Еще жива

Адамс Алекс

Часть вторая

 

 

 

Глава 10

Не было ни ядерной войны, ни борьбы за жизненное пространство, ни конфликтов из-за прав человека, ни местных диктаторов. Конец света начался из-за погоды, именно так, как и говорил Дэниэл, тот парень, с которым у меня было «слепое свидание». Он ошибся только насчет виновников. Это был не Китай, это были мы. Как оказалось, мы оба были правы.

Конец начался в сезон тропических циклонов, хотя в действительности семена были посеяны намного раньше, когда возникло множество теорий и началась массовая регистрация патентов на тему контроля погоды человеком, так что на финансирование этого были выделены гигантские суммы.

Изменение погоды. Игры в Бога. Современное человечество, которое не в состоянии преодолеть смерть и едва справляется с контролем над болезнями, обратилось к очередной сомнительной затее.

Ученые возопили, но их быстро заставили замолчать, заткнув им глотки субсидиями на те исследовательские проекты, о которых они мечтали. Это развязало руки бизнесменам, правительству и поддакивающим им остальным ученым, жаждущим экспериментов с погодой.

Ураган Пандора — так его назвали, хотя по алфавиту должно было быть другое название. Кое-кто говорил, что поведение урагана типично для женщины: то обнимает берег, то обрушивает ливни и шквалы на тот участок суши, который осмелился заглянуть в его единственный глаз в тот момент, когда он гипнотизирует северное побережье Мексиканского залива, вынуждая верить в ложное затишье.

Эксперимент проходил в условиях секретности. До тех пор, пока не увенчался провалом. После этого в средства массовой информации просочились подробности.

Пандора начала собирать урожай жизней, стирая жилища с лица земли по своему собственному усмотрению, сметая плодородные почвы в океан, опустошая и без того уже скудные кошельки.

Через неделю циклон сформировался на восточном побережье Австралии. На этот раз эксперимент прошел удачно и циклон утих, не успев причинить разрушений на суше.

Атака произошла в тот момент, когда Соединенные Штаты и их союзники праздновали победу.

Это был электронный Перл-Харбор, лишивший страну возможности покупать книги, узнавать время начала киносеансов, посылать картинки кошек со смешными подписями. Это грубое попрание прав, возмущались люди, пока не осознали, насколько все серьезно. Внезапно до них дошло, что их благополучие существует только в компьютерных базах данных. Они — виртуальные миллионеры и миллиардеры. Или, вернее, они ими были, пока Китай не осуществил свою «улицу с односторонним движением».

Страна впала в панику. Мы прыгнули слишком далеко вперед, чтобы возвращаться к бумажным газетам и записочкам, передаваемым учениками друг другу в классах. Интернет исчез. Мобильные телефоны теперь можно было использовать только как фонарики и красивые пресс-папье. Мы стали заложниками всех тех удобств, к которым привыкли за последние двадцать лет. Мы в растерянности…

«Дайте нам технологии», — требовал Китай, как будто дело происходило в открытом море и у них на борту были пушки, попугаи и «Веселый Роджер».

Но Соединенные Штаты не предоставили им того, что они требовали, леди Свобода к такому не привыкла. Вместо этого она купила союзников. Наши технологии — в обмен на их поддержку.

А потом какой-то умник додумался, что если мы можем укротить ураган, то, вероятно, сумеем помочь разрастись другому. Не знаю, насколько это реально. Пусть об этом думают те, кто умнее меня. Но именно тогда все полетело к черту. Атомная бомба с ее разрушительной мощью была отложена в сторону ради нового потенциального оружия, получить которое желали все, — погоды. Матушка-природа, покорившись наконец воле человека, стала машиной войны.

Все пригодные к службе отправились на войну. Никто не пытался перебежать через границу, поскольку они тоже стали ареной войны. Выбрал не ту границу, и последнее вкусовое ощущение во рту — свинец.

Университеты закрылись, теперь и они перестали быть убежищами для тех, кто не хотел воевать.

Кто мог знать, что последняя битва не будет иметь никакого отношения к Богу?

Сейчас

«Элпис» раскачивается на волнах, и вместе с ним мой желудок. На то, чтобы пересечь Средиземное море, нужно всего несколько часов, но капитан сказал, что запасы топлива на судне ограничены и нужно использовать их как можно более экономно. Поэтому мы еле тащимся. Путешествие продлится столько времени, сколько получится. Все это он излагает на ломаном английском, восполняя жестами пробелы своего словарного запаса.

Нас с десяток, не считая экипажа судна. Все мы в подавленном состоянии, наши сердца растоптаны безразличной пятой судьбы. Еще недавно этот маршрут был полон совершающих свое свадебное путешествие молодоженов и отдыхающих отпускников, которым было бы нелегко изобразить что-либо менее радостное, чем широкая улыбка удовольствия. Но мы совсем другие. Мы едва ли способны выдавить из себя что-нибудь большее, чем угрюмая подозрительность по отношению друг к другу.

На борту еще две женщины, обе среднего возраста, может, сестры, а может, подруги. Они держатся друг за дружку, как за спасательный жилет. Мужчины, ссутулившись, занимают свои тщательно выбранные позиции. Никто из нас не показывает остальным спину. Мы — животные с соответствующими инстинктами. Кто несет в себе болезнь? Кто выглядит как человек, но им при этом не является? Мы наблюдаем. Мы гадаем. Мы не рискуем.

Мое внимание привлекает мужчина в дальнем углу. Ему, вероятно, лет шестьдесят, хотя потрясения способны старить людей до срока, а мы испытали их больше, чем отпущено человеку на одну жизнь. Его плечи ссутулились, как будто на него одного возложено бремя тысяч людей. У него, как мне кажется, поседели не только волосы, но и сама душа. Отчаяние сквозит в каждой его черточке. Этот человек не вписывается в окружающую действительность, и я мысленно помещаю его в различные ситуации из моей прошлой жизни, пытаясь определить, к какой он лучше подойдет.

Лиза положила голову мне на плечо. Я ее обнимаю обеими руками, сцепив пальцы. Швейцарец, облокотившись на планширь правого борта, вглядывается в море.

Тот человек по-прежнему притягивает мой взгляд. Я мысленно переодеваю его, как будто он одна из тех бумажных кукол с нарядами, которые мне так нравились в детстве. Причесываю его, брею до гладкой кожи лица. И наконец, в моем сознании что-то переключается — и я ахаю. Некоторое время я просто сижу и смотрю на него тайком, пытаясь не пялиться в открытую. Как он здесь оказался? Глупый вопрос, наверняка как и каждый из нас. Но, тем не менее, почему он тут? Через несколько минут я, будучи не в состоянии укрощать свое любопытство, встаю и начинаю расхаживать взад-вперед. А когда сдерживаться уже нет сил, сажусь рядом с ним. Близко, но все же сохраняя почтительное расстояние.

— Мистер президент?

Он смотрит на меня как на начальника.

— Я — президент страны, которой нет.

— Я за вас голосовала.

Он медленно кивает, как будто это вызывает у него боль.

— Правда?

— Да.

— Спасибо.

— Я сделала это с радостью.

— Вам бы следовало поставить на другого парня.

Тогда

Война касается всех. Мужчины уходят на войну и не возвращаются. Весть об их гибели иногда доходит до их дома. Полки супермаркетов пусты, и их не заполняют дешевыми товарами.

Как-то в вечерних новостях я увидела, как красный пикап Хорхе вытаскивают из реки. Намокшие и подгнившие головки белок по-прежнему болтаются на зеркале. На работе никто ничего не говорит. Теперь вообще никто много не разговаривает. Мы выполняем свои обязанности словно автоматы, привыкшие работать в определенном режиме.

Вскоре я начинаю замечать отсутствие некоторых лиц. Однажды исчезла секретарша из вестибюля на первом этаже. Ее место заняла бойкая особа двадцати с чем-то там лет, которая сохранит свое дружелюбие до тех пор, пока не начнутся льготные начисления. Тогда ее взгляд станет скучающим, а отношение услужливо-безразличным. Позже в тот же день за мной в лифт заходит дама, зима во плоти. Она обнимает ящик, полный фоторамок и всяких безделушек, которые не имеют никакого значения ни для кого, кроме нее. Она смотрит сквозь меня, будто я — открытое окно. Ни намека на то, что она меня узнает, как узнаю ее я. Я помню ее в белом, а она не помнит меня среди дохлых мышей и вопросов Джорджа П. Поупа.

На днях захожу в туалет, где три женщины, сбившись кучкой у календаря, пытаются вычислить первый день их последних месячных. Одна из них, прервавшись на полуслове, забегает в ближайшую кабинку. Дверь за ней со стуком закрывается и снова распахивается как раз в тот момент, как ее рвота выплескивается на пол.

— Прошу прощения, — говорит она. — Кажется, у меня уже около восьми недель нет менструации.

Я говорю все то, что принято в таких случаях, но на деле думаю о Бене, Рауле, Джеймсе, миссис Сарк.

И о Нике.

Я обращаюсь в Центр по контролю заболеваний. Они перенаправляют меня в 911. Оловянная женщина отвечает на мой звонок и, когда я сообщаю ей о вазе, отказывается со мной говорить, видимо приняв меня за сумасшедшую.

В какой-то день в утренних газетах появляется фото Джорджа П. Поупа, на котором он запечатлен вместе с изящной блондинкой, судя по заголовку, его супругой. В интервью П. Поуп делает все нужные заявления, направленные на то, чтобы успокоить паникующую общественность. Это фразы типа «Нужно сделать прививки от гриппа» и «Наши научные сотрудники ежедневно делают новые открытия». Пустые слова из уст человека, пекущегося лишь о собственных интересах.

Миссис Поуп тоже не принимает его слова за чистую монету. Ее внимание больше привлекает что-то на полу, куда она и смотрит, скрывая свой скепсис за вуалью светлых волос.

Картинка выглядит более убедительно, чем слова Поупа.

Сейчас

Ночь приходит в открытое море, наползая с востока. На судне включают огни, но их свет поглощается вероломной тьмой. Когда на палубе остаемся только мы вдвоем, президент несуществующей державы начинает говорить:

— Откуда вы?

Я отвечаю.

— Там большей популярностью пользовался другой претендент.

— Как вы здесь очутились, мистер президент?

Он пожимает плечами.

— Меня никогда не привлекала жизнь политика. Все получилось само собой… но намного позже. В детстве я мечтал стать космонавтом.

Даже в таком потрепанном жизнью состоянии я чувствую его харизму и вспоминаю, почему миллионы людей голосовали за его кандидатуру на высший пост страны. Мы стоим рядом, опершись на планширь левого борта, и всматриваемся в надвигающуюся на нас пустоту.

— Как и любой другой американский мальчик, — говорю я.

Он кивает.

— То была страна великих мечтаний, смелых и масштабных. Но мы оплошали в мелочах. У вас есть время, чтобы выслушать историю жизни?

«Ради вас все, что угодно», — хочу я сказать, но слова не идут, поэтому я выражаю согласие кивком. Бывший президент, как мне кажется, вполне удовлетворен этим.

Он на минуту замолкает. Двое вышли на палубу, неся за руки и за ноги третьего, как гамак, висящий между двух деревьев. Раскачав тело взад-вперед, они выбрасывают его за борт, отсылая мертвеца в лучший мир.

— Жил-был человек, которого народ выбрал, чтобы он ими руководил. «Если я соглашусь, — сказал он. — Я хотел бы, чтобы вы посвятили меня в свои соображения, как сделать нашу страну сильнее». — «Нет, нет, — ответили они ему, — мы потому тебя и избрали, что твои идеи лучше наших». Польщенный тем, что они в него до такой степени верят, он принял эту роль. Вскоре они пришли к нему со слезами на глазах. «Слушаю вас, — обратился он к ним, — я хочу узнать ваши мысли о том, как сделать эту страну более счастливым местом для всех». — «Нет, нет, — ответили они ему, рыдая, — твои идеи сделают нас более счастливыми». Время шло, и однажды они вновь пришли к нему, на этот раз с криками. «Я вас слушаю, изложите мне свои соображения, как сделать эту страну богаче». — «Нет, нет! — закричали они в ответ. — Мы верим в то, что твои идеи наполнят наши кошельки». А потом разразилась великая война. Разъяренные люди явились к нему с вилами в руках. «Я слушаю вас, сообщите мне свои мысли, как сохранить нашу страну для наших детей. Мне нужна ваша помощь». Но они опять отказались. «Мы наделили тебя властью, чтобы ты решал за нас», — завопили они в ответ. Когда разразилась эпидемия, он в очередной раз обратился к ним с просьбой, но они отказали ему под тем предлогом, что президент должен знать лучше остальных. На этот раз, после того как ему не удалось исправить ситуацию, они вышвырнули его вон. «От этого человека нет никакого проку, — сказали они, — он не делает того, чего мы хотим».

— Вот так это произошло с вами, — констатирую я.

— Так происходит с каждым избранным руководителем.

— И вы бежали?

— Под покровом ночи, словно беловоротничковый вор.

После этого мы поговорили на другие темы. О яблочном пироге и мороженом, о бейсболе, о тех временах, когда люди еще праздновали четвертое июля. О временах, когда те, кого мы любили, еще были с нами. Когда сильное правительство делало нас менее свободными, но зато на нас щедро изливалась благодать этого мира.

На следующее утро капитан обнаружил его повешенным на толстой трубе под палубой.

— Я видел, как вы беседовали, — сказал он мне. — Кем он был?

— Хорошим человеком, при всех его недостатках. Значительно лучшим, чем многие.

Лиза прислушивается к тому, как члены экипажа отрезают веревку, на которой висит президент, бросают его за борт без какой-либо молитвы за упокой души. Ее голова склоняется, как будто она пытается согласовать это со всем, что составляет смысл ее жизни. Она не видит, но наблюдает.

От ее зачарованности меня бросает в дрожь.

— Как ты думаешь, он мог бы мне помочь?

Я знаю, что Лиза имеет в виду.

— Если то, что он говорит о своем прошлом, правда, — может. Но риск будет слишком большим. Нужны условия стерильности, соответствующее оборудование. У нас ничего этого нет.

— Наверняка в Греции есть больницы.

— Ты права. Но чего там нет, так это электричества.

— Мне все равно.

Ее губы изгибаются в легкой улыбке. На ее лице кротость и мечтательность. Она выглядит довольной.

— Я уверена, он сможет мне помочь.

Тогда

Нику нравится иногда возникать у меня в голове, как будто ему доставляет удовольствие создавать в ней смятение.

«Я советовал раскрыть вазу, — слышу я его голос, — а не разбивать ее».

— Иногда мой характер подталкивает меня к правильным решениям.

«Ты осознаешь, что говоришь сама с собой?»

— Да.

«Хорошо, что ты это понимаешь».

— Уходи.

«Ладно».

— Нет, побудь со мной.

Примерно через неделю после того, как он обмолвился о своей болезни, я начала просматривать газеты в поисках его некролога. Я знаю, что можно было просто взять телефон и позвонить, но я этого не сделала. Я разрывалась между отрицанием и принятием. Дело в том, что, имея дело с газетой, я могу послюнявить палец, потереть им бумагу, сделать факт несуществующим. Но я не смогу вынести телефонный звонок в бесконечность и стереть не принятый мертвецом телефонный вызов.

По ту сторону двери меня ожидает черно-белый мир. Я накидываю узду на свое уныние и выхожу поприветствовать его. Дойдя до холла, я останавливаюсь — на моем пути встает пара военных ботинок. Ник.

— Так ты не умер.

— Я не умер.

— Но как это возможно?

Он смеется.

— Такого пункта, как «умереть», в моем списке нет.

Моя улыбка расцветает постепенно, пока не становится явной и полной.

— А что в твоем списке?

— Не умирать. Вернуться сюда. Вот это.

Он притягивает меня к себе, берет мое лицо обеими ладонями и становится для меня целым миром. Такой поцелуй, возможно, никогда больше у нас не повторится, поэтому мы стоим тут, в тепле и безопасности, бесконечно долго. Когда он отстраняется, что-то уже потеряно. Думаю, это мое сердце.

— Что еще в твоем списке?

— Зои…

Мои губы остывают слишком быстро. Я знаю, что он собирается сказать.

— Я поняла. Я понимаю. Тебе нужно идти. Мужчинам важно быть героями.

— Я не хочу воевать, — говорит он. — Но я хочу победить.

— Я знаю. И я рада, что ты пришел. Но если ты там умрешь, я буду ненавидеть тебя вечно.

— Нет, тебе не придется, — отвечает он и, повернувшись, направляет свои стопы на войну.

Стеклянная дверь медленно закрывается у него за спиной. Мои руки, такие теперь бесполезные, безвольно повисают.

Как добиться судебного запрета на приближение ко мне грусти и отчаяния?

Проходят недели за неделями, и ничего не происходит. Некрологи теперь публикуются в большом количестве. Не только пожилые, но и молодежь умирает от того, что казалось разновидностью желудочного гриппа. Средства массовой информации возлагают вину за это на мясомолочный скот, на зараженные продукты, на нелегальных мигрантов, но в действительности они просто не знают. И в определенном смысле мне от этого легче: вряд ли это могло начаться с меня. Было бы чрезмерной самонадеянностью с моей стороны приписывать себе столько важности. Тем не менее внутренний голос подсказывает, что все их догадки далеки от истины. Никто из них не может предположить, что где-то в этом городе есть ваза с черепками и костями и что от всего этого веет смертью.

Газеты не публикуют списки погибших на войне. Без работающего Интернета от компьютеров мало толку, поэтому нет запросов в базы данных с фамилиями погибших, нет ожидающих ответа, надеющихся получить сообщение: «По вашему запросу ничего не найдено».

Общество вернулось к прежним методам: списки вывешены на стенах общественных учреждений, вокруг них толпятся люди, которые прижимают ладони ко рту, кусают себе губы, теребят свои волосы. У наиболее нервных случается тик. У легко внушаемых тоже.

Мы с Дженни каждый вечер приходим в библиотеку. Она, всегда одетая в свое пальто вишневого цвета, слишком теплое для этого времени года, стоит, привалившись к стене. Иногда я на нее смотрю глазами постороннего человека: расслаблена, сочетание темных волос и красной шерстяной ткани приятно глазу. Молодая привлекательная женщина. Обман сохранится до тех пор, пока я не подойду достаточно близко, чтобы прочесть выражение ее лица. Мы обе унаследовали одни и те же гены, и при том, что внешне мы два отдельных существа, выражение лиц у нас с ней общее. Постоянный страх согнал девичий слой подкожного жира с ее лица, и теперь кости подбородка и скул выпирают из-под кожи с неестественностью, характерной для красоток с журнальных обложек. Посреди ее лба пролегла морщина, не разглаживающаяся даже тогда, когда на лице появляется вымученная улыбка, как вот сейчас. Я тоже изображала такую же улыбку раньше. Изображаю ее и сейчас. И она знает, что я знаю, что она знает.

Натянув эту пластмассовую улыбку, я взбегаю по каменным ступеням ей навстречу. Мне сейчас больше хочется усесться прямо здесь, внизу лестницы, и, сжавшись в комок, раскачиваться взад-вперед, пока мир не вернется к нормальному состоянию. Но ради Дженни я должна быть сильной, потому что ее Марк там. Как и многие другие, он сменил клавиатуру и мышь на оружие и уцененный бронежилет.

Мы осуществляем ритуальное действо: крепко обнимаемся, быстро целуем друг друга в щеку.

— Как дела на работе? — спрашивает она.

— Нормально. Ты как?

— Все в порядке. Идем?

— Конечно.

Все ложь.

Мы проходим сквозь высокие двери, резко сворачиваем налево, направляемся в дальний конец фойе, где на стене прикреплены доски для объявлений.

Списки уже висят. Я не знаю, кто их тут вывешивает, знаю только, что вывешивают. Сегодня более сотни фамилий, и это только список для нашего города, а не для всей страны. Ожесточенность боевых действий нарастает. Или же они умирают от той же болезни, что и оставшиеся здесь люди. Я этого не могу сказать. Газеты замалчивают все, кроме наших побед. Они усиленно потчуют нас нескончаемым потоком сплетен о знаменитостях, радостными историями и новостями о несущественных происшествиях, чтобы удержать нас от вопросов Что? Где? Почему? Телевизионные новостные каналы по большей части такие же. Те из них, что до сих пор не исчезли.

Дженни сжимает мои пальцы так, что кости едва не ломаются с хрустом. Я вздрагиваю, но ничего не говорю и не отнимаю руку. Ей нужно причинить кому-нибудь боль, а мне нужно ее испытать. Потому что, увидев фамилию Ника в списке, я буду искать утешения в этом физическом страдании.

Мы становимся позади сотни спин и дожидаемся своей очереди.

Это самая худшая часть вечера: ожидание. И это условно. Если мы увидим в списке знакомую фамилию, тогда наступает худшее. Иногда мы видим такие фамилии. В основном это люди, с которыми мы учились в школе или когда-то работали вместе. В такие дни мы покидаем библиотеку с низко опущенными головами, не разговаривая до тех пор, пока не доходим до нижней ступени лестницы. Мы идем, пьем кофе на углу улицы, молчим, а потом одна из нас произносит:

— Надеюсь, это не больно.

Война есть война. Думаю, вероятность этого примерно пятьдесят процентов. Можно или быстро исчезнуть в пламени взрыва или, ухватив жизнь за хвост, держаться за него, пока она пытается стряхнуть тебя с него, как рассерженный тигр.

— Его не будет в списках, — говорю я.

— Его не будет в списках, — попугаем повторяет она.

Люди спереди отходят, мы продвигаемся ближе. На их лицах временные улыбки. Завтра они вернутся в напряжении от страха. Я завидую им, они уже знают, что вернутся.

Крик страдания проносится через толпу. Несмотря на то что здесь такое не является неожиданностью, я вздрагиваю. И все же по-прежнему надеюсь на то, что все мы уйдем отсюда с этой недолговечной улыбкой. Я дура.

— Нет, нет, это вранье! — визжит женщина.

Истерика сжимает ее в своих лапах.

— Они ошиблись!

Она пытается сорвать список со стены, но люди, стоящие за ней, не дают этого сделать. Они оттесняют женщину в сторону и занимают освободившееся место.

— Будьте вы прокляты! — кричит она. — Будьте вы все прокляты! Пусть ваши сыновья, мужья и братья будут убиты. Почему я должна быть одна? Будьте прокляты!

Я порываюсь отделиться от толпы, подойти к ней, утешить, но Дженни крепко держит меня.

— Будь со мной, — шепчет она.

Женщина хватает пачку бесплатных газет — местные издания, публикующие анонсы событий городского масштаба. Они уже устарели на два месяца, остатки прошлой жизни, когда слова «концерт» или «фестиваль» имели значение.

— Будьте вы прокляты. — Она швыряет газету в ближайшего к ней человека. — И вы будьте прокляты.

Другая газета летит в кого-то еще.

— Будьте вы прокляты!

Снова летят газеты. Оставшиеся она бросает в толпу.

— Будьте прокляты все!

Последнее слово она тянет, пока у нее не заканчивается воздух в легких.

Некоторые смотрят, как она, шатаясь, уходит, слишком раздавленная горем, чтобы на нее обижаться. Остальные не решаются смотреть на нее, потому что знают, как легко сами могут сорваться. Слова в списках могут сделать их такими же, как эта женщина.

Когда подходит наша очередь, Дженни еще крепче сжимает мою ладонь. Пальцы из розовых превращаются в белые.

— Я не могу смотреть, — говорит она каждый раз и каждый раз впивается немигающим взглядом в список, пока не удостоверяется, что Марка в нем нет.

Я скольжу пальцем по листу сверху вниз, чуть задерживаясь на каждой фамилии, похожей на Марка. Мы ищем Ньюджент. Марк Д. Ньюджент. Дохожу до фамилий на букву «Н» и пробегаю их, не встретив фамилии Марка.

Дженни стискивает мою руку.

— Его здесь нет. Его здесь нет. Проверь еще раз.

Но я уже двигаюсь дальше, опускаюсь вниз списка, опускаюсь, опускаюсь, пока не натыкаюсь на букву «Р». Рамирез, Риттиман, Робертс. Роуза нет.

— Его нет в списке, Джен.

— Проверь еще раз.

Позади нас нетерпеливо покашливают. Я снова пробегаю глазами фамилии на «Н».

— С Марком все в порядке.

Улыбка омолаживает лицо Дженни лет на пять.

— С Марком все в порядке.

Никто из нас не говорит сегодня.

После этого мы совершаем наш вновь установившийся ритуал. Мы заказываем себе кофе в близлежащем кафе на углу улицы, от которого наши пути расходятся в разные стороны.

— Кого ты ищешь в списках? — спрашивает Дженни.

Мои руки напряжены, и я осознаю, что сжимаю чашку слишком крепко. Чашка горячая, кофе еще горяче́е, и тепло просачивается сквозь мою кожу. Я дрожу. Я поднимаю глаза к темнеющему небу. В октябре не должно быть так холодно.

Затем я опускаю глаза на Дженни. По ее взгляду можно догадаться, что она знает о моей попытке что-то скрыть от нее. И это действительно так.

— Никого.

— Да ладно тебе.

— Просто друг.

Но он даже им не является, хотя я чувствую, что так было. Пустота в моем сердце или, может, в душе достаточно велика, чтобы вместить городской автобус.

— Мне знаком этот взгляд.

Я молчу.

— Такой и у меня, когда я узнаю́, что с Марком все в порядке. Но лишь до следующего дня. Я могу расслабиться и снова почувствовать надежду. Поэтому я люблю после этого пить кофе, мой день по-настоящему начинается только тогда. С завтрашнего утра ожидание смерти продолжится.

Я пытаюсь заговорить, но Дженни меня перебивает:

— Это ожидание смерти, Зои, и мы обе это знаем.

Иметь сестру — это все равно что смотреть в зеркало.

 

Глава 11

Сейчас

Наблюдать за Лизой — это то же самое, что смотреть в зеркало Алисы. Все в ней не вполне такое, как должно быть. С каждым днем зыбкая почва ускользает у нее из-под ног все больше и больше, погружая ее сущность в сумрак еще на один дюйм. Когда она обращает к морю лицо, на нем играет легкая улыбка, которая тут же исчезает, если кто-нибудь к ней приближается.

Она проводит ночи без сна на корме, ноги в первой балетной позиции, руки легко покоятся на планшире. Ее волосы жирной массой прилипли к коже головы как результат нехватки шампуня и многих недель, проведенных под дождем. Ее позвоночник отчетливо выделяется, словно самостоятельное существо, — я так и представляю, как он взмахнет хвостом независимо от ее телодвижений. Длительная диета, состоящая из консервов и духа святого, удалила мясо с наших костей, оставив только необходимый для выживания минимум. Каждый раз, глядя на свое отражение в зеркальных раздвижных дверях корабля, я с трудом верю, что это я. Эта оборванная особа с ногами-палками не может быть мною. В своем воображении я по-прежнему кровь с молоком, с телом, которое может лопнуть, если я съем третье по счету пирожное.

Мне нужно больше есть. Нам всем нужно. Война и эпидемия чересчур эффективно лечат ожирение.

— Эй, — зову я ее, сообщая о своем приближении. — Хочешь услышать что-нибудь необычное?

Она качает головой и продолжает «вглядываться» в то, что мы оставляем у себя за спиной.

— Впереди земля. Пока это только длинная тонкая полоска, но капитан говорит, что ее постепенное приближение — захватывающее зрелище.

Лиза скованно приседает.

— А что потом?

— Когда мы будем там?

— Что произойдет, когда мы будем там?

— Мне нужно пробираться на север.

— А я?

— Я же говорила, что ты можешь пойти со мной.

— А если я не захочу?

Я глубоко вздыхаю, обдумывая слова, которые собираюсь произнести. Если я придам им неправильное направление, что-то будет потеряно.

— Ты принадлежишь сама себе. Ты должна делать то, что хорошо для тебя.

— Да, это верно.

Сперва это только пятнышко в отдалении — остров Греция, но по мере наблюдения он разрастается и становится похожим на большой буй среди плещущихся волн. Строго говоря, Греция не остров, просто такое красивое определение пришлось кстати в одной из популярных песенок.

— Пелопоннес, южная часть, рукотворный остров, — сообщает мне капитан. — Сотню лет назад или больше прорезали канал сквозь сушу, чтобы могли проходить корабли, как…

Его усы дергаются, пока он, жуя, подыскивает нужные слова.

— Панамский канал?

Он щелкает пальцами.

— Точно, Панамский канал.

Он поднимает свою сухую руку.

— Там один уровень. Нет такого «так, так, так».

Говоря это, он изображает рукой ступени, символизирующие систему шлюзов, которой знаменит Панамский канал.

— Когда мы туда доберемся?

— Ах, — кашляет он, — всего через несколько часов.

Несколько часов. Мое сердце начинает биться учащенно.

Тогда

Новая секретарша в вестибюле исчезает через две недели после своего появления. Это место занимает ее копия.

— Доброе утро, чем-могу-быть-полезна? — бодро трещит она в телефонную трубку.

На ее руке кольцо с драгоценным камнем. У нее, должно быть, есть жених, и он, возможно, сейчас на войне.

Наверху, в уборной, собрались женщины, но обсуждают они не своих малышей.

— Вы слышали? Синтия умерла, — говорит одна из них, когда я вхожу.

Две недели назад она была жизнерадостна, а теперь ее нет. Я едва знала ее, но, тем не менее, мне потребовалось применить всю силу воли, чтобы держать себя в руках.

В этот же день в метро ко мне подходит человек. Ранее привычная давка теперь сократилась до небольшого количества пассажиров, умещающихся на боковых сиденьях, так что он бросается в глаза как пятно крови на белых брюках. Он втянулся в свой зеленый свитер, только кончики пальцев выглядывают из рукавов. У него крупная голова на тонкой шее, масса густых русых волос, которые уже давно не видели парикмахерских ножниц. Он такой тощий, что надетая через голову сумка кажется единственным, что притягивает его к земле.

— Можно… Могу я с вами поговорить? Считается вежливым спрашивать, поэтому я спрашиваю…

Я поворачиваюсь в его сторону, поднимаю на него глаза, пытаясь не раздражаться из-за того, что он нарушил мое беспокойное одиночество. Он продолжает говорить, не дожидаясь моего согласия, что одно это уже должно послужить сигналом, чтобы оборвать его, но он застал меня врасплох.

— Вы работаете в «Поуп Фармацевтикалз», верно? Конечно, вы там работаете. То есть, я хочу сказать, что знаю, что работаете. Я слежу за вами. Я не хотел увязываться за кем-то из научных сотрудников, от которых ничего не добьешься, по крайней мере на нормальном языке, который понимает большинство людей. Поэтому мне пришлось выбрать кого-нибудь другого, кого-то не столь важного, кто согласится поговорить со мной. Люди из обслуживающего персонала словоохотливы. Я видел их по телевизору. Все они хотят получить возможность высказаться. Поэтому я решил выбрать кого-то типа вас.

Я не обращаю внимания на оскорбление, потому что в этом парне есть что-то особенное.

— Вы журналист?

Его взгляд останавливается на моем левом ухе. Перепрыгивает на правое. Потом вниз, на руки. Затем куда-то поверх моей головы.

— Джесс Кларк. «Юнайтед Стейтс таймс». Раньше я вел блог в Интернете. Возможно, вы слышали обо мне.

Он ждет, пауза затягивается.

Я пытаюсь стряхнуть с себя весь этот сюрреализм.

— Нет, я ничего не слышала ни о вас, ни о «Юнайтед Стейтс таймс». Прошу прощения.

— Она только недавно возникла.

Парень полон наивного энтузиазма.

— Очень многие люди отправились на войну, поэтому не хватает квалифицированных журналистов, а газетчики остались. Они хотят сделать одну большую газету, которая донесет новости до всех, кто пока еще здесь. Так будет проще, говорят они. Я думаю, что тут тайный умысел. Правительство таким образом хочет контролировать новости. Но, поскольку они мне платят за мои репортажи, я впервые снял свое собственное жилье, так что деньги — это неплохо. Теперь учусь готовить. Сегодня утром я приготовил омлет в микроволновке. С зеленым перцем и беконом. По рецепту нужно было ветчину, но бекон мне нравится больше.

Он опять замолкает в ожидании, будто мы играем в шахматы и сейчас мой ход.

— Я тоже предпочитаю бекон.

Он расцветает в широкой улыбке и смотрит на поручень.

— Могу я присесть? Я понимаю, что должен дождаться, когда вы сами предложите, потому что так принято, но я не знаю, сколько придется ждать, пока вы предложите, а стоять в поезде спиной по ходу мне не очень нравится.

В другое время я бы его проигнорировала в расчете на то, что он уйдет прежде, чем начнет досаждать мне по-настоящему, но сейчас все не так, как раньше. Я показываю рукой на сиденье через одно от меня, надеясь, что он сядет там, а не рядом.

Он поступает благоразумно, чопорно усаживаясь через одно место от меня. Его ладони покоятся на обтянутых плотной джинсовой тканью коленях, сумка свисает с плеча.

— Спасибо. Я должен сказать «спасибо», потому что это вежливо.

— Пожалуйста.

— Это тоже вежливо.

Он устремляет взгляд прямо перед собой.

— Я хотел бы кое о чем спросить, если вы не против. Я работаю над материалом, о котором пока никто не знает. Вы, возможно, сочтете меня чокнутым, но это ничего, многие именно так и думают. Даже моя лучшая подруга Регина считает меня сумасшедшим, но меня это не беспокоит, так как она близкий мне человек и к тому же немного странная. Родители тоже считают меня сумасшедшим. Они мне этого не говорят, но я же вижу. Мой отец постоянно сердится на меня за то, что я плохо вожу и не умею играть в футбол, как мои братья. А мама ему на это отвечает: «Не ругай его, он хороший мальчик. Он просто не такой, как они». Я люблю свою маму. Папу я тоже люблю, потому что так и должно быть, родителей нужно любить. Но мне папа не так уж и нравится. Вам нравятся ваши родители?

— Они неплохие люди.

Джесс кивает.

— Около месяца тому назад я просматривал газеты и заметил странную вещь. Раньше я выписывал все главные газеты, чтобы быть в курсе всех самых последних новостей для своего блога. Чтобы быть боеспособным, как говорит мой папа. Правда, теперь уже я не веду блог, потому что все равно ни у кого нет Интернета. Когда газеты приходили, мне нравилось резать их на куски и раскладывать на полу в подвале. Подвал просторный, и почти никто туда не спускается, так что я мог их там разложить и передвигать так, как мне заблагорассудится. Я люблю находить закономерности. И в прошлом месяце я искал возможные закономерности в некрологах. Множество людей умирает, хотя они не должны бы умирать, и все умирают по одной и той же причине. Правда, думаю, больше никто этого не заметил, иначе об этом уже написали бы в газетах, верно?

Я не говорю ему, что я тоже заметила и что не знаю, радоваться или пугаться в связи с тем, что кто-то обнаружил тайную закономерность.

— И тогда я сказал себе: «Джесс, это может быть материалом, который сделает тебя знаменитым». Мой папа будет доволен, если я стану чем-то значительным и люди перестанут считать меня глупцом. Первое, что я сделал, это побеседовал с некоторыми семьями, в которых кто-то умер. В основном они говорили что-то наподобие: «Уходи, займись своим делом, не мешай нашему горю». Некоторые, правда, использовали более грубые слова, вроде «мать твою».

Он опасливо огляделся.

— Надеюсь, никто не услышал.

— Думаю, не услышали.

— Но знаете что? Кое-кто из них со мной поговорил. И они все рассказывали похожие истории и описывали одни и те же симптомы. И я сказал себе: «Это странно! Как могли все эти люди из разных городов и штатов заболеть одним и тем же?»

Мое сердце забилось учащенно.

— Откуда вы знаете?

— Говорю же вам, я обнаружил закономерность в газетах. Потом я садился в автобус, множество автобусов, и посещал огромное количество людей. Мой папа говорил, что я чокнутый и что мне лучше бы устроиться на работу в «Макдональдс» или подобное место. Но жареное масло неприятно пахнет, и я предпочел ездить в автобусах. Я разговаривал с одной милой леди в Литл-Рок, и она рассказала мне, что у нее умерли муж и ее кот, оба, и что муж хотел, чтобы кота похоронили вместе с ним, но похоронное агентство отказалось это сделать. Я думаю, им следовало выполнить последнюю волю умирающего. Эта женщина рассказала мне, что ее муж сперва тяжело заболел, его постоянно рвало кровью. Она извинилась, поскольку в это время мы сидели у нее в кухне и ели красный бархатный торт, и хозяйка беспокоилась, как бы я не оказался слабым на желудок. Затем, по ее словам, у него начались странные боли в самых разных местах, как будто его куклу-двойника пронзал адепт черной магии. И через пару недель он умер. После похорон к ней явился представитель похоронного бюро и спросил, всегда ли был у ее мужа хвост. Она сказала, что да, потому что не знала, что еще ей на это ответить. Но мне она сказала, что никакого хвоста у ее супруга никогда не было, а они были женаты в течение сорока лет. Разве это не странно? А знаете, что еще странно? Я видел много скал в Литл-Рок, но так и не понял, какая именно из них та самая.

— Почему вы не на войне?

— Я не пригоден к строевой службе по состоянию здоровья. Вы знаете, что это значит?

— Да, слышала о таком.

Он кивнул, не отводя взгляда от сиденья впереди.

— Врачи утверждают, что у меня синдром Аспергера. Это не значит ровным счетом ничего, кроме того, что я не такой, как все. «Не такой, как все» может означать или «хорошо», или «плохо», все зависит от того, кто об этом говорит.

Его пальцы начали непроизвольно постукивать. Сначала я подумала, что это игра на фортепьяно, но, понаблюдав дольше, поняла, что это изображения цифр.

— После поездки в Литл-Рок я посетил еще несколько мест, а потом вернулся домой. В университете есть большая библиотека. Раньше я мог бы просто поискать в Гугле, но теперь мне пришлось действовать старинными методами, что довольно утомительно после всех этих поездок на автобусах. Хотя я не мог воспользоваться Интернетом, там у них все еще работала локальная сеть, в которой можно было искать книги и журналы. И знаете что? Нет такой болезни, как эта. Ничего такого, от чего сначала тошнит, а потом вырастает хвост. У других умерших также вырастали странные образования на теле. У одного парня, когда его вскрыли, оказалось два сердца, при этом одно из них было у него в горле, отчего он и задохнулся. Некоторые просто умерли после изнурительной рвоты, но у других выросло нечто такое, чего у людей не должно быть. В общем, я поговорил с мамой, и она сказала, что, возможно, я открыл что-то новое, что-то такое, о чем никто раньше не слышал. И, может быть, поскольку я установил, что это такое, болезнь назовут моим именем. Если только еще остались люди, которые этим займутся.

Он вдруг ссутулился, пальцы перестали выводить цифры.

В голове у меня стало проясняться. Я поверила тому, что он рассказал. Все сходится.

— Ну а я тут при чем?

— Новая болезнь откуда-то появилась. Вы видели «Обитель Зла»? Там произошло чрезвычайное происшествие в лаборатории, и все превратились в зомби. Я подумал, что тут, вполне вероятно, было нечто подобное.

— Но это же просто фильм.

— Эх-эх, такое происходит. В Интернете полно форумов, на которых обсуждают, как такое может произойти в реальной жизни. Я обращался во многие лаборатории и компании, выпускающие медикаменты, и никто не стал со мной даже разговаривать. Они только улыбались и давали мне почитать рекламные проспекты или предупреждали, что вышвырнут вон. Один парень пригрозил, что запрет меня на ночь в их учреждении. Все, чего я хотел, — это задать им несколько вопросов. Я думаю, они не стали со мной говорить, потому что решили, что я не такой, как все, чудак.

Я качаю головой.

— Вероятно, они не стали с вами говорить, поскольку вы могли оказаться правы.

Это безумие. Это, должно быть, безумие. Но если что-то является безумием, то вряд ли можно утверждать, что это неправда. Дохлые мыши. Хорхе. Кости, которыми была набита ваза. Все это рождает во мне вопросы. Возможно, это не просто моя паранойя.

Бен мертв. Джеймс. Рауль. Уже две секретарши. Женщина из уборной. И мужчина из Арканзаса с хвостом. О Боже!

Пальцы Джесса снова забегали, потом опять остановились. Он повернул голову, и я подумала, что он собирается взглянуть на меня, но вместо этого он уставился на мой рот.

— Вы ответите на мои вопросы?

Я бы и не против, но не могу. Я объясняю, что заключила контракт, дала подписку о неразглашении и что он наверняка понимает, по каким законам существует мир бизнеса, где на кону огромные деньги и репутации. Думаю, до него дошел смысл моих слов, потому что он отвернулся и снова вперил взгляд в сиденье перед собой.

— Вы напуганы. Я тоже напуган, — произносит он после довольно продолжительной паузы. — Моя мама говорит, что быть напуганным нормально, просто наш мозг так предупреждает нас об опасности.

До моей станции остается пара минут езды.

— Если бы я только могла, — говорю я Джессу.

Он, похоже, хороший парень. Мне он нравится. Я бы хотела помочь ему.

— Пожалуйста.

— Мне очень жаль, но я не хочу никому из нас причинять боль.

Или хуже того.

— Но мой папа будет мною гордиться, если болезнь назовут моим именем. Я стану хорошим, не таким, как все, и буду что-то значить.

Электричка замедляет ход. Я вешаю сумку на плечо, берусь за ремень другой рукой, тем самым как бы закрываюсь от его дальнейших вопросов.

— Сожалею.

Последнее, что я вижу, взглянув через плечо, — его лицо, прижатое к стеклу окна. Он смотрит прямо мне в душу, которую я так тщательно оберегаю.

Я занимаюсь своими делами, убираю, разговариваю с мышами, наблюдаю за ними на предмет признаков надвигающейся смерти. Я не даю им имен, хотя тот малютка с загнутыми усиками в углу клетки требует чего-то большего, чем просто номер.

Я наблюдаю за мышами и задаюсь вопросом, может ли так быть, что опыты не ограничиваются этими клетками.

У моей паранойи свой ход мыслей.

«Ты знаешь, что хочешь этого», — говорит голос Ника в моей голове.

— Не сейчас.

Он замолкает. Пожалуйста, пусть сегодня будет не тот день, когда я увижу его фамилию в списке.

Я натягиваю джинсы, надеваю туфли, накидываю плащ. Все равно я дрожу, когда уличная прохлада пробирается к моему телу. Я сжимаю в ладони две обжигающие холодом двадцатипятицентовые монеты. Они со звоном проваливаются в автомат по продаже газет, и я натягиваю рукав на ладонь, чтобы открыть его и достать газету.

Городская газета отсутствует, на ее месте «Юнайтед Стейтс таймс». В моем сознании возникает Джесс, парень, который хочет быть всего лишь «хорошим».

Под ногами мелькают ступеньки. За спиной со стуком захлопывается входная дверь моей квартиры. Я сгребаю еще двадцатипятицентовых монет и снова выбегаю на улицу.

Я всовываю по две монеты в другие автоматы, в которых должны быть газеты со всей страны. Я должна посмотреть, я должна узнать, есть ли там другие издания. Но везде теперь одна газета — «Юнайтед Стейтс таймс». Эта доведенная до опасной степени концентрация прессы бросает меня в активную деятельность. Я не делаю ничего, в то время как нужно делать хоть что-нибудь.

Вернувшись в свое убежище, я изучаю газету. Я просматриваю страницы, как гадалка изучает сплетение внутренностей, пытаясь получить знак к дальнейшим действиям. Но это только газета, ничего более. Она, как и все прочие, громким названием заявляет о себе. И ничего в ней не кричит о том, что она за одну ночь лишила нас выбора, уничтожив конкуренцию. На обложке все то же самое, что мы видели много раз: выигранные сражения, радостные лица, командиры, гордые за успехи своих подчиненных. И на двенадцать некрологов больше, чем во вчерашней газете.

Шкаф в прихожей виднеется в неясном свете. Его чисто-белая окрашенная поверхность темнеет, когда я наделяю его свойствами, которых он не может иметь: темный, зловещий, угрожающий.

Я подскакиваю от раздавшегося телефонного звонка.

— Мы зафиксировали сигнал тревоги в вашем жилище. Вам нужна помощь?

Я забыла о сигнализации. Черт.

— Нет, нет, все в порядке. Я просто несла… пакеты с продуктами.

— Назовите, пожалуйста, код.

Я называю контрольный код, и подтверждающий код, и девичью фамилию своей матери.

Удостоверившись, что я не злоумышленница, они включают заново систему сигнализации, и я запираюсь.

Я стою перед шкафом, протянув руки к дверным ручкам.

— Я готова, — говорю я Нику-в-моей-голове.

Обмотанная упаковочной лентой картонная коробка, которую я тут спрятала, по-прежнему на месте. Она между искусственной рождественской елкой, которую я храню, потому что ненавижу втаскивать настоящую вверх по лестнице (правила этого здания запрещают пользоваться лифтом), и стопкой скопившихся за долгие годы Библий, которые мне вручали люди, считающие, что мою душу необходимо спасать. Не решаясь выкинуть Библии из-за суеверного страха, я держу их для того, чтобы предъявить тем, кто вздумает мне всучить очередную. Но мой план оказался не безупречным. На прошлое Рождество Джеймс подарил мне детскую Библию, иллюстрированную зубастыми персонажами, как в комиксах.

Я отвожу взгляд, прежде чем начинает печь глаза.

Я сажусь на пол, широко расставив ноги, и придвигаю к себе коробку. Она ничего такого особенного не представляет. Вполне обычная коробка, по правде говоря. По существу, ничего устрашающего в картонной коробке, обмотанной скотчем, нет. Если бы кто-нибудь увидел, как я ее тащу на почту, то решил бы, что это тщательно упакованная посылка для хорошего друга. Только ее содержимое придает ей зловещий характер смертоносной тайны.

У меня созрел план. Он зародился в моей голове еще в электричке, в тот момент, когда ко мне подошел Джесс, но человеческий ум способен великолепно утаивать информацию от самого себя. Обрывочные мысли околачиваются по редко посещаемым углам нашего сознания, пока что-либо не спровоцирует их выпрыгнуть из тени.

«Юнайтед Стейтс таймс». Джесс. Его лицо, прижатое к оконному стеклу электрички, и взгляд, в первый раз направленный мне в глаза и подталкивающий меня сделать что-нибудь большее, чем мытье полов и чистка клеток.

Ножницы разрезают скотч, оставляя неровные края. Новый моток лежит рядом со мной, готовый занять место старого, как только я сделаю то, что должна сделать.

Глубокий вдох.

Поднимаю крышку.

Набираю пригоршню черепков полиэтиленовым пакетом. Сначала запечатываю пакет, затем коробку. Ногой заталкиваю ее на свое место в шкафу.

Теперь я готова сделать что-либо большее.

Сейчас

Швейцарец припер меня к борту на палубе.

— Твоя глупая подруга хочет сделать аборт.

— Нет, она не хочет.

— Кто ты такая, чтобы решать за нее? Это что, не ее тело? Американцы! Каждая жизнь для них священна, кроме тех, которые они не пекутся защищать, потому что кое-где нет полезных ископаемых.

— Я не даю оценок с позиций нравственности. Я беспокоюсь о ее благополучии. В нашем распоряжении нет инструментов и помещения, достаточно чистого и безопасного для проведения любого вида хирургического вмешательства. Даже вскрытие нарыва сейчас представляет опасность. Я ей об этом говорила.

— Если мы наткнемся на больницу, там будут антибиотики.

— Ты не можешь этого знать.

— Я знаю больше тебя о многих вещах.

Ярость волной прокатывается внутри меня, мобилизуя силы. Я хочу схватить его за горло и сдавить, но не делаю этого. Однако в следующее мгновение я резко выставляю локоть вперед и вверх, прямо в его подбородок. Он, качнувшись назад, валится неуклюжим мешком. Секунду он лежит так, дергая конечностями, как лобстер, которого только что вытащили из его соленой обители.

Никто не сделал и малейшего движения, чтобы помочь ему. Люди просто отвели глаза, не желая ввязываться. Кто их может винить за это? Наименее привлекательная сторона человеческой сущности показывала свою личину слишком долго, и я тоже внесла в это свой вклад. Стыд сжигает меня. Мне бы следовало сдержаться, но швейцарец зашел достаточно далеко в отношении Лизы.

Он резко переворачивается, вскакивает на ноги.

— А что будет, когда она родит ребенка? Что тогда произойдет? Что произойдет, когда ты родишь своего?

«Помоги мне», — молю я океан, небеса и весь мир между ними. Я не знаю, что делать.

Тогда

У Парфенона в Афинах есть много более дешевых и мелких собратьев, разбросанных по миру; способность человека творить столь же ограничена, сколь и безгранична. Одно такое здание приютило Национальный музей, где Джеймс и Рауль когда-то перебирали черепки. То, что было всего лишь топотом моих ботинок на тротуаре, теперь превратилось в гулкие удары по мраморным плитам в почти пустом холле. Единственным, кто находится здесь, является девушка, сидящая за конторкой. Из-за развернутых створок обложки и твердого корешка Библии видны лишь ее глаза.

— Ах, — выдыхает она, словно удивляясь, что кто-то по собственной воле решил зайти в музей. — Здравствуйте.

Она встает, разглаживает брюки, улыбается так, будто забыла осуществить некие важные действия, которые входят в ее обязанности.

— Я должна сказать: «Добро пожаловать в Национальный музей», но, по правде говоря, я сегодня никого не ожидала. К нам уже целую неделю никто не приходил. Только служащие, а они обычно пользуются служебным входом с задней стороны, потому что там у нас парковка.

Она наваливается на полированную мраморную столешницу конторки и шепчет:

— Я, вообще-то, не должна этого делать, но вы можете пройти бесплатно. Обычная цена входного билета — десять долларов, за исключением вторников, когда вход свободный, но я не думаю, что десять долларов смогут существенно помочь музею. Музей перестает быть музеем, если его никто не посещает. Так что, если кто-то полюбуется нашей коллекцией, уже будет хорошо. Вы пришли, чтобы посмотреть что-либо конкретное?

Она достает глянцевый проспект, разворачивает его, чтобы показать мне все чудеса света. Ее воодушевление столь велико, что я не говорю, что знаю, куда нужно идти. Пусть она насладится своей ролью.

— Антропология?

Девушка обводит широким жестом все восточное крыло.

— Там очень много всего, но оно стоит того, чтобы обойти и посмотреть, уверяю вас.

Вновь усевшись на свой стул, она с хрустом раскрывает свою новую Библию. Она ищет либо ответы на свои вопросы, либо спасения. Надеюсь, она найдет и то, и другое.

Я здесь уже бывала с десяток раз, углубляясь в подвал, где находятся скромные кабинеты смотрителей и их помощников, своей теснотой более напоминающие кладовки. Как автомобиль, который ездил по одной и той же дороге много раз, влечет к знакомому проезду, так и мои ноги несут меня в каморку Джеймса. Здесь он отображен белым по черному: Джеймс Витт, доктор философии. Я не сорвусь. Я не запла́чу. Слезами теперь ничего не исправишь. И все же, когда я пробегаю пальцами по этим белым желобкам в пластмассе, мои глаза печет и они увлажняются.

Дверь, которую я ищу, в самом конце прохода, на углу, а это значит, что помещение за ней чуть просторнее, чем соседние. Но это, видимо, глухой тупик, поскольку на мой стук никто не отвечает. Надеюсь, доктор Пол Мубарак не умер.

Да, он жив. Я нахожу его сидящим за одним из множества лабораторных столов музея; он склонился над монетой, слишком щербатой, чтобы быть современной.

Он поднимает глаза и, коротко хохотнув, подбрасывает старинную денежную единицу своими тонкими коричневыми пальцами.

— Динарий. Дневная плата за простую работу в Древнем Риме. Вышел из употребления во втором веке, но в течение четырех столетий кое-что значил в мире.

Его яркие глаза изучают меня, каталогизируют и помещают на подставку под стеклом.

— Мы уже встречались раньше.

— Да, на похоронах Джеймса Витта.

— А что вас привело сегодня в музей? Наверняка вы здесь не как простой посетитель. Этого не может быть, когда очередная цивилизация рассыпается в прах прямо за этими дверьми.

Я делаю глубокий вдох.

— Мне нужна помощь в идентификации кое-чего. Джеймс и Рауль помогали мне, когда…

— В таком случае давайте для начала пройдем и сделаем вид, будто вы здесь с тем, чтобы осмотреть нашу великолепную коллекцию. Меня гнетут многие вещи, но менее всего новые поступления, для кропотливого разбора которых у меня нет практикантов. Я буду вашим экскурсоводом, и, надеюсь, общество симпатичной девушки поднимет мне настроение. Мы постараемся не беспокоить толпы посетителей.

Я иду рядом с доктором Мубараком, позволяя ему увлечь себя рассказами о Древнем Риме и Древнем Египте. Его едва заметный акцент помогает представить себя где-то в экзотических краях, где смерть не ходит по пятам.

— Мне нравится иногда на нее смотреть и спрашивать: «Не вы ли моя пра-пра-пра-прабабка?»

Мы останавливаемся около мумии, чье очарование заключается в ее возрасте, а не в нынешнем наряде из полусгнивших полос ткани.

— Кем она была?

Я бы могла прочитать пояснительную надпись, выгравированную черными буквами на бронзовой табличке, но все происходящее доставляет мне огромное удовольствие.

— Увы, моя достопочтенная прародительница не имеет имени. Мы зовем ее Грация, пока она снова не обретет свой подлинный титул. Царица или, возможно, принцесса. Кто-то достаточно значительный, чтобы ее современники позаботились о сохранении ее тела. Ну а теперь расскажите, что привело вас к моей двери. Как вы, наверное, успели убедиться, мы нынче не избалованы множеством посетителей. Мир переживает трудные времена, и люди ищут ответы где угодно, только не в истории. Так что посетителей нет. Хотя все, что нам нужно знать сегодня, можно отыскать в прошлом. Это фундамент, на котором мы стоим. Ошибки совершались и раньше, будут они совершаться и впредь. Это бесконечный процесс.

Я не могу отплатить этому человеку полуправдой за его внимание ко мне. Поэтому я рассказываю ему все о Джеймсе, Рауле и об их намерении помочь мне установить происхождение вазы. Когда я заканчиваю, он мне говорит:

— Покажите.

Мы подходим к свету, чтобы он мог заглянуть в пакет, в который я поместила черепки и горсть пыли. Все это вперемешку с несколькими костями.

— Нет, нет, нет, — бормочет он. — Старинная, сказали они?

— Да, — отвечаю я, усиливая это слово коротким кивком.

— Нет.

Его вздох пробивается сквозь обломки столетий.

— Иногда так бывает, что сознание раскалывает действительность на фрагменты, складывая их заново в желаемом порядке. Джеймс и Рауль стремятся… стремились сделать невиданные, блистательные открытия, которые бы дали их карьерам мощный толчок. Люди любят, когда их именами называют что-либо, это создает иллюзию бессмертия.

Он улыбнулся скромной извиняющейся улыбкой.

— Вы одарили их восхитительной загадкой, и это наделило вашу вазу свойствами, которыми она не обладает. Джеймс ошибся насчет этого гончарного изделия. Он и Рауль, оба. Эта вещь не старинная. Моя жена купила нам в холл похожую. А люди из-за рода моей деятельности принимают ее за старинную. Жена мне подмигивает, рассказывая им, что это не то греческая, не то этрусская ваза.

— И они верят?

— Дорогая моя, они проглатывают это с величайшим удовольствием. Люди верят в то, во что хотят верить. В их картину мира не вписывается тот факт, что музейный смотритель археологического отделения станет держать у себя в доме современную керамику. Люди забавны. Мы меняемся, но при этом остаемся теми же, что и всегда.

Его слова звучат у меня в голове тяжелыми ударами. Ваза не старинная. Тем не менее Джеймс и Рауль верили. Я там была, я сама это видела. А может, я действительно одна из тех, кто видит то, что хочет видеть, а они меня просто разыграли? Или, может, они подумали, что я их разыгрываю со своей старой-новой вазой, и решили мне подыграть. Ответ они унесли в свои могилы, не оставив мне пояснительной записки.

Мне вдруг стало смешно, ведь я бы убила их, если бы они уже не были мертвы.

— Кости, — продолжил он, — принадлежат кому-то из семейства Muridae.

— Вы знаете эти кости?

— Нет, я знаю мышей.

 

Глава 12

Мышь с загнутыми усиками исчезла. На ее месте другая, с правильными, ровно растущими усиками.

— Ух ты, они выглядят великолепно, — говорю я.

Шульц откинулся в своем кресле, чавкая чипсами.

— Я рада, что эта партия не передохла.

— Ага, — произносит он, и крошки летят во все стороны из его рта, — это замечательно.

— Эй, Шульц, а что случилось со всеми теми мышами, которые сдохли? Я имею в виду… ну, вы их сожгли или как?

— Чего?

— Ну, мне просто интересно.

Я стараюсь казаться эдакой дурочкой, для которой ничего, кроме швабры, не имеет значения.

— Мы сожгли их, — ворчит он. — Это была обязанность Хорхе.

— Фу, надеюсь, мне не придется этого делать.

— Не беспокойся, большой парень теперь это делает сам. Никому не доверяет.

— Вот и хорошо, меня это устраивает.

Моя швабра продолжает шлепать по полу.

Я нашла родственников своей вазы на тесно уставленной низкой полке между раскладными столами и стойкой для журналов. Это не просто братья и сестры, а клоны, абсолютно одинаковые близнецы. То прошлое, из которого они появились, было грузовиком, а до того — фабрикой, а еще раньше — кучей глины.

Если бы существовала книга величайших дураков всех времен, несомненно, я была бы на первой странице.

На этикетке написано: «Сделано в Мексике». Смеюсь как сумасшедшая, потому что предположить такое я не могла.

Сейчас

Коринфский канал ненасытной глоткой рассекает ландшафт.

— Видишь это?

Швейцарец показывает на два волнореза, обрамляющих вход в расщелину. Маяки на них мертвы и не могут указать путь кораблям между ними.

— Ноги шлюхи, широко расставленные, чтобы всякого впустить внутрь.

— Почему ты так ненавидишь женщин? Твоя мать была шлюхой?

Однажды по телевидению я смотрела передачу про научную станцию Скотт-Бейс в Антарктиде. Помню, тогда я подумала, что это самое холодное место на земле. Так было до этой минуты. Южный полюс в сравнении с глазами швейцарца кажется теплым гостеприимным курортом.

— Кем была моя мать, тебя совершенно не касается.

Он бьет кулаком о планширь. Канал приближается.

— Я расскажу тебе кое-что, но ты не должна никому об этом говорить. Если осмелишься, я разрежу твою подружку, как она того просит.

Я смотрю на безжизненные каменные башни и надеюсь увидеть свет.

— Загляни сегодня ночью в грузовые трюмы. Никому не говори о том, что там обнаружишь.

Я пойду. Конечно, я же не могу удержаться. Поманить меня тайной — это все равно что водить шоколадным тортом перед носом голодной женщины. А я умираю от голода. Само собой, не прямо сейчас. Я дождусь, когда совсем стемнеет, как и говорил швейцарец, и пусть тьма хранит меня от посторонних взглядов.

Мои ноги осторожно касаются ступеней, мои шаги едва слышны. Никого не встречая, я пробираюсь через внутренние помещения корабля, пока не подхожу к двери грузового трюма.

Она не заперта. Что плохого может таить за собой незакрытая дверь? Я достаю из кармана зажигалку и держу ее наготове. Я прохожу в дверь, но за собой ее не закрываю.

Это неправда, что женщина на корабле к несчастью. Этот корабль могут привести к гибели мертвецы.

Вся команда присутствует на этом параде смерти. Капитан лежит наверху горы трупов, лицо разбито в кровь, тело скрючено в три погибели. Другие тоже здесь, хотя это только лица без имен. Кто-то сложил их, как рыбаки складывают свой улов, нет только льда для сохранения его свежим.

Это швейцарец.

На сей раз я с громким топотом взбегаю вверх по лестнице, не заботясь о том, что грохот выдаст мое присутствие здесь. Я бегу в общую каюту, где одни находятся в разных фазах сна: кто-то храпит, кто-то вздрагивает. Другие дремлют вполглаза, не теряя бдительности на случай опасности. Лиза свернулась калачиком в углу, пристроив голову на наших рюкзаках. Обвожу помещение взглядом. Швейцарца нигде не видно.

Я дергаю дверь, ту, которая ведет на капитанский мостик. Ее ручка — разболтанная потертая преграда между нами и теми, кто управляет судном.

— Проснитесь! — кричу я. — Все вставайте! У нас неприятности.

Пассажиры, эти овцы, обреченные на убой, просто пялятся на меня. Никто не считает нужным выбивать дверь. Им достаточно смотреть, как я безрезультатно пытаюсь это сделать.

Мой ум напряженно ищет выход из положения и хватается за то, что кажется ему наиболее верным вариантом. Единственная спасательная шлюпка лежит вплотную к левому фальшборту.

Этой ночью немного теплее. Воздух резко пахнет солью; когда-то я любила этот запах, но сейчас он уже не напоминает мне о беззаботных временах, проведенных на берегу моря. Теперь это запах поражения и смерти. Здесь я лишилась своего президента. Здесь «Элпис» лишился своего экипажа.

Корабль медленно движется вперед. Огни горят, но они едва пронзают ночную тьму, и от луны тоже мало помощи в моем деле. Все, на что ее хватает, — это сделать видимой мелкую рябь на воде.

— Ты, кусок дерьма! — кричу я в никуда. — Зачем ты убил их?

До меня доносится ответ швейцарца:

— Капитан уже был заражен. Некоторые другие тоже. Лучше было сейчас убить их, чем оставить мучиться.

— Они, возможно, выжили бы.

— Тогда они бы мутировали в нечеловеков, не приспособленных к жизни. То, что я сделал, — милосердие.

— Чушь собачья. Это все твои нездоровые игры. Мы все для тебя игрушки.

— Жизнь — это эксперимент, а я — ученый! Выживешь ли ты, американка? Время покажет.

— Зачем же тогда ты меня предупреждаешь? Это может исказить результаты эксперимента.

— Ты посмотрела на остальных? Они обременены желанием умереть. А ты хочешь жить, поэтому я даю тебе возможность.

После этого его больше не слышно, только ночь вокруг и дрожащий свет луны на воде. Я возвращаюсь к остальным и жду, что будет дальше.

Мы стоим, мы ждем. Наконец солнце пронзает горизонт своим лучом, и мы видим, что на нас несется Пирей.

То, что происходит дальше, разворачивается одновременно и быстро, и медленно, как и подобает катастрофе.

— Что происходит? — спрашивает у меня Лиза. — Расскажи мне.

Ее наивный вопрос взрывает мой вспыльчивый характер.

Я хватаю Лизу за плечи, разворачиваю ее к стремительно надвигающейся суше, описываю, что с нами сейчас произойдет.

— На этом судне нет капитана, а топлива в обрез.

Она обдумывает мои слова и впадает в ступор.

— Как мы его остановим?

— Никак! Мы сейчас разобьемся о бетонный причал, нравится тебе это или нет, — резко отвечаю я. — Если только другое судно не появится на нашем пути или не произойдет какое-нибудь чудо. Может, ты, черт возьми, совершишь чудо? А то у меня вряд ли получится.

— Так что же мы будем делать?

— Стоять на корме. Когда я крикну «Прыгай!», прыгай за борт.

Остальные две женщины охвачены паникой. Они вцепились друг в друга, рыдают, размазывая слезы и сопли. Мужчины, как и подобает мужчинам, переживают происходящее стоически. Даже слишком спокойно. И в это мгновение я понимаю, что то, что говорил швейцарец, правда. Того мира, который мы знали раньше, больше нет. Мы лишились всего: семей, друзей, врагов. Что нам остается, если больше нет тех, кого можно любить или ненавидеть?

Берег железобетонным тигром мчится, чтобы вгрызться нам в глотки. Нет времени восхититься его красотой, нет времени помолиться. Почти нет времени, чтобы спастись.

— Прыгай! — ору я Лизе и отрываю ее пальцы от планширя.

Я держу ее за запястья, и мы летим вниз.

Море заставляет нас самих стремиться к себе. Оно не вспучивается нам навстречу, а ждет, когда мы обрушимся на его поверхность и провалимся в глубину. Покой длится одно мгновение. Потом вода сотрясает мое тело так, что из него едва не вылетают кости.

Тогда

Мы с Дженни пьем кофе на привычном нашем углу, когда она вдруг огорошивает меня:

— Я кое с кем встречаюсь.

— Ты изменяешь Марку?

Она хмурится.

— Боже мой, конечно нет. Я имею в виду психотерапевта.

Она делает микроскопический глоток кофе. Сегодня мы обе дрожим.

— Все это слишком тяжело, я не справляюсь. Я постоянно говорю себе, что выдержу, но понимаю, что занимаюсь враньем, и с каждым днем это становится все очевиднее. Ты молодец, и папа с мамой меня поддерживают, но мне нужна помощь от кого-нибудь со стороны.

— Я понимаю тебя.

— Правда?

Я киваю, отхлебываю кофе. Пытаюсь вобрать в себя его тепло. Я не думаю о Нике. Я опять сегодня искала его имя и не нашла. Это все, что мне нужно.

— Я рада. Мне нужно было кому-то рассказать об этом. Это смешно, не так ли? Я не могу рассказать маме и папе, потому что они…

— Ты можешь говорить с нами о чем угодно, — произносим мы одновременно и смеемся.

— Именно, — бормочет она.

— Я тоже посещала психотерапевта некоторое время, — выбалтываю я.

— И он тебе помог?

— Он, может, с этим и не согласился бы, но да, помог. Это его имя я смотрю каждый день в списках.

— Потому что ты в него влюблена?

— Нет. Потому что могла бы влюбиться.

— Это одно и то же, — заявляет сестра. — Просто ты этого еще не знаешь.

Сейчас

Если я устремлю взгляд в небо, то можно притвориться, что я на пляже и что мама с моей сестрой барахтаются на мелководье. А потом, когда я устану плавать, мне купят мороженое. В этих фантазиях меня не окружают обломки дерева и металла. «Элпис» не пылает, над его горящим топливом не поднимается столб густого удушливого дыма. Его передняя часть не смята в гармошку о бетонную пристань Пирея, а задняя не погружается под воду. Словно ведомый ложным инстинктом кит, который встретил свою смерть, выбросившись на берег.

Над головой, траурно крича, кружат морские птицы. Для них я всего лишь большая рыба. Их обсидиановые глаза наблюдают за мной в ожидании капитуляции. Но ее не будет, я не сдамся.

Хотя и приятно было бы все пустить на самотек.

Я закрываю глаза всего на одно мгновение, а затем, открыв снова, вижу, что солнце продвинулось за тучами, и я тоже. Прибой, словно добрый помощник, толкает меня к выпуклому бетонному берегу. Потом все меняется, меня влечет в сторону, параллельно береговой линии, наперерез качающейся на волнах яхте. Мы с ней сталкиваемся. Для судна это едва заметный толчок, но для моего плеча оглушительный удар. Соленые слезы заливают мне глаза, на которые, на секунду ослепляя, накатывает волна.

— Американка!

Энергично колотя воду ногами, я опять разворачиваюсь головой к берегу. Швейцарец там, Лиза тоже. Она стоит на коленях, судорожно хватая ртом воздух. Швейцарец стоит, широко расставив ноги, уперев руки в бедра. На лице его обычная жестокая ухмылка.

Она жива, и я тоже. Нам, к счастью, удалось хотя бы это.

— Американка, тебе нужна помощь?

Нужна, но я не хочу помощи от него. Помощь, за которую нужно платить, таковой не является вообще. И я продолжаю работать руками и ногами, приближаясь к берегу города Пирей, где земля, покрытая запутанной сеткой из дорог и домов, устремляется к небу.

Здесь снова все, как в Бриндизи: низко сидящие в воде большие корабли, корпуса которых изъедены коррозией. Со временем, когда уже некому будет латать проржавевшие корпуса и вода начнет сочиться внутрь, а потом зальет их полностью, они уйдут на дно.

Силы меня покидают, руки болят от борьбы с упрямо сопротивляющимся морем.

— Ты сама не справишься! — кричит он с берега.

Голова тяжелеет, руки тоже. Все тело взывает к отдыху, к отказу от борьбы. Хочется отдаться на милость моря. Сознание застилает дремотный туман. Я моргаю, трясу головой, пытаюсь сориентироваться, но туман сгущается. Берег слишком далеко. Слишком далеко.

— Ну давай, американка!

Он наклоняется, подхватывает изодранный спасательный жилет и машет им в воздухе как знаменем, торжествуя свою победу.

Я делаю еще один болезненный гребок.

— Может, тебе нужен стимул? Европейский стимул, ведь американцы все делают только ради денег. Но ты… думаю, ты действуешь по другим причинам.

Он разворачивается, обходит Лизу.

— Для нее ты сделаешь все, что угодно, хотя она почти что пустое место.

— Нет, — начинаю я, но всплеск соленой воды заливает мне рот, режет глаза.

Изрядный глоток морского рассола льется мне в легкие, и я выплевываю его. Там, на бетонном причале, швейцарец отводит ногу назад. «Смотри, — дразнит он меня своим ледяным взглядом. — Я могу и это. У меня есть власть, а у тебя нет ничего».

Нет. Нет. Нет.

Затем он расслабляет ягодичные мышцы, его нога выстреливает вперед и обрушивает удар Лизе в ребра. Испустив громкий выдох, она валится пластом на бетонный пол. Следующая волна, пробегая по поверхности моря, захлестывает мне лицо. Я задерживаю дыхание, задираю голову, пытаясь глотнуть воздуха. Когда мое зрение проясняется, швейцарец пристально за мной наблюдает.

— Давай, плыви, ленивая американка.

На этот раз он разит Лизу в плечо, она вскрикивает.

Новая злость лесным пожаром распространяется во мне. Подстегнутое яростью, мое тело начинает черпать силы из ниоткуда. Вероятно, мои мышцы приберегли неприкосновенный запас энергии на черный день. Может, это тот увесистый кусок торта, который я умяла в кухне после одного неудачного свидания. Или, возможно, это мое тело пожирает само себя.

Я медленно рассекаю водную толщу, режу ее руками, толкая себя вперед работой ног. На берегу швейцарец продолжает издеваться надо мной. Его слова сопровождаются криками Лизы. Девочка могла бы сопротивляться, но я знаю, что она боится вызвать у него гнев, а также потерять его грубую привязанность.

За одним гребком следует второй. За вторым — третий.

Он придавливает ее к земле, нажимая ботинком на горло.

Четвертый следует за третьим. За ним пятый. Мои легкие болят. Совершив тридцатый гребок, я касаюсь бетона. Победа ли это, когда ты слишком измотан, чтобы думать хоть о чем-нибудь? Имеет ли значение то, что ты выжил?

Перебирая руками по берегу, я вытаскиваю тело из воды, не заботясь о том, что грубая поверхность сдирает мою кожу. Кислород, сладостный кислород — вот все, что имеет значение. Он врывается иззубренными клочьями, обжигая горло и легкие, но с каждым вдохом боль уменьшается.

Швейцарец смеется.

— Ты жива, я впечатлен. Ты и эту спасла, конечно.

Он снова пинает девушку.

— Если у тебя какие-то проблемы, давай им выход на мне, ты, кусок дерьма.

— Нет, мне больше нравится так. Я получаю удовольствие, наблюдая за твоей реакцией. У тебя на лице все написано. Я вижу, что ты хочешь сделать со мной. А зачем? Это существо повернется против тебя из-за чуть большего, чем пакетик горячих чипсов. Не так ли?

Он пихает Лизу носком ботинка. Она стонет, и он бьет ее в ребра еще раз.

Я ничего не могу с собой поделать. Каждый раз, глядя на Лизу, я вижу Джесса, вижу Ника, вижу всех, с кем меня свела судьба с тех пор, как все это началось. Они все собрались в моем сознании, сбившись в один черный разозленный рой, и когда я наконец фиксирую свой взгляд на швейцарце, то уже не могу сдержаться.

Каждый грамм энергии, отнятый водой, бурля, возвращается в мое тело. Мои мышцы гудят от напряжения, все тело начинает трясти. Я, словно кошка, сжалась напряженной дугой, ожидая… ожидая… ожидая малейшего движения своей жертвы. Черт тебя побери, двигайся.

Он смеется над нами.

И более ничего.

Тогда мои мышцы, эти сжатые пружины, высвобождаются, приводя меня в действие, и я мчусь по бетонному причалу, чтобы обрушить на его грудь серию ударов вялых кулаков и нетвердых ладоней. Но он удостаивает меня смехом, чтобы разозлить еще больше. Затем он отнимает у меня инициативу, берет за запястья и сжимает до тех пор, пока мои кости не начинают трещать.

— Ты не можешь причинить мне вреда, — говорит он. — В тебе нет для этого необходимого.

— Если у меня будет шанс убить тебя, я убью, — отвечаю я.

— Нет!

На секунду мне показалось, что крик исходит от него, но его бледные губы окаменели, превратившись в неподвижную линию. Это Лиза.

— Нет, — повторяет она, — пожалуйста, не надо!

Он держит меня, я в его милости. Мое внимание переключается с него на Лизу и обратно, прежде чем снова совершить переход к ней. По какую же сторону забора она очутилась? Она на моей стороне баррикады или на его?

— Он чудовище, — говорю я ей. — Он убьет нас обеих, если мы дадим ему такую возможность.

— И это говоришь ты? Ты забыла, что без конца повторяла мне раньше? Ты говорила, что мы должны держаться за то, что нас делает людьми. Вот что ты мне говорила.

Она ползет по земле, одной рукой держась за бок.

— Не шевелись, — говорю я ей. — У тебя, скорее всего, сломаны ребра.

— Так ты мне говорила. Мы должны проявлять сочувствие и милосердие, потому что это делает нас тем, что мы есть.

Швейцарец скалится, крепче сжимая мои руки.

— Ну давай, трусишка, мать твою. Борись за свою жизнь. Попытайся убить меня. Ты не сможешь выжить в этом новом мире, если не научишься убивать.

— Заткнись.

Его тело сотрясается от беззвучного смеха.

— Зои, — говорит Лиза, — прекрати.

Боевой дух выветривается из меня. Мои руки выпадают из тисков швейцарца, плечи опускаются. Жизненные силы, которые поддерживали во мне горение, достаточное для борьбы, отступают назад в свое укрытие. Энергия никогда не исчезает, только видоизменяется, тем не менее я чувствую, что что-то во мне исчезло.

— Хорошо.

На этот раз, когда пружины моего тела ослабевают, оно похоже на ленту, которая соскальзывает с лодыжки балерины, преодолевающей изнеможение и слабость.

— Ладно.

Я сажусь рядом с человеком, которого я могла бы запросто убить, не будь рядом Лизы, способной меня остановить, и подтягиваю колени к подбородку.

— Я ненавижу тебя.

Швейцарец смотрит на меня сверху вниз, его осклабившийся рот застыл в презрительной ухмылке. Он толкает меня ботинком.

— Трусиха.

— Может быть, — говорю я. — А может, и нет.

— Нет, так и есть, ты — трусливая дура. Любой на твоем месте нашел бы возможность убить меня, а у тебя кишка тонка.

— Я хотела. И сейчас хочу.

— Тем не менее ты перестала драться.

— Это было не мое желание.

— В таком случае ты ничем не лучше меня. Мы одинаковое дерьмо, американка.

— Ты уж определись: либо я трусиха, либо нет.

Я наклоняюсь и помогаю Лизе подняться на ноги. Ее бок выглядит как надвигающийся шторм, весь в сине-черных пятнах с вкраплениями ярко-красного. Именно сейчас я ничем не могу ей помочь. Я не врач. Нет никакой возможности определить, сломано что-нибудь или нет, но мы должны продолжить путь, и я хочу надеяться, что с ней все нормально.

— Как думаешь, с твоим ребенком все в порядке?

Она пожимает плечами, про моего не спрашивает.

— Идите, — говорит швейцарец, — я не стану вас держать.

Я ничего не говорю, лишь бы он не передумал.

Карта и компас в моих руках, и мы, прихрамывая, направляемся в Афины. Смешок швейцарца сперва становится еле слышным, затем исчезает вовсе.

Небо равномерно серое, без просветов, но, по крайней мере, нет дождя. Вот мы и снова вдвоем, Лиза и я. Велосипеда больше нет с нами. Запасов продуктов тоже нет. Нет моих ножей. Нет швейцарца.

Я могла бы убить его, стереть его жизнь, как будто это не более чем грязное пятно. Мне нужно было попытаться. Но море истощило мои силы, опустошив меня, как бокал вина. Мои руки по-прежнему дрожат и трясутся, и хотя я крепко сжимаю лямки рюкзака, это не помогает их успокоить.

Если швейцарец снова нагонит нас, он покойник.

Взявшись за руки, мы двигаемся по шоссе, которое приведет нас в Афины. Брошенных автомобилей мало. Вежливые греки умирали дома, оставив автомобили припаркованными на своих узких улочках. Мы обходим то, что осталось от мертвецов. Было бы неуважительно переступать через них. В моих ночных кошмарах они хватают меня, тянут к земле и тащат в мир мертвых.

Мрачные мысли не покидают меня всю дорогу в Афины. Нам бы следовало обойти город, но кружного пути нет. Пирей плавно переходит в Афины, границы между ними нет.

Мы в бетонных джунглях, схваченных стоп-кадром. Кроме нас, все вокруг неподвижно. Мы как воры, тайком пробирающиеся через город мертвецов и старающиеся остаться незамеченными. Но быть на виду, вероятно, самый лучший вариант. Высокое шоссе ставит нас в выгодное положение, никто не сможет подкрасться к нам так, чтобы мы его не увидели.

Мы шагаем, пока не наступает ночь. Афины погружаются в темноту. Остается лишь один огонек впереди. Я описываю ситуацию Лизе.

— Давай посмотрим, что там, — предлагаю я.

— Я не хочу туда идти.

— Мы подойдем потихоньку, и я проверю, безопасно ли там.

— Нет! — истерически взвизгивает она.

— Тогда я пойду сама.

— Нет, не ходи. Останься.

— Хорошо, я остаюсь.

Мы подходим ближе, потому что так пролегает дорога. Огонек разрастается, мы словно бабочки, которых влечет к свету. Напряжение Лизы все увеличивается, и вскоре рядом со мной начинает идти подобие скрипичного смычка.

Впереди — это обман зрения. Свет исходит из поросшей деревьями местности, настолько близко от нас отстоящей, что, кажется, плюнь — и попадешь. Он справа от нас и вниз, вниз, вниз…

— Мы можем подкрасться, и я загляну через край. — Я киваю в сторону обочины хайвэя. — Нам не нужно подходить ближе.

— Мы не спустимся вниз?

— Нет.

— Хорошо.

Мы так и делаем. Мы осторожно подбираемся к краю, и я с опаской наклоняюсь над серым бордюром. То, что я вижу, когда-то было парком с детскими игровыми площадками. Теперь все заросло, природа снова утверждает свое доминирующее положение повсюду среди песочниц и лесенок, где не так давно играли дети. Зелень опутала качели, будто пытаясь задушить стальную конструкцию. Водопад виноградных лоз спускается с горки. А посреди всего этого пылает огонь в металлической урне для мусора, вывернутой из своего места около фонтана.

— Я слышу огонь, — шепчет Лиза. — Там есть люди?

Действительно, я тоже слышу треск, щелчки и хлопки огня, пожирающего свою добычу.

— Я не знаю.

Мы немного ждем, но никто не показывается. Устав наблюдать, я увлекаю Лизу дальше по нашему пути. Она вроде бы в порядке. Измотана, но и я тоже.

Пройдя не больше нескольких десятков шагов, я оглядываюсь через плечо. Света больше не видно.

Тогда

Где-то — неизвестно где — дождем падают кошки. Они валятся с деревьев, будто спелые яблоки. Пока люди сосредоточили все свое внимание на преодолении болезни, леса наполнились кошками, которые ощутили зов предков и откликнулись на него.

Загадку исчезнувших кошек раскрыла австралийская пара, удалившаяся от цивилизации. Они рассказали об этом журналисту за рыбой, чипсами и светлым пивом.

— Нам надоело слушать правительство, которое убеждает нас, что нужно оставаться дома. Здесь все умирает. Поэтому мы упаковали экипировку и отправились в дождливый лес. Там никто не болеет, правда? Короче говоря, мы заехали подальше от города. И что мы видим?

После паузы, заполненной покашливанием журналиста, мужчина продолжил:

— Ну-ну, угадайте. Готов поспорить, что не сможете. Мы увидели кошек. Тысячи этих зверьков. Возможно, они изображали из себя коал, не знаю.

— Они все были мертвы?

— Ну да, мертвы.

— Потому вы и вернулись.

— Мы подумали, что, если болезнь распространилась так далеко, лучше уж мы умрем с бутылкой холодного пива в руке.

Подобные репортажи вскоре появились и в обеих Америках, и в Европе. Мертвые кошки гнездились на деревьях, пока буря не стряхнула их с ветвей, пока сила земного притяжения не вернула их вниз. Все они сдохли от истощения, в ожидании неизвестно чего.

Думаю, они там прятались от нас.

Я еду в метро, когда Джесс снова подходит ко мне, этот человек-марионетка, одетый в дутую куртку.

— Я не буду спрашивать разрешения присесть, потому что мы уже знакомы, а если бы мы были друзьями, вы бы первой предложили. Люди предлагают друзьям присесть, таковы хорошие манеры поведения.

— Присаживайтесь.

Он уселся. Точно такой же, как и в прошлый раз. Руки покоятся на коленях, взгляд устремлен прямо перед собой.

— Я знаю, что вы не имеете права рассказывать мне что-либо. Моя мать мне все объяснила, когда я говорил с ней по телефону. Она заявила, что вы можете нажить себе большие неприятности и что вас даже могут выгнать с работы. «Из-за тебя человек лишится средств к существованию, — сказала она мне. — А у женщины, скорее всего, есть рты, которые нужно кормить». В общем, я решил дать вам свою визитную карточку. Так будет нормально?

— Вполне.

Он шумно выдыхает, как будто нервничал, предполагая мой возможный отказ.

— Хорошо, я сейчас напишу ее, потому что пока у меня нет напечатанных.

Его куртка шелестит и поскрипывает, когда он засовывает руку в карман и извлекает оттуда фиолетовую, с искорками ручку и прямоугольный кусок плотной бумаги. Сверху он пишет свои имя и фамилию, домашний адрес, номер телефона и адрес электронной почты.

— Это на тот случай, если заработает Интернет. «Нельзя терять надежду», — говорит моя мама.

Он протягивает мне карточку и прячет ручку обратно в карман. Он ждет, наблюдая, как я открываю свою сумочку и кладу в нее его импровизированную визитку.

— Вам нравится готовить?

— Конечно.

— И я люблю готовку. Вчера вечером я сделал мини-пиццы на оладьях. Я их чуть не сжег.

Весь остаток поездки он говорит о еде. Я слушаю и делаю все подобающие замечания. Потому что я знаю то, чего не знает он: я собираюсь рассказать ему все. Но не здесь. И когда мне нужно выходить, я говорю ему об этом.

 

Глава 13

Сейчас

Я должна бодрствовать, я не могу отдыхать, если для этого требуется закрыть глаза. Мы в большом магазине. Лиза лежит на помосте, где раньше стояли манекены, одетые в наряды, которые будут в моде в следующем сезоне. Я сижу на полу рядом с ней, ноги скрещены, локти уперты в колени. Мою голову все туже и туже стягивает невидимый обруч, шея становится все слабее. Мне приходится руками поддерживать голову, чтобы она не упала на грудь.

У Лизы кровотечение. Это началось ночью: сначала пятно малинового цвета, потом капли, а сейчас это полотна Пикассо у нее между бедер.

Смерть затаилась в ожидании, но я не готова отдать ей Лизу. «Иди к черту!» — мысленно кричу я, потому что произнести это вслух значило бы напугать ее. Она стала цвета курицы, из которой выпустили кровь. Обескровливание — вот как это называется, смерть от чрезмерной потери крови. И я даже не знаю, что нужно предпринять, чтобы восполнить потерю в этих условиях.

Лиза знает, что я за ней наблюдаю.

— Не волнуйся ты так, Зои, со мной все в порядке.

Нет, с ней все не в порядке. То, что с ней происходит, не имеет ничего общего с порядком. Кровотечение не прекращается. Мне как минимум нужно найти аптеку и разжиться там ватой, бинтами, антибиотиками, хоть чем-нибудь, но я не могу уйти без нее и не могу взять ее с собой. Жаль, что сейчас здесь нет швейцарца. Но… я рада, что его здесь нет. Я была бы рада, если бы моя мать была здесь, или Дженни, или Ник. Я хочу, чтобы Ник был здесь. Он знает, что нужно делать. Девочка была бы в безопасности с ним, пока я добывала бы все необходимое.

— Со мной все в порядке, — повторяет Лиза. Ее слова сливаются друг с другом. — Давай поспим. Но сначала расскажи мне, куда мы направляемся.

— Мы идем на север, в селение Агрия. Оно расположено на берегу залива, у самой воды.

В какой-то момент среди зевоты и вычитывания себя за желание отдохнуть это все-таки случилось.

Мне приснился Сэм. Он в машине, в той, в которой погиб. Его тело страшно изувечено, кровь булькает между губами. Его мать тоже здесь, она обтачивает свои ногти пилочкой.

«Ты никого не можешь спасти», — говорит мне Сэм.

«Она может попытаться», — возражает его мать.

Они начинают спорить, а я вслушиваюсь в равномерное капание. Бензин, наверное. Может, кровь. Через некоторое время я устаю от их препирательств.

«Как же я получу свой скаутский значок, если я всех их не спасу?» — спрашиваю я.

Никто из них не может ответить мне. Моя бывшая свекровь отшвыривает пилку, закрывает глаза и прекращает дышать, как будто упрямство не позволяет ей сделать ничего другого, кроме как умереть.

Сэм смотрит на меня и улыбается кровавой улыбкой.

«Я бы в тебя влюбилась, — говорю я. — Со временем».

«Прекрати собирать значки, — говорит он мне. — Они, в конце концов, ничего не значат».

Затем я просыпаюсь и Сэм со своей матерью исчезают, равно как и Лиза. Только на этот раз она оставила за собой след. Маленькие кроваво-красные капли ведут вдаль по тротуару, жуткая пародия на хлебные крошки. Капли яркие и свежие.

Я иду по следу, вспоминаю историю про Гензеля и Гретель. Птицы склевали их хлебные крошки, а голодные заблудившиеся дети набрели на пряничный домик в лесу. Но домик был лишь приманкой для детей, которые не смогли устоять перед искушением сладостями. Ведьма, как сообщают нам братья Гримм, ничего так не любила, как хорошую детскую ножку на ужин. Она пленила Гензеля и Гретель и стала их откармливать, чтобы в дальнейшем съесть. Но она поплатилась за свои коварные замыслы смертью в огне собственной печи, куда ее загнала храбрая Гретель.

Где пряничный домик Лизы? Если я его найду, я найду и ее.

Следующие несколько капель размазаны. Пытаюсь сообразить, что это может значить, но мой ум одновременно затуманен сонливостью и остр от страха. Он перескакивает с одного вывода к другому, отбрасывает одни гипотезы, тут же замещая их новыми, ничего общего не имеющими с реальностью, а полностью навеянными конспирологическими теориями.

Теперь я бегу по следу «крошек». Мне нужно выяснить, куда они ведут. Я должна найти ее, поскольку не думаю, что Лиза одна. Она не может быть одна, без кого-то, кто завлек и повел ее.

Снова и снова я мысленно хлещу себя бичом. Это полностью моя вина. Я заснула, зная, что не имела права позволить себе этого. Я знала, что она нездорова, что ее сознание замутнено.

Это моя вина, поскольку я оставила девочку, хотя несу за нее ответственность.

Кровь, кровь, еще больше крови. Всю дорогу по улице, мимо оставленных отдыхающими кафе, мимо покинутых покупателями магазинов. Окна и двери некоторых из них разбиты, но большинство не тронуто, как будто человечество внезапно встало и ушло из жизни.

Окружающий вид меняется. Среди магазинов начинают появляться площадки со старыми и новыми транспортными средствами, выставленными на продажу. Большая часть их отсутствует, остальные представляют из себя металлолом. Кто-то хотел взять машину и уехать отсюда к черту, но не преуспел в этом. Скелет повис на рулевом колесе. Его или ее рука зажата в смертельном капкане поднятым оконным стеклом на водительском месте. Водитель тоже здесь, но его труп сохранил на себе больше плоти. У второго скелет дочиста ободран хищными птицами и плотоядными насекомыми. Водитель — кусок мяса, одетый в гниющие отрепья.

Сейчас мне нет до них дела.

След Лизы ведет меня к бежевому зданию, низкому и широкому, с окнами, сделанными из стеклоблоков. На двери вывеска, написанная на совершенно непонятном мне греческом языке, а также часами работы с 9:00 до 17:00. Какие дни рабочие, я понять не могу, да это и не имеет никакого значения. Я даже не знаю, какой сегодня день недели и какое число. С того дня, как мы покинули Бриндизи, я потеряла им счет. Та дата имела значение, но она уже в прошлом.

Запах ударяет мне в нос в тот самый момент, когда я упираюсь плечом в дверь. Затем дверь издает звук «пух», словно пожилой состоятельный джентльмен, затянувшись сигарой в казино, держит, держит, а потом выпускает дым в лицо своей спутницы. Той, которую он купил за слишком большую сумму, но, тем не менее, не ценит. Открыв дверь, я получаю вдох затхлого воздуха. Сосна, никогда не знавшая леса, или шишка в смеси с аммиачной вонью кошачьей мочи. Это почти полностью, хотя и не совсем, забивает медный запах свежей крови.

Сердце бешено колотится в груди. «Уноси отсюда ноги», — отстукивает оно азбукой Морзе. Но все происходит как во сне, который всем иногда снится, когда на тебя надвигается нечто невероятно ужасное, но ты не можешь сдвинуться с места.

Тук, тук.

Стулья. Литые пластмассовые стулья наподобие тех, что бывают в казенных учреждениях. Они расставлены буквой «П» вокруг стола. Лицевой пластик отслоился по краям, обнажая дешевую доску внутри. Здесь же находится конторка с панелями из матового стекла. На стене выделяется пустое место, где раньше был телевизор.

Я едва не смеюсь: когда случается катастрофа, люди первым делом бросаются за электроникой. «Бери, Джон, — говорят, наверное, они друг другу. — Теперь и у нас это будет». И все бы ничего, только Джон теперь лежит в канаве ничком и гниет. Ему не нужны ни телевизор, ни тостеры, которые могут жарить яйца и бекон одновременно с хлебом. Смерть — отличный демотиватор.

Тук, тук.

Ноги отказываются слушаться. Они бездельничают, не обращая внимания на строгие команды, исходящие из моего мозга.

Тук, тук.

Это место… Да, я знаю его. Не хочу этого признавать, но я его знаю. Существует только один тип помещений, запах в которых одинаков по всему миру. Как будто чистящее средство для них поставляют с единого централизованного склада. Я его знаю. Я с ним тоже работала. Этот запах так же знаком мне, как и печенье, еще теплое, посыпанное шоколадной крошкой, или солнечная кожа Ника, запах которой я вбирала в себя так глубоко, как только могла.

Это клиника. Медицинское учреждение определенного рода. Отделка помещения совершенно безлика. Картины на стенах представлены репродукциями стандартных пейзажей: поросшие цветами лужайки, пасущаяся корова. Со стены безмолвно взирает Дева Мария, качающая младенца на колене.

Здесь тоже кровь Лизы, размазанная по полу. Одноцветная радуга, растянувшаяся через холл.

Сосна и кровь. Медь и осень.

Тук, тук.

Мои ноги двигаются так, будто для них это непривычное дело. Суставы скрежещут и скрипят под кожей. А затем я слышу звук. Но он исходит не из меня. Он доносится с другого края радуги Лизы, который прячется за углом в конце холла. Это звук гремящих в мойке ножей из нержавеющей стали.

Тук, тук.

Кто-то думал, что это оригинально — выложить полосу желтой плитки вдоль коридора. Львы, и тигры, и медведи — о Боже! Я следую за ними, потому что именно это делают заблудившиеся девочки, которые хотят повстречать волшебника и поскорее попасть домой.

Дальше по коридору. Поворот направо. Иду по желтым плиткам, оранжевым, где натекла кровь Лизы. А вот и дверь, не закрытая до конца, так что узкая щель дает возможность заглянуть в нее. Толкаю ее коленом, и она распахивается.

Тук, тук, бух!

Лиза здесь. То есть я думаю, что это она. Тут столько крови, что я с трудом могу понять, где что. Она на столе для обследования пациентов, ноги зафиксированы в петлях, руки свисают по бокам. Ее голова наклонена ко мне, но она не знает, что я пришла. Лиза уже ничего не узнает, кроме, пожалуй, хозяина подземного царства, или Господа Бога, или какого-то иного божества, которому она молилась и который существует.

Между ее ног швейцарец, тоже залитый кровью. Его одежда промокла, светлые волосы измазаны, все ярко-красное. Меня поражает это странное обстоятельство, поскольку Лиза мертва, но при этом ее кровь выглядит так, как должна бы выглядеть в живом теле.

Швейцарец оборачивается ко мне, в руках он держит ее внутренности. На что похожа матка, я имею представление только лишь по схематическому рисунку из учебника анатомии, но думаю, что именно ее он швыряет в металлический таз.

Он разворачивается, его голубые глаза сверкают непреклонностью и безумием на запятнанном красным лице.

— Он должен быть здесь, — бормочет он. — Должен быть.

— Что ты сделал с ней?

Мое горло парализовано, губы скованы бессильной вялостью. Удивительно, что словам все же удается покидать их и складываться в осмысленную последовательность.

Он копошится скальпелем в том, что осталось от Лизы, затем поднимает взгляд на меня.

— Он должен быть здесь.

— Кто?

— Эмбрион! — кричит швейцарец и швыряет таз в стену.

Таз отскакивает и приземляется у моих ног, содержимое раскидывается слякотной массой.

— Она была беременна. Должен быть плод. Где он? — продолжает орать швейцарец.

Произнося каждое слово по слогам, он втыкает скальпель в ее тело и дергает на себя, кромсая от пояса вниз.

— Он здесь, внутри, и я найду его!

Засунув обе руки ей в нутро, он погружает их по локоть.

— Ты убил ее, — просто говорю я ему.

Он так энергично качает головой, что капли с его мокрых волос летят на стену.

— Нет, нет, нет! Она сама себя убила. Она легла под своего отца. Она забеременела. Она сосала мне член, нося дитя другого мужчины. Она пришла по собственной воле, пока ты спала. «Помоги мне», — молила она меня. Как я мог отказать в помощи? Я помогал многим женщинам в ее положении.

— Ты убил ее.

— Я… не… убивал… ее… — рычит он.

Его трясет от злобы, но на меня он не смотрит.

— Где он? Где она его спрятала?

Он вдруг разворачивается на месте.

— Ты его забрала, так ведь?

Я не понимаю. Лиза была беременна. Он говорил, что это так. Эта тошнота по утрам, никаких явных признаков «коня белого». А если не это… то что тогда?

Слезы катятся у меня по щекам. Я вытираю их тыльной стороной ладони.

— Посмотри, что ты сделал с ней, чудовище, — говорю я. — Она была человеческим существом. Всего лишь девочка. Что с тобой, сумасшедший ублюдок? Ты как будто одна из тех чокнутых женщин, о которых писали газеты. Они разрезали беременную и вытащили ее ребенка. Ты сумасшедшая женщина, не мужчина.

Это приводит его в ярость. Его искаженное, испачканное кровью лицо — безумие во плоти. И он кидается ко мне со скальпелем в руке, залитый таким количеством крови, больше которого я не видела в своей жизни. В мертвом свете люминесцентной лампы она сияет рубином.

Я убегаю. Он бросается за мной. Мы мчимся по коридору, оскальзываясь на крови Лизы. Как два комика. Швейцарец пытается схватить меня, но я отпрыгиваю вправо, а его продолжает нести прямо. Я подхватываю один из пластмассовых стульев. Я не останусь в долгу. Я делала это и раньше: использовала стул в целях самообороны.

Когда он понимает, что промахнулся, что меня нет перед ним, он разворачивается. В этот самый момент я с силой обрушиваю стул ему в лицо.

«Ой, — думаю я, — как больно». Я не могу сообразить, почему мне тоже больно, если ударила я.

Затем я опускаю взгляд и осознаю связь между болью и скальпелем, торчащим у меня из руки.

Держась одной рукой за лицо, он, с трудом переставляя ноги, будто его подошвы увязают в патоке, идет на меня.

— Я тебя разрежу, — говорит он невнятным из-за разбитых губ голосом, — и покажу тебе.

Мое дитя, пожалуйста, только не мое дитя.

В моем сознании щелкает переключатель. Я никогда этого не позволю. Швейцарец убил Лизу, но больше он ничего у меня не отнимет. Он не понимает. Если он убьет меня, я тоже лишу его жизни. Я скапливаю столько слюны, сколько могу, и плюю ему в лицо.

Представляю осуждение во взгляде своего отца, но он мертв. Я слышу лекцию матери о том, чего леди не должны делать. Но она тоже мертва. Есть только я и он, и, думаю, с учетом сложившихся обстоятельств, мои родители меня все же одобрили бы.

— Я разрежу тебя.

Его голос шелестит, как оберточная бумага.

Я убегаю.

Тогда

— Идем со мной, — говорит мне Дженни в один из четвергов, когда мы встречаемся на ступеньках библиотеки.

Она в своем красном пальто, шея обмотана шарфом цвета верблюжьей шерсти. На мне такой же наряд, только черного цвета.

— К моему психотерапевту, я имела в виду.

Я смотрю на нее так, будто она обезумела, но в таком случае весьма хорошо, что она посещает психотерапевта. Я говорю ей об этом, и она смеется.

— Она тебе понравится. Лена — потрясающая.

Мои плечи слегка ссутуливаются. Где-то на периферии моего сознания теплилась надежда, что ее психотерапевт — Ник.

— Не думаю.

— Мне бы это помогло.

— Каким образом?

— Лена говорит, что у меня есть нерешенные проблемы брошенности, коренящиеся в детском возрасте. Она предполагает, что, встретившись с тобой, сможет лучше понять ситуацию. Так как?

— Нет. И когда это ты была брошенной?

Мы заходим внутрь. Сестра обижена, ее плечи напряжены, а подбородок высоко поднят. Она не смотрит в мою сторону, только раз незаметно бросает на меня сердитый взгляд.

Становимся в хвост очереди. Потихоньку продвигаемся вперед. Стараемся держать нервы в узде, когда слышим неизбежные взрывы скорби уязвленных горем сердец.

Наша очередь подходит слишком быстро и недостаточно быстро одновременно. Я успеваю увидеть раньше, чем Дженни. Фамилия Марка бросается мне в глаза. Я обхватываю ее рукой, пытаюсь увести ее отсюда, прежде чем она увидит.

— Дженни, пойдем.

Но уже слишком поздно, она увидела его имя. Марк Д. Ньюджент. Теперь уже ничего не поправишь. Она будет лежать с закрытыми глазами на кровати и видеть эти буквы на фоне черноты. Сегодня. Завтра. Отныне каждый день. Я тоже чувствую боль, меньшую, конечно, но сейчас мне некогда об этом думать. Мне нужно увести отсюда Дженни.

Она повисает на мне, стонет.

Я веду сестру к ее машине, чтобы отвезти в единственное место, куда я знаю дорогу: домой. Когда я заезжаю во двор к нашим родителям, я не обращаю внимания на некошеный газон и неухоженный сад, которые всегда содержались в идеальном состоянии. Наступили выходящие за пределы нормы времена, так что необычное больше не удивляет меня. Мать неспешно подходит к двери.

Мы все как портрет одной и той же женщины: в скорби, в решительности и — тридцать лет спустя — в удивлении.

— Что случилось? — спрашивает мать и понимает, едва успев задать вопрос.

Она прижимает руку к груди.

— Марк, да? О Боже.

На ней ночная рубаха, очередная в целой серии последовательно сменяющихся подобных текстильных изделий длиной до пола, которые наш отец в шутку называет «предохранителем от развлечений». Она закрывает за нами дверь, и мы оказываемся словно в печи. Здесь, вероятно, градусов тридцать, не меньше.

— Мам, все в порядке?

— Все хорошо, хорошо, — отвечает она, и я понимаю, что все совсем не хорошо.

Она завладевает нами, делая то, что всегда делают матери. Она ведет Дженни к розовому дивану и усаживает, как будто ее дочь снова маленькая девочка. Она прижимает ее к груди и, обняв, раскачивается с ней из стороны в сторону.

Дженни сейчас нужна материнская забота. Нет, Дженни нужен Марк, но он не может здесь оказаться. Он никогда больше не сможет здесь оказаться. Мы все словно марионетки с невидимой рукой внутри нас, заставляющей жить и плясать. Когда эта рука сбрасывает нас, словно перчатку, мы падаем, и это конец всему.

Я иду в кухню, наливаю воду в электрочайник, затем отправляюсь искать отца. Я слоняюсь, переходя из комнаты в комнату. Заглядываю в гараж. Тут все так же, как и всегда.

Наконец я иду в подвал. Его не найдешь за одной из дверей, ведущей из прихожей, за которой в темноту спускается расшатанная лестница со свисающей сверху голой лампочкой. Попасть в подвал можно через шкаф в туалете. Там в полу есть лаз и лестница, ведущая вниз. Обычно люк открыт, если только нет гостей. Никому не понравится, если из дырки в полу выглянет чья-нибудь голова, когда он пролистывает журнал, сидя в туалете.

Сегодня люк закрыт. Но не это меня беспокоит. Мое сердце заставляет ухать в груди так сильно, что заглушает воркование матери в соседней комнате, нечто другое. Латунный болт, которым привинчена деревянная крышка лаза к полу. А также новые петли. Они из такого же блестящего металла, как и болт. Это тоже не должно бы меня настораживать, но… раньше крышка люка лежала с полом заподлицо по всему периметру, а теперь петли выступают над поверхностью. Снаружи.

— Привет, булочка.

Мое сознание выпрыгивает из тела, ударяется о потолок, потом снова, плавно скользя вниз, возвращается на место. Мой отец здесь, а не там, в подвале, запертый, словно…

Монстр.

…узник. И выглядит он прекрасно. Его глаза искрятся затаенным весельем.

— Папа, ты меня так напугал, что я чуть не укакалась.

— Тогда ты там, где тебе и нужно быть, не правда ли?

Мы обнимаемся.

— Что произошло с твоей сестрой? — спрашивает он, зарывшись в мои волосы.

Мои глаза мгновенно наполняются влагой.

— Марк, — говорит он излишне оживленно для такого разговора.

Он идет широким шагом в гостиную, тянет меня за собой, хотя я не хочу услышать то, что будет дальше, потому что уже вижу: что-то не в порядке. Папа выглядит не прекрасно, он выглядит молодым. Он на десять лет старше мамы, но сейчас он лет на пятнадцать моложе ее.

— Дженни, девочка моя, — говорит он, — давай это отпразднуем. Он все равно никогда не был тем, что тебе нужно. Да, он умер. Ну и что? Теперь ты можешь найти кого-нибудь другого. Кого-то с настоящей работой. Занимающегося мужским делом. А не этим бабским «сидя-перед-компьютером» дерьмом, которое он так любил.

Он продолжает в том же духе, пока взгляд Дженни, который она в него вперила, не наполняется ужасом. На моем лице такое же выражение. А у мамы ничего подобного.

Она встречается со мной глазами, в которых я вижу усталость и смирение. Она знает, что происходит что-то не то, что отец явно не в порядке, но, тем не менее, не вмешивается.

— Прибавь, пожалуйста, отопления, — рокочет отец, и она бросается угождать ему.

Воздух становится все тяжелее. Жар исходит не только от радиаторов, но и от него. Внутри него как будто пылает огонь. Я почти вижу пар, струящийся из его пор. Воздух вокруг него дрожит. Он как асфальт жарким летним днем.

— Папа, — говорю я, — это не…

— Зои, — перебивает меня мать.

— Почему заперт подвал? — спрашиваю я ее.

Папа не прерывает своего потока слов.

— Марк был ничтожеством, — заявляет он. — Я никогда не хотел, чтобы ты за него выходила, если помнишь. «Дженни, — говорил я, помнишь? — Ты уверена, что тебе это нужно?» Но ты была так молода, всего двадцать два, ребенок еще. Тебе нужно было сначала пожить для себя, чего-то достичь, а потом уже обзаводиться семьей. Поверь мне, это хорошо, что Марк умер, теперь ты можешь жить по-настоящему.

— Что в подвале, мама? — с нажимом спрашиваю я.

— Ничего особенного, — отвечает она, — у нас завелись еноты.

— Что за чушь, мы же в городе. Здесь нет енотов.

Отец резко оборачивается ко мне.

— Не смей так разговаривать с матерью! — вскрикивает он.

Я вздрагиваю. Мне достаточно пальцев на одной руке, чтобы посчитать, сколько раз он на меня повышал голос. Он любил Марка, относился к нему как к собственному сыну. Это не мой отец.

— Это хорошо, что он умер! — орет он, обращаясь к Дженни. — Хорошо!

Отец валится на пол, и его тело начинает сотрясаться, как это было с Джеймсом. Только тело Джеймса не было раскаленной сковородкой.

— Неси лед! — рявкаю я матери.

Она выбегает в своей ночной рубахе, сжимая рукой кружева, закрывающие шею, но не в кухню, как я предполагала, а в подвал. Дженни сидит на диване, ее глаза округлились от потрясения. Сперва муж, теперь вот отец. Я хлопаю ее по руке, ее взгляд вновь становится осмысленным.

— Звони 911.

Она бросается к телефону, набирает номер, ждет.

— Не отвечают.

Нет даже оловянной дамы.

— Набирай еще.

Мама влетает с пластмассовым ведром, отпихивает меня в сторону, прикладывает его содержимое к груди отца. Кубики льда. Соприкоснувшись с телом, лед шипит, пар поднимается над ним густым облаком. Сауна для одного человека. Затем она берет телефон из рук Дженни и мягко ставит его на место.

— Они не приедут. Никогда не приезжают. Они теперь даже не утруждаются отвечать.

Отец начинает стонать. Его веки дрожат. Припадок проходит, и вскоре кубики льда больше не тают на коже его груди.

Дженни смотрит на него с ужасом.

— Что с ним случилось?

Я смотрю на мать и вижу в ее глазах покорность судьбе.

— Его тошнило? Вы болеете?

— Да, — шепчет она. — Вам, девочки, лучше уйти. Это самое большее, что я могу для вас сделать как мать.

Она целует Дженни в лоб.

— Я сожалею о гибели Марка. Мы его очень любили.

Но я не могу уйти, не узнав все.

— Что в подвале?

Она еще более понижает голос, чтобы Дженни ее не слышала:

— Когда станет слишком поздно, мы уйдем туда. У нас договоренность с некоторыми из соседей насчет… помощи друг другу.

Я крепко ее обнимаю, говорю, что люблю ее. То же самое повторяю отцу.

Мне хочется убежать в свою бывшую комнату, а не на улицу, на холод, вместе с разбитой горем сестрой. В свою комнату, где одеяло обладает силой преградить путь буре. В мою бывшую комнату, туда, где родители молоды и полны сил, а сестра-егоза не дает ни минуты покоя. В мою бывшую комнату, где смерть — всего лишь слово в толстом словаре.

Сейчас

Улицы Афин, прыгая, проносятся мимо. Хотела бы я, чтобы тротуары были полны пешеходов, чтобы затеряться среди них, но, с другой стороны, по пустым улицам легче продвигаться. Во мне борются противоположные стремления. Скальпель по-прежнему торчит из моей руки, и я не помню, нужно ли выдернуть лезвие или оставить все как есть до тех пор, пока не подоспеет помощь. Но помощь ко мне не придет, только швейцарец. Поэтому я вытаскиваю скальпель и прячу в карман, как маленькую неприглядную тайну. Рука покрывается красным. Мне нужно укромное место, место, где я смогу остановить уносящее мои жизненные силы кровотечение.

Убежищем оказался склад. Четырехлитровые банки с оливковым маслом, поставленные одна на другую, образуют трехметровую стену, отгораживающую меня от всего остального мира. И все равно он меня находит, в чем я и не сомневалась.

— Я знаю, что ты здесь, американка. Я вижу кровь. Скальпель все еще в твоей руке? Думаю, что это так. Кровотечение стало сильнее? Я знаю, как причинить боль человеку, американка. Я знаю, как убить. Ты можешь о себе сказать то же самое?

Его голос опускается, и я понимаю, что он нагнулся или сел по ту сторону забора из банок. Теперь его голос раздается на одной высоте со мной:

— В ней не оказалось ребенка. Я был уверен, что он есть, но я ошибся. Но кое-что я нашел. Хочешь узнать, что я нашел? Возможно, внутри тебя тоже это есть. Хочешь узнать, что это? Ты любознательная особа. Я чувствую это. Ты и сейчас сгораешь от любопытства и задаешься вопросом: «Что же он нашел внутри глупой девчонки?»

Темные пятна мутят мой взор, когда я стаскиваю ремень с пояса и туго наматываю его на руку. Пятна разрастаются, потом сжимаются, исчезают, но на их месте возникают новые. В моих глазах вертится калейдоскоп, сквозь который я почти ничего не вижу. Неужели так происходит умирание?

— Поговори со мной, американка. Спроси меня, что я нашел, что было у нее внутри?

Теперь его голос удаляется, хотя я знаю, что он не шевелился. Это я, я удаляюсь.

— Меня это не заботит.

Только когда он начинает смеяться, я осознаю, что произнесла это вслух.

— Конечно, заботит. Все, что ты делаешь, — это забота. Иначе зачем бы ты привела глупую девку с собой? Кто она тебе?

Я отвечаю сквозь сжатые зубы:

— Просто девушка.

— Нет, не думаю. Я знаю людей, американка. Я знаю, что люди делают те или иные вещи по причинам, которые часто и сами не понимают. Она рассказывала мне, как ты увела ее с фермы, от ее семьи. Зачем ты это сделала? Хочешь угадаю?

— Пошел ты.

— Когда работаешь врачом, встречаешь множество разных людей. У женщин, которых я видел в своем кабинете, всегда было объяснение, почему они ко мне пришли. Некоторым нужны были контрацептивы. Другим необходимо было сделать аборт. Кому-то нужно было сдать анализы на заболевание. Но все они хотели, чтобы я сказал: «Все в порядке». Хотели оправдания своих деяний. Прощения своих грехов. Освобождения. Кого ты пыталась спасти, американка? Не эту девчонку. Она тебе никто. Заменитель.

Заменитель Джесса. Моих родителей. Всех.

Я закрываю глаза. Надеюсь, эти имена останутся в моем сознании. Теперь в окружающей действительности что-то меняется, возникает что-то новое. Темные пятна разрастаются, переползая с моего зрения на нервные волокна.

— Кого ты пыталась спасти, американка? Сестру, может быть? Свою семью? Мужа? Нет, не мужа. На твоем костлявом пальце нет обручального кольца.

Дженни, Ника, родителей. Разве я пытаюсь кого-то спасти? Разве я это делаю? Я стремлюсь к героизму? Но я не ощущаю в себе героических способностей. Я чувствую страх — и ничего более. Страх за своего ребенка. За свое будущее, которое, похоже, не продлится более пяти минут. А может, и того меньше.

— Эта безмозглая английская девка убила себя. И ты ей помогала.

— Я тебя не понимаю.

Мой язык становится неповоротливым, слова наползают одно на другое.

— Спроси меня, что я нашел у нее внутри.

— Мне надоели твои игры. Рассказывай уже.

Звук чего-то, со скрежетом скользящего. Металлом по бетону. Смерть касается моей ноги, и я дергаюсь, но мои пальцы уже тянутся к этому. Я знаю, что это такое. Я знаю, что это, еще до того, как мои пальцы пробегают по жестким завиткам блестящей спирали. Холод наваливается на меня с распростертыми объятиями. «Дай мне забрать тебя с собой, — шепчет он. — Я заберу тебя туда, где больше ничто не сможет коснуться твоего тела, где ты уже ничего не будешь чувствовать. Там мы все мертвы и бесчувственны».

— Тебе эта вещь знакома, не правда ли, американка?

— Да.

— Откуда? Говори.

— Я дала его ей, чтобы она могла себя защитить.

— Ты дала ей инструмент, чтобы выдрать то, что, как она верила, внутри нее. Она всунула его себе в матку, словно она бутылка дешевого вина.

Доволен, улыбается.

— Ты шокирована?

— Это он был внутри нее?

— Нет, она сжимала его в руке, как будто он имел для нее большую ценность, когда я нашел ее. Счастливая. Вот этого хотела глупая девка. Если ты шокирована, то ты так же глупа, как и она.

— Я не могла ее спасти. Я даже себя спасти не могу. Я не героиня.

— Конечно, нет. Я мог ее спасти. Я герой. Я спасаю мир от мерзости, которую он породил своими грехами.

Из моего горла вырывается смешок.

— Ты?

— Я — герой. А ты — ничтожество. Что ты пыталась спасти? Одну тупую слепую девку. Мои цели намного масштабнее. Намного более важные. Они принесут миру пользу. Я убью чудовищ, созданных человеком.

Я закрываю глаза. Настоящее ускользает из моих пальцев, словно намазанная жиром веревка.

— Какого же черта ты ко мне привязался? Я — никто. Всего лишь уборщица.

— Не просто уборщица. Ты работала в «Поуп Фармацевтикалз». А это значит, что ты была собственностью Джорджа Поупа.

 

Глава 14

Тогда

Бип.

— Мама, папа! Если вы дома, возьмите, пожалуйста, трубку.

Пауза.

— Дженни и я в порядке. Никто из нас не заболел. Просто чтобы вы знали. Я… мы скучаем по вас.

Бип.

Это была бы настоящая зима, только без снега. Пока. Бог его знает почему, но воздух достаточно холодный, чтобы снежинки не теряли своей особенной формы. В библиотеке еще горит свет, однако наручные часы сообщают мне, что он вот-вот погаснет. Я не могу долго отсутствовать. Дома у меня заперта Дженни с полулитром мятного мороженого, посыпанного шоколадной крошкой.

— Это все, что у них было? — спросила она, когда я торжественно протянула ей картонный стакан. — Я хотела с изюмом и ромом или с печеньем.

Мороженое обошлось мне в двадцать долларов. Двадцать! Это все, что было в магазине, кроме мороженого с маркой их торговой сети за двенадцать. Но в нем больше воздуха, а не собственно мороженого.

Прошла неделя, как Дженни потеряла Марка и мы узнали, что потеряли наших родителей. Я звоню и звоню, но никто не отвечает. Телефонная сеть умирает. Теперь все чаще звонки заканчиваются тишиной.

Я по-прежнему прихожу сюда ежедневно, но теперь без Дженни. Я ищу фамилию Ника и надеюсь не найти ее. Обычно я иду сразу после работы, но сегодня мне позвонила плачущая Дженни.

— Ты можешь в это поверить? — спросила она меня, как только я вошла.

Она смотрела телевизор, старую серию какой-то мыльной оперы — новые теперь не снимают.

— Он погиб в авиакатастрофе, прежде чем она успела сообщить ему, что беременна двойняшками.

Она начинает всхлипывать.

— Мы с Марком подумывали о ребенке в этом году. А потом он должен был уехать туда и погибнуть, прямо как Джулиан.

— Кто такой Джулиан? — спросила я.

— В сериале.

Таким образом, я опоздала в библиотеку из-за мыльной оперы.

Когда я вхожу, на меня поднимает глаза старшая библиотечная работница. Ее внешность — воплощение стереотипа библиотекарши, вплоть до очков, балансирующих на кончике ее крохотного носа. Сейчас она здесь одна из всех сотрудников, не считая молодого аспиранта, таскающего свою металлическую тележку между рядами книжных полок. По виду тележки можно предположить, что она должна страшно грохотать, но не грохочет — колеса хорошо смазаны и беззвучны. Библиотекарша кивает на круглый циферблат, висящий на стене, предупреждая меня, что двери будут заперты с минуты на минуту. Я киваю ей в ответ, мол, понимаю, что время закрытия близко. Не вполне этим удовлетворенная, она возвращается к своей работе.

Список висит на стене. Толпа давно схлынула, за исключением одинокой фигуры, стоящей у стены с широко расставленными ногами. Мое сердце начинает биться чаще. Мне знакомы черты этого человека. Много раз я любовалась ими через столик в кафе. Прикасалась к нему в своих фантазиях. Сейчас он кажется мне выше, но я не знаю точно, из-за чего это — то ли потому, что я какое-то время не видела его, то ли потому, что за прошедшие месяцы он стал в моем сознании почти что мифическим героем. Больше моей крохотной жизни.

Потом он оборачивается…

Боже мой, он увидит меня! Не сейчас. Не в таком виде. На мне линялое белье и нет макияжа. А ноги я побрила? Нет. Не было необходимости. Я — снежный человек, а он великолепен.

Его лицо — камень. Гранит. Мрамор. Бывает ли что-нибудь тверже? Я не знаю, но самый твердый камень сейчас передо мной. Этот человек Ник, если бы Ник был высечен в скале, а не создан из плоти.

— Доктор Роуз.

Слова звучат грубо, формально. Он говорил мне, чтобы я обращалась к нему по имени, но я не могу. Доктор Роуз подразумевает, что между нами невидимая стена, я притаилась в безопасности с одной ее стороны, он — с другой.

— Привет, Зои! Вы кого-то ищете?

Тебя.

— Друга.

Он кивает, бросает через плечо взгляд на список, затем снова оборачивается ко мне:

— Надеюсь, вы его здесь не найдете.

— А вы кого ищете?

— Своего брата Тео, — отвечает он через невидимую стену.

— Надеюсь, вы его не нашли.

— Будьте здоровы, Зои.

Я смотрю, как он уходит, не сказав более ни слова. Мои руки беспомощно повисают вдоль тела. Изменилось даже что-то в его движениях. Какое-то подергивание, прихрамывание, заметное у него с правой стороны. Что с ним случилось? Я хочу знать. Но теперь слишком поздно, он ушел, а я стою как вкопанная, будто меня разбило параличом в одном из моих ночных кошмаров. Я могла бы позвать его, заставить все рассказать, но мои губы тоже обездвижены.

Ник жив. Это хорошо. Это все, что мне нужно было знать. Это все, что я хотела узнать, так ведь? Я повторяю про себя: «Ник жив, и это единственное, что для меня сейчас имеет значение».

Библиотекарша неодобрительно покашливает у меня за спиной. Этот звук выводит меня из оцепенения, я бросаюсь вперед и изучаю список, чтобы не вызывать более ее осуждения. Я просматриваю список, дважды проверяю, нет ли фамилии Ника, просто на тот случай, если его присутствие тут было всего лишь обманом зрения. Но нет, в списке его нет.

Но есть другое имя: Теодор Роуз.

Я вылетаю из дверей на мороз, безумно озираюсь по сторонам. Но ночная мгла поглотила все, кроме неясного света двух уличных фонарей по обе стороны от меня. Ника нигде нет.

Бип.

— Алло, мама, папа!

Пленка с шумом проматывается вперед.

Бип.

Вестибюль в «Поуп Фармацевтикалз» теперь не место для секретарши. Телефоны молчат, не снуют торговые агенты, никто не толпится в службе информации. Если бы секретарша была по-прежнему здесь, то она бы полировала себе ногти и пролистывала журналы, попивая кофе.

Я поднимаюсь в лифте на свой этаж. Стальные тросы с завыванием бегут через блоки, с глухим ударом срабатывают тормоза, и кабинка, подрагивая, замедляет ход. Я и не подозревала, насколько шумный мой мир, пока не осталось никого, чтобы его заполнять. В раздевалке пусто. Каждое мое движение сопровождается эхом, и вот я уже издаю столько звуков, сколько могло бы появиться, играй многорукий музыкант на всех ударных инструментах оркестра одновременно. Я убираю, причем так же, как я это делаю в любой другой день. Я чищу пылесосом, мою шваброй, вытряхиваю мусор в специализированные мусоропроводы. Некоторые из них ведут в пе́чи, находящиеся в подвале, где его с шумом поглощает огонь. Куда ведут другие, мне неизвестно. И теперь я удивляюсь, что когда-то мне до этого не было никакого дела.

Мышей не осталось совсем. Дверцы их клеток обвисли на погнутых петлях.

— Они умерли? — спрашиваю я Шульца.

Он согнулся над микроскопом, вглядываясь в предметное стекло. Он фыркает, утирает мокрые ноздри обратной стороной ладони.

— Я был голоден.

Я смотрю на него, жду завершения шутки. У каждой шутки есть завершение, правда?

— Ты съел мышей?

— У меня не было мелочи для торгового автомата, тебя устроит такой ответ?

Каждый день мы работаем с ним бок о бок, но я совершенно не понимаю его.

— Ты видела фильм «Разрушитель»?

— Конечно, — отвечаю я.

Он поднимает голову и вновь опускает.

— Они не так и плохи. Получше того, что дают в кафетерии.

Сейчас в кафетерии ничего не дают. Обеды мы приносим с собой. Мне нечего сказать. Нет, вру, у меня есть два слова: я увольняюсь.

Я прощаюсь, собираюсь уходить, но он жестом подзывает меня к себе.

— Взгляни на это.

Отклонившись в сторону, он освобождает достаточно места, чтобы я стала рядом и заглянула в окуляр. Какие-то кляксы и закорючки плавают в зеленом море. Симпатичные, инопланетные, пугающие своей необычностью существа.

— Что это?

— ОУН, органоидная условно-патогенная неоплазма.

— Неоплазма — это как рак, что ли?

— Ага. Но не абы какой рак. У него есть свое собственное сознание, он направляется туда, куда ему хочется, и невозможно предположить, каков будет результат.

Он вдруг смеется, фыркает, хватает пальцами воздух перед моим лицом.

— ОУН схватил тебя. Ну, это значит, что в тебя попало некоторое количество этой субстанции и она начинает завладевать твоим телом, — поясняет он, видя недоумение в моих глазах.

— Ты это давал мышам?

— Ну, у них не было выбора. У нас тоже.

Я вспоминаю прививку от гриппа, которую мне делал доктор Скотт.

В этот же день я пишу заявление об увольнении. По возвращении домой я звоню Джессу и все ему рассказываю, потому что есть вещи более важные, чем подписка о неразглашении.

— Но там мороз, — жалуется Дженни неделю спустя.

Она сильно сдала. Я теперь одновременно и родитель, и сестра капризного подростка.

— Хорошо, тогда ты готовишь завтрак.

Дженни колеблется, оценивая ситуацию, поскольку она просила меня испечь блины по маминому рецепту, и я уже приступила. Со вздохом, исходящим из глубины души, она забирает приготовленную мною мелочь, влезает в свое пальто, обматывает шею шарфом и хлопает дверью так, что дрожат стены.

Ничего особенного, всего лишь газета. Да, именно та газета, в которой должна быть статья Джесса. Та, которая сделает парня «не таким, как все» — «хорошим» в глазах осуждающего его отца. Мне нужно узнать, что он написал. Ежедневно я спускаюсь вниз к газетному автомату, забирающему мои монеты и выдающему листки «Юнайтед Стейтс таймс» без ожидаемого материала. С каждым днем газета становится все тоньше, а статей — все меньше, как и читателей.

Один за одним блины приобретают восхитительный бледно-золотистый цвет. Вскоре передо мной лежат две аккуратные стопки, которые ждут, чтобы их съели. Дженни все нет. Судя по всему, она вот-вот должна вихрем ворваться в дом, ругая холод. Меня пробирает дрожь, совсем не связанная с погодными условиями.

Котлета, дневной портье, смотрит сквозь стеклянную дверь холла. На стекле под его носом образовалось мутное пятно, размерами соответствующее его рту. Я надеюсь, что он обернется, услышав мои шаги в холле, но он продолжает пялиться через дверь.

— Видел, как она уходила, но до сих пор не возвратилась, — ворчит он в ответ на мой вопрос о Дженни. — Она важно прошла с задранным носом.

Он конфузится.

— Извините, мэм, я знаю, она ваша сестра.

— Что случилось?

— Толком не пойму. Был какой-то шум, но я ничего не вижу.

Я подхожу и становлюсь рядом с ним у стеклянной двери, выглядываю наружу. Мир за моим окном мертв. Город-призрак. Порывистый ветер подхватывает «перекати-поле» городских окраин. «Юнайтед Стейтс таймс». Других теперь нет.

Холод сочится сквозь щели, оттесняя тепло вглубь помещения. Котлета прочищает горло.

— В пятницу работаю здесь последний день. В этом доме только пять заселенных квартир, этого недостаточно, чтобы содержать двух портье. Недостаточно, чтобы и одного содержать. Не знаю, что там себе думает Мо, но ему тоже ничего не светит.

Ветер проносит мимо полиэтиленовый пакет. Буквы на нем выцвели до бледно-желтого цвета. Когда до моего сознания доходят слова Котлеты, я не могу поверить в услышанное.

— Всего пять?

— Угу. Херб Крэншоу умер пару дней назад. Его жена на прошлой неделе. Их сын в Индии, или где-то еще, где обматывают головы. Скорее всего, парень и не знает об этом. Черт возьми, наверное, он тоже умер.

Портье наклоняется вперед, и его нос расплющивается на стекле.

— О, взгляните, кто-то потерял свой шарф. Смутное время наступило, мисс Маршалл. Что и говорить, смутное время. И становится только хуже. Эти ученые решили управлять погодой, и сейчас с ней явно что-то не так. Мы думали, что мы боги, и теперь Бог смеется, глядя на нас.

Его губы продолжают шевелиться, но слов я уже не слышу, потому что этот шарф… Я знаю этот шарф. В предыдущий раз я видела, как Дженни наматывала его себе на шею, заправляя концы под пальто.

— Мисс Маршалл, вы в порядке?

Нет, я совсем не в порядке.

То ли я оттолкнула его с прохода, то ли, может, он сам отошел в сторону — позже, думая об этом, я уже не могла вспомнить, как все произошло. Так или иначе, я распахиваю дверь, выбегаю наружу и чувствую, как мое лицо обжигает арктический ветер. Я направляюсь вправо, потому что оттуда принесло шарф и потому что там расположены газетные автоматы. Идти недалеко.

На асфальте лежит что-то, одетое в пальто Дженни, но я надеюсь, что это не она, а какой-нибудь бездомный бродяга украл у нее одежду. Но велика ли вероятность, что у него такие же волосы, как и у нее?

О Боже… я не могу этого принять. Не могу. Мама и папа… Слишком много горя, чтобы потерять еще и эту часть себя. Нет, я больше не способна вынести. У меня недостаточно сил, чтобы противостоять такому удару.

— Дженни, — всхлипываю я, — Дженни, вставай. Пожалуйста, вставай.

Она не встает. Она продолжает так же безжизненно лежать, а красный кружок у нее на лбу говорит о том, что у меня больше нет сестры. Теперь я полная сирота.

— Дженни!

Я опускаюсь на колени в кровь, растекающуюся вокруг нее, беру ее голову и прижимаю к себе. Пытаюсь запихнуть ее мозги назад в череп, но у меня не получается. Я продолжаю попытки, однако дыра слишком велика, а розовая масса вываливается наружу быстрее, чем я успеваю заталкивать ее обратно.

Мой ум рассыпался на куски так же, как и ваза, когда я ударила по ней молотком.

Какие-то осколки мыслей в безумной голове. Не могу поверить, что она так со мной поступила. Как она могла оставить меня одну? Моя сестра бросила меня. Будь ты проклята, сука! Будь проклята за то, что не спустилась сюда, когда я попросила в первый раз.

Будь проклята… Я прижимаю кулаки ко лбу. Ее голова на моих коленях тяжелая, как дыня. Меня пронзает боль, которая никогда не пройдет. Будь ты проклята, Дженни.

— Идиотка! — кричу я. — Мы должны были быть вместе, чтобы поддерживать друг друга! Я недоглядела, и ты умерла!

Я продолжаю визжать, бью ее в ярости. Потом доносятся какие-то голоса и через секунду чьи-то руки хватают меня и оттаскивают от Дженни.

— Нет, нет, нет! Это моя сестра.

— Ищите стрелявшего, — говорит кто-то.

— Оставьте нас в покое, — рыдаю я, — у меня больше никого нет.

Но рукам нет дела до моих криков, они продолжают тянуть меня от того, что осталось от моей семьи.

Ну зачем кому-то понадобилось убивать Дженни?

Сейчас

Я смотрю в жерло длинного темного туннеля. Свет в его противоположном конце мчится на меня, сокращая его длину, а потом удаляется на какое-то непостижимо гигантское расстояние. Время и пространство искажаются. Умом я понимаю, что по-прежнему сижу на этом же складе, отделенная от швейцарца стеной банок с оливковым маслом. Но это знание не уменьшает реальности существования туннеля. Вот так приходит смерть? Ждет ли меня с той стороны кто-нибудь из ранее ушедших? Не забыли ли они меня? Любят ли они меня еще так же, как я их люблю?

— Джордж Поуп? Какое тебе до него дело? Он умер.

— Умер? Хорошо, — говорит он воодушевленно. — Надеюсь, это была мучительная смерть. Ты знаешь?

— Знаю что?

— Он умер в мучениях? Он умер от той же болезни, в создании которой принимал участие?

— Нет, — отвечаю я, — это была быстрая смерть.

— Насколько быстрая?

— Расскажи мне, что ты нашел у Лизы внутри?

— Я ничего не нашел там. Ничего. Ее матка была пуста. Как и твоя тоже.

Тогда

Кто же мог подумать, что солнце бывает таким холодным? Его колючее сияние ложится мне на лицо, проникая сквозь грязное стекло. Я нахожусь в простой комнате с деревянной дверью, покрытой облупившейся краской; решеток нет, но это не значит, что я не в камере. Не железо делает тюрьму тюрьмой.

— Мне нужна газета, — говорю я женщине, которая приносит мне еду.

Она со стуком ставит поднос на стол. Стол едва вздрогнул, он прикручен к стене болтами такого размера, что выдержат и атомный взрыв. Все остальное испарится, но они, с упрямством вгрызшиеся в бетон, останутся там, где были.

— Здесь вам не пятизвездочный отель.

— Вот черт, а я и не заметила.

Тяжело ступая, она уходит со своей тележкой — высоким узким ящиком, выкрашенным в бежевый цвет. Еда, однако, пятизвездочная. Никаких дешевых консервов с коричневой жижей, в которую погружены бесцветные кусочки мяса неопределенного происхождения, на пластиковых тарелках. Вместо этого в моем распоряжении равиоли домашнего приготовления, фаршированные сыром рикотта и шпинатом под масляным соусом. А также салатница с зеленью, свежей и хрустящей, заправленной уксусом и оливковым маслом, не познавшими пластиковой тары. Кроме того, салат из фруктов, вкус которых говорит о том, что они куплены не в местном супермаркете.

Меня привезли сюда после того, как была убита Дженни. «Для наблюдения», — объяснила женщина в форме. В военной форме. В какой-то момент президент объявил о введении военного положения, но сообщить об этом населению никто не потрудился. Они патрулируют улицы, наблюдают, следят за тем, чтобы никто не нарушал общественного спокойствия, как это сделала я. Они это видели. Они оттащили меня от моей сестры. Но они не могут сказать мне, кто и почему ее застрелил. Я ничего не могу от них добиться. В ответ на мои вопросы они твердят, что не знают. «Вы считаете, что это сделала я?» — спрашивала я их много раз. «Мы не знаем». Может, это у них теперь девиз такой: «Мы не знаем»?

Раздаются шаги. Военные ботинки, надетые на маленькие женские ноги.

— Зои Маршалл?

Голос у этой чернокожей женщины сильнее, чем ее тоненькое тело, облаченное в униформу. В руках у нее блокнот и чашка кофе. Кофе она протягивает мне.

Я киваю, кем же еще я могу быть?

— Сержант Тара Моррис. Вы свободны. Но я хочу, чтобы завтра вы пришли сюда на прием к психиатру.

— Пришла сюда? Я даже не знаю, где я сейчас.

Она скороговоркой называет адрес.

— Раньше тут была частная школа.

— Теперь нет. Теперь здесь что-то вроде охраняемого центра реабилитации. Мы тут помогаем людям. По крайней мере до того, как…

— …они не вернутся к нормальной жизни?

Я тру лоб, недоумевая, почему в нем нет дырки, в то время как моя сестра такого о себе сказать не может.

— Вы нашли того, кто убил Дженни?

— Нет. Мне очень жаль. Это, конечно, не тот ответ, который бы вы хотели услышать, но другого у меня нет, — говорит она. — Мы ведь армия добровольцев, а не регулярные полицейские силы. Вы теперь в порядке и можете идти домой.

— Почему же тогда меня держали за запертыми дверями?

— Вы набрасывались на моих сотрудников. Как, полагаете, это смотрелось?

Я закрываю глаза.

— Так, будто какой-то придурок только что застрелил мою сестру, а они пытались оттащить меня от нее.

— Это плохо выглядело, — продолжает она. — Действительно плохо. Вы могли оказаться больной, сумасшедшей, возможно преступницей. Я должна была оградить своих подчиненных от риска.

— Она была всем, что у меня осталось. Наши родители…

Шульц, склонившийся над микроскопом. «Я съел мышей…»

— Постарайтесь взглянуть на это с нашей точки зрения. Мы предполагаем худшее в людях. Только так мы можем сохранить свои жизни. Если же мы будем видеть во всех друзей, то потеряем больше людей, а это неприемлемо.

— Где моя сестра?

— Мы ее кремировали. Покойников слишком много, и мы не знаем, что с ними делать.

На секунду у нее на лице отразился страх.

— Мы гибнем толпами. Не только мы. Все.

Не только мы, все.

Я ловлю такси и еду домой. На водителе хлипкая защитная маска. Он берет у меня деньги рукой в перчатке, с подозрительностью разглядывая банкноту. Я бы не удивилась, если бы он пшикнул на нее дезинфицирующим спреем. В конце концов жадность берет верх и он запихивает деньги в карман.

— Теперь работаю на себя, — бормочет он, — ни перед кем не нужно отчитываться.

Котлеты уже нет на своем рабочем месте, поэтому я вхожу, отперев дверь своим ключом, поднимаюсь в лифте, слушая жужжание, которое, кажется, поглощает весь доступный воздух, оставляя меня в холодной испарине. Я, словно робот, совершаю всю последовательность действий, связанных с открыванием двери. Черепки и кости, которые я набрала из коробки несколько недель назад, все еще в полиэтиленовом пакете. Я запихиваю его снова в карман и выхожу.

«Поуп Фармацевтикалз» считает вас частью своей семьи.

Никто меня не останавливает. Единственный охранник мычит что-то невнятное, когда я показываю ему пропуск. Он не смотрит мне в глаза, и я не смотрю в его. Мы оба знаем причину. Мы здесь, в то время как очень многих уже нет. Это признак некой особенности, хотя гордиться тут нечем.

В лаборатории, где были мыши, пусто. Стул Шульца отодвинут далеко от стола, на котором, словно старец, согнувшийся над своими покрытыми стеклом коленями, стоит микроскоп.

Время течет. Я делаю то, что, как я видела, делали раньше они, или как минимум упрощенную версию этого процесса. Я выскабливаю кости на предметное стекло, сую его в ожидающие лапы микроскопа.

— Что ты делаешь?

Этот голос принадлежит не человеческому существу, хотя я по-прежнему вижу лицо Шульца. Шатаясь, он приближается ко мне.

— Ты не должна этого делать.

— Я думала, ты…

— Умер?

Он смеется.

— Это страшная игра. Я держусь из последних сил, иначе мне конец. Пути назад уже нет. Все мы превратимся в прах. Так что у тебя там?

Он тянется к предметному стеклу микроскопа. Я вытаскиваю его, но Шульц неожиданно быстро подскакивает ко мне, и тогда я, не раздумывая, позволяю ему забрать стекло.

Он вставляет его на место под всевидящий объектив микроскопа.

— Прекрасно, — говорит он, — смотри.

Глубоко вздохнув, я прижимаю глаз к окуляру.

И я вижу. Болезнь.

В телефоне теперь обитают звуки, не имеющие ничего общего с обычными звуками набора номера.

Что-то прислушивается и ждет. Чего — я не знаю.

— Алло, — шепчу я.

Алло.

 

Глава 15

Пока люди умирали, научное сообщество было занято. Но до сих пор они шли по ложному следу. И, судя по тому, как этот его представитель скребет свои редеющие волосы, я могу предположить, что определенная доля неуверенности по-прежнему существует. Он не верит в то, что говорит, но в то же время не допускает, что его слова лживы.

Он стоит на подиуме, перед ним с полдесятка микрофонов, чтобы не пропустить ни единого его слова, и рассказывает нам о том, что мы умираем от некоей вирусной разновидности рака.

Единственное, чего он не говорит, — это как мы им заражаемся. Когда его об этом спрашивает журналист из CNN, он тыльной стороной ладони вытирает под носом и что-то мямлит о том, что, вероятно, мы имеем дело с чем-то обычным, позже мутировавшим в массового убийцу. Подобно испанскому гриппу 1918 года, мутировавшему из убийцы ослабленных людей в страшный вирус, который стал забирать жизни у всех подряд в течение своей второй волны.

Но я знаю. Я знаю. Все это начал человек по имени Джордж П. Поуп.

Эта мысль наполняет мое сердце страхом.

В этот раз, когда я звоню в Центр по контролю заболеваний, записанный голос просит меня сообщить свое имя, телефонный номер и причину обращения. Сейчас они заняты, говорит мне голос, но они со мной свяжутся позже. А пока мне придется ждать возможности «настучать» в виртуальной очереди.

Медленно проходит неделя.

Каждый день я слушаю, как лифт с шумом опускается на первый этаж. Когда открываются двери, я говорю: «Доброе утро, Котлета». У меня улучшается настроение, стоит мне представить, что он по-прежнему здесь. Теперь я не кидаю двадцатипятицентовые монеты в аппарат по продаже газет — он и без этого открывается свободно. Я забираю газету, стараясь не замечать бледное пятно на тротуаре, оставшееся от Дженни.

Я поднимаюсь наверх, не утруждаюсь отключением сигнализации. В этом нет необходимости. Теперь некому звонить и проверять, что вошедший человек — это я. Быстро пролистываю газету. Война, война и массовая смерть наполняют теперь ее страницы. Тайное стало явным. Люди наконец осознали, что все, кого они знали, либо больны, либо мертвы. Иной информации очень мало, объявлений нет вовсе. Даже реклама похоронных бюро постепенно исчезла — их сотрудники похоронены в их же гробах.

Я лежу на диване в ожидании смерти или чего-то подобного, что постучится ко мне в дверь и сделает предложение, от которого я не смогу отказаться.

В один из дней, по моим прикидкам это должна быть пятница, чей-то кулак стучит в мою дверь. Я сползаю с дивана, тащусь к дверному глазку.

— Может, впустите меня?

Сержант Моррис.

— Нет.

— Тогда мне придется вышибать дверь, а я, признаться, совсем не в том настроении. Была дерьмовая ночь, мы лишились двоих человек. Так, может, все же впустите?

Она входит на своих тонких ножках, под глазами у нее темные круги.

— Вы должны показаться психотерапевту, — говорит она, — мы же договаривались.

— Неважно выглядите.

— Хорошая квартира. Как думаете, сколько она еще продержится?

— «Продержится»?

Она усаживается на диван, откидывается на спинку и смотрит на меня широко раскрытыми глазами.

— Нам приходится сталкиваться с тремя категориями людей. Мертвецы. Это самая многочисленная группа. Сейчас мы их сжигаем. Так лучше всего. Иначе они гниют и смердят. Мы грузим их в фургоны и отвозим в общественный бассейн в ИМКА. Тот, что под открытым небом. Пару месяцев назад мы слили воду. Оказалось, что лучше места для сжигания трупов не найти. Такой коллективный погребальный костер.

Моррис смеется.

Сначала меня охватывает ужас. Как она может смеяться, рассказывая о том, что горы трупов сжигают в общественном бассейне? Как она может шутить на этот счет? Это трагедия. Кошмар. В этом не может быть ничего комичного. А потом я вижу в этом смешное. Абсурд. И тоже начинаю смеяться. Воображение рисует мне всех этих людей, многие из них в дорогих дизайнерских костюмах, в которых они раньше расхаживали с чувством собственного превосходства над толпой. Обычные люди, которых я встречала в супермаркетах, спешащих, как и я, по своим делам. Сотрудники. Все эти люди жили совершенно разной жизнью. Теперь они свалены на бетонное ложе, залитые…

— Что вы используете в качестве горючего?

— Бензин, — говорит она, едва справляясь с приступами смеха. — Теперь он ничего не сто́ит. Мы просто берем, сколько нам нужно.

Бензин… И их охватывает пламя. Это смешно. «Я думал, вы бросили курить». — «Да, бросал, пока не заразился и не умер. Полагаю, теперь я ничего не теряю». Я не могу остановиться. Вулкан извергается, мой смех стекает по его склонам огненными реками. Горящие люди. В общественном бассейне.

Мы смеемся, согнувшись пополам. А затем что-то меняется, возвращается ужас, и мы начинаем плакать.

— Вот дерьмо, — говорит Моррис. — Я солдат, а солдаты не должны плакать. Особенно те, что с сиськами. И без того тошно.

— А еще две категории?

Она щурится, пытаясь сообразить, о чем это я, и мне приходится напоминать ей, что мы говорили о трех типах людей, среди которых мертвецы были первыми.

— Точно, еще два типа. Вы и я, живые. Те, кто не заразился. Какова бы ни была причина, мы счастливчики, поскольку, похоже, невосприимчивы к болезни. Или, может, наоборот, невезучие. Я пока еще не определилась.

Она садится ровно, пристально глядя в телевизор. Там президент проводит пресс-конференцию с представителями остатков прессы.

— И остальные, — после паузы произносит она.

— Остальные?

— Послушайте, вы должны сами их увидеть. Тех, которые заболели, но не умерли. Конечно, не прямо сейчас.

Я вспоминаю Майка Шульца, съевшего мышей. Заболев, он включил в свой рацион подопытных животных. Я вспоминаю отца и его преображение в духе мистера Хайда. Как ни крути, все это невозможно считать нормальным.

— Кое-что я видела. Насколько все плохо?

Она кивает в сторону телевизора, тянется к пульту дистанционного управления.

— «Человеческие существа больше не совместимы с жизнью».

Эти слова услышала вся страна. Головы поворачиваются, как цветки подсолнечника к солнцу. Через долю секунды, после того как по толпе пронесся вздох изумления, президент Соединенных Штатов понимает, что микрофон не был выключен.

Мы видим его широко раскрытые глаза и опустившиеся уголки губ. Мы видим, как правда доходит до его сознания, — теперь все знают, что наш руководитель не верит в нас.

Он закрывает руками лицо. Он — «Крик» Эдварда Мунка.

Сержант Моррис прячет лицо в ладонях. Вот насколько все плохо.

— Я всегда считала себя выжившей, но теперь я уже не уверена, что это так уж хорошо. Жаль, что я не знала…

— Не знала что?

— Как все это дерьмо покатится к черту. Как это начиналось. Война, болезнь, все. Хочется кому-нибудь свернуть шею. Возможно, стало бы легче. Кроме того, хотелось бы иметь все необходимое. Как только появились первые признаки катастрофы, все начали грабить. В первую очередь аптеки.

— И магазины электроники.

— Да-да, именно. Мир катится к черту, а люди крадут телевизоры с большими экранами, как будто это может спасти их.

Мир сломался, все, из чего он состоял, рассыпалось на куски. Психотерапия уже ничего не изменит. Мне не хочется сидеть и говорить о том, какие чувства возникают у меня в связи с потерей всех, кого я знала. Мне не хочется, чтобы моя душа была разодрана на мелкие фрагменты и чтобы потом я просеивала их в поисках той отправной точки, когда начала лишаться тех, кого любила. Мне не хочется лежать на этом диване в ожидании конца света. А он, конец света, приближается. Президент об этом знает, женщина, сидящая рядом со мной, тоже знает, и я знаю. Конец света наступает. Не знаю, Армагеддон ли это, поскольку явно не хватает религиозно настроенных людей, потрясающих кулаками и вопящих: «Мы были правы! Мы предупреждали вас!» Нет выдвинувшегося лидера, который бы собрал всех нас в кучу и проставил на лбы штрихкоды. Если зверь и есть, то это мы. Мои познания в области религии оставляют желать лучшего, но я уверена, возможность того, что человек сам себе Антихрист, не учли.

Из моих легких энергично струится воздух.

— Я не собираюсь встречаться с вашим психотерапевтом.

— Я могу вас заставить.

Никакой уверенности в ее голосе при этом нет, одна лишь глубочайшая усталость.

— Попробуйте, — говорю я, — но вы и так переутомлены. Я не собираюсь поддаваться. Если вы попытаетесь заставить меня, я буду просто сидеть тут и молчать.

Я глубоко вдыхаю, стараясь не думать о потере всех близких.

— В любом случае это чушь собачья, а не предлог, чтобы сюда прийти.

— Вы правы, отчасти чушь собачья. Правда заключается в том, что мы могли бы получить дополнительные руки и мозги, не пораженные инфекцией. У вас есть и то, и другое.

Эта мысль мне нравится. Я хочу быть чем-то бо́льшим, чем диванная принадлежность. И я ей об этом говорю.

— Я могу достать медикаменты, — добавляю я после паузы.

— Законным путем?

— Более или менее.

— Это опасно?

— Возможно, — отвечаю я. — Но разве теперь это имеет какое-то значение? Я не могу больше здесь сидеть и ничего не делать.

Она качает головой.

— Вы чертовски упрямы. Нику это понравится.

У меня замирает сердце.

— Нику?

— Нашему психотерапевту. Он хороший парень. Очаровательный. Заставляет пожалеть о том, что мне это неинтересно.

Сердце снова начинает биться.

— Мой лучший друг Джеймс тоже был геем. Я дико по нему скучаю.

Она натянуто улыбается.

— Нет, я не гомосексуальна. Мой муж стал одной из первых жертв этой чертовой войны. А ради чего? Все равно мы все умрем. Но это была его работа. Я считаю, что он погиб зря. Сейчас он мог бы быть со мной.

Я тянусь к ней через диван, беру ее за руку. И мы так и сидим, молча наблюдая, как сотрудник службы охраны пытается оттеснить президента от толпы на безопасное расстояние. Но они уже не думают о нем. Президент — всего лишь символ чего-то, более не существующего. Да, у нас больше нет чувства собственного достоинства.

«Поуп Фармацевтикалз» — стерильная могила. Звук моих шагов в вестибюле поднимается к высокому потолку, откуда, отразившись, возвращается эхом.

Фараон приветствует меня. «Поуп Фармацевтикалз» считает вас частью своей семьи. Черт меня дергает показать ему средний палец, когда я прохожу мимо, одновременно подтягивая повыше рюкзак, болтающийся за спиной. Я пришла сюда со списком, который начинается с Джорджа П. Поупа.

Поднимаюсь в лифте на верхний этаж. Когда двери расходятся в стороны, я оказываюсь в башне из слоновой кости, лицом к лицу с самым благоразумным сумасшедшим, с которым мне приходилось когда-либо встречаться. Он сидит за своим огромным мраморным столом, положив ладони на раскрытую учетную книгу. Слева от него — подставка черного дерева с торчащей авторучкой, справа — мобильный телефон, такой же бессильный, как и мужчины, для которых «Поуп Фармацевтикалз» выпускает лекарства, это оружие современного разбойника на новом Диком Западе.

— У нас проблемы, — говорит Джордж П. Поуп.

У него такой вид, как будто он хочет поведать о них мне, поэтому я жду.

— Мы подобны мышам. Все мы, люди. Включая и вас. Что вы думаете об этом? Почему вы до сих пор живы?

— Отвечать?

Он кивает, важно и снисходительно. Великий и ужасный Джордж П. Поуп желает услышать мое мнение. Я с трудом сдерживаюсь.

— Я знаю, что должна быть благодарна, но когда все вокруг тебя или мертвы, или умирают, трудно искать утешения в том, что ты еще жив.

— Мне плевать на ваши личные переживания. Я хочу узнать ваши соображения. Это значит, что я хочу, чтобы вы рассказали, в чем, по вашему мнению, ваша особенность? Чем вы отличаетесь от других?

— Я не знаю, — честно отвечаю я. — Я даже не принимаю мультивитамины.

— Мы могли бы разрезать вас и выяснить это. Вы принадлежите компании. И мы теперь живем в новом мире, старые законы больше не действуют. Вы — собственность «Поуп Фармацевтикалз». Вы — моя собственность.

Его пальцы медленно барабанят по учетной книге.

— Я хочу вам кое-что показать.

Он поднимается из-за стола. В его походке какое-то странное покачивание, как у женщины, пытающейся идти на слишком высоких каблуках.

— Идите за мной, — произносит он командным тоном.

В кабинке лифта П. Поуп дрожащими пальцами тыкает в кнопки.

— Что с вашей семьей?

— Они все умерли. То есть я так думаю.

— Вы не знаете наверняка?

И вдруг происходит что-то невероятно странное: я стою здесь и рассказываю о том дне, когда мы узнали, что Марк умер, о происшествии дома у родителей, о том, что с тех пор я о них ничего не знаю. Я говорю, говорю и не могу остановиться. А он стоит и слушает. Никаких учтивых кивков и подтверждающих звуков, принятых при вежливом общении, он не производит.

Закончив, я делаю глубокий вдох. Лифт останавливается, и двери открываются, должно быть, на подземном этаже. Здесь нет никакого другого источника света, кроме длинных люминесцентных ламп. Белое сияние, жесткое и безжизненное.

Поуп проталкивается вперед меня.

— Мне нет дела до вашей семьи. Я не просил рассказывать мне о ней.

— А до кого вам есть дело?

Он оборачивается, окатывает меня ледяным взглядом.

— До моей компании. Ее управления. Акционеров. Все остальные не имеют значения.

— А как насчет вашей собственной семьи, вашей жены?

— У меня нет семьи. У меня больше нет жены. У меня есть — были — нанятые работники. Доверять можно только тому, чей кусок хлеба в твоих руках. Вас когда-нибудь трахали в задницу?

— Не ваше дело.

— Это именно то, что делают родственники. И друзья. Но нанятые работники думают о том, что они будут есть в следующий раз, о своих доходах, о своей профессиональной репутации, поэтому свой член они держат в штанах.

После этого говорить больше не о чем. Мы находимся в длинном белом коридоре, по обе стороны которого, разрушая его цветовое единообразие, располагаются двери. На них таблички без имен, но с буквенно-числовыми индексами. Еще одним цветовым пятном выделяются красные противопожарные щиты. Аккуратные кровавые пятна на белоснежной прокладке. Поуп клонится влево. В такт его шагам правая пола пиджака отлетает, как будто у него в кармане сокрыт противовес. Я держу дистанцию между ним и мною на тот случай, если…

Он — питающийся мышами монстр.

Он может внезапно остановиться. Но П. Поуп не выказывает такого желания, пока мы наконец не подходим к двери с табличкой «КП-12».

— КП? Камера пыток?

— Да.

Я не могу понять, насколько он серьезен. Его лицо — иностранный язык. В его глазах присутствует какое-то выражение, но мне не удается осмыслить его значение. Неужели и правда камера пыток? Чем же является компания, где я проработала два года? Кто же такой Джордж П. Поуп, если ему нужно подобное помещение?

— Вы знаете, кто я?

У меня уходит секунда на то, чтобы сформулировать вопрос, в котором не содержался бы сдавленный крик.

— Бизнесмен?

Он медленно кивает, как будто у него болит шея.

— Бизнесмен. А кроме того, ученый. Я получаю удовольствие от экспериментов. Бросьте кошку в стаю голубей — что произойдет? Не отвечайте, мы оба знаем, что произойдет. Мне нравятся крупные эксперименты с вероятными чрезвычайными результатами. Не та мелочная… чепуха, когда что-то впрыскивают крысам и смотрят, как это скажется на увеличении или уменьшении их веса. Я люблю масштабные деяния.

Он поднимает руки: божество, демонстрирующее величие своих деяний.

— Жизнь. Иногда единственный способ протестировать медикамент — это выпустить его и посмотреть, что произойдет. Мыши могут только сообщить, как он воздействует на мышей. Но я делаю лекарства для людей. Чтобы узнать, что произойдет с людьми, нужно использовать людей.

— Вы чудовище.

— Не надо на меня так смотреть, — говорит он. — Четыре года я искал другие возможности. Наши тюрьмы, например. Все эти отчужденные жизни могли бы сослужить службу. Протестировать на реальных людях — только так можно получить реальные результаты, надежные данные. Хорошие наемные работники — вот что нужно бизнесмену. Хорошие наемные работники — вот что нужно мечтателю. Дай наемному работнику достаточно денег, и он сделает все, о чем ты его попросишь. Хорхе был таким работником. У него не было никаких нравственных принципов, но было достаточно долгов, чтобы разбить свой пикап, и неприязнь к вам, о причинах которой он мне никогда не говорил.

Каждый мускул моего тела начинает затвердевать, и это продолжается до тех пор, пока я не становлюсь такой же каменной, как и он.

— Он хотел, чтобы его сестра заняла мое место.

— А, представитель нацменьшинства злится, что белая женщина из среднего класса занимает рабочее место, которое, как он считает, принадлежит таким же, как он. Да, я понимаю. Стремление отстоять свои права такое же всесильное, как и зависть, хотя нет, пожалуй, такое же всеобъемлющее, как и вожделение. Интересно. Впрочем, мне нет дела, почему он это сделал. Важно только то, что сделал. Непонятно было, чего от вас ждать. Я не предполагал, что вы продержитесь на своем месте так долго. И к тому же вы не восприимчивы к болезни! Вдвойне возмутительно. Вы должны были заразиться и разносить плоды моей работы как эффективный маленький инкубатор. А вы, не проявляя признаков заражения, вместо этого посещаете психоаналитика.

Он машет рукой, видя, как дернулись мои губы.

— Да, я все знаю об этом. Как только кто-то из моих работников перднул, я знаю об этом. Прошу прощения, выпустил газы. Но мое творение нашло возможность забраться в тело переносчика. То ли Хорхе не запечатал емкость так герметично, как он должен был сделать это, движимый желанием видеть ваше рабочее место освободившимся. Может, прикоснулся к чему-нибудь пальцами с заразой на них. Или, может, вирус отрастил себе ноги и вылез сам.

В его смехе нет ничего безумного, и это ужасает.

— Выживают те, кто лучше всего приспособился.

— Вы создали оружие.

— Вы называете это оружием, я — лекарством. Возможно, вы не поверите, а ваша вера или неверие для меня не имеют значения, но мы начинали все это с благороднейшими намерениями. Как и все, мы искали средство для лечения рака. Вы не поймете этих научных материй, я сам с трудом понимаю, но иногда случается так, что вместо выключения происходит процесс включения. С вами бывало такое, что, зайдя в комнату, вы нажимали на выключатель освещения не так, как нужно? Именно это сделали и мы. И результат оказался потенциально более прибыльным, чем первоначальные намерения. При этом, конечно, мы продолжали и эти исследования. Больше продукции — больше денег. Больше денег — больше власти.

В сердце промелькнула надежда.

— Против этого есть лекарство?

— Нет. Я — бизнесмен, а не Христос. Я даже себя не могу оградить от надвигающейся гибели.

Он высоко задирает левый рукав пиджака. Кожа под ним похожа на исколотую булавками подушечку. Места инъекций ярко-красные от инфекции.

— Я — ходячий труп. Доктор Франкенштейн, превратившийся в свое собственное чудовище.

Он широко распахивает дверь, ведущую в комнату КП-12, самоуверенно и властно, как и подобает ему с его статусом в этих стенах.

— Хороший наемный работник сделает все, что угодно, за сумму, слегка превышающую ту, которая, как он сам считает, соответствует его стоимости.

Меня ослепляет яркая белизна.

— Входите.

Я в нерешительности.

— Это не приглашение.

Он лезет в карман, вытаскивает оттуда пистолет и направляет в мою сторону.

— Что там внутри?

— Давний друг. Ваш, конечно, у меня нет друзей.

Теперь я вижу. Кровь. Я видела ее уже слишком много, но теперь, похоже, нет никаких пределов. Я обвожу взглядом кровавое месиво, пока не обнаруживаю остатки лица, которое я когда-то знала. Развороченное тело по-прежнему одето в дутую куртку, известную мне со встречи в метро.

— Его было нетрудно заманить сюда. Все, что мне потребовалось, — это пообещать парню взглянуть на то, что ему было нужно для его сенсационного материала.

Только не Джесс. Нет, нет, нет! Он был всего лишь ребенком, стремившимся доказать, что чего-то стоит.

— Вы — мерзкое чудовище.

— Думаю, так оно и есть.

— За что? За то, что он хотел показать, кто вы есть в действительности?

П. Поуп хватает меня за горло. И хотя он, вероятно, вложил всю свою злость, его пальцы красноречиво говорят о слабости пораженного болезнью тела.

— Этот мир стал другим. Я не тот, кем был раньше. Если верить тестам, то я уже и не человек вовсе. Я теперь какой-то вид животного. Новый вид, новые правила.

Затем он приставляет ствол пистолета к своей груди и стреляет.

Кровавые брызги летят на девственно-чистые стены. Поуп валится на пол, словно мешок с картошкой, одетый в плохо сидящий на нем костюм. Он скалится, его тело истекает кровью.

— Сделайте что-нибудь, — хрипит он.

Я не смотрю на Джесса.

— Нет.

Он смеется, захлебывается.

— Я убил вашу сестру. Что думаете на этот счет?

— Зачем?

— Спутал ее с вами.

Кровь отливает от моего лица. Мне не нужно зеркало, чтобы знать, что я белая, как эти стены. Поуп — похититель надежд.

— А почему меня?

— Таков выбор злодея, можно сказать.

— Умри, несчастный ублюдок.

С последним выдохом он шепчет свое желание. А затем великий Джордж Поуп умирает с запечатленным на своей сетчатке отражением моего лица, охваченного ужасом, который знаменует его дальнейшее путешествие.

Сейчас

— Трус, — сплевывает швейцарец. — Если человек сам себя лишает жизни, это говорит о том, что он ничтожество.

Он что-то прибавляет на своем родном языке.

— Да кому какое дело до этого дерьма.

Неизбежно надвигающаяся смерть развязала мне язык. Никто не ударит меня по губам за ругань. Моя мать мертва.

— Почему тебя вообще интересует Джордж Поуп?

Он продолжает что-то зло говорить. Не по-английски. Или это недостаточно вразумительный английский, чтобы я могла понять его. Потом, когда я уже не пытаюсь вслушиваться, он вновь переключается на английский.

— Его жена. Я знал ее. Тупая, безмозглая шлюха.

— Она шлюха, я шлюха, твоя мать шлюха. Все мы шлюхи.

Я умираю, и мне нет уже до этого дела. Я хочу только одного — чтобы он заткнулся.

— Ты знал, что я работала в «Поуп Фармацевтикалз». Ты поэтому помог мне спасти Лизу?

— Мне нужно было понять, американка.

— Что понять?

— Я должен был узнать, почему уборщица из «Поуп Фармацевтикалз», практически никто, оказалась единственной, кто выжил. Почему ты жива, когда все остальные умерли? В тебе нет ничего особенного.

Я ощупываю лезвие скальпеля у себя в кармане. Он лежит здесь как окровавленный талисман.

— Ты не тупая. Я думал иначе, ты знаешь. Уборщица. Тупая уборщица. Человек, убирающий крысиное дерьмо с пола.

Теперь уже не больно. Только тепло окутывает меня пушистым розовым одеялом. Хочется свернуться калачиком и забыться в его мягких объятиях. Скоро.

— Ты глуп, если думаешь, что человек — это что-то одно. Мы сплав разных вещей, которые собираем в себе в течение жизни. Я никогда не была только уборщицей.

— Чем еще ты была? Шлюхой?

— Дочерью, сестрой, женой, любовницей, другом.

Я думала, что стану матерью. Но теперь я не смогу родить. Прости, малыш. Я не в состоянии поддержать твою жизнь. Твой инкубатор сломался.

— Убийцей.

— Ты? Не думаю.

Я все еще истекаю кровью? Слишком все мокрое, чтобы понять.

— Да что ты вообще знаешь, ты, разросшийся кусок сыра.

— Я все знаю. Даже такие вещи, которые тварь, подобная тебе, и представить не может.

Я смеюсь, поскольку ничего другого мне не остается. Именно это: не биться и кричать, как какое-нибудь гибнущее животное, а смеяться, покидая этот мир. Я умру с коликами в боку и текущими из глаз слезами, потому что швейцарец и вправду верит в то, что все знает.

— Что такого смешного? — спрашивает он.

— Да так, ничего.

— Ты говоришь ерунду, американка.

— Джордж П. Поуп был трусом. Он не мог жить дальше с болезнью. Он не мог больше справляться с тем, что она с ним делала, что она могла бы с ним сделать, если бы он продолжал вдыхать кислород.

— Не вижу в этом ничего смешного.

Слюна пузырится у меня между губами.

— И не увидишь. Тебя там не было. А это так смешно. Так смешно, черт возьми.

— Расскажи мне.

Я никогда глупо не хихикала, но сейчас, в конце, хихикаю. Швейцарец передвигается, сидя на корточках. Нападение неизбежно. Его дыхание теперь ближе. Я его чувствую. Моя окровавленная рука тянется вперед и касается финала моего существования.

Тогда

Есть только один способ сделать то, что я делаю дальше: изъять свои чувства, сложить их в карман и держать их там отдельно от себя.

Я перевожу взгляд на Джесса. «Мне очень жаль, — хочу я сказать. — Я думала, что поступаю правильно, разговаривая с тобой». Но я не уверена, вправду ли это или всего лишь еще одна история, которую я рассказываю сама себе, чтобы было не так тяжело от осознания, что он мертв. Но чтобы вынести, я стараюсь в это поверить.

Я не хочу быть таким, как все…

Ничего. Я ничего не чувствую. Моя душа умерла. И это хорошо. Так легче держать топор с длинной ручкой, который я снимаю с белоснежной стены. Он только чуть тяжелее перышка в моих руках. Я поднимаю его высоко, завожу за голову и опускаю вниз. Земное притяжение делает грязную работу за меня. Притяжение тянет лезвие на себя. Вместе они отделяют голову Джорджа П. Поупа от его туловища.

Я ничего не чувствую.

Я ничего не чувствую.

Я ничего не чувствую.

Только пустота там, где была моя душа.

Сейчас

Я не умру с закрытыми глазами и душой, ушедшей в пятки. Нет, я еще не дошла до того, чтобы трусливо принять смерть. В моем кулаке сжат скальпель — мой кровавый союзник. Моя рука готова принять бой.

Швейцарец в темноте хватает меня за горло и толкает в стену с такой силой, что я прикусываю язык. Рот наполняется кровью. Я выплевываю ее ему в лицо и смеюсь.

Я не могу удержать свой смех. Веселье наполняет меня, как гелий — воздушный шар. Это мой веселящий газ.

— Зачем тебе это? Тебе это ничего не даст. Теперь нам уже ничто не поможет. Скоро мы тоже будем мертвы.

Кольцо его пальцев сдавливает мою шею. Одно хорошее сжатие, и мой смех умрет, словно запечатанный в бутылке. Я вижу звезды. Я вижу свет, несущийся мне навстречу, и слышу шепчущие голоса позади меня. Мне остались считаные секунды до конца, и в этот путь я заберу с собой швейцарца.

— Поупу просто надо было в последний раз поиздеваться над кем-нибудь. А ты ошибся, ты сам знаешь.

— Я никогда не ошибаюсь.

— На этот раз ошибся.

Есть какое-то странное удовольствие в том, чтобы утаивать правду, которую я знаю, от этого человека в последние секунды его жизни. Поэтому я не рассказываю о последней просьбе Поупа, чтобы не доставлять швейцарцу радость.

Здесь нет места, чтобы хорошо размахнуться, но лезвие скальпеля более смертоносно, чем бритва. Лезвие скользит поперек его шеи, вздрагивает, когда я собираю все оставшиеся силы, чтобы рвануть свое оружие в сторону. Швейцарец, задыхаясь, раскрывает рот, его зрачки расширяются настолько, что я их вижу даже в этом темном помещении.

Его руки крепче сжимают мне горло. Вот оно. Это конец. Свет меркнет. Леди и джентльмены, Зои уходит. Но потом он слабнет и валится на пол, его ладони бьются о бетон. Я вытягиваю ногу и пихаю его в лицо так сильно, как только могу.

Голоса становятся громче. Свет приближается. Вот он, мой туннель, мой аварийный выход. «Прости меня, — говорю я своему ребенку, — прости, я не смогла стать для тебя хорошей матерью или хоть какой-нибудь. Прости, что я не смогла уберечь нашу маленькую семью».

Затем мой мир вспыхивает желтым, и я вижу, что он, мир, возможно, приберег для меня сюрприз. Нет никакого туннеля, а голоса, которые доносятся до моих ушей, принадлежат живым людям.

Надеюсь, они похоронят нас подальше от швейцарца.

 

Глава 16

Тогда

— Вы это серьезно? — спрашивает сержант Моррис через стол.

Я медленно киваю.

Она вытаскивает пузырьки и пакетики из сумки и выстраивает их в ряд. Солдаты, марширующие через канцелярские горы.

Пол качается у меня под ногами. Или, может, это я качаюсь туда-сюда. Упирающаяся в стол ладонь не спасает положения. Мой мир — зыбучие пески.

— Там, откуда это взято, еще много. Но если вам нужно еще, то действовать надо быстро. Теперь нет охраны, хозяин фирмы мертв. Скоро все распотрошат.

— Я отправлю туда людей. Было бы неплохо, если бы вы пошли с ними. Нам нужно столько медикаментов, сколько мы сможем найти.

— Хорошо.

Мои слова с трудом находят путь наружу. Я опускаю кулак на стол рядом со своей ладонью. Тяжелый. Воздух раскален. Я что-то держу. Белый мешок. Не мешок, а лабораторный халат, завязанный тугим узлом.

Сержант Моррис морщится.

— Что там такое? Черт, милая, из него течет кровь.

— Ничего такого, — говорю я, — совсем ничего.

— Какое, в задницу, «ничего»! «Ничего» не выглядит как куча использованных прокладок.

Она пытается забрать его у меня, но я не отдаю свою ношу. Я сижу, сжимая узел между коленями.

— Ничего такого.

Сейчас

Я не умираю. По крайней мере прямо сейчас. И какое-то время я не могу определиться, меня это расстраивает или радует. Впрочем, мой ребенок жив, а это уже немало. Он танцует внутри меня, празднуя нашу победу. Нас по-прежнему двое.

Солнце, проникая через окно, касается меня своими лучами. «Понимаешь?» — спрашивает оно. Но я не понимаю. Нет, правда. Поэтому я просто улыбаюсь, пытаясь определить, кто из нас дурачок.

Я сажусь, все тело от макушки до кончиков пальцев стонет, прикасаюсь к зашитой ране, которая теперь не распахнется, как разодранный плюшевый мишка. Вокруг меня женщины. Они настороженно смотрят на меня, их лица угрюмы.

— Где я?

Ответа нет. Они переговариваются между собой на неизвестном мне языке.

— Что случилось с тем мужчиной?

Они пристально смотрят на сидящую перед ними чудачку. Тогда мне не остается ничего другого, как использовать импровизированный язык жестов, которые, видимо, они расценивают как неприличные.

— Иисус Христос!

Женщины крестятся. Плечо к плечу, опустив головы. По всему видно, очень набожные особы. Одна из них отделяется от остальных, уставившихся на меня как на пришельца из космоса. Наверное, я и есть инопланетянка. Я из другого мира, это мне понятно. Мы смотрим друга на друга, пытаясь найти средство, чтобы преодолеть языковой барьер. Английский содержит в себе какие-то части слов, заимствованные из греческого языка, однако сейчас от них нет никакого толку.

Я тяжело поднимаюсь на ноги, прикрывая ладонью рану. Боль пронзает мое тело. Я бледна от головокружения и с трудом осознаю, что происходит вокруг. Меня хватают чьи-то руки, поддерживая. Неодобрительно цокают языки.

— Со мной все в порядке. В порядке. Мне нужно идти дальше, — говорю я.

— Сегодня вы никуда не пойдете.

Я вскидываю голову, потому что эти слова мне понятны. Среди фонового шума они выделяются четко и ясно. Их произнес мальчик, чья кожа лица еще не познала бритвы.

— Я ходил в английскую школу в Афинах, — объясняет он. — Меня зовут Янни. По-английски это будет Джон.

Его рука ныряет в карман и извлекает оттуда мешочек с табаком и коробочку с белой бумагой. Он садится на грязном полу, насыпает табак ровной полоской на бумажку, используя бедро в качестве стола, и приклеивает край, который перед этим лижет. Затем закуривает. Одна из женщин, протянув к нему руку, шлепает его по уху, кричит. Парень втягивает голову в плечи. Он предлагает мне свою самокрутку, размокшую с одного конца от слюны.

— Не желаете?

Человечество потерпело крах, но, тем не менее, остались люди, все еще прививающие своим детям хорошие манеры.

— Нет, спасибо.

Я смотрю, как он снова сует в рот мокрый конец и жадно затягивается. Ему вряд ли больше одиннадцати, может, двенадцать.

— Где я?

Он сперва переговаривается с женщинами. Они размахивают руками, прежде чем шумно приходят к согласию.

— Недалеко от Афин. Вас нашли мои родственники. Они искали…

Сильно затянувшись сигаретой, он пролистывает свой внутренний словарь английского языка в поисках нужного слова.

— Припасы. Одежду и вещи, которые можно обменять у других.

— А есть и другие?

Янни снова совещается с женщинами.

— Немного, — говорит он. — И некоторые…

Он пожимает плечами, стряхивает пепел, стараясь выглядеть невозмутимо.

— Мои родственники не разговаривают с незнакомцами.

— Ты говоришь со мной.

— Вы больны. Когда вы поправитесь, уйдете.

Звуки ударов мяча, который гоняет детвора, кладут конец нашему разговору. Он бросает окурок на землю, растирает его каблуком изношенного ботинка. Он весь натянут от ожидания — хочет бежать, чтобы присоединиться к товарищам.

— Подожди.

Мальчик останавливается.

— Мужчина… который был со мной… что с ним?

Опять переговоры. Важно произносимые слова Янни:

— Ваш муж жив. Но надолго ли, кто знает?

Он, должно быть, ошибается.

Теперь весь мир в их распоряжении, и они могли бы жить там, где им хочется, однако цыгане предпочли остаться под крышей привычных для них лачуг и хибар, вызывающих подозрительность у человека постороннего. И кто их за это может осудить? Моя одежда коричневого цвета от крови трех человек. На мне маска из пота и дорожной пыли.

Они насторожены, и я насторожена. В последнее время внешность людей стала дьявольски обманчивой. Моя собственная вера в человечество почти полностью испарилась. И все же, протянув руку, я нахожу свой рюкзак нетронутым рядом с собой. Это обстоятельство рождает во мне надежду, что я оказалась среди тех, кто, как и я, не утратил свою человечность.

Тогда

Чашки с горячим чаем появляются и исчезают. Голоса плавают вокруг меня, словно я корм для рыбок. Смутно-смутно до меня доходит, что мой рассудок вышел погулять, что я веду себя так, будто одной ногой в сумасшедшем доме, а другой в луже крови. Сколько может выдержать человеческое сознание, прежде чем надорвется?

Потом здесь появляется он.

И я тоже здесь.

Стол скрипит, когда рядом усаживается Ник. Я не смотрю, но чувствую, как движется воздух, когда он наклоняется вперед и заполняет собой то, что было до этого пустым. Он достаточно близко, чтобы я уловила его запах. Никакого одеколона или лосьона «после бритья». Только сам Ник, сотканный из солнечного света.

— Что происходит, Зои?

Его голос ласкает мою щеку.

— Небо рушится на землю.

— Именно такое чувство, правда?

— Оно всех нас убьет, одного за другим, тем или иным способом.

Моя рука, словно и не моя, трет мое лицо.

— Все это начал он. Все это. Мы были для него экспериментом. Моя квартира стала его «Тринити».

— Это там, где был произведен первый ядерный взрыв?

— Ему нужно было протестировать свой лекарственный препарат. Нет, не препарат, оружие.

Я рассказываю ему то, что поведал мне Джордж Поуп в последние несколько минут своей гадкой жизни. Ник слушает с присущим его профессии вниманием. Когда поток моих слов исчерпывается, он остается сосредоточенным, напряженным. А когда я поднимаю на него глаза, то вижу уже знакомую маску, ту, что не позволяет мне постичь его. Так много вопросов. Кто ты? Что случилось с тобой на поле битвы? Плакал ли ты, потеряв своего брата? Думал ли ты обо мне, когда был там? Но эти вопросы прилипли к моему языку, как размягченная солнечным теплом жевательная резинка прилипает к подошве.

— Что в вашем узле, Зои? Вы мне покажете?

Словно кающаяся грешница, я предлагаю ему это кровавое подношение.

— Вы уверены?

— Покажите.

Хотя команда и произнесена шелковым голосом, я понимаю: это приказ. Где-то в глубине моего сердца ударил гонг, мне не остается ничего другого, кроме как подчиниться.

Негнущимися пальцами я развязываю узел. Ткань халата пропиталась кровью и прилипла к содержимому узла. Мокрая красная обертка открывает холодную плоть, заключенную в ней.

Мясо. Совершенно такое же, как говядина, свинина или баранина. Этот самообман помогает мне удержать желчь в желудке. Но если я подумаю, откуда оно взялось, я выбегу с криком из этой комнаты.

Мясо. Такое же, как продается в супермаркетах.

Ник делает глубокий вдох. Я закрываю глаза и жду. Он не говорит того, что и так очевидно, не задает глупых вопросов. Он видит, что в халате отрубленная голова, поэтому нет необходимости это подчеркивать и уточнять.

— Хорошо, — говорит он. — Хорошо. Чья она? Кому-то нужна срочная медицинская помощь?

Я качаю головой. Обычное мясо, Зои. Курица и ветчина.

— Он был уже мертв. Я исполнила распоряжение.

— Чье?

— Его. — Я киваю на это «просто мясо». — Джорджа Поупа.

Ник обдумывает все это и спрашивает:

— Зачем?

Я рассказываю ему, что Поуп боялся, что может восстать из мертвых.

— Вы верите в то, что это было возможно?

— Мне пришлось поверить.

Иначе получается, что я отрубила ему голову просто так.

Ник достает блокнот и ручку из кармана рубахи. Не глядя на меня, он начинает что-то в нем писать.

Я смотрю на него.

— Вы составляете список покупок.

— Я составляю список.

— Список.

Следующие десять ударов моего сердца — я их отсчитываю — он черкает в блокноте, затем прячет его в карман.

— Я собираюсь помочь вам. Для этого я здесь.

— Я в порядке. Справлюсь сама.

Он опускается на корточки передо мной, накрывает окровавленную голову халатом, и теперь она уже не пялится на нас.

— Одиночества и так всем нам хватает. Не отказывайтесь от поддержки там, где она нужна, Зои. Я протягиваю вам руку помощи, не отталкивайте ее.

У нас с Ником еще не все в прошлом.

Первая страница сегодня принадлежит Джессу. Следующая тоже. «Юнайтед Стейтс таймс» превратила его в «не такого, как все» — «плохого». В злодея. В преступника, пытающегося свалить всю вину на компанию, призванную спасти нас не только от этой болезни, но и от целой уймы напастей.

Этим вечером пророк из южных штатов дал болезни имя, которое тут же за ней закрепилось, многократно повторенное телезрителями.

— Эта болезнь — «конь белый», пришедший за грешниками. Конец уже не грядет, он здесь.

Пророк обращается к гибнущей миллионной аудитории, среди которой его слова находят поддержку и понимание.

Конь белый. Он скачет среди нас.

Сейчас

Понадобилась неделя, чтобы я снова могла пройти несколько шагов и у меня при этом не помутилось бы перед глазами. На этой неделе я питалась лучше, чем когда-либо с тех пор, как началась война. Эти изгои умнее, чем остальная часть человечества. Вынужденные существовать на периферии общества, они развили в себе умения, необходимые для выживания за пределами цивилизации. Они сами выращивают пищу. У каждого члена клана есть свои обязанности перед всеми остальными. Пока мы оплакиваем утраченные нами привычные блага цивилизации, они продолжают делать то, что делали многие поколения их предков. Они как винтики в простом, но эффективном механизме.

Прошла еще одна неделя, и я разыскиваю Янни. Я не верю, что швейцарец выжил. Этого не может быть. Если только мое сознание не сфабриковало его смерть, чтобы я отправилась на тот свет с уверенностью в своей победе.

— Как выглядит этот человек? — спрашиваю я мальчика.

Если Янни и считает мой вопрос странным, он этого не показывает. Каждое слово для него — возможность продемонстрировать свое знание английского.

— Он, — Янни проводит рукой у себя над головой, — белый. Его волосы — белые. Не как у старика, а как у кинозвезды.

Это швейцарец, да, видимо, это он. Я не знаю, как ему удалось выжить, какие волшебные снадобья употребили для этого цыгане. Я не понимаю, как я могла потерпеть такую неудачу.

— Блондин, — подсказываю я ему онемевшим языком. — Людей с такими волосами мы называем блондинами.

Он пробует произнести это слово:

— Блондин.

— Я хочу увидеть… своего мужа.

Во рту — желчная горечь.

Входят две женщины, обе в пестрых футболках и многослойных заношенных юбках. Они разговаривают с мальчиком и при этом не считают зазорным открыто рассматривать меня. Для них я диковинка, чужая и малопонятная.

— Он жив? — спрашиваю я.

Пожалуйста, пусть он окажется мертвым. Хотя это и идет вразрез со всем, во что я верю, и делает меня менее человечной, я хочу, чтобы это было так. Могу ли я по-прежнему быть честна сама с собой?

— Он в плохом состоянии, — говорит парень.

— Мне нужно увидеть его.

— Хорошо, я отведу вас.

Он берет меня под локоть, его рука намного сильнее, чем казалось на первый взгляд. Жилистая. Мы медленно идем.

Мужчина с тележкой, нагруженной арбузами, пересекает дорогу. Здесь тепло, как будто лето стоит в самом разгаре. Пот гусеницей наползает мне на верхнюю губу. Сам собой в голове возникает вопрос: а какая погода сейчас дома? Хотя его больше и нет, дом незыблемо пребывает в моей памяти как символ того, что было, прежде чем мир рухнул. Мое сердце словно ободрано железной щеткой. Нужно сказать что-нибудь, причем поскорее, иначе я не сдержусь. Я глотаю. Глубоко вздыхаю.

— Здесь много людей.

— Да, много людей.

— Среди них есть больные?

Секунду он переводит услышанное.

— Есть чуть-чуть. Не так много, как в городе.

— Мне очень жаль.

— Такова жизнь. Многие мои сородичи умирают молодыми.

Стены и крыши импровизированных домов сделаны из гофрированных листов железа. Всего около пятидесяти, наверное. Ничего такого, что нельзя было бы быстро разобрать и погрузить на спины ослов. У цыган есть скот. Животные сгрудились на краю этого городка хижин; непривязанные, они проявляют достаточную сообразительность и держатся поближе к корму, который им не приходится искать самостоятельно.

Обутые в ботинки ноги Янни останавливаются перед лачугой, выкрашенной белым.

— Ваш муж там.

Он дергает меня за рукав, когда я начинаю ковылять к двери.

— Он плох.

Черт побери, пришлось соврать этому мальчику. В оправдание я говорю себе, что так думать было их собственным выбором. Они решили, что швейцарец и я были вместе. Непреднамеренная ложь. Они были там, они видели его, истекающего кровью. Они могли бы предположить и иное, могли бы увидеть правду и понять, что я зарезала его, спасая собственную жизнь. Намеренно отправляя его на тот свет.

Парень отступил назад, давая мне возможность войти одной. Это тесное помещение, разделенное тонкой занавеской. Здесь воняет кровью, и мочой, и дерьмом, и смертью. Шаг за шагом с трудом подхожу к занавеске. Он там, этот швейцарский мерзавец. Его ботинки торчат из-за ветхой ткани. Они неподвижны.

Я надеюсь, что он мертв. Или хотя бы очень близок к тому порогу, за которым его ждет вечный сон.

Мои пальцы отдергивают занавеску, и вот он передо мной. Я бы не удивилась, если бы он вскочил с этой походной койки и принялся меня душить, но этого не происходит. Его глазные яблоки исполняют энергичный танец под тонкими мембранами век. Его грудь быстро поднимается и опускается, его дыхание поверхностно. Пергаментная кожа обтягивает лицо. Он — карикатура на самого себя, вырезанная из влажного воска. Теперь не такой мужественный. Не такой устрашающий. Вся его грозность улетучилась. На его шее лежит компресс, вытягивающий из его тела инфекцию, но кожа вокруг красная и воспаленная. Инфекция крепко в него вцепилась. Смерть подползает.

Слишком медленно.

Я так старалась быть хорошей, я так хотела сохранить достаточно человечности, чтобы слышать себя и голоса у меня в голове в те минуты покоя, когда мне доводилось оставаться в одиночестве. Но боги этого края или испытывают меня, или что-то хотят подсказать, иначе бы они не поместили тонкую подушку в полосатой наволочке всего в нескольких дюймах от моей руки.

«Сделай это, — говорят они, — прикончи его. Вычеркни его из списков живых до того, как у него появится возможность выстрелить в тебя». Мои пальцы подрагивают от желания.

Леди и джентльмены, в моей голове маршем проходит парад по случаю тридцатилетия желаний. На первой платформе на колесах стоит пони. Его седло отполировано до такого блеска, что в нем отражаются все остальные мои желания: кукла Барби в ковбойском наряде с лошадкой; еще одно пирожное в шоколадной глазури; красные туфельки, как у Дороти в фильме «Волшебник страны Оз»; другие туфли, на невероятно высоких шпильках; «феррари»; Сэм; хорошее образование; потом Ник, только Ник. На последней платформе швейцарец, делающий свой последний вдох и уходящий со сцены этого мира.

Подушка в моих руках. Потом нет. Потом снова в руках. Это повторяется еще несколько раз. Так легко его уничтожить. Всего лишь крепкое, длительное нажатие — и одной проблемой в моей жизни навсегда станет меньше. Этот прямоугольник принесет избавление. Все, что нужно сделать, — начать действовать.

Но… но…

Положить подушку ему на лицо, навалиться, как на подоконник. Легко. Притвориться, что металлическая стена — это витрина магазина, полная различных вещиц. Мысленно я могу сосчитать монеты у себя в кармане и выбрать что-нибудь в качестве вознаграждения за то, что смогла зайти так далеко, в то время как швейцарец в конце появится и выберет смерть.

Во мне с грохотом сталкиваются тектонические плиты, наползая друг на друга в борьбе за верховенство. Убить или не убить? Вот в чем вопрос, мои воображаемые друзья. Я отстраняю от себя подушку, освобождая из своих тесных объятий, опускаю ее на лоснящееся от пота лицо швейцарца. В моей голове начинается отсчет секунд. Мне понадобится три минуты. Возможно, четыре.

Тридцать секунд. Его руки дергаются, но попытка втянуть в себя воздух не дает ему ничего, кроме ткани подушки.

Минута. Борьба, вздрагивающие плечи, колени.

Две минуты. Смерть уже в пути за своей очередной жертвой.

А затем мой малыш пихает меня изнутри, сильно и быстро, как раз в самый важный момент.

Злость гаснет. Разочарованная смерть удаляется, не получив желаемого. Я устала, мне нужно отдохнуть. Я хочу вернуться домой и разыскать свою семью, по-прежнему живую, и растить своего ребенка с Ником. Я не хочу, чтобы мне приходилось убивать ради выживания.

Швейцарец уже не вернется. В его движениях не было настоящей борьбы за жизнь, всего лишь остаточные импульсы головного мозга, которых хватило только на то, чтобы одновременно сделать вдох и обмочить штаны. Он уже мертв, просто никому нет дела до того, чтобы объявить о его смерти.

— Я не знаю, как ты, черт возьми, до сих пор жив, ублюдок! Но если ты не умрешь, я тебя убью.

Янни все еще ждет меня снаружи, сигарета болтается у него на губе. Мальчишка, изображающий взрослого мужчину. Я хочу выхватить сигарету из его рта, сказать ему, чтобы был подольше ребенком, потому что быть взрослым не так уж и весело. Приходится делать трудный выбор. Приходится принимать участие в драках. Неизбежная борьба. Но потом я оглядываюсь вокруг и понимаю, что тут нет возможности оставаться ребенком. Этот сложный мир — часть нового, большого и безжалостного. Стать взрослым раньше времени, возможно, единственный для него способ выжить.

Парень бросается, чтобы поддержать меня.

— Он вам не муж, да?

— Нет, не муж.

— Я не верил в то, что это правда.

— Кто-нибудь еще об этом знает?

— Нет, я все слышал, и никто ничего такого не говорил. Они говорят, что он покойник.

— Это хорошо.

— Он плохой человек?

— Более чем.

Янни отводит меня назад, к моей собственной постели. Я не оглядываюсь. Если я это сделаю, то побегу назад и закончу то, что не доделала. Я хочу этого. Я не хочу этого.

Если швейцарец поднимется с койки, я убью его. Смогу ли я после этого посмотреть себе в глаза?

Думаю, смогу.

Тогда

Ник наблюдает за мной в поисках признаков душевной болезни. Я наблюдаю за ним ради удовольствия, когда он не смотрит на меня. Жизнь его изменила, лишила той мягкости, которая была присуща ему ранее, и теперь он весь состоит из жестких углов. Если бы мы были двумя незнакомцами, встретившимися на улице, я бы сжала свою сумку покрепче, провожая его взглядом.

— Я не сумасшедшая.

— Я знаю, — говорит он.

— Не сумасшедшая.

— Я знаю.

— Это ваше профессиональное мнение?

— Вы спите?

У него длинные и крепкие пальцы. Даже сейчас, когда он вертит в них ручку, я вижу, что это умелые руки. Надежные руки. Интересно, что бы я чувствовала, если бы они сжимали мои ягодицы, раздирали на мне одежду, держали мои ноги на его широких плечах? Как бы он выглядел с нашими детьми на руках? Такие мысли опасны в любое время, но сейчас особенно.

— Зои?

— Немного.

— Видите сны?

— Нет.

Он знает. Это видно по тому, как сжаты его губы, по стальному блеску в глазах. Он знает, когда я лгу.

— Мне снится Поуп. По пятьдесят раз за ночь я поднимаю тот топор и бросаю вниз. Его голова подскакивает. Но не так, как мяч. Вы когда-нибудь роняли дыню?

— Конечно. Пару раз было.

— Примерно так.

— Какие у вас ощущения, когда вы просыпаетесь?

У меня горят щеки.

— Дерьмовые. А как еще, по-вашему, я могу себя чувствовать?

— Это хорошо, — говорит он. — Это здоровые чувства.

— Я не сумасшедшая. Но если я не сумасшедшая, почему я себя чувствую как сумасшедшая?

Спустя некоторое время Моррис говорит:

— Он хочет тебя.

Между нами стоят, испуская пар, две чашки кофе.

— Я не хочу подвергать себя риску любви к нему.

— А кто говорит что-либо о любви?

— А что это тогда?

Она смеется.

— Ты тоже его хочешь.

Я втягиваю в себя кофе, наполняю рот нестерпимо горячей жидкостью и поэтому не могу сказать: «Хочу».

Переезд в бывшую школу-интернат не более чем формальность. Ник и Моррис помогают мне перенести те немногие вещи, без которых я не могу обойтись. Одежда, документы, простое золотое кольцо, которое Сэм надел на мой палец в день нашей свадьбы. Теперь я о нем почти не вспоминаю, и это вызывает во мне чувство стыда. Я могла бы рассказать об этом Нику, но не хочу обнажаться перед ним полностью. Моя душа не газета, которую можно взять и прочесть.

Я выбираю себе комнату на втором этаже. Это помещение никогда не видело вазы.

Сейчас

В этом мире, преисполненном смерти, по-прежнему что-то рождается: мифы, легенды, ужасающие истории. Людскому воображению нынче не приходится сильно напрягаться, изобретая страшилки.

Луна снова превратилась в узкую изогнутую полоску. Она растет и убывает, не обращая внимания на планету под ней. Она — рассеянный страж и ненадежный друг, разгоняющий приливы и отливы и отрицающий, что сделан из сыра.

Вечером цыгане собираются вокруг костров. Мясо и овощи шкворчат над пляшущими языками пламени. Одинокий аккордеон отгоняет прочь дикие звуки ночи. После трапезы музыка становится заразительной…

«Белый конь» идет к вам.

…захватывая одного за другим, пока почти все не присоединяются к песне. Когда новая песня сменяет предыдущую, одни голоса выбывают и на их место приходят другие. Эти люди никогда не слышали о караоке и о телепередачах типа «Мы ищем таланты». Они поют, потому что любят петь, это их способ самовыражения, пища для души.

Потом голоса начинают выводить другие узоры, звучат истории, не положенные на музыку. У этих многократно рассказанных повествований свой ритм. Плавность речи. Камни, отполированные миллионами приливов.

— Мне скоро нужно уходить, — сообщаю я Янни.

— Женщины говорят, что вы родите своего ребенка здесь.

— Я тут и так уже сильно задержалась.

Я качаю головой, чувствуя хлещущие кнутами волосы.

— Я должна продолжить свой путь на север.

Он склоняет голову. Это его характерное движение. Знак того, что он не понял.

— Север — это наверх.

— По дороге?

— Да.

— Путь на север небезопасен.

— Везде небезопасно.

— Нет. Послушай его рассказ, — говорит Янни.

Он кивает на человека, который сидит в центре собравшихся у костра соплеменников. Крепкого телосложения, невысокий, но широкоплечий, этот мужчина занимает все доступное пространство вокруг себя, защищая его широкими жестами, расставляющими акценты в повествовании.

Янни переводит на ломаный английский:

— Он говорит про Дельфы. Вы знаете Дельфы?

По правде сказать, все, что я знаю относительно Дельф, это знаменитый дельфийский оракул, но, несмотря на это, утвердительно киваю.

Парень несколько секунд слушает, прежде чем продолжить. Цыган прижал руки к телу, ссутулился, втянул шею. Из напряженных голосовых связок вырывается сдавленный звук.

Он говорит о Медузе — женщине со змеями вместо волос на голове и взглядом, который обращает в камень любого, кто посмотрит ей в глаза. Персей отрубил ей голову, и из ее шеи выпрыгнули Пегас — белоснежный крылатый конь и брат его, великан Хрисаор. В греческой мифологии много существ, рожденных из частей тела, для этого совсем не предназначенных.

Всеобщее настроение стало более мрачным. Ходят слухи, поведал цыган, что горгона Медуза возродилась. Будто бы она живет в лесу, неподалеку от Дельф, превращая в камень любого, кто осмелится взглянуть ей в глаза. Лес полон статуй, которые раньше были людьми, со своими надеждами и мечтами, имели семьи. Все, что не обращено ею в камень, она пожирает. Основная дорога на север, идущая вдоль побережья, была разрушена землетрясением. Теперь единственный, но опасный путь на север проходит через Дельфы, сквозь владения этой современной Медузы.

— Видите? Очень опасно.

Питающаяся человеческим мясом женщина превращает людей в каменные столбы. Год назад я бы посмеялась, услышав нечто подобное, но не сейчас.

— Ее кто-нибудь видел?

Янни задумывается.

— Многие. Мой дядя. Он видел, как она несла дрова, и быстро убежал. Не идите на север. Это плохо. Оставайтесь здесь.

Я слишком тут задержалась. Скоро нужно уходить. Я должна найти Ника до того, как наш ребенок появится на свет.

 

Глава 17

Тогда

Ник составляет список. Он всегда это делает.

— Вы берете на себя вину, которая не является вашей, — говорит он. — Вы не несете за это ответственности.

— Я открыла вазу.

— Люди умирали и до этого.

— Я знаю.

— В таком случае брать на себя ответственность нелогично. Поуп сделал бы это в любом случае: с вами или без вас.

— Я знаю.

Он опять что-то пишет. Что именно — я не знаю.

— Вы спите?

— Да.

Он поднимает на меня глаза, проверяя, не лгу ли я. Ничего подозрительного не находит.

— Что вы сейчас пишете?

— Сейчас?

— Это не может быть список покупок. Теперь нечего покупать.

— Это список, — говорит он, — всех тех хороших вещей, которые у меня все еще есть.

— Например?

— Например, вы.

— Почему я?

— Я напишу вам список.

Сейчас

Мое тело набирается сил, живот округляется. Мое дитя лягается в вязкой жидкости, ничего не зная о людских грехах. Оно никогда не узнает мир целиком, а только лишь осколки того, что когда-то было цивилизацией. К отсутствующему Богу я не обращаюсь. Вместо этого я возношу свои молитвы тем, кто когда-либо правил в этих землях. Я прошу безопасного места, чтобы вырастить своего ребенка, места, где было бы достаточно пищи для растущего организма и здоровых людей, которые станут ему учителями. Я хочу, чтобы мой ребенок знал, кем мы когда-то были, как мы боролись за становление человечества.

Теперь я существо с тремя пульсами: своим собственным, моего ребенка и его отца. Все три бьются ровным ритмом в моей душе. Если бы он был мертв, я бы чувствовала пустоту в своем сердце.

Я должна идти.

Тогда

Война не столько завершается, сколько просто сходит на нет.

Наши мужчины и женщины возвращаются домой, где их ожидает забвение. Никто не встречает их на пристанях и в аэропортах, за исключением немногочисленных журналистов, задающих вопросы, ответы на которые им неинтересны — они бы предпочли быть дома, в обществе тех, кто еще остался в их умирающих семействах.

Один из них, тот, что понаглее, сует микрофон под нос кашляющему капралу, который выглядит таким юнцом, что у него, наверное, еще и волосы не выросли вокруг члена.

— Вы рады возвращению?

Солдат останавливается. Он слишком худ, слишком устал и измотан войной, чтобы соблюдать правила хорошего тона.

— Рад?

— Что вернулись домой.

— Вся моя родня мертва, черт возьми. Какая тут радость может быть, по-вашему?

— Как…

— Я просто хочу чизбургер, мать его.

— Как вы полагаете, мы победим?

Капрал кидается на него, хватая за горло, и они оба валятся на землю.

— Я… просто… хочу… чертов… чизбургер!

Каждое слово он подчеркивает ударом головы журналиста о бетон. Осколки костей черепа валятся в расползающуюся лужу крови.

Никто не пытается его остановить. Никто ничего не говорит ему, только кто-то бормочет:

— Кто-то сказал «чизбургер»? Я убью за чизбургер.

Кто-то нервно хохочет.

— По-моему, он только что это и сделал.

Мы смотрим это в теленовостях, прерывающих «Звездные войны» как раз в тот момент, когда Люк Скайуокер вот-вот узнает, что Дарт Вейдер — его отец. Когда возобновляется обычная программа, фильм уже закончился, а мы продолжаем пялиться в экран. Двадцать с чем-то человек, но никто из нас даже не шелохнется, даже обертка шоколадного батончика не зашелестит.

Погодная война закончилась, и нас стало на триста миллионов меньше. Возможно, больше. Возможно, к тому времени, когда ускачет «конь белый», не останется никого.

Отчаяние сжимает нас в своих равнодушных объятиях.

Надежда — только слово в старых словарях.

Сидя на крыше, мы с Ником наблюдаем наступление ночи, несущей на шлейфе своего платья мириады звезд. Отсюда мир кажется почти нормальным. Только необычное отсутствие автомобилей, буксующих на покрытых льдом улицах, обращает на себя внимание, заставляя сказать самому себе: мир не в порядке.

— Вы и вправду не боитесь высоты? — спрашивает он.

— Нет, высота меня не беспокоит. Мне до сих пор не приходилось падать, поэтому нет причин для страха.

Он кивает.

— Разумное отношение. Высота пугала многих моих пациентов. Как и открытые пространства. И я все время встречал людей, боящихся жизни. Мне хотелось встряхнуть их, объяснить, что этот день — единственное, что они гарантированно имеют.

— Но?..

Он криво улыбается мне.

— Такого нет в учебниках психотерапии. Мы не должны выходить из себя и выбивать дерьмо из мозгов пациентов.

— Даже если это им на пользу?

— Мои пациенты не всегда стремятся к тому, что им идет на пользу. Они люди. Им нравится то, что приятно. Ходить на прием к психоаналитику раз в неделю приятно, привычно. Даже за сотню с лишним долларов за сеанс.

— Я вела себя так же?

Он поворачивается ко мне, но я на него не смотрю, продолжаю глазеть на город. Он привычен, приятен, безопасен. Ник небезопасен.

— Вы просто могли бы сказать мне правду. Я ведь был на вашей стороне.

— Звучит безумно.

— Ну да, безумие — это то, чем я занимаюсь ежедневно. Ко мне приходят женщины, хранящие свое дерьмо в полиэтиленовых пакетах, которое они взвешивают, чтобы знать, что все съеденное вышло наружу. Приходят мужчины, которые проводят ночи напролет на порносайтах в Интернете, а в соседней комнате у них красавица жена. Живые женщины их уже не возбуждают, их заводят только виртуальные. Я видел детей, которые режут себя, чтобы спрятать боль, потому что так делают их друзья, а они не хотят выделяться. Хотите еще безумия? Я могу рассказать вам тысячи историй. А что до какой-то вазы, вдруг появившейся в вашей квартире, так это не безумие, это преступление. Безумием было врать на этот счет тому, кто был на вашей стороне, человеку, которому вы платили. Вы попусту тратили свои собственные деньги, и это тоже было безумием.

— Я поняла, я безумна. Вы специалист, вам виднее. Вы хотите, чтобы я залезла на крест, или хотите прибить меня к нему собственноручно?

— Да ладно вам, Зои…

Он большой, широкий, когда так близко; мускулистый настолько, что легко меня сомнет, если захочет. И наверное, мне бы это понравилось.

— Иди в задницу.

Я встаю и шагаю к двери, хватаюсь за ручку и обнаруживаю, что дверь заперта. В этом здании два входа на крышу. Или выхода, в зависимости от того, как на это посмотреть. Один из них закрывается на ночь. Моррис не любит запирать оба на случай чрезвычайного происшествия.

— Черт.

Он стонет.

— Это же конец света, давай не будем ссориться.

Его слова тушат мою злость.

— Ты прав.

— Повтори.

— Ты прав.

— Я всегда прав.

— Я бы не стала обобщать.

— Станешь, когда увидишь, что я всегда прав.

Это уже почти флирт, не считая того, что ни один из нас не улыбается. А в миллиардах миль отсюда по небу пронеслась звезда.

— Я не хочу быть цыпленком Цыпой, — говорю я. — Я не всегда хочу, чтобы небо падало.

— Все будет хорошо.

— Неужели?

— Говорить правду?

Я киваю.

— Я не знаю. Я так не думаю. А если и будет, то это будет хорошо как-то по-другому. Мы слишком много утратили.

Между нами стена. Мне позарез нужна кувалда.

— Мне очень жаль, что так получилось с твоим братом, я видела его имя в списке.

Он склоняется ко мне ближе. Я хочу скользнуть ему в объятия. Как раз у него под подбородком идеальное для меня место, но я не решаюсь. Без приглашения точно нет. А может, и с ним.

— Я должен навестить своих родителей, если они еще живы.

— Они в городе?

— В Греции. Каждое лето они уезжают на родину и говорят о том, как великолепна Америка.

Он улыбается.

— А когда они здесь, только и делают, что говорят, как прекрасна Греция.

— И как же ты думаешь добраться до Греции?

— Туда все еще летают самолеты, если есть чем заплатить за билет.

— Чем же теперь платят?

— Кровью, медикаментами, едой. Все то, чего теперь не хватает.

Город гаснет. Ночь окутывает его тьмой.

Мы с Ником смотрим друга на друга сквозь темноту, между нами триста миллионов трупов. В другой жизни я могла бы его любить. В этой — я могу только потерять его.

Утром свет появляется вновь, но это нас не сильно радует, поскольку мы знаем, что это ненадолго. Электричество вскоре исчезнет навсегда, вопрос только в том, когда именно. Затаив дыхание, мы ждем.

Сейчас

У животных есть тайна.

Первыми улетают птицы. Тысячи их поднимаются в едином порыве с окрестных деревьев, образуя густое гигантское облако. Цыгане начинают о чем-то между собой перешептываться. Что-то происходит, но что именно, я не знаю. Массовый перелет — плохой признак, если только дело происходит не осенью.

Следующие — собаки. Эти долговязые цыганские псы роют землю, уши опущены, толстые языки свисают из открытых ртов.

Все они хранят какую-то тайну.

Тогда

Утром одного из дней приходят тысячи человек. Они устало ковыляют по размытому дождями асфальту мостовых. Среди них люди всех возрастов, обоих полов, и все они крайне измождены, грязны, с тусклым взглядом. Они взяли в это путешествие свои тела, но забыли прихватить души.

— Канадцы, — говорит Ник. — Мигрируют на юг.

— Как перелетные птицы, — добавляет Моррис.

Остальные собираются у нее за спиной. Из окон второго этажа мы наблюдаем за проплывающей мимо процессией нищих.

— Нужно бы накормить их.

Это говорит крупный парень по имени Трой. Он едва окончил среднюю школу. Сейчас таким, как он, некуда идти — университетов больше нет. Теперь его всему учит улица.

— Всех, что ли? — бросает Кэйси.

Он бывший член Национальной гвардии. Длинный, тощий тип, который раньше торговал косметикой.

Трой скрещивает руки на груди, отчего становится более массивным.

— Они голодают.

Моррис берет на себя роль миротворца.

— Мы не сможем накормить их всех из имеющихся у нас запасов. Им придется самостоятельно искать себе пропитание. Пока еще можно найти пищу и убежище. Если они в этом остро нуждаются, то не пропадут. Мы не в состоянии обеспечить выживание всем. Все, что в наших силах, — это наблюдать и поддерживать порядок.

Спор сходит на нет. Мы знаем, что подразумевается под убежищем. Умерло так много народу, что образовался избыток всего, за исключением живых людей, свежей пищи и оптимизма.

— Мы проходим стадию естественного отбора, — ворчит кто-то.

— Нет, — возражаю я. — В том, что происходит, нет ничего естественного.

Моррис хлопает в ладоши, стараясь взять ситуацию под контроль до того, как мы из друзей превратимся во врагов.

— По местам! Давайте проверим, все ли в порядке. Не думаю, что у нас могут возникнуть проблемы. Канадцы слишком вымотаны. Но они также на грани отчаяния, а отчаявшиеся люди не всегда благоразумны.

Все начинают действовать. Несколько дней прошло с тех пор, как наш распорядок изменился.

Электричество появляется и исчезает, когда ему заблагорассудится, а вместе с ним и телевидение с его новостями. Все теперь не так, как раньше. Все по-новому. И это значит, что мы все еще живы.

Идет семья, тоже по дороге с севера. Ее члены вцепились друг в друга, будто только так могут сохранить слабеющие между ними связи. Их шагов не слышно, но они вежливо покашливают, давая мне знать о своем приближении. Я встаю с корточек и разминаю затекшие ноги, вытираю ладонью пену от колы с потрескавшихся в уголках губ.

Оба взрослых по краям поддерживают троих детей, идущих между ними. Они останавливаются на тротуаре, у них много вопросов.

— Мы никогда здесь не были, — говорит один из них. — Давно собирались, но так и не выбрались.

— А теперь мы здесь, — добавляет другой родитель. — И чем тут можно заняться?

Кроме ожидания смерти и борьбы за выживание? Конечно, я этого не говорю, потому что не хочу пугать детей. Но взрослые это знают, эта жестокая правда сквозит в их осанках.

— Пожалуй, немногим, — отвечаю я. — У нас есть хорошая библиотека и музей.

Я как экскурсовод, приглашающий посетить свой мертвый город.

— А еда здесь есть? И приличное место, чтобы остановиться?

— Мы бы туда направились, если бы вы подсказали, куда нам идти.

Я объясняю, в какую сторону им нужно двигаться, но они смотрят на меня непонимающе, потому что все такое привычное для меня поражает их своей новизной. Тогда я предлагаю пойти с ними и показать им все, что может представлять для них какой-то интерес. Прежде чем расстаться, они суют мне в руки бумажный конверт.

— Это все, что у нас есть, — говорят они мне. — Теперь от этого нет пользы. Но, возможно, когда-нибудь в будущем…

Билеты в Диснейленд, самое счастливое место на земле.

— Будьте осторожны! — говорю я им, прежде чем попрощаться.

Ник с кровожадным выражением на лице стоит в конце длинного полутемного коридора старой школы. В другом его конце я, на мне маска безразличия. Между нами дверь, ведущая в комнату, где пьют кофе. Мы направляемся к ней одновременно: Ник идет большим устрашающим шагом, а я — неспешно, как будто прогуливаясь.

— Я знаю, почему ты такой злой, — говорю я, когда мы встречаемся.

— Никогда больше так не делай.

— Я делаю то, что считаю нужным.

— Не нужно приносить себя в жертву ради других.

Я смотрю на него уничтожающим взглядом.

— Это был правильный поступок.

— Чушь собачья. Тебя могли изнасиловать, избить, убить. Продать в рабство. Много еще чего.

— Во мне много всего, Ник, но глупости там нет. Это были хорошие люди, и это был человечный поступок.

Я отворачиваюсь от него, чтобы пить кофе, но он хватает меня за хвост и притягивает к себе. Большим пальцем он гладит мне ключицу. От этого места тепло распространяется по всему телу, пока меня не охватывает пожар.

— Я хочу тебя.

— Никогда больше не дергай меня за волосы.

Мой протест с трудом прорывается сквозь дурманящий туман вожделения.

— Я мог бы, — говорит он, и его взгляд обещает многое. — Но в следующий раз тебе это понравится.

Сейчас

Стоит ночь, когда землетрясение ударами прокладывает себе путь из глубин на поверхность. Все приходит в движение.

Вот он, секрет, который хранили животные.

Все привычные правила неприменимы: здесь нет туалетов, где можно было бы спрятаться, нет столов, под которые можно залезть, нет дверных проемов и несущих балок, способных удержать крышу. У этих самодельных лачуг прочности не больше, чем у лака для волос легкой фиксации. Хлипкие железные стены стараются устоять, но им нечем ухватиться за землю и держаться, пока не закончится эта тряска.

Я хватаю свой рюкзак и бегу.

Вокруг носятся люди, никто не обращает на меня внимания, пока я, спотыкаясь, пробираюсь через лагерь. Камни, защищающие очаги, разваливаются, и раскаленные угли вылетают в образовавшиеся бреши. Земля настолько сухая, что опавшие листья вмиг занимаются от головешек и ярко разгораются. Мать-природа в своем гневе раскалывает землю, поднимая рваные края расщелины вверх. Разбитые пикапы, словно смертоносные кегли, давят между собой тела. Мир превратился в движущуюся мешанину людей и металла. Крики боли дополняют какофонию, когда ослы, понимая, что им не удается устоять на расходившейся земле, бросаются спасать себя бегством.

Все мы бежим, хотя на самом деле бежать нам некуда. От этого не убежишь.

Внезапно земля прекращает содрогаться в затаившей дыхание ночи.

— Янни! — зову я.

Рядом на земле лежит женщина. Я протягиваю ей руку. Она изранена, лицо в крови, но сейчас я ничем не могу ей помочь. Другая женщина похожа на неудавшийся трюк фокусника — ее тело разрублено надвое листом гофрированного железа. Ей тоже нельзя помочь.

Янни, словно марионетка, распластался на капоте пикапа. Упавшее дерево прижало его к решетке радиатора. Нет больше того мальчика, который хотел быть взрослым. Теперь он снова ребенок, его губы дрожат, по лицу катятся слезы.

Я бегу к нему, ничего не могу с собой поделать. Но не в моих силах освободить его тело. Нет никакой возможности отделить ребра мальчугана от исковерканного хромированного металла.

— Привет, парень, — говорю я, стараясь не захлебнуться собственными слезами, — как дела?

Он даже не пытается улыбнуться.

— Хочешь сигарету?

Трясущимися руками я лезу в карман его рубахи, скручиваю бумагу вокруг тонкой полоски табака, как он обычно делал. И хотя это не очень полезно для меня и моего ребенка, я втягиваю в себя воздух, пока конец самокрутки не разгорается ярко-красным огоньком, и затем всовываю ее между его губ.

Дым сочится изо рта Янни. У него нет сил, чтобы глубоко наполнить им легкие и задержать дыхание, и он мелко и быстро пыхает, пока сигарета не падает на землю. Дымная лента накручивается мне на руку, когда я поднимаю ее и опять даю ему.

— Я умру?

Мне не хочется ему лгать, но слова правды слишком ранят, чтобы произнести их вслух.

— Нет, малыш, ты только уснешь.

Он медленно кивает.

— Я умру.

— Когда-нибудь мы все умрем.

— Сегодня. Где моя мать?

Слезы наворачиваются на мои глаза. Мне отсюда видно его мать, охваченную огнем и неподвижную.

— Она с твоими братьями и сестрами.

— Хорошо.

Между деревом и автомобилем нет места, чтобы я могла протиснуться к нему поближе, обнять его и утешить. Все, что я могу, — это дотянуться и взять его ладонь в свою. Кончики пальцев Янни холодные как лед, но тепла моего тела недостаточно, чтобы его растопить.

— Это всего лишь дурной сон. Когда ты проснешься, увидишь, что ничего этого не было.

Я кусок дерьма — лгу умирающему ребенку.

— Ты знаешь песни?

— Да.

— Спой, пожалуйста.

В укромном уголке своей памяти я отыскиваю песню, которую мне пела мать: о девушке из долины, взывающей к своему возлюбленному, умоляющей не забывать ее и не покидать. Я пою и плачу.

В глубине снова задвигались плиты земной коры, наползая одна на другую. Огонь разбегается во все стороны, взбираясь на сухие деревья с прытью пожарных, поднимающихся по лестницам. Выше и выше взбегает он, пока не охватывает кроны целиком, — и вокруг становится светло как днем. Те постройки, что до сих пор уцелели, теперь рушатся, с безразличием сминая людей и их имущество, находящихся внутри. Там и тут мелькают темные головы, все пытаются спастись. Матери зовут своих детей, мужья — жен. Земля пришла в движение, и она не знает милосердия. Я крепче сжимаю руку Янни и продолжаю петь.

Языки пламени лижут грузовик на дальнем краю лагеря, прокладывая поцелуями путь на самый верх металлического тела, словно искусный любовник. Выше, выше, пока ночь не взрывается. Огненный шар распускается подобно цветку, ослепляя белым светом, его лепестки раскрываются все шире и шире, а потом все сворачивается в точку, из которой он родился.

Мое лицо сухое, кожа туго натянулась. Пятна в глазах постепенно тают, и перед моим взором предстает тусклая картина совершившейся катастрофы. Тела, неподвижно лежащие, и тела движущиеся.

Краем глаза вижу что-то ползущее. Когда я быстро поворачиваю голову в эту сторону, оно исчезает. Мое тело вдруг охватывает холодное онемение. В глубине души я знаю, что это, и, если бы мое сердце не ушло в пятки, оно бы сейчас стремительно летело туда сквозь все мои органы. Швейцарец все еще жив. Он пережил землетрясение и теперь выбирается отсюда.

Но это невозможно. Он пластом лежит на койке, находясь между жизнью и смертью. То, что я видела, — призрак.

Рука в моей ладони обмякла. Мои пальцы все поняли раньше меня.

Голова Янни падает на его раздробленную грудь. Никаким пением мальчика уже не вернуть к жизни. Холод струится по моим жилам. Со временем придет злость, но сейчас нужно сохранять спокойствие, оставить это место у себя за спиной и двигаться на север.

Но сначала надо убедиться.

Призрак Лизы следует за мной по пути к лачуге. Мое предыдущее виде́ние — всего лишь шутка, которую со мной сыграли ночь, стресс и страх, а швейцарец по-прежнему здесь, в болезненном забытьи. Но что-то изменилось. На месте его раны тонкий бледный и кажущийся давним шрам, в то время как должен быть толстый розовый рубец.

То, что было новым, слишком быстро стало старым. И это неправильно.

На этот раз я решительно беру подушку в руки. Несмотря на все смерти, на все разрушения и потери, я по-прежнему считаю, что мир станет лучше без этой одной жизни.

Его тело приходит в напряжение, не в силах найти кислород в ткани подушки. Его кулаки сжимаются, ногти вонзаются в ладони. Секунду организм швейцарца борется за жизнь, потом все прекращается. Последний выключатель его жизни нажат.

Свет гаснет.

Конец.

Земля снова вздрагивает под моими ногами, гремит, качается. Нужно идти. Нет времени проверить, мертв ли швейцарец на этот раз. Довольствуюсь отсутствием пульса. Проверять дыхание зеркальцем уже некогда.

Я повторяю себе, что сделала это ради Лизы и остальных, но под ложью шевелится правда: это не месть, это мера безопасности. Наградой за это мне будет маленькое черное пятно на душе.

Я убила человека. Я убила человека, и меня это не беспокоит.

Спокойно продеваю руки сквозь ремни рюкзака и прокладываю себе путь через мертвых и умирающих. Тут осталось еще достаточно живых, чтобы помочь тем, кто в этом нуждается. Я тут не нужна. Мое место где-то не здесь.

Я провожу ладонью по глазам и пытаюсь убедить себя в том, что они остались сухими.

Я убила человека, и меня это не беспокоит.