Нынче днем побывал на месте самоубийства Ники.

Самая что ни на есть стандартная шестнадцатиэтажка, зеленовато-серая с грязно-серыми, когда-то беленькими лоджиями. Плоский железобетонный короб, забитый людишками по самую крышу.

От него на двор падала широкая тень.

Я посидел на лавочке возле песочницы, слегка поболтал с молоденькой мамашей (ее полуторагодовалое чадо колупалось в песочнице) и старушкой, греющей на солнышке старые косточки. Погодка была благодать. Снег почти стаял, только местами, в тени нетронуто белел, но не свежо, как зимой, а по-весеннему – болезненно, точно чахоточный. Чувствовалось, что и ему скоро каюк.

Ничего особенного от юной мамаши и дряхлой бабки я не узнал. Разве что выяснил как бы ненароком: в мае прошлого года в шестнадцатиэтажке меняли подъездную дверь, и замок не работал. Дверь отворяли без проблем: потянул за ручку – и отворил.

Потом двинулся к подъезду, дождался, когда из него выбежала девочка-малолетка с огромными белыми бантами – точно две бабочки выпорхнули. И вошел.

Грязный, вонючий, драный (совсем как у меня дома) лифт со скрипом и подергиваниями поднял меня на последний, шестнадцатый этаж.

Я выбрался на лоджию. Здесь было серо, скучно и бетонно-тоскливо.

Глянул вниз, чуть перегнувшись через бетонный парапет (кстати, совсем невысокий, около метра)… и так потянуло туда, к земле и траве, к древесным кронам, к малюсеньким автомобильчикам и крошечной песочнице, в которой возился карапуз размером с упитанного комарика, что закружилась голова.

Потом – на миг – представил себе, что здесь произошло в мае прошлого года, после полуночи, когда вокруг была темень, только кое-где горели окна да лампочки над подъездами черных, нафаршированных жильцами громад. И стало совсем нехорошо, почувствовал, как желудок подступает к горлу…

Вечером беспокою звонком Акулыча.

– А-а-а, – довольно басит он. – Без Акулыча как без рук, ног, головешки и прочего, о чем деликатно умалчиваю, сам догадаешься, не маленький чай. Ну и зачем тебе понадобился папа Акулыч?

– При Нике… ты понял, о ком речь?.. не обнаружили мобильника. То ли убийца стибрил, то ли случайный прохожий. Мне бы знать, какие гаврики ей в последнее время звонили, ну и, само собой, кому звонила она.

– Куда ты лезешь, охламон, – бурчит Акулыч. – Дело закрыто и зарыто. Мир его праху. Так нет, находится чудак по прозвищу Королек, который… – Он пыхтит, должно быть, подыскивая цензурные слова. Не находит и мрачно вздыхает: – Ладно, попробуем…

* * *

Жилище Никиных родителей – типичная квартирка немолодых людей, которые приобрели фатеру и мебель еще при большевиках, в баснословное время густых бровей и тотального дефицита.

Ощущение такое, словно внезапно попал в прошлое, и сейчас хозяева с упоением станут рассказывать, как отстояли длиннющую очередь за чешской стенкой и дали на лапу грузчику. А вон ту прелестную тумбочку вымолили у счастливчика, отхватившего гэдээровский гарнитур.

Когда Никины предки были в гостях у меня, я, признаться, не очень-то к ним приглядывался. В тот вечер они были растерянны, взвинчены, выбиты из колеи: чужая обстановка, прихрамывающий мужик со странным прозвищем Королек. Сегодня, под защитой родных стен, оклеенных бежевыми обоями с красными розочками и зелеными листиками, они безмятежнее, увереннее. И я с интересом их рассматриваю.

Папаша ростика ниже среднего, щуплый, физиономия постная, с глубоко врезавшимися морщинами. Волосы редкие, седые, почти белые. Лысина (что удивительно) отсутствует. Ночью на опустевшей улице к таким человечкам нетрезвые подростки обращаются без церемоний: «Мужик, нет закурить?» А потом либо метелят, либо нет, это уже зависит от обстоятельств. Он молчун или стеснительный, или то и другое вместе. Во всяком случае, предоставляет говорить супруге.

А уж она-то не молчит, маленькая, но крайне напористая. Муженек у нее явно под каблучком.

Внешне она, пожалуй, сошла бы за его сестру. Такое же узковатое лицо, сухой рот, и глаза схожего цвета – голубовато-серые (только у него глазенки мелкие, невыразительные, а у нее круглые и глубоко посаженные). Короткие волосы выкрашены в каштановый цвет. Похоже, после смерти дочери она не слишком следит за собой: в прическе полно седины, особенно на висках. Нос приличных размеров – такой обычно именуют орлиным.

В комнате нас как будто не трое, а четверо: Ника – иногда задумчивая, серьезная, иногда вяловато усмехающаяся – смотрит с фотографий на стенах, словно прислушивается к нашему разговорцу.

Худущая, а щечки пухлые, детские. Глаза круглые и блестящие. Носина материнский, крупный, с горбинкой. Лобик высокий, как у интеллектуалов, но, пожалуй, узковатый. Губки не папины и не мамины – нежные, пухлявые. Симпатичная девочка. И даже, если бы речь шла не о покойнице, я бы сказал – соблазнительная.

– Вы в курсе, – спрашиваю, – что ваша дочь употребляла наркотики?

– Вранье! – вскипает Никина мать. – Нике подбросили… этот… как там его называют?..

– Героин, – подсказываю я.

– Я лично убеждена, подбросил тот, кто ее убил! – Она смотрит на меня в упор сухими злыми глазами. – Чтобы отвести от себя подозрения. Дескать, она наркоманка и сама покончила с собой.

– Резонно, – соглашаюсь я и прошу позволения поглядеть комнату Ники.

Поколебавшись, она разрешает, явно пересиливая себя, точно я посягаю на нечто заповедное, которое не то что руками трогать нельзя, но и видеть-то простому смертному запрещено.

В сопровождении почетного эскорта захожу в комнатку покойницы.

– Мы оставили все в том виде, как было при ее жизни, – говорит мамаша и принимается плакать. – Мы редко здесь бываем. Тяжело…

Маленькая комнатенка. Кроватка, столик, стульчик, этажерка, полочки с книжками и тетрадками. Чистенько, как и во всей квартире. Но что-то здесь откровенно не так. И я, напрягши осоловелые мозги, начинаю догадываться – что. Это не берлога подростка – скорее скромная келейка тихой немолодой фемины.

Я бы предпочел побыть здесь один – хотя бы минут десять, полазить и поглазеть, но хозяева наверняка не позволят, это для них сущее святотатство. Но даже поверхностный осмотр помогает мне постичь слова отмороженного наркомана Гоги.

Родители и впрямь обожали свою дочь – но не реальную Нику, а некую условную барышню, правильную и послушную. И дома она старалась быть такой, чтобы не разочаровывать предков, которых, наверное, любила. Но за пределами маленького семейного круга оттягивалась по полной…

Мы снова в гостиной. Снова над нами белым и золотистым кругом горит люстра – такие, кажется, при брежневском развитом социализме клепал один из местных военных заводов.

– Хотелось бы почитать Никины стихи, – говорю я.

– Стихи? – оба родителя приходят в дружное изумление.

– Вы не знали, что она писала стихи? – в свою очередь удивляюсь я.

– Час от часу не легче!

Никина мамаша огорченно всплескивает худыми морщинистыми руками и принимается в возбуждении бегать по комнате, мелко жестикулируя, точно препираясь сама с собой. Или с мертвой дочерью.

А папаша добавляет солидно:

– После ее… в общем, мы перерыли все вещи Ники. Никаких стихов не было. Это абсолютно точно. Я головой ручаюсь!

– У вас неверные сведения, – убежденно заявляет мамаша, неожиданно притормозив свою беготню. – Уж поверьте нам, Ника стихов не писала!

– Вы уверены в этом? – кротко спрашиваю я.

– Еще бы!.. Нам ли не знать!.. – перебивая друг друга, кричат они, точно от того, баловалась Ника поэзией или нет, зависит их будущее.

– Верю, господа, верю! – Я примиряюще выставляю перед собой ладони. – В конце концов, это такая мелочь.

– Нет, не мелочь, – энергично возражает мамаша. – Дочка ничего от нас не скрывала, а уж стихи показала бы наверняка. – Стихи! Вот еще!

Фыркнув, она топает ногой в туфле. Хоть она и у себя дома, но оделась, как будто в гостях: длинный серый свитер, коричневые отутюженные брюки и черные туфли.

– Верно. Какие еще стихи! – подхватывает муж, впрочем, далеко не так уверенно.

Странное дело. Казалось бы, эти люди глубоко несчастны, раздавлены, да что там – почти мертвы. Но нет. Я задел какую-то потаенную струнку – и они, позабыв свое невыносимое горе, готовы спорить и негодовать.

Нет, пацаны, как хотите, а человек – Богом или природой – сработан на совесть. Добротно. С многократным коэффициентом сопротивления любым жизненным передрягам.

Еще чуток потрепавшись, прощаюсь.

Но перед уходом узнаю домашний телефон одноклассницы Ники. Зовут ее Таней. Танюшкой. Она – самый последний человек, который, естественно, за исключением убийцы (если таковой вообще существует) общался с живой Никой. Именно от нее Ника отправилась в шестнадцатиэтажку, где закончила свое земное существование.

Никины родители провожают меня любезно, с реверансами, но я нутром чую, как сильно они разочарованы. Наверняка жалеют, что связались с таким туповатым хромым недотепой.

* * *

Вернувшись домой, звоню Танюшке.

В телефонной трубке появляется усталый грубый женский голос, скорее всего, Танюшкиной мамаши. Обстоятельно объясняю, зачем понадобилась ее дочь. «Хорошо, – поразмыслив, заявляет она. – Даю на разговор пять минут. Не больше».

Круто.

В трубке возникает другой голос, звонкий и молодой.

– Ника моей подругой не была, – с места в карьер начинает Танюшка. – Она вообще в классе ни с кем не дружила. Просто, когда прогуливала уроки, брала у меня тетрадки. Я была у нее вроде справочного бюро: какие занятия в школе, что новенького.

– То есть, ничего о жизни Ники ты не знаешь?

– Верно, – радостно подтверждает Танюшка.

– Как же она оказалась у тебя в день своей смерти?

– Напросилась. А до этого она у меня никогда не была.

– Ника писала стихи…

– Стихи? – удивляется Танюшка.

– Послушай, это не телефонный разговор. Нам бы встретиться и малость тет на тет побеседовать.

– Побеседовать, – упавшим голосом повторяет девчушка следом за мной – и тут же пропадает. А я представляю, как она, прикрыв трубку вспотевшей ладошкой, шепчет матери: «Он хочет встретиться».

Затем появляется вновь и заявляет отстраненно, как взрослая:

– Извините, но мне нечего добавить. Так что встречаться нет смысла, – ее голосок подрагивает растерянно и виновато.

Так. Получила мамашины инструкции.

– Да ладно, Тань, я не настаиваю. Можно и по телефону… В тот день она была у тебя дома. И вы болтали… О чем? О школе? О мальчиках?

– Не помню… Вот, честное слово, не помню! Меня в том году этот… из милиции расспрашивал. Я и ему сказала, что не помню, хотя это было почти сразу после… ну, после события. А теперь и точно все позабыла. Вообще-то в тот вечер больше я говорила, а Ника слушала.

– Она была веселая? Грустная? Озабоченная? Какая?

– Обычная.

– То есть?

– Молчаливая. Иногда улыбалась.

– Ей кто-то позвонил?

– Никто. Она сама звонила своей маме, сказала, что останется ночевать у меня. А потом вдруг – около одиннадцати вечера – оделась и ушла.

– Когда она от тебя выходила, может, как-то по-особому попрощалась? Ты же понимаешь, человек, который собирается покончить с собой, держится необычно, нервозно. Например, вдруг заявляет: «Прощай, увидимся в другом месте».

– Нет. Вроде сказала: «Пока». И все.

– Последний вопрос – и перестану тебя мучить. Я уже понял, что у Ники задушевной подружки не было. Но, вероятно, существовала некая барышня, с которой она трепалась – хоть иногда. Хоть раз в неделю. Была такая?

Танюшка задумывается – и вскрикивает:

– Ой, чуть не забыла! Рита.

– Итак, она звалась Ритой. И как мне ее найти?

– Я знаю только, что она учится в университете. На искусствоведа. Или на культуролога. Что-то вроде этого.

– А телефон? Адрес?

– Понятия не имею. Правда-правда! Она тоже была замкнутая, как Ника. А связаться с ней вы можете «ВКонтакте».

– Не понял… Где?

Танюшка жизнерадостно смеется, и у меня появляется ощущение, что я – мохнатый динозавр, которого откопали из-под многометрового слоя льда, а он чудом оказался жив и теперь развлекает ребятишек в зоопарке.

– «ВКонтакте» – это социальная сеть в интернете, – поясняет Танюшка. После чего спрашивает с оттенком участливой снисходительности в голосе: – У вас есть интернет?

– Не волнуйся, имеется, – зло отвечаю я, как обиженный ребенок.

– Ладно, сделаем так, – весело и доброжелательно заявляет Танюшка. – Рита у меня в друзьях. Я ей сейчас напишу, что вы хотите с ней поговорить. Диктуйте свой телефон…

Закончив беседу с Танюшкой, тут же приказываю себе выяснить, что за зверь такой – «ВКонтакте». Лезу в интернет, который стал мне уже родным, терпеливо копаюсь в немалом количестве виртуальных девах, носящих то же имя и ту же фамилию, что и Рита…

И все-таки нахожу ее персональную страничку!

На ней шестнадцать фотографий, портретных и групповых: девчонка в компании одноклассников и однокурсников. А еще обнаруживаю солидных размеров список Ритиных любимых произведений: книжек, кинофильмов и музыки. Барышня обожает классику, отечественную и зарубежную.

Похвально.

На групповых снимках заметно, что девочка предпочитает держаться в сторонке, тихая, точно окостеневшая, с улыбкой Моны Лизы. Но – что самое интересное – она действительно напоминает Джоконду. Овалом полненького личика, маленьким женственным ртом и – главное – хитрюще-задумчивыми глазенками.

Рита наверняка догадывается об этом сходстве и всячески старается его подчеркнуть: на большинстве фоток у нее волосы ниже плеч, расчесанные на прямой пробор и завитые.

Перед сном говорю Анне:

– У меня нешуточная проблема. Не получается проводить расследование по выходным и в перерывах между своей высокоинтеллектуальной работой. Катастрофически не хватает времени. Тут надо однозначно выбирать: либо я диспетчер, либо – сыщик.

– Я обеими руками за то, чтобы ты был сыщиком, – она тихонько бодает меня лбом. – Ведь это тебе нравится, верно? А когда отыщешь убийцу – а ты непременно его найдешь – тогда и вернешься к диспетчерским обязанностям. Строительная фирма обязательно тебя примет – не сомневаюсь ни секунды. Ты зарекомендовал себя как исключительно ценный работник.

Ласково, как старый добрый друг, обнимаю ее, и жестковатые курчавые волосы щекочут мою щеку.

* * *

Танюшка выполнила обещание – вчера Рита звякнула мне на сотовый, и мы договорились о встрече.

Сегодня жду ее у кафушки быстрого и некачественного питания. Только что перестал моросить холодный дождь, и вокруг меня ошметки почернелого снега, грязь и озерца отвратной коричневой жижи. А надо мной со слоновьей грацией ползут серо-свинцовые тучи, в промежутках между которыми сияет дымный свет.

Она опаздывает всего-то на пять минут, что для женщины и опозданием не считается…

Мы сидим с нею вдвоем за столиком и, интеллигентно работая ножом и вилкой, поедаем итальянскую пиццу. Запиваем американской газводой. Нас окружают тепло, музычка и непрерывный гомон жующего и треплющегося подрастающего поколения. Кто-то с упоением балабонит по мобильнику. И от этого клокотания молодой безбашенной энергии создается обманчивое, но чрезвычайно приятное впечатление, что наступило лето.

В реальности Рита не слишком смахивает на знаменитую флорентийку – так, заурядная девчонка с лукавой, почти безбровой мордашкой. На ней алая курточка и обтягивающие джинсики. Вряд ли Леонардо захотел бы написать ее портрет. Впрочем, за большое бабло – почему бы и нет? Но, думаю, не так бы уж и старался.

Кстати, что интересно.

При таких шельмоватых зенках ей полагается быть легкомысленной до предела, ее должна окружать куча закадычных приятелей и подружек. А вот и нет. Смиренница и молчунья. Странные фортели выкидывает иногда мать-природа.

– Скажите, – брякаю самое первое, что приходит в башку, – почему вас называют Ритой? Ведь ваше полное имя Маргарита, не так ли? И наверняка родители окрестили вас в честь героини Булгакова – тогда этот роман только входил в моду. Значит, вы – светлая королева Марго.

От неожиданности она слегка шалеет, но отвечает спокойно и разумно:

– По-моему, булгаковская Маргарита – падшая женщина, – высказав это глубокое суждение, она пунцовеет так, что краснеют даже бесцветные глаза, но продолжает твердо: – Я бы не хотела быть такой. И прошу всех называть меня Ритой.

– Вы – человек верующий?

Я обращаюсь к ней на «вы», сам не знаю, почему.

– Да, я истинно верую. И мне противны современные девушки, которые много пьют, курят и вешаются парням на шею.

– Тем не менее, вы дружили с Никой. А она, кстати, была наркоманкой и – как, наверное, сказали бы вы, – блудницей.

– В моем лексиконе нет подобных слов. Что касается Ники, то у нас не было доверительных отношений. Просто она была несчастной и заблудшей, не понятой окружающими. Она тянулась ко мне.

– А вы к ней тянулись?

– Я человек самодостаточный – как и всякий, чья душа обращена к Богу. Он – моя несокрушимая опора.

Рита говорит, строго глядя мне в глаза, и я представляю ее в смиренном платочке у дверей храма или возле аналоя, истово крестящуюся и шепчущую древние таинственные слова.

Лет семьдесят назад такие строгие девочки были активными пионерками и комсомолками, вожатыми-секретарями, истово преданными великому делу Ленина-Сталина. Они свято верили в окончательную победу пролетариата и мировую революцию. Сегодня они с тем же пылом поклоняются Богу. Иные времена, иные нравы.

Мы толкуем еще минут пятнадцать, но на все мои расспросы о Нике она отвечает примерно одной и той же фразой, только в разных вариациях: «Я и Ника не распахивались друг перед другом».

«Перед кем же, – думаю я, – усопшая распахивалась? – И отвечаю сам себе: – Ни перед кем. Никому не доверяла она своих тайн. Ни одной живой душе». И мне становится жаль ее бесконечно.

Потому что каждый человек должен иметь возможность выговориться, выплеснуться – хоть перед первой попавшейся старушкой на скамейке. Даже взрослый, битый жизнью мужик, а уж ребенок – подавно.

– Последний вопрос. Ника показывала вам свои стихи? – интересуюсь на прощание, чтобы как-то закруглить наше никчемное каляканье.

Ожидаю получить в ответ: «Никаких стихов она не писала». И внезапно слышу:

– Да. У меня даже есть тетрадка с Никиными стихами.

Вот те раз!

– И я могу ее поглядеть?

– Конечно. Если хотите, насовсем отдам, – Рита равнодушно пожимает плечиками. – Мне лично она не нужна…

* * *

На следующий день, двадцать восьмого марта в моих руках оказывается тетрадка Ники.

Самая обычная тетрадка. На бледновато-сиреневой обложке нарисован бородатый Дмитрий Иваныч Менделеев. А двенадцать листочков в клеточку заполнены безумными стихами школярки-наркоманки, выведенными крупным аккуратным детским почерком.

Анна еще на работе. Я укладываюсь на диван, прихлебывая пиво, чтобы прочистить сознание. Перелистываю клетчатую тетрадочку, добросовестно пытаюсь прочесть и хоть что-нибудь понять – и не понимаю ни фига. Словно меня заставили бегать босиком по битому стеклу и ржавым гвоздям… Минут через десять начинаю чувствовать, как со страшной силой выносит мозг.

Встаю, медленно вдыхаю-выдыхаю воздух и помаленьку успокаиваюсь. Ощущение такое, что обкурился.

Снова ложусь, сцепляю зубы и принимаюсь разбирать вирши. Полный бред, пацаны! Шиза в самой последней стадии. Но ведь и в горячечном бреду должен быть хоть какой-то смысл!..

Стой… Погоди-ка… В нагромождении бессвязных слов вдруг замерцал тонюсенький лучик разума. Он еще едва различим, но он есть! Этот лучик – строчка, которая заставляет сильно забиться мое сердце: «Дьявол! Ты хочешь дышать небом Аустерлица, а вдыхаешь серу геенны». А ведь это что-то до боли знакомое! Нет, не зря юный Королек проходил в школе отечественную классику!

Итак. Поле Аустерлица. Раненый князь. Подъехавший к нему со свитой Наполеон…

Встаю с дивана, подхожу к окну.

За стеклами темно и мокро. Недавно закончился дождь вперемешку со снегом, и ясно видна дорога, похожая на светящуюся желтую, белую и алую реку, – это ползут огоньки машин. Гомо сапиенсы торопятся домой, туда, где тепло и горит свет. И по большому счету неважно, ждут их там или нет, хотя лучше, чтобы ждали. Главное – в своей квартирке можно поужинать чем Бог послал, поглядеть телевизор, завалиться в постель и уснуть, чтобы утром как встрепанному в холодноватой тьме снова бежать зарабатывать деньги, бабки, бабло, лавандосы, тугрики…

Аустерлиц и дьявол. Сочетание странное, чертовски странное – и крайне любопытное. Ладно, теперь поглядим, нет ли в тетрадке еще чего-нибудь про главного демона (не к ночи будь помянут).

Возвращаюсь к дивану. Снова принимаюсь перечитывать Никины стихи, время от времени скрипя зубами…

Ага, вот оно! «Дьявол, ты стоишь на моем пути, присвоив имя ангела, но буква – одна лишь буква между вами – как бездна. Как пропасть между раем и преисподней!..»

Звоню родителям Ники. Трубку берет Никина мамаша.

– Вы не знаете, – спрашиваю у нее, – человека по фамилии Болконский или что-то вроде того?

– Болконского среди моих знакомых нет, – отвечает она. – А Болонских немало. Моя девичья фамилия Болонская.

У меня перехватывает дыхание. Вдруг начинаю чувствовать сердце. Оно бьется сильно и неровно. И все вопросы, которые крутились в башке, тотчас высвистываются наружу и уносятся за пределы квартиры, города, вселенной.

– Так вы из дворян? – выпаливаю первую попавшуюся фразу, которая не успела улепетнуть из мозгов.

– О своих генеалогических корнях я знаю немного, – судя по голосу, она улыбается. – Но род Болонских действительно дворянский. Древний или нет – не скажу. Как вы понимаете, при советской власти свою принадлежность к дворянству старались не афишировать. Особенно в сталинское время. Тогда в моде было рабоче-крестьянское происхождение.

– А кто из Болонских проживает в нашем городке?

– Попытаюсь перечислить. У меня два брата. Один младше меня, другой старше – я была средней в семье. Младший женат и, к сожалению, бездетен. Теперь что касается старшего… Его супруга в прошлом году умерла. У него двое взрослых детей: дочь и сын. Дочь холостячка, у сына жена и ребенок… Так, считаем… Итого шесть Болонских. Я в этот список не вхожу, поскольку ношу фамилию мужа… – мамаша Ники смеется. – Я вас не запутала?.. Если же вам нужны все Болонские из нашего города, извините, я пас.

– Обойдусь теми, кого вы назвали. Хотел бы потрепаться с ними о Нике. Вдруг да всплывет что-нибудь этакое… э-э-э… любопытненькое, – небрежно заявляю я и даже цыкаю зубом, чтобы показать, насколько мне безразличен будущий разговор.

Но она не клюет на мой беспечный тон.

– Зачем это вам? – спрашивает настороженно.

– Тайна полишинеля… Шучу, никакой тайны, конечно же, нет. Просто – для выяснения обстоятельств – необходимо побеседовать со всеми, кто хоть что-то может сообщить.

– Но мои братья абсолютно ничего не знают, поверьте! А уж дети Стаса и подавно.

– Стас, если не ошибаюсь – это ваш старший брат?

– Он не просто старший, – ее голос набухает сестринской гордостью. – Он, если хотите, – лицо всего рода Болонских. Уважаемый юрист. Президент фирмы «Болонский и партнеры».

– Вот оно как…

– Именно. У него на свою-то семью не хватает времени, а уж на Нику…

– Хорошо, со Стасом более-менее разобрались. Но вы обмолвились, что его дети подавно ничего не знают. Они что, совсем не общались с Никой?

– Павел и Софья намного взрослее Ники. Серьезные состоявшиеся люди. Какие у них могли быть общие интересы с подростком?

– И все же, как было бы замечательно, если б вы позвонили Болонским и попросили их со мной переговорить.

– Что ж, – вздохнув, соглашается она без особого энтузиазма. – Если это так необходимо…

– Это крайне желательно.

– Я всегда готова содействовать вашему расследованию – лишь бы оно дало какие-то результаты, – снова вздыхает мамаша Ники.

– Любите своих родственников? – мягко спрашиваю я.

– Они мне дороги. Все-таки росли вместе (я имею в виду себя и братьев). Такое не забывается. И дети Стаса мне как свои.

– Ну, бывает, что самые близкие по крови люди свирепо ненавидят друг друга.

– В нашем случае не так, – сухо отрезает она.

– Вот и славненько. Тогда ваша замечательная родня будет только рада помочь следствию…

* * *

На следующее утро, едва проснувшись, я уже нетерпеливо бил копытом, ожидая звонка Никиных родителей.

А около полудня разом позабыл и о несчастной Нике, и о ее дворянской родне. И вообще все мысли, связанные с расследованием, вылетели из моей башки.

Я узнал о смерти Алеши Лужинина, журналиста из городской газетенки «Пульс мегаполиса».

И понял, кого совсем недавно видел во сне! Это Алеша был памятником, который вырастал до черного неба, а потом внезапно уменьшался, становясь маленьким, как статуэтка! У памятника было его лицо!.. Я до сих пор помню, как он обрушился и распался на части. Как отлетела голова, отвалилась рука, указывавшая на улицу Бонч-Бруевича, переломилась спина…

Погоди-ка, погоди, какого числа мне приснился этот сон?.. А, точно. В ночь с понедельника на вторник. Следовательно, или двадцать второго, или двадцать третьего марта. А убили Алешу двадцать шестого.

Что это было? Предчувствие? Тогда возникает резонный вопрос: почему сон увидел именно я? Мы с Алешей, в сущности, не были друзьями. И – если совсем честно – даже приятелями не были, хотя я и относился к нему почти с нежностью. И теперь только понимаю, как тянулась к нему моя душа! Иначе не ныло бы сейчас мое сердчишко, точно близкого человека потерял. Он мог бы стать моим другом – и не стал. Прошел я, посвистывая, мимо него. И вот – вою, как пес на луну, а вернуть не в силах ни-че-го. Кругом я виноват перед Алешей.

О его гибели мне поведал оперативник, парнишка лет двадцати пяти. В Алешиной мобиле обнаружился номер моей мобилы, ну и опер желал знать, что же нас такое-этакое связывало.

Я отделался ничего не значащими фразами – если честно, жизнь Алеши была для меня книгой за семью печатями. То он подкинет мне необходимую информацию, то я ему. Пожалуй, я от него получал больше, чем он от меня. Общение было чисто деловое. Разве что максимально дружелюбное.

Когда позвонила Никина мамаша и сообщила, что Болонские общаться со мной не торопятся, очень занятые, я даже обрадовался. Все они, включая погибшую Нику, отодвинулись куда-то далеко, за горизонт, уменьшились и почти исчезли. Их заслонила огромная черная тень Алешиной смерти.

* * *

На улицу я выхожу редко, но на Алешиных похоронах побывал. Народу было немного. Когда гроб опустили в могилу, я, опираясь на трость, все-таки исхитрился грациозно наклониться, захватить горсть влажной пахучей земли и бросить в могилу, из которой несло сыростью – так тяжело, так угнетающе мертвенно, что трудно было дышать.

Теперь в этом тесном подземном жилище найдет приют Алешино тело. А где сейчас его душа, об этом знает один Бог.

Погода была под стать событию. Над нами висели свинцово-серые тучи, точно исполинские мешки, которые вот-вот должны прорваться дождем или снегом. Впрочем, было довольно тепло, плюс шесть, и вряд ли стоило ждать снегопада.

Зареванная толстуха притащила на кладбище магнитофон, включила – и раздалась торжественная, нечеловечески прекрасная музыка. В этом хорале была такая разрывающая сердце печаль, что в толпе зашмыгали носами. И я, если б только умел плакать, обязательно бы завыл белугой и слезами очистил душу. К сожалению, мне этого не дано.

Потом в грязноватой столовке мы помянули Алешу. И мне казалось, что он сидит среди нас, смотрит спокойно и серьезно, и глаза его улыбаются.

Я не знал никого из тех, кто провожал Алешку в последний путь. Я был чужим среди них, и они мне были чужими. Возможно, кто-то из его «Пульса мегаполиса» меня признал, я иногда заглядывал туда поболтать с Алешей. Но я скромно посидел за столом, тихонько свалил – они меня будто не заметили.

Впрочем, кое с кем я все-таки перебросился парой словечек. В столовке справа от меня сидел мужичок, который тут же со мной заговорил. Назвался Фиником. Среднего роста, толстоватый, бородатый, медвежковатый, волосы до плеч и приличного размера лысина. От него за версту несло холостяком. Слишком уж он неухоженный, куртка запачканная и потертая, джинсы мятые и лоснящиеся, кроссовки рваные. Окружающие наверняка принимали его за бомжа.

Я нежно люблю чудаков вроде Шуза или Сверчка. Эти ребята особые, не такие, как мы. Они поцелованы Богом. Финик, похоже, из той же породы.

Когда поминки закончились, и народ повалил из столовки, он нацарапал на мятом листочке слово Финик и свой домашний адрес и вручил мне.

Я вполне искренно его поблагодарил. Мне захотелось встретиться с ним еще раз. Если появится возможность, загляну к нему обязательно.

Когда возвращался домой в лихо летящей маршрутке, штурвал которой крутил отчаянный водила из Средней Азии, зазвенел мой мобильник. Некая Катя представилась близкой Алешиной подругой и напросилась на встречу.

Бесшабашно вращая баранку, шофер орал гортанные песни свое родины, а у меня тревожно пульсировало сердце. Как будто мне предстояло услышать голос Алеши с того света…

Приходит она ко мне в восемь вечера.

Чуть выше среднего роста, худощава. Далеко не красавица, миловидна, не более. Лицо современной бизнес-леди, жестковатое, худощавое, с низким плоским лбом. Коротко остриженные темные волосы, глаза бледно-серые и холодные.

Стремительна. Резка. Говорит (а значит, и думает) как по писаному, ясно и четко. Интеллектуалка. Филологиня. А интеллект, пацаны, притягивает, как магнит. Да и фигурка хороша – этого со счетов сбрасывать никак нельзя.

– О вас я слышала от Алеши. По его мнению, вы человек уникальный.

– Чем это я уникален? – возражаю, сильно польщенный комплиментом. – Шпаги не глотаю, на бутылочках вальсы Штрауса не вызваниваю. Мне на конкурсах феноменов не выступать.

– Возможно, это вам еще предстоит, – слабо улыбается Катя, но ее глаза смотрят почти сурово. – Алеша всегда упоминал о вас с уважением. Говорил, что себе самому доверяет меньше, чем Корольку…

Внимательно вглядываюсь в нее, ожидая подвоха: не прикалывается ли? Нет, вроде вполне искренна. Ладно, поверим, тем более, что очень хочется.

А она между тем жестко продолжает:

– Убийцу Алеши надо найти! Не стану врать, что жажду справедливости и мести. Представьте себе, не жажду. Просто боюсь, что это сделал Завьялов. Мой муж. Естественно, чужими руками. Он ревновал меня… Впрочем, он и сейчас ревнует.

– Завьялов? – мои брови взлетают вверх. – Уж не тот ли?..

– Да, – подтверждает она.

– Если тот самый, то, наверное, он за вами следит. Бабла у него вполне достаточно, чтобы организовать слежку хоть за десятком человек.

– Не исключено.

– Стало быть, он знает, что вы сейчас у меня?

– Вам страшно?

– Ничуть. Мне к такому не привыкать… Послушайте, Катя, насколько я знаю, Алешу убили с целью ограбления. Во всяком случае, так считают наши бдительные правоохранительные органы. Чего вам еще надо? Можете спать спокойно, в полной уверенности, что ваш муж невинен, как ангел небесный.

– А если это все-таки был заказ? – она стискивает кулачки.

– Ладно. Допустим, я выясню, что порешил Алешу ваш благоверный, – принимаюсь втолковывать ей. – Следовательно, причина Алешиной смерти – вы. На кой вам такая информация? Чтобы страдать всю оставшуюся жизнь? Вы что – мазохистка?

– Давайте не будем торопить события, – нетерпеливо отрезает она. – Так вы согласны отыскать убийцу? Я вам заплачу. Называйте любую сумму.

– Вы копаете под собственного мужа на его же деньги? – усмехаюсь я.

– А вот это уже мои дела, и они вас не касаются! – вспыхивает Катя.

– Пойми, сестренка, я бы и сам с удовольствием занялся привычным для себя сыском. И Алешина память мне дорога. Но именно сейчас я расследую одно дельце. Я не в силах разорваться пополам, а моя физическая форма еще ох как далека от оптимальной. И, наконец, гибелью Алеши занимаются те, кому по должности положено. Обратись к ним. Это единственное, что могу в данной ситуации посоветовать.

– Обратиться – к кому? К нашим пресловутым милиционерам? Мой муж богатый человек, он подкупит всех, кого следует и отмажется.

– А вы хотите его посадить? – снова перехожу на вы, чувствуя, что она не клюет на мои отеческие увещевания.

– Я должна выяснить, причастен ли он к смерти Алеши. Я не могу жить с убийцей!.. Извините, – она поднимается, отодвигает стул. – Мне казалось, что вы – в память об Алеше – сделаете все возможное…

Я развожу руками (дескать, увы и ах) – и тут же, изумляясь самому себе, соглашаюсь:

– Ладно. Уговорили.

Околдовала она меня, что ли?

Обреченно вздохнув, принимаюсь задавать вопросы. Она отвечает точно и коротко, не пытаясь оправдываться, чем вызывает уважение старого сыча по прозвищу Королек.

Потом выходим в прихожую. Она снимает домашние тапки, всовывает узкие ступни в шикарные полусапожки на высоченном каблучке. Я галантно подаю ей курточку, и она выцокивает на лестничную площадку.

Затворяю за ней дверь. Кот по кличке Королек осторожно выглядывает из кухни. Он малодушно спрятался при появлении незнакомого человека, но теперь осмелел и появился, чтобы обследовать свою территорию: не пропала ли его любимая мисочка? Он ступает лапками мягко и хищно, как маленький тигр.

– Если б тебе было дано понять, бессловесная зверюга, какие идиотские коленца выкидывают человеки, которые, должно быть, кажутся тебе богами! Как бы ты упал на хвост и захохотал по-кошачьи! Как стал бы нас презирать!

Но Корольку на мои рассуждения наплевать и растереть. Он не какой-то там чебурахнутый философ, он трезвый практик и критический реалист. Не обращая на меня ровно никакого внимания, Королек целенаправленно трусит к своей мисочке и принимается хрустеть кошачьей жратвой.

А я вспоминаю Алешу, его чуть широковатое лицо, славные серые глаза, круглый лоб, внимательный насмешливый взгляд.

Где ты теперь, Алешка?

Странно, но после смерти ты стал как будто ближе, роднее. Точно душа твоя очистилась и сейчас из глубины гаснущего неба, из вечерней голубизны мерцает над мартовской грязью, как звезда. Сравнение предельно банальное, но другого у меня нет.

Тебя забили до смерти дубиной или бейсбольной битой. Мочили так, что размозжили череп, а лицо превратилось в кашу. Конечно, человеку все равно, как он отдаст концы, лишь бы смерть не была мучительной и долгой. Но бита – в этом есть что-то позорное, как будто ты не человек, а животное.

Я видел, как убивают нерп – вот так же, дубиной, со всего маха. А потом волокут по снегу, и за мертвым тельцем тонкой прерывистой струйкой вьется кровавый след…

* * *

Вот уж не думал и не гадал, что буду вести два дела одновременно. Но раз уж случилась такая оказия, постараюсь не слишком опозориться. Хотя и чувствую, что будет туговато.

Сегодня, в международный день смеха, пользуясь тем, что Никина родня все еще не торопится встретиться со мной, отправляюсь в гости к Финику. К тому самому чудику, с которым познакомился на Алешиных похоронах.

Предварительно не звоню – а причина проста: Финик сунул мне клочок бумаги с домашним адресом. Из чего делаю вполне логичный вывод, что ни мобилы, ни стационарного телефона у него нет. Большой оригинал.

Этот трехэтажный желтоватый домишко сиротливо пристроился рядом с полузаброшенным радиаторным заводом, в одном из цехов которого, наспех переоборудованном под зал, обычно выступают заезжие и местные рокеры.

Среди квартир второго этажа – холостяцкое, донельзя захламленное, но по-своему уютное жилище Финика, стены которого – поверх драных обоев – увешаны большими черно-белыми фотографиями.

В основном это портреты разнообразных пиплов и виды нашего городка. Причем Финик умудрился сфоткать самые убогие уголки, потрескавшиеся, в пятнах подтеков стены, отвалившуюся штукатурку, хлам и запустение. Есть на снимках и его фатера – еще более замусоренная, чем в реальности. У меня сердчишко екнуло, когда увидел портрет Алеши. Почему-то на снимке было только лицо – от переносицы до шеи.

Я добирался до лачуги Финика тяжело и долго, но оказалось, что ехал не зря.

Во-первых, он тут же щелкнул меня внушительно-красивым советским «зенитом».

Во-вторых, оказался убежденным пивоманом и даже произнес по этому поводу маленький спич:

– Водку жрут маргиналы и прочие алкаши. Шампанское – для мещан и аристократов. Причем первые дуют ностальгическое «Советское», а вторые цедят элитную «Вдову Клико». Ну а я, бесполезный и безвредный индивид, равноудаленный от презрительных снобов и примитивного хамла, выбираю доброе старое пиво…

В-третьих, мы сразу стали приятелями. Впрочем, не подружиться с этим славным челобутом, кажется, невозможно.

И, в-четвертых. Он выдал кое-какую информацию об Алеше.

Я сижу за столом, уставленном бутылками с пивом. Финик, упитанный, с неопрятной бородой возлежит на старом, но еще упругом диване и время от времени тихонько перебирает струны видавшей виды гитары, в двух местах кое-как заклеенной скотчем. На нем пестрый женский халат. Голые немытые ступни шевелятся, как два грязных толстых медвежонка.

– Я одиночка, – философствует Финик. – Учти, Королек, быть одиноким и быть одиночкой – вещи совершенно разные, даже прямо противоположные. У одинокого человека нет близких людей. И он несчастен. У одиночки может быть уймища друзей и баб, но он сознательно – сознательно! – отказывается от них. И он счастлив. Признаюсь, только с одним-единственным человеком мне было бы лучше, чем одному.

– С кем это?

– А с Ильичом. Ты не поверишь, Королек, но когда-то я был примерным октябренком и пионером. И безумно любил Ульянова-Ленина. Его кепочку, его бородку, его лысинку, его лукавый прищур. Я чумел от его знаменитого профиля. Я малевал этот профиль ручкой в тетрадках и мелом – на стенах. Я ведь рос без отца. Ильич был для меня папкой, ласковым, добрым, как Санта Клаус. Бывало, мать разинет варежку, она была слегка… неадекватной. Лягу на свою кроватку, слезы катятся, а сам мечтаю: вот если бы у меня отцом был Владимир Ильич! Он бы стал моим закадычным другом, он бы принял меня в общество чистых тарелок… Э-эх, как бы я потрепался с ним – не с кровавым упырем, а с дедушкой Лениным из моих затрепанных книжек! Он будет так упоительно картавить: «Вы должны аг’хинепг’еменно испг’авиться, батенька Финик!» И забегает-забегает по комнате, заложив пальчики за жилеточку…

– Может, вернемся к Алеше. Если ты не против.

– Нет проблем! Выкладываю все, что мне известно. В позапрошлом году Леха работал на некоего бизнесмена по фамилии Завьялов: тот усиленно лез в мэры нашего городка, а Леха делал для него боевой листок. А мужик этот, Завьялов, важный тузик. Наш местный олигарх. Не сидел, но крепко повязан с криминальной братвой. Впрочем, об этом ты лучше меня знаешь, верно?

Киваю головой.

– Так вот. Наш Алешенька умудрился не только кропать для этой акулы капитализма предвыборные статейки, но и трахать его молодую жену. А вот это уже было лишним, не находишь?

– Откуда такие сведения, Финик?

Финик выдает печальный аккорд, дожидается, пока отзвучит, и заявляет:

– Это вроде бы само собой разумеется. Свечку я над ними не держал… Следи за ходом моей мысли. Завьялов мог узнать про шалости своей второй половинки и Леху предать лютой смерти. Само собой, барские ручки марать кровью не стал, нанял – как нынче модно – киллера. Заказуху замаскировали под грабеж: будто бы в потемках, когда законопослушные граждане сидят по своим железобетонным или кирпичным норкам, гадские отморозки напали на одинокого прохожего, угрохали, лавандосы из карманов повытаскивали…

Только вряд ли Завьялова за попку возьмут. Слишком высоко сидит. Во-он она, где-то там, среди «звезд» нашей местной элиты гузка его маячит. Не дотянешься. Ручки коротковаты. А дотянешься, так не ухватишь. По-моему, Королек, дело гиблое… Кстати, красотку эту, жену Завьялова, наш баловник трахал еще со школы.

– Господи, а эта информация откуда? Неужто Алешка проболтался?

– Не-а. Леха, мир праху его, о своей личной жизни даже не заикался. Он был вещью в себе – если ты понимаешь, о чем я. А слухами земля полнится, надо только ушки иметь.

– Давай вернемся к двадцать третьему марта.

– Охотно, – соглашается Финик.

– Итак, в тот вечер Алеша был у тебя. Он собирался здесь переночевать, а утречком отправиться на работу. Но внезапно передумал и помчался к Кате. Верно?

– Ну. Она звякнула ему на сотовый. Леха тотчас собрался и усвистал.

– А почему ты решил, что звонила Катя?

– Ты провоцируешь меня на банальность. Так получай, фашист, гранату от советского солдата! Леха кричал в трубку: «Катенок! Катенок!..» Это тебя не убеждает?

– Другой бы на моем месте возразил так: Алеша мог общаться по мобиле с некой феминой, называя ее котенком. Но ты прав. Я разговаривал с Катей. Она подтвердила, что в это время звонила Алеше и назначила ему встречу.

– Что и требовалось доказать, – Финик, как вещий Боян, проводит лапой по струнам, и они звенят разноголосо и тревожно.

– Как раз в тот вечер Алеша сказал Кате, что (по ее словам) у него скоро появятся деньжонки, и немалые. Тебе он нечто подобное не говорил?

– Погоди-ка, – чешет волосатую репу Финик. – А ведь действительно он что-то этакое произносил. Когда, не помню, у меня вообще память хреновая, особенно на даты и цитаты.

– Он объяснил, как добудет это бабло?

– Н-нет. Точно нет. Такие вещи не забываются. К тому же, повторяю для непонятливых, Леха вроде был парень открытый, но – если не хотел о чем-то трепаться – клещами не вытянешь.

– А ты не поинтересовался, откуда у него вдруг появятся деньжонки?

– Я не любопытен. Ко мне на огонек разные человечки забредают, вроде тебя. Сам не пойму, чего их сюда тянет? Как пчелы на мед. И интеллектуалы, и бывшие зеки. И тишайшие обыватели, и бедовые экстремисты. Если кому-то нужна крыша над головой – остаются ночевать. Не квартира, а постоялый двор для неприкаянных сердец. Каждого накормлю, напою, спать уложу. Но в душу никому не лезу. Табу. Если же кто-то сам выворачивается наизнанку, стараюсь поскорее забыть, иначе башка взорвется нафиг. Слава богу, память куриная. Я и вчерашние-то события выкидываю из мозгов, очищаю мозжечок от разного дерьма. А уж то, что случилось… погоди… дней десять назад, аж двадцать третьего марта…

* * *