День был пасмурный и ветреный. Ледяные вихри, завывая, как помешавшиеся баньши, сотрясая корявые безлиственные деревья по сторонам подъездной дороги с таким бешенством, что казалось, вы слышите, как стучат их скелеты, бушевали вокруг четырех стен Ффолкс-Мэнора. Температура была, несомненно, близка к нулю.

Выйдя из дома с тяжеловесно следующим за ним Тобермори (поводок пса змеился позади него по снежному покрывалу дорожки), полковник остановился у порога, еще не закрыв за собой парадную дверь. Сила ветра ошеломила его, и он поглядел на небо, будто с опаской усомнился в разумности прогулки. Затем мужественно застегнул верхнюю пуговицу пальто и поднял воротник, защитив шею спереди и сзади.

Во всяком случае, снег пока перестал падать и теперь простирался глубокий и ровный, насколько хватал глаз, то есть насколько под тяжелыми тучами глаз вообще мог что-то хватать. Однако то, что лежало впереди, меньше всего походило на ласкающий взор пушистый снег рождественских открыток, эту природную серебряную мишуру. Нет, во все стороны простиралась жуткая снежная пустыня, и ни единого оазиса вблизи или вдали, ни единого созвездия огоньков, которые указывали бы на существование чьих-то уютных жилищ, по меньшей мере деревушки, и помешали бы вам ощущать себя единственным живым человеком в мертвом мире.

Но ведь полковник так часто утверждал, что времена года должны соответствовать себе. «Четыре времени года, – не уставал он повторять, – соответствуют обеду из четырех блюд. Меню из постоянного солнечного сияния подобно обеду из четырех порций пудинга». И даже теперь, в настолько Богом забытый день, что его можно было бы извинить, если бы он счел моцион неразумным, вы могли различить fia его лице то мазохистское удовлетворение, которое истинный англичанин получает от истинно английской зимы – такой зимы, что ощущается как подлинная зима, принадлежащая к зимам того порядка, какие описывал Диккенс.

В пальто, надежно застегнутом до самой шеи, в мохнатом шерстяном шарфе, плотно обернутом вокруг поднятого воротника, он захлопнул парадную дверь Ффолкс-Мэнора. Еще одна идиосинкразия полковника. Всегда можно было определить, что это именно он вошел или вышел, поскольку он органически не был способен просто закрыть дверь – любую дверь, – но обязательно ею хлопал. Он даже умудрялся – никто только не понимал, как именно, – хлопнуть дверью, ОТКРЫВАЯ ее. Не важно, как часто Мэри Ффолкс напоминала ему, что в доме не найдется двери, которую нельзя было бы открыть или закрыть бесшумно, он столь же постоянно забывал не хлопать.

Шагая по подъездной дороге, полковник обратил взыскательный взгляд на араукарию своей жены прямо напротив большого кухонного окна. Это была прихоть, которую он притворно ворчливо не одобрял, что не мешало ему вмешиваться, давать советы и вообще совать нос в выращивание этого причудливого дерева, как во все, что происходило в доме и вокруг. Но в сгущающихся сумерках увидеть, выдерживает ли араукария свирепость здешней зимы, было невозможно. И с почти слышным вздохом он покрепче ухватил свою узловатую палку – настоящий пастуший посох, который привез после своего пребывания в Америке, – свистнул Тобермори, который приковылял из никуда, чтобы присоединиться к нему, и начал свой моцион по пустоши.

Энергично шагая, чтобы согреваться, елико возможно, но не настолько энергично, чтобы Тобермори потерялся позади – прогуливая вместе с собакой собственные воспоминания и, быть может, даже, используя собаку, чтобы прогуливать эти воспоминания незаметно, – полковник выглядел странно уязвимым, вырисовываясь силуэтом на фоне белых теней этого бесприютного лунного пейзажа.

Довольно часто он на секунду останавливался и проверял палкой снег впереди себя, чтобы случайно не опустить ногу в одну из тех маленьких, но коварных ямок, которые, как ему было известно, усеивали пустоши, словно оспины. Ведь пустоши он знал, как собственные ладони. И каждый шаг сопровождался машинально, почти автоматически – так, будто сам он этого не сознавал, как землекоп, насвистывающий за работой, – ласковым окликом, адресованным Тобермори.

«Давай, давай, Тобер!» – восклицал он, не трудясь даже повернуть голову, и «Э-эй, мальчик!», и «Правильно, держись за мной!», и «Да-да, ты старый храбрый барбос, что есть, то есть». А поскольку, видимо, никто больше из обитателей Дортмура, будь то люди или животные, не посмел высунуть нос наружу в такой непривычный Второй День Рождества, зигзаги, зримо отпечатанные его шагами, так зримо выделялись на в остальном девственно нетронутой пелене, что вы могли бы абсолютно буквально идти по его стопам.

После примерно пятнадцати минут этой прогулки, когда Ффолкс-Мэнор остался далеко позади – хотя светящиеся окна все еще были видны, но стали настолько маленькими, анонимными и немерцающими, что их никак уже нельзя было назвать теплыми, – вот тогда Тобермори словно бы начал немного тревожиться.

Не то чтобы он перестал трусить за симпатичным человеком, который, как видимо, он понял, был дублером его настоящего хозяина, однако время от времени, болезненно напрягая закостенелые мышцы шеи, он поворачивал голову и оглядывался на уже пройденные ими места. Впрочем, он ни разу не залаял и даже не заворчал, так что полковник, чье дыхание было видимым, как сигарный дым, оставался в неведении о нарастающем беспокойстве пса.

Затем, столь же неожиданно, как и кратко, белесое, подернутое дымкой солнце возникло над низкой грядой туч, смягчив суровость окружающего пейзажа. Именно в этот момент Тобер снова поглядел назад – и на этот раз залаял. На расстоянии его лай смахивал на откашливание астматического старикашки, но этого оказалось достаточно, чтобы полковник резко остановился.

Заслоняя лицо от ветра, он оглянулся на пса, чьи голосовые усилия заставляли вилять не только хвост, но и все его дряхлое туловище.

– В чем дело, Тобер? Что-то учуял, мальчик? Кролика, козу? Да нет, конечно.

Прижав ладонь козырьком ко лбу, полковник сощурился, вглядываясь назад в ту сторону, куда смотрел все еще лающий пес.

– Но ты прав, там ЕСТЬ что-то… или кто-то. Хороший мальчик, Тобер, хороший мальчик! Может, ты и на пороге смерти, но все еще соображаешь. Больше, чем многие из нас в твоем возрасте.

Он помолчал несколько секунд и пошел дальше, глядя прямо перед собой, бесспорно, насторожившись, но больше из простого любопытства, чем встревожившись.

Затем мало-помалу то, что поначалу было неопределенным любопытством, все-таки начало переходить в грызущую тревогу.

Он крикнул:

– Эй, кто там?

Затем после долгой паузы:

– Эй! Почему вы не отвечаете?

А затем после куда более короткой паузы:

– Кто это? Подойдите поближе, чтобы я мог вас разглядеть!

Едва прогрохотал выстрел, как он рухнул в снег будто подкошенный.