Вместе Харлан Эллисон и Роберт Сильверберг получили практически все награды, которые присуждаются в области научной фантастики и фэнтези (чёрт, и по отдельности каждый из них получил практически все премии, которые присуждаются в этой области). Оба получили звание гроссмейстеров от Американской ассоциации писателей-фантастов (эта награда дается пожизненно). Кроме того, они имеют двенадцать «Хьюго», восемь «Небьюл» и двадцать семь премий журнала «Локус» — и это помимо множества других наград. Попросту говоря, они — живая легенда. Включить в антологию рассказ, написанный одним из них, — это честь. Получить рассказ, написанный обоими, — нечто исключительное.

Эллисон говорит, что на этот рассказ его вдохновил писатель, с которым он встретился, когда вел в колледже творческую мастерскую. Тот был «пьян в хлам с утра до ночи», однако все равно каждое утро умудрялся сесть за пишущую машинку и напечатать несколько слов. «Он вел себя как зомби, — говорит Эллисон, — продолжал писать исключительно на рефлексах. Так дергается под воздействием гальванического шока лягушачья лапка. Он мог бы с таким же успехом быть мертвым и лежать в склепе, за исключением тех минут, когда чувствовал необходимость писать».

С четвертого балкона Музыкального центра Лос-Анджелеса сцена казалась не более чем сверкающим бликом, постоянно меняющим цвет — крапинки ярко-зеленого, перекрученные завитки кармазинного. Но Рода предпочитала сидеть здесь, наверху. Ее не интересовали места в Золотой Подкове, эти сиденья на антигравитационной подушке, плавающие прямо над гофрированным краем сцены.

Там, внизу, звуки отлетали в сторону и взлетали вверх, увлекаемые замечательной акустикой купола Такамури. Цвета были важны, но по-настоящему значение имели только звуки, узоры резонанса, вырывающиеся из сотен дрожащих динамиков ультрачембало. А если сидеть внизу, тебе будут мешать вибрации зрителей…

Она не была настолько наивной, чтобы думать, будто нищета, заставляющая студентов забираться наверх, более благородна, чем богатство, дарующее доступ в Подкову; и все-таки, хотя Рода ни разу не просидела весь концерт там, внизу, она не могла отрицать, что музыка, которую слышишь с четвертого балкона, намного чище, впечатляет сильнее и остается в памяти дольше. Может быть, дело все-таки в вибрациях богатых.

Скрестив руки на перилах балкона, Рода смотрела вниз, на пульсирующую игру красок, омывавших растянувшийся просцениум. Она смутно осознавала, что сидевший рядом мужчина что-то говорит, но почему-то ей казалось, что отвечать не обязательно. В конце концов он слегка толкнул ее, она обернулась и дежурно улыбнулась:

— Что, Лэдди?

Ладислав Джирасек со скорбным видом протягивал ей надкусанную шоколадку.

— Нельзя жить одним Беком, — сказал он.

— Не хочу, спасибо, Лэдди. — Она легонько притронулась к его руке.

— Что ты там видишь?

— Цвета, и больше ничего.

— Никакой музыки сфер? Никакого проникновения в истину твоего искусства?

— Ты обещал, что не будешь надо мной смеяться.

Он откинулся на спинку кресла.

— Извини. Я иногда забываю.

— Прошу тебя, Лэдди. Если ты опять решил выяснять отношения, я…

— Я ни словом не заикнулся про наши отношения, так?

— Это слышится в твоем тоне. Ты начинаешь жалеть себя. Пожалуйста, не надо. Ты же знаешь, я терпеть не могу, когда ты пытаешься свалить всю вину на меня.

Он добивался серьезных отношений с ней долгие месяцы, с тех пор как они познакомились в Контрапункте 301. Она его забавляла, он был ею очарован, а потом безнадежно влюбился. Но Рода по-прежнему оставалась недосягаемой. Он обладал ее телом, но не душой. Он все время чувствовал себя несчастным, а она знала это, и это знание навсегда переводило его в категорию мужчин, просто негодных для долгосрочных отношений.

Она смотрела вниз. Напряженно ждала. Изящная девушка с волосами цвета меда и светло-серыми, почти алюминиевого оттенка, глазами. Пальцы ее слегка изогнулись, словно вот-вот опустятся на клавиатуру. В голове ее бесконечно звучала музыка.

— Говорят, на прошлой неделе в Штутгарте Бек был просто великолепен.

— Он играл Крейцера?

— И «Шестую» Тимиджиена, и «Нож», и что-то из Скарлатти.

— Что именно?

— Не знаю. Мне говорили, но я не запомнил. Но ему устроили настоящую овацию — десять минут аплодировали стоя, a Der Musikant сказал, что они не слышали такой точной орнаментики с…

Свет в зале померк.

— Он идет, — пробормотала Рода, подавшись вперед.

Джирасек откинулся на спинку кресла и торопливо отгрыз большой кусок шоколадки.

Когда он выходил из этого состояния, все вокруг всегда было серым. Цвета алюминия. Он знал, что его уже зарядили и распаковали; знал, что, когда откроет глаза, он уже будет стоять рядом со сценой, в правом кармане пиджака будут лежать контактные перчатки, а рабочий будет готов выкатить на сцену входную консоль чембало. И привкус песка во рту, и серый туман воскрешения в голове.

Нильс Бек медлил, не желая открывать глаза.

В Штутгарте был полный провал. Но никто, кроме него, не понял, что это провал. Тими бы тоже понял, подумал он. Он выбежал бы из зала еще во время скерцо, сорвал бы с моих рук перчатки и проклял бы меня за то, что я уничтожил его замысел. А потом мы с ним вместе пошли бы выпить темного пряного пива. Но Тимиджиен мертв. Он умер в двадцатом году, напомнил себе Бек. На пять лет раньше меня.

Я не буду открывать глаза, я затаю дыхание. Пусть легкие втягивают воздух поверхностно, пусть мехи едва подрагивают, а не ревут под напором ветра. И они решат, что я сломался, что рефлекс зомби на этот раз не сработал. Что я мертв, по-настоящему мертв, не…

— Мистер Бек.

Он открыл глаза.

Помощник режиссера был негодяем. Он знал этот тип. Небритые щеки. Мятые манжеты. Латентный гомосексуалист. Тиранит всех за кулисами, кроме, возможно, хора мальчиков, возрождавших сладкую музыку Ромберга и Фримля.

— Знавал я мужчин, у которых начинался сахарный диабет от простого посещения детских утренников, — произнес Бек.

— Что? Я не понял.

Бек отмахнулся:

— Ничего. Не важно. Как театр?

— Прекрасно, мистер Бек. Свет уже погасили. Мы готовы.

Бек сунул руку в правый карман и вытащил тонкие контактные перчатки, сверкающие рядами мини-сенсоров и прессоров. Он натянул правую перчатку, разгладив все складки. Материал облегал руку, как вторая кожа.

— Как вам будет угодно, — сказал он.

Рабочий сцены выкатил консоль, установил ее, заблокировал с помощью зажимов и педалей и торопливо ушел со сцены в левую кулису.

Бек медленно пошел на сцену. Он двигался с большой осторожностью: в его икрах и бедрах размещались трубки, наполненные мерцающей жидкостью, и если он ускорит шаги, нарушится гидростатический баланс и питательные вещества не попадут в его мозг. Уязвимость ходячего мертвеца — это досадная помеха, точнее, одна из многих других неприятностей. Добравшись до антигравитационной платформы, он махнул рукой ассистенту режиссера. Мерзавец подал знак рабочему за пультом, тот пробежался пальцами по разноцветным кнопкам, и площадка медленно, торжественно начала подниматься. Вверх, вверх сквозь люк в полу плыл Нильс Бек. Пока он возносился, цветовая гамма настроилась на вибрации зрителей, и они начали аплодировать.

Он стоял молча, слегка наклонив голову, и принимал их приветствия. В спине пробежал пузырек газа, вызвав болезненные ощущения, и лопнул у позвоночника. Нижняя губа Бека дернулась. Он сжал губы, спустился с площадки, подошел к консоли и стал натягивать вторую перчатку.

Он был высоким, элегантным мужчиной, очень бледным, с резкими скулами, массивным носом, нежными, как цветок, глазами и тонкими губами. Выглядел он очень романтично. Миллион лет назад, когда он только начинал свою артистическую карьеру, ему говорили, что это весьма важное качество для артиста.

Натягивая и разглаживая вторую перчатку, Бек услышал шепот. Когда ты мертв, слух ужасно обостряется, поэтому слышать собственное выступление становится особенно мучительно. Но он знал, о чем там шепчутся. Кто-то из зрителей говорит своей жене:

— Разумеется, он не похож на зомби. Они держат его в холодильнике, у них имеются специальные технологии. А потом подключают провода, накачивают энергией и возвращают к жизни.

А жена, конечно, спрашивает:

— А как это происходит? Как его оживляют?

Тогда муж обопрется локтем на подлокотник кресла, приложит руку к губам и осторожно оглядится по сторонам, чтобы удостовериться, что никто не подслушает ту чушь, которую он собирается нести, и расскажет своей жене об остаточном электрическом заряде клеток мозга, о продолжительности двигательных рефлексов после смерти, об устойчивой механической витальности, которой они и пользуются. Пользуясь туманными и бессвязными терминами, он расскажет о встроенной в тело зомби системе жизнеобеспечения, которая снабжает мозг необходимыми веществами: суррогатами гормонов и различными химикатами, заменяющими кровь.

— Ты же знаешь, как к отрезанной лапке лягушки прикрепляют электрический провод? Ну и вот. Когда лапка дергается, это называется гальваническим откликом. И можно заставить всего человека дергаться, если пропустить через него ток, — то есть не дергаться, конечно. Я имею в виду — он может ходить, играть на музыкальных инструментах…

— А думать он тоже может?

— Наверное, но я точно не знаю. Мозг-то остается неповрежденным. Ему не дают разлагаться. Они ведь что делают… Каждая часть тела выполняет свою механическую функцию — сердце сокращается, легкие работают, как мехи, и ко всему присоединяется целая куча проводов, и тогда все начинает двигаться, получается такой искусственный всплеск жизни. Конечно, этого хватает всего часов на пять-шесть, а потом накапливаются вызывающие утомление токсины и закупоривают протоки, но для концерта времени как раз достаточно…

— То есть на самом деле просто берется мозг, и он живет, потому что само тело служит системой жизнеобеспечения, да? — соображает жена. — Вместо того чтобы засунуть мозг в какой-нибудь ящик, его оставляют прямо в собственном черепе, а внутри тела устанавливают такой механизм…

— Ну да. Именно так — более или менее. Более или менее.

Бек не обращал внимания на такие шепотки. Он слышал их сотни раз, в Нью-Йорке и Бейруте, в Ханое и Кносе, в Кеньятте и Париже. Вроде бы зрители всегда в таком восторге, но для чего они приходят — чтобы послушать музыку или посмотреть на ходячего мертвеца?

Он сел на стул перед консолью и положил руки на металлические нити. Сделал глубокий вдох — старая, совершенно ненужная привычка, от которой, однако, трудно избавиться. Пальцы уже подрагивали. Прессоры искали нужные переключатели. Под коротко остриженными седыми волосами пощелкивали, как реле, синапсы. Ну вперед. «Девятая» соната Тимиджиена. Пусть она воспарит под самый купол. Бек закрыл глаза и шевельнул плечами. Из динамиков вырвались чистые рокочущие звуки. Вот оно. Началось. Легко, мягко Бек пробегал по гармониям, заставлял вибрировать симпатические трубки, создавая текстуру звука. Он уже два года не играл «Девятую». Вена. Два года — много ли это? Кажется, всего несколько часов назад. Он все еще слышал реверберации и воспроизводил их в точности; это выступление ничем не отличалось от предыдущего, как не отличаются друг от друга фонограммы. В голове вдруг появилась яркая картинка: на месте человека перед консолью расположен сверкающий музыкальный автомат. Зачем им я, если можно вставить в прорезь акустический кубик и получить тот же результат, только дешевле? А я смогу отдохнуть. Я смогу отдохнуть. Так. Подключаем инфразвук. О, это превосходный инструмент! Что, если бы он был у Баха? У Бетховена? Целый мир заключен у тебя в кончиках пальцев! Весь спектр звуков и красок, более того — можно обрушить на зрителей дюжину чувств одновременно. Конечно, самое главное — это музыка. Застывшая на века, неизменная музыка. Музыкальный узор звучит и сегодня, как всегда; и сегодня так, как его играли на премьере в девятнадцатом. Последнее произведение Тимиджиена. Децибел за децибелом я воспроизвожу собственное исполнение. А посмотрите-ка на зрителей! Благоговеют. В восторге. Бек ощутил, как подрагивают локти; он слишком напряжен — нервы подводят; пришлось провести необходимую компенсацию. Услышал, как громовым эхо отражается звук с четвертого балкона. Что такого в этой музыке? Понимаю ли я на самом деле хоть что-то в ней? Способен ли акустический кубик прочувствовать «Мессу си-минор», которую воспроизводит? Понимает ли усилитель симфонию, которую усиливает? Бек усмехнулся. Закрыл глаза. Плечи приподнимаются, запястья поддерживают. Впереди два часа работы. А потом они снова позволят мне уснуть. Сколько времени это тянется — пятнадцать лет? Очнуться, сыграть, уснуть. Обожание публики, воркование готовых отдаться мне женщин. Они что, некрофилки? Как может возникнуть желание хотя бы прикоснуться ко мне? На моей коже — могильный прах. А ведь когда-то были и женщины, да, господи, да! Когда-то. Когда-то я жил. Бек то откидывался назад, то подавался вперед. Старый виртуоз словно устремлялся вниз — это очень действует на публику. Их просто морозом по коже пробирает.

Приближался конец первой части. Да, да, вот так. Бек открыл самые верхние регистры и почувствовал отклик зрителей. Они внезапно выпрямились в своих креслах, едва новая волна звуков пронеслась по залу. Ах, старина Тими — у него был необыкновенный вкус к драматизму. Выше. Выше. Размазать их по креслам! Бек удовлетворенно улыбнулся, но тут же возникло ощущение пустоты. Звучание ради звучания. Неужели это единственное назначение музыки? И это шедевр? Я больше ничего не знаю. Как я устал играть для них. Будут ли они аплодировать? Да, и топать ногами, и поздравлять друг друга. Как же, им повезло услышать меня сегодня вечером. А что они вообще понимают? И что понимаю я? Я мертв. Я ничто. Я ничто.

Мощными движениями обеих рук он сыграл последние пронзительные аккорды фуги, завершавшие первую часть.

Метео-экс запрограммировал туман, и это каким-то образом отвечало настроению Роды. Они остановились посреди стеклянного пейзажа, простиравшегося за стенами Музыкального центра; Джирасек предложил ей косячок. Рода рассеянно покачала головой, думая о другом.

— У меня есть пастилка, — сказала она.

— А что, если мы сейчас заглянем к Инез и Триту? Может, они захотят поужинать с нами.

Она не ответила.

— Рода?

— Извини меня, Лэдди. Думаю, мне нужно побыть одной.

Он сунул косяк обратно в карман и повернулся к ней. Она смотрела сквозь него, словно он тоже был из стекла и сливался с окружающим пейзажем. Взяв ее руки в свои, он произнес:

— Рода, я просто не понимаю. Ты даже не даешь мне времени подобрать нужные слова.

— Лэдди…

— Нет. На этот раз ты меня выслушаешь. Не отталкивай меня. Не прячься в свой мирок с этими твоими полуулыбочками и отсутствующим взглядом.

— Я хочу подумать о музыке.

— В жизни есть не только музыка, Рода. В ней должно быть и многое другое. Я провел столько же времени, сколько и ты, размышляя и пытаясь создать что-то свое. Это удается тебе лучше, чем мне, возможно, лучше, чем всем прочим. Может быть, однажды ты станешь даже лучше самого Бека. Отлично, ты — великая артистка. Но разве это все? Ведь есть и многое другое. Превращать свое искусство в религию, в смысл существования — это идиотизм.

— Зачем ты так со мной?

— Потому что люблю тебя.

— Это объяснение, но не причина. Позволь мне уйти, Лэдди. Пожалуйста.

— Рода, искусство ни черта не значит, если это просто мастерство, если это только механическое запоминание, техника и формулы. Оно ничего не значит, если за ним нет ни любви, ни заботы, ни обязательств перед жизнью. А ты отказываешься от всего этого. Ты словно расщепилась на части и задушила ту себя, что привносит искру в искусство…

Он резко замолчал. Невозможно сказать все это и не почувствовать — внезапно, мучительно, — что твои слова звучат нравоучительно и приторно-лживо.

— Если захочешь увидеться со мной, найдешь меня у Трита. — Он повернулся и ушел в трепещущую задумчивую ночь.

Рода смотрела ему вслед. Наверное, она должна была ему что-то сказать, но не сказала. Он исчез. Повернувшись, она взглянула на возвышающуюся громаду Музыкального центра и медленно направилась к нему.

— Маэстро, сегодня вы были великолепны! — говорила в Зеленой комнате женщина-пекинес.

— Необыкновенно! — лебезил лягушка-бык.

— Это такое счастье! Я плакала, просто плакала, — щебетали птички.

В его груди бурлили питательные вещества. Он буквально чувствовал, как открываются и закрываются клапаны. Бек наклонил голову, пошевелил руками, прошептал слова благодарности. Он совсем устал, в черепную коробку словно насыпали песка.

— Превосходно!

— Незабываемо!

— Невероятно!

Наконец все ушли, оставив его наедине со смотрителями. Человек из корпорации, владеющей Беком, ассистент режиссера, грузчики, электрик.

— Наверное, уже пора, — сказал представитель корпорации, приглаживая усы. Он давно научился вежливо обращаться с зомби.

Бек вздохнул и кивнул. Его отключили.

— Может, сначала перекусим? — спросил электрик, зевнув.

Турне оказалось слишком длинным, спать они ложились очень поздно, питались в аэропортах, терпели постоянные резкие взлеты и стремительные посадки.

Представитель корпорации кивнул:

— Ладно. Его можно пока оставить здесь, просто переведу в режим ожидания. — Он повернул выключатель.

Один за другим гасли огни, осталось только ночное освещение, чтобы представитель корпорации и электрик не заблудились, возвращаюсь для окончательной упаковки и погрузки.

В Музыкальном центре все стихло, только где-то в недрах этой автономной системы негромко жужжали пылесосы и другие уборочные агрегаты.

На четвертом балконе шевельнулась тень. Рода спустилась вниз, вышла в центральный проход, пробралась в Подкову, обогнула оркестровую яму, поднялась на сцену и остановилась у консоли. Ее руки замерли в дюйме от клавиш. Рода закрыла глаза и затаила дыхание.

Я начну свой концерт с «Девятой» сонаты Тимиджиена для ультрачембало без оркестра. Негромкие аплодисменты набирают силу, становятся бурными. Она ждет. Пальцы медленно опускаются. И мир оживает от ее музыки. Пламя и слезы, радость, ликование. Все они околдованы. Как это чудесно! Как восхитительно она играет! Рода вгляделась в темноту. В голове звенело мучительное эхо тишины. Благодарю! Большое вам всем спасибо! На глаза навернулись слезы. Она отошла от консоли — ее фантазия иссякла.

Рода вошла в гримерную и остановилась в дверях, глядя через комнату на труп Нильса Бека в поддерживающем контейнере. Глаза его закрыты, грудь не вздымается, руки опущены. Рода видела, как едва заметно оттопыривается правый карман его пиджака, где лежали тонкие перчатки, сложенные палец к пальцу. Она подошла к нему вплотную, вгляделась в его лицо и прикоснулась к щеке. Борода у него не растет, кожа прохладная и атласная на ощупь, как у женщины. Странно — здесь, в тишине, Рода вспомнила прихотливую мелодию «Liebestod», величайшей из всех погребальных песен, но сейчас вместо обычной печали вдруг ощутила гнев, досаду и разочарование, она задыхалась от такого предательства, у нее начался приступ ярости. Она хотела разодрать ногтями эти гладкие щеки. Она хотела отхлестать его. Оглушить его своими воплями. Уничтожить его! За ложь. За постоянное вранье, за бесконечный поток лживых нот, за фальшивую жизнь после смерти!

Ее дрожащая рука потянулась к контейнеру, нашарила выключатель.

И повернула его.

Он снова очнулся. Не открывая глаз, начал подниматься сквозь вселенную цвета алюминия. Значит, опять. Опять. Нужно постоять немного здесь с закрытыми глазами, подумал он, прежде чем выходить на сцену. С каждым разом это становится все труднее и труднее. Последний раз был просто ужасен. Там, в Лос-Анджелесе, в том огромном здании, балкон над балконом, тысячи пустых лиц, зато ультрачембало — просто шедевральная конструкция. Он начал концерт с «Девятой» сонаты Тими. Так ужасно! Вялое выступление — каждая нота совершенна, темп безупречный, но все равно вялое, поверхностное, неглубокое. И сегодня вечером это произойдет снова. Прошаркать на сцену, натянуть перчатки и повторить мрачную рутину под названием «воскрешение великого Нильса Бека».

Его зрители, его восторженные последователи. Как он их всех ненавидит! Как ему хочется накинуться на них и открыто обвинить за все то, что они с ним сделали! Шнабель обрел покой. И Горовиц. И Йоахим. Только Беку не обрести покоя. Они не дали ему уйти. О, конечно, он мог отказаться — но он никогда не был сильным человеком. Да, у него хватило духу на долгие годы жизни с музыкой — без любви, без радости. А где взять на это время? Ему приходилось быть сильным. Вернуться оттуда, куда он ушел, узнать то, что требовалось знать, не растерять своего мастерства — да. Но в отношениях с людьми, в отстаивании своих интересов, высказывании каких-то своих мыслей… одним словом, твердости характера ему всегда не хватало. Он потерял Доротею, согласился с планами Уизмера, выдержал оскорбления Лизбет, Нейла и Коша — о черт, Кош! Интересно, жив ли он еще? Оскорбления, которыми они накрепко привязали его к себе «на радость и на горе», да только всегда получалось «на горе». И он ушел с ними, выполнял их требования и ни разу не настоял на своем, не прибегнул к своей силе духа — если, конечно, она у него вообще имелась. А закончилось тем, что даже Шарон стала его презирать.

Так сможет ли он подойти к рампе, встать там, освещенный софитами, и сказать им, что он о них думает? Вурдалаки. Эгоистичные упыри. Мертвые, как и он сам, только иначе. Бесчувственные, лживые…

Если бы он только мог! Если бы он хоть раз сумел перехитрить представителя корпорации, он бы бросился вперед и прокричал…

Боль. Жгучая боль в щеке. Он резко отдернул голову, и тонкие трубки в шее сильно натянулись. В сознании эхом отдался странный звук — плотью по плоти. Вздрогнув, он открыл глаза. Перед ним стояла девушка. Глаза цвета алюминия. Юное лицо. Свирепое. Тонкие губы плотно сжаты. Ноздри раздуваются. Почему она так сердится? Она снова поднимала руку, чтобы ударить его. Бек вскинул вверх скрещенные руки ладонями вперед, чтобы прикрыть глаза. Второй удар оказался сильнее первого. Наверное, все эти хрупкие штучки в его теле содрогнулись.

Выражение ее лица! Она его ненавидит.

Девушка ударила в третий раз. Бек посмотрел сквозь пальцы, поразившись ярости в ее глазах. И тут ощутил сильную боль, ощутил ненависть и восхитительную радость жизни — пусть всего лишь на миг. Потом он вспомнил — и остановил ее.

Словно со стороны видел Бек, как с неправдоподобной силой хватает ее занесенную для удара руку. Пятнадцать лет существования в виде зомби, из которых он жил и двигался всего лишь семьсот четыре дня, но он и по сей день в хорошей форме, и мускулы у него сильные. Девушка поморщилась. Бек отпустил ее и оттолкнул. Она потирала запястья, молча и угрюмо глядя на него.

— Если я вам так противен, — спросил он, — зачем вы меня включили?

— Чтобы сказать вам, какой вы обманщик! Те, другие, что аплодировали вам, пресмыкались и подлизывались, — они не понимают. Они представления не имеют, зато я знаю! Как вы можете? Как вы можете участвовать в этом омерзительном спектакле? — Ее трясло от гнева. — Я слышала вас еще ребенком. Вы изменили всю мою жизнь! Я этого никогда не забуду. Но я слушаю вас теперь. Банальное, накатанное изящество, никакого проникновения в смысл музыки. Как будто у консоли сидит автомат! Механическое пианино! Вы знаете, что такое механическое пианино, Бек? Вот во что вы превратились.

Он пожал плечами, прошел мимо девушки и посмотрел в зеркало, висевшее на стене гримерки. Отражение показало ему старого, уставшего человека. Неизменное до сих пор лицо вдруг начало меняться. Утомленный взгляд, в глазах нет ни блеска, ни глубины. Пустые, как беззвездное небо.

— Кто вы? — негромко спросил он. — Как вы сюда попали?

— Давайте, донесите на меня! Плевать, если меня арестуют! Кто-то должен был вам это сказать. Какой стыд! Притворяться, что вы живой, что вкладываете в музыку душу! Да неужели вы не понимаете, насколько это ужасно? Музыкант-исполнитель должен быть интерпретатором, а не бездушной машиной, нажимающей на клавиши! Неужели я должна вам об этом рассказывать? Интерпретатор! Художник! Где оно, ваше искусство? Вы видите что-нибудь дальше партитуры? Вы растете от выступления к выступлению?

И вдруг Бек понял, что она ему очень нравится. Против его воли, несмотря на ее прямоту, несмотря на ее ненависть.

— Вы музыкант.

Она сделала вид, что не услышала.

— На чем вы играете? — Тут Бек улыбнулся. — Ну конечно, на ультрачембало. И должно быть, играете очень хорошо.

— Уж лучше, чем вы. Ярче, чище, глубже. О боже, что я вообще здесь делаю? Вы мне омерзительны.

— Как я могу расти? — мягко спросил Бек. — Мертвые не растут.

Девушка продолжала свое пламенное выступление, словно не услышала, говорила ему снова и снова, как он жалок, как фальсифицирует свое величие. И вдруг замолчала посреди предложения, заморгала, покраснела и прижала руку к губам.

— Ой, — пробормотала она, сконфузившись, и на глаза ее навернулись слезы.

Девушка надолго замолчала. Она отвела взгляд в сторону, смотрела на стены, на зеркало, на свои руки, на туфли. Бек наблюдал за ней. Наконец девушка произнесла:

— Какая я самоуверенная нахалка. Какая жестокая, тупая дрянь. Я все время думала, что вы… что, может быть… Я просто не подумала…

Бек решил, что сейчас она убежит.

— И теперь вы не простите меня, да? Да и с какой стати? Я ворвалась сюда, включила вас, наговорила вам всякой жестокой чепухи…

— Это не чепуха. Вы сказали правду. Чистую правду. — И Бек мягко добавил: — Уничтожьте машину.

— Не волнуйтесь. Я вас больше не побеспокою. Я сейчас уйду. Просто выразить не могу, какой дурочкой я себя чувствую, вот так вот накинувшись на вас. Тупой святошей, раздувшейся от гордости за свое собственное искусство. Сказать вам, что вы не отвечаете моим идеалам! И это…

— Вы меня не услышали. Я попросил вас уничтожить машину.

Девушка растерянно глянула на него.

— Вы о чем?

— Остановите меня. Я хочу уйти. Неужели это так трудно понять? Уж вы-то — особенно вы — должны понять это. Все, что вы сказали, — правда, самая настоящая правда. Можете представить себя на моем месте? Существо, не живое, не мертвое, просто вещь, инструмент, придаток, который, к несчастью, думает и помнит — и мечтает об освобождении. Да, механическое пианино. Моя жизнь закончилась, а с ней закончилось искусство, и теперь я никто, даже не музыкант. Потому что теперь все одно и то же. Те же интонации, те же обороты, те же обертоны. Я притворяюсь, что творю музыку, вы верно сказали. Притворяюсь.

— Но я не могу…

— Конечно можете. Сядьте, и мы все обсудим. И вы сыграете мне.

— Сыграть вам?

Он протянул к ней руку. Она хотела пожать ее, но вдруг отдернула свою.

— Вы должны мне сыграть, — спокойно произнес Бек. — Я не позволю, чтобы со мной покончил кто попало. Это, знаете ли, событие серьезное и значительное, не для первого встречного. Поэтому вы мне сыграете.

Он тяжело поднялся на ноги, думая о Лизбет, Шарон, Доротее. Умерли, все они умерли. Только он, Бек, задержался; точнее, часть его задержалась — старые кости, высохшая плоть. Спертое, несвежее дыхание. Кровь цвета пемзы. Звуки без слез и смеха. Просто звуки.

Он шел впереди, она следом — на сцену, где стояла еще не упакованная в ящик консоль. Бек протянул ей свои перчатки и сказал:

— Я понимаю, что они не ваши, и учту это. Но все-таки сделайте все, что можете.

Она медленно натянула их, разглаживая каждую морщинку.

И села перед консолью. Бек увидел в ее глазах страх и восторг. Ее пальцы вспорхнули над консолью. Опустились. Отлично, это «Девятая» Тими! Звуки взлетали и воспаряли, и с лица девушки исчез страх. Да. Да. Он играл ее по-другому, но — да, именно так! Она пропускает музыку Тими через свою душу. Потрясающая интерпретация. Возможно, она немного фальшивит, но почему бы и нет? Не те перчатки, никакой подготовки, странные обстоятельства. Но как дивно она играет! Зал наполнился звуками. Теперь Бек слушал не как критик; он стал частью музыки. Его пальцы тоже шевелились, мышцы подрагивали, тянулись к педалям и клапанам, активировали прессоры, словно он сам играл руками девушки. А она продолжала в полную силу, воспаряя все выше и выше, и уже совсем не боялась. Еще не совершенная артистка, но как прекрасно, как удивительно прекрасно! Она заставляет этот мощный инструмент петь, используя все его возможности. Акцентирует это, чуть тише играет то. О да! Музыка целиком поглотила Бека. Сможет ли он заплакать или слезные протоки совсем атрофировались? Бек с трудом выносил ее исполнение, таким прекрасным оно было. За долгие годы он все забыл. Он так давно не слышал чужого исполнения. Семьсот четыре раза поднимался он из могилы ради своих бессмысленных выступлений. Но теперь он слышит возрождение музыки. Когда-то так было постоянно — союз композитора, инструмента и исполнителя, выворачивающий душу, объединяющий всех. Для него все это в прошлом. Закрыв глаза, Бек играл ее руками, ее душой. Когда замерли последние звуки, он ощутил блаженную опустошенность, возникающую только после того, как ты полностью отдашься искусству.

— Это прекрасно, — произнес он, когда наступила полная тишина. — Это было просто восхитительно.

Голос его слегка дрогнул, а руки все еще дрожали. Он не решился аплодировать, но потянулся к девушке, и на этот раз она взяла его за руку. Бек некоторое время удерживал ее прохладные пальцы, потом легонько потянул, и девушка пошла за ним в гримерку. Бек лег на диван и объяснил ей, что нужно разбить после того, как она его отключит, чтобы он не испытывал боли.

— И вы просто… уйдете? — спросила она.

— Быстро. Мирно.

— Я боюсь. Это похоже на убийство.

— Я уже мертв, — напомнил он. — Но не до конца. Вы никого не убьете. Вспомните, как звучало для вас мое исполнение. Вспомните, зачем я здесь оказался. Разве во мне еще осталась жизнь?

— Я все равно боюсь.

— Я заслужил покой, — сказал Бек, открыл глаза и улыбнулся. — Все в порядке. Вы мне нравитесь. — Когда она направилась к нему, он добавил: — Спасибо.

И снова закрыл глаза.

Она отключила его и сделала все так, как он велел.

Пробираясь среди обломков поддерживающего контейнера, она вышла из гримерной, а потом из Музыкального центра — туда, в стеклянный ландшафт, к поющим звездам, и все это время оплакивала Бека.

Лэдди. Теперь она очень хотела найти Лэдди и поговорить с ним, сказать, что он во многом был прав. Не во всем, но во многом, хотя она не думала так… раньше. Рода шла прочь, понимая, что впереди ее ждут еще не спетые песни.

А позади воцарился покой. Пусть симфония осталась недоигранной, она все же нашла свое завершение в силе и скорби.

И не имело значения, что метео-экс счел это время самым подходящим для тумана и дождя. Ночь, звезды и музыка останутся навечно.