Прекрати собирать значки, — говорит он мне. — Они, в конце концов, ничего не значат».

Затем я просыпаюсь и Сэм со своей матерью исчезают, равно как и Лиза. Только на этот раз она оставила за собой след. Маленькие кроваво-красные капли ведут вдаль по тротуару, жуткая пародия на хлебные крошки. Капли яркие и свежие.

Я иду по следу, вспоминаю историю про Гензеля и Гретель. Птицы склевали их хлебные крошки, а голодные заблудившиеся дети набрели на пряничный домик в лесу. Но домик был лишь приманкой для детей, которые не смогли устоять перед искушением сладостями. Ведьма, как сообщают нам братья Гримм, ничего так не любила, как хорошую детскую ножку на ужин. Она пленила Гензеля и Гретель и стала их откармливать, чтобы в дальнейшем съесть. Но она поплатилась за свои коварные замыслы смертью в огне собственной печи, куда ее загнала храбрая Гретель.

Где пряничный домик Лизы? Если я его найду, я найду и ее.

Следующие несколько капель размазаны. Пытаюсь сообразить, что это может значить, но мой ум одновременно затуманен сонливостью и остр от страха. Он перескакивает с одного вывода к другому, отбрасывает одни гипотезы, тут же замещая их новыми, ничего общего не имеющими с реальностью, а полностью навеянными конспирологическими теориями.

Теперь я бегу по следу «крошек». Мне нужно выяснить, куда они ведут. Я должна найти ее, поскольку не думаю, что Лиза одна. Она не может быть одна, без кого-то, кто завлек и повел ее.

Снова и снова я мысленно хлещу себя бичом. Это полностью моя вина. Я заснула, зная, что не имела права позволить себе этого. Я знала, что она нездорова, что ее сознание замутнено.

Это моя вина, поскольку я оставила девочку, хотя несу за нее ответственность.

Кровь, кровь, еще больше крови. Всю дорогу по улице, мимо оставленных отдыхающими кафе, мимо покинутых покупателями магазинов. Окна и двери некоторых из них разбиты, но большинство не тронуто, как будто человечество внезапно встало и ушло из жизни.

Окружающий вид меняется. Среди магазинов начинают появляться площадки со старыми и новыми транспортными средствами, выставленными на продажу. Большая часть их отсутствует, остальные представляют из себя металлолом. Кто-то хотел взять машину и уехать отсюда к черту, но не преуспел в этом. Скелет повис на рулевом колесе. Его или ее рука зажата в смертельном капкане поднятым оконным стеклом на водительском месте. Водитель тоже здесь, но его труп сохранил на себе больше плоти. У второго скелет дочиста ободран хищными птицами и плотоядными насекомыми. Водитель — кусок мяса, одетый в гниющие отрепья.

Сейчас мне нет до них дела.

След Лизы ведет меня к бежевому зданию, низкому и широкому, с окнами, сделанными из стеклоблоков. На двери вывеска, написанная на совершенно непонятном мне греческом языке, а также часами работы с 9:00 до 17:00. Какие дни рабочие, я понять не могу, да это и не имеет никакого значения. Я даже не знаю, какой сегодня день недели и какое число. С того дня, как мы покинули Бриндизи, я потеряла им счет. Та дата имела значение, но она уже в прошлом.

Запах ударяет мне в нос в тот самый момент, когда я упираюсь плечом в дверь. Затем дверь издает звук «пух», словно пожилой состоятельный джентльмен, затянувшись сигарой в казино, держит, держит, а потом выпускает дым в лицо своей спутницы. Той, которую он купил за слишком большую сумму, но, тем не менее, не ценит. Открыв дверь, я получаю вдох затхлого воздуха. Сосна, никогда не знавшая леса, или шишка в смеси с аммиачной вонью кошачьей мочи. Это почти полностью, хотя и не совсем, забивает медный запах свежей крови.

Сердце бешено колотится в груди. «Уноси отсюда ноги», — отстукивает оно азбукой Морзе. Но все происходит как во сне, который всем иногда снится, когда на тебя надвигается нечто невероятно ужасное, но ты не можешь сдвинуться с места.

Тук, тук.

Стулья. Литые пластмассовые стулья наподобие тех, что бывают в казенных учреждениях. Они расставлены буквой «П» вокруг стола. Лицевой пластик отслоился по краям, обнажая дешевую доску внутри. Здесь же находится конторка с панелями из матового стекла. На стене выделяется пустое место, где раньше был телевизор.

Я едва не смеюсь: когда случается катастрофа, люди первым делом бросаются за электроникой. «Бери, Джон, — говорят, наверное, они друг другу. — Теперь и у нас это будет». И все бы ничего, только Джон теперь лежит в канаве ничком и гниет. Ему не нужны ни телевизор, ни тостеры, которые могут жарить яйца и бекон одновременно с хлебом. Смерть — отличный демотиватор.

Тук, тук.

Ноги отказываются слушаться. Они бездельничают, не обращая внимания на строгие команды, исходящие из моего мозга.

Тук, тук.

Это место… Да, я знаю его. Не хочу этого признавать, но я его знаю. Существует только один тип помещений, запах в которых одинаков по всему миру. Как будто чистящее средство для них поставляют с единого централизованного склада. Я его знаю. Я с ним тоже работала. Этот запах так же знаком мне, как и печенье, еще теплое, посыпанное шоколадной крошкой, или солнечная кожа Ника, запах которой я вбирала в себя так глубоко, как только могла.

Это клиника. Медицинское учреждение определенного рода. Отделка помещения совершенно безлика. Картины на стенах представлены репродукциями стандартных пейзажей: поросшие цветами лужайки, пасущаяся корова. Со стены безмолвно взирает Дева Мария, качающая младенца на колене.

Здесь тоже кровь Лизы, размазанная по полу. Одноцветная радуга, растянувшаяся через холл.

Сосна и кровь. Медь и осень.

Тук, тук.

Мои ноги двигаются так, будто для них это непривычное дело. Суставы скрежещут и скрипят под кожей. А затем я слышу звук. Но он исходит не из меня. Он доносится с другого края радуги Лизы, который прячется за углом в конце холла. Это звук гремящих в мойке ножей из нержавеющей стали.

Тук, тук.

Кто-то думал, что это оригинально — выложить полосу желтой плитки вдоль коридора. Львы, и тигры, и медведи — о Боже! Я следую за ними, потому что именно это делают заблудившиеся девочки, которые хотят повстречать волшебника и поскорее попасть домой.

Дальше по коридору. Поворот направо. Иду по желтым плиткам, оранжевым, где натекла кровь Лизы. А вот и дверь, не закрытая до конца, так что узкая щель дает возможность заглянуть в нее. Толкаю ее коленом, и она распахивается.

Тук, тук, бух!

Лиза здесь. То есть я думаю, что это она. Тут столько крови, что я с трудом могу понять, где что. Она на столе для обследования пациентов, ноги зафиксированы в петлях, руки свисают по бокам. Ее голова наклонена ко мне, но она не знает, что я пришла. Лиза уже ничего не узнает, кроме, пожалуй, хозяина подземного царства, или Господа Бога, или какого-то иного божества, которому она молилась и который существует.

Между ее ног швейцарец, тоже залитый кровью. Его одежда промокла, светлые волосы измазаны, все ярко-красное. Меня поражает это странное обстоятельство, поскольку Лиза мертва, но при этом ее кровь выглядит так, как должна бы выглядеть в живом теле.

Швейцарец оборачивается ко мне, в руках он держит ее внутренности. На что похожа матка, я имею представление только лишь по схематическому рисунку из учебника анатомии, но думаю, что именно ее он швыряет в металлический таз.

Он разворачивается, его голубые глаза сверкают непреклонностью и безумием на запятнанном красным лице.

— Он должен быть здесь, — бормочет он. — Должен быть.

— Что ты сделал с ней?

Мое горло парализовано, губы скованы бессильной вялостью. Удивительно, что словам все же удается покидать их и складываться в осмысленную последовательность.

Он копошится скальпелем в том, что осталось от Лизы, затем поднимает взгляд на меня.

— Он должен быть здесь.

— Кто?

— Эмбрион! — кричит швейцарец и швыряет таз в стену.

Таз отскакивает и приземляется у моих ног, содержимое раскидывается слякотной массой.

— Она была беременна. Должен быть плод. Где он? — продолжает орать швейцарец.

Произнося каждое слово по слогам, он втыкает скальпель в ее тело и дергает на себя, кромсая от пояса вниз.

— Он здесь, внутри, и я найду его!

Засунув обе руки ей в нутро, он погружает их по локоть.

— Ты убил ее, — просто говорю я ему.

Он так энергично качает головой, что капли с его мокрых волос летят на стену.

— Нет, нет, нет! Она сама себя убила. Она легла под своего отца. Она забеременела. Она сосала мне член, нося дитя другого мужчины. Она пришла по собственной воле, пока ты спала. «Помоги мне», — молила она меня. Как я мог отказать в помощи? Я помогал многим женщинам в ее положении.

— Ты убил ее.

— Я… не… убивал… ее… — рычит он.

Его трясет от злобы, но на меня он не смотрит.

— Где он? Где она его спрятала?

Он вдруг разворачивается на месте.

— Ты его забрала, так ведь?

Я не понимаю. Лиза была беременна. Он говорил, что это так. Эта тошнота по утрам, никаких явных признаков «коня белого». А если не это… то что тогда?

Слезы катятся у меня по щекам. Я вытираю их тыльной стороной ладони.

— Посмотри, что ты сделал с ней, чудовище, — говорю я. — Она была человеческим существом. Всего лишь девочка. Что с тобой, сумасшедший ублюдок? Ты как будто одна из тех чокнутых женщин, о которых писали газеты. Они разрезали беременную и вытащили ее ребенка. Ты сумасшедшая женщина, не мужчина.

Это приводит его в ярость. Его искаженное, испачканное кровью лицо — безумие во плоти. И он кидается ко мне со скальпелем в руке, залитый таким количеством крови, больше которого я не видела в своей жизни. В мертвом свете люминесцентной лампы она сияет рубином.

Я убегаю. Он бросается за мной. Мы мчимся по коридору, оскальзываясь на крови Лизы. Как два комика. Швейцарец пытается схватить меня, но я отпрыгиваю вправо, а его продолжает нести прямо. Я подхватываю один из пластмассовых стульев. Я не останусь в долгу. Я делала это и раньше: использовала стул в целях самообороны.

Когда он понимает, что промахнулся, что меня нет перед ним, он разворачивается. В этот самый момент я с силой обрушиваю стул ему в лицо.

«Ой, — думаю я, — как больно». Я не могу сообразить, почему мне тоже больно, если ударила я.

Затем я опускаю взгляд и осознаю связь между болью и скальпелем, торчащим у меня из руки.

Держась одной рукой за лицо, он, с трудом переставляя ноги, будто его подошвы увязают в патоке, идет на меня.

— Я тебя разрежу, — говорит он невнятным из-за разбитых губ голосом, — и покажу тебе.

Мое дитя, пожалуйста, только не мое дитя.

В моем сознании щелкает переключатель. Я никогда этого не позволю. Швейцарец убил Лизу, но больше он ничего у меня не отнимет. Он не понимает. Если он убьет меня, я тоже лишу его жизни. Я скапливаю столько слюны, сколько могу, и плюю ему в лицо.

Представляю осуждение во взгляде своего отца, но он мертв. Я слышу лекцию матери о том, чего леди не должны делать. Но она тоже мертва. Есть только я и он, и, думаю, с учетом сложившихся обстоятельств, мои родители меня все же одобрили бы.

— Я разрежу тебя.

Его голос шелестит, как оберточная бумага.

Я убегаю.

Тогда

— Идем со мной, — говорит мне Дженни в один из четвергов, когда мы встречаемся на ступеньках библиотеки.

Она в своем красном пальто, шея обмотана шарфом цвета верблюжьей шерсти. На мне такой же наряд, только черного цвета.

— К моему психотерапевту, я имела в виду.

Я смотрю на нее так, будто она обезумела, но в таком случае весьма хорошо, что она посещает психотерапевта. Я говорю ей об этом, и она смеется.

— Она тебе понравится. Лена — потрясающая.

Мои плечи слегка ссутуливаются. Где-то на периферии моего сознания теплилась надежда, что ее психотерапевт — Ник.

— Не думаю.

— Мне бы это помогло.

— Каким образом?

— Лена говорит, что у меня есть нерешенные проблемы брошенности, коренящиеся в детском возрасте. Она предполагает, что, встретившись с тобой, сможет лучше понять ситуацию. Так как?

— Нет. И когда это ты была брошенной?

Мы заходим внутрь. Сестра обижена, ее плечи напряжены, а подбородок высоко поднят. Она не смотрит в мою сторону, только раз незаметно бросает на меня сердитый взгляд.

Становимся в хвост очереди. Потихоньку продвигаемся вперед. Стараемся держать нервы в узде, когда слышим неизбежные взрывы скорби уязвленных горем сердец.

Наша очередь подходит слишком быстро и недостаточно быстро одновременно. Я успеваю увидеть раньше, чем Дженни. Фамилия Марка бросается мне в глаза. Я обхватываю ее рукой, пытаюсь увести ее отсюда, прежде чем она увидит.

— Дженни, пойдем.

Но уже слишком поздно, она увидела его имя. Марк Д. Ньюджент. Теперь уже ничего не поправишь. Она будет лежать с закрытыми глазами на кровати и видеть эти буквы на фоне черноты. Сегодня. Завтра. Отныне каждый день. Я тоже чувствую боль, меньшую, конечно, но сейчас мне некогда об этом думать. Мне нужно увести отсюда Дженни.

Она повисает на мне, стонет.

Я веду сестру к ее машине, чтобы отвезти в единственное место, куда я знаю дорогу: домой. Когда я заезжаю во двор к нашим родителям, я не обращаю внимания на некошеный газон и неухоженный сад, которые всегда содержались в идеальном состоянии. Наступили выходящие за пределы нормы времена, так что необычное больше не удивляет меня. Мать неспешно подходит к двери.

Мы все как портрет одной и той же женщины: в скорби, в решительности и — тридцать лет спустя — в удивлении.

— Что случилось? — спрашивает мать и понимает, едва успев задать вопрос.

Она прижимает руку к груди.

— Марк, да? О Боже.

На ней ночная рубаха, очередная в целой серии последовательно сменяющихся подобных текстильных изделий длиной до пола, которые наш отец в шутку называет «предохранителем от развлечений». Она закрывает за нами дверь, и мы оказываемся словно в печи. Здесь, вероятно, градусов тридцать, не меньше.

— Мам, все в порядке?

— Все хорошо, хорошо, — отвечает она, и я понимаю, что все совсем не хорошо.

Она завладевает нами, делая то, что всегда делают матери. Она ведет Дженни к розовому дивану и усаживает, как будто ее дочь снова маленькая девочка. Она прижимает ее к груди и, обняв, раскачивается с ней из стороны в сторону.

Дженни сейчас нужна материнская забота. Нет, Дженни нужен Марк, но он не может здесь оказаться. Он никогда больше не сможет здесь оказаться. Мы все словно марионетки с невидимой рукой внутри нас, заставляющей жить и плясать. Когда эта рука сбрасывает нас, словно перчатку, мы падаем, и это конец всему.

Я иду в кухню, наливаю воду в электрочайник, затем отправляюсь искать отца. Я слоняюсь, переходя из комнаты в комнату. Заглядываю в гараж. Тут все так же, как и всегда.

Наконец я иду в подвал. Его не найдешь за одной из дверей, ведущей из прихожей, за которой в темноту спускается расшатанная лестница со свисающей сверху голой лампочкой. Попасть в подвал можно через шкаф в туалете. Там в полу есть лаз и лестница, ведущая вниз. Обычно люк открыт, если только нет гостей. Никому не понравится, если из дырки в полу выглянет чья-нибудь голова, когда он пролистывает журнал, сидя в туалете.

Сегодня люк закрыт. Но не это меня беспокоит. Мое сердце заставляет ухать в груди так сильно, что заглушает воркование матери в соседней комнате, нечто другое. Латунный болт, которым привинчена деревянная крышка лаза к полу. А также новые петли. Они из такого же блестящего металла, как и болт. Это тоже не должно бы меня настораживать, но… раньше крышка люка лежала с полом заподлицо по всему периметру, а теперь петли выступают над поверхностью. Снаружи.

— Привет, булочка.

Мое сознание выпрыгивает из тела, ударяется о потолок, потом снова, плавно скользя вниз, возвращается на место. Мой отец здесь, а не там, в подвале, запертый, словно…

Монстр.

…узник. И выглядит он прекрасно. Его глаза искрятся затаенным весельем.

— Папа, ты меня так напугал, что я чуть не укакалась.

— Тогда ты там, где тебе и нужно быть, не правда ли?

Мы обнимаемся.

— Что произошло с твоей сестрой? — спрашивает он, зарывшись в мои волосы.

Мои глаза мгновенно наполняются влагой.

— Марк, — говорит он излишне оживленно для такого разговора.

Он идет широким шагом в гостиную, тянет меня за собой, хотя я не хочу услышать то, что будет дальше, потому что уже вижу: что-то не в порядке. Папа выглядит не прекрасно, он выглядит молодым. Он на десять лет старше мамы, но сейчас он лет на пятнадцать моложе ее.

— Дженни, девочка моя, — говорит он, — давай это отпразднуем. Он все равно никогда не был тем, что тебе нужно. Да, он умер. Ну и что? Теперь ты можешь найти кого-нибудь другого. Кого-то с настоящей работой. Занимающегося мужским делом. А не этим бабским «сидя-перед-компьютером» дерьмом, которое он так любил.

Он продолжает в том же духе, пока взгляд Дженни, который она в него вперила, не наполняется ужасом. На моем лице такое же выражение. А у мамы ничего подобного.

Она встречается со мной глазами, в которых я вижу усталость и смирение. Она знает, что происходит что-то не то, что отец явно не в порядке, но, тем не менее, не вмешивается.

— Прибавь, пожалуйста, отопления, — рокочет отец, и она бросается угождать ему.

Воздух становится все тяжелее. Жар исходит не только от радиаторов, но и от него. Внутри него как будто пылает огонь. Я почти вижу пар, струящийся из его пор. Воздух вокруг него дрожит. Он как асфальт жарким летним днем.

— Папа, — говорю я, — это не…

— Зои, — перебивает меня мать.

— Почему заперт подвал? — спрашиваю я ее.

Папа не прерывает своего потока слов.

— Марк был ничтожеством, — заявляет он. — Я никогда не хотел, чтобы ты за него выходила, если помнишь. «Дженни, — говорил я, помнишь? — Ты уверена, что тебе это нужно?» Но ты была так молода, всего двадцать два, ребенок еще. Тебе нужно было сначала пожить для себя, чего-то достичь, а потом уже обзаводиться семьей. Поверь мне, это хорошо, что Марк умер, теперь ты можешь жить по-настоящему.

— Что в подвале, мама? — с нажимом спрашиваю я.

— Ничего особенного, — отвечает она, — у нас завелись еноты.

— Что за чушь, мы же в городе. Здесь нет енотов.

Отец резко оборачивается ко мне.

— Не смей так разговаривать с матерью! — вскрикивает он.

Я вздрагиваю. Мне достаточно пальцев на одной руке, чтобы посчитать, сколько раз он на меня повышал голос. Он любил Марка, относился к нему как к собственному сыну. Это не мой отец.

— Это хорошо, что он умер! — орет он, обращаясь к Дженни. — Хорошо!

Отец валится на пол, и его тело начинает сотрясаться, как это было с Джеймсом. Только тело Джеймса не было раскаленной сковородкой.

— Неси лед! — рявкаю я матери.

Она выбегает в своей ночной рубахе, сжимая рукой кружева, закрывающие шею, но не в кухню, как я предполагала, а в подвал. Дженни сидит на диване, ее глаза округлились от потрясения. Сперва муж, теперь вот отец. Я хлопаю ее по руке, ее взгляд вновь становится осмысленным.

— Звони 911.

Она бросается к телефону, набирает номер, ждет.

— Не отвечают.

Нет даже оловянной дамы.

— Набирай еще.

Мама влетает с пластмассовым ведром, отпихивает меня в сторону, прикладывает его содержимое к груди отца. Кубики льда. Соприкоснувшись с телом, лед шипит, пар поднимается над ним густым облаком. Сауна для одного человека. Затем она берет телефон из рук Дженни и мягко ставит его на место.

— Они не приедут. Никогда не приезжают. Они теперь даже не утруждаются отвечать.

Отец начинает стонать. Его веки дрожат. Припадок проходит, и вскоре кубики льда больше не тают на коже его груди.

Дженни смотрит на него с ужасом.

— Что с ним случилось?

Я смотрю на мать и вижу в ее глазах покорность судьбе.

— Его тошнило? Вы болеете?

— Да, — шепчет она. — Вам, девочки, лучше уйти. Это самое большее, что я могу для вас сделать как мать.

Она целует Дженни в лоб.

— Я сожалею о гибели Марка. Мы его очень любили.

Но я не могу уйти, не узнав все.

— Что в подвале?

Она еще более понижает голос, чтобы Дженни ее не слышала:

— Когда станет слишком поздно, мы уйдем туда. У нас договоренность с некоторыми из соседей насчет… помощи друг другу.

Я крепко ее обнимаю, говорю, что люблю ее. То же самое повторяю отцу.

Мне хочется убежать в свою бывшую комнату, а не на улицу, на холод, вместе с разбитой горем сестрой. В свою комнату, где одеяло обладает силой преградить путь буре. В мою бывшую комнату, туда, где родители молоды и полны сил, а сестра-егоза не дает ни минуты покоя. В мою бывшую комнату, где смерть — всего лишь слово в толстом словаре.

Сейчас

Улицы Афин, прыгая, проносятся мимо. Хотела бы я, чтобы тротуары были полны пешеходов, чтобы затеряться среди них, но, с другой стороны, по пустым улицам легче продвигаться. Во мне борются противоположные стремления. Скальпель по-прежнему торчит из моей руки, и я не помню, нужно ли выдернуть лезвие или оставить все как есть до тех пор, пока не подоспеет помощь. Но помощь ко мне не придет, только швейцарец. Поэтому я вытаскиваю скальпель и прячу в карман, как маленькую неприглядную тайну. Рука покрывается красным. Мне нужно укромное место, место, где я смогу остановить уносящее мои жизненные силы кровотечение.

Убежищем оказался склад. Четырехлитровые банки с оливковым маслом, поставленные одна на другую, образуют трехметровую стену, отгораживающую меня от всего остального мира. И все равно он меня находит, в чем я и не сомневалась.

— Я знаю, что ты здесь, американка. Я вижу кровь. Скальпель все еще в твоей руке? Думаю, что это так. Кровотечение стало сильнее? Я знаю, как причинить боль человеку, американка. Я знаю, как убить. Ты можешь о себе сказать то же самое?

Его голос опускается, и я понимаю, что он нагнулся или сел по ту сторону забора из банок. Теперь его голос раздается на одной высоте со мной:

— В ней не оказалось ребенка. Я был уверен, что он есть, но я ошибся. Но кое-что я нашел. Хочешь узнать, что я нашел? Возможно, внутри тебя тоже это есть. Хочешь узнать, что это? Ты любознательная особа. Я чувствую это. Ты и сейчас сгораешь от любопытства и задаешься вопросом: «Что же он нашел внутри глупой девчонки?»

Темные пятна мутят мой взор, когда я стаскиваю ремень с пояса и туго наматываю его на руку. Пятна разрастаются, потом сжимаются, исчезают, но на их месте возникают новые. В моих глазах вертится калейдоскоп, сквозь который я почти ничего не вижу. Неужели так происходит умирание?

— Поговори со мной, американка. Спроси меня, что я нашел, что было у нее внутри?

Теперь его голос удаляется, хотя я знаю, что он не шевелился. Это я, я удаляюсь.

— Меня это не заботит.

Только когда он начинает смеяться, я осознаю, что произнесла это вслух.

— Конечно, заботит. Все, что ты делаешь, — это забота. Иначе зачем бы ты привела глупую девку с собой? Кто она тебе?

Я отвечаю сквозь сжатые зубы:

— Просто девушка.

— Нет, не думаю. Я знаю людей, американка. Я знаю, что люди делают те или иные вещи по причинам, которые часто и сами не понимают. Она рассказывала мне, как ты увела ее с фермы, от ее семьи. Зачем ты это сделала? Хочешь угадаю?

— Пошел ты.

— Когда работаешь врачом, встречаешь множество разных людей. У женщин, которых я видел в своем кабинете, всегда было объяснение, почему они ко мне пришли. Некоторым нужны были контрацептивы. Другим необходимо было сделать аборт. Кому-то нужно было сдать анализы на заболевание. Но все они хотели, чтобы я сказал: «Все в порядке». Хотели оправдания своих деяний. Прощения своих грехов. Освобождения. Кого ты пыталась спасти, американка? Не эту девчонку. Она тебе никто. Заменитель.

Заменитель Джесса. Моих родителей. Всех.

Я закрываю глаза. Надеюсь, эти имена останутся в моем сознании. Теперь в окружающей действительности что-то меняется, возникает что-то новое. Темные пятна разрастаются, переползая с моего зрения на нервные волокна.

— Кого ты пыталась спасти, американка? Сестру, может быть? Свою семью? Мужа? Нет, не мужа. На твоем костлявом пальце нет обручального кольца.

Дженни, Ника, родителей. Разве я пытаюсь кого-то спасти? Разве я это делаю? Я стремлюсь к героизму? Но я не ощущаю в себе героических способностей. Я чувствую страх — и ничего более. Страх за своего ребенка. За свое будущее, которое, похоже, не продлится более пяти минут. А может, и того меньше.

— Эта безмозглая английская девка убила себя. И ты ей помогала.

— Я тебя не понимаю.

Мой язык становится неповоротливым, слова наползают одно на другое.

— Спроси меня, что я нашел у нее внутри.

— Мне надоели твои игры. Рассказывай уже.

Звук чего-то, со скрежетом скользящего. Металлом по бетону. Смерть касается моей ноги, и я дергаюсь, но мои пальцы уже тянутся к этому. Я знаю, что это такое. Я знаю, что это, еще до того, как мои пальцы пробегают по жестким завиткам блестящей спирали. Холод наваливается на меня с распростертыми объятиями. «Дай мне забрать тебя с собой, — шепчет он. — Я заберу тебя туда, где больше ничто не сможет коснуться твоего тела, где ты уже ничего не будешь чувствовать. Там мы все мертвы и бесчувственны».

— Тебе эта вещь знакома, не правда ли, американка?

— Да.

— Откуда? Говори.

— Я дала его ей, чтобы она могла себя защитить.

— Ты дала ей инструмент, чтобы выдрать то, что, как она верила, внутри нее. Она всунула его себе в матку, словно она бутылка дешевого вина.

Доволен, улыбается.

— Ты шокирована?

— Это он был внутри нее?

— Нет, она сжимала его в руке, как будто он имел для нее большую ценность, когда я нашел ее. Счастливая. Вот этого хотела глупая девка. Если ты шокирована, то ты так же глупа, как и она.

— Я не могла ее спасти. Я даже себя спасти не могу. Я не героиня.

— Конечно, нет. Я мог ее спасти. Я герой. Я спасаю мир от мерзости, которую он породил своими грехами.

Из моего горла вырывается смешок.

— Ты?

— Я — герой. А ты — ничтожество. Что ты пыталась спасти? Одну тупую слепую девку. Мои цели намного масштабнее. Намного более важные. Они принесут миру пользу. Я убью чудовищ, созданных человеком.

Я закрываю глаза. Настоящее ускользает из моих пальцев, словно намазанная жиром веревка.

— Какого же черта ты ко мне привязался? Я — никто. Всего лишь уборщица.

— Не просто уборщица. Ты работала в «Поуп Фармацевтикалз». А это значит, что ты была собственностью Джорджа Поупа.

 

Глава 14

Тогда

Бип.

— Мама, папа! Если вы дома, возьмите, пожалуйста, трубку.

Пауза.

— Дженни и я в порядке. Никто из нас не заболел. Просто чтобы вы знали. Я… мы скучаем по вас.

Бип.

Это была бы настоящая зима, только без снега. Пока. Бог его знает почему, но воздух достаточно холодный, чтобы снежинки не теряли своей особенной формы. В библиотеке еще горит свет, однако наручные часы сообщают мне, что он вот-вот погаснет. Я не могу долго отсутствовать. Дома у меня заперта Дженни с полулитром мятного мороженого, посыпанного шоколадной крошкой.

— Это все, что у них было? — спросила она, когда я торжественно протянула ей картонный стакан. — Я хотела с изюмом и ромом или с печеньем.

Мороженое обошлось мне в двадцать долларов. Двадцать! Это все, что было в магазине, кроме мороженого с маркой их торговой сети за двенадцать. Но в нем больше воздуха, а не собственно мороженого.

Прошла неделя, как Дженни потеряла Марка и мы узнали, что потеряли наших родителей. Я звоню и звоню, но никто не отвечает. Телефонная сеть умирает. Теперь все чаще звонки заканчиваются тишиной.

Я по-прежнему прихожу сюда ежедневно, но теперь без Дженни. Я ищу фамилию Ника и надеюсь не найти ее. Обычно я иду сразу после работы, но сегодня мне позвонила плачущая Дженни.

— Ты можешь в это поверить? — спросила она меня, как только я вошла.

Она смотрела телевизор, старую серию какой-то мыльной оперы — новые теперь не снимают.

— Он погиб в авиакатастрофе, прежде чем она успела сообщить ему, что беременна двойняшками.

Она начинает всхлипывать.

— Мы с Марком подумывали о ребенке в этом году. А потом он должен был уехать туда и погибнуть, прямо как Джулиан.

— Кто такой Джулиан? — спросила я.

— В сериале.

Таким образом, я опоздала в библиотеку из-за мыльной оперы.

Когда я вхожу, на меня поднимает глаза старшая библиотечная работница. Ее внешность — воплощение стереотипа библиотекарши, вплоть до очков, балансирующих на кончике ее крохотного носа. Сейчас она здесь одна из всех сотрудников, не считая молодого аспиранта, таскающего свою металлическую тележку между рядами книжных полок. По виду тележки можно предположить, что она должна страшно грохотать, но не грохочет — колеса хорошо смазаны и беззвучны. Библиотекарша кивает на круглый циферблат, висящий на стене, предупреждая меня, что двери будут заперты с минуты на минуту. Я киваю ей в ответ, мол, понимаю, что время закрытия близко. Не вполне этим удовлетворенная, она возвращается к своей работе.

Список висит на стене. Толпа давно схлынула, за исключением одинокой фигуры, стоящей у стены с широко расставленными ногами. Мое сердце начинает биться чаще. Мне знакомы черты этого человека. Много раз я любовалась ими через столик в кафе. Прикасалась к нему в своих фантазиях. Сейчас он кажется мне выше, но я не знаю точно, из-за чего это — то ли потому, что я какое-то время не видела его, то ли потому, что за прошедшие месяцы он стал в моем сознании почти что мифическим героем. Больше моей крохотной жизни.

Потом он оборачивается…

Боже мой, он увидит меня! Не сейчас. Не в таком виде. На мне линялое белье и нет макияжа. А ноги я побрила? Нет. Не было необходимости. Я — снежный человек, а он великолепен.

Его лицо — камень. Гранит. Мрамор. Бывает ли что-нибудь тверже? Я не знаю, но самый твердый камень сейчас передо мной. Этот человек Ник, если бы Ник был высечен в скале, а не создан из плоти.

— Доктор Роуз.

Слова звучат грубо, формально. Он говорил мне, чтобы я обращалась к нему по имени, но я не могу. Доктор Роуз подразумевает, что между нами невидимая стена, я притаилась в безопасности с одной ее стороны, он — с другой.

— Привет, Зои! Вы кого-то ищете?

Тебя.

— Друга.

Он кивает, бросает через плечо взгляд на список, затем снова оборачивается ко мне:

— Надеюсь, вы его здесь не найдете.

— А вы кого ищете?

— Своего брата Тео, — отвечает он через невидимую стену.

— Надеюсь, вы его не нашли.

— Будьте здоровы, Зои.

Я смотрю, как он уходит, не сказав более ни слова. Мои руки беспомощно повисают вдоль тела. Изменилось даже что-то в его движениях. Какое-то подергивание, прихрамывание, заметное у него с правой стороны. Что с ним случилось? Я хочу знать. Но теперь слишком поздно, он ушел, а я стою как вкопанная, будто меня разбило параличом в одном из моих ночных кошмаров. Я могла бы позвать его, заставить все рассказать, но мои губы тоже обездвижены.

Ник жив. Это хорошо. Это все, что мне нужно было знать. Это все, что я хотела узнать, так ведь? Я повторяю про себя: «Ник жив, и это единственное, что для меня сейчас имеет значение».

Библиотекарша неодобрительно покашливает у меня за спиной. Этот звук выводит меня из оцепенения, я бросаюсь вперед и изучаю список, чтобы не вызывать более ее осуждения. Я просматриваю список, дважды проверяю, нет ли фамилии Ника, просто на тот случай, если его присутствие тут было всего лишь обманом зрения. Но нет, в списке его нет.

Но есть другое имя: Теодор Роуз.

Я вылетаю из дверей на мороз, безумно озираюсь по сторонам. Но ночная мгла поглотила все, кроме неясного света двух уличных фонарей по обе стороны от меня. Ника нигде нет.

Бип.

— Алло, мама, папа!

Пленка с шумом проматывается вперед.

Бип.

Вестибюль в «Поуп Фармацевтикалз» теперь не место для секретарши. Телефоны молчат, не снуют торговые агенты, никто не толпится в службе информации. Если бы секретарша была по-прежнему здесь, то она бы полировала себе ногти и пролистывала журналы, попивая кофе.

Я поднимаюсь в лифте на свой этаж. Стальные тросы с завыванием бегут через блоки, с глухим ударом срабатывают тормоза, и кабинка, подрагивая, замедляет ход. Я и не подозревала, насколько шумный мой мир, пока не осталось никого, чтобы его заполнять. В раздевалке пусто. Каждое мое движение сопровождается эхом, и вот я уже издаю столько звуков, сколько могло бы появиться, играй многорукий музыкант на всех ударных инструментах оркестра одновременно. Я убираю, причем так же, как я это делаю в любой другой день. Я чищу пылесосом, мою шваброй, вытряхиваю мусор в специализированные мусоропроводы. Некоторые из них ведут в пе́чи, находящиеся в подвале, где его с шумом поглощает огонь. Куда ведут другие, мне неизвестно. И теперь я удивляюсь, что когда-то мне до этого не было никакого дела.

Мышей не осталось совсем. Дверцы их клеток обвисли на погнутых петлях.

— Они умерли? — спрашиваю я Шульца.

Он согнулся над микроскопом, вглядываясь в предметное стекло. Он фыркает, утирает мокрые ноздри обратной стороной ладони.

— Я был голоден.

Я смотрю на него, жду завершения шутки. У каждой шутки есть завершение, правда?

— Ты съел мышей?

— У меня не было мелочи для торгового автомата, тебя устроит такой ответ?

Каждый день мы работаем с ним бок о бок, но я совершенно не понимаю его.

— Ты видела фильм «Разрушитель»?

— Конечно, — отвечаю я.

Он поднимает голову и вновь опускает.

— Они не так и плохи. Получше того, что дают в кафетерии.

Сейчас в кафетерии ничего не дают. Обеды мы приносим с собой. Мне нечего сказать. Нет, вру, у меня есть два слова: я увольняюсь.

Я прощаюсь, собираюсь уходить, но он жестом подзывает меня к себе.

— Взгляни на это.

Отклонившись в сторону, он освобождает достаточно места, чтобы я стала рядом и заглянула в окуляр. Какие-то кляксы и закорючки плавают в зеленом море. Симпатичные, инопланетные, пугающие своей необычностью существа.

— Что это?

— ОУН, органоидная условно-патогенная неоплазма.

— Неоплазма — это как рак, что ли?

— Ага. Но не абы какой рак. У него есть свое собственное сознание, он направляется туда, куда ему хочется, и невозможно предположить, каков будет результат.

Он вдруг смеется, фыркает, хватает пальцами воздух перед моим лицом.

— ОУН схватил тебя. Ну, это значит, что в тебя попало некоторое количество этой субстанции и она начинает завладевать твоим телом, — поясняет он, видя недоумение в моих глазах.

— Ты это давал мышам?

— Ну, у них не было выбора. У нас тоже.

Я вспоминаю прививку от гриппа, которую мне делал доктор Скотт.

В этот же день я пишу заявление об увольнении. По возвращении домой я звоню Джессу и все ему рассказываю, потому что есть вещи более важные, чем подписка о неразглашении.

— Но там мороз, — жалуется Дженни неделю спустя.

Она сильно сдала. Я теперь одновременно и родитель, и сестра капризного подростка.

— Хорошо, тогда ты готовишь завтрак.

Дженни колеблется, оценивая ситуацию, поскольку она просила меня испечь блины по маминому рецепту, и я уже приступила. Со вздохом, исходящим из глубины души, она забирает приготовленную мною мелочь, влезает в свое пальто, обматывает шею шарфом и хлопает дверью так, что дрожат стены.

Ничего особенного, всего лишь газета. Да, именно та газета, в которой должна быть статья Джесса. Та, которая сделает парня «не таким, как все» — «хорошим» в глазах осуждающего его отца. Мне нужно узнать, что он написал. Ежедневно я спускаюсь вниз к газетному автомату, забирающему мои монеты и выдающему листки «Юнайтед Стейтс таймс» без ожидаемого материала. С каждым днем газета становится все тоньше, а статей — все меньше, как и читателей.

Один за одним блины приобретают восхитительный бледно-золотистый цвет. Вскоре передо мной лежат две аккуратные стопки, которые ждут, чтобы их съели. Дженни все нет. Судя по всему, она вот-вот должна вихрем ворваться в дом, ругая холод. Меня пробирает дрожь, совсем не связанная с погодными условиями.

Котлета, дневной портье, смотрит сквозь стеклянную дверь холла. На стекле под его носом образовалось мутное пятно, размерами соответствующее его рту. Я надеюсь, что он обернется, услышав мои шаги в холле, но он продолжает пялиться через дверь.

— Видел, как она уходила, но до сих пор не возвратилась, — ворчит он в ответ на мой вопрос о Дженни. — Она важно прошла с задранным носом.

Он конфузится.

— Извините, мэм, я знаю, она ваша сестра.

— Что случилось?

— Толком не пойму. Был какой-то шум, но я ничего не вижу.

Я подхожу и становлюсь рядом с ним у стеклянной двери, выглядываю наружу. Мир за моим окном мертв. Город-призрак. Порывистый ветер подхватывает «перекати-поле» городских окраин. «Юнайтед Стейтс таймс». Других теперь нет.

Холод сочится сквозь щели, оттесняя тепло вглубь помещения. Котлета прочищает горло.

— В пятницу работаю здесь последний день. В этом доме только пять заселенных квартир, этого недостаточно, чтобы содержать двух портье. Недостаточно, чтобы и одного содержать. Не знаю, что там себе думает Мо, но ему тоже ничего не светит.

Ветер проносит мимо полиэтиленовый пакет. Буквы на нем выцвели до бледно-желтого цвета. Когда до моего сознания доходят слова Котлеты, я не могу поверить в услышанное.

— Всего пять?

— Угу. Херб Крэншоу умер пару дней назад. Его жена на прошлой неделе. Их сын в Индии, или где-то еще, где обматывают головы. Скорее всего, парень и не знает об этом. Черт возьми, наверное, он тоже умер.

Портье наклоняется вперед, и его нос расплющивается на стекле.

— О, взгляните, кто-то потерял свой шарф. Смутное время наступило, мисс Маршалл. Что и говорить, смутное время. И становится только хуже. Эти ученые решили управлять погодой, и сейчас с ней явно что-то не так. Мы думали, что мы боги, и теперь Бог смеется, глядя на нас.

Его губы продолжают шевелиться, но слов я уже не слышу, потому что этот шарф… Я знаю этот шарф. В предыдущий раз я видела, как Дженни наматывала его себе на шею, заправляя концы под пальто.

— Мисс Маршалл, вы в порядке?

Нет, я совсем не в порядке.

То ли я оттолкнула его с прохода, то ли, может, он сам отошел в сторону — позже, думая об этом, я уже не могла вспомнить, как все произошло. Так или иначе, я распахиваю дверь, выбегаю наружу и чувствую, как мое лицо обжигает арктический ветер. Я направляюсь вправо, потому что оттуда принесло шарф и потому что там расположены газетные автоматы. Идти недалеко.

На асфальте лежит что-то, одетое в пальто Дженни, но я надеюсь, что это не она, а какой-нибудь бездомный бродяга украл у нее одежду. Но велика ли вероятность, что у него такие же волосы, как и у нее?

О Боже… я не могу этого принять. Не могу. Мама и папа… Слишком много горя, чтобы потерять еще и эту часть себя. Нет, я больше не способна вынести. У меня недостаточно сил, чтобы противостоять такому удару.

— Дженни, — всхлипываю я, — Дженни, вставай. Пожалуйста, вставай.

Она не встает. Она продолжает так же безжизненно лежать, а красный кружок у нее на лбу говорит о том, что у меня больше нет сестры. Теперь я полная сирота.

— Дженни!

Я опускаюсь на колени в кровь, растекающуюся вокруг нее, беру ее голову и прижимаю к себе. Пытаюсь запихнуть ее мозги назад в череп, но у меня не получается. Я продолжаю попытки, однако дыра слишком велика, а розовая масса вываливается наружу быстрее, чем я успеваю заталкивать ее обратно.

Мой ум рассыпался на куски так же, как и ваза, когда я ударила по ней молотком.

Какие-то осколки мыслей в безумной голове. Не могу поверить, что она так со мной поступила. Как она могла оставить меня одну? Моя сестра бросила меня. Будь ты проклята, сука! Будь проклята за то, что не спустилась сюда, когда я попросила в первый раз.

Будь проклята… Я прижимаю кулаки ко лбу. Ее голова на моих коленях тяжелая, как дыня. Меня пронзает боль, которая никогда не пройдет. Будь ты проклята, Дженни.

— Идиотка! — кричу я. — Мы должны были быть вместе, чтобы поддерживать друг друга! Я недоглядела, и ты умерла!

Я продолжаю визжать, бью ее в ярости. Потом доносятся какие-то голоса и через секунду чьи-то руки хватают меня и оттаскивают от Дженни.

— Нет, нет, нет! Это моя сестра.

— Ищите стрелявшего, — говорит кто-то.

— Оставьте нас в покое, — рыдаю я, — у меня больше никого нет.

Но рукам нет дела до моих криков, они продолжают тянуть меня от того, что осталось от моей семьи.

Ну зачем кому-то понадобилось убивать Дженни?

Сейчас

Я смотрю в жерло длинного темного туннеля. Свет в его противоположном конце мчится на меня, сокращая его длину, а потом удаляется на какое-то непостижимо гигантское расстояние. Время и пространство искажаются. Умом я понимаю, что по-прежнему сижу на этом же складе, отделенная от швейцарца стеной банок с оливковым маслом. Но это знание не уменьшает реальности существования туннеля. Вот так приходит смерть? Ждет ли меня с той стороны кто-нибудь из ранее ушедших? Не забыли ли они меня? Любят ли они меня еще так же, как я их люблю?

— Джордж Поуп? Какое тебе до него дело? Он умер.

— Умер? Хорошо, — говорит он воодушевленно. — Надеюсь, это была мучительная смерть. Ты знаешь?

— Знаю что?

— Он умер в мучениях? Он умер от той же болезни, в создании которой принимал участие?

— Нет, — отвечаю я, — это была быстрая смерть.

— Насколько быстрая?

— Расскажи мне, что ты нашел у Лизы внутри?

— Я ничего не нашел там. Ничего. Ее матка была пуста. Как и твоя тоже.

Тогда

Кто же мог подумать, что солнце бывает таким холодным? Его колючее сияние ложится мне на лицо, проникая сквозь грязное стекло. Я нахожусь в простой комнате с деревянной дверью, покрытой облупившейся краской; решеток нет, но это не значит, что я не в камере. Не железо делает тюрьму тюрьмой.

— Мне нужна газета, — говорю я женщине, которая приносит мне еду.

Она со стуком ставит поднос на стол. Стол едва вздрогнул, он прикручен к стене болтами такого размера, что выдержат и атомный взрыв. Все остальное испарится, но они, с упрямством вгрызшиеся в бетон, останутся там, где были.

— Здесь вам не пятизвездочный отель.

— Вот черт, а я и не заметила.

Тяжело ступая, она уходит со своей тележкой — высоким узким ящиком, выкрашенным в бежевый цвет. Еда, однако, пятизвездочная. Никаких дешевых консервов с коричневой жижей, в которую погружены бесцветные кусочки мяса неопределенного происхождения, на пластиковых тарелках. Вместо этого в моем распоряжении равиоли домашнего приготовления, фаршированные сыром рикотта и шпинатом под масляным соусом. А также салатница с зеленью, свежей и хрустящей, заправленной уксусом и оливковым маслом, не познавшими пластиковой тары. Кроме того, салат из фруктов, вкус которых говорит о том, что они куплены не в местном супермаркете.

Меня привезли сюда после того, как была убита Дженни. «Для наблюдения», — объяснила женщина в форме. В военной форме. В какой-то момент президент объявил о введении военного положения, но сообщить об этом населению никто не потрудился. Они патрулируют улицы, наблюдают, следят за тем, чтобы никто не нарушал общественного спокойствия, как это сделала я. Они это видели. Они оттащили меня от моей сестры. Но они не могут сказать мне, кто и почему ее застрелил. Я ничего не могу от них добиться. В ответ на мои вопросы они твердят, что не знают. «Вы считаете, что это сделала я?» — спрашивала я их много раз. «Мы не знаем». Может, это у них теперь девиз такой: «Мы не знаем»?

Раздаются шаги. Военные ботинки, надетые на маленькие женские ноги.

— Зои Маршалл?

Голос у этой чернокожей женщины сильнее, чем ее тоненькое тело, облаченное в униформу. В руках у нее блокнот и чашка кофе. Кофе она протягивает мне.

Я киваю, кем же еще я могу быть?

— Сержант Тара Моррис. Вы свободны. Но я хочу, чтобы завтра вы пришли сюда на прием к психиатру.

— Пришла сюда? Я даже не знаю, где я сейчас.

Она скороговоркой называет адрес.

— Раньше тут была частная школа.

— Теперь нет. Теперь здесь что-то вроде охраняемого центра реабилитации. Мы тут помогаем людям. По крайней мере до того, как…

— …они не вернутся к нормальной жизни?

Я тру лоб, недоумевая, почему в нем нет дырки, в то время как моя сестра такого о себе сказать не может.

— Вы нашли того, кто убил Дженни?

— Нет. Мне очень жаль. Это, конечно, не тот ответ, который бы вы хотели услышать, но другого у меня нет, — говорит она. — Мы ведь армия добровольцев, а не регулярные полицейские силы. Вы теперь в порядке и можете идти домой.

— Почему же тогда меня держали за запертыми дверями?

— Вы набрасывались на моих сотрудников. Как, полагаете, это смотрелось?

Я закрываю глаза.

— Так, будто какой-то придурок только что застрелил мою сестру, а они пытались оттащить меня от нее.

— Это плохо выглядело, — продолжает она. — Действительно плохо. Вы могли оказаться больной, сумасшедшей, возможно преступницей. Я должна была оградить своих подчиненных от риска.

— Она была всем, что у меня осталось. Наши родители…

Шульц, склонившийся над микроскопом. «Я съел мышей…»

— Постарайтесь взглянуть на это с нашей точки зрения. Мы предполагаем худшее в людях. Только так мы можем сохранить свои жизни. Если же мы будем видеть во всех друзей, то потеряем больше людей, а это неприемлемо.

— Где моя сестра?

— Мы ее кремировали. Покойников слишком много, и мы не знаем, что с ними делать.

На секунду у нее на лице отразился страх.

— Мы гибнем толпами. Не только мы. Все.

Не только мы, все.

Я ловлю такси и еду домой. На водителе хлипкая защитная маска. Он берет у меня деньги рукой в перчатке, с подозрительностью разглядывая банкноту. Я бы не удивилась, если бы он пшикнул на нее дезинфицирующим спреем. В конце концов жадность берет верх и он запихивает деньги в карман.

— Теперь работаю на себя, — бормочет он, — ни перед кем не нужно отчитываться.

Котлеты уже нет на своем рабочем месте, поэтому я вхожу, отперев дверь своим ключом, поднимаюсь в лифте, слушая жужжание, которое, кажется, поглощает весь доступный воздух, оставляя меня в холодной испарине. Я, словно робот, совершаю всю последовательность действий, связанных с открыванием двери. Черепки и кости, которые я набрала из коробки несколько недель назад, все еще в полиэтиленовом пакете. Я запихиваю его снова в карман и выхожу.

«Поуп Фармацевтикалз» считает вас частью своей семьи.

Никто меня не останавливает. Единственный охранник мычит что-то невнятное, когда я показываю ему пропуск. Он не смотрит мне в глаза, и я не смотрю в его. Мы оба знаем причину. Мы здесь, в то время как очень многих уже нет. Это признак некой особенности, хотя гордиться тут нечем.

В лаборатории, где были мыши, пусто. Стул Шульца отодвинут далеко от стола, на котором, словно старец, согнувшийся над своими покрытыми стеклом коленями, стоит микроскоп.

Время течет. Я делаю то, что, как я видела, делали раньше они, или как минимум упрощенную версию этого процесса. Я выскабливаю кости на предметное стекло, сую его в ожидающие лапы микроскопа.

— Что ты делаешь?

Этот голос принадлежит не человеческому существу, хотя я по-прежнему вижу лицо Шульца. Шатаясь, он приближается ко мне.

— Ты не должна этого делать.

— Я думала, ты…

— Умер?

Он смеется.

— Это страшная игра. Я держусь из последних сил, иначе мне конец. Пути назад уже нет. Все мы превратимся в прах. Так что у тебя там?

Он тянется к предметному стеклу микроскопа. Я вытаскиваю его, но Шульц неожиданно быстро подскакивает ко мне, и тогда я, не раздумывая, позволяю ему забрать стекло.

Он вставляет его на место под всевидящий объектив микроскопа.

— Прекрасно, — говорит он, — смотри.

Глубоко вздохнув, я прижимаю глаз к окуляру.

И я вижу. Болезнь.

В телефоне теперь обитают звуки, не имеющие ничего общего с обычными звуками набора номера.

Что-то прислушивается и ждет. Чего — я не знаю.

— Алло, — шепчу я.

Алло.

 

Глава 15

Пока люди умирали, научное сообщество было занято. Но до сих пор они шли по ложному следу. И, судя по тому, как этот его представитель скребет свои редеющие волосы, я могу предположить, что определенная доля неуверенности по-прежнему существует. Он не верит в то, что говорит, но в то же время не допускает, что его слова лживы.

Он стоит на подиуме, перед ним с полдесятка микрофонов, чтобы не пропустить ни единого его слова, и рассказывает нам о том, что мы умираем от некоей вирусной разновидности рака.

Единственное, чего он не говорит, — это как мы им заражаемся. Когда его об этом спрашивает журналист из CNN, он тыльной стороной ладони вытирает под носом и что-то мямлит о том, что, вероятно, мы имеем дело с чем-то обычным, позже мутировавшим в массового убийцу. Подобно испанскому гриппу 1918 года, мутировавшему из убийцы ослабленных людей в страшный вирус, который стал забирать жизни у всех подряд в течение своей второй волны.

Но я знаю. Я знаю. Все это начал человек по имени Джордж П. Поуп.

Эта мысль наполняет мое сердце страхом.

В этот раз, когда я звоню в Центр по контролю заболеваний, записанный голос просит меня сообщить свое имя, телефонный номер и причину обращения. Сейчас они заняты, говорит мне голос, но они со мной свяжутся позже. А пока мне придется ждать возможности «настучать» в виртуальной очереди.

Медленно проходит неделя.

Каждый день я слушаю, как лифт с шумом опускается на первый этаж. Когда открываются двери, я говорю: «Доброе утро, Котлета». У меня улучшается настроение, стоит мне представить, что он по-прежнему здесь. Теперь я не кидаю двадцатипятицентовые монеты в аппарат по продаже газет — он и без этого открывается свободно. Я забираю газету, стараясь не замечать бледное пятно на тротуаре, оставшееся от Дженни.

Я поднимаюсь наверх, не утруждаюсь отключением сигнализации. В этом нет необходимости. Теперь некому звонить и проверять, что вошедший человек — это я. Быстро пролистываю газету. Война, война и массовая смерть наполняют теперь ее страницы. Тайное стало явным. Люди наконец осознали, что все, кого они знали, либо больны, либо мертвы. Иной информации очень мало, объявлений нет вовсе. Даже реклама похоронных бюро постепенно исчезла — их сотрудники похоронены в их же гробах.

Я лежу на диване в ожидании смерти или чего-то подобного, что постучится ко мне в дверь и сделает предложение, от которого я не смогу отказаться.

В один из дней, по моим прикидкам это должна быть пятница, чей-то кулак стучит в мою дверь. Я сползаю с дивана, тащусь к дверному глазку.

— Может, впустите меня?

Сержант Моррис.

— Нет.

— Тогда мне придется вышибать дверь, а я, признаться, совсем не в том настроении. Была дерьмовая ночь, мы лишились двоих человек. Так, может, все же впустите?

Она входит на своих тонких ножках, под глазами у нее темные круги.

— Вы должны показаться психотерапевту, — говорит она, — мы же договаривались.

— Неважно выглядите.

— Хорошая квартира. Как думаете, сколько она еще продержится?

— «Продержится»?

Она усаживается на диван, откидывается на спинку и смотрит на меня широко раскрытыми глазами.

— Нам приходится сталкиваться с тремя категориями людей. Мертвецы. Это самая многочисленная группа. Сейчас мы их сжигаем. Так лучше всего. Иначе они гниют и смердят. Мы грузим их в фургоны и отвозим в общественный бассейн в ИМКА. Тот, что под открытым небом. Пару месяцев назад мы слили воду. Оказалось, что лучше места для сжигания трупов не найти. Такой коллективный погребальный костер.

Моррис смеется.

Сначала меня охватывает ужас. Как она может смеяться, рассказывая о том, что горы трупов сжигают в общественном бассейне? Как она может шутить на этот счет? Это трагедия. Кошмар. В этом не может быть ничего комичного. А потом я вижу в этом смешное. Абсурд. И тоже начинаю смеяться. Воображение рисует мне всех этих людей, многие из них в дорогих дизайнерских костюмах, в которых они раньше расхаживали с чувством собственного превосходства над толпой. Обычные люди, которых я встречала в супермаркетах, спешащих, как и я, по своим делам. Сотрудники. Все эти люди жили совершенно разной жизнью. Теперь они свалены на бетонное ложе, залитые…

— Что вы используете в качестве горючего?

— Бензин, — говорит она, едва справляясь с приступами смеха. — Теперь он ничего не сто́ит. Мы просто берем, сколько нам нужно.

Бензин… И их охватывает пламя. Это смешно. «Я думал, вы бросили курить». — «Да, бросал, пока не заразился и не умер. Полагаю, теперь я ничего не теряю». Я не могу остановиться. Вулкан извергается, мой смех стекает по его склонам огненными реками. Горящие люди. В общественном бассейне.

Мы смеемся, согнувшись пополам. А затем что-то меняется, возвращается ужас, и мы начинаем плакать.

— Вот дерьмо, — говорит Моррис. — Я солдат, а солдаты не должны плакать. Особенно те, что с сиськами. И без того тошно.

— А еще две категории?

Она щурится, пытаясь сообразить, о чем это я, и мне приходится напоминать ей, что мы говорили о трех типах людей, среди которых мертвецы были первыми.

— Точно, еще два типа. Вы и я, живые. Те, кто не заразился. Какова бы ни была причина, мы счастливчики, поскольку, похоже, невосприимчивы к болезни. Или, может, наоборот, невезучие. Я пока еще не определилась.

Она садится ровно, пристально глядя в телевизор. Там президент проводит пресс-конференцию с представителями остатков прессы.

— И остальные, — после паузы произносит она.

— Остальные?

— Послушайте, вы должны сами их увидеть. Тех, которые заболели, но не умерли. Конечно, не прямо сейчас.

Я вспоминаю Майка Шульца, съевшего мышей. Заболев, он включил в свой рацион подопытных животных. Я вспоминаю отца и его преображение в духе мистера Хайда. Как ни крути, все это невозможно считать нормальным.

— Кое-что я видела. Насколько все плохо?

Она кивает в сторону телевизора, тянется к пульту дистанционного управления.

— «Человеческие существа больше не совместимы с жизнью».

Эти слова услышала вся страна. Головы поворачиваются, как цветки подсолнечника к солнцу. Через долю секунды, после того как по толпе пронесся вздох изумления, президент Соединенных Штатов понимает, что микрофон не был выключен.

Мы видим его широко раскрытые глаза и опустившиеся уголки губ. Мы видим, как правда доходит до его сознания, — теперь все знают, что наш руководитель не верит в нас.

Он закрывает руками лицо. Он — «Крик» Эдварда Мунка.

Сержант Моррис прячет лицо в ладонях. Вот насколько все плохо.

— Я всегда считала себя выжившей, но теперь я уже не уверена, что это так уж хорошо. Жаль, что я не знала…

— Не знала что?

— Как все это дерьмо покатится к черту. Как это начиналось. Война, болезнь, все. Хочется кому-нибудь свернуть шею. Возможно, стало бы легче. Кроме того, хотелось бы иметь все необходимое. Как только появились первые признаки катастрофы, все начали грабить. В первую очередь аптеки.

— И магазины электроники.

— Да-да, именно. Мир катится к черту, а люди крадут телевизоры с большими экранами, как будто это может спасти их.

Мир сломался, все, из чего он состоял, рассыпалось на куски. Психотерапия уже ничего не изменит. Мне не хочется сидеть и говорить о том, какие чувства возникают у меня в связи с потерей всех, кого я знала. Мне не хочется, чтобы моя душа была разодрана на мелкие фрагменты и чтобы потом я просеивала их в поисках той отправной точки, когда начала лишаться тех, кого любила. Мне не хочется лежать на этом диване в ожидании конца света. А он, конец света, приближается. Президент об этом знает, женщина, сидящая рядом со мной, тоже знает, и я знаю. Конец света наступает. Не знаю, Армагеддон ли это, поскольку явно не хватает религиозно настроенных людей, потрясающих кулаками и вопящих: «Мы были правы! Мы предупреждали вас!» Нет выдвинувшегося лидера, который бы собрал всех нас в кучу и проставил на лбы штрихкоды. Если зверь и есть, то это мы. Мои познания в области религии оставляют желать лучшего, но я уверена, возможность того, что человек сам себе Антихрист, не учли.

Из моих легких энергично струится воздух.

— Я не собираюсь встречаться с вашим психотерапевтом.

— Я могу вас заставить.

Никакой уверенности в ее голосе при этом нет, одна лишь глубочайшая усталость.

— Попробуйте, — говорю я, — но вы и так переутомлены. Я не собираюсь поддаваться. Если вы попытаетесь заставить меня, я буду просто сидеть тут и молчать.

Я глубоко вдыхаю, стараясь не думать о потере всех близких.

— В любом случае это чушь собачья, а не предлог, чтобы сюда прийти.

— Вы правы, отчасти чушь собачья. Правда заключается в том, что мы могли бы получить дополнительные руки и мозги, не пораженные инфекцией. У вас есть и то, и другое.

Эта мысль мне нравится. Я хочу быть чем-то бо́льшим, чем диванная принадлежность. И я ей об этом говорю.

— Я могу достать медикаменты, — добавляю я после паузы.

— Законным путем?

— Более или менее.

— Это опасно?

— Возможно, — отвечаю я. — Но разве теперь это имеет какое-то значение? Я не могу больше здесь сидеть и ничего не делать.

Она качает головой.

— Вы чертовски упрямы. Нику это понравится.

У меня замирает сердце.

— Нику?

— Нашему психотерапевту. Он хороший парень. Очаровательный. Заставляет пожалеть о том, что мне это неинтересно.

Сердце снова начинает биться.

— Мой лучший друг Джеймс тоже был геем. Я дико по нему скучаю.

Она натянуто улыбается.

— Нет, я не гомосексуальна. Мой муж стал одной из первых жертв этой чертовой войны. А ради чего? Все равно мы все умрем. Но это была его работа. Я считаю, что он погиб зря. Сейчас он мог бы быть со мной.

Я тянусь к ней через диван, беру ее за руку. И мы так и сидим, молча наблюдая, как сотрудник службы охраны пытается оттеснить президента от толпы на безопасное расстояние. Но они уже не думают о нем. Президент — всего лишь символ чего-то, более не существующего. Да, у нас больше нет чувства собственного достоинства.

«Поуп Фармацевтикалз» — стерильная могила. Звук моих шагов в вестибюле поднимается к высокому потолку, откуда, отразившись, возвращается эхом.

Фараон приветствует меня. «Поуп Фармацевтикалз» считает вас частью своей семьи. Черт меня дергает показать ему средний палец, когда я прохожу мимо, одновременно подтягивая повыше рюкзак, болтающийся за спиной. Я пришла сюда со списком, который начинается с Джорджа П. Поупа.

Поднимаюсь в лифте на верхний этаж. Когда двери расходятся в стороны, я оказываюсь в башне из слоновой кости, лицом к лицу с самым благоразумным сумасшедшим, с которым мне приходилось когда-либо встречаться. Он сидит за своим огромным мраморным столом, положив ладони на раскрытую учетную книгу. Слева от него — подставка черного дерева с торчащей авторучкой, справа — мобильный телефон, такой же бессильный, как и мужчины, для которых «Поуп Фармацевтикалз» выпускает лекарства, это оружие современного разбойника на новом Диком Западе.

— У нас проблемы, — говорит Джордж П. Поуп.

У него такой вид, как будто он хочет поведать о них мне, поэтому я жду.

— Мы подобны мышам. Все мы, люди. Включая и вас. Что вы думаете об этом? Почему вы до сих пор живы?

— Отвечать?

Он кивает, важно и снисходительно. Великий и ужасный Джордж П. Поуп желает услышать мое мнение. Я с трудом сдерживаюсь.

— Я знаю, что должна быть благодарна, но когда все вокруг тебя или мертвы, или умирают, трудно искать утешения в том, что ты еще жив.

— Мне плевать на ваши личные переживания. Я хочу узнать ваши соображения. Это значит, что я хочу, чтобы вы рассказали, в чем, по вашему мнению, ваша особенность? Чем вы отличаетесь от других?

— Я не знаю, — честно отвечаю я. — Я даже не принимаю мультивитамины.

— Мы могли бы разрезать вас и выяснить это. Вы принадлежите компании. И мы теперь живем в новом мире, старые законы больше не действуют. Вы — собственность «Поуп Фармацевтикалз». Вы — моя собственность.

Его пальцы медленно барабанят по учетной книге.

— Я хочу вам кое-что показать.

Он поднимается из-за стола. В его походке какое-то странное покачивание, как у женщины, пытающейся идти на слишком высоких каблуках.

— Идите за мной, — произносит он командным тоном.

В кабинке лифта П. Поуп дрожащими пальцами тыкает в кнопки.

— Что с вашей семьей?

— Они все умерли. То есть я так думаю.

— Вы не знаете наверняка?

И вдруг происходит что-то невероятно странное: я стою здесь и рассказываю о том дне, когда мы узнали, что Марк умер, о происшествии дома у родителей, о том, что с тех пор я о них ничего не знаю. Я говорю, говорю и не могу остановиться. А он стоит и слушает. Никаких учтивых кивков и подтверждающих звуков, принятых при вежливом общении, он не производит.

Закончив, я делаю глубокий вдох. Лифт останавливается, и двери открываются, должно быть, на подземном этаже. Здесь нет никакого другого источника света, кроме длинных люминесцентных ламп. Белое сияние, жесткое и безжизненное.

Поуп проталкивается вперед меня.

— Мне нет дела до вашей семьи. Я не просил рассказывать мне о ней.

— А до кого вам есть дело?

Он оборачивается, окатывает меня ледяным взглядом.

— До моей компании. Ее управления. Акционеров. Все остальные не имеют значения.

— А как насчет вашей собственной семьи, вашей жены?

— У меня нет семьи. У меня больше нет жены. У меня есть — были — нанятые работники. Доверять можно только тому, чей кусок хлеба в твоих руках. Вас когда-нибудь трахали в задницу?

— Не ваше дело.

— Это именно то, что делают родственники. И друзья. Но нанятые работники думают о том, что они будут есть в следующий раз, о своих доходах, о своей профессиональной репутации, поэтому свой член они держат в штанах.

После этого говорить больше не о чем. Мы находимся в длинном белом коридоре, по обе стороны которого, разрушая его цветовое единообразие, располагаются двери. На них таблички без имен, но с буквенно-числовыми индексами. Еще одним цветовым пятном выделяются красные противопожарные щиты. Аккуратные кровавые пятна на белоснежной прокладке. Поуп клонится влево. В такт его шагам правая пола пиджака отлетает, как будто у него в кармане сокрыт противовес. Я держу дистанцию между ним и мною на тот случай, если…

Он — питающийся мышами монстр.

Он может внезапно остановиться. Но П. Поуп не выказывает такого желания, пока мы наконец не подходим к двери с табличкой «КП-12».

— КП? Камера пыток?

— Да.

Я не могу понять, насколько он серьезен. Его лицо — иностранный язык. В его глазах присутствует какое-то выражение, но мне не удается осмыслить его значение. Неужели и правда камера пыток? Чем же является компания, где я проработала два года? Кто же такой Джордж П. Поуп, если ему нужно подобное помещение?

— Вы знаете, кто я?

У меня уходит секунда на то, чтобы сформулировать вопрос, в котором не содержался бы сдавленный крик.

— Бизнесмен?

Он медленно кивает, как будто у него болит шея.

— Бизнесмен. А кроме того, ученый. Я получаю удовольствие от экспериментов. Бросьте кошку в стаю голубей — что произойдет? Не отвечайте, мы оба знаем, что произойдет. Мне нравятся крупные эксперименты с вероятными чрезвычайными результатами. Не та мелочная… чепуха, когда что-то впрыскивают крысам и смотрят, как это скажется на увеличении или уменьшении их веса. Я люблю масштабные деяния.

Он поднимает руки: божество, демонстрирующее величие своих деяний.

— Жизнь. Иногда единственный способ протестировать медикамент — это выпустить его и посмотреть, что произойдет. Мыши могут только сообщить, как он воздействует на мышей. Но я делаю лекарства для людей. Чтобы узнать, что произойдет с людьми, нужно использовать людей.

— Вы чудовище.

— Не надо на меня так смотреть, — говорит он. — Четыре года я искал другие возможности. Наши тюрьмы, например. Все эти отчужденные жизни могли бы сослужить службу. Протестировать на реальных людях — только так можно получить реальные результаты, надежные данные. Хорошие наемные работники — вот что нужно бизнесмену. Хорошие наемные работники — вот что нужно мечтателю. Дай наемному работнику достаточно денег, и он сделает все, о чем ты его попросишь. Хорхе был таким работником. У него не было никаких нравственных принципов, но было достаточно долгов, чтобы разбить свой пикап, и неприязнь к вам, о причинах которой он мне никогда не говорил.

Каждый мускул моего тела начинает затвердевать, и это продолжается до тех пор, пока я не становлюсь такой же каменной, как и он.

— Он хотел, чтобы его сестра заняла мое место.

— А, представитель нацменьшинства злится, что белая женщина из среднего класса занимает рабочее место, которое, как он считает, принадлежит таким же, как он. Да, я понимаю. Стремление отстоять свои права такое же всесильное, как и зависть, хотя нет, пожалуй, такое же всеобъемлющее, как и вожделение. Интересно. Впрочем, мне нет дела, почему он это сделал. Важно только то, что сделал. Непонятно было, чего от вас ждать. Я не предполагал, что вы продержитесь на своем месте так долго. И к тому же вы не восприимчивы к болезни! Вдвойне возмутительно. Вы должны были заразиться и разносить плоды моей работы как эффективный маленький инкубатор. А вы, не проявляя признаков заражения, вместо этого посещаете психоаналитика.

Он машет рукой, видя, как дернулись мои губы.

— Да, я все знаю об этом. Как только кто-то из моих работников перднул, я знаю об этом. Прошу прощения, выпустил газы. Но мое творение нашло возможность забраться в тело переносчика. То ли Хорхе не запечатал емкость так герметично, как он должен был сделать это, движимый желанием видеть ваше рабочее место освободившимся. Может, прикоснулся к чему-нибудь пальцами с заразой на них. Или, может, вирус отрастил себе ноги и вылез сам.

В его смехе нет ничего безумного, и это ужасает.

— Выживают те, кто лучше всего приспособился.

— Вы создали оружие.

— Вы называете это оружием, я — лекарством. Возможно, вы не поверите, а ваша вера или неверие для меня не имеют значения, но мы начинали все это с благороднейшими намерениями. Как и все, мы искали средство для лечения рака. Вы не поймете этих научных материй, я сам с трудом понимаю, но иногда случается так, что вместо выключения происходит процесс включения. С вами бывало такое, что, зайдя в комнату, вы нажимали на выключатель освещения не так, как нужно? Именно это сделали и мы. И результат оказался потенциально более прибыльным, чем первоначальные намерения. При этом, конечно, мы продолжали и эти исследования. Больше продукции — больше денег. Больше денег — больше власти.

В сердце промелькнула надежда.

— Против этого есть лекарство?

— Нет. Я — бизнесмен, а не Христос. Я даже себя не могу оградить от надвигающейся гибели.

Он высоко задирает левый рукав пиджака. Кожа под ним похожа на исколотую булавками подушечку. Места инъекций ярко-красные от инфекции.

— Я — ходячий труп. Доктор Франкенштейн, превратившийся в свое собственное чудовище.

Он широко распахивает дверь, ведущую в комнату КП-12, самоуверенно и властно, как и подобает ему с его статусом в этих стенах.

— Хороший наемный работник сделает все, что угодно, за сумму, слегка превышающую ту, которая, как он сам считает, соответствует его стоимости.

Меня ослепляет яркая белизна.

— Входите.

Я в нерешительности.

— Это не приглашение.

Он лезет в карман, вытаскивает оттуда пистолет и направляет в мою сторону.

— Что там внутри?

— Давний друг. Ваш, конечно, у меня нет друзей.

Теперь я вижу. Кровь. Я видела ее уже слишком много, но теперь, похоже, нет никаких пределов. Я обвожу взглядом кровавое месиво, пока не обнаруживаю остатки лица, которое я когда-то знала. Развороченное тело по-прежнему одето в дутую куртку, известную мне со встречи в метро.

— Его было нетрудно заманить сюда. Все, что мне потребовалось, — это пообещать парню взглянуть на то, что ему было нужно для его сенсационного материала.

Только не Джесс. Нет, нет, нет! Он был всего лишь ребенком, стремившимся доказать, что чего-то стоит.

— Вы — мерзкое чудовище.

— Думаю, так оно и есть.

— За что? За то, что он хотел показать, кто вы есть в действительности?

П. Поуп хватает меня за горло. И хотя он, вероятно, вложил всю свою злость, его пальцы красноречиво говорят о слабости пораженного болезнью тела.

— Этот мир стал другим. Я не тот, кем был раньше. Если верить тестам, то я уже и не человек вовсе. Я теперь какой-то вид животного. Новый вид, новые правила.

Затем он приставляет ствол пистолета к своей груди и стреляет.

Кровавые брызги летят на девственно-чистые стены. Поуп валится на пол, словно мешок с картошкой, одетый в плохо сидящий на нем костюм. Он скалится, его тело истекает кровью.

— Сделайте что-нибудь, — хрипит он.

Я не смотрю на Джесса.

— Нет.

Он смеется, захлебывается.

— Я убил вашу сестру. Что думаете на этот счет?

— Зачем?

— Спутал ее с вами.

Кровь отливает от моего лица. Мне не нужно зеркало, чтобы знать, что я белая, как эти стены. Поуп — похититель надежд.

— А почему меня?

— Таков выбор злодея, можно сказать.

— Умри, несчастный ублюдок.

С последним выдохом он шепчет свое желание. А затем великий Джордж Поуп умирает с запечатленным на своей сетчатке отражением моего лица, охваченного ужасом, который знаменует его дальнейшее путешествие.

Сейчас

— Трус, — сплевывает швейцарец. — Если человек сам себя лишает жизни, это говорит о том, что он ничтожество.

Он что-то прибавляет на своем родном языке.

— Да кому какое дело до этого дерьма.

Неизбежно надвигающаяся смерть развязала мне язык. Никто не ударит меня по губам за ругань. Моя мать мертва.

— Почему тебя вообще интересует Джордж Поуп?

Он продолжает что-то зло говорить. Не по-английски. Или это недостаточно вразумительный английский, чтобы я могла понять его. Потом, когда я уже не пытаюсь вслушиваться, он вновь переключается на английский.

— Его жена. Я знал ее. Тупая, безмозглая шлюха.

— Она шлюха, я шлюха, твоя мать шлюха. Все мы шлюхи.

Я умираю, и мне нет уже до этого дела. Я хочу только одного — чтобы он заткнулся.

— Ты знал, что я работала в «Поуп Фармацевтикалз». Ты поэтому помог мне спасти Лизу?

— Мне нужно было понять, американка.

— Что понять?

— Я должен был узнать, почему уборщица из «Поуп Фармацевтикалз», практически никто, оказалась единственной, кто выжил. Почему ты жива, когда все остальные умерли? В тебе нет ничего особенного.

Я ощупываю лезвие скальпеля у себя в кармане. Он лежит здесь как окровавленный талисман.

— Ты не тупая. Я думал иначе, ты знаешь. Уборщица. Тупая уборщица. Человек, убирающий крысиное дерьмо с пола.

Теперь уже не больно. Только тепло окутывает меня пушистым розовым одеялом. Хочется свернуться калачиком и забыться в его мягких объятиях. Скоро.

— Ты глуп, если думаешь, что человек — это что-то одно. Мы сплав разных вещей, которые собираем в себе в течение жизни. Я никогда не была только уборщицей.

— Чем еще ты была? Шлюхой?

— Дочерью, сестрой, женой, любовницей, другом.

Я думала, что стану матерью. Но теперь я не смогу родить. Прости, малыш. Я не в состоянии поддержать твою жизнь. Твой инкубатор сломался.

— Убийцей.

— Ты? Не думаю.

Я все еще истекаю кровью? Слишком все мокрое, чтобы понять.

— Да что ты вообще знаешь, ты, разросшийся кусок сыра.

— Я все знаю. Даже такие вещи, которые тварь, подобная тебе, и представить не может.

Я смеюсь, поскольку ничего другого мне не остается. Именно это: не биться и кричать, как какое-нибудь гибнущее животное, а смеяться, покидая этот мир. Я умру с коликами в боку и текущими из глаз слезами, потому что швейцарец и вправду верит в то, что все знает.

— Что такого смешного? — спрашивает он.

— Да так, ничего.

— Ты говоришь ерунду, американка.

— Джордж П. Поуп был трусом. Он не мог жить дальше с болезнью. Он не мог больше справляться с тем, что она с ним делала, что она могла бы с ним сделать, если бы он продолжал вдыхать кислород.

— Не вижу в этом ничего смешного.

Слюна пузырится у меня между губами.

— И не увидишь. Тебя там не было. А это так смешно. Так смешно, черт возьми.

— Расскажи мне.

Я никогда глупо не хихикала, но сейчас, в конце, хихикаю. Швейцарец передвигается, сидя на корточках. Нападение неизбежно. Его дыхание теперь ближе. Я его чувствую. Моя окровавленная рука тянется вперед и касается финала моего существования.

Тогда

Есть только один способ сделать то, что я делаю дальше: изъять свои чувства, сложить их в карман и держать их там отдельно от себя.

Я перевожу взгляд на Джесса. «Мне очень жаль, — хочу я сказать. — Я думала, что поступаю правильно, разговаривая с тобой». Но я не уверена, вправду ли это или всего лишь еще одна история, которую я рассказываю сама себе, чтобы было не так тяжело от осознания, что он мертв. Но чтобы вынести, я стараюсь в это поверить.

Я не хочу быть таким, как все…

Ничего. Я ничего не чувствую. Моя душа умерла. И это хорошо. Так легче держать топор с длинной ручкой, который я снимаю с белоснежной стены. Он только чуть тяжелее перышка в моих руках. Я поднимаю его высоко, завожу за голову и опускаю вниз. Земное притяжение делает грязную работу за меня. Притяжение тянет лезвие на себя. Вместе они отделяют голову Джорджа П. Поупа от его туловища.

Я ничего не чувствую.

Я ничего не чувствую.

Я ничего не чувствую.

Только пустота там, где была моя душа.

Сейчас

Я не умру с закрытыми глазами и душой, ушедшей в пятки. Нет, я еще не дошла до того, чтобы трусливо принять смерть. В моем кулаке сжат скальпель — мой кровавый союзник. Моя рука готова принять бой.

Швейцарец в темноте хватает меня за горло и толкает в стену с такой силой, что я прикусываю язык. Рот наполняется кровью. Я выплевываю ее ему в лицо и смеюсь.

Я не могу удержать свой смех. Веселье наполняет меня, как гелий — воздушный шар. Это мой веселящий газ.

— Зачем тебе это? Тебе это ничего не даст. Теперь нам уже ничто не поможет. Скоро мы тоже будем мертвы.

Кольцо его пальцев сдавливает мою шею. Одно хорошее сжатие, и мой смех умрет, словно запечатанный в бутылке. Я вижу звезды. Я вижу свет, несущийся мне навстречу, и слышу шепчущие голоса позади меня. Мне остались считаные секунды до конца, и в этот путь я заберу с собой швейцарца.

— Поупу просто надо было в последний раз поиздеваться над кем-нибудь. А ты ошибся, ты сам знаешь.

— Я никогда не ошибаюсь.

— На этот раз ошибся.

Есть какое-то странное удовольствие в том, чтобы утаивать правду, которую я знаю, от этого человека в последние секунды его жизни. Поэтому я не рассказываю о последней просьбе Поупа, чтобы не доставлять швейцарцу радость.

Здесь нет места, чтобы хорошо размахнуться, но лезвие скальпеля более смертоносно, чем бритва. Лезвие скользит поперек его шеи, вздрагивает, когда я собираю все оставшиеся силы, чтобы рвануть свое оружие в сторону. Швейцарец, задыхаясь, раскрывает рот, его зрачки расширяются настолько, что я их вижу даже в этом темном помещении.

Его руки крепче сжимают мне горло. Вот оно. Это конец. Свет меркнет. Леди и джентльмены, Зои уходит. Но потом он слабнет и валится на пол, его ладони бьются о бетон. Я вытягиваю ногу и пихаю его в лицо так сильно, как только могу.

Голоса становятся громче. Свет приближается. Вот он, мой туннель, мой аварийный выход. «Прости меня, — говорю я своему ребенку, — прости, я не смогла стать для тебя хорошей матерью или хоть какой-нибудь. Прости, что я не смогла уберечь нашу маленькую семью».

Затем мой мир вспыхивает желтым, и я вижу, что он, мир, возможно, приберег для меня сюрприз. Нет никакого туннеля, а голоса, которые доносятся до моих ушей, принадлежат живым людям.

Надеюсь, они похоронят нас подальше от швейцарца.

 

Глава 16

Тогда

— Вы это серьезно? — спрашивает сержант Моррис через стол.

Я медленно киваю.

Она вытаскивает пузырьки и пакетики из сумки и выстраивает их в ряд. Солдаты, марширующие через канцелярские горы.

Пол качается у меня под ногами. Или, может, это я качаюсь туда-сюда. Упирающаяся в стол ладонь не спасает положения. Мой мир — зыбучие пески.

— Там, откуда это взято, еще много. Но если вам нужно еще, то действовать надо быстро. Теперь нет охраны, хозяин фирмы мертв. Скоро все распотрошат.

— Я отправлю туда людей. Было бы неплохо, если бы вы пошли с ними. Нам нужно столько медикаментов, сколько мы сможем найти.

— Хорошо.

Мои слова с трудом находят путь наружу. Я опускаю кулак на стол рядом со своей ладонью. Тяжелый. Воздух раскален. Я что-то держу. Белый мешок. Не мешок, а лабораторный халат, завязанный тугим узлом.

Сержант Моррис морщится.

— Что там такое? Черт, милая, из него течет кровь.

— Ничего такого, — говорю я, — совсем ничего.

— Какое, в задницу, «ничего»! «Ничего» не выглядит как куча использованных прокладок.

Она пытается забрать его у меня, но я не отдаю свою ношу. Я сижу, сжимая узел между коленями.

— Ничего такого.

Сейчас

Я не умираю. По крайней мере прямо сейчас. И какое-то время я не могу определиться, меня это расстраивает или радует. Впрочем, мой ребенок жив, а это уже немало. Он танцует внутри меня, празднуя нашу победу. Нас по-прежнему двое.

Солнце, проникая через окно, касается меня своими лучами. «Понимаешь?» — спрашивает оно. Но я не понимаю. Нет, правда. Поэтому я просто улыбаюсь, пытаясь определить, кто из нас дурачок.

Я сажусь, все тело от макушки до кончиков пальцев стонет, прикасаюсь к зашитой ране, которая теперь не распахнется, как разодранный плюшевый мишка. Вокруг меня женщины. Они настороженно смотрят на меня, их лица угрюмы.

— Где я?

Ответа нет. Они переговариваются между собой на неизвестном мне языке.

— Что случилось с тем мужчиной?

Они пристально смотрят на сидящую перед ними чудачку. Тогда мне не остается ничего другого, как использовать импровизированный язык жестов, которые, видимо, они расценивают как неприличные.

— Иисус Христос!

Женщины крестятся. Плечо к плечу, опустив головы. По всему видно, очень набожные особы. Одна из них отделяется от остальных, уставившихся на меня как на пришельца из космоса. Наверное, я и есть инопланетянка. Я из другого мира, это мне понятно. Мы смотрим друга на друга, пытаясь найти средство, чтобы преодолеть языковой барьер. Английский содержит в себе какие-то части слов, заимствованные из греческого языка, однако сейчас от них нет никакого толку.

Я тяжело поднимаюсь на ноги, прикрывая ладонью рану. Боль пронзает мое тело. Я бледна от головокружения и с трудом осознаю, что происходит вокруг. Меня хватают чьи-то руки, поддерживая. Неодобрительно цокают языки.

— Со мной все в порядке. В порядке. Мне нужно идти дальше, — говорю я.

— Сегодня вы никуда не пойдете.

Я вскидываю голову, потому что эти слова мне понятны. Среди фонового шума они выделяются четко и ясно. Их произнес мальчик, чья кожа лица еще не познала бритвы.

— Я ходил в английскую школу в Афинах, — объясняет он. — Меня зовут Янни. По-английски это будет Джон.

Его рука ныряет в карман и извлекает оттуда мешочек с табаком и коробочку с белой бумагой. Он садится на грязном полу, насыпает табак ровной полоской на бумажку, используя бедро в качестве стола, и приклеивает край, который перед этим лижет. Затем закуривает. Одна из женщин, протянув к нему руку, шлепает его по уху, кричит. Парень втягивает голову в плечи. Он предлагает мне свою самокрутку, размокшую с одного конца от слюны.

— Не желаете?

Человечество потерпело крах, но, тем не менее, остались люди, все еще прививающие своим детям хорошие манеры.

— Нет, спасибо.

Я смотрю, как он снова сует в рот мокрый конец и жадно затягивается. Ему вряд ли больше одиннадцати, может, двенадцать.

— Где я?

Он сперва переговаривается с женщинами. Они размахивают руками, прежде чем шумно приходят к согласию.

— Недалеко от Афин. Вас нашли мои родственники. Они искали…

Сильно затянувшись сигаретой, он пролистывает свой внутренний словарь английского языка в поисках нужного слова.

— Припасы. Одежду и вещи, которые можно обменять у других.

— А есть и другие?

Янни снова совещается с женщинами.

— Немного, — говорит он. — И некоторые…

Он пожимает плечами, стряхивает пепел, стараясь выглядеть невозмутимо.

— Мои родственники не разговаривают с незнакомцами.

— Ты говоришь со мной.

— Вы больны. Когда вы поправитесь, уйдете.

Звуки ударов мяча, который гоняет детвора, кладут конец нашему разговору. Он бросает окурок на землю, растирает его каблуком изношенного ботинка. Он весь натянут от ожидания — хочет бежать, чтобы присоединиться к товарищам.

— Подожди.

Мальчик останавливается.

— Мужчина… который был со мной… что с ним?

Опять переговоры. Важно произносимые слова Янни:

— Ваш муж жив. Но надолго ли, кто знает?

Он, должно быть, ошибается.

Теперь весь мир в их распоряжении, и они могли бы жить там, где им хочется, однако цыгане предпочли остаться под крышей привычных для них лачуг и хибар, вызывающих подозрительность у человека постороннего. И кто их за это может осудить? Моя одежда коричневого цвета от крови трех человек. На мне маска из пота и дорожной пыли.

Они насторожены, и я насторожена. В последнее время внешность людей стала дьявольски обманчивой. Моя собственная вера в человечество почти полностью испарилась. И все же, протянув руку, я нахожу свой рюкзак нетронутым рядом с собой. Это обстоятельство рождает во мне надежду, что я оказалась среди тех, кто, как и я, не утратил свою человечность.

Тогда

Чашки с горячим чаем появляются и исчезают. Голоса плавают вокруг меня, словно я корм для рыбок. Смутно-смутно до меня доходит, что мой рассудок вышел погулять, что я веду себя так, будто одной ногой в сумасшедшем доме, а другой в луже крови. Сколько может выдержать человеческое сознание, прежде чем надорвется?

Потом здесь появляется он.

И я тоже здесь.

Стол скрипит, когда рядом усаживается Ник. Я не смотрю, но чувствую, как движется воздух, когда он наклоняется вперед и заполняет собой то, что было до этого пустым. Он достаточно близко, чтобы я уловила его запах. Никакого одеколона или лосьона «после бритья». Только сам Ник, сотканный из солнечного света.

— Что происходит, Зои?

Его голос ласкает мою щеку.

— Небо рушится на землю.

— Именно такое чувство, правда?

— Оно всех нас убьет, одного за другим, тем или иным способом.

Моя рука, словно и не моя, трет мое лицо.

— Все это начал он. Все это. Мы были для него экспериментом. Моя квартира стала его «Тринити».

— Это там, где был произведен первый ядерный взрыв?

— Ему нужно было протестировать свой лекарственный препарат. Нет, не препарат, оружие.

Я рассказываю ему то, что поведал мне Джордж Поуп в последние несколько минут своей гадкой жизни. Ник слушает с присущим его профессии вниманием. Когда поток моих слов исчерпывается, он остается сосредоточенным, напряженным. А когда я поднимаю на него глаза, то вижу уже знакомую маску, ту, что не позволяет мне постичь его. Так много вопросов. Кто ты? Что случилось с тобой на поле битвы? Плакал ли ты, потеряв своего брата? Думал ли ты обо мне, когда был там? Но эти вопросы прилипли к моему языку, как размягченная солнечным теплом жевательная резинка прилипает к подошве.

— Что в вашем узле, Зои? Вы мне покажете?

Словно кающаяся грешница, я предлагаю ему это кровавое подношение.

— Вы уверены?

— Покажите.

Хотя команда и произнесена шелковым голосом, я понимаю: это приказ. Где-то в глубине моего сердца ударил гонг, мне не остается ничего другого, кроме как подчиниться.

Негнущимися пальцами я развязываю узел. Ткань халата пропиталась кровью и прилипла к содержимому узла. Мокрая красная обертка открывает холодную плоть, заключенную в ней.

Мясо. Совершенно такое же, как говядина, свинина или баранина. Этот самообман помогает мне удержать желчь в желудке. Но если я подумаю, откуда оно взялось, я выбегу с криком из этой комнаты.

Мясо. Такое же, как продается в супермаркетах.

Ник делает глубокий вдох. Я закрываю глаза и жду. Он не говорит того, что и так очевидно, не задает глупых вопросов. Он видит, что в халате отрубленная голова, поэтому нет необходимости это подчеркивать и уточнять.

— Хорошо, — говорит он. — Хорошо. Чья она? Кому-то нужна срочная медицинская помощь?

Я качаю головой. Обычное мясо, Зои. Курица и ветчина.

— Он был уже мертв. Я исполнила распоряжение.

— Чье?

— Его. — Я киваю на это «просто мясо». — Джорджа Поупа.

Ник обдумывает все это и спрашивает:

— Зачем?

Я рассказываю ему, что Поуп боялся, что может восстать из мертвых.

— Вы верите в то, что это было возможно?

— Мне пришлось поверить.

Иначе получается, что я отрубила ему голову просто так.

Ник достает блокнот и ручку из кармана рубахи. Не глядя на меня, он начинает что-то в нем писать.

Я смотрю на него.

— Вы составляете список покупок.

— Я составляю список.

— Список.

Следующие десять ударов моего сердца — я их отсчитываю — он черкает в блокноте, затем прячет его в карман.

— Я собираюсь помочь вам. Для этого я здесь.

— Я в порядке. Справлюсь сама.

Он опускается на корточки передо мной, накрывает окровавленную голову халатом, и теперь она уже не пялится на нас.

— Одиночества и так всем нам хватает. Не отказывайтесь от поддержки там, где она нужна, Зои. Я протягиваю вам руку помощи, не отталкивайте ее.

У нас с Ником еще не все в прошлом.

Первая страница сегодня принадлежит Джессу. Следующая тоже. «Юнайтед Стейтс таймс» превратила его в «не такого, как все» — «плохого». В злодея. В преступника, пытающегося свалить всю вину на компанию, призванную спасти нас не только от этой болезни, но и от целой уймы напастей.

Этим вечером пророк из южных штатов дал болезни имя, которое тут же за ней закрепилось, многократно повторенное телезрителями.

— Эта болезнь — «конь белый», пришедший за грешниками. Конец уже не грядет, он здесь.

Пророк обращается к гибнущей миллионной аудитории, среди которой его слова находят поддержку и понимание.

Конь белый. Он скачет среди нас.

Сейчас

Понадобилась неделя, чтобы я снова могла пройти несколько шагов и у меня при этом не помутилось бы перед глазами. На этой неделе я питалась лучше, чем когда-либо с тех пор, как началась война. Эти изгои умнее, чем остальная часть человечества. Вынужденные существовать на периферии общества, они развили в себе умения, необходимые для выживания за пределами цивилизации. Они сами выращивают пищу. У каждого члена клана есть свои обязанности перед всеми остальными. Пока мы оплакиваем утраченные нами привычные блага цивилизации, они продолжают делать то, что делали многие поколения их предков. Они как винтики в простом, но эффективном механизме.

Прошла еще одна неделя, и я разыскиваю Янни. Я не верю, что швейцарец выжил. Этого не может быть. Если только мое сознание не сфабриковало его смерть, чтобы я отправилась на тот свет с уверенностью в своей победе.

— Как выглядит этот человек? — спрашиваю я мальчика.

Если Янни и считает мой вопрос странным, он этого не показывает. Каждое слово для него — возможность продемонстрировать свое знание английского.

— Он, — Янни проводит рукой у себя над головой, — белый. Его волосы — белые. Не как у старика, а как у кинозвезды.

Это швейцарец, да, видимо, это он. Я не знаю, как ему удалось выжить, какие волшебные снадобья употребили для этого цыгане. Я не понимаю, как я могла потерпеть такую неудачу.

— Блондин, — подсказываю я ему онемевшим языком. — Людей с такими волосами мы называем блондинами.

Он пробует произнести это слово:

— Блондин.

— Я хочу увидеть… своего мужа.

Во рту — желчная горечь.

Входят две женщины, обе в пестрых футболках и многослойных заношенных юбках. Они разговаривают с мальчиком и при этом не считают зазорным открыто рассматривать меня. Для них я диковинка, чужая и малопонятная.

— Он жив? — спрашиваю я.

Пожалуйста, пусть он окажется мертвым. Хотя это и идет вразрез со всем, во что я верю, и делает меня менее человечной, я хочу, чтобы это было так. Могу ли я по-прежнему быть честна сама с собой?

— Он в плохом состоянии, — говорит парень.

— Мне нужно увидеть его.

— Хорошо, я отведу вас.

Он берет меня под локоть, его рука намного сильнее, чем казалось на первый взгляд. Жилистая. Мы медленно идем.

Мужчина с тележкой, нагруженной арбузами, пересекает дорогу. Здесь тепло, как будто лето стоит в самом разгаре. Пот гусеницей наползает мне на верхнюю губу. Сам собой в голове возникает вопрос: а какая погода сейчас дома? Хотя его больше и нет, дом незыблемо пребывает в моей памяти как символ того, что было, прежде чем мир рухнул. Мое сердце словно ободрано железной щеткой. Нужно сказать что-нибудь, причем поскорее, иначе я не сдержусь. Я глотаю. Глубоко вздыхаю.

— Здесь много людей.

— Да, много людей.

— Среди них есть больные?

Секунду он переводит услышанное.

— Есть чуть-чуть. Не так много, как в городе.

— Мне очень жаль.

— Такова жизнь. Многие мои сородичи умирают молодыми.

Стены и крыши импровизированных домов сделаны из гофрированных листов железа. Всего около пятидесяти, наверное. Ничего такого, что нельзя было бы быстро разобрать и погрузить на спины ослов. У цыган есть скот. Животные сгрудились на краю этого городка хижин; непривязанные, они проявляют достаточную сообразительность и держатся поближе к корму, который им не приходится искать самостоятельно.

Обутые в ботинки ноги Янни останавливаются перед лачугой, выкрашенной белым.

— Ваш муж там.

Он дергает меня за рукав, когда я начинаю ковылять к двери.

— Он плох.

Черт побери, пришлось соврать этому мальчику. В оправдание я говорю себе, что так думать было их собственным выбором. Они решили, что швейцарец и я были вместе. Непреднамеренная ложь. Они были там, они видели его, истекающего кровью. Они могли бы предположить и иное, могли бы увидеть правду и понять, что я зарезала его, спасая собственную жизнь. Намеренно отправляя его на тот свет.

Парень отступил назад, давая мне возможность войти одной. Это тесное помещение, разделенное тонкой занавеской. Здесь воняет кровью, и мочой, и дерьмом, и смертью. Шаг за шагом с трудом подхожу к занавеске. Он там, этот швейцарский мерзавец. Его ботинки торчат из-за ветхой ткани. Они неподвижны.

Я надеюсь, что он мертв. Или хотя бы очень близок к тому порогу, за которым его ждет вечный сон.

Мои пальцы отдергивают занавеску, и вот он передо мной. Я бы не удивилась, если бы он вскочил с этой походной койки и принялся меня душить, но этого не происходит. Его глазные яблоки исполняют энергичный танец под тонкими мембранами век. Его грудь быстро поднимается и опускается, его дыхание поверхностно. Пергаментная кожа обтягивает лицо. Он — карикатура на самого себя, вырезанная из влажного воска. Теперь не такой мужественный. Не такой устрашающий. Вся его грозность улетучилась. На его шее лежит компресс, вытягивающий из его тела инфекцию, но кожа вокруг красная и воспаленная. Инфекция крепко в него вцепилась. Смерть подползает.

Слишком медленно.

Я так старалась быть хорошей, я так хотела сохранить достаточно человечности, чтобы слышать себя и голоса у меня в голове в те минуты покоя, когда мне доводилось оставаться в одиночестве. Но боги этого края или испытывают меня, или что-то хотят подсказать, иначе бы они не поместили тонкую подушку в полосатой наволочке всего в нескольких дюймах от моей руки.

«Сделай это, — говорят они, — прикончи его. Вычеркни его из списков живых до того, как у него появится возможность выстрелить в тебя». Мои пальцы подрагивают от желания.

Леди и джентльмены, в моей голове маршем проходит парад по случаю тридцатилетия желаний. На первой платформе на колесах стоит пони. Его седло отполировано до такого блеска, что в нем отражаются все остальные мои желания: кукла Барби в ковбойском наряде с лошадкой; еще одно пирожное в шоколадной глазури; красные туфельки, как у Дороти в фильме «Волшебник страны Оз»; другие туфли, на невероятно высоких шпильках; «феррари»; Сэм; хорошее образование; потом Ник, только Ник. На последней платформе швейцарец, делающий свой последний вдох и уходящий со сцены этого мира.

Подушка в моих руках. Потом нет. Потом снова в руках. Это повторяется еще несколько раз. Так легко его уничтожить. Всего лишь крепкое, длительное нажатие — и одной проблемой в моей жизни навсегда станет меньше. Этот прямоугольник принесет избавление. Все, что нужно сделать, — начать действовать.

Но… но…

Положить подушку ему на лицо, навалиться, как на подоконник. Легко. Притвориться, что металлическая стена — это витрина магазина, полная различных вещиц. Мысленно я могу сосчитать монеты у себя в кармане и выбрать что-нибудь в качестве вознаграждения за то, что смогла зайти так далеко, в то время как швейцарец в конце появится и выберет смерть.

Во мне с грохотом сталкиваются тектонические плиты, наползая друг на друга в борьбе за верховенство. Убить или не убить? Вот в чем вопрос, мои воображаемые друзья. Я отстраняю от себя подушку, освобождая из своих тесных объятий, опускаю ее на лоснящееся от пота лицо швейцарца. В моей голове начинается отсчет секунд. Мне понадобится три минуты. Возможно, четыре.

Тридцать секунд. Его руки дергаются, но попытка втянуть в себя воздух не дает ему ничего, кроме ткани подушки.

Минута. Борьба, вздрагивающие плечи, колени.

Две минуты. Смерть уже в пути за своей очередной жертвой.

А затем мой малыш пихает меня изнутри, сильно и быстро, как раз в самый важный момент.

Злость гаснет. Разочарованная смерть удаляется, не получив желаемого. Я устала, мне нужно отдохнуть. Я хочу вернуться домой и разыскать свою семью, по-прежнему живую, и растить своего ребенка с Ником. Я не хочу, чтобы мне приходилось убивать ради выживания.

Швейцарец уже не вернется. В его движениях не было настоящей борьбы за жизнь, всего лишь остаточные импульсы головного мозга, которых хватило только на то, чтобы одновременно сделать вдох и обмочить штаны. Он уже мертв, просто никому нет дела до того, чтобы объявить о его смерти.

— Я не знаю, как ты, черт возьми, до сих пор жив, ублюдок! Но если ты не умрешь, я тебя убью.

Янни все еще ждет меня снаружи, сигарета болтается у него на губе. Мальчишка, изображающий взрослого мужчину. Я хочу выхватить сигарету из его рта, сказать ему, чтобы был подольше ребенком, потому что быть взрослым не так уж и весело. Приходится делать трудный выбор. Приходится принимать участие в драках. Неизбежная борьба. Но потом я оглядываюсь вокруг и понимаю, что тут нет возможности оставаться ребенком. Этот сложный мир — часть нового, большого и безжалостного. Стать взрослым раньше времени, возможно, единственный для него способ выжить.

Парень бросается, чтобы поддержать меня.

— Он вам не муж, да?

— Нет, не муж.

— Я не верил в то, что это правда.

— Кто-нибудь еще об этом знает?

— Нет, я все слышал, и никто ничего такого не говорил. Они говорят, что он покойник.

— Это хорошо.

— Он плохой человек?

— Более чем.

Янни отводит меня назад, к моей собственной постели. Я не оглядываюсь. Если я это сделаю, то побегу назад и закончу то, что не доделала. Я хочу этого. Я не хочу этого.

Если швейцарец поднимется с койки, я убью его. Смогу ли я после этого посмотреть себе в глаза?

Думаю, смогу.

Тогда

Ник наблюдает за мной в поисках признаков душевной болезни. Я наблюдаю за ним ради удовольствия, когда он не смотрит на меня. Жизнь его изменила, лишила той мягкости, которая была присуща ему ранее, и теперь он весь состоит из жестких углов. Если бы мы были двумя незнакомцами, встретившимися на улице, я бы сжала свою сумку покрепче, провожая его взглядом.

— Я не сумасшедшая.

— Я знаю, — говорит он.

— Не сумасшедшая.

— Я знаю.

— Это ваше профессиональное мнение?

— Вы спите?

У него длинные и крепкие пальцы. Даже сейчас, когда он вертит в них ручку, я вижу, что это умелые руки. Надежные руки. Интересно, что бы я чувствовала, если бы они сжимали мои ягодицы, раздирали на мне одежду, держали мои ноги на его широких плечах? Как бы он выглядел с нашими детьми на руках? Такие мысли опасны в любое время, но сейчас особенно.

— Зои?

— Немного.

— Видите сны?

— Нет.

Он знает. Это видно по тому, как сжаты его губы, по стальному блеску в глазах. Он знает, когда я лгу.

— Мне снится Поуп. По пятьдесят раз за ночь я поднимаю тот топор и бросаю вниз. Его голова подскакивает. Но не так, как мяч. Вы когда-нибудь роняли дыню?

— Конечно. Пару раз было.

— Примерно так.

— Какие у вас ощущения, когда вы просыпаетесь?

У меня горят щеки.

— Дерьмовые. А как еще, по-вашему, я могу себя чувствовать?

— Это хорошо, — говорит он. — Это здоровые чувства.

— Я не сумасшедшая. Но если я не сумасшедшая, почему я себя чувствую как сумасшедшая?

Спустя некоторое время Моррис говорит:

— Он хочет тебя.

Между нами стоят, испуская пар, две чашки кофе.

— Я не хочу подвергать себя риску любви к нему.

— А кто говорит что-либо о любви?

— А что это тогда?

Она смеется.

— Ты тоже его хочешь.

Я втягиваю в себя кофе, наполняю рот нестерпимо горячей жидкостью и поэтому не могу сказать: «Хочу».

Переезд в бывшую школу-интернат не более чем формальность. Ник и Моррис помогают мне перенести те немногие вещи, без которых я не могу обойтись. Одежда, документы, простое золотое кольцо, которое Сэм надел на мой палец в день нашей свадьбы. Теперь я о нем почти не вспоминаю, и это вызывает во мне чувство стыда. Я могла бы рассказать об этом Нику, но не хочу обнажаться перед ним полностью. Моя душа не газета, которую можно взять и прочесть.

Я выбираю себе комнату на втором этаже. Это помещение никогда не видело вазы.

Сейчас

В этом мире, преисполненном смерти, по-прежнему что-то рождается: мифы, легенды, ужасающие истории. Людскому воображению нынче не приходится сильно напрягаться, изобретая страшилки.

Луна снова превратилась в узкую изогнутую полоску. Она растет и убывает, не обращая внимания на планету под ней. Она — рассеянный страж и ненадежный друг, разгоняющий приливы и отливы и отрицающий, что сделан из сыра.

Вечером цыгане собираются вокруг костров. Мясо и овощи шкворчат над пляшущими языками пламени. Одинокий аккордеон отгоняет прочь дикие звуки ночи. После трапезы музыка становится заразительной…

«Белый конь» идет к вам.

…захватывая одного за другим, пока почти все не присоединяются к песне. Когда новая песня сменяет предыдущую, одни голоса выбывают и на их место приходят другие. Эти люди никогда не слышали о караоке и о телепередачах типа «Мы ищем таланты». Они поют, потому что любят петь, это их способ самовыражения, пища для души.

Потом голоса начинают выводить другие узоры, звучат истории, не положенные на музыку. У этих многократно рассказанных повествований свой ритм. Плавность речи. Камни, отполированные миллионами приливов.

— Мне скоро нужно уходить, — сообщаю я Янни.

— Женщины говорят, что вы родите своего ребенка здесь.

— Я тут и так уже сильно задержалась.

Я качаю головой, чувствуя хлещущие кнутами волосы.

— Я должна продолжить свой путь на север.

Он склоняет голову. Это его характерное движение. Знак того, что он не понял.

— Север — это наверх.

— По дороге?

— Да.

— Путь на север небезопасен.

— Везде небезопасно.

— Нет. Послушай его рассказ, — говорит Янни.

Он кивает на человека, который сидит в центре собравшихся у костра соплеменников. Крепкого телосложения, невысокий, но широкоплечий, этот мужчина занимает все доступное пространство вокруг себя, защищая его широкими жестами, расставляющими акценты в повествовании.

Янни переводит на ломаный английский:

— Он говорит про Дельфы. Вы знаете Дельфы?

По правде сказать, все, что я знаю относительно Дельф, это знаменитый дельфийский оракул, но, несмотря на это, утвердительно киваю.

Парень несколько секунд слушает, прежде чем продолжить. Цыган прижал руки к телу, ссутулился, втянул шею. Из напряженных голосовых связок вырывается сдавленный звук.

Он говорит о Медузе — женщине со змеями вместо волос на голове и взглядом, который обращает в камень любого, кто посмотрит ей в глаза. Персей отрубил ей голову, и из ее шеи выпрыгнули Пегас — белоснежный крылатый конь и брат его, великан Хрисаор. В греческой мифологии много существ, рожденных из частей тела, для этого совсем не предназначенных.

Всеобщее настроение стало более мрачным. Ходят слухи, поведал цыган, что горгона Медуза возродилась. Будто бы она живет в лесу, неподалеку от Дельф, превращая в камень любого, кто осмелится взглянуть ей в глаза. Лес полон статуй, которые раньше были людьми, со своими надеждами и мечтами, имели семьи. Все, что не обращено ею в камень, она пожирает. Основная дорога на север, идущая вдоль побережья, была разрушена землетрясением. Теперь единственный, но опасный путь на север проходит через Дельфы, сквозь владения этой современной Медузы.

— Видите? Очень опасно.

Питающаяся человеческим мясом женщина превращает людей в каменные столбы. Год назад я бы посмеялась, услышав нечто подобное, но не сейчас.

— Ее кто-нибудь видел?

Янни задумывается.

— Многие. Мой дядя. Он видел, как она несла дрова, и быстро убежал. Не идите на север. Это плохо. Оставайтесь здесь.

Я слишком тут задержалась. Скоро нужно уходить. Я должна найти Ника до того, как наш ребенок появится на свет.

 

Глава 17

Тогда

Ник составляет список. Он всегда это делает.

— Вы берете на себя вину, которая не является вашей, — говорит он. — Вы не несете за это ответственности.

— Я открыла вазу.

— Люди умирали и до этого.

— Я знаю.

— В таком случае брать на себя ответственность нелогично. Поуп сделал бы это в любом случае: с вами или без вас.

— Я знаю.

Он опять что-то пишет. Что именно — я не знаю.

— Вы спите?

— Да.

Он поднимает на меня глаза, проверяя, не лгу ли я. Ничего подозрительного не находит.

— Что вы сейчас пишете?

— Сейчас?

— Это не может быть список покупок. Теперь нечего покупать.

— Это список, — говорит он, — всех тех хороших вещей, которые у меня все еще есть.

— Например?

— Например, вы.

— Почему я?

— Я напишу вам список.

Сейчас

Мое тело набирается сил, живот округляется. Мое дитя лягается в вязкой жидкости, ничего не зная о людских грехах. Оно никогда не узнает мир целиком, а только лишь осколки того, что когда-то было цивилизацией. К отсутствующему Богу я не обращаюсь. Вместо этого я возношу свои молитвы тем, кто когда-либо правил в этих землях. Я прошу безопасного места, чтобы вырастить своего ребенка, места, где было бы достаточно пищи для растущего организма и здоровых людей, которые станут ему учителями. Я хочу, чтобы мой ребенок знал, кем мы когда-то были, как мы боролись за становление человечества.

Теперь я существо с тремя пульсами: своим собственным, моего ребенка и его отца. Все три бьются ровным ритмом в моей душе. Если бы он был мертв, я бы чувствовала пустоту в своем сердце.

Я должна идти.

Тогда

Война не столько завершается, сколько просто сходит на нет.

Наши мужчины и женщины возвращаются домой, где их ожидает забвение. Никто не встречает их на пристанях и в аэропортах, за исключением немногочисленных журналистов, задающих вопросы, ответы на которые им неинтересны — они бы предпочли быть дома, в обществе тех, кто еще остался в их умирающих семействах.

Один из них, тот, что понаглее, сует микрофон под нос кашляющему капралу, который выглядит таким юнцом, что у него, наверное, еще и волосы не выросли вокруг члена.

— Вы рады возвращению?

Солдат останавливается. Он слишком худ, слишком устал и измотан войной, чтобы соблюдать правила хорошего тона.

— Рад?

— Что вернулись домой.

— Вся моя родня мертва, черт возьми. Какая тут радость может быть, по-вашему?

— Как…

— Я просто хочу чизбургер, мать его.

— Как вы полагаете, мы победим?

Капрал кидается на него, хватая за горло, и они оба валятся на землю.

— Я… просто… хочу… чертов… чизбургер!

Каждое слово он подчеркивает ударом головы журналиста о бетон. Осколки костей черепа валятся в расползающуюся лужу крови.

Никто не пытается его остановить. Никто ничего не говорит ему, только кто-то бормочет:

— Кто-то сказал «чизбургер»? Я убью за чизбургер.

Кто-то нервно хохочет.

— По-моему, он только что это и сделал.

Мы смотрим это в теленовостях, прерывающих «Звездные войны» как раз в тот момент, когда Люк Скайуокер вот-вот узнает, что Дарт Вейдер — его отец. Когда возобновляется обычная программа, фильм уже закончился, а мы продолжаем пялиться в экран. Двадцать с чем-то человек, но никто из нас даже не шелохнется, даже обертка шоколадного батончика не зашелестит.

Погодная война закончилась, и нас стало на триста миллионов меньше. Возможно, больше. Возможно, к тому времени, когда ускачет «конь белый», не останется никого.

Отчаяние сжимает нас в своих равнодушных объятиях.

Надежда — только слово в старых словарях.

Сидя на крыше, мы с Ником наблюдаем наступление ночи, несущей на шлейфе своего платья мириады звезд. Отсюда мир кажется почти нормальным. Только необычное отсутствие автомобилей, буксующих на покрытых льдом улицах, обращает на себя внимание, заставляя сказать самому себе: мир не в порядке.

— Вы и вправду не боитесь высоты? — спрашивает он.

— Нет, высота меня не беспокоит. Мне до сих пор не приходилось падать, поэтому нет причин для страха.

Он кивает.

— Разумное отношение. Высота пугала многих моих пациентов. Как и открытые пространства. И я все время встречал людей, боящихся жизни. Мне хотелось встряхнуть их, объяснить, что этот день — единственное, что они гарантированно имеют.

— Но?..

Он криво улыбается мне.

— Такого нет в учебниках психотерапии. Мы не должны выходить из себя и выбивать дерьмо из мозгов пациентов.

— Даже если это им на пользу?

— Мои пациенты не всегда стремятся к тому, что им идет на пользу. Они люди. Им нравится то, что приятно. Ходить на прием к психоаналитику раз в неделю приятно, привычно. Даже за сотню с лишним долларов за сеанс.

— Я вела себя так же?

Он поворачивается ко мне, но я на него не смотрю, продолжаю глазеть на город. Он привычен, приятен, безопасен. Ник небезопасен.

— Вы просто могли бы сказать мне правду. Я ведь был на вашей стороне.

— Звучит безумно.

— Ну да, безумие — это то, чем я занимаюсь ежедневно. Ко мне приходят женщины, хранящие свое дерьмо в полиэтиленовых пакетах, которое они взвешивают, чтобы знать, что все съеденное вышло наружу. Приходят мужчины, которые проводят ночи напролет на порносайтах в Интернете, а в соседней комнате у них красавица жена. Живые женщины их уже не возбуждают, их заводят только виртуальные. Я видел детей, которые режут себя, чтобы спрятать боль, потому что так делают их друзья, а они не хотят выделяться. Хотите еще безумия? Я могу рассказать вам тысячи историй. А что до какой-то вазы, вдруг появившейся в вашей квартире, так это не безумие, это преступление. Безумием было врать на этот счет тому, кто был на вашей стороне, человеку, которому вы платили. Вы попусту тратили свои собственные деньги, и это тоже было безумием.

— Я поняла, я безумна. Вы специалист, вам виднее. Вы хотите, чтобы я залезла на крест, или хотите прибить меня к нему собственноручно?

— Да ладно вам, Зои…

Он большой, широкий, когда так близко; мускулистый настолько, что легко меня сомнет, если захочет. И наверное, мне бы это понравилось.

— Иди в задницу.

Я встаю и шагаю к двери, хватаюсь за ручку и обнаруживаю, что дверь заперта. В этом здании два входа на крышу. Или выхода, в зависимости от того, как на это посмотреть. Один из них закрывается на ночь. Моррис не любит запирать оба на случай чрезвычайного происшествия.

— Черт.

Он стонет.

— Это же конец света, давай не будем ссориться.

Его слова тушат мою злость.

— Ты прав.

— Повтори.

— Ты прав.

— Я всегда прав.

— Я бы не стала обобщать.

— Станешь, когда увидишь, что я всегда прав.

Это уже почти флирт, не считая того, что ни один из нас не улыбается. А в миллиардах миль отсюда по небу пронеслась звезда.

— Я не хочу быть цыпленком Цыпой, — говорю я. — Я не всегда хочу, чтобы небо падало.

— Все будет хорошо.

— Неужели?

— Говорить правду?

Я киваю.

— Я не знаю. Я так не думаю. А если и будет, то это будет хорошо как-то по-другому. Мы слишком много утратили.

Между нами стена. Мне позарез нужна кувалда.

— Мне очень жаль, что так получилось с твоим братом, я видела его имя в списке.

Он склоняется ко мне ближе. Я хочу скользнуть ему в объятия. Как раз у него под подбородком идеальное для меня место, но я не решаюсь. Без приглашения точно нет. А может, и с ним.

— Я должен навестить своих родителей, если они еще живы.

— Они в городе?

— В Греции. Каждое лето они уезжают на родину и говорят о том, как великолепна Америка.

Он улыбается.

— А когда они здесь, только и делают, что говорят, как прекрасна Греция.

— И как же ты думаешь добраться до Греции?

— Туда все еще летают самолеты, если есть чем заплатить за билет.

— Чем же теперь платят?

— Кровью, медикаментами, едой. Все то, чего теперь не хватает.

Город гаснет. Ночь окутывает его тьмой.

Мы с Ником смотрим друга на друга сквозь темноту, между нами триста миллионов трупов. В другой жизни я могла бы его любить. В этой — я могу только потерять его.

Утром свет появляется вновь, но это нас не сильно радует, поскольку мы знаем, что это ненадолго. Электричество вскоре исчезнет навсегда, вопрос только в том, когда именно. Затаив дыхание, мы ждем.

Сейчас

У животных есть тайна.

Первыми улетают птицы. Тысячи их поднимаются в едином порыве с окрестных деревьев, образуя густое гигантское облако. Цыгане начинают о чем-то между собой перешептываться. Что-то происходит, но что именно, я не знаю. Массовый перелет — плохой признак, если только дело происходит не осенью.

Следующие — собаки. Эти долговязые цыганские псы роют землю, уши опущены, толстые языки свисают из открытых ртов.

Все они хранят какую-то тайну.

Тогда

Утром одного из дней приходят тысячи человек. Они устало ковыляют по размытому дождями асфальту мостовых. Среди них люди всех возрастов, обоих полов, и все они крайне измождены, грязны, с тусклым взглядом. Они взяли в это путешествие свои тела, но забыли прихватить души.

— Канадцы, — говорит Ник. — Мигрируют на юг.

— Как перелетные птицы, — добавляет Моррис.

Остальные собираются у нее за спиной. Из окон второго этажа мы наблюдаем за проплывающей мимо процессией нищих.

— Нужно бы накормить их.

Это говорит крупный парень по имени Трой. Он едва окончил среднюю школу. Сейчас таким, как он, некуда идти — университетов больше нет. Теперь его всему учит улица.

— Всех, что ли? — бросает Кэйси.

Он бывший член Национальной гвардии. Длинный, тощий тип, который раньше торговал косметикой.

Трой скрещивает руки на груди, отчего становится более массивным.

— Они голодают.

Моррис берет на себя роль миротворца.

— Мы не сможем накормить их всех из имеющихся у нас запасов. Им придется самостоятельно искать себе пропитание. Пока еще можно найти пищу и убежище. Если они в этом остро нуждаются, то не пропадут. Мы не в состоянии обеспечить выживание всем. Все, что в наших силах, — это наблюдать и поддерживать порядок.

Спор сходит на нет. Мы знаем, что подразумевается под убежищем. Умерло так много народу, что образовался избыток всего, за исключением живых людей, свежей пищи и оптимизма.

— Мы проходим стадию естественного отбора, — ворчит кто-то.

— Нет, — возражаю я. — В том, что происходит, нет ничего естественного.

Моррис хлопает в ладоши, стараясь взять ситуацию под контроль до того, как мы из друзей превратимся во врагов.

— По местам! Давайте проверим, все ли в порядке. Не думаю, что у нас могут возникнуть проблемы. Канадцы слишком вымотаны. Но они также на грани отчаяния, а отчаявшиеся люди не всегда благоразумны.

Все начинают действовать. Несколько дней прошло с тех пор, как наш распорядок изменился.

Электричество появляется и исчезает, когда ему заблагорассудится, а вместе с ним и телевидение с его новостями. Все теперь не так, как раньше. Все по-новому. И это значит, что мы все еще живы.

Идет семья, тоже по дороге с севера. Ее члены вцепились друг в друга, будто только так могут сохранить слабеющие между ними связи. Их шагов не слышно, но они вежливо покашливают, давая мне знать о своем приближении. Я встаю с корточек и разминаю затекшие ноги, вытираю ладонью пену от колы с потрескавшихся в уголках губ.

Оба взрослых по краям поддерживают троих детей, идущих между ними. Они останавливаются на тротуаре, у них много вопросов.

— Мы никогда здесь не были, — говорит один из них. — Давно собирались, но так и не выбрались.

— А теперь мы здесь, — добавляет другой родитель. — И чем тут можно заняться?

Кроме ожидания смерти и борьбы за выживание? Конечно, я этого не говорю, потому что не хочу пугать детей. Но взрослые это знают, эта жестокая правда сквозит в их осанках.

— Пожалуй, немногим, — отвечаю я. — У нас есть хорошая библиотека и музей.

Я как экскурсовод, приглашающий посетить свой мертвый город.

— А еда здесь есть? И приличное место, чтобы остановиться?

— Мы бы туда направились, если бы вы подсказали, куда нам идти.

Я объясняю, в какую сторону им нужно двигаться, но они смотрят на меня непонимающе, потому что все такое привычное для меня поражает их своей новизной. Тогда я предлагаю пойти с ними и показать им все, что может представлять для них какой-то интерес. Прежде чем расстаться, они суют мне в руки бумажный конверт.

— Это все, что у нас есть, — говорят они мне. — Теперь от этого нет пользы. Но, возможно, когда-нибудь в будущем…

Билеты в Диснейленд, самое счастливое место на земле.

— Будьте осторожны! — говорю я им, прежде чем попрощаться.

Ник с кровожадным выражением на лице стоит в конце длинного полутемного коридора старой школы. В другом его конце я, на мне маска безразличия. Между нами дверь, ведущая в комнату, где пьют кофе. Мы направляемся к ней одновременно: Ник идет большим устрашающим шагом, а я — неспешно, как будто прогуливаясь.

— Я знаю, почему ты такой злой, — говорю я, когда мы встречаемся.

— Никогда больше так не делай.

— Я делаю то, что считаю нужным.

— Не нужно приносить себя в жертву ради других.

Я смотрю на него уничтожающим взглядом.

— Это был правильный поступок.

— Чушь собачья. Тебя могли изнасиловать, избить, убить. Продать в рабство. Много еще чего.

— Во мне много всего, Ник, но глупости там нет. Это были хорошие люди, и это был человечный поступок.

Я отворачиваюсь от него, чтобы пить кофе, но он хватает меня за хвост и притягивает к себе. Большим пальцем он гладит мне ключицу. От этого места тепло распространяется по всему телу, пока меня не охватывает пожар.

— Я хочу тебя.

— Никогда больше не дергай меня за волосы.

Мой протест с трудом прорывается сквозь дурманящий туман вожделения.

— Я мог бы, — говорит он, и его взгляд обещает многое. — Но в следующий раз тебе это понравится.

Сейчас

Стоит ночь, когда землетрясение ударами прокладывает себе путь из глубин на поверхность. Все приходит в движение.

Вот он, секрет, который хранили животные.

Все привычные правила неприменимы: здесь нет туалетов, где можно было бы спрятаться, нет столов, под которые можно залезть, нет дверных проемов и несущих балок, способных удержать крышу. У этих самодельных лачуг прочности не больше, чем у лака для волос легкой фиксации. Хлипкие железные стены стараются устоять, но им нечем ухватиться за землю и держаться, пока не закончится эта тряска.

Я хватаю свой рюкзак и бегу.

Вокруг носятся люди, никто не обращает на меня внимания, пока я, спотыкаясь, пробираюсь через лагерь. Камни, защищающие очаги, разваливаются, и раскаленные угли вылетают в образовавшиеся бреши. Земля настолько сухая, что опавшие листья вмиг занимаются от головешек и ярко разгораются. Мать-природа в своем гневе раскалывает землю, поднимая рваные края расщелины вверх. Разбитые пикапы, словно смертоносные кегли, давят между собой тела. Мир превратился в движущуюся мешанину людей и металла. Крики боли дополняют какофонию, когда ослы, понимая, что им не удается устоять на расходившейся земле, бросаются спасать себя бегством.

Все мы бежим, хотя на самом деле бежать нам некуда. От этого не убежишь.

Внезапно земля прекращает содрогаться в затаившей дыхание ночи.

— Янни! — зову я.

Рядом на земле лежит женщина. Я протягиваю ей руку. Она изранена, лицо в крови, но сейчас я ничем не могу ей помочь. Другая женщина похожа на неудавшийся трюк фокусника — ее тело разрублено надвое листом гофрированного железа. Ей тоже нельзя помочь.

Янни, словно марионетка, распластался на капоте пикапа. Упавшее дерево прижало его к решетке радиатора. Нет больше того мальчика, который хотел быть взрослым. Теперь он снова ребенок, его губы дрожат, по лицу катятся слезы.

Я бегу к нему, ничего не могу с собой поделать. Но не в моих силах освободить его тело. Нет никакой возможности отделить ребра мальчугана от исковерканного хромированного металла.

— Привет, парень, — говорю я, стараясь не захлебнуться собственными слезами, — как дела?

Он даже не пытается улыбнуться.

— Хочешь сигарету?

Трясущимися руками я лезу в карман его рубахи, скручиваю бумагу вокруг тонкой полоски табака, как он обычно делал. И хотя это не очень полезно для меня и моего ребенка, я втягиваю в себя воздух, пока конец самокрутки не разгорается ярко-красным огоньком, и затем всовываю ее между его губ.

Дым сочится изо рта Янни. У него нет сил, чтобы глубоко наполнить им легкие и задержать дыхание, и он мелко и быстро пыхает, пока сигарета не падает на землю. Дымная лента накручивается мне на руку, когда я поднимаю ее и опять даю ему.

— Я умру?

Мне не хочется ему лгать, но слова правды слишком ранят, чтобы произнести их вслух.

— Нет, малыш, ты только уснешь.

Он медленно кивает.

— Я умру.

— Когда-нибудь мы все умрем.

— Сегодня. Где моя мать?

Слезы наворачиваются на мои глаза. Мне отсюда видно его мать, охваченную огнем и неподвижную.

— Она с твоими братьями и сестрами.

— Хорошо.

Между деревом и автомобилем нет места, чтобы я могла протиснуться к нему поближе, обнять его и утешить. Все, что я могу, — это дотянуться и взять его ладонь в свою. Кончики пальцев Янни холодные как лед, но тепла моего тела недостаточно, чтобы его растопить.

— Это всего лишь дурной сон. Когда ты проснешься, увидишь, что ничего этого не было.

Я кусок дерьма — лгу умирающему ребенку.

— Ты знаешь песни?

— Да.

— Спой, пожалуйста.

В укромном уголке своей памяти я отыскиваю песню, которую мне пела мать: о девушке из долины, взывающей к своему возлюбленному, умоляющей не забывать ее и не покидать. Я пою и плачу.

В глубине снова задвигались плиты земной коры, наползая одна на другую. Огонь разбегается во все стороны, взбираясь на сухие деревья с прытью пожарных, поднимающихся по лестницам. Выше и выше взбегает он, пока не охватывает кроны целиком, — и вокруг становится светло как днем. Те постройки, что до сих пор уцелели, теперь рушатся, с безразличием сминая людей и их имущество, находящихся внутри. Там и тут мелькают темные головы, все пытаются спастись. Матери зовут своих детей, мужья — жен. Земля пришла в движение, и она не знает милосердия. Я крепче сжимаю руку Янни и продолжаю петь.

Языки пламени лижут грузовик на дальнем краю лагеря, прокладывая поцелуями путь на самый верх металлического тела, словно искусный любовник. Выше, выше, пока ночь не взрывается. Огненный шар распускается подобно цветку, ослепляя белым светом, его лепестки раскрываются все шире и шире, а потом все сворачивается в точку, из которой он родился.

Мое лицо сухое, кожа туго натянулась. Пятна в глазах постепенно тают, и перед моим взором предстает тусклая картина совершившейся катастрофы. Тела, неподвижно лежащие, и тела движущиеся.

Краем глаза вижу что-то ползущее. Когда я быстро поворачиваю голову в эту сторону, оно исчезает. Мое тело вдруг охватывает холодное онемение. В глубине души я знаю, что это, и, если бы мое сердце не ушло в пятки, оно бы сейчас стремительно летело туда сквозь все мои органы. Швейцарец все еще жив. Он пережил землетрясение и теперь выбирается отсюда.

Но это невозможно. Он пластом лежит на койке, находясь между жизнью и смертью. То, что я видела, — призрак.

Рука в моей ладони обмякла. Мои пальцы все поняли раньше меня.

Голова Янни падает на его раздробленную грудь. Никаким пением мальчика уже не вернуть к жизни. Холод струится по моим жилам. Со временем придет злость, но сейчас нужно сохранять спокойствие, оставить это место у себя за спиной и двигаться на север.

Но сначала надо убедиться.

Призрак Лизы следует за мной по пути к лачуге. Мое предыдущее виде́ние — всего лишь шутка, которую со мной сыграли ночь, стресс и страх, а швейцарец по-прежнему здесь, в болезненном забытьи. Но что-то изменилось. На месте его раны тонкий бледный и кажущийся давним шрам, в то время как должен быть толстый розовый рубец.

То, что было новым, слишком быстро стало старым. И это неправильно.

На этот раз я решительно беру подушку в руки. Несмотря на все смерти, на все разрушения и потери, я по-прежнему считаю, что мир станет лучше без этой одной жизни.

Его тело приходит в напряжение, не в силах найти кислород в ткани подушки. Его кулаки сжимаются, ногти вонзаются в ладони. Секунду организм швейцарца борется за жизнь, потом все прекращается. Последний выключатель его жизни нажат.

Свет гаснет.

Конец.

Земля снова вздрагивает под моими ногами, гремит, качается. Нужно идти. Нет времени проверить, мертв ли швейцарец на этот раз. Довольствуюсь отсутствием пульса. Проверять дыхание зеркальцем уже некогда.

Я повторяю себе, что сделала это ради Лизы и остальных, но под ложью шевелится правда: это не месть, это мера безопасности. Наградой за это мне будет маленькое черное пятно на душе.

Я убила человека. Я убила человека, и меня это не беспокоит.

Спокойно продеваю руки сквозь ремни рюкзака и прокладываю себе путь через мертвых и умирающих. Тут осталось еще достаточно живых, чтобы помочь тем, кто в этом нуждается. Я тут не нужна. Мое место где-то не здесь.

Я провожу ладонью по глазам и пытаюсь убедить себя в том, что они остались сухими.

Я убила человека, и меня это не беспокоит.

 

Часть третья

 

 

Глава 18

Тогда

Это делает Моррис, я знаю, она постоянно подстраивает так, чтобы я оставалась с Ником. Она вбила себе в голову сумасшедшую идею, будто любовь и романтика могут процветать в этом гибнущем мире, будто смерть — своего рода эмоциональное удобрение. Когда я высказываю свои соображения, она отмахивается.

— Мы все выкладываем Нику свои проблемы, а ему некому рассказать о своих. Это, я считаю, не очень правильно, не так ли?

Я изображаю возмущение: кладу ладони на стол, наклоняюсь вперед. За этой позой я прячу свои чувства.

— Так ты назначила меня психотерапевтом Ника? Боже мой, я была всего лишь уборщицей. Я совершенно ничего не знаю о психотерапии.

Она пожимает одним плечом. Женский жест под унисекс-формой.

— Ты посещала сеансы психотерапии.

— Я и на самолете летала, но это не делает меня пилотом.

— Просто выслушай парня. Наступили очень мрачные времена, друг мой. Сейчас даже самые крепкие нуждаются в плече, на которое можно опереться.

Сейчас

Я дала ослице имя Эсмеральда. Просто так, без причины. Ей идет. Не знаю почему, но, когда я произношу его, это имя так же легко к ней пристает, как надевается любимый свитер в холодный день.

Эсмеральда, при всей капризности, присущей ее собратьям, идет со мной по собственной воле. Наверное, она знает, что где люди, там и еда. А может, я ей понравилась и она нуждается в компании. Или, возможно, ей хочется, чтобы была хоть какая-то цель.

И мы по очереди несем рюкзак. Исторически сложилось так, что ослы — вьючные животные, но это не значит, что я отвожу ей такую же роль. Я тоже выполняю свою часть работы. Так или иначе, она бредет позади меня, ведомая мною за веревку. Когда она останавливается, останавливаюсь и я. Эсмеральда мастерски умеет находить пищу и воду.

Цыганское поселение сейчас у нас за спиной в нескольких милях. Сколько точно, я не знаю. Сколько бы ни было, этот путь занял у нас два дня. Я иду в Дельфы. Да, я помню рассказ цыгана о женщине-чудовище, которая там обитает. Медуза, говорил он, с прической из змей и окаменяющим взглядом.

Тянется еще один день, за ним следует ночь, по ее следам идет следующий день. По мере приближения к Дельфам дорога сужается. Или, вероятно, это только под впечатлением от рассказов цыган она кажется зловеще сдавливающей.

Появившаяся в поле зрения за небольшим изгибом дороги трещина в земле не плод моего воображения, разлом существует в действительности, и он препятствует моему дальнейшему продвижению, поскольку достаточно глубок и широк. У меня в животе совершаются различные движения, как будто растущий там маленький человек почувствовал мое затруднение и растерянность. Обнадеживающе, хотя и не вполне, я прикладываю ладонь к выпуклому животу и останавливаюсь, пытаясь придумать, как перебраться на ту сторону.

Есть и другая дорога, но по ней мало кто ходил. Там нет асфальта, всего лишь примятая трава. Сперва она идет к северу, потом сворачивает на восток, потом опять на север и дальше скрывается из виду. Меня смущает не столько то, что она исчезает, сколько то, где она исчезает. В то время как основная дорога пересекает города и поселки, эта тропинка прячется. Она ныряет в рощицу оливковых деревьев, едва разделяя растительность, втискиваясь внутрь.

Где-то здесь должен быть знак из потемневших от дождей досок, воткнутый в землю. Должна быть надпись, сделанная когда-то белой краской, указывающая, поворачивать назад или умереть. Но ничего нет, нет даже углубления в земле, где могла быть воткнута палка с табличкой. Отсутствие знака само по себе знак, предупреждающий: «Берегись!»

Дурные предчувствия наполняют меня, пока я не начинаю трястись от страха. Что бы сказал Ник? Что бы он посоветовал сделать в такой ситуации, если бы мы сидели с ним вдвоем в его комфортабельном кабинете, шутливо переговариваясь через низкий столик? Я глубоко вдыхаю, задерживаю воздух, пока не начинает болеть в груди, затем выдыхаю легко и решительно, потому что я знаю, что он сказал бы.

Он предложил бы попробовать. Не бояться исследовать неизведанное. Оно кажется нам необычным только до тех пор, пока мы не взглянем ему в глаза и не скажем: «Эй, как дела?»

«Эй, как дела?» — тихо бормочу я.

Я не произношу это громко и значительно, потому что меньше всего мне хочется искушать судьбу громогласным объявлением о своем прибытии. Я взираю на неизвестное, надеясь, что оно не таит в себе ничего гибельного.

Эсмеральда фыркает и вдруг начинает взволнованно переступать копытами по мостовой.

— Тише, девочка, успокойся, — шепчу я и прислушиваюсь.

Ощущение кого-то — или чего-то — постороннего наползает на меня, словно зараженное оспой одеяло окутывает мои плечи.

Где-то там чужое дыхание, такое же быстрое, как и мое. Оно затихает, как только я задерживаю свое. Возможно, это наваждение, но только если там действительно кто-то есть, мне явно не поздоровится. А может, именно так и начинается паранойя? Я давно устала от этого мира, в котором меня постоянно преследует нечто, и я уже почти вижу что-то, прячущееся на периферии зрения. В прошлом, всего лишь несколько месяцев назад, достаточно было крепко держать сумку, избегать темных переулков и закрывать двери и окна, чтобы чувствовать себя в относительной безопасности.

Я сильнее сжимаю веревку, соединяющую меня с Эсмеральдой. Судя по непокорному мотанию головой и возмущенному фырканью, она не рада тому, что я хочу увести ее с дороги в оливковую рощу. Но она и не должна радоваться, поскольку все, что от нее требуется, — это идти за мной, глядя мне в спину.

Кустарник и подлесок упрямо стоят на своем, не желая отклоняться под нажимом моих ботинок, гнущих их к земле и в стороны. В конце концов мы приходим к непростому компромиссу: они расступаются лишь настолько, чтобы мы смогли пройти через них, и затем возвращаются на прежнее место. Таким образом они сохраняют свое дикое чувство собственного достоинства, а мы с Эсмеральдой кое-как протискиваемся сквозь чащу.

Стена серебристой зелени поглощает нас полностью, предлагая мне обоюдоострое лезвие, которое я не могу не схватить. По одному остро отточенному краю пляшет это подражательное дыхание, в то время как по другому скользит неизведанное. Выбирай меньшее зло, которому ты не заглянул в пасть и не учел его железных зубов, или пробуй другой вариант, который может оказаться спасительным.

Однако выбор сделан, и я, подбадривая себя, двигаюсь вперед. Смех рождается у меня в горле. Это странно. Это совершенно ненормально. Каждая трагедия легла на предыдущую, и вот я уже созерцаю целую шатающуюся башню из черных глыб. И чем сильнее я в них вглядываюсь, тем менее реальными они становятся.

— Если я сошла с ума, я знаю об этом или я отказываюсь признать очевидное?

Эсмеральда никак не реагирует на мои слова. Она бредет позади меня без всяких эмоций. Мы идем тихо, хотя и не беззвучно, и я надеюсь, что звуки окружающей природы поглотят в себе наши.

— Все это не так-то просто, да?

Мы идем, и я высматриваю ее, дикую лесную женщину со змеями вместо волос.

Тогда

Ник смеется, когда я говорю ему:

— Если тебе нужно поговорить, то я в твоем распоряжении.

— Это Моррис тебя послала, чтобы ты делала за меня мою работу?

— Да.

— Но тебе этого не хочется.

— Нет, не хочется.

— Почему?

Я поднимаю на него глаза, и уголки моих губ непроизвольно загибаются вверх.

— Ты и сейчас меня анализируешь?

Он дарит мне ту полуулыбку, которая более уместна за выпивкой в тускло освещенном баре, а не в этом временном лазарете.

— Почему нет?

Я смеюсь, качаю головой.

— Даже не пытайся. Я не хочу, чтобы меня обдирали как куриную косточку.

— Почему нет?

Действительно, почему нет? Но, вообще-то, я знаю почему. Я не хочу, чтобы он рылся у меня в сознании, трогая то, что я отложила в укромное место на хранение. Там, в закоулках, прячутся разные глупые безделушки, как, например, мое к нему влечение.

— Потому… потому что легче хранить все вместе, хранить страх перед будущим, завернув его в симпатичную упаковку и положив в ящик с надписью «Не трогать». Вот поэтому. Ничего хорошего не получится, если туда влезть.

Я ожидала, что он опять засмеется, но ошиблась. Вместо этого Ник кивает. Он поднимает свои обутые в ботинки ноги и водружает их на стол. Я делаю то же самое. На секунду я задумываюсь о том, что мы, должно быть, выглядим как люди, которым уютно друг с другом, и, наверное, для какой-то части меня это действительно так. Но есть и такие части во мне, которым с Ником совершенно неуютно. Когда он тыкает в мои сокровенные места, у меня возникает желание сказать, чтобы меня не трогали.

Тем временем он сплетает пальцы у себя на затылке. Он ерзает на стуле, его взгляд скользит с моей шеи на пупок и снова поднимается, встречаясь с моим.

— Тогда разбирай меня на части. Анализируй. Делай то, что тебе приказала Моррис.

Я тяжело глотаю, мне хочется встать и выйти из комнаты, но я знаю, что двигаться при этом я буду неуклюже и скованно. А если и есть что-то, чего я сейчас не хочу, так это выглядеть хоть немного несобранной и хладнокровной. Я не хочу, чтобы он видел то, что есть. Я не хочу, чтобы он видел то, чего нет.

— Полагаю, ты похож на меня.

— Продолжай.

Его слова придают мне уверенности, мои мысли набираются сил, и мой рот вместе с ними.

— Я думаю, ты действуешь на автопилоте, делая то, что нужно делать. Часть тебя погибла на той войне, поскольку ты врач, а не убийца, и оттого, что тебе приказывали убивать, ты чувствовал себя дерьмово. Потом ты вернулся сюда, в ад, и здесь нашел все тот же разгул смерти, только тут она страшнее и больше касается тебя лично, потому что забирает всех, кого ты любишь. Я считаю, что ты хочешь меня по той причине, что я из «раньше», когда все было здоровым и нормальным. Я напоминаю тебе о том, как было раньше. Ты вожделеешь не меня, а те воспоминания, которые я в тебе пробуждаю. Я принадлежу тому, другому, а не нынешнему миру. И всякое «мы», которое могло бы быть, тоже будет принадлежать тому миру.

Сказав это, я замолкаю, после чего сижу, смотрю и жду. Поначалу ничего не происходит, но я вижу, что Ник осмысливает мои слова, и я начинаю бояться, что он подтвердит мою правоту, скажет, что он действительно хочет не меня, а прошлое, а меня только потому, что я неотъемлемая часть тех времен.

— Знаешь, чего я хочу прямо сейчас?

Тысяча мыслей врывается в мой ум, и все они связаны с мятыми простынями и скользкими от пота телами. Мои брови поднимаются, выражая немой вопрос, поскольку моим губам этого доверить нельзя.

Он ухмыляется, и я не могу понять, то ли он все-таки проник без разрешения в мое сознание, то ли мое вожделение явно написано у меня на лице.

— Кентуккийского жареного цыпленка.

— Жареного цыпленка?

Совершенно не то, что я ожидала услышать.

— Да, жареного цыпленка. Но такого, как был в нашем детстве. Хрустящая корочка, подливка, капустный салат, все как положено.

— Тогда, когда фастфуд еще не стал слишком быстрым, чтобы оставаться хорошим.

— Именно так, — говорит он.

— А я бы убила за пиццу.

Слова так легко и быстро вырываются, что я, лишь услышав их, понимаю, что сказала. Мне бы пожалеть об этом, и я жалею, но ничего не могу с собой поделать и начинаю смеяться.

Ник запрокидывает голову и утробно хохочет.

— Черт, неужто я до такого докатилась?

— Это черный юмор, милая. Не нужно его сдерживать.

Интересно, когда это я из Зои превратилась в милую?

— Но…

— Не волнуйся, это было смешно.

Он хлопает себя по колену.

— Иди сюда.

— Я назначена психотерапевтом для тебя. Это нарушит профессиональную этику.

— А в чем тут вред?

— Я могу полюбить тебя, а потом ты уедешь. Или ты в меня влюбишься, а я заболею «конем белым» и умру. Вот в этом вред. Мы и так уже достаточно пострадали. Каждый из нас.

Я отвожу взгляд в сторону, потому что сказала слишком много. Я собиралась закрыть маленькое окошко, а вместо этого в итоге распахнула настежь дверь.

Ник ничего не говорит. Его ботинки сваливаются со стола. Он встает со стула и идет вокруг стола на мою сторону.

— Ты прямо как Опра.

— Умерла. Около месяца назад.

Моррис влетает в открытую дверь и тут же останавливается.

— Я помешала?

Я смотрю на Ника. Он наблюдает за мной, ожидая, что скажу я.

— Да, — говорю я медленно, — пожалуй, что так.

— Давно бы уже пора.

Затем он прикасается ко мне, и я совершенно теряю голову.

Мы занимаемся любовью в конце света, хотя тому, что мы делаем, нет никакого названия. Его отсутствие не делает все менее правдивым. Любовь в его руках, крепко прижимающих к себе мои бедра. Она у него на устах, когда он своими откровенными описаниями всего того, чего он хочет со мной, ввергает меня в страстный пожар. Она сияет у него в глазах, когда он видит, что я все свои замки отперла для него и только для него.

Любовь наполняет каждый пустой уголок в наших душах.

— Мне нужно идти, — шепчет Ник среди ночи.

— Что?

Я приподнимаюсь на локте и стараюсь выглядеть настолько серьезно, насколько это возможно с голой грудью и волосами, уложенными в прическу «взрыв на макаронной фабрике».

— Ты не можешь просто уйти.

— Если есть хоть минимальная вероятность того, что мои родители живы, я должен ее проверить.

А как же я? Как же мы? Я оставляю эти слова невысказанными в своей голове, потому что они исполнены эгоизма.

— А что, если я захочу поехать с тобой?

Предложи мне поехать с тобой, пожалуйста!

Он гладит пальцами изгиб моего бедра.

— Здесь ты будешь в большей безопасности. По крайней мере я буду знать, где ты.

— Никто из нас нигде не в безопасности.

— Я не могу тобой рисковать.

— Не будь наивным, Ник, посмотри вокруг. Мы все рискуем.

Он хватает меня за руки. Его ладони сильно сжимают мою плоть.

— Делай все, что тебе нужно для выживания, Зои. Ты — лучшее, что есть в моей жизни. Не испорти ее своей смертью.

— Не испорчу.

— Пообещай.

— Обещаю.

Его пальцы освобождают мою кожу. Он погружает ладонь в мои волосы, другой обхватывает мое лицо. И на этот раз, находясь внутри меня, он рычит, пока не опустошается, а я не наполняюсь.

В наступившей затем тишине я прижимаюсь к нему в призрачной надежде, что наши тела сплавятся в одно и мы будем связаны навечно.

— Не уходи туда, куда я не смогу пойти за тобой, — шепчу я. — Пожалуйста.

Я не буду спать. Не буду. Но сон все же хватает меня и уносит далеко от него. Я просыпаюсь в теплой постели, но рядом со мной холодное как камень место, оставленное Ником. Мороз расползается, пока мое сердце не оказывается схваченным его кристаллической лапой. Ник ушел, я это чувствую.

Я не могу его ненавидеть за то, что он покинул меня. Не могу, потому что все, на что я способна, — это любить его.

— Что это?

Я смотрю на конверт в протянутой руке Моррис. Она взмахивает им в мою сторону, как будто я должна знать, что с ним делать.

— Это письмо.

— Это счет? За коммунальные услуги, которых, по сути, не было в последнее время.

Она сует конверт мне в руки.

— Это от твоего возлюбленного.

— От Ника?

— Да, если ты только не прячешь еще одного.

Я забираю у нее конверт, держа большим и указательным пальцами.

— Он ушел.

— Почему ты не ушла с ним?

— Я пыталась.

— И он сказал «нет»?

И я выкладываю ей весь наш альковный разговор, глядя, как Моррис все быстрее мотает головой, пока не начинаю бояться, как бы она не слетела у нее с плеч.

— Черт возьми, девочка, ты готова следовать за ним, не правда ли?

Негнущимися от гнева пальцами я заталкиваю письмо в карман.

— Черта с два! Он меня бросил.

— Ты готова ехать за ним, — говорит она.

— Да пошел он!

— Сейчас в тебе говорит злость.

Моя злость еще много чего говорит, когда я возвращаюсь в свою комнату и надежно отгораживаюсь от сочувствующего мира. По большей части она бушует и клокочет, напоминая о том, что Ник мерзавец, что он бросил меня и не дал возможности поехать с ним. Он сам все это начал. Он первым пошел навстречу. Он заставил меня полюбить себя.

Боже, как же я его люблю!

Мы все время шли к этому с того самого дня, когда я в первый раз переступила порог его кабинета. Тогда моя голова была полна тревог, связанных с этой чертовой вазой. Я горько смеюсь, ведь именно с вазы все началось: конец света и моя любовь к Нику. Одним непрерывным движением она разрушила, создала и потом уничтожила.

Я падаю на колени, прячу лицо в ладонях и рыдаю.

Сейчас

Дельфы не разрушены до состояния руин. Вот сувенирная лавка, открытки давно исчезли: их унес порывистый ветер или, может, они истлели, превратившись в разноцветную массу, смытую потом очищающим дождем. Стенд для них до сих пор стоит возле лавки, ржавый, но готовый принять новую партию. С силой толкнув, можно заставить его неохотно, со скрипом прокрутиться. Ветер гонит ветки и листья по улицам города, мимо магазинов, названия которых ничего мне не говорят, хотя я могу догадываться, что в них продавалось. В одном окне я вижу длинный пекарский ухват, который стоит у стены. В другой витрине с потолка свисают крючья для мяса, коричневые от застаревшей крови.

Эсмеральда подбирает корм везде, где только можно найти, и находит она его в изобилии. Но я лишена такой роскоши. Встречающиеся растения по большей части мне неизвестны, а я должна заботиться не только о себе.

Я должна прятаться.

Мне нужно есть.

Моему ребенку нужно есть.

Тут нечего обсуждать.

— Видишь это?

Я говорю об узком здании с синей дверью посередине.

— Я иду туда, и ты пойдешь со мной.

Моя спутница не отвечает и продолжает жевать что-то, обнаруженное ею под ногами.

— Нет, нет, тебе придется, — продолжаю я. — На всякий случай.

Небольшой дождь соплей обрызгивает меня, когда Эсмеральда фыркает, подняв голову, но все же она следует за мной, хотя и на почтительном расстоянии.

Под ногами жесткая корка асфальта. Старая привычка заставляет меня остановиться у края тротуара и посмотреть налево и направо. Теперь нет транспорта, но я все равно стараюсь избежать других неприятностей. И что у меня в распоряжении, если они вправду появятся? Бежать назад, в лес, или идти вперед, чтобы спрятаться в здании? Выбор не богат.

Гравий откалывается от асфальта, когда я долблю носком ботинка застывший гудрон.

Думай, Зои. Думай.

Беременность подстегивает мое серое вещество, заставляя мысли двигаться и оформляться быстрее. В условиях дикой природы я уязвима и беззащитна. Единственное мое оружие — скрытность. Поэтому я перехожу дорогу, присваиваю себе пекарский ухват и беру в мясной лавке нож с блестящей острой кромкой. Теперь у меня на душе спокойнее, ведь я снова вооружена.

Синяя дверь легко распахивается.

Оттуда на улицу выливается тишина вместе со сладковатой вонью старого молока и еще более старого сыра. Всеохватывающий мрак поглощает нас и затягивает внутрь. Дверь захлопывается у нас за спиной, щелчок звучит как предостережение о смертельной опасности.

Остановись, Зои.

Это что-то вроде лавки бакалейных товаров. Во всяком случае, я на это надеюсь. Это совсем не то, что американские супермаркеты. Пол сделан из темного неприветливого бетона. Товары теснятся на полках на высоте моей шеи. Толстое одеяло пыли глушит все цвета, превращая их в темную унылую однородную массу.

У меня перехватывает дыхание, мои легкие не принимают прокисший воздух. Я принуждаю дыхательные органы втягивать кислород. Сейчас я рада, что первый триместр давно в прошлом, иначе я стояла бы сейчас на коленях, поливая пол зеленым. Спустя несколько мгновений начинаю различать ассортимент лавки: на этих самых полках лежит еда, обработанная и упакованная. Вероятно, она все еще пригодна в пищу. Тот, кто сказал, что консервированные продукты — это плохо, не знал, что такое путешествовать в конце света.

Другое преимущество моего пребывания в бакалейной лавке заключается в наличии здесь запаса полиэтиленовых пакетов. Я разрываю коробку с овсяным толокном и насыпаю на пол аккуратную горку перед Эсмеральдой. Затем беру несколько пакетов и прошу прощения за ношу, которую я собираюсь на нее взвалить.

Ей, кажется, нет до этого дела.

Мое внимание привлекает шоколад. Я почти ощущаю вязкую массу, ее сладость еще до того, как сдираю обертку и заталкиваю его в рот. Там происходит вкусовой взрыв, и мои рецепторы трепещут от невыразимого наслаждения. Через секунду я чувствую возню в животе — это кувыркается мой малыш. Я хохочу и распечатываю следующую плитку — что-то вроде вафельных слоев с шоколадом между ними. Я соскабливаю шоколад зубами, беззастенчиво слизываю языком, и вскоре мои пальцы становятся липкими, а я испытываю то чувство иллюзорной сытости, которое бывает только после поедания большого количества высококалорийной пищи. Мое тело, напитавшееся сахаром, начинает активно действовать: я кидаю коробки с едой и лакомства в пакеты, словно рулоны туалетной бумаги.

Внезапно Эсмеральда прекращает сопеть носом и начинает нервно ерзать копытом по полу.

Все мое тело сковывает напряжение. Даже ребенок становится неподвижен. Мелькает мысль: как жаль, что ему придется явиться в мир, где нет надежды на нормальную жизнь, нет даже видимости безопасного существования.

Слово вползает вместе со зловещим сквозняком из-под синей двери:

— Отбросы.

Насмешка.

Если бы не нервное возбуждение ослицы, я бы смогла убедить себя, что мой ум изготовил это слово, пользуясь моими страхами в качестве инструментов.

Кто-то там, снаружи. Мясницкий нож непривычной тяжестью напоминает мне о своей готовности быть использованным, если возникнет необходимость.

Стена вжимается мне в спину, когда я делаю медленный шаг ей навстречу. Сила притяжения совершает свое чудо, опуская меня на пол. Мои кости хрустят с признательностью. Отсюда мне видны оба окна и входная дверь. Другого пути войти или выйти нет. Я прижимаю шоколадный батончик к животу и жду, когда стемнеет.

Минуты бегут одна за другой. Они жмутся друг к другу, скапливаясь в часы. Не знаю, сколько их, но солнце медленно двигается по небу.

Жара усиливается, но здесь, внизу, на бетонном полу, я ощущаю прохладу земли, проникающую сквозь кожу. Когда Эсмеральда выбрасывает свой переваренный овес, я стараюсь не замечать вони.

Жду, наблюдаю, прислушиваюсь.

В конце концов приближается ночь, сгоняя солнце с его величественного трона. Встаю и я. На протяжении нескольких часов не было никаких звуков, кроме тех, что обычно производит природа. Нет больше насмешливых шепотков и непонятных вздохов. Однако я не верю этому спокойствию и понимаю, что мы должны уйти под покровом темноты. И я надеюсь, что это будет достаточно безопасно.

По правде говоря, я могла бы не брать с собой Эсмеральду, совершать свое путешествие, не обременяясь заботой о ком-либо, кроме себя. Но в ее обществе не так одиноко. Все, кто мне был небезразличен, один за другим ушли из моей жизни, и теперь я чувствую какую-то странную связь с этим животным. Пожалуйста, пусть мне удастся уберечь его.

Мы потихоньку выбираемся из здания на пустынную дорогу. Мне приходится держаться за уздечку, поскольку без освещения я не вижу пути назад, в кусты. Подвергать себя риску падения нельзя. Кто бы ни был там, он наверняка наблюдает за мной. Все, что я могу сейчас сделать, — это усложнить ему задачу, спрятавшись в тени. Пекарский ухват с длинной ручкой словно магический посох в моих руках.

Сначала легкий ветерок шевелит опавшую листву, и я радуюсь тихому шелесту, так как он заглушает наши шаги. Но вскоре ветер затихает, и мы, проделав небольшой путь по дороге, остаемся без прикрытия.

Я останавливаюсь и через мгновение улавливаю эхо чьих-то шагов. За нами кто-то следует. Или преследует, есть ли разница? Второе вселяет чувство тревоги, в то время как первое говорит: «Ну-ка, давай подождем и посмотрим, чем все обернется». В любом случае мне это не нравится, как не нравится это и моей центральной нервной системе. Она стреляет адреналином, как будто мое тело — это тир.

Развернувшись на каблуках ботинок, я всматриваюсь в непроглядную тьму.

Краем глаза я улавливаю какое-то незначительное движение, как будто насекомое, обнаружив, что только что залетело в паучьи сети, бьется в отчаянии. Только и всего, ничего более существенного. «Смотри!» — кричат мои инстинкты. Я поворачиваю голову и вижу голову со светлыми волосами. Волосами, принадлежащими призраку.

Несмотря на прилив адреналина, я не теряю присутствия духа. Контроль толкает меня в сторону оливковых деревьев с перекрученными стволами. Я наполовину иду, наполовину бегу, все дальше и дальше углубляясь в дикую местность. Эсмеральда держится рядом со мной, не выражая никаких жалоб, ее поступь более уверенная, чем моя. Меня захлестывает чувство вины: она доверила мне свое благополучие и мне нельзя подвести ее.

Но тут вмешивается злой рок, и там, где должна быть земля, оказывается яма. Моя нога подворачивается, боль пронзает голень, и я падаю. В самый последний момент перед падением я вижу женщину, возникшую из темноты: лицо покрыто шрамами, волосы всклокочены, как у сумасшедшей.

Медуза Дельфийская.

 

Глава 19

Тогда

Город бессрочно погрузился в тишину. Тишина поглощает нас, как губка. Подошвы беззвучно ступают по тротуарам. Кашель стихает еще до того, как успевает покинуть раздраженное горло. Шум производят только транспортные средства, проезжающие по улицам: редкий легковой автомобиль или иногда автобус с несколькими пассажирами, которые устремили вперед лишенные надежды взгляды.

— Куда вы едете? — спрашивает Моррис в один из дней у водителя автобуса, остановившегося у тротуара.

Тот пожимает плечами и говорит, тыкая большим пальцем в сторону своих пассажиров:

— Куда они пожелают.

— А какое место теперь пользуется особенной популярностью?

Водитель опять пожимает плечами.

— В основном аэропорты.

— А что там?

Он смотрит на нее так, будто мозг Моррис только что вытек на ее рубаху цвета хаки.

— Птицы. Большие серебристые птицы.

— Они еще осуществляют перевозки пассажиров?

— Черт их знает. Я всего лишь вожу автобус. Ничего другого не остается, если только не сидеть в ожидании смерти, которая придет за тобой.

Двери вздыхают и шипят, когда он снимает ногу с педали тормоза, и автобус набирает скорость.

— Оз, — говорю я.

Моррис смотрит на меня поверх своих темных очков-«капелек».

— «Волшебник страны Оз». Ты смотрела?

— Конечно, смотрела. Я балдела от этих летающих обезьян. К чему это ты?

— Ты слышала в последнее время, чтобы летали самолеты?

Она качает головой и смотрит непонимающе.

— Именно. Они все отправились на встречу с каким-то несуществующим волшебником в поисках мозгов, сердца или что там им нужно.

— Ты куда-то направляешься в этой связи?

Я поворачиваюсь и иду назад, к старой школе.

— Нет.

— Ты сходишь с ума. Тебе нужно поговорить с…

Она замолкает.

— …Ником. Не нужно так уж бояться произнести его имя. Я могу. Ник, Ник, Ник.

Я поднимаю руки.

— Видишь? У меня нет с этим проблем.

Но у меня, конечно же, с этим есть проблемы. На моем сердце уже были раны, оно и раньше подвергалось ударам. Сперва смерть Сэма. Потом мальчики. И вот теперь Ник. Но это другое, это больше. Похоже на пузырь горя, в тонких стенках которого я заключена. Как бы быстро я ни бежала, пузырь движется вместе со мной. Белка в колесе.

Я стала одна ходить по улицам. У меня есть пистолет. Я знаю, как им пользоваться, Моррис меня научила. В кармане у меня нож, и им я тоже умею пользоваться. Хотя действительно ли могу? Я не знаю. Но он у меня есть — холодная твердая стальная гарантия моей безопасности.

В карманах моего теплого пальто также есть и другие вещи: еда, деньги и мои ключи. Я не могу избавиться от этой привычки.

И нераспечатанное письмо Ника. Все, что у меня от него осталось.

Сейчас

Ты любишь меня, мама?

Да.

Почему?

Потому что ты мой.

Почему?

Потому что мне повезло.

Тогда почему же ты не выглядишь счастливой?

Ах, малыш, я счастлива, что есть ты, но вместе с тем я и грущу.

Почему?

Потому что скучаю по твоему отцу.

Ты его тоже любишь?

Да, малыш, люблю.

Тогда почему его нет здесь?

Мы идем к нему, малыш, уже немного осталось.

Тогда

В этом подвале хранятся сокровища. Золотые бруски, упакованные в полиэтилен. Их ценность беспредельна. Я открываю коробку. Сую чудесный брусок себе в карман.

— Ты и вправду собираешься это есть? — говорит Моррис у меня за спиной. — Я перестала уже много лет назад.

Я вздрагиваю от неожиданности, «твинки» падает на пол с мягким хлопком.

— Запасы, — говорю я. — Я собираюсь уходить.

— Опять? Чем ты там занимаешься?

— Гуляю. Заглядываю в витрины магазинов. Выхожу, чтобы выпить утренний чай с девчонками.

Она входит в кладовую. Это комната размерами с мою квартиру, она заполнена продуктами. Здесь собрано большое разнообразие сладостей, прекрасная еда для конца света. Моррис вытаскивает золотистое пирожное из коробки, снимает обертку и запихивает его в рот. Затем еще одно. Проглотив, она широко улыбается мне, на ее зубах — налипшие крошки бисквита.

— Черт, я уже и забыла, как это вкусно. Ты уже прочла письмо Ника?

— Не-е-ет.

— Ну, ты крута!

— Это говорит женщина, только что затолкавшая «твинки» целиком себе в рот.

— Два.

— Леди и джентльмены, перед вами Тара Моррис, чемпион по поеданию «твинки» среди тех, кто остался после конца света.

Мы хихикаем, словно глупые девчонки, беззаботно и жизнерадостно, пока действительность снова не начинает сжимать нас своей безжалостной лапой.

Моррис становится угрюмой.

— Открой письмо. Пожалуйста.

— Я не могу.

Она качает головой. Ее глаза прощают мне это, а губы — нет.

— Ты напугана. Эти страхи не приносят тебе ничего, кроме бесконечных прогулок по улицам с полными карманами «твинки» и мыслей о нем до умопомрачения.

— Всего лишь одно «твинки».

Всего лишь одно «твинки» сначала. Потом два. Через четыре недели после того, как Ник ушел, я уже скрашиваю свои прогулки четырьмя напичканными химией пирожными. Я стараюсь делать вид, будто его вообще не существует. Я стараюсь себя убедить, что он умер. Я молюсь, чтобы он был жив и здоров в кругу своей семьи.

Когда это случается, я нахожусь в библиотеке, той самой, где погибли надежды моей сестры, прежде чем ее убил Поуп на пустынной улице. На стене нет новых списков. Старые взволнованно трепещут, когда я распахиваю дверь. Смотри-ка! Человек! А потом они успокаиваются. Библиотекарши нет, ее надменность теперь заняла место в исторических книгах, как событие прошлого. И сейчас некому проследить, ем ли я над бесценными томами.

Я срываю полиэтиленовую обертку. Крошки сыплются на страницы раскрытого атласа. Я прижимаю к ним палец, затем слизываю желтые крошки. Сухим пальцем левой руки я веду по хорошей плотной бумаге, обозначая невидимый маршрут через голубые воды, — сперва пересекаю Атлантический океан, затем Средиземное море. Из Нью-Йорка — в Афины. Оттуда ползу наверх дюйм за дюймом по разноцветным пятнам, из которых складывается страна Греция.

Название, название, какое там было название? Ник говорил мне, как называется поселок, откуда родом его родители, но, стоя тут и глядя в это нагромождение неизвестных мне названий, я совершенно теряюсь от их бессмысленности.

Мой желудок сжимается, карта плывет перед глазами, а затем разноцветная мозаика бросается мне навстречу.

Слава Богу, я промахнулась мимо книг. Библиотекарша мне никогда бы этого не простила.

Сейчас

Я умерла, и это ад. Пламя окрашивает мое лицо багрянцем, лижет языками, танцует с тенями, отправляя одних в темноту, чтобы пригласить других. Светотень играет на незрячих лицах мраморных людей, превращая их в демонов. Солдаты хлещут своих лошадей, галопом скачущих на гипсовых стенах: «Вперед! Вперед!»

— Это не ад.

Слова принадлежат не мне. Они доносятся извне. Я достаточно пришла в себя, чтобы понимать это.

— А где я?

— В Дельфах.

Голос дребезжит, как будто голосовые связки ослабли от времени.

Движение причиняет боль, но мне все-таки удается сесть. Для постороннего наблюдателя я, наверное, напоминаю мешок картошки, и именно так я себя чувствую: центр тяжести внутри меня все время смещается, там все сдавлено, порядок, обусловленный структурой организма, нарушен. Огонь, отступивший назад в очаг, наполнил комнату причудливой пляской света и тени. Женщина по-прежнему слабо освещена.

Надо мной возвышаются двое каменных мужчин.

— Кто они?

— Клеобис и Битон. Герои, которых Гера наградила даром вечного сна, — говорит она, запинаясь.

— Дар, который нельзя передарить.

— Что такое… «передарить»?

Это Греция. Женщина — гречанка. Хотя она и говорит по-английски, я догадываюсь, что паузы в ее речи — результат перевода слов в уме, после чего она произносит их вслух. Жаль, я не могу проявить по отношению к ней такой же учтивости.

Я пытаюсь объяснить простыми словами, и она с пониманием кивает.

— Боги даруют по собственной воле… или никак. Их мать искала покровительства, и за ее дерзость были наказаны сыновья.

Их мать… Мои руки прикасаются к животу.

— Мой ребенок…

— Он жив у тебя во чреве. Он крепок.

— Он?

— Или она.

Я закрываю глаза. Слишком больно. Облегчение — ребенок Ника по-прежнему жив. Отчаяние — его нет рядом.

— Хоть это у меня есть.

Она выходит из тени. Ее лицо покрыто запутанной сетью ожогов.

— Змеи, — говорит она, когда я отвожу взгляд от ее правой щеки. — Подарок болезни.

Я смотрю на нее, на ее лицо и уже знаю, что она сделала.

— Вы их выжгли.

Она кивает.

— Да, я выжгла их огнем. Это было…

Поднеся руку к лицу, она отводит ее, словно не решаясь прикоснуться.

— …очень больно.

— Как Медуза.

Еще один кивок.

— Из всех мифологических фигур мое тело выбрало именно эту. А ведь я никто, всего лишь служанка богов.

— Богов? Не единого Бога?

— Я нахожу большее утешение с теми, кто идет тем же путем, что и я. Их ноги… мои…

Она двумя пальцами шагает в воздухе. Затем она меняет направление разговора.

— Ты знаешь, что тебя кто-то преследует?

Я прихожу в замешательство.

— Вам об этом сказали боги?

— Нет, я сама слышала. Теперь время отдыхать.

Я закрываю глаза, но сон не приходит.

Отбросы. Это слово подобно опухоли закрепилось в моем сознании. Оно выпускает усики, которые, извиваясь, оплетают здравые мысли, сжимая их так, словно хотят выжать из них все рациональные соки.

Отбросы.

Мой ребенок в порядке. Мой ребенок…

Отброс.

…здоров.

Моя спасительница находит меня на низкой стене снаружи музея. Пока она идет, ее взгляд направлен в землю, поэтому шрамы на ее лице скрыты за черной с проседью вуалью ниспадающих вперед волос. Она старше, чем я поначалу подумала, ее возраст приближается к пятидесяти. Только усевшись рядом со мной, она поднимает голову.

— Ты… больна?

Слова женщины со змеями тянут эластичный бинт, связывающий соответствующие мысли, но он не рвется. Сковывающий узел остается.

Я качаю головой.

— Вчера вечером вы говорили, что кто-то меня преследовал. Вы его видели?

— Нет, только слышала.

— А что именно вы слышали?

У нее уходит несколько секунд, чтобы перевести, сформулировать ответ и снова перевести.

— Обувь. Кто это?

— Я не знаю. Призрак, наверное.

Она поворачивается ко мне лицом, в ее глазах вопрос. Жестокий дневной свет не знает снисхождения: сейчас ее шрамы узловатые, спутанные и такие красные, как будто воспалены.

— Мертвец.

Я провожу ладонью поперек шеи, шевелю в воздухе пальцами.

— Привидение.

На этот раз она кивает.

— Мертвые. Они остаются с нами. Но я не могу слышать твоего призрака. Может, мой?

Раньше люди сюда съезжались ради теплого солнца и впечатлений от прекрасных видов. Вымощенная булыжником дорожка тянется от ступеней музея до знаменитых руин, прерываясь только там, где на ее пути встают молодые лавровые деревья. Музей представляет собой холм правильной формы, словно вырастающий из дорожки. Переход каменного мощения в здание почти не заметен. Кто-то тщательно все подогнал, добившись того, чтобы новое слилось с вековой древностью без стыка. Отсюда мне не видно руин легендарных Дельф, но энергетика беззвучно струится сквозь деревья. Призраки, духи мертвых бродят по этим дорожкам, как будто смерть всего лишь не очень удобный мостик, по которому можно вернуться в «здесь и сейчас».

Меня это не убеждает, да и ее, я уверена, тоже — достаточно посмотреть, как стесненно она подносит руку к своему лицу и осторожно скребет ногтем изуродованную кожу.

— Болит?

Она улыбается на одну сторону и пожимает плечом.

— Да, немного.

Моя ненависть к Поупу разгорается с новой силой, прежде чем угаснуть до состояния глухого презрения: в какой кошмар он поверг мир, следуя своим эгоистическим желаниям!

— У вас есть семья?

— Моя семья здесь.

Она машет рукой в сторону исчезающей дорожки.

— Дети?

— Я дитя.

Горе разрывает мне сердце, но глаза сухи.

— Вам повезло.

— Наверное.

Этот загадочный ответ сопровождается столь же не поддающейся пониманию полуулыбкой. Кто эта женщина? Я спрашиваю ее, и мы представляемся друг другу, как это принято среди вежливых людей, а потом вновь устремляем взгляды на одну и ту же мощенную булыжником дорожку, но каждая из нас видит что-то свое, совсем не то, что другая. Ни она, ни я не сообщаем о себе больше, чем условность имени.

Отбросы.

Разве не все мы теперь таковы?

Тогда

Моррис вскакивает со стула.

— Бог мой, что случилось?

Моя холодная липкая ладонь скользит по гладкому окрашенному дверному косяку.

— Не подходи ко мне, я больна.

Страх наполняет ее темные глаза, затем улетучивается, на лице появляется обеспокоенность, сменяющаяся разгорающимся гневом. Она хватает со стола подставку для бумаг и швыряет об стену. На пол падают две разломанные половинки.

— Черт!

— Все нормально, — успокаиваю я Моррис, словно это она больна.

Но так происходит всегда, правда? Неизлечимо больные уверяют своих близких, что все будет в порядке, если те постараются думать о хорошем и носить улыбку. Ничто так не способно отогнать смерть, как радуга над рекой Стикс.

— Нет, не нормально. Все совсем не нормально.

— Я должна уйти. Я не могу распространять это здесь.

— Нет, — говорит она. — Ты должна остаться. Раз уж мы до сих пор не заболели, значит, у нас иммунитет.

— Мы не можем знать наверняка. Мы просто гадаем. Если следовать этой логике, я тоже не должна бы заболеть.

— Черт, ты права. Я не могу сосредоточиться. Боже мой, Зои. Ты не можешь быть больна, я…

— Запрещаешь?

— Да.

Она поднимает части подставки, пытается их приставить одну к другой, но они не соединяются в целое.

— Я больше не могу терять людей, Зои. Ты и остальные, вы теперь моя семья. Я думала, мы все не восприимчивы к этой чертовой заразе, я на это рассчитывала.

— Прости.

Она, топая, подходит к окну, распахивает его настежь.

— Будь ты проклят, Джордж Поуп! — кричит Тара в пустые улицы. — Я рада, что ты сдох, черт тебя забери, ублюдок. Гори в аду!

Соседние здания сохраняют непоколебимое молчание, оставляя свое суждение при себе и не желая разделять ее крепких выражений.

— Тара, — мягко говорю я. — Правда, все нормально. Когда-то нам всем придется умереть, правильно?

— Неправильно! Лучше бы мы были бессмертны.

— Это круто.

— И ты, значит, собираешься уйти отсюда, потому что думаешь, что больна.

— Послушай, я действительно больна. Я только что заблевала весь пол в библиотеке. Скоро со мной бог знает что начнет происходить. Эта штука перетасует мои гены, и я превращусь во что-то такое, что уже не будет мною. Невозможно предугадать, что со мной произойдет. Может, я выживу, как какой-то причудливый каприз эволюции, а может, умру. Я пошла, нужно собрать вещи.

— Не нужно, — говорит она. — Пожалуйста.

— Я должна.

Моррис вздыхает, тяжко и громко. Она наклоняется, упирает локти в стол, бьется головой о его поверхность. После нескольких приличных ударов поднимает на меня глаза.

— И ты не передумаешь, так ведь?

— Ни в коем случае.

— Ладно. Тогда сделай милость. Не уходи слишком далеко. Устройся в одном из домов через дорогу, чтобы я смогла приглядывать за тобой.

Я киваю, поворачиваюсь спиной к моему другу. Я не говорю ей, что смерть не так уж и неприемлема для меня. Впервые в жизни я заигрываю с ней, и меня это не пугает. Пусть она завладеет мною, возьмет меня под свое крыло.

Все, что угодно, лишь бы успокоить кровоточащее сердце.

 

Глава 20

Раз, два, три, четыре, пять — я иду искать. На улице множество вариантов, и каждый из них ничем не лучше другого. Нет, на вид они все прекрасны: офисные здания и многоквартирные дома, сложенные из кирпича и дикого камня. Но дело в том, что я буду чувствовать себя в них посторонней, вторгшейся в чужое жилище, хотя они давно уже покинуты своими хозяевами.

Мертвые. Ты помогала их сжигать, помнишь? Они уже никогда не отправятся в отпуск.

Моррис подпрыгивает за своим окном, привлекая мое внимание. Она показывает на здание сразу через дорогу от школы, где раньше был копировальный центр. Фактически он там по-прежнему находится, просто теперь никто не печатает ксерокопий. Непосредственно над ним расположено небольшое офисное помещение, где раньше работала бухгалтерская контора. Кроватей там, естественно, нет, зато есть вполне приличный диван в приемной, как говорила мне Моррис. Она хочет, чтобы я поселилась именно там.

Взмах моей руки вялый и неэнергичный, ее — такой же слабый. Я не хочу этого делать. Но я должна, выбора нет. Я поворачиваю голову и еще раз пристально смотрю на свой новый дом. Рюкзак вгрызается ремнями в мои плечи, в руках коробка. Я ставлю коробку на колено, потом иду в этот дом. Предыдущие обитатели оставили дверь открытой, или, может, это сделали Моррис и ее люди, по крайней мере она открывается свободно. Дверь сделана из досок и стекла, так что любой, проходящий через нее, производит достаточно шума, чтобы разбудить мертвого.

Им, возможно, буду я. Не могу сдержаться, чтобы не засмеяться. Кто мог знать, что смерть так смешна?

И правда, в совсем обычной приемной стоит диван. Кроме него, два обычных для таких мест кресла и дешевый стол. Пленка на столе местами покоробилась, от горячих мокрых чашек остались круглые следы. Мои колени подгибаются, я присаживаюсь на самый край кресла, стоящего к окну, ставлю коробку между ног.

Итак, что мы имеем?

Прекрасный вид прямо на окна кабинета Моррис. Вся одежда, которую я смогла унести, туалетные принадлежности, еда, вода и постель. И невыразимая злость, стремительно наполняющая меня до кончиков пальцев нехорошим желанием крушить, ломать, низвергать.

Стена легко сдается под носком моего ботинка. Всего двадцать хороших ударов хватает на то, чтобы пробить дыру в гипсокартоне. Куча раскрошенных обломков лежит на синтетическом ковровом покрытии бежевого цвета. Стыд, как серийный убийца, пронзает меня за то, что не смогла обуздать вспышку гнева, затем душит глупая мысль: «Кому нужно послать чек за нанесенный ущерб?»

Словно волна, накатывающаяся на пляж давно покинутого побережья, подступает к моему горлу тошнота. Я снова стою на коленях, вознося молитву богам дешевых ковровых покрытий.

Пожалуйста, пусть смерть будет быстрой.

Сейчас

Тени протянулись по мощеной дорожке с востока на запад. Солнце пока еще не утратило утренней мягкости и не обрело своей самоуверенности. Я брожу по комнатам, не останавливаясь для того, чтобы рассматривать останки умерших веков. В воздухе разлита тишина, баюкающая мою интуицию, сообщающая мне, что я одна. Я проверяю ее и убеждаюсь, что мои инстинкты остры и верны: Ирины, дельфийской Медузы, здесь нет. Когда-то в прошлом это не беспокоило бы меня. Но то было раньше. Мне об этом сообщают большие дорогие окна музея. Бешено стучащее сердце лжет. Мои страхи фабрикуют эту ложь с единственной целью — подпитать мою паранойю.

На ступенях никого нет. На дорожке, насколько мне видно, тоже никого. Только Эсмеральда, но она занята травами и прочими вещами, которые ослы считают для себя важными. Ее спокойствие как прохладная ладонь, прижатая к моему лбу, предлагает мне расслабиться. Уши слушают. Мозг обрабатывает информацию. Мой пульс продолжает галопировать, несмотря ни на что.

Мы с Ириной ходили туда вчера, и она показывала мне представляющие интерес объекты: стадион, храм Аполлона, толос — круглое строение с тремя сохранившимися из двадцати колонн дорического ордера. Но мы не приблизились вплотную и насладились дыханием древности на расстоянии.

Я попала в петлю дежавю. Изменилась лишь картинка, но чувство опасности и сопутствующие ему ощущения остались. Что-то меня преследует, кто-то ускользает, а я спешу за ним, но не успеваю, чтобы помочь. Признаться, ничто не говорит о том, что Ирина в опасности. Нет следов борьбы, и, если бы она позвала, я бы ее услышала. Но интуиция шепчет мне, что это обман, и я напряженно вслушиваюсь.

Руины горделиво возносятся в небо, белея в солнечном сиянии. Какой-то шум струится между камнями, разливаясь в утреннем воздухе. Поначалу я думаю, что это Ирина разговаривает сама с собой, но вскоре шум разделяется на два различимых голоса: мягкий деликатный, принадлежащий Ирине, и другой, более низкий и грубый, преодолевающий затруднение в самом себе.

Пойди. Останься. Пойди. Останься. Во мне происходит внутренняя борьба, а затем все решается без моего участия.

— Иди сюда, я знаю, ты там, — доносится до меня низкий голос.

Я иду словно во сне.

— Ближе, я хочу увидеть тебя.

Огибаю угол. Иду по Священной дороге, пока моему взору не открывается полигональная стена. Затем я останавливаюсь, потому что на дороге возвышается камень, и мой мозг пытается найти хоть какое-то осмысленное толкование тому, что я вижу. Да, это странный светлый камень, но с человеческой серединой. Руки и ноги растут из каменной сердцевины, висят наподобие постиранного белья на солнце. Эти бесполезные конечности венчает женская голова с собранными в высокий пучок волосами; ее глаза проницательны, как будто она все знает. Плеть вьющегося растения поднимается до середины ее роста, разветвляясь и обвивая ее наподобие широкого зеленого пояса. Она старше Ирины, но у обеих карие глаза, а носы имеют одинаковый изгиб.

Дженни лежит неподвижно на тротуаре, у нее на лбу красный кружок.

Дыра в моем сердце увеличивается еще на дюйм.

— Это правда, — запинаясь, говорит она на английском, — что ты беременна?

Я прикрываю руками живот.

— Да.

— Подойди сюда.

— Нет.

— Ты не веришь?

— Почти никому и никогда. Сейчас нет.

Она кивает.

— Зачем ты сюда пришла?

— Искала Ирину.

— И что бы ты могла сделать, окажись она в опасности? Рисковала бы ты своей жизнью и жизнью своего нерожденного ребенка ради ее спасения?

— Мой ребенок подвергается риску с самого начала.

— Ирина сказала мне, что ты ищешь своего мужа.

Я не поправляю ее.

— Да.

— Ты проделала весь этот путь из Америки через полмира, чтобы найти этого человека?

— Да.

— Сколько женщин способно на такое? Если бы наш мир не погиб, о тебе сложили бы поэму, длинную, состоящую из историй, наполненных полуфантастическими событиями, связанными одним непреложным фактом: ты — героиня.

— Герои смертны.

— Мы все смертны. Герои умирают за нечто большее, чем они сами, стяжая этим славу.

Она обращает взгляд на Ирину.

— Пожалуйста, воды.

Ирина подносит бутылку к губам женщины и медленно наклоняет. Видно, что они делали это и раньше, доведя действо до совершенства.

— Что случилось? — спрашиваю я. — Мы можем вас освободить? Где-нибудь поблизости, возможно, есть инструменты.

Ее смех больше похож на хриплое дыхание.

— Это не камень. Это кость.

Потрясение заставляет меня замолчать. Мои щеки краснеют от смущения.

— Сначала у меня была болезнь, превращавшая мое тело в камень, как говорят. Ткани, кости — все твердело, превращаясь в однородную массу. Но это происходило медленно. Потом пришла другая болезнь, и мой собственный скелет стал меня поглощать.

Еще один хриплый смешок.

— Моя сестра превратилась в Медузу, а я стала частью ландшафта.

— Но почему здесь? Почему не стоять поближе к укрытию?

— Мне нравится этот вид. Он помогает мне поверить, что я свободна.

Весь мир стал «комнатой страха». Женщины, состоящие из змей и кости, мужчины с хвостами, первобытные существа, питающиеся человеческим мясом. Оставшиеся в живых пытаются найти хоть какой-то островок безопасности в этом кипящем котле.

— Мне нужно идти дальше, — говорю я им. — Я должна найти Ника, если он еще жив.

— Он жив, — говорит каменная женщина.

— Откуда…

Ирина склоняет голову.

— У моей сестры дар провидицы. Она видит будущее. Она многое знает. Она — сивилла, оракул дельфийский. До нее в Дельфах не было оракула уже много столетий.

— Замолчи, сестра. Боги и так уже достаточно прогневались. Не давай им повода забрать у тебя еще больше.

— Что они могут еще забрать? — спрашивает Ирина.

— Ты все еще жива, разве нет?

— Это не жизнь, — выпаливает Ирина и сразу же низко опускает голову, раскаиваясь. — Извини, я не подумала.

Каменная женщина смотрит мне в глаза.

— Возьми ее с собой, я тебя прошу.

Ирина вскидывает голову.

— Нет!

— Иди с ней.

— Я должна остаться с тобой, сестра. Кто тебя будет кормить, кто подаст воду?

— Мое время выходит. Ты пойдешь с американкой, поможешь появиться ее ребенку в этом разрушенном мире. Может, из этого получится что-нибудь хорошее. У каждого должна быть цель жизни. Это будет твоя.

Пронзительный крик будит меня на третье утро. Держась за живот, я бегу туда, где стоит Ирина, на ее лице застыл ужас. Мой мозг сканирует действительность, словно детальные цветные фотоснимки. Голова каменной женщины свисает под неестественным углом, ее бесполезные конечности отрублены, на земле кровавыми буквами написано:

ОТБРОСЫ.

Мой мозг пробегает по обжигающим зрение картинкам с возрастающей скоростью.

— Нужно идти. Сейчас.

Ирина не спорит. С отстраненной методичностью она собирает вещи, аккуратно складывая их в большую сумку. Сумка сделана из хорошей кожи, такие, прослужив долгое время нескольким поколениям хозяев, становятся только лучше. Минут через десять мы уже идем, ведя в поводу Эсмеральду.

Смерти оставляют зияющие раны в моей душе.

— Не призрак.

— Нет.

— Кто тогда?

Я понимаю, чего она хочет. Ей нужны какие-то объяснения, придающие смысл смерти ее сестры. Но все, что есть в моем распоряжении, — это неправдоподобная история, больше похожая на вранье. Я последовательно рассказываю ей о событиях, и мой рассказ обнажает скрытое во мне сожаление: нужно было дважды, трижды убедиться, что швейцарец мертв.

— Почему? — спрашивает она.

— Что почему?

— Почему ты?

— Я не знаю.

— Ты должна знать.

— Но я не знаю.

— Тогда зачем он тебя преследует?

Почему сумасшедшие совершают свои поступки? Почему я пересекла полмира, чтобы найти одного человека?

— Я не знаю.

Тогда

Я оставляю в коробке записку, ставлю ее перед входной дверью. Когда Моррис приходит, она читает, шевеля губами.

— Крекеры и «твинки»?

— От всего остального меня тошнит, — говорю я ей губами через стекло двери.

Она пожимает плечами, чешет нос.

— Ладно.

Она уходит через дорогу, унося с собой коробку. Мы это делаем уже в течение недели. Я оставляю коробку перед входом, она через несколько минут приносит мне припасы. Только на этот раз минуты тянутся так долго, что я успеваю дважды сбегать в туалет на первом этаже — проблеваться. Она возвращается с пустыми руками.

— Где моя коробка?

— Идем, доктор хочет тебя видеть.

— Я на карантине.

— Ему все равно.

— Хорошо.

Я неохотно открываю дверь, выхожу на тротуар, удерживая между нами дистанцию. Наши шаги эхом отзываются в холле, когда мы входим в старую школу. Шаги Моррис звучат радостно, в то время как в моих слышится бремя, которое я тащу на себе.

Джо ожидает нас в изоляторе. Он надувает резиновую перчатку, приставляет ее к своей голове и скалится.

— Я петух. Сколько времени прошло с того времени, как Ник уехал?

Моррис бросает на меня взгляд.

— Шесть недель.

— Шесть недель, два дня, шесть часов. Плюс-минус минуты.

Она поднимает бровь, чешет нос.

Он выдвигает ящик стола, шарит в нем, бросает мне коробку. Я смотрю на нее не мигая.

— Когда у вас в последний раз были месячные?

— Я не помню.

Моррис усмехается.

— Все эти стрессы. У кого теперь менструации?

— Вы предохранялись?

Мои щеки заливает румянец.

— По большей части.

— Что ж, значит, не всегда, — говорит Джо и ослепительно улыбается.

Хотя коробка в моих руках почти ничего не весит, серьезность ситуации делает ее тяжелой, как кирпич. Не может быть, чтобы я была беременна. Конечно, я хотела детей, но… не сейчас.

Джо завязывает на перчатке узел.

— Сходите в туалет и пописайте на полоску.

Моррис направляет меня из комнаты. Безвольная, я даю ей отвести себя в туалет. Я мочусь на полоску, пока она расхаживает взад-вперед. Две розовые линии постепенно проявляются в белом прямоугольнике.

— Сколько линий?

— Две.

Взрыв смеха.

— Я рада, что кому-то из нас это кажется смешным, — бормочу я.

— «Я ничего не знаю о родах!» — визжит она.

Когда мы входим, Джо опять широко улыбается.

— Похоже, смертный приговор вам заменили пожизненным заключением.

Он бросает мне пузырек, в котором гремят таблетки. На нем написано: «Витамины для беременных».

Как и все плохие идеи, эта пришла мне на ум посреди бессонной ночи, когда мой ум неизменно переключается на канал, где я снова маленькая девочка. Этой ночью я успела пролистать многие страницы своей жизни, наполненные сожалением, минутами стыда, все еще заставляющими покраснеть щеки взрослой уже женщины; я бродила по переулкам прошлой жизни мимо всех этих принятых решений и неиспользованных возможностей. Потом мне семь, шесть, пять, четыре, три года. Я тащу за собой вишнево-красную коляску с Фини, моей плюшевой обезьянкой. Невидимый палец цепляет за одну из моих душевных струн и туго натягивает, и мне до боли хочется опять увидеть обезьянку. Это щемящее чувство перерастает в болезненную фантазию, где я держу Ника за руку и мы оба смотрим на ковыляющего впереди нас ребенка, держащего под мышкой Фини.

Я просыпаюсь на мокрой подушке.

За завтраком я рассказываю Моррис про обезьянку Фини.

— Я пойду с тобой, — говорит она.

— Что?

— Ты собираешься пойти к своим родителям, да?

Она видит меня насквозь.

— Ты угадала.

— Сначала кофе. Потом мы раздобудем пару велосипедов.

Уже через час мы крутим педали, проезжая по безжизненным улицам. В пригороде сорные травы, разросшись, скрыли бордюры тротуаров. Они как будто знают, что больше никогда не увидят газонокосилку, никогда больше их стебли не будут скошены. Повсюду признаки того, что природа установила свою власть. Виноградные лозы взбираются по кирпичным стенам, захватывая водосточные желоба. Они сжимают в своих удушающих объятиях молодые деревца, поднимаясь к живительному солнечному свету. Наши колеса катятся по мостовой, слишком потрескавшейся и покоробившейся от солнечного жара, чтобы зелень могла пробиться сквозь разломы в асфальте. Природа меняет землю привычным для нее способом, празднуя свое окончательное превосходство.

Мое воображение забавляется жестокой игрой, убирая эти новые украшения и показывая мне, как было раньше. Я ездила по этим улицам, когда они еще были ухоженными, а люди не имели представления о том, как скоро наступит конец света. Тогда газоны были аккуратно подстрижены, в цветниках выполоты все сорняки, а краска на домах не шелушилась. Теперь тут больше не слышно шелеста разбрызгиваемой дождевальными установками воды, который сопровождается щебетом птиц и жужжанием насекомых. Сейчас места́, где я когда-то жила, превратились в странный новый мир, в котором кто-то прячется за занавесками и что-то крадется по пятам. У меня есть пистолет. Есть патроны, или пули, как они там правильно называются. Я не стрелок, вообще-то. Все, что я знаю — вернее, все, что мне нужно знать, — это как взвести курок и нажать на него.

Не так давно я проезжала по этим улицам на автомобиле Дженни. Тогда я видела наших родителей в последний раз. Может, они все еще живы. Надежда наполняет меня, как гелий воздушный шар, и я кручу педали быстрее в надежде добраться туда до того, как какая-нибудь большая колючка его не проколет.

Здесь все почти так же, как и в былые времена. Я торможу у края дороги, бросаю велосипед на траву, но сейчас не бегу к входной двери. Моррис останавливается, упирается ногами в землю, не вставая с седла. Затем осторожно опускает свой велосипед рядом с моим, достает оружие.

Я приехала подготовленной: у меня есть ключи.

Запах ударяет мне в нос и отбрасывает назад. Я пялюсь на свою компаньонку.

— Боже праведный, — говорит она, — к этому запаху невозможно привыкнуть. Ты как, в порядке?

Я оборачиваюсь.

— Кажется, не совсем, — констатирует Моррис, и ее голос становится мягче: — Пойдем не спеша, хорошо? Где обезьяна?

Я держусь за нос, стараясь не дышать, стараясь не думать о том, что этот запах, вероятно, все, что осталось от моих родителей. Моррис похлопывает меня по спине.

— Я в порядке. Она, должно быть, на чердаке. Они все наши игрушки держали наверху в коробках.

Воздух в доме затхлый, тишина оглушающая. Живя с детства с электричеством, я никогда не замечала, как много от него шума. Все остальное как и прежде. В прихожей порядок, только на розовом диване толстый слой пыли. В кухне чисто, тарелки убраны на место, в мойке пусто. Кровати застелены, и даже в ванной нет плесени. Мама прибрала перед тем, как…

— Там, наверху. — Я показываю на лаз в потолке прихожей.

Синтетическая веревка, привязанная к раскладной лестнице, свисает достаточно низко, чтобы я смогла за нее ухватиться. Мы лезем в полумрак чердака. Солнце проглядывает сюда сквозь крохотные запыленные оконца. Пылинки беспорядочно кружатся в солнечных лучах.

Моррис кашляет.

Все мое детство находится здесь, сложенное в коробки, на которые наклеены этикетки, подписанные аккуратным почерком моей матери. С одной стороны — имущество Дженни, с другой — мое. «Так легче будет разобрать, — говорила мама, — когда у вас появятся собственные дети».

У меня на глазах выступают слезы. Я притворно кашляю, чтобы их отогнать.

— Хотелось бы забрать отсюда все, — заявляю я.

Моррис криво улыбается.

— Тебе понадобился бы грузовик.

Она права, штабеля коробок образуют небольшие горы.

— Может, когда-нибудь, — мягко произносит она.

— Может…

Мы принимаемся за работу. Я не задерживаюсь на старых фотографиях. Я с трудом узнаю счастливых людей, запечатленных на снимках, хранящихся в альбомах с пухлыми обложками. Они принадлежат тем временам, о существовании которых в действительности я уже сомневаюсь. Вполне вероятно, что прошлое — это только сказка, которую мы рассказываем друг другу раз за разом, пока не начинаем в нее верить.

Я нахожу Фини в коробке с другими старыми игрушками и забираю ее для своего ребенка.

На обратном пути я захожу в туалет. Гляжу на подвальный люк в полу. Он заперт.

Интересно, кто из соседей продержался достаточно долго, чтобы вставить болт.

Моррис чихает.

— Аллергия.

Это не аллергия. Мы обе знаем — и Моррис, и я. Но никто из нас не хочет признавать правду. Мы идем через холл школы, когда ее рвет на пол кровью.

Она вытаскивает свой пистолет, засовывает ствол в рот и — бах! Именно так. Ее череп разлетается на куски, разбрызгиваются мозги, окрашивая стену в бежевый цвет. А у меня в голове вертится эта дурацкая мелодия из рекламы конфет на палочке. «Поспеши, доктор Лектер, и не забудь бутылку хорошего „кьянти“ и порцию бобов. И ложку, тебе понадобится ложка, потому что эту жижу вилкой не подцепишь».

Голоса звучат далеко, на расстоянии миль, в конце длинного темного туннеля. Но они приближаются. Ближе. Ближе. Ближе. И вот они уже прямо возле меня, кричат мне в лицо, пытаются оттащить от Тары Моррис. Только сейчас я осознаю, что стою на коленях и прижимаю ее к себе, пытаясь черпать ее мозги и запихивать назад в череп. Повторение убийства Дженни.

— Не трогайте меня! — ору я, но они продолжают тянуть меня, вынуждая отпустить ее.

Рыдания перехватывают горло, и все, что я могу произнести, — это всхлипывающее «Нет, нет…».

Затем во мне что-то раскалывается на две части, возможно, это мой разум разделяется, помещая ужас и скорбь в стальной склеп, и я вдруг смотрю на происходящее не то чтобы бесстрастно, но достаточно отстраненно. Я отделена. Я другая, не часть всего этого. Совершенно не часть того, что здесь происходит.

— Нужно все убрать.

Отрешенная.

Я шагаю через холл в сторону каморки с принадлежностями уборщика. Настало время ведра и швабры. Кто-то должен убрать месиво, оставленное Моррис.

Именно я зажигаю спичку, от которой загорается тело моей подруги. Стараюсь делать вид, будто не замечаю запаха жарящейся плоти. Когда она уменьшается до объема содержимого пепельницы в местном баре в субботний вечер, я иду в комнату Ника и вытаскиваю его письмо из кармана. Сейчас углы конверта пообтрепались, а бумага от холода стала жесткой. В этой комнате все еще пахнет им, солнечным светом и цитрусовыми, хотя здесь не осталось ничего, что принадлежало ему. Впрочем, мы принесли сюда совсем немного. Человеку для выживания во временном пристанище нужен минимум.

Запах Ника усиливается, когда я поднимаю ноги с пола и ложусь на его кровать. Я закрываю глаза и перебираю воспоминания в поисках идеальной картинки.

Я вспоминаю его. Вспоминаю нас. То, чем мы с ним занимались, и то, что собирались сделать, когда я еще не знала, как мало времени у нас осталось. Во мне пробуждается смешанное чувство злости и желания. Как он посмел уехать, не дав мне возможности сопровождать его? Как он мог решить за меня? Я не хочу оставаться здесь. Я не хочу оставаться в безопасности. Я не могу существовать на каком-то пьедестале, черт возьми, как какая-то дорогая вещь! Я представляю, что он стоит тут, слушает, пережидает бурю, пока из меня не выйдут все гневные слова.

Моя рука скользит вниз по плоскости живота, вниз, вниз, между ног, и я вспоминаю все хорошее, пока не прикусываю губу, чтобы не кричать его имя.

Где-то между штормом и наступающим за ним успокоением я засовываю письмо Ника в карман, так и не распечатав. И я знаю, что уезжаю.

Библиотекарша поняла бы меня, говорю я себе, вырывая карты Европы из ее бесценных географических атласов. Она бы поняла.

Неделя тянется мучительно долго.

Понедельник ползет. Вторник еле волочится. Среда бредет, спотыкаясь, словно пьяный, подыскивающий подворотню, чтобы отлить. Даже Рождество приходит быстрее.

В четверг до меня доносится знакомое тарахтенье. Автобус уже слышно, хотя он едет за несколько кварталов отсюда. Тем не менее я натягиваю ботинки, хватаю рюкзак и бегу, бросая через плечо свои «прощайте». Добрые пожелания летят мне в спину, как стрелы. Они бьют без промаха — прямо в сердце. Мне с трудом удается сдерживаться, чтобы не обернуться и не взглянуть на людей, ставших мне родными. Но мне нужно уходить. Я должна разыскать Ника, если его еще можно разыскать.

Свежий утренний воздух кусает мне лицо. Я подпрыгиваю, чтобы согреться.

Автобус останавливается, свистя. С шипеньем открываются двери. За рулем тот же самый парень.

— Еще вопросы?

— Мне нужно ехать.

Он секунду думает.

— Куда?

— В аэропорт.

Я скидываю ремень рюкзака с плеча и протягиваю ему плату: пакет шоколадных пирожных с ореховым кремом. Он выхватывает его из моих рук и сует у себя между толстых ног.

— Куда же еще, — ворчит он.

Скрипят амортизаторы, когда мы поворачиваем за угол. Старая школа скрывается из виду, возможно, навсегда. В круглом зеркале на лобовом стекле автобуса я вижу, как водитель сдирает обертку с пирожного. Его взгляд встречается с моим, и в нем проскальзывает что-то первобытное, когда парень начинает украдкой жевать. Не трогай, не отдам. Мое.

Я опускаю руку в накладной карман рюкзака, нащупываю там мягкое тело Фини и понимаю, как ненавижу этот мир, в котором каждый теперь сам за себя.

 

Глава 21

Сейчас

Самый легкий путь из одного города в другой — это хайвей. Самая короткая дорога та, которую наши ноги проложат для себя сами. Проблема, связанная с первым, заключается в том, что мы слишком открыты. Каждое наше движение будет на виду у швейцарца.

Я вспоминаю его слишком быстро зажившую рану и думаю, не та ли самая магия помогла ему не поддаться смерти, к которой я его подтолкнула?

В моем сознании кипит ожесточенный спор. Пойти через горы и быть в укрытии или идти по хайвею, подвергаясь риску открытого столкновения?

— Ты не сможешь идти по горам, — говорит Ирина.

Я понимаю, что она права. Ни она, ни я не обладаем проворностью горных козлов.

Я киваю. Спорить больше не о чем. По крайней мере если мы будем на открытом пространстве, то и наш враг тоже.

Мы тщательно прячем наши личные страдания и, следуя совету Элеоноры Рузвельт, делаем то, что, как нам кажется, мы сделать не в состоянии. Я погружаюсь в мысли о Нике. Он жив там, в вечности.

В голове теснятся числа. Я разделила общее расстояние на отрезки, которые мы сможем без перенапряжения преодолеть за день. Всего сто сорок миль. Это ничто по сравнению с переходом по Италии, но удивительная особенность прошлого заключается в том, что чем больше оно отдаляется от настоящего, тем большим глянцем покрывается. Те преодоленные мили теперь кажутся легкими и приятными, пройденными спокойной, расслабленной походкой, в то время как предстоящие чреваты трудностями и опасностями. Наверное, это потому, что швейцарец шел вместе с нами, а не преследовал, как сейчас, хотя и должен быть уже мертвым и безопасным.

Мои чувства разделились на две команды: одна распекает меня за то, что я не дождалась, когда его тело остынет на койке, другая, ликуя, рукавом стирает с моей души черное пятно. Посередине находится мое сердце, ратующее за то, во что оно верит: в этой скалистой греческой глуши мы с ребенком будем в большей безопасности.

Солнце движется быстрее нас, взбираясь наверх над нашими головами и скользя затем вниз. К тому времени когда на горизонте возникает небольшое нагромождение камней, мои плечи уже превращаются в бекон. Лицо горит. Спасибо тем богам, которые меня сейчас слышат, за то, что у меня нет зеркала. Не думаю, что я вынесла бы свой вид.

У Ирины кожа от природы оливкового цвета, и она чувствует себя получше. Цвет ее кожи становится насыщеннее, в то время как моя горит огнем. Она протягивает руку, указывая на отдаленное скопление камней.

— Ты веришь в Бога?

— Прямо сейчас, сегодня я верю в то, что, если Бог существует, он ублюдок. На тот случай, если мы выживем, я оставляю за собой право изменить свое мнение.

Она склоняет голову, и я при помощи жестов объясняю ей. Губы Ирины пытаются изобразить улыбку, но по тому, как она притрагивается пальцами к своим шрамам, я вижу, что это больно. И я меняю тему, поскольку не хочу, чтобы эта добрая женщина испытывала боль. Она уже достаточно натерпелась.

— Что это там?

— Гробница Панагии. Ты знаешь, кто это?

Я киваю.

— Мы называем ее Дева Мария.

— Мы остановимся, и я помолюсь ей о твоем ребенке.

— Спасибо.

Моя внутренняя религиозная система сломана, но Иринина — нет, и, возможно, этого достаточно.

Мы идем дальше, наши шаги по мостовой отдаются странными звуками. Тяжелые удары моих ботинок. Легкое шарканье мокасин на резиновой подошве Ирины. Цоканье ороговевшего вещества копыт Эсмеральды. Медленно приближаемся к усыпальнице, которая постепенно обретает четкие контуры. Кто-то потратил время на сооружение этого монумента, тщательно подобрав камни, положенные рядами на толстый слой раствора, и каждый побелив известью. Внутри помещения с полукруглым сводом — богато вызолоченный портрет Девы Марии, улыбающейся так, словно она знает, что грядут лучшие времена. Хотела бы и я разделить ее оптимизм. Хотела бы я не считать ее счастливой дурой. Над ее увенчанной нимбом головой висит бронзовый колокол, а еще выше, под потолком склепа, — белый крест как напоминание путешественникам, если они забудут, что старые греческие боги отправлены в отставку. По крайней мере для видимости.

Ирина крестится, подходит к колоколу, собираясь вывести его из дремоты, но я останавливаю ее. Моя осторожность как будто бы и неуместна: мы и так на виду, и любой, имеющий глаза, не может не заметить нашего присутствия. Но, как можно предположить, призрак швейцарца не единственная преследующая нас опасность. Колокольный звон наверняка разбудит все, что таится на склонах холмов, обрамляющих эту дорогу.

Мы молча молимся, погрузившись в свои мысли. Я молюсь за своего ребенка, за Ника, за Ирину и Эсмеральду. За всех, кого я люблю, и за мертвых. За себя я не молюсь. Потом мы едим крекеры в шоколадной глазури, и Ирина спрашивает меня, почему я не сделала этого. И я говорю ей, что считаю глупостью таким образом искушать судьбу, которая веселится за счет человечества.

Вдруг Эсмеральда подается вперед, ее зерно разлетается во все стороны и под ударами копыт размалывается в муку. Она кричит, словно от боли. Я вскакиваю, пытаюсь ее успокоить.

Ирина склоняется, поднимает что-то с земли.

— Смотри.

На ладони у нее лежит камень, коричневый от запекшейся крови. Я вскидываю голову. Прикрывая ладонью глаза, я осматриваю склоны холмов в поисках признаков присутствия нашего врага.

Но ничего нет.

Мое хрупкое самообладание начинает давать трещины, пока я не отталкиваю своего внутреннего здравомыслящего советчика в сторону.

— Будь ты проклят! — ору я сквозь сложенные рупором ладони.

Смех эхом разносится среди холмов.

Мы спим по очереди, в точности так же, как мы это делали с Лизой. Но в отличие от несчастной девочки, Ирина педантично выполняет возложенные на нее обязанности. Днем мы идем и идем, пока однажды не меняется окружающий ландшафт. Теперь дорога накрыта густым лиственным пологом, который скрывает нас от солнца, погружая в прохладную тень. Жар моей кожи стремительно спадает. Я вздыхаю с облегчением. Даже Эсмеральда воспрянула духом. Чувство опасности подстегивает нас, заставляет идти быстрее, но в тени так хорошо, что хочется, чтобы она никогда не кончалась.

Прямо перед поворотом дороги глубоко в землю воткнут знак.

— Ламия, — читает Ирина. — Половина.

По карте я определяю, что она имеет в виду: мы на полпути к нашей цели. На полпути к Нику.

— Вы были здесь раньше?

— Да, на автобусе. Тут… — Она изображает процесс еды.

Так и есть, дальше по дороге мы подходим к придорожному ресторану, весь его фасад сделан из стекла, снаружи расставлены столики для пикников с зонтами от солнца, когда-то ярких и праздничных. Теперь их никто не заносит в помещение в непогоду, и вылинявшая, изорванная ткань хлопает на ветру. По обочинам стоят брошенные туристические автобусы в ожидании пассажиров, которые больше никогда не войдут в них и не заплатят за проезд. Их сиденья манят нас, предлагая соблазнительную возможность отдохнуть с удобством.

И мы принимаем приглашение. Тут сохранился запас питьевой воды, да и в туалетах чудесным образом вода по-прежнему выполняет свою функцию.

— Расскажи о нем, — просит меня Ирина, когда мы усаживаемся на плюшевые сиденья.

— О ком?

— О твоем муже.

— Ник мне не муж.

— Ну и ладно.

Я встаю, дважды проверяю, закрыта ли дверь, и радуюсь тому, что стекла тонированы и солнце едва проникает сюда. Эсмеральда перед нами, там, где для нее есть немного свободного места. Я глажу ее по спине, затем сажусь, давая отдых уставшим ногам.

— Рассказывать особенно нечего. Он уехал. Я отправилась за ним.

— Зачем?

— Потому что люблю его. Вы когда-нибудь раньше любили?

— Один раз. Наверное.

— Вы бы последовали за ним?

— Может, да. А может, нет. Его убили.

— Приношу свои соболезнования.

— Это было много лет назад.

— Все равно.

Мы недолго молчим. Потом она говорит:

— А что ты станешь делать, если он мертв?

Я думаю об этом, хотя такая возможность делает мою жизнь настолько мучительно пустой, что каждый вдох подобен ножевой ране.

— Оплакивать его вечно.

— Что здесь?

Я показываю на карте пространство за Ламией.

— Больше. — Она изображает деревья и горы. — Дальше вода.

Мы продолжаем путь. Интересно, где сейчас швейцарец?

— Как ты ее назовешь?

Смотрю на нее с удивлением.

— Я не знаю.

— У тебя еще есть время. В Греции детям не дают имени до…

Она перекрещивает себе лоб.

— Крещения?

— Да. До тех пор их зовут дитя.

Я пробую.

— Дитя.

— Он знает? Мужчина.

— О ребенке?

Она кивает.

— Нет.

— Что он станет делать?

— Я не знаю, — отвечаю честно, поскольку до сих пор эта мысль ни разу не приходила мне в голову.

— Не переживай.

Слишком поздно.

Мы проходим через небольшие городки. Теперь они призраки, мертвые и бессмысленные. Раньше они служили людям, но люди больше не поддерживают в них жизнь. Сейчас дома́ стали бесполезными лачугами. И даже деревья выглядят уставшими. Жара высасывает жизнь из этих краев. Мы останавливаемся, ищем пропитание, но скоропортящиеся продукты давно вышли из срока годности, превратившись в гниющую слякотную массу внутри упаковки. Иногда попадаются конфеты и печенье, и мы их жадно съедаем, а то, что съесть уже не в состоянии, прибавляем к нашим запасам.

Ветер доносит соленый привкус. Кроме него есть что-то еще, подобное резкой кислоте, как будто от новых медных монет. Я догадываюсь, что это. Я встречала этот запах раньше. Ирина тоже, но она ничего не говорит.

— Я чувствую запах крови.

— Да, — тихо произносит она.

— Мне очень жаль, что так получилось с вашей сестрой. Но она была не права, вам надо было остаться. Со мной вы не будете в безопасности.

— Мне нужна причина.

— Чего? — спрашиваю я.

— Существования.

Мы встречаем трех цыганок, они не смотрят нам в глаза, когда мы проходим по улице. Напряженность и бдительность и с их, и с нашей стороны. Их одежды, не сочетающиеся друг с другом, висят на телах женщин, словно бесформенные куски материи.

— Прошу прощения, — говорю я, когда мы оставляем их позади себя.

Одна из них, невысокая, останавливается, поворачивается и смотрит на меня из-под тяжелых век. Я протягиваю ей пригоршню конфет, и она берет их.

Они продолжают свой путь, мы тоже.

Ирина бросает на меня взгляд.

— Доброта ничего не стоит, — говорю я.

У берега океана стоит стул, на нем сидит пожилой мужчина. Подступающий прилив обхватил его лодыжки, но старика это не беспокоит. На коленях у него марионетка, с умным выражением личика и деревянным спокойствием. Они одновременно поворачивают к нам головы, как только наши шаги становятся слышны. Старик машет нам рукой, а потом снова устремляет свой взгляд на океан. Кукла продолжает смотреть на нас. Когда мы приближаемся к ним, я вижу, что кукла сделана не из дерева, а из живой плоти и кожи, похожей на бумагу. Затем она тоже отворачивается, и они продолжают свой совместный дозор.

Ветер хлещет все вокруг с безумной яростью. Стена дождя остервенело налетает со стороны океана, вымачивая нас так основательно, что я уже не помню, как это — быть сухой. Напоминание об Италии.

Убежище появляется в виде церкви, маленькой и скромной, но сухой. Мы запираем двери изнутри на засов и слушаем, как они колотятся на своих старинных петлях. Христос оплакивает нас сверху, со своего креста. Если бы он мог предложить нечто большее, чем слезы из краски! Я перехожу от одного витражного окна к другому и выглядываю наружу. Ничего не видно, кроме беспрерывно скатывающихся по стеклу капель дождя. Я брожу по церкви, изучая наше пристанище. В конце концов я оставляю это занятие и погружаюсь в свои мысли, устроившись на одном из немногочисленных сидений. В отличие от американских церквей, в греческой православной совсем мало стульев. Основная площадь отведена для стоящих.

Неудобства стали уже привычны, и я не замечаю, что морщусь, пока передо мной не опускается на колени Ирина, которая смотрит на меня широко открытыми, обеспокоенными глазами.

— Это ребенок?

— Нет, не думаю. Это в спине.

— Это ребенок.

— Слишком рано.

— Да, раньше так было. Но теперь? Кто знает.

— Это не ребенок.

Не должен быть. Не сейчас.

Но, по правде говоря, я сбилась со счета. Или, может, время забыло обо мне.

Буря бушует и ярится, но мы в безопасности под нашим колпаком из камня и дерева. Наша мокрая одежда флагами свисает с алтаря. Как и в любом другом православном храме, в этом имеется солидный запас тонких свечей, предназначенных для молитв. Мы их не зажигаем. Зачем навлекать на себя беду освещенными окнами? Мы втыкаем их поглубже в подставки с морским песком и с тихим отчаянием возносим свои молитвы.

Первая смена моя. Я усаживаюсь на алтарь так, чтобы смотреть Иисусу в глаза.

— У меня к тебе есть претензии.

— Я слушаю.

— Твой отец допустил всеобщую смерть.

— Нет. Вы все были во власти свободной воли одного человека.

— А как же все остальные? Как же наша свободная воля жить?

— Он сделал выбор за всех вас. Руководствуясь эгоистическими мотивами, но это все равно свободный выбор. Мой отец не может вмешиваться в происходящее. Он даже не мог остановить предательство Иуды.

— Значит, ты считаешь, что все так и должно быть?

— Я говорю, что так есть. Значение имеет то, что вы делаете сейчас.

— Ты планируешь вернуться?

— Кто-то еще остался, кто будет в состоянии это заметить?

— По правде говоря, я не верю в тебя.

Его слезы — высохшая краска.

— Я и в себя не верю тоже.

Пока мой ангел-хранитель в шрамах стоит на часах, я могу встретиться с Ником. Чувствую себя как тинейджер, выскальзывающий через окно спальни; часы бодрствования — это моя тюрьма, в то время как настоящая жизнь наступает в обрывочных снах.

Мои пальцы лениво рисуют круги на гладкой коже его груди. Его тепло вполне реально, а не плод воображения моего необузданного ума.

— Мне приснилось, — говорит он, — что ты прошла полмира, чтобы найти меня.

— Это неправда.

В его темных глазах немой вопрос.

— Я летела на самолете, ехала на велосипеде, пересекла море на корабле.

«Я люблю тебя», — пишут мои пальцы на его груди.

— Я же просил тебя остаться.

— Я не могла. Ты — все, что у меня есть. Ты и наш ребенок. Моррис умерла, я тебе говорила?

Он гладит мои волосы.

— Она сама мне говорила.

— Ты разговаривал с ней?

— Она здесь.

— Где? Не может быть, я видела, как она умерла.

— Здесь, рядом.

Просыпаюсь с щемящим чувством в сердце, как будто что-то — я даже не знала, что оно мне нужно, — было отнято у меня прежде, чем я успела это полюбить.

Этот сон измазал мое настроение чем-то густым и отталкивающим, испортив мне день. Чтобы не накинуться на Ирину только потому, что она попала под горячую руку, я сажусь на корточки в ближайшем к дверям углу. Теперь, когда не нужно беспрерывно шагать по мостовой, боль внизу спины немного утихла.

Дождь, проклятый дождь льет и льет, пока меня не начинает тошнить от этого звука. Его монотонность не нарушается раскатами грома, ливень не уменьшается до моросящего дождика. Нескончаемый одинаковый дождь.

Моя очередь дежурить приходит и проходит, и я опять сплю. Мы с Ником сидим друг напротив друга в его прежнем кабинете, в том, где я впервые рассказала ему про вазу.

— Ящик Пандоры, — говорит он. — Я тебе предложил открыть его.

— В этом нет твоей вины.

— Нет. Но есть в том, что ты здесь.

Он записывает что-то в блокнот.

— Тебя здесь не должно быть.

— Во сне?

— В Греции. Я должен был тебе сказать. Почему ты не прочла мое письмо?

— Я не знаю.

— Я твой врач, Зои. Расскажи мне.

— Потому что боюсь.

— Чего ты боишься?

— Того, что внутри.

— А что, по-твоему, внутри?

— Что-то такое, что лишит меня надежды. Я не могу этого допустить. Мне нужна надежда. Мне необходимо надеяться.

Он встает, стаскивает с себя через голову футболку, бросает ее на стул. Я беру его за протянутую руку, и он, развернув, прижимает меня спиной к твердым мышцам своей груди. Он щиплет мой сосок, сильно, так что я вздрагиваю и стенаю одновременно. Я чувствую его горячее дыхание у себя над ухом, и это заставляет мою кровь вскипеть.

— Мне нужно разбудить тебя, дорогая.

— Но я хочу тебя.

— Дорогая, проснись. Сейчас.

Невидимая рука вытаскивает меня из сновидения. Ахнув, я оттуда перелетаю сюда. Чистый яркий свет льется через стекла, окрашивая все цветами радуги. Дождь закончился.

— Привет, солнышко, — говорю я.

Ирина стоит у дверей, прижав ухо к щели. Разноцветные пятна пляшут на ее блестящих шрамах. Ее лоб пересекают тревожные морщины. Стряхнув с себя остатки сна, я подхожу к ней.

— Что? — произношу я одними губами.

Она смотрит мне в глаза.

— Снаружи кто-то есть.

Меня это не удивляет. Вопрос был лишь в том, когда он придет.

Ирина наблюдает, как я вооружаюсь. Мясницкий нож, пекарский ухват. Я бездомный ниндзя, подстегнутый гормонами беременности.

— Ты не можешь.

— Могу.

Ее плохое понимание языка не удерживает меня от объяснений.

— Так я могу контролировать ситуацию. Диктовать свои условия. Там, снаружи.

Глупая. Разозленная. Загнанная в угол. Страшно от всего этого уставшая. Все это обо мне. Все это во мне, когда я шагаю в ослепительный свет. Секунду я ничего не вижу, я беспомощна. Постепенно яркость снижается. Мои зрачки делают свою работу, сильно уменьшаясь, в то время как точка на горизонте разрастается.

— Ты должен быть мертв, — говорю я ему.

— Тем не менее я здесь, американка.

— Я убила тебя. Я видела, как ты умер.

— Ты видела, как я держал дыхание, пока ты уматывала, как трусиха. Ты неудачница во всем.

— Ну давай, мерзавец. Ты и я. Прямо здесь.

Я, должно быть, представляю собой замечательное зрелище: круглая, налитая в середине и худая, так что кости выпирают из-под кожи, во всех остальных местах. Даже усиленное питание шоколадом не прибавило жира тощему телу. Мой ребенок забирает все, что я съедаю, но так и должно быть. Матери жертвуют всем, чтобы их дети ни в чем не нуждались. Хотя я и не прочла всех нужных книг, мне это все-таки известно.

Швейцарец такой же изможденный, как и мы. Пугало с самомнением. Не та развязная, расслабленная самоуверенность, как у Ника. Больше похоже на то, что, надев на себя маску и подойдя к зеркалу, он сказал себе: «Да, вот таким я хочу быть». Все в швейцарце ненатурально, и сейчас я это вижу.

Он смотрит на меня с маниакальной зачарованностью.

— Жду не дождусь, когда разрежу тебя от шеи до пупа, американка. Рассеку тебя, как дыню.

— Так, как ты это сделал с Лизой?

Мы ходим один вокруг другого. Нескончаемое движение.

— Нет. Тебе я сохраню жизнь. По крайней мере до тех пор, пока существо у тебя внутри не начнет дышать самостоятельно. Затем я разрежу его тоже, кусок за куском.

— Есть кое-что такое, чего мужчины в женщинах никогда не поймут до конца.

— Что же это?

— Самое опасное место в мире находится между нами и тем, что мы любим.

— Это туфельки, украшения и развлечения?

— Это люди.

Мои слова бьют шрапнелью прямо ему в лицо.

— Вещи не имеют значения. Только люди.

— То, что растет у тебя в утробе, не человек. Это отброс. Бога, медицины, науки.

Его голос звучит так, словно играют на дешевой скрипке. Ноты как будто есть, а мелодии нет. Звук плоский и пустой.

— Мой ребенок в порядке.

— Ты этого не знаешь. Не можешь знать наверняка. Разве ты не лежишь иногда без сна и не думаешь: «А вдруг я произведу на свет монстра?» Ты их уже видела. Мы вместе их видели, не так ли? Существа, чьи кости и плоть мутировали. Вспомни окостеневшее существо в Дельфах. То, что я с ней сделал, — это акт милосердия.

— Кто ты такой, черт возьми, чтобы приходить и раздавать направо и налево это свое… милосердие?

Он заводит руку за спину, вытаскивает украденный у итальянца пистолет.

Я падаю на колени, хватаюсь руками за голову. Вижу Ирину в обрамлении дверного проема. В руках у нее какая-то большая консервная банка. Что в ней, я не могу разобрать. Мозг быстро подбирает подходящий вариант. Ананас. Думаю, это ананас. Я понимаю, что Ирина собирается сделать: ударить его по голове, чтобы она превратилась в розово-серое месиво. Я ее не виню — он убил ее сестру. Но я не могу позволить ей сделать это. Сразу она не дотянется, и у него будет достаточно времени, чтобы выстрелить. Она не поймет, но я должна защитить свое. А сейчас она — часть того, что принадлежит мне. Моя раскиданная по миру семья изгнанников.

— Стойте!

Она не слушает. Возможно, ее англо-греческий внутренний переводчик дал сбой. Может, он слишком медленно работает. Или, что не исключено, ей все равно — настолько сильно она хочет, чтобы он был мертв. Ирина бросается вперед. Швейцарцу хватает времени, чтобы обернуться и остановить ее ударом пистолета. Он бьет по ее изувеченному шрамами лицу. Тугая блестящая кожа лопается, льется кровь. Она отлетает в сторону, валится на землю, хватаясь за разбитое лицо. Законы физики не на стороне проигравших схватку. Сила земного притяжения несет их туда, куда хочет.

Он обходит нас кругом, победитель в этом раунде, и тычет в меня пистолетом.

— Вставай. Иди.

 

Глава 22

Две негодующие женщины пребывают в молчании. Удивительно, поскольку можно было бы ожидать, что мы будем похожи на свистящие чайники, в которых бурно кипит вода. Эсмеральда как будто приклеилась к моему боку, тащится рядом, замедляя шаг, когда я это делаю, и останавливаясь, когда останавливаюсь я, что происходит не так часто, как хотелось бы.

— Не останавливайтесь, — говорит он.

— Нам нужно попить.

Пауза.

— Хорошо.

Самое ценное сокровище Греции никогда не упоминается в туристических проспектах. Родниковая вода, стекающая с гор, подается в краны, встречающиеся там и тут. Они торчат из богато украшенных мраморных или каменных стенок. Первой подходит Ирина. Потом Эсмеральда. Швейцарец показывает, что я должна наполнить для него бутылку, что я и делаю. Затем я пью за моего ребенка и за себя. Утолив жажду, мы идем дальше.

Еще в церкви швейцарец забрал мою карту. Названия населенных пунктов, которые Ирина читает на дорожных указателях, не те, что должны быть. Я догадываюсь об этом по ее взглядам, которые она украдкой бросает на меня. Солнце, как и раньше, встает там, где должен быть восток, и садится там, где должен быть запад. Мы по-прежнему идем на север, но по прибрежной дороге, жмущейся к морю.

— Почему мы идем по этой дороге?

Он не отвечает.

Можно догадаться почему. Он обеспокоен тем, что мы встретим Ника, одного или, может быть, с кем-нибудь еще. Он боится нарваться на засаду. О своих планах я ему рассказывала совсем немного, только в общих чертах, поскольку была вынуждена действовать скрытно, сосредоточив все свои внутренние силы на выживании и достижении своей цели. И эта моя намеренная скрытность принесла ожидаемые плоды, которые не могут не радовать: не имея точного представления о моих намерениях, он вынужден действовать, исходя из предположений.

— Я не думала, что швейцарцы трусливы.

— Я не труслив, американка.

— Расскажи мне что-нибудь.

— Что ты хочешь услышать?

— Почему ты ведешь нас на север? Почему не назад, в Афины?

— Я хочу добраться домой. В Швейцарию.

— Что же ты здесь делаешь? Италия ближе к Швейцарии.

— Мои дела тебя не касаются.

— Чушь собачья. Ты сделал так, что они теперь и мои тоже. Если ты собираешься меня убить, хотя бы объясни, что происходит.

— У меня здесь есть кое-какие дела.

Он не видит моих поднятых бровей, потому что идет позади меня.

— Теперь нигде не осталось никаких дел.

— Ты ничего не знаешь, американка.

Он поднимает руку, тыкает дулом пистолета Ирине в щеку.

— Что случилось с ее лицом?

— Ожоги. Несчастный случай в детстве.

— Они выглядят свежими.

— Сгорели на солнце.

Я не выдаю секрет Ирины и продолжаю идти.

Она благодарит меня позже, когда швейцарец отходит отлить к стене автозаправочной станции. Я сжимаю ладонь женщины, жалея, что втравила ее в происходящее, но при этом эгоистично радуюсь, что я не одна.

Приходит ночь, а также все, что ей сопутствует; дневные заботы уносятся прочь. Она пришла не с пустыми руками, у нее для нас подарок: маленький отель, словно белое ванильное пирожное, прижался к изгибу дороги. За кованой оградой плавательный бассейн, притворившийся болотцем, прикрылся гниющими листьями и плесенью. Эсмеральда ждет, пока мы бродим внутри. Швейцарец идет позади нас. Всегда за спиной и с пистолетом в руке.

Внутри — мертвецы. Они лежат на белоснежных когда-то в прошлом простынях, обретя последний приют далеко от дома. Даже бриз не в состоянии унести этот удушающий запах смерти в море.

— Выносите матрас на улицу, — бросает швейцарец.

Мы берем двуспальный матрас из пустого номера. Кровать аккуратно застелена, и мы, ничего не трогая, несем его туда, куда хочет швейцарец. Наконец матрац упирается в железный забор. Я жду, что наш мучитель распорядится принести еще один, но он молчит.

— Это для нас? — спрашиваю я.

— Да.

— А как же ты?

— Такие удобства нужны лишь бабам и слабакам.

Меня едва не тошнит от его слов.

— Спасибо.

Он зло смеется.

— Вам нужно отдохнуть. Скоро мы будем в Волосе.

Какие у тебя могут быть там дела, мерзавец?

Мы с Ириной делим не только постель, но и наручники: швейцарец не оставляет никаких шансов. Этой ночью Ник ко мне не приходит. Я слишком глубоко погрузилась в сон, завернувшись в свежие простыни и положив голову на подушку, мягче которой я не видела в жизни. Надеюсь, он меня простит.

— У вас неприятности, дамы? — спрашивает нас русский и представляется: — Я Иван.

Он в плавках. Для человека, живущего в умершем мире, незнакомец выглядит прекрасно. Здоровый, не истощенный, хотя и слишком худой.

Дуло пистолета сильно давит мне в спину.

Я улыбаюсь, надеясь, что мои слова звучат убедительно:

— У нас все в порядке. Спасибо за заботу.

— Куда вы направляетесь?

— Проведать родственников за Волосом. Вы знаете, где это?

Он чешет затылок, оглядывается через плечо.

— Да, по этой дороге.

— Как…

Моя голова взрывается, барабанная перепонка растягивается до возможного предела. У Ивана нет времени осознать сюрприз до того, как пуля пробивает его правый глаз. Он валится на землю, навсегда оставшись дружелюбным и участливым. Навсегда русский.

Прижав ладони к ушам, я ору на убийцу:

— Что с тобой, мать твою? Что? Он только хотел помочь. Что за проблема у тебя в голове?

Швейцарец обходит меня, пинает Ивана ботинком.

— Иди.

— Волос, — читает Ирина на дорожном указателе.

Торжественный хор не возвещает о появлении города или нашем прибытии в него. Он просто возникает над пыльным маревом, лабиринт бетонных глыб различных геометрических форм. «Либо принимайте меня таким, как есть, либо уходите, — говорит он. — Мне все равно». Возможно, я приписываю этому городу свои субъективные переживания, густо окрашивая сомнением многоквартирные коробки с безлюдными балконами. Мои собственные страхи делают его угрюмым. Пустующие кафе, выстроившиеся в ряд вдоль пешеходной набережной, как будто насмешливо вопрошают: «Неужели люди, эти ничтожные существа, думают, что они выдержат?» Корабли и лодки, постепенно тонущие в гавани, словно повторение того, что было в Пирее. Здесь они погрузились в воду немного ниже, словно устали сопротивляться силе земного притяжения и соли. «Арго» ожидает на своем пьедестале аргонавтов, которые уже никогда не отправятся в плавание.

Странно ощущать родство с объектами, созданными из металла, но в своих костях я чувствую такую же тяжесть, которая как в зеркале отражается в их покорности водной стихии. Хотя, в сущности, металлы происходят из земли, да и наши тела тоже превратятся в землю, когда станут нам больше не нужны, так что, возможно, у нас есть общий предок. Некоторые люди более упруги, чем другие, а некоторые металлы мягкие, как плоть.

Я так погрузилась в собственные мысли, что, услышав слова швейцарца, не уловила их смысла.

— Что?

Он толкает меня пистолетом.

— Я говорю, мы останавливаемся здесь.

Для пополнения запасов, предполагаю я. Или, возможно, чтобы отдохнуть.

— Прямо здесь?

— Нет, там.

Мой взгляд следует в направлении, указанном дулом его пистолета, к кладбищу морских судов. Среди тонущих кораблей выделяются несколько: маленькие деревянные рыболовные лодки, раскрашенные в яркие жизнерадостные цвета, как на открытках.

— Не понимаю.

Он идет, потом становится прямо перед нами, поднимает пистолет и стреляет в Ирину. Льется кровь. Ее очень много. Я не могу понять, откуда она идет, только вижу, что из тела Ирины хлещет ярко-красный фонтан. Она падает мне на руки, и я опускаюсь вместе с ней на землю, пытаясь найти рану. Нахожу ее в дюйме ниже ребер. Совсем крохотная, думаю я, прижимая ладонь к ране. Настолько маленькая, что я даже не могу засунуть внутрь палец, чтобы остановить кровотечение, закрыв дыру так же, как сделал голландский мальчик, который заткнул течь в плотине.

Слышен шум удирающих отсюда живых существ, сохранивших достаточно от человека, чтобы испугаться выстрела. Или настолько животных, чтобы шарахаться от громких звуков.

Мои зубы сжаты натянутыми, как пружины, мышцами лица. Всю силу воли я употребляю на то, чтобы не броситься и не разорвать ему глотку зубами, как какой-нибудь обезумевший зверь. Но это он толкнул меня на грань отчаяния, как будто выясняя, сколько я должна понести потерь, прежде чем мой рассудок даст трещину.

— Чего еще ты хочешь? — говорю я, преодолевая боль в зубах, вызванную сильным напряжением. — Что еще?

— Твоего ребенка.

Омерзение наполняет меня до тех пор, пока я не начинаю излучать чистую ненависть. Удивительно, почему она не обретает материальной оболочки и не убивает его?

— Так много людей подхватило «коня белого». Почему ты не один из них?

Он смотрит на меня.

— Я — один из них.

Неожиданность сшибает меня, как налетевший автомобиль.

— И что она с тобой сделала?

— Ничего.

— Вранье. Болезнь меняет каждого, кого не убивает. Что она сделала с тобой?

— Она сделала меня сильнее. Лучше. Я дольше могу задерживать дыхание. На мне все быстрее заживает.

Если бы я была в состоянии, то посмеялась бы над этим удивительным парадоксом.

— Ты ненавидишь своих собратьев? В этом дело? Отбросы ненавидят сами себя.

Он ничего не говорит в ответ, только сжимает мое предплечье своими стальными пальцами и тянет, пока Ирина не валится на землю.

— Иди, — говорит она.

— Идем, — говорит он мне.

— Зачем? Зачем было ее убивать?

— Меньше ртов кормить.

— Я тебя ненавижу.

— Мы не в детском саду. Жизнь — это не борьба за симпатии публики. Побеждает сильнейший.

Он тащит меня. Подошвы моих ботинок скользят по бетону. Я повисаю мертвым грузом, бьюсь. Все, что угодно, лишь бы усложнить ему задачу. Он хочет, чтобы я была жива. Я ему нужна живая. Это значит, что еще не все потеряно.

— Я собираюсь убить тебя при первой же возможности, — говорю я ему.

— Верю. Но у тебя такой возможности не будет.

— Посмотрим.

Он бьет меня ладонью по лицу. Горячие слезы злости наполняют мои глаза. Я не хочу плакать, но у моего организма свои соображения.

— Твоя подруга скоро умрет. Смотри.

Он хватает меня за подбородок, заставляет посмотреть на нее. Ирина сидит в ярко-красной луже. Пар завитками поднимается над кровью. У меня возникает безумная мысль, что, если бы я прижала к ране этот горячий бетон, он бы запечатал ее.

— Не вздумай умереть! — кричу я ей.

Швейцарец хохочет.

— Ты никого не можешь спасти. Ни англичанку, ни эту тварь, ни саму себя.

— Не умирай, — повторяю я снова и снова, поднимаясь по трапу на борт покинутой яхты. В игре «камень, ножницы, бумага» стекловолокно побеждает металл. Рукотворное опять переживает вышедшее из земли.

Одно кольцо наручников охватывает мою руку, другое защелкивается на поручнях. Мой захватчик разгружает Эсмеральду и уносит поклажу в каюту.

— Куда мы направляемся?

— Я собираюсь домой со своим ребенком. Строить новую Швейцарию.

Но не я. Меня он вышвырнет за борт, как только я выполню свое предназначение. Интересно, собирается ли он сохранить мне жизнь до тех пор, пока я смогу быть кормилицей собственного ребенка?

Ирину отсюда не видно, я изгибаюсь, чтобы разглядеть ее, и не обращаю внимания на вгрызающийся в кожу металл. «Я с тобой, — мысленно говорю я ей. — Я не хочу, чтобы ты умирала в одиночестве. Прости меня».

Мое лицо горячее и мокрое, и я уже не знаю, то ли это пот, то ли слезы.

Швейцарец уходит, забирает с собой Эсмеральду. Она покорно следует за ним.

— Не смей причинять ей вред.

Мои губы иссохли и потрескались, больно говорить. Кожа лопается и кровоточит. Он ничего не отвечает и постепенно удаляется. Я знаю, что он вернется, потому что у меня то, что ему нужно.

Теперь остаемся только я и Ирина или, может, это я и призрак Ирины. Жива ли она до сих пор? Я не могу различить. Солнце выжигает мне сетчатку, пока в глазах не начинает рябить от пятен. Я наклоняю голову, пытаясь спрятать лицо от немилосердных лучей. Моя сожженная солнцем кожа сгорает еще больше. Если я не позабочусь о себе, мне придет конец от инфекции. Я едва не смеюсь — настолько ничтожными кажутся бактерии, если учесть масштаб всемирной катастрофы.

Я не заметила, что заснула, пока крики швейцарца не стряхнули с меня сон. Он ходит по набережной, размахивает пистолетом и бранится на своем родном языке. Прикрываясь рукой от солнца, я пытаюсь увидеть то, что вызвало его гнев.

Ирина. Она исчезла. Все, что осталось после нее, — это покоричневевшее пятно. Солнце и жаждущий бетон выпили из него влагу. Но нигде нет истекающего кровью тела женщины, которое их напоило. Я вздрагиваю, представляя, что могло случиться. Неужели что-то ее утащило? Если это так, то насколько я была близка к тому, чтобы быть сожранной во время сна? Или ей удалось ускользнуть? Нет, это невозможно. Рана была смертельной. Такого не может быть. Просто не может быть. Но тихий голос в моей голове напоминает, что теперь старые законы биологии не действуют. Теперь возможны вещи, немыслимые ранее.

Швейцарец вбегает по трапу на палубу. Яхта раскачивается от его шагов.

— Где она?

Его вздувшиеся под розовой кожей вены похожи на червей, напившихся крови.

— Я не знаю.

— Не лги мне!

— Я ничего не видела.

— Как ты могла не видеть? Разве тебя здесь не было?

Он пальцем пронзает воздух.

— Я… спала…

— Безмозглая сука.

Яхта снова опускается и поднимается. Он возвращается и тащит за собой что-то в брезенте, а затем прячет это внутри каюты.

— Пойду поищу ее, — говорит он. — Если она до сих пор не умерла, я убью ее.

 

Глава 23

Швейцарец возвращается почти на закате, несет еще что-то. Детские вещи. Одежда и пеленки, крем, чтобы защитить младенческую кожу от пересыхания. Вещи, о которых у меня не было времени подумать, потому что я все свое внимание уделяла выживанию.

Он протягивает платье, желтое в белый цветочек.

— Что скажешь?

Слова застряли у меня в горле. Все, что в моих силах, — это отвести глаза в сторону.

Он приносит еду. Холодное мясо в консервных банках, смесь свиных губ, задниц и всяких прочих отходов производства. Холодные овощи, тоже в банках с этикетками, которые я не могу прочесть. На бумажках изображены семьи, улыбающиеся так радостно, как в реальной жизни просто не бывает. Кто так улыбается? Никто, кого я знала в этой новой жизни. Съев куски, я выпиваю жидкость. На десерт у него припасены крошечные шоколадные пирожные в целлофановой упаковке. Их я ем с жадностью, вылизывая обертки дочиста, когда ничего уже не остается. Я ем развратно и бесстыдно. Мне плевать, что он думает о моих манерах. Когда остается только привкус шоколада во рту, я спрашиваю об Ирине:

— Ты нашел ее?

— Нет.

— Хорошо.

— Скорее всего, ее сожрали звери. Или хуже того.

— Или она сбежала.

— Вряд ли. С такой-то раной, как у нее, не убежишь, — говорит он. — Как там мой ребенок?

— Мой ребенок в порядке.

— Можно?

Он протягивает руку, словно собирается дотронуться до меня. Неожиданно вежливый.

— Дотронешься до нас, и я зарежу тебя.

Холодные, спокойные, правдивые слова.

Он смеется, как будто я дурачусь.

— Я был уверен, что твоя матка пуста, как у той дурочки.

— Когда мы пойдем дальше?

— Скоро, — отвечает он.

— Чего ты ждешь?

— Своего ребенка.

Я не позволю ему забрать у меня ребенка. Не позволю. Никогда. Я скорее умру, но это именно то, чего он хочет. Мне нужен план. Мне нужно выбраться отсюда сейчас, пока не стало слишком поздно, пока я еще не мертва, а мой ребенок не у него.

Где ты, Ник? Почему ты не придешь и не спасешь нас, ты, ублюдок? Я столько прошла ради тебя. Остаток пути пройди ты нам навстречу. Пожалуйста.

Эта мысль несправедлива, Ник не может знать, что мы здесь. Но я не в состоянии ее сдержать. Она, словно реплика в комиксах, заключенная в «пузырь», выскакивает из моей головы. Того, что происходит сейчас, не должно быть. Но, как говорили в былые времена, когда еще людей было достаточно и поговорки, рождаясь, передавались из уст в уста, что есть — то есть. И с этим мне придется смириться.

Швейцарец уходит сразу после наступления рассвета. Уходит опять за вещами для ребенка, который не его. На этот раз он пристегивает меня наручниками к ножке, поддерживающей стол в этой крошечной каюте под палубой. Он высыпает вещи из моего рюкзака на пол, покрытый ковром, забирает все, что я могла бы использовать в качестве оружия. Прощайте, щипчики для ногтей, пинцет и старая портняжная булавка, ржавевшая в боковом кармане, пожалуй, лет десять. Он запирает дверь каюты. Я знаю, что его беспокоят мысли об Ирине, которая, возможно, вопреки его ложной уверенности в обратном, все-таки жива. Ничто не может быть теперь наверняка, даже наступление завтрашнего дня. Я бы даже не поставила на то, что солнце сегодня вечером закатится за горизонт.

Я лежу на полу каюты, вокруг меня все, что у меня есть в этом мире: старая одежда, карты, письмо Ника. Что мне делать?

Ковер легко поднимается с пола, и я лишь приподнимаю его, ровно настолько, чтобы выяснить, как стол крепится к полу. На болтах. Они затянуты так туго, как это только возможно.

Что я имею? Большое жирное ничто.

Боль пронзает поясницу. Я меняю позу, ложусь спиной на пол, глубоко дышу. Ребенок переворачивается вместе со мной. Я заглядываю под стол, изучаю его нижнюю поверхность. Он сделан из дешевой деревоплиты, крошащейся, если поскоблить ее ногтем. Виден небрежно начертанный номер партии. Или, может, это тайный код, имевший значение для кого-то, кто давно умер.

Увидев его, я удивляюсь, что не заметила раньше. То ли дело в беременности, то ли в истощении, то ли в крайней усталости, но мой ум не так остр, как когда-то. Однако сейчас я его вижу, вижу, и надежда робко разворачивает свои тонкие крылышки. Крышка стола прикручена четырьмя блестящими шурупами через Т-образный кронштейн. Надежда стремительно пролетела, завершив свой короткий жизненный цикл, и умерла так же быстро, как и родилась. Через кронштейн невозможно будет снять кольцо наручников. Он представляет собой одно целое вместе с ножкой стола.

Я обречена. Швейцарец отнимет у меня моего ребенка.

Почему ты не приходишь за нами, Ник?

Истекает время, которое мне отпущено. Я не могу умереть, не прочитав письма Ника.

— Этой ночью мне снилось письмо.

— Опять?

Я киваю.

— В точности то же самое письмо?

— Всегда одно и то же.

— Опишите мне его, Зои.

— Обычное, на листке бумаги. Грязное. Потрепанные края.

— Какие оно вызывает у вас чувства?

— Страх. И любопытство.

Это снова ваза. У меня нет под рукой молотка, поэтому свои страхи я распечатываю пальцами.

Дорогая,
Ник

я должен уехать. Мне мучительно больно, что приходится покидать тебя сразу же, как только я обрел тебя. Дело не столько в моих родителях, сколько во мне. Я болен. Похоже на «коня белого». Я не хочу подвергать тебя опасности. Я люблю тебя, ты это знаешь. Я надеюсь, ты чувствуешь то же по отношению ко мне. И я надеюсь, что нет. Так было бы легче. Я еду в Грецию, чтобы разыскать свою родню. По крайней мере я поеду туда и посмотрю, куда меня выведет судьба. Живи, прошу тебя.

Я люблю тебя больше, чем весь остальной мир.

Бах! Из ниоткуда налетает поезд и вышибает сердце и душу, оставляя в моем теле пустоту там, где я была до этого. Но нет, Ник не может быть мертв!

Нет.

Нет.

Я не верю в это. Я не могу в это поверить. И я не поверю в это.

Во мне осталось слишком мало душевных сил, чтобы разразиться фонтаном слез. Я — пустое пространство на грани провала в себя саму, как какая-нибудь умершая звезда. Я — черная дыра.

Холодная. Безмолвная. Вакуум.

Я сгребаю разбросанные швейцарцем вещи, аккуратно складываю их в рюкзак. Утрамбовываю. Покончив с этим занятием, я валюсь на пол, чтобы унять боль в спине. Рундуки начинают вызывать у меня интерес. Я могу дотянуться до них ногами. Если снять ботинки, я сумею большими пальцами откинуть щеколды, которые удерживают крышки закрытыми во время качки. Так я и делаю. Ящики поменьше набиты баночками с детским питанием и водой в пластиковых бутылках. Мой взгляд цепляется за что-то, ранее уже виденное, хотя и не очень давно.

Ник не может меня покинуть. Я ему не позволю. Если я это делаю, значит, он в действительности не умер. Я смогу отогнать смерть деланием.

Боль в спине усиливается, когда я тянусь дальше, дотрагиваясь до этого святого Грааля, до этой тайны тайн: прямоугольный металлический ящик, окрашенный черной блестящей краской. Швейцарец нес его с собой весь путь. И сейчас любопытство буквально съедает меня. Пальцами ноги я поддеваю его ручку. Обжигающая боль пронзает мое бедро. Судорога. Я расслабляюсь, жду, когда боль отступит, затем медленно вытаскиваю ящик из рундука и подтягиваю до тех пор, пока не беру его в руки. Замка нет, только лишь серебристая защелка. Странно, что швейцарец может быть таким легкомысленным в отношении того, что явно имеет для него большое значение. Крышка легко отскакивает, как будто только и ждала этой минуты и страстно желает, чтобы я заглянула внутрь. Но это не избавляет меня от чувства вины. Я не люблю совать нос в чужие дела, однако ради швейцарца делаю исключение. В конце концов, он оказал бы мне такую же услугу.

Металлический ящик полон фотографий. Побледневшие полароидные снимки, пожелтевшие, с заворачивающимися краями фото с запечатленными на них людьми, фасон одежды которых по воле капризной моды когда-нибудь снова может стать актуальным. Люди на фотографиях разные, но все они светловолосы, нордического типа, стройные и крепкие. Родственники швейцарца, надо полагать, ибо кем они могут быть еще?

Мои пальцы перебирают листья его семейного древа. И меня поражает тот факт, что среди множества фотографий я не вижу ни одного снимка, где бы был запечатлен он сам.

Она сделала меня сильнее. Лучше.

В поисках подсказки я просматриваю фотокарточки все быстрее и быстрее. Что с ним сделал «конь белый»? Каким образом его изменила болезнь? Вот я смотрю на зернистое изображение из какой-то газеты, и мое лицо обвисает, словно кто-то высосал из него все кости. Я пытаюсь каким-нибудь образом состыковать разрозненные части в единое целое, что имело бы какой-то положительный смысл.

Джордж П. Поуп вместе с холеной невозмутимой блондинкой. Он широко улыбается в камеру, напыщенный и горделивый, это видно даже на фотоснимке, в то время как она явно предпочла бы быть где угодно, но только не там. Вот она улыбается, но это вымученная улыбка. Мне знакомо это лицо. Я видела его уже среди последних ста или около того фотографий. Я видела его в лаборатории. В лифте. Это обиженное выражение тоже уже было. Оно на лице ее брата. Или кузена, или молодого дяди. Но я готова поспорить, что он ее брат. В противном случае зачем бы он носил с собой эти воспоминания по всему миру?

Я хочу, чтобы у меня тоже были фотографии. Хочу, чтобы мои воспоминания были запечатлены на снимках. Я хочу фото себя, и Ника, и нашего ребенка, и всех детей, которых мы могли бы родить. И я хочу, чтобы у меня была возможность смотреть на фотокарточки прошлого и смеяться с того, чем мы занимались раньше. Но такого будущего у меня, наверное, не будет, потому что оно украдено этим эгоистичным мерзавцем, этим ублюдком, который, словно змея, извивающаяся кольцами в траве, ожидает минуты, когда он сможет отнять у меня то единственное, что осталось от любимого мужчины.

Я не могу плакать. Рана слишком свежа, и все, на что я сейчас способна, — это сидеть тут бездушной куклой и рвать эти фотографии в клочья. Уничтожать их так же, как уничтожен весь мир. Красть воспоминания швейцарца, как он украл мои.

И вдруг, несмотря на то что лицо у меня сухое, я обнаруживаю, что сижу в озере, произведенном моим телом. Я знаю, что это значит: мой ребенок приходит в мир.

Роды проходят тяжело, но быстро. Возможно, слишком быстро. Я не могу определить. Меня душат пот и слезы, я хватаю ртом воздух, пытаясь хоть немного уменьшить боль. Но с каждым вдохом мое тело разрывается еще на дюйм.

— Побудь еще чуть-чуть внутри.

— Но я уже готов.

— Здесь, снаружи, небезопасно.

— Я хочу увидеть мир.

— Ах, малыш, в этом мире не осталось ничего, кроме смерти.

— Что такое смерть?

— Молюсь, чтобы ты никогда этого не узнал.

Я зря приехала. Приехала к тому, кого нет в живых, чтобы родить на яхте в одиночестве.

Моя дочь появляется на свет в самую темную минуту моей жизни. Мы плачем дуэтом.

Посреди моего кошмара появляется Ник и говорит:

— Она безупречна.

Ее крохотная ладошка обхватывает мой палец. Все части ее тела находятся на положенных местах. Все есть, ничего лишнего. Я спрашиваю его:

— Не отброс?

— Нет. Она так же прекрасна, как и ее мать.

— Я ужасно выгляжу.

Он смеется.

— Женщины! Ты родила нашего ребенка. Ты никогда не была для меня прекраснее, чем сейчас.

— Ты уверен, что она безупречна?

— Абсолютно.

— Он хочет отнять ее.

— Ты ему этого не позволишь. Я знаю тебя.

— Но я устала. Я так устала, могу я сейчас поспать?

— Не сейчас, дорогая. Но скоро.

— Я прочитала твое письмо. Я тебя тоже люблю, ты же знаешь.

— Было бы легче, если бы не любила.

— Больше нет такого понятия, как «легко».

Он целует ее в лоб, затем меня. Его губы теплые. Как могут воображаемые губы быть теплыми?

Мягко улыбнувшись, он говорит:

— Это любовь. Такой любовь и должна быть.

Эфир. Так это называют любители эзотерики. Ник растворяется в воздухе и, наверное, уходит в этот эфир. Или, возможно, в моем мозгу что-то переключается, и он возвращается к нормальному состоянию. Это неважно. Ник ушел, а швейцарец вернулся, заполнив собой дверной проем. Сейчас я не знаю, что хуже, потому что он смотрит на моего ребенка, моего ребенка, с алчным выражением на своем суровом лице. Не возжелай. Я хочу убить его прямо там, где он стоит.

Он медленно идет ко мне. К нам.

— Дай мне моего ребенка, — негромко говорит он.

Я ощущаю физическое омерзение. Горячее, бурлящее, клокочущее. Я как львица, готовая разорвать ему глотку, если он позарится на то, что принадлежит мне.

— Какого черта тебе надо?

— Успокойся, пожалуйста. Ты не в себе.

— Потому что ты пытаешься украсть моего ребенка, — бросаю я зло.

— Моего ребенка.

Только сейчас он замечает, что что-то не так. Я изменила декор его пристанища, пока он охотился и занимался собирательством. То, что было для него дорогим, я использовала в качестве конфетти на празднике своей ярости. Его взгляд перемещается от одного обрывка к другому по пути к пустому ящику, затем к газетной вырезке, которую я специально положила на маленький столик.

— Что ты наделала?

— Почему ты мне не говорил, что ты родственник жены Джорджа Поупа?

— Это… были… мои… вещи. Кто дал тебе право?

— А кто давал тебе право держать меня заложницей и красть моего ребенка? Кто давал тебе право использовать Лизу в качестве какой-то сексуальной плевательницы, порезать и убить ее? Она была всего лишь девочкой. И солдат. И русский. И Ирина. Они умерли, чтобы ты чувствовал себя богом?

— Я есть бог! — орет он. — Я единственный бог, другого уже не будет.

Я слишком устала от этой борьбы.

— Я больше не верю в Бога. Почему я должна верить?

Мое дитя издает тонкий писк. Бедная девочка! Только родилась — и сразу оказалась в гуще примитивных разборок. Но эта будет не такой, как предыдущие. Эта будет до смертельного исхода.

— Дай нам просто уйти, — говорю я.

Спокойно. Самка-альфа защищает свое.

Он наклоняется к нам. Протягивает руки. Я отскакиваю настолько, насколько позволяют наручники, но этого совсем недостаточно.

— Отдай мне моего ребенка.

— Зачем? Я не могу понять, зачем мы тебе нужны? Почему мы?

От его смеха меня бросает в дрожь.

— Мне нужен твой ребенок, потому что он рожден от родителей, невосприимчивых к болезни. Твой ребенок не заразится.

Фрагменты пазла сдвигаются и переворачиваются.

— Ты ведь ищешь лекарство.

— Не будь дурой, лекарства не существует.

Он словно откусывает каждое слово и выплевывает мне в лицо.

— Мертвые мертвы, их не вернуть. Я создал болезнь, которую не победить. Я создал ее. Я. Не Джордж. Я разработал ее таким образом, чтобы изменения никогда не прекращались. Никто не может предугадать, какие хромосомы будут задействованы и во что они превратят своего носителя. Возможно, в нечто доселе невиданное. Мы все отбросы. Мы должны умереть.

Мне хочется избить его, наброситься и колотить кулаками, но все оставшиеся у меня силы забирает мой разум.

— Ты и Поуп, вы это сделали всем нам.

— Ты ничего не понимаешь, американка. Ты глупая женщина. Ты мыла пол и выгребала мышиное дерьмо из клеток. А я ученый. Доктор наук. Я хочу получить ребенка. Я никогда не буду иметь собственного. Я отдал свое женское естество этой болезни. Я превратился в мужчину против собственной воли. Джордж все забрал у меня. Работу. Возможность иметь детей. Он отнял у меня все!

Взрыв смеха вырывается у меня из горла, лед и огонь одновременно. Боль пронзает тело, но я не обращаю на нее внимания. Если бы все происходящее не было столь трагично, я бы могла поспорить, что это мыльная опера. Злодей с закрученными усами в действительности оказывается девушкой!

— Так ты та женщина на фотографиях?

Теперь все встает на свои места. Я вспоминаю слова Лизы о том, что он не такой, как все прочие мужчины. И это его постоянное женоненавистничество, его нарочито мужские телодвижения, как будто отрепетированные перед зеркалом. Видимо, случай, порывшись в барабане генетической лотереи, вытащил X-хромосому, при этом нечаянно отломив ей одну ножку.

— Был ею до болезни. Я был женой Джорджа Престона Поупа пятнадцать лет! Он был холодным, жестоким человеком, до конца мне непонятным, пока не заразил меня против воли. Нам нужно было протестировать на людях, и он сделал мне инъекцию. Не себе, мне. Я знал, что он не испытывал ко мне никаких чувств, его интересовали только бизнес, деньги, его репутация великого человека. Он должен мне ребенка.

Я смеюсь, как будто это лучшая шутка, какую я слышала в своей жизни. Эстрадные сатирики оторвали бы с руками такой сюжет. Я бросаю ему в лицо письмо Ника, словно кирпич.

— Прочти.

— Не смейся надо мной! Отдай мне моего ребенка.

— Прочти! — ору я, пока от надрыва у меня не начинают болеть легкие. — Прочти это письмо.

Он пробегает глазами листок. Происходит метаморфоза. Деградация от камня к беспомощно оседающему телу потерявшего надежду человека. Он сидит какое-то время среди обломков своего прошлого и будущего.

— Я не понимаю.

«Кто сейчас глупая женщина?» — хочу я спросить его, но не могу. Я все еще человек, все еще личность. Я по-прежнему способна сочувствовать даже тому, кто не заслуживает сочувствия. Неважно, что происходит, но моя гуманность не исчезла. Даже если мне не дано пережить эту ночь. Убить его? О да, я могу, но у меня нет желания насмехаться над ним — над ней — после того, как стала известна его история.

— Ник умер. Он заразился твоей болезнью и умер. Как видишь, моя дочь тоже может быть носителем «коня белого», может заразиться, умереть или превратиться в чудовищное существо. Как ты все время говоришь, в отброс.

— Нет.

В этом слове заключено все его нежелание поверить.

— Да.

— Нет, этого не может быть.

— Но так есть.

Он ничего на это не отвечает.

— Теперь нам обоим придется иметь с этим дело. Ты заварил эту кашу, ты и твой муж. Теперь нам всем ее расхлебывать. В том числе и тебе.

— Заткнись, — перебивает он. — Слушай.

Но я уже услышала. Что-то приближается к нам. Пока мы препирались, пришла ночь, а вместе с ней и те, кто обитает в потайных норах этого города.

 

Глава 24

Криков нет. Громогласные звуки, издаваемые рассерженными людьми, отпугивают слабых существ. Завопи — и существо, которое считает себя слабее телосложением, меньшим по размеру или стоящим ниже на иерархической лестнице, умчится, избегая возможного нападения. Законы природы действуют даже в бетонных джунглях. Поэтому они и не пришли раньше. Они ждали, скрючившись за дверьми и мусорными контейнерами, пытаясь обнаружить у нас слабые места, стараясь определить, какую ступень мы занимаем на эволюционной лестнице.

Есть переменные величины, влияющие на их активность: если их больше, чем нас; если они уверены, что мы ранены или ослаблены; если у нас есть что-либо, необходимое им для выживания.

Нет, вопли двух взрослых не могли пробудить сумеречных существ и привести их сюда. Причина в криках моей новорожденной дочери.

— Успокой ребенка.

Он запирает дверь каюты. Выглядывает в ночную тьму. Испуган. Теперь я и сама вижу то, что мой ум старался не замечать. Все эти недели я смотрела и не видела. Теперь это так ясно для меня. Эта едва уловимая женственность в движениях, которую практически невозможно изжить: покачивание бедрами, приглаживание волос или иной неосторожно допущенный красноречивый жест.

Я прижимаю дочь, утешающе, как мне кажется, покачиваю ее, но она лишь входит во вкус своего дебютного представления. Даже моя грудь не может отвлечь ее от этой песни.

— Тихо!

— Из тебя бы вышла плохая мать.

— На себя посмотри. Ты, что ли, примерный образец материнства? Сидишь пристегнутая наручниками к столу, и это после того, как проехала полмира вслед за покойником, будто какая-нибудь потаскуха. Если бы ты была ему нужна, он бы привез тебя с собой, чтобы ты заботилась о нем в его последние часы.

У меня есть злой ответ, он уже вертится на языке, сразу за сжатыми зубами. Небольшой толчок — и он полетит в цель, пригвоздит его острыми словами. Но одно лишь слово меня останавливает.

— Зои!

Голос приглушен дверью, но я все равно его узнаю́, и сердце начинает бешено колотиться.

— Ирина! — ору я.

Швейцарец взрывается, словно яркая вспышка света в ночи.

— Заткнись! Заткнись, идиотка!

— Я же тебе говорила, что она жива.

— Ты ни черта не понимаешь. Смотри, — говорит он, — она предала тебя ради себе подобных. Монстры тянутся к монстрам.

— Я не верю.

— Тебе стоит взглянуть на нее, американка. Она стоит на причале с остальными. Они собираются убить нас и, возможно, твоего ребенка.

Твоего ребенка. Сдвиг. Моя дочь больше не нужна ему. Теперь, когда он узнал, что один из ее родителей умер от вируса, созданного в лабораториях «Поуп Фармацевтикалз», интерес к девочке пропал. Вот ведь непостоянный какой, мерзавец. Меня это беспокоит. По-настоящему беспокоит. Поскольку отныне моя дочь так же бесполезна для него, как и я, ее жизнь сто́ит не больше, чем пластиковый стаканчик.

— Как я могу посмотреть, если прикована наручниками к столу?

За вопросом следует противостояние. Два возможных варианта борются за первенство. Ему охота насладиться злорадством, но вместе с тем хочется по-прежнему держать меня в подчинении, так что в создавшихся обстоятельствах оба желания исключают друг друга. Однако эго берет верх. Мои путы падают на пол. Я свободна, насколько возможно быть свободной, находясь в тюрьме.

На ватных ногах я ковыляю к двери. Собственными глазами вижу Ирину, ее сияющую в мягком лунном свете кожу.

Швейцарец прав: она не одна. Они столпились на краю причала. Люди, не являющиеся людьми. Однако же в лунном свете они кажутся вполне настоящими. Я не могу различить, что является все еще человеческим, а что уже чем-то иным. Ирина стоит на трапе отдельно от остальных. Именно отсюда она звала меня, когда моя дочь плакала. Лунное сияние любуется собственным отражением на лезвии ножа, который она держит в руках.

— Девочка? — спрашивает она.

— Не разговаривай с ней, — говорит швейцарец.

Но я не желаю следовать его приказам.

— Да.

— С ней все в порядке?

— Да.

— Подойди, я хочу видеть тебя.

Рука швейцарца железным обручем сомкнулась на моем предплечье.

— Ты не можешь пойти.

Я смотрю на него испепеляющим взглядом.

— Сколько у тебя осталось пуль? Одна? Две? Достаточно для меня и них? Или последнюю ты приберег для себя?

Он тянется к моему ребенку.

— Дотронешься до нее — и умрешь.

Затем я выхожу в двери. Я выбираю меньшее из двух зол.

Трап прогибается и раскачивается под тяжестью моего разбитого сердца. Тела расступаются, освобождая нам место на берегу. Кем или чем они являются, в ночной тьме разобрать трудно. Они выглядят так же, как и я, — изможденные этим миром. Может, они и есть я, только говорящая на иностранных языках.

— Кто они такие?

— Люди, — отвечает Ирина.

— Мы в безопасности?

— Да.

— Вы живы?

— Да.

— Как?

— Наверное, у меня не только лицо изменилось. Возможно, что-то внутри тоже.

Ирина берет ребенка у меня из рук, бережно удерживая хрупкую головку в своей обожженной солнцем ладони. Слишком близко к отточенному лезвию ножа.

— Пожалуйста.

— Я не пораню ее.

Она улыбается этому милому новому личику.

— Мы хотим, чтобы человечество продолжало существовать.

Затем она обращает свою улыбку ко мне:

— Мы пришли за тобой. Чтобы спасти тебя. Я молилась, чтобы мы не опоздали.

Они нас обступают, смотрят на мою дочь, и она замолкает.

— Они как будто никогда раньше не видели ребенка, — говорю я.

Один за одним они имитируют плевок на младенца.

— Чтобы отвести дурной глаз, — объясняет Ирина.

Ее слова меня успокаивают: если они все еще подвержены предрассудкам, значит, в них пока достаточно человеческого.

— У них никогда не будет своих собственных, — говорит швейцарец, внимательно наблюдающий за нами. — Отбросы не могут размножаться.

Я оборачиваюсь, бросаю на него взгляд, полный презрения.

— Есть хоть что-нибудь, чего бы ты их не лишил?

— Болезнь и меня обокрала тоже.

— Это не извиняет тебя за те страдания, которые ты принес людям, — говорю я ему.

Затем мои спасители идут по трапу, словно человеческая река, стекающая с причала, а когда возвращаются, я вижу швейцарца, которого они ведут с собой.

Он смотрит на меня с надеждой на спасение.

— Ты позволишь им меня увести?

Я качаю головой.

— Во мне не осталось милосердия к тебе. Ты лишил меня всего.

Мягким движением я забираю нож из ладони Ирины.

— Мои руки уже запятнаны кровью, — говорю я ей.

Когда нож переходит из ее руки в мою, откалывается часть моей души. Я оборачиваю ее в шелк, заключаю в ледяную глыбу и помещаю в обитый железом сундук. Когда-нибудь, если еще остались дни, которые будут моими, я открою замо́к и положу этот обломок на солнце — оттаивать. «Ах, — скажу я, когда вновь его увижу. — Теперь я помню. Я помню, кем я была раньше. Обычной девушкой с простыми мечтами и любовью к своему психоаналитику». «Какие это вызывает у вас чувства?» — спросит меня из прошлого Ник. — «Страх».

Лезвие скользит по ненастоящему кадыку швейцарца, оставляя тонкую красную полоску под кожей, на полдюйма выше шрама, который я сделала ему раньше, и под собственной тяжестью опускается вниз, безвольно повисая в моей руке.

— Ты не можешь этого сделать, — злорадствует он.

— Я не буду этого делать, — отвечаю я ему. — Есть разница, сука ты несчастная.

Я подхожу к Ирине, женщине со змеями из Дельф, забираю у нее свою дочь. Затем мы поворачиваемся и уходим, оставив швейцарца на милость созданных им самим существ. Он их должник.

Мое сердце все еще достаточно чувствительно, чтобы сжаться, когда я слышу его вопли.

Я все еще человек, со всеми достоинствами и пороками, присущими нашему виду.

Мы идем в сумрачном свете благожелательной луны. Опять на север. Все время на север, идем вчетвером. Мы забрали с яхты все, что могли, для себя и для ребенка. Эсмеральда тащит это на своей спине без жалоб. Моему организму с трудом хватает сил, чтобы я могла идти и нести дочь.

— Почему?

— Единственный путь — вперед. Шаг за шагом.

— Мы бы могли вернуться в Дельфы.

— Это даже немного дальше, — говорю я. — Ник хотел выяснить, в порядке ли его родители. Теперь… — Мой язык становится неповоротливым. — Я должна то же самое сделать по отношению к нему. Вы вольны идти туда, куда захотите, друг мой.

Ирина высоко несет голову. Гордая. Как ей и положено.

— Мы больше, чем друзья. Семья.

Интересно, как разодранное на части сердце, с незаживающими ранами все еще может вмещать в себя столько любви?

Мы останавливаемся, чтобы я могла выкупаться в океане и надеть сухую чистую одежду поверх посвежевшей кожи. Затем идем дальше.

Вперед. Мимо серой каменной церкви с исписанными граффити стенами, мимо сверкающего алмазным блеском залива. Мы идем неспешно, но теперь это не страшно, часовой механизм мины замедленного действия больше не тикает так, как раньше. Швейцарец мертв. Ник тоже, а моя дочь здесь, со мной.

Наступает рассвет. Утро перетекает в день.

Греция состоит из дорог, которые, извиваясь, облегают ландшафт, как удобные разношенные джинсы. За очередным изгибом перед нами открывается вид на цементный завод, мрачной глыбой возвышающийся над водой. Позади — заброшенная техника и склоны, истерзанные динамитом, так что кажется, будто они покрыты шрамами. Ржавые ковши с кириллическими надписями на боку лежат в воде в ожидании груза, которого уже никогда не будет. От низких платформ остались одни скелеты, поддерживаемая ими плоть исчезла навеки. В воздухе висит цементное облако, поднятое легким бризом, налетающим с моря, и я ощущаю запах свежего бетона. Я тщательно слежу за тем, чтобы голова младенца была защищена от солнца и пыли.

Под наружной краснотой кожа Ирины мертвенно-бледная. Когда я дотрагиваюсь до ее лба, она улыбается.

— Я в порядке. А ты?

Я ей не верю. Ее кожа сухая, в то время как должна быть мокрой от пота.

— Хорошо.

Вранье. Мы обе это знаем, но признать правду нам не позволяет гордость. Мы не хотим показаться слабыми если не самим себе, то друг другу. Я теряю кровь, она тоже. Только у моей девочки кожа розовая, свежая и полная жизни.

Мы идем в молчании. Разговоры начинаются, когда мы останавливаемся для отдыха. Миновав цементный завод, мы снова делаем привал в спасительной тени оливкового дерева. Его плоды зеленые и крупные, как большой палец на руке, но урожай гниет, потому что некому было собрать его в урочное время. Мы пьем воду из бутылок, наполненных в придорожном источнике. Шоколадные батончики служат для пополнения энергетических запасов организма, но с каждым разом эффект все меньше. Малышка высасывает из моих грудей все, что ей нужно. И она делает это быстрее, чем способен возместить мой организм, поэтому я готовлю на обочине детскую смесь, чтобы насытить ее. Она хорошая девочка. Тихая, внимательная. Все, что она знает в своей жизни, — это дорога, и потому тряска от моих шагов, должно быть, успокаивает ее так, как никогда не смогла бы успокоить меня. Тоска по дому — вот моя участь; мне остается только мечтать о том, чтобы оказаться на земле, которая не движется под ногами, в таком месте, где смерть не оставила столько следов.

— Что произошло? — спрашиваю я Ирину, когда мы набили свои ссохшиеся желудки.

— Я не знаю. Я… умирала. Потом… нет.

— А между этим?

— Ко мне явились боги и исцелили меня.

— Вы все еще теряете кровь.

— Исцелили… немного… чтобы помочь тебе и твоему ребенку.

Только для этого. Как можно отблагодарить человека, который отогнал смерть, чтобы вернуться к вам?

 

Глава 25

Первый признак жизни на самом деле таковым не является: это брошенные автомобили и мотоциклы, ржавеющие и гниющие по обочинам извилистой дороги. В глаза бросается отсутствие трупов, ставших наиболее распространенным видом мусора на городских улицах, где скелеты и недоеденные тела встречаются даже чаще, чем упаковка от фастфуда и пустые пивные банки. Но не здесь.

Ирина прикрывает глаза ладонью и улыбается, сообщая новость:

— Агрия. Вот мы и пришли.

Все во мне обрывается, я испытываю облегчение и валюсь на БМВ, кузов которого изъеден ржавчиной, как подростковыми угрями. Мы пришли. Мы и вправду пришли. Каким-то чудом мы здесь.

— Здесь твой отчий дом, малышка.

Мои губы касаются мягких волос дочери, и она в ответ тихо чмокает. А затем на меня накатывает страх, несется на своих деревянных колесах повозка, которой управляет ужасный возница; в его воздетой руке тяжелый кнут, готовый обрушиться на нас.

— Я не могу.

— Ты должна.

— А что, если они все мертвы?

— Значит, они мертвы, и ты ничего не теряешь.

— Только надежду.

— Надежда — это то, что у тебя в руках.

Но справедливость ее слов не способна предотвратить надвигающуюся бурю. Я вонзаю зубы в губу, сильно сдавливая мягкую плоть, пока физическая боль не ослабляет душевную до тупого нытья. Я киваю. Такова жизнь. Ник был прекрасной, восхитительной фантазией, но теперь он мертв, и я, вероятно, тоже скоро умру. Я смотрю на свою девочку, и в это мгновение в голову приходит мысль: если бы не она, я бы примирилась с тем, что это мой последний день, последняя капля в моей чаше. Я бы хотела быть дома. Я бы хотела оказаться здесь до того, как началось все это. Меня душат рыдания, ведь я страстно желаю безвозвратно ушедшего, мертвого, и с тем же успехом можно было бы хотеть полететь на Марс.

Тренькающие колокольчики выводят меня из забытья. Я смотрю на Ирину: не признак ли это того, что я сошла с ума и теперь обречена провести остаток своих дней, как тот ужасный горбун на колокольне, не существующей на земле.

— Козы, — говорит она. — Может, овцы.

Козы. Они льются потоком между автомобилей и мотоциклов откуда-то из-за поворота дороги, толпятся вокруг нас, исследуя наше имущество своими желтыми глазами. Затем, так же быстро, они убегают дальше по растрескавшейся дороге в поисках пастбища. Глухой звон их колокольчиков постепенно стихает.

Каждый мой шаг все более меня истощает. Вижу, что с Ириной происходит то же самое. В ней, словно в зеркале, я вижу себя, слабеющую, увядающую, выжимающую последние соки.

— Я смогу. Я должна, — говорю я ей. — Садитесь. Если будет кого прислать на помощь, я пришлю.

— Нет, вместе.

Я беру ее руку в свою, и мы идем. Чужеземцы пришли в город.

За поворотом открывается поселок, напоминающий предыдущий, и тот, что был перед ним, и все до него. В этом селении нет ничего особенного. Бары и кафе тянутся по бокам улиц. Леска до сих пор висит снаружи, чтобы рыбаки могли вывешивать свой дневной улов. Прибой в заливе лижет берег, как измученная жаждой кошка. Два кресла стоят у воды, между ними — низкий столик, на нем два бокала с коричневой жидкостью, увенчанной пеной. Два человека стоят посреди дороги, они настроены на общение. Мужчина и женщина, одетые в бриджи и майки-безрукавки.

Фотоснимок отпускников. Конец света где-то не здесь.

Мы с Ириной, ковыляя, входим в эту картинку. Мы, две измученные женщины и наш ослик, портим своим присутствием идиллическую сценку. На животе Ирины темнеет пятно карминного цвета. Ей нужна помощь, и чем быстрее, тем лучше.

Я стою посреди улицы.

— Здравствуйте!

Они оборачиваются. Повторяют эхом:

— Здравствуйте.

Американцы.

Женщина сложена как хорошее кресло: мягкая, крепкая, загорелая — ее кожа под воздействием солнца обрела темно-коричневый оттенок. Ее спутник высокий и худой, такие глаза, как у него, я уже видела на лице другого мужчины.

— Вы — родители Ника, — говорю я и начинаю плакать.

Они удивленно смотрят на меня, затем друг на друга, потом снова на меня.

— Мир сошел с ума, — говорит мужчина. — Мы перестали задавать вопросы уже давно, просто примирившись с его странностью ровно настолько, чтобы выжить. Но сейчас мне придется спросить: откуда, черт возьми, вы знаете нашего сына?

Женщина хлопает его ладонью по лицу, нежно, шутливо наказывая за недостаточно хорошие манеры. Между ними в один миг происходит безмолвный разговор, как бывает только в парах, научившихся за долгие годы совместной жизни понимать друг друга без слов.

— Ты разве не знаешь? — говорит она. — Это Зои Ника. Кто же еще?

Она смотрит на меня в ожидании подтверждения.

— Это ведь вы, не правда ли?

Все слова, заготовленные мною заранее, рассыпались, снова смешавшись с бесформенной массой невысказанных мыслей. Я киваю — это все, на что я сейчас способна.

Она подходит ко мне, дотрагивается до лица мозолистой, растрескавшейся ладонью, но это прикосновение нежное, прикосновение матери.

— Я скучаю по маме, — говорю я.

— Это навсегда.

Женщина опускает взгляд.

— Кто это? — спрашивает она, вновь поднимая глаза.

— Дочь Ника.

— Боже мой! Вот это новость!

Она заключает нас в свои уютные объятия. К нам присоединяется ее муж.

— Это невероятно, — говорит он. — Как это возможно? Как вы нас нашли?

У него из глаз катятся слезы, и я понимаю, что он успел поверить, прежде чем его губы произнесли эти слова.

Я смотрю на Ирину. Ее шрамы мокры от слез.

— Ты принесла надежду, — говорит она.

Но это не так. Новость, принесенная мною, противоречива. Я знаю, как все будет. Я — вестник, несущий и добрую, и дурную весть одновременно: это ваша внучка, но ваш сын мертв. И тогда в их сердцах вспыхнет борьба: любить ли им меня за ту надежду, которую я протягиваю в сожженной солнцем ладони, или ненавидеть за подлог, совершаемый неумелым мошенником? Возьмите этого ребенка, так как ваш собственный мертв.

— Ник.

Я тяжело глотаю, это имя отзывается болью.

Чудеса — это такие крохотные вещицы, ничего не значащие для всех, кроме того, кто в них нуждается. Для такого человека есть только одна надежда на чудо. Одно счастливое событие может изменить ход всей дальнейшей жизни. В самые тяжелые минуты они, чудеса, не являются.

Жду…

Жду…

Не обращая внимания на молитвы и взывания, чудеса любят неожиданность. Они выбирают тех, кто идет вперед, и тоже делают шаг навстречу.

Отец Ника двигается медленно, словно валун, откатывающийся в сторону. И вот оно, мое чудо. Мой принц является мне не на белом коне, не в сияющих доспехах, подчеркивающих величие свершенных им деяний. Все это ему не нужно. Вместо этого он подходит в шортах и бейсболке, низко надвинутой на глаза, с голым торсом и босиком, с рыболовной удочкой в руках, а не с мечом. Просто Ник.

— Зои! — кричит он.

И мы снова становимся единым целым. Я, Ник и наша дочь.

Это мое чудо. Оно мало что значит для всех остальных, кроме меня.

Ирина покидает нас этим же вечером, уходя вместе с солнцем. Мужчины хоронят ее, а я тихо всхлипываю, плача о женщине, которая спасла наши жизни.

Мы с Ником называем нашу дочь Ириной — в ее честь. Покой. Пока земля принимает ее тело в свои владения, я молюсь, чтобы женщина из Дельф обрела покой, так же как я обрела истоки своего. Я ей благодарна навечно.

И когда в эти жаркие летние ночи я кладу голову на грудь Ника, я стараюсь не замечать биения его сердца.

Ссылки

[1] Фонтан Треви — самый большой фонтан в Риме.

[2] «Уста истины» — античная мраморная маска церкви Санта-Мария-ин-Космедин в Риме.

[3] Бриндизи — город-порт в Италии.

[4] Фьюмичино — город-спутник Рима, где расположен крупный международный аэропорт.

[5] Фут — мера длины, равная 30,48 см.

[6] Дюйм — мера длины, равная 2,54 см.

[7] Зорба — герой романа «Грек Зорба» Никоса Казандзакиса, по которому в 1964 году был снят одноименный фильм.

[8] Английская пословица (Curiosity killed the cat) — приблизительно то же, что «Любопытной Варваре на базаре нос оторвали».

[9] Антациды — лекарства от повышенной кислотности желудочного сока.

[10] Санта-Мария-дель-Фьоре — кафедральный собор во Флоренции.

[11] Триумфальная арка Тита — архитектурный памятник античных времен в Риме.

[12] «В ожидании Годо» — фильм 2001 года по одноименной пьесе ирландского драматурга Сэмюэля Беккета.

[13] Печенье-гадание — печенье из двух половинок со спрятанной между ними полоской бумаги, на которой напечатано мудрое изречение или предсказание. Распространено в США.

[14] Французский дом моды, специализирующийся на производстве чемоданов и сумок, модной одежды и аксессуаров класса «люкс» под одноименной торговой маркой.

[15] Гесиод — древнегреческий поэт VIII–VII вв. до н. э.

[16] Оссуарий — ящик, урна, колодец, место или же здание для хранения скелетированных останков. В русском языке существует синоним этого слова — ко́стница.

[17] Star Trek, «Звездный путь» — фантастический мир, о котором написано большое количество книг и снято множество фильмов и телесериалов.

[18] Скринсейвер (англ. screensaver)  — программа, отключающая экран монитора во время простоя с целью энергосбережения и экономии ресурса устройства.

[19] Песочный человек (от англ. Sandman ) — персонификация сна в англоязычных странах.

[20] Parli inglese? — По-английски говорите? ( итал .)

[21] Таранто — крупный порт и база военно-морских сил Италии.

[22] Grazie — спасибо ( итал .).

[23] Bambino — ребенок ( итал .).

[24] «Reader's Digest» — популярный американский журнал; «Nick at Nite» — ночной блок телепередач для взрослых на детском канале «Никелодион».

[25] От англ. bacon — бекон, копченая свиная грудинка ( англ .).

[26] Средний Запад США включает в себя центральные и северо-восточные штаты.

[27] Тифозная Мэри — Мэри Маллон, повар в США, заразившая 47 человек брюшным тифом, при этом сама не болела, хоть и была переносчиком инфекции.

[28] Элпис по-гречески значит «надежда».

[29] Центры по контролю и профилактике заболеваний США — агентство Министерства здравоохранения США.

[30] Беловоротничковая преступность — термин для обозначения мошенничества в экономической сфере, банкинге, компьютерных сетях и т. п.

[31] 4 июля — День независимости США.

[32] Красный бархатный торт (англ. Red Velvet Cake)  — популярный в Америке десерт.

[33] Литл-Рок — город в США, столица штата Арканзас. В переводе название города означает «маленькая скала».

[34] Синдром Аспергера — легкая форма аутизма.

[35] Muridae — семейство мышиные, или мыши, млекопитающие из отряда грызунов.

[36] Пирей — греческий город на берегу Эгейского моря.

[37] ИМКА, YMCA — Юношеская христианская ассоциация (широко распространенная в мире молодежная волонтерская организация).

[38] Эдвард Мунк — норвежский художник-экспрессионист. Наиболее известная картина — «Крик».

[39] Тринити (англ. Trinity)  — кодовое название первого в мире пробного ядерного взрыва, проведенного в Нью-Мексико, США.

[40] Цыпленок Цыпа, Chicken Little — герой комедийного мультфильма, верящий в то, что «небо падает».

[41] Национальная гвардия США — организованный резерв Вооруженных сил США. Комплектуется из гражданских лиц, проходящих подготовку в выходные дни.

[42] Английские колонизаторы уничтожали индейцев, раздавая им зараженные оспой одеяла.

[43] Кентуккийский жареный цыпленок — фирменное блюдо одной из старейших сетей ресторанов фастфуда в США, носящих такое же название.

[44] Опра Уинфри — известная американская телеведущая.

[45] Твинки, Twinkie — «золотой бисквит с кремовым наполнителем», популярное в США пирожное.

[46] I don't know nothin' 'bout birthin' babies! — ставшая знаменитой истерическая фраза служанки Присси в фильме «Унесенные ветром» 1939 года.

[47] Ганнибал Лектер — убийца-людоед из ряда книг и телефильмов, в том числе «Молчание ягнят».

[48] История о маленьком голландском мальчике, заткнувшем пальцем течь в плотине и тем спасшем страну, является частью романа американской писательницы Мэри Мэйпс Додж «Серебряные коньки».

[49] Рундук — ящик на судне для хранения всевозможных вещей.