Полтора года назад меня быстро, с огоньком разобрали по частям ребята Француза. После чего люди в белых (и зеленых) халатах собирали упорно и тщательно. Вроде бы срослось. Потом месяца четыре провалялся дома, под присмотром Анны. Она и котенок по кличке Королек стали для меня всем на свете.
Анна взяла полугодовой отпуск. Я соображал, что ей несладко со мной. Отвратно было ощущать себя беспомощным калекой. И страшно – понимать, что, возможно, обречен оставаться таким до самого своего карачуна. И когда Анна уходила куда-нибудь, оставляя меня на попечение котенка Королька, я рычал от ярости и с наслаждением материл себя как последнюю сволочь.
Иногда в мою берложку заглядывал мент по прозвищу Акулыч. Едва он входил, как в квартире становилось тесно и от него самого, и от его густого беззлобного баска. Приезжая со своего «ранчо» (дышащей на ладан избенки и крошечного огородика), он притаскивал картошку, морковку, редиску, лук и даже фрукт – яблоки. Как мы с Анной не сопротивлялись, он отдавал нам, кажется, весь свой урожай.
Когда я окреп, он стал наведываться реже. Потом совсем исчез.
Но сегодня явился и приволок здоровенную палку копченой колбасы.
– У тебя, Королек, судьба высокая, – убежденно басит он, хлебнув пивка и закусив ломтем белого хлеба с маслом и кружочками своей же колбасы. – Я в тебя, птичка, свято верю, как в Господа бога нашего. А ты должон быть на высоте своей особой судьбы. И никак иначе.
– О какой высокой судьбе ты болтаешь, Акулыч? – возражаю я, впрочем, довольно слабо: чего уж лукавить, приятно слышать подобные слова. – Моя жизнь катится под горку, с короткими остановками на перекур. И последняя остановка – трендец, или по-научному: капут котенку.
– Экой ты непонятливый, – гудит Акулыч. – Я ж не о карьере, я о душе толкую. Может, ты и кончишь бомжом, не исключаю, зато душа твоя – я енто конкретно приметил – с кажным годом чище становится. Вроде как накипь с нее сходит.
– Чувствую, быть мне Махатмой Ганди. Или – чего уж там мелочиться? – самим Конфуцием.
– Махатмой Ганди ты заделаешься, в ентом я нисколечко не сумлеваюсь. А вот насчет Конфуция не скажу. Для начала бородку клинышком отрасти. И глазенки прищурь.
– А ты помоги мне, Акулыч. Может, я и стану Конфуцием.
– Помочь? Ты енто о чем? А-а-а, небось о девахе, которую Никой зовут. Угадал?
– Нет, Акулыч. Речь о другом убитом человеке – о журналисте Алексее Лужинине.
– Вон оно как. Приятно удивил ты Акулыча. Хроменький, с тросточкой, а два дела одновременно ведешь. Видать на тебя разные недуги благотворно действуют. Только крепчаешь, птаха. Или в такой возраст вошел, што сильно поумнел? Слушай, может, тебе и третье дельце подкинуть, ась? Разгрузишь ментовку, только спасибо скажем.
– Мне бы список Алешиных телефонных звонков, Акулыч.
– Алешиных… Вон оно как. Выходит, убиенный был тебе приятелем?
– Другом, – говорю я и чувствую, что перехватывает горло.
Какими ни были наши отношения при жизни, теперь, в воспоминаниях, Алеша – самый близкий друг, и я буду думать о нем с умилением и тоской.
– Пошукаю, – недовольно и чуть ревниво буркает Акулыч. – Однако, как я разумею, ты не туда суешься. Наши ребятки точно усе звонки проверили.
– И все-таки, если тебе не трудно…
– Да ты не журись, охламон, и не стесняйся, ишо работенку подваливай. Загружай папу Акулыча по самую кепочку, пока он добрый.
– Хватит с тебя и этого.
– Жаль, – огорчается Акулыч. – А я только разохотился…
* * *