Опять хлопает оконная ставня. Что бы там ни говорили, но в доме где-то явно сквозит. Пожалуй, надо встать и закрепить ее. Нет, вздор, где уж мне с ней справиться. К тому же с минуты на минуту в дверь позвонит Райдер — во всяком случае, я очень на это надеюсь. А он уже запаздывает. Ненамного пока, но запаздывает. Мне претит людская непунктуальность. Кто-то удачно сказал: и у пунктуальности есть свой изъян — ее некому бывает вовремя оценить. Вот я бы как раз и оценил! Впрочем, если ехать из Лондона на машине, то немудрено, честно говоря, и припоздать, — Ага, вот и он, — под выходные дороги забиты транспортом.
Итак, мистер Райдер, вот и вы, а вот и я. Посмотрим, посмотрим, может, что и увидим.
— Кто там?
— Это Джон Райдер. Вы ждали меня к трем, верно?
— Да. Постойте. Сейчас, только сниму с двери цепочку, черт бы ее побрал.
— Ничего, не торопитесь.
— Вот чертовня! Все, снял! Ну-с, входите, пожалуйста.
— Да-да, спасибо. Боюсь, я… на несколько минут опоздал, но я…
— Что? Вовсе нет. Почти минута в минуту. А это поистине достижение, дом же стоит на отшибе. Трудно было найти?
— В общем-то нет. Я точно следовал вашим указаниям и…
— Прекрасно. Так. Пальто и что там у вас еще положите, пожалуйста, на один из стульев у той стены. Это проще, чем вешать на вешалку.
— Да? Хорошо.
— Ну вот и прекрасно.
Сядьте, пожалуйста, в кожаное кресло. Оно здесь самое удобное.
— Спасибо.
— А я сяду здесь, ладно? Не хотите ли хлебнуть чего-нибудь? К сожалению, у меня только виски, но зато, по мнению знатоков, отменное.
— Спасибо, конечно, но не стоит. Сейчас для меня рановато, я не привык…
— Извините, не могу предложить вам кофе. Сегодня у моей экономки выходной, а без нее эта задача мне не по зубам.
— Не беспокойтесь, спасибо. Мне ничего не надо. Я перекусил по дороге.
— Перекусил? Понятно, я вам очень сочувствую. Надеюсь, не в «Шеф-поваренке»?
— Ха-ха! Нет, удалось найти заведение получше. Но все равно дрянь изрядная.
— Да, харч примитивный, крайне примитивный. Увы, но ведь так было… Знаете, Райдер, я собирался сказать, что так было всегда, но — вы-то по молодости лет об этом не подозреваете — на самом деле, надо с грустью признать, так было далеко не всегда. Вам удобно сидеть?
— Да, вполне.
— Отлично, отлично. Если хотите курить, пожалуйста, не стесняйтесь. А моих не отведаете ли? Пепельница где-то тут.
— Гм, нет, благодарю. Я все же не буду.
— Ах, извините. Наверное, вам неприятно, что я этак запросто вытащил сигарету из кармана халата?
— Нет-нет, вовсе нет.
— Простите. Застарелая привычка. И никак не могу решить, что это: верх изысканности или верх вульгарности.
— Дело совсем не в том. Я бросил курить.
— И очень правильно поступили. Тогда, быть может, начнем?
— Конечно.
— Ну-с, посмотрим, посмотрим. Наш телефонный разговор был ведь довольно кратким, так что мне не терпится узнать, почему вы согласились приехать сюда побеседовать со мной на предмет будущей работы. Итак?..
— Ну скорее всего я…
— Быть может, здесь сыграло свою роль имя?
— Имя? Что-то я не возьму в толк, о чем вы.
— Моя фамилия. Вы же наверняка заметили, что она очень сходна с вашей.
— Да, заметил. Но, честно говоря, не сказал бы, что это на меня как-то повлияло.
— Тогда, значит, моя персона? Вы раньше слышали обо мне?
— Разумеется, слышал. Я ваш большой почитатель.
— Послушайте, Райдер, может, лучше вы сами расскажете немного о себе? Сколько вам лет?
— Тридцать три.
— Тридцать три. А чем вы занимались в последнее время? Какая у вас специальность? В телефонном разговоре вы обмолвились про ценные бумаги и акции. Вы работаете в Сити?
— Нет, играю на бирже, не выходя из дому. Сколотил неплохой капиталец.
— Вот как?
— Да тут нет ничего мудреного, если только отдавать этому делу все время и силы.
— Тогда с чего вы вдруг решили бросить сие немудреное занятие и шагнуть в полную неизвестность?
— Если честно, просто надоело.
— Надоело?
— Мне кажется, я стал походить на чокнутых старикашек — из тех, знаете ли, что сидят за рулеткой в Монте-Карло, покуда не выиграют ровно столько, сколько заранее положили себе выиграть, а тогда немедленно встают из-за стола и отправляются домой. Я целыми днями сижу за компьютером, никого не вижу, никуда не хожу. А когда все же отлучаюсь из дому, то чувствую себя не в своей тарелке. Мне не дает покоя мысль, что в мое отсутствие произошло нечто из ряда вон выходящее.
— А такое бывало?
— Ни разу. Потому-то я и решил, что пора мне переменить свою жизнь — взяться за что-нибудь трудное, требующее напряжения ума и сил. Пока не поздно.
— Стало быть, вы понятия не имеете, что за работу я вам предлагаю?
— Ни малейшего.
— И это вас не беспокоит?
— Постойте. Я ведь пока что никаких обязательств на себя не брал. Всего-навсего прочитал объявление в газете и по шоссе М-40 приехал сюда. Если ваше предложение — будем считать, вам есть что мне предложить, — окажется… ну, скажем, малоинтересным, что ж, тогда я просто сяду в машину и как приехал, так и уеду восвояси.
— Гм. Я рад, что вы говорите без околичностей. Мне это нравится. А еще нравится, что вы понемногу раскрываетесь. Я ведь представляю себе, каково вам, в вашем-то положении, — любой оробеет.
— Да, страшновато.
— Для меня, во всяком случае, сейчас самое время, воспользовавшись вашей откровенностью, задать первый действительно важный вопрос — вернее, первый вопрос действительно по существу.
— Задавайте.
— Насколько у вас развита наблюдательность?
— Что-что, простите?
— Насколько вы умеете замечать окружающее? И описывать результаты своих наблюдений?
— Боюсь, я вас не понимаю.
— Ну-ну, оставьте. Вопрос ведь не в том, чего вы не понимаете; почему я вам его задаю, вот в чем вопрос, верно? Есть у меня на то свои причины, уверяю вас, но пока что речь не о них. Просто попытайтесь мне ответить. И пожалуйста, без ложной скромности.
— Гм, наверное, я, как и все, довольно высокого мнения о своей наблюдательности. Но кто ж его знает на самом деле? Не припомню, чтобы у меня был случай ее проверить.
— Тогда давайте проверим прямо сейчас. Опишите-ка мне эту комнату и все, что в ней находится.
— Пожалуйста, если вам угодно. Комната большая, очень темная, квадратная — почти квадратная… с изысканным камином черного мрамора… по бокам камина два кожаных кресла… тоже черные… в одном сижу я, в другом вы. У стены напротив стоят рядком три кресла поменьше. Красные и, похоже, восемнадцатого века. Справа от камина бюст, вроде бы молодой мулатки. Не из терракоты ли?
— Это скульптура Карпо. Верно, из терракоты. Продолжайте.
— На каминной полке шесть ваз, синих с белым. А может, это горшки? Некоторые прикрыты крышками; впрочем, постойте, на двух, да, на двух крышек нет. Все они разных размеров и формы. Очень необычны стены — цвета темной-претемной жженой охры, оттенок напоминает сухие, запыленные старые фрески. Их явно не помешало бы как следует помыть. Хотя, возможно, именно такой эффект и был задуман. Да-да, так и было задумано, я в этом уверен. Но только не обижайтесь, вы ведь просили меня говорить честно…
— Разумеется.
— Словом, все в этой комнате выцвело и пропылилось.
— Угу. Продолжайте.
— Позади вас высится книжный стеллаж, от пола до потолка. У большого окна в эркере стоит карточный столик и золоченый пюпитр для нот, а в углу… как же он называется?.. секретер?.. Из ящиков торчат бумаги: похоже, написанные от руки документы и диковинные старинные свитки. А это что, груша? Да, верно, груша. Из чего-то вроде мрамора… Или из нефрита? Не знаю. Ее, надо полагать, использовали как пресс-папье. Вообще говоря, все это немного напоминает обиталище какого-нибудь средневекового ученого или затворника.
— Хорошо, просто очень хорошо. Продолжайте.
— Между нами стоит низкий деревянный столик. Я бы назвал его кофейным, да только это слово к нему не очень подходит. Он смахивает на стол из какого-нибудь старинного кабачка, где испокон веку поят сидром, — весь в щербинах и царапинах. На нем высится гора книг. При ближайшем рассмотрении они, похоже, и впрямь из тех книг, которые принято держать на кофейных столиках. Но я могу разглядеть лишь томик на самом верху, с моего места видно, что лежит он обложкой вниз. А называется… называется… «Романтическая агония», автор — Марио… Марио През.
— Только произносится не «През», а «Прэз»; кроме того, вы злоупотребили словами «стоит» и «высится»: «стоит столик», «высится стеллаж, гора книг». Но в остальном превосходно. Описание настолько точное, что мне показалось, будто я вижу все собственными глазами; ха-ха! Эта точность мне очень понадобится.
— Спасибо.
— Теперь попробуем кое-что потруднее. Опишите-ка мне свое лицо.
— Мое лицо?
— Да-да, ваше лицо. Опишите возможно подробнее свою внешность. Лицо. К примеру, вы назвали бы себя красивым?
— Да. Если не кривить душой, то придется сказать, что я и правда красив.
— И?..
— Ну, и — есть такое распространенное выражение… Гм, гибкий как лоза, что ли? Во всяком случае, я о себе слышал подобное. Фигура у меня стройная, лицо худощавое, скуластое; такие скулы называют еще высокими. Но, знаете, обо всем этом как-то неловко говорить.
— Не важно, продолжайте.
— Нос у меня костистый, но совершенно прямой… а глаза… ох, ну, с поволокой, что ли… Небесно-голубые. Волосы редеют. Но понемногу, еще не все потеряно, просто залысины на лбу. Ах да, и у основания левой ноздри крошечная родинка.
— Вы чисто выбриты? Носите очки?
— Да. И нет. Послушайте, нельзя ли все же объяснить мне…
— Терпение, молодой человек, я почти закончил. А теперь попрошу вас описать мое лицо.
* * *
Полно, Райдер, не станете же вы утверждать, что о нем и сказать нечего. Я ведь не хуже вас знаю, что оно собой представляет.
Позвольте без обиняков сказать вам, Джон Райдер: вы мне совершенно не нужны, если вы не в состоянии описать мое лицо.
— Ну, раз вы настаиваете… Лицо ваше, как я догадываюсь, сильно пострадало в какой-то катастрофе. Левая сторона выглядит так, будто с костей пытались содрать кожу и мышцы. Все словно стянуто вниз, особенно рот. И потому во время речи создается впечатление, что вы жуете слова. А кожа — я говорю все еще про левую сторону лица, — кожа у вас, должен заметить, очень необычного цвета — зеленовато-серого… цвета яри-медянки, что ли? И вся эта сторона вдоль и поперек иссечена шрамами, а на висках какие-то странные вздутия. Прямо-таки пузыри. Правая сторона вроде бы не пострадала. По виду трудно определить ваш возраст, но я дал бы вам чуть больше шестидесяти. Волосы у вас седые, очень густые; на чей-то взгляд, наверное, даже чересчур густые. Они плохо подстрижены, на затылке слишком длинные. Что же до ваших глаз, то их я описать не могу, потому что на вас темные очки.
— Ах да, конечно. Какая же я бестолочь. Сейчас сниму.
Итак, Джон Райдер? Что, язык проглотили?
— У вас нет глаз.
— Совершенно верно. У меня нет глаз. Я не просто слепой и не просто незрячий, а безглазый. Стеклянные глаза я не вставляю, потому что, мне кажется, на теперешнем моем лице, похожем на непропеченный, комковатый пудинг, целых два стеклянных глаза — это уже был бы перебор, вы согласны?
Ну ладно. Так или иначе, поздравляю вас. Честно говоря, можно было описывать мою наружность с чуть меньшим рвением, впрочем, я сам ведь вас к тому подстрекал.
— Простите, если я…
— Нет-нет-нет. Вы справились с заданием превосходно. Сделали именно то, о чем я вас просил.
— Ну что ж, спасибо. Должен сказать, что для человека, у которого… у которого нет глаз, вы, безусловно, ориентируетесь прекрасно.
— В комнате, вы имеете в виду? О, эту комнату я знаю вдоль и поперек. Вызубрил все досконально, как стихотворение Уолтера де ла Мэра. И все равно того прискорбного факта, что я слеп, не скроешь. Видите ли, в движениях слепого есть своя особенность. Вы когда-нибудь слыхали о Герберте Маршалле?
— О Герберте Маршалле? Боюсь, не слыхал.
— Естественно, он ведь жил задолго, очень задолго до вас. Он был кинозвездой.
— Слепой актер — кинозвезда?
— Да нет же, господи, разумеется, он не был слепым. Но вместо одной ноги у него был протез. Полагаю, он потерял ногу на войне. На Первой мировой. Так или иначе, Герберт Маршалл был одноногим, однако на экране он одноногих не играл никогда. Ни разу. Зато очень часто играл слепых. Интересно, правда? В этом, представьте, есть определенная закономерность, и если вы понаблюдаете за слепцом, то заметите, что передвигается он в точности как колченогий инвалид.
Ну-с, вот, пожалуй, и все. Кстати, просто для вашего сведения — ведь если мы с вами, как я надеюсь, поладим, то вам надо быть в курсе — и глаза, и левую часть лица я потерял в Шри-Ланке. Шел дождь, машину занесло, и она слетела с шоссе. Вернее, с того, что в Шри-Ланке называется «шоссе». Я сидел рядом с водителем — на так называемом месте смертника — и головой пробил ветровое стекло. Потом машина загорелась. И вы видите перед собой ужасающие последствия. Случилось это четыре года назад.
— Очень прискорбно.
— Благодарю; боюсь, однако, что сроки для выражения соболезнований уже прошли. Как и для общепринятых формул сочувствия. Но я решил, что вам нужно это знать, поскольку я все больше склоняюсь к мысли, что вы мне вполне подойдете. А вот захотите ли вы сами взяться за такую работу, это вопрос другой.
— Я уже говорил, что весьма заинтригован.
— Тогда позвольте я объясню вам суть дела. Мне потребуются ваши глаза.
— Что-что потребуется?!
— Незачем так волноваться. Я всего лишь хочу воспользоваться вашими глазами на время, а отнюдь не удалить их навсегда. Видите ли, Джон Райдер, мне нужен приватный секретарь, умеющий писать под диктовку. Человек, чьи глаза заменят мои собственные. Человек, способный не только наблюдать за меня окружающую действительность, но и сообщать мне результаты своих наблюдений, с тем чтобы я воплотил их затем в художественной прозе. В моей прозе.
— Кажется, я вас понимаю. Вы собираетесь писать книгу?
— Это жуткое происшествие случилось четыре года назад. Семь месяцев я пролежал в ланкийской больнице, и за эти семь бесконечных месяцев я, как принято выражаться, многое передумал. Единственное, что я мог делать, — это думать. Ведь с головы до ног я был обмотан бинтами и, наверное, походил на толстячка с мишленовской рекламы — помните, он весь словно бы состоит из автомобильных покрышек. А то, что вы сейчас видите — как сие зрелище ни ужасно, — это, скажу я вам, прибегая к не слишком уместной метафоре, лишь верхушка айсберга. Едва ли не все мое тело было покрыто ожогами третьей степени.
— Вот как.
— Далее. Вы раньше обмолвились, что восхищаетесь моим творчеством. Я не ослышался?
— Совершенно верно.
— Что вы читали?
— Да без малого все. И естественно, «У ног призраков».
— Естественно. Это уж как водится. Самая слабая моя книга, но ее-то прочли все. Страна тупиц. Вы с нее начали, верно? А может быть, даже и не с книги, а с ее экранизации?
— Вообще-то да, я ведь врать не умею. Все именно так и было. Сначала я посмотрел фильм, он мне понравился, а уж после прочел роман.
— Эх вы!
— Зато потом я прочитал «Первые плоды», «Лев из Бельтраффио», «Дух места».
— Верю! Верю!
Н-да, извините, Джон. Можно мне звать вас по имени? Простите мне мою резкость. Я вам и вправду верю. Позвольте тем не менее кое о чем вас спросить. Неужели вы, по вашему собственному признанию, большой поклонник моих книг и один из их прилежных читателей, — неужели вы ни разу не задались вопросом: что же такое со мной стряслось?
— Простите, не понял.
— Послушайте, Джон. Верно, я никогда не был писателем общительным, что называется, тусовщиком. Тем не менее я был весьма заметной фигурой, у всех на виду. Я получал литературные премии — ту же Букеровскую за «У ног призраков». Одно время даже стали поговаривать о Нобелевской. Не то чтобы я принимал эти разговоры всерьез. Во всяком случае, затворником я не был: меня приглашали на литературные вечера, я никогда не отказывался дать интервью, если хорошо просили. Так неужто за эти четыре года вы ни разу не подумали: а куда вдруг подевался старина такой-то?
— Не уверен, что смогу ответить на ваш вопрос. Читаю я много, это правда, но любителем изящной словесности меня не назовешь. Я хочу сказать, что никогда специально не следил ни за чьей писательской судьбой, даже если писатель мне нравился. Может, подобные мысли иной раз и приходили на ум; наверное, я в конце концов решил, что вы работаете над объемистым романом, который требует больше времени, чем обычно. Но на самом деле я об этом просто не думал. А сейчас, задним числом, пытаюсь как-то разумно объяснить свое поведение. Все это меня совсем не занимало.
— Что ж, пожалуй, я рад это слышать. Пожалуй что рад. И правда: если человек, даже такой знаменитый, как я в те времена, вдруг выбывает из общественной жизни, память о нем вскоре стирается, словно его и не было никогда. Это жестоко. Но с другой стороны, нельзя отрицать, что я сам хотел, чтобы все обернулось именно так, поэтому мне не на что жаловаться.
И все-таки это жестоко.
Тем не менее à nos oignions, как говорят французы. На чем бишь я остановился? На ланкийской больничной койке, если не ошибаюсь. Так вот, когда теряешь оба глаза, единственное утешение состоит, конечно же, в том, что тебе уже никогда не увидеть, чем ты без них стал. Это немного напоминает старую шутку про Эйфелеву башню. Когда ее воздвигли, кто-то, полагаю один из братьев Гонкур, заметил, что очень любит смотреть на Париж с вершины Эйфелевой башни, поскольку это самая выгодная точка обзора: там он избавлен от созерцания этого гнусного архитектурного опуса. Слава богу, я избавлен от созерцания собственной незрячести. Правда, пальцы мои остались при мне, их я не потерял, так что мог вволю ощупывать и свое лицо, исполосованное вдоль и поперек шрамами, и эти «пузыри», как вы их очень выразительно назвали, и две эти парные дырки, две пустые глазницы. После той аварии я твердо решил: не буду никогда и никого больше травмировать своей физиономией. Какое-то время я даже подумывал о том, чтобы вообще остаться жить в Шри-Ланке. Как прокаженный. Но это, понимаете ли, оказалось куда сложнее, чем вернуться на родину. Сразу возникли вопросы о кредитных карточках, о банковских счетах, о возможности списывать со счетов стоимость покупаемых товаров и прочей ерунде.
— Могу себе представить.
— И потому около года спустя я тихой сапой приполз назад в Англию. Причем дальним, окольным морским путем; прибыл глухой зимой, так что моя закутанная и забинтованная фигура выглядела не слишком нелепо. Поселился здесь, в котсуолдской глуши. Этот дом я купил несколько лет назад, чтобы было где уединиться в выходные дни. Выбрал его потому, что он стоит на отшибе, хотя тогда и не подозревал, как пригодится мне эта его укромность. Приехал я, стало быть, сюда и залег, как в берлоге. Ни газет. Ни радио. Ни телевизора. Ничего. Мир мог провалиться в тартарары — мне было наплевать.
— И вы ни разу не вышли из дому?
— А вы бы на моем месте вышли? Понравилось бы вам, проходя мимо ребенка, слышать, как он визжит от ужаса? Нет, тут я подвираю. Дети не визжат. Эти маленькие создания более стойки, чем принято думать. Они дергают мать за подол и кричат: «Мама, мамочка, посмотри на этого чудного дядю! Ты только погляди, у дяди нет лица!» А смущенные таким поведением матери пытаются утихомирить своих чад. Как правило, пытаются. Я же все это слышу.
— А вы никогда не думали о пластической операции?
— Не думал ли я о пластической операции? Джон, дорогой, то, что вы перед собой видите, и есть результат пластической операции. Все: вот это, и это, и то, даже это — взгляните-ка, подергайте сами, ну же, дергайте, — все это получилось потом, а не до операции. Возможно, моя физиономия и напоминает картинку-головоломку, но на самом деле в ней не хватает только двух элементов.
— И вы говорите, что все это время просидели здесь, в четырех стенах?
— Нет, не совсем: раньше я порою выходил из дому. Вечерами. Правда, в те времена у меня был друг. Чарльз. Он преподавал в Оксфорде. Точнее, прежде преподавал в Оксфорде. Он жил в Чиппинг-Кэмпдене. Не знаю, известно вам это или нет, но так называется городишко милях в тридцати отсюда.
— Я прекрасно знаю Чиппинг-Кэмпден.
— Словом, мой друг Чарльз жил в Чиппинг-Кэмпдене и раз, иногда два раза в неделю наезжал сюда поужинать вместе со мной. Потом, как стемнеет, он выводил меня прогуляться. Но только когда стемнеет. Вот по этой причине я всегда с нетерпением жду конца лета.
— По какой, простите, причине?
— Видите ли, зимой смеркается когда? Уже к четырем дня, верно? А летом нам приходилось ждать самое раннее до девяти-десяти вечера, и даже в этот поздний час мы вполне могли натолкнуться на других любителей свежего воздуха. А ведь в благоуханный летний вечер у меня нет и быть не может благовидного предлога заматывать свою физиономию. Уверяю вас, Джон, самые черные минуты моей теперешней жизни приходятся на жаркие летние ночи, в которые я выхожу на прогулку. Встречные могут ни словом не обмолвиться на мой счет, но я же все слышу. Слышу, как в их беседе наступает вдруг заминка, потом, охваченные страхом, они вообще замолкают и возобновляют разговор лишь спустя некоторое время, полагая, что я их уже не слышу, но я, поверьте, отлично слышу их все равно. Они ведь всякий раз не выдерживают и возвращаются к беседе чуточку раньше, чем нужно. Представьте себе, я даже слышал, когда притормаживали машины, специально притормаживали — по-видимому, для того, чтобы дать возможность пассажирам всласть на меня поглазеть. А собаки! Некоторые прямо-таки облаивают меня.
— Послушайте — вы можете, конечно, мне не верить, но, честное слово, все это не так уж и страшно. Меня не покидает ощущение, что вы преуве…
— Уж я-то знаю, как это страшно.
— А вам не приходило в голову самому завести собаку? Такую… Как же они называются?.. А, собаку-поводыря. Обычно для этого используют лабрадоров.
— Терпеть не могу этих мерзких слюнявых тварей. Всю жизнь не переносил. Ненавижу собачий лай. Их гавканье мне очень напоминает кашель старого, выжившего из ума астматика, который заходится так, что его, того и гляди, вывернет наизнанку. И вдобавок собаки работают на полицию.
— Что-что?
— А вот о полицейском коте вам слышать не доводилось, верно?
— Ха! Пожалуй что нет.
— Я, в сущности, кошатник. Когда-то и у меня был кот, сиамец. Теперь уж, правда, не держу. От моей физиономии даже у кота поджилки затрясутся. Но вернемся к Чарльзу. В прошлом году бедняга возьми да и помри. И остался я один-одинешенек. Никого, кроме безграмотной служанки, которая готовит мне еду и поддерживает относительную чистоту. По крайней мере я так полагал. Пока вы не проговорились, что здесь все заросло грязью.
— Послушайте, вы уж меня извините, но тут вы несколько несправедливы и ко мне, и к вашей служанке. Я ведь не говорил, что дом, вернее, что эта комната грязная. Я только сказал, что здесь явно несколько лет не было ремонта. Мне, во всяком случае, она нравится и в этом виде.
— Нравится настолько, что вы готовы переехать сюда и помочь мне написать книгу?
* * *
— Ну, вообще-то я еще не решил. А в чем это будет выражаться?
— Разумеется, вам придется жить здесь. Семь дней в неделю, если вы того захотите. Или пять, если вы предпочитаете на два дня из семи возвращаться в Лондон. Кстати, эти два дня вовсе не обязательно должны приходиться на субботу и воскресенье. Вы же, безусловно, сами понимаете, что выходных для меня не существует.
— Я имею в виду характер работы. Вы ведь обмолвились, что хотели бы «позаимствовать» у меня мои глаза.
— Да. Я намерен написать… за отсутствием более точного слова придется, видимо, обозначить жанр как автобиографию. Во всяком случае, что бы она собой ни представляла, книга эта станет моим последним произведением. Если угодно, моим завещанием. А от вас или от кого-то другого мне потребуется одно: в буквальном, физическом смысле написать за меня эту чертову книгу. Да, понимаю, я вам кажусь просто сварливым старым хрычом. Именно таким я и слыл в кругах, которые принято в насмешку называть «литературный мир Лондона». Однако не такое уж я ископаемое. К примеру, в кабинете у меня — дверь справа от вас — стоит… если не ошибаюсь, это называется «процессор». Я купил его всего за пару недель до отлета в Шри-Ланку.
— В самом деле? А я-то решил, что вы литератор старого закала, водите перышком по бумаге.
— Выходит, не совсем, старина, не совсем. И многие даже знали, что я — хотите верьте, хотите нет — работаю на пишущей машинке. Однако, признаюсь, мне всегда казалось, что на компьютере сначала пишешь, а потом думаешь, но не наоборот.
— Так зачем же вы его купили?
— Можно сказать, по предписанию врача. У меня начались проблемы со спиной. Или я перетрудил мышцу одного из пальцев, уж не помню. Короче, доктор посоветовал мне перейти на компьютер. К сожалению, до катастрофы я не успел освоить его как следует.
— Боюсь, придется вас разочаровать: эта модель уже давно не производится.
— Что?!
— Она уже считается, наверное, допотопным старьем.
— Что за ерунда! Ей же всего четыре года.
— Всего четыре?! Вы, очевидно, не знаете, что компьютерные технологии развиваются невероятно быстро и новая модель устаревает уже в тот день, когда вы ее купили.
— Не может быть! Очень своеобразное производство.
— Да уж, смею вас уверить.
— Хорошо. Вам лучше знать. Это только лишний раз подтверждает, что время для меня остановилось. Но ничего. Я сделаю заказ, и мне доставят самую последнюю модель. Однако есть дело поважнее, чем написание книги. Это подготовка к работе.
— Подготовка?
— Скажите, Джон, обращали вы когда-нибудь внимание на то, как ребенок — я имею в виду, младенец — указывает на что-то пальчиком?
— Пожалуй, нет.
— Ага, видите? Но если вы в самом деле хотите работать со мной, именно такого рода наблюдательность мне от вас и потребуется. Короче, главное различие в этом плане между взрослым и ребенком состоит в том, что взрослый сначала замечает интересующий его предмет и только потом указывает на него пальцем, с тем чтобы другие — друзья, собеседники и прочие — смогли разделить этот его интерес. Верно?
— Верно.
— Ну а у ребенка все происходит наоборот. Он практически без разбора тычет пальцем во все, что его окружает. А уж потом, и только потом, смотрит, во что это он такое ткнул. Для младенца весь мир — источник бесконечных открытий, и потому малыш неизменно и неизбежно обнаруживает в поле своего зрения что-то интересное. Во всяком случае, интересное для него самого.
— Вы, безусловно, правы, хотя я, видимо, никогда этого не замечал.
— Из этого я заключаю, что своих детей у вас нет?
— Гм, нет. Я не женат.
— Хорошо. Я имею в виду, хорошо для меня. Если вы все же решитесь взяться за эту работу.
— Но вы так и не растолковали, что надо делать.
— Не растолковал?
— Или не указали пальцем.
— Я и впрямь напоминаю того ребенка, Джон. Я же не могу ткнуть пальцем во что-то конкретное. Я могу лишь ткнуть куда попало, а потом отправить вас — я говорю «вас» условно, для простоты, — отправить вас выяснить, куда же именно я ткнул. Выяснить и потом сообщить мне.
— Да, я вас понял. Вы хотите направлять меня в те места, которые вы знавали в разные периоды жизни? В любимые с детства уголки и тому подобное?
— Ну да, возможно. Вообще говоря, совершенно верно.
— Но?
— Что «но»?
— Вы так это произнесли, будто собирались что-то добавить.
— Верно, собирался. Вам необходимо понять одну вещь, Джон. Мне совершенно неинтересно писать стандартную автобиографию. Не сомневаюсь, этот жанр вам хорошо знаком. «Родился я…» — и пошло-поехало. В идеале моя книга представляется мне подведением итогов, summa summarum всех моих размышлений, идей, увлечений различными материями. Она должна стать, если угодно, автобиографией моей души, моей духовной жизни. Как минимум в той же мере, что и моей физической жизни. Терпеть не могу автобиографий, которые предлагают читателю лишь, если так можно выразиться, протокол земного существования. Протокол и не более, понимаете? Вроде того, который ведут на заседании какого-нибудь совета.
— Да-да, я понял.
— Ох, простите, Джон. Я так привык, что меня не понимают.
— Ничего, ничего. Но позвольте спросить, заготовлено ли у вас для нее название?
— Только рабочее, предварительное: «Правда и последствия».
— О, это удачно, мне нравится. Очень, очень нравится.
— Вот как? Я-то сам в нем еще не уверен.
— Да? Почему же?
— Несколько претенциозно, на мой взгляд.
— Я бы не сказал. Вовсе даже не претенциозно. По-моему, вам стоит его сохранить.
— Какое-то время я даже подумывал назвать ее для смеха «Смерть читателя», — полагаю, вы поняли, что именно здесь обыгрывается? — но это заглавие нравилось мне еще меньше. Ладно, посмотрим. Короче, как вам мое предложение, Джон? По душе ли вам перспектива поработать вместе со мной над этой новой книгой?
— Ну, я…
— Не стану делать вид, будто со мной очень легко ладить. Но вы, надо думать, и сами об этом догадались?
Ну-с? Да или нет? Или, может, вам нужно время на размышление?
— Гм, мы ведь, собственно говоря, не обсудили…
— Слушаю вас.
— Ну, денежный вопрос.
— Материальное вознаграждение, так я понимаю? Вы совершенно правы, еще не обсудили. Что ж, Джон, скажу вам прямо, я человек богатый. Не то чтобы, как теперь выражаются, крутой богач, но достаточно состоятельный и могу не волноваться по разным житейским поводам, связанным с деньгами. Этот вопрос мы обсудим подробно, как только вы скажете «да», но если предложить первое, что приходит мне в голову — вернее, в то, что от нее осталось, — я готов… готов платить вам, скажем, три тысячи в месяц. Устраивает вас эта сумма?
— По-моему, очень щедрая плата.
— Тогда на том и сойдемся: три тысячи фунтов в месяц. Плюс, разумеется, стол и дом на весь необходимый срок работы. Если мы навалимся как следует, то года должно хватить. Еще вам, естественно, причитается некий скромный процент от всего того дохода, что принесет мне сама книга. То есть от гонорара, от переводов на другие языки, от продажи дополнительных прав, от публикаций в периодике, распродаж в клубах книголюбов и прочего. Обыкновенно я получаю от своих книг совсем неплохие деньги.
— В таком случае — да. Согласен.
— Прекрасно. Я очень рад, Джон. А вы теперь зовите меня Полом. Все равно же к этому придем, так почему сразу не отказаться от формальностей?
— Очень хорошо… Пол.
— И еще одна вещь. Не бог весть какая важная, но я хочу, чтобы вы хорошо представляли себе, во что ввязываетесь.
— Да?
— Я отнюдь не собираюсь и даже не желаю превращать вас в свою няньку. Моя экономка — ее, кстати, зовут миссис Килбрайд. Она, бедняжка, из Глазго. Словом, миссис Килбрайд убирает дом и готовит мне еду, а когда у нее выходной, я кое-как организую себе поесть. Так что об этом можете не беспокоиться.
— Вообще-то я даже люблю готовить. И готовлю неплохо. Если вы не против, время от времени я охотно стряпал бы нам с вами ужин. Просто при моем холостяцком житье-бытье у меня, честно говоря, почти не бывает поводов проявить свое умение.
— Вот как. Ну что ж, перспектива, надо признать, очень заманчивая. Миссис Килбрайд, бедняга, по-моему, старается изо всех сил, но, увы, ее кулинарный репертуар удручающе скуден. Впрочем, вы, естественно, будете заниматься стряпней, лишь когда вам самому захочется. Днем-то я вас загружу работой полностью.
— Готовка для меня не работа.
— Тем лучше. Но я начал говорить о другом: есть одно-два дела, чисто домашних, по которым мне придется обращаться к вам. Не пугайтесь. Ничего особо мудреного.
— Не предвижу тут никаких трудностей.
— К примеру, я по-прежнему люблю пройтись вечерком, а после смерти Чарльза вынужден был, к немалой своей досаде, настолько сократить эти прогулки, что мне чудится, будто я сижу под домашним арестом. Надеюсь, вы не против занять место Чарльза?
— Конечно нет. Уверяю вас, я и сам люблю пройтись.
— Ничего трудного в этом нет. Я имею в виду, в прогуливании слепого. Просто берете меня мягко под руку и даете мне знать, если мы подходим к краю тротуара, если перед нами ступеньки вверх или вниз, — словом, в любом случае, когда передо мной возникает какая-то преграда.
— Угу.
— А второе дело… Оно несколько унизительного свойства…
Я боюсь темноты, Джон. Жутко боюсь темноты.
— Темноты боитесь?
— Я знаю, знаю. Слепцу, мол, глупо бояться темноты. Но что поделаешь. Я всегда страдал клаустрофобией. Я и во Вселенной боюсь замкнутого пространства.
— Ничего себе! Действительно нешуточная клаустрофобия.
— Тут не до шуток.
— Извините. Я не хотел…
— Даже, как бы это выразиться, на неэкзистенциальном уровне моя клаустрофобия задавала мне всевозможные задачки. К примеру, я никогда не мог ездить в метро, а лифты — ну, лифты всегда были для меня полным кошмаром. Порой ведь от них просто никуда не денешься, верно? Скажем, в Нью-Йорке. Но представьте, даже в Нью-Йорке я, помнится, как-то поднялся к приятелю на двенадцатый этаж пешком, потому что лифт — они его там зовут подъемником — показался мне ни дать ни взять поставленным на попа гробом. В гостиницах мне всегда приходилось просить номер на нижних этажах, и на новом месте, прежде чем лечь в незнакомую постель, я всегда немного раздвигал шторы, чтобы, не дай бог, не проснуться в полной тьме.
— И ничто не изменилось после того, как вы лишились зрения?
— Все только усугубилось. Главное, что от вас требуется, Джон, — это вести себя здесь так, будто я — зрячий. Это важнее всего прочего. Свет следует включать ровно в то же время, когда его включают в обычном доме. Даже если, кроме меня, здесь никого нет, свет должен быть включен. Мне невыносима самая мысль о том, что я сижу один в темноте. Вечером, входя в комнату, я непременно включаю свет, и вы должны делать то же самое, понятно?
— Да, вполне.
— Особенно это относится к ванной комнате.
— К ванной?
— Да, к ванной. Вынужден просить вас — это еще одна маленькая повседневная обязанность, но никуда не денешься, — вынужден просить вас следить за тем, чтобы в ванной горел свет. Надеюсь, вы не возражаете?
— Ничуть, но…
— Дело в том, что у меня есть одна привычка. Я люблю петь, лежа в ванне. Правда-правда. И смею думать, я вас тут немало удивлю, потому что пою я популярные песни. Не нынешнюю попсу, конечно, боже сохрани, а… гм… песенки давно прошедших лет: шлягеры Джерома Керна, Коула Портера, Роджерса и Хаммерстайна и прочее в том же роде. У меня в голове накопилась огромная коллекция этих песен. Вот здесь, в моей памяти, они целы и невредимы. Право, мне претит мысль о том, чтобы намыливаться в ванне, мурлыча «Ты лучше всех», «Щека к щеке» или «Александерз Рэгтайм Бэнд» в темноте. В кромешной тьме, понимаете? Это было бы невыносимо.
— Буду следить, чтобы свет горел.
— И чтобы дверь была приоткрыта, хорошо? Чтобы всегда была приоткрыта.
— Да, и за этим тоже.
— Возможно, поначалу вам будет немного муторно оттого, что дверь в ванную приоткрыта, но тут, боюсь, ничего не поделаешь. В ванной, конечно, есть окошко, но узенькое, и расположено оно очень высоко, во всяком случае, мне до него не дотянуться; хотя, если даже закрыть дверь, ничего страшного вроде как случиться не может, ручка на двери там самая обычная. И все равно на те несколько секунд, что я буду шарить в поисках ручки, меня охватит панический страх, а с ним я уже хорошо знаком и не хотел бы переживать его вновь. Я понимаю, все это производит самое жалкое впечатление, но такой уж я человек. Стало быть, вы проследите, чтобы дверь всегда была приоткрыта, хорошо?
— Обещаю. Вы никогда не останетесь один в темноте.
— Прекрасно, прекрасно. Тогда давайте сменим тему. Пора перейти к практическим вопросам. Когда вы смогли бы начать?
— Полагаю, почти сразу.
— В понедельник?
— В понедельник?.. Постойте. Сегодня суббота. Да. В самом деле, почему бы и нет? Впрочем, нет, погодите. А нельзя ли начать во вторник? Или даже в среду? Давайте в среду, а?
— Конечно, если вам…
— Понимаете, сейчас выходные. А мне надо будет сначала утрясти кое-какие дела. Сделать это можно только в будни.
— Среда меня вполне устраивает.
— Собственно, если бы я сегодня днем уехал в Лондон и… да, завтра бы собрал вещи, а в понедельник, ну и скорее всего во вторник утром завершил все дела, то смог бы вернуться сюда во вторник вечером. Как вам такой план?
— По-моему, замечательно. Некоторая отсрочка может даже обернуться благом для меня. Я успею заказать новый компьютер. А не могли бы вы, как знаток в этой области, надоумить меня, где и что именно нужно заказывать? Должен признаться, я понятия не имею, с чего начать.
— Почему бы не предоставить все это мне… Пол? Если, конечно, хотите. Дайте мне еще одни сутки — я куплю в Лондоне новый компьютер и привезу его с собой на машине, скажем, в среду вечером. А потом мы с вами рассчитаемся.
— Ну, это действительно большая любезность с вашей стороны. Но только, пожалуйста, если не возражаете, не позже среды. Мне не терпится начать работу. Тем более что я нашел себе наконец помощника.
— В среду непременно. Обещаю.
— Чудесно. Ну-с, Джон, может, теперь-то уж выпьете стаканчик? За наше сотрудничество.
— Давайте.
— Если вы готовы обслужить нас обоих.
— Само собой.
— Бутылки на серванте позади вас. Повторяю, там только виски. Зато хорошее.
— Виски — тоже прекрасно. Вы как любите?
— Неразбавленное, пожалуйста. И не спрашивайте сколько, лейте смелей.
— Должен сказать, Пол, меня восхищает ваша способность… смеяться над собой. Вернее, умение шутить над собственным затруднительным положением. Вы явно не потеряли чувства юмора.
— Не потерял чувства юмора? Да не смешите меня! Ведь только потеряв зрение, я по-настоящему приобрел чувство юмора.
— Не совсем вас понимаю.
— Я довольно быстро усвоил, друг мой, что слепец обязан иметь легкий нрав. Обязан, понимаете? Мне же противно иметь легкий нрав. Как вы можете догадаться, мне это никогда не давалось легко и естественно. Но если я намерен выжить в этом мире, мне придется играть эту роль. Видите ли, поначалу слепота вызывает у людей интерес, любопытство, прямо-таки завораживает их, но вскоре ее очарование им наскучивает. Ведь слепота страшна. Она наводит жуть. А что хуже всего, она пожирает чудовищно много времени. «Пожалуйста, сделайте для меня вот это». «Принесите мне, пожалуйста, то». «Будьте так любезны, откройте эту дверь или закройте ту». Слепые тяжелым бременем висят на зрячих, и неизбежно наступает минута, когда нам дают почувствовать, и еще как дают, до чего мы тяжкое бремя. К слову сказать, я надеюсь, то, что я говорю, не побуждает вас переменить свое решение?
— На мой счет будьте спокойны.
— Слепые быстро обнаруживают, что никогда, ни при каких обстоятельствах не должны хныкать. Это новое для себя слово — «хныкать» — слепец начинает вдруг слышать очень часто. Слышать и бояться его. «Извини, но я потерял зрение». «Ох, да брось плакаться!» «Ты просто не понимаешь, у меня нет глаз». «Ах, ради бога, перестань хныкать!»
— Ну-ну, только не говорите, что люди бросают подобное прямо вам в… вам в…
— Мне в лицо, Джон? Если вы хотите сказать «вам в лицо», так и говорите. Возможно, оно не блещет красотой, но все же какое-никакое лицо у меня есть. А на ваш вопрос отвечаю: нет. Не буквально эти слова. Но если не научишься относиться… переносить свою слепоту спокойно…
— Вот, пожалуйста.
— Простите?
— Ваше виски.
— А, спасибо. Но позвольте вам заметить, Джон: всякий раз нужно первым долгом взять мою руку и затем вложить в нее стакан. В противном случае я, изволите видеть, никакою силой не узнаю, где именно он находится.
— Ну конечно. Простите.
— Еще научитесь. Стало быть, я говорил о том, что если не относиться к своей беде так, словно это не более чем незначительный, хотя и причиняющий неудобства дефект, то физическая и моральная поддержка окружающих будет резко и безудержно сокращаться. Для слепца чувство юмора столь же жизненно необходимо, как и белая трость.
— Ясно.
— Но хватит о мрачном. Я хочу, чтобы вы поняли, Джон, как искренне я радуюсь тому, что мы будем работать вместе. Ей-богу, я очень, очень рад. Вот. Выпьем за «Правду и последствия».
— За «Правду и последствия».
— Ваше здоровье.
— Ваше здоровье.
* * *
Жребий брошен. И каковы же мои ощущения? Тревожные, весьма тревожные. Если бы не моя слепота, я ведь не потерпел бы, чтобы в моем доме жил совершенно посторонний человек. Я всегда не любил гостей, которые норовят остаться на ночлег. Если было возможно, даже Чарльзу не предлагал переночевать. Это не в моих правилах, и все тут. Однако слепота изменила очень многое, в том числе и мои правила. Во всяком случае, я вполне отчетливо уловил нотку почтения, и это хороший знак. Личность несколько бесцветная, по крайней мере при первом знакомстве, но это ничего, он возможнонемногооттает, когда мы узнаем друг друга поближе. Раз неизбежно, что он будет жить здесь, почтение для начала не так уж и плохо. Малый к тому же не слишком глуп, что тоже хорошо. Нет, вобщемицелом, мне кажется, я сделал удачный выбор. Бог свидетель, могло бы быть куда хуже.
* * *
— А, Джон. Вы, стало быть, распаковываете чемоданы?
— Да, и большое вам спасибо: очень славная комната. Я уверен, мне в ней будет уютно.
— Надеюсь. И если вам что-нибудь понадобится, сразу говорите.
— Ладно. Гм, я сяду сюда, хорошо? Напротив вас?
— Насколько я помню, другого сидячего места здесь и нет. Удалось вам уладить свои дела в Лондоне?
— Угу. А завтра я подключу компьютер. Это «макинтош». У меня у самого такой же. Годится, надеюсь?
— Я уже вам говорил, я ничего в этих машинах не смыслю. Годится все, с чем вам легко и удобно работать.
— Просто сейчас существуют два основных типа компьютеров — «макинтоши» и «IBM-совместимые персональные компьютеры». «Песюки» сейчас побеждают; я бы даже сказал, уже победили, но я принадлежу к все убывающему отряду приверженцев «макинтоша».
— Раз уж вы привыкли к «биг-Маку», его, стало быть, и надо брать. Не пойму, чего это миссис Килбрайд замешкалась.
— Спускаясь вниз, я слышал, как она возится на кухне.
— Хорошо, но она ведь отлично знает: я люблю, чтобы ужин подавали ровно в семь тридцать. А сейчас сколько?
— Почти без двадцати.
— Н-да. Полагаю, сегодня бедняжка усердствует сверх меры исключительно ради вас. Кстати, Джон, еду она подает на стол прямо в тарелках. Так оно проще. Не возражаете?
— Конечно нет.
— Ага, если слух меня не обманывает — только этого мне и не хватало, — вот и она. Миссис Килбрайд, добрая моя миссис Килбрайд, мы с Джоном уже теряемся в догадках, куда вы запропали.
— Так ведь сами посудите, сэр, и вы тоже, мистер Райдер, я, конечно, извиняюсь, но я ж привыкла готовить-то на одного, вот и пришлось мне все, что у меня налажено было, заново обмозговать, вас же теперь как-никак двое.
— И какой же кулинарный bonne bouche вы нам сварганили сегодня?
— Осторожней, глядите не трожьте тарелку-то, она же страсть какая горячая. Вечер сегодня вроде как особый, вот я и спекла вам ваше любимое. Запеканку с мясом да с почками.
— Миссис Килбрайд, вы же отлично знаете: я люблю все, что вы готовите.
— Вот и вам, мистер Райдер. И не волнуйтесь. Я ж понимаю, сэр Пол просто балагурит. А то я не знаю — за моей спиной он про мою стряпню ведь совсем другое поет. А куда ж ему деваться-то; нравится не нравится, а съесть все одно придется.
— Но сэр Пол вообще ничего не говорил.
— Говорил, говорил. Мы уж с ним, поди, пуд соли съели. Правда же?
— Да, да. Если уж вам непременно надо так выразиться. И сделайте одолжение, не толкайте меня локтем под ребро. Вы же знаете, я этого не люблю. Ужин подан нам обоим?
— Все как есть на столе.
— Прекрасно. Ну-с, Джон позовет вас, когда мы закончим трапезу.
— Глядите, мистер Райдер, не позволяйте ему застращать вас вусмерть. Не то от него совсем спасу не будет.
— Цыц, кухарка! Марш отсюда!
Где-то тут должна быть бутылка вина, Джон. И штопор. Если только старая карга про них не забыла.
— Да там всё, там! Вон они!
— Я думал, вы ушли.
— Уже пошла.
— Прекрасно!
Ну, Джон, сделайте милость, откройте бутылку.
— Хорошо.
— Надо полагать, она все-таки ушла?
— Да.
— Вы знаете, я ведь ее никогда не видел.
— Кого — миссис Килбрайд?
— Понимаете, она начала мне прислуживать только после моего возвращения из Шри-Ланки. Может, вас не затруднит описать ее мне?
— Так ведь ваш друг Чарльз наверняка ее вам описывал?
— Разумеется, хотя было это уже несколько лет тому назад. Главное же в том, Джон, что завтра мы приступаем к работе, завтра я намерен начать пользоваться вашими глазами, и сегодня вечером вам было бы весьма невредно попрактиковаться. Так, знаете ли, между прочим. Не торопитесь.
— Ну что ж… Кстати, Пол, я вам бокал налил. Так, с чего же начать?.. Ей уже под шестьдесят, она прекрасно сохранилась, даже на удивление стройна. Я говорю «на удивление», потому что по голосу любой непременно решит, что она толстуха. Ну, может быть, не совсем толстуха, но голос у нее этакой пампушечки, с материнскими нотками.
— Э, Джон, пожалуйста, оставьте. Вам не кажется, что в данных обстоятельствах несколько дико описывать ее голос — единственное в этой женщине, с чем я прекрасно знаком?
— Я просто хотел сказать, что ее физический облик совсем не соответствует ее голосу. Как бы то ни было, волосы у нее, подозреваю, подкрашены, но очень незаметно, без всякого там дурацкого подсинивания и тому подобного. Не знаю, право, что еще сказать.
— Думайте, молодой человек, думайте. Неужто вы так уж перенапряглись?
— Хорошо. Гм, не знаю, известно вам или нет, да и вообще следует ли об этом говорить, но она часто подмигивает.
— Подмигивает? Что вы, собственно, имеете в виду?
— Только, пожалуйста, не выдайте ей, что я вам это сказал. Но когда речь шла о ее стряпне и вы притворялись, будто все, что она готовит, невероятно вкусно, она подмигивала мне, словно своему…
— А-а, теперь ясно. Да, мне об этом уже говорили. И меня это не волнует. В трагедии моей жизни она смело выбрала для себя характерную комическую роль. Не иначе как кто-то из моих идиотов врачей посоветовал ей проявлять неизменную веселость и даже время от времени отпускать шуточки насчет моей слепоты. Для того, надо полагать, чтобы я не предавался слезливой жалости к себе. Как она была одета?
— Как одета? Сейчас вспомню. На ней был полиэтиленовый фартук, а по нему крупно напечатан рецепт приготовления гренков с сыром — думаю, это реклама соуса «Ли энд Перринс»; под фартуком легкий розовый джемпер, из ангоры или мохера, не знаю точно. Юбки за фартуком мне вообще не было видно. И как я уже сказал, она вовсе не такая полногрудая, как можно предположить по голосу. Впрочем, может, это мое высказывание отдает женоненавистничеством?
— Ну, насчет женоненавистничества я не знаю, но картину вы уж точно нарисовали не слишком аппетитную, а я как раз собрался приступить к еде. Кстати, надо упомянуть в этой связи еще об одной маленькой повседневной обязанности, про которую я позабыл. Их наберется не слишком много, обещаю вам.
— Я уже сказал вам, Пол, не предвижу тут никаких трудностей.
— Итак, если мы будем обедать и ужинать tête-à-tête, нужно научить вас принципу циферблата.
— Какому принципу?
— Сейчас объясню. Передо мной, как и перед вами, стоит тарелка с запеканкой, а к ней в качестве гарнира положен, рискну предположить, жареный картофель и брюссельская капуста. Или же зеленый горошек?
— Брюссельская капуста.
— Стало быть, все же капуста. Да, на миссис Килбрайд можно положиться. Итак, Джон, я знаю, что лежит у меня на тарелке, но точно не представляю где. Вот тут-то и приходит на помощь принцип циферблата. Мне придется просить вас…
— Постойте. Я, кажется, понял. А верно или нет, сейчас увидите. Так, около трех часов — запеканка. Около шести — брюссельская капуста. Нет, полшестого. Девять часов — картошка. Ну что, уразумел я вашу систему?
— Молодец! Разве только одно «но»: здесь нам великая точность ни к чему, стало быть, никаких получасов и четвертей часа. Не до подробностей, указывайте часы — вот главное.
— Ладно.
— А теперь — навались, чтоб за ушами трещало, как говаривает миссис Килбрайд своим голосом пышечки с материнскими нотками.
— Подать вам соль или перец?
— Нет, спасибо, не надо ни того, ни другого.
— Хлеба?
— Нет, спасибо.
— Ладно.
— И «ладно» тоже не надо. Извините. Просто это одно из пустых словечек, которые я терпеть не могу.
— Простите, я…
— Возможно, Джон, мои слова прозвучали очень грубо, но на самом деле я просто откровенно высказал свое мнение, а откровенность такого рода для товарищей по работе совершенно необходима. Лучше уж сразу расставить все точки над «i», вы согласны? Вообще-то, если подумать, наверное, в том, что я делаю и как, вас тоже многое будет раздражать. В таких случаях говорите об этом прямо. В конечном итоге это сильно облегчит жизнь нам обоим.
— Кое-что, вообще говоря, меня царапнуло.
— Уже? Вот те на! Ха, очко в вашу пользу. Так, так, так.
Ну-с, и что же именно?
— Бедняга. Слово «бедняга».
— Бедняга? Теперь моя очередь теряться в догадках.
— Минуту назад, говоря о миссис Килбрайд, вы назвали ее «бедняжкой».
— Ну и что?
— А когда я в первый раз сюда приехал, вы назвали своего друга Чарльза «бедняга Чарльз».
— И дальше что?..
— Не уверен, что смогу объяснить, в чем тут дело.
— Все же попытайтесь.
— Понимаете, не перевариваю я эту манеру называть всех подряд «беднягами». Есть в ней что-то высокомерное.
Но вы же сами просили.
— Нет-нет, вы правы, что сказали об этом напрямик. Просто обычно я никогда… Неужели я действительно так выражаюсь?
— По совести говоря, не знаю. В конце концов, я познакомился с вами всего лишь в прошлую… Какой же был день-то? Суббота? Может, вам это вовсе и не свойственно. Я и говорить бы не стал, если бы вы так настойчиво не требовали откровенности с моей стороны. Надеюсь, я вас не обидел?
— Нет. Нет, ничуть не обидели. Я только немножко опешил. Никогда за собой такого не замечал. Поэтому был слегка обескуражен. Будь у меня хоть одна бровь, я бы сейчас ее поднял.
— Простите меня, пожалуйста; не надо было об этом говорить.
— Чушь. Я сам вас просил, вот вы и сказали. Надеюсь, однако, что других «пунктиков», на которые вы хотели бы обратить мое внимание, пока не набралось?
— Нет, ни единого.
— Я сказал что-то забавное, Джон?
— Что?
— Вы улыбаетесь. Почему?
— Улыбаюсь? Вы что же, слышите, как я улыбаюсь?
— Держите ухо востро, Джон Райдер: я способен расслышать даже, как вы думаете.
Скажите же все-таки — почему вы улыбались?
— Только потому, что вы сделали один жест.
— Я сделал жест?
— Подняли вверх по два пальца. Обозначая кавычки. Когда вы говорили о «пунктиках». Почему-то мне показалось, что это не в вашем стиле.
— Жест или слово?
— Пожалуй, и то и другое.
— Чего только во мне теперь не найдешь такого, что вообще-то не в моем стиле.
— Угу. Кстати, я налил вам еще стаканчик.
— Что? А, спасибо. Нравится вам запеканка с мясом и почками?
— Да. Очень вкусная.
— Ничего, есть можно. Хотите потом выпить кофе?
— Да, хорошо бы.
— Тогда советую сейчас же предупредить об этом миссис Килбрайд. А то она имеет склонность канителиться. Просто крикните ей, и все.
— Я?
— А почему нет?
— Ну, не знаю. Это же мой первый ужин в вашем доме.
— Она ведь будет обслуживать вас так же, как и меня, правда?
— Ну… Раз вы так считаете… Миссис Килбрайд!
— Господи помилуй! Да, такой вопль не услышать невозможно, никакие отговорки не помогут.
— Я напугал вас? Извините. Мне понадобится время, чтобы приноровиться к разным ситуациям.
— Времени у вас будет уйма. Между прочим, Джон, попозже мы можем вместе пойти прогуляться. Если вы не против. Посмотрите здешние окрестности. Что скажете?
— Я как раз хотел предложить то же самое.
— Прекрасно. Значит, договорились.
* * *
— Которое тут ваше?
— Второе слева. Внушительного размера.
— Вы имеете в виду шубу?
— Она у меня уже много лет. Купил ее в Чикаго, задолго до того, как началась эта дурацкая мода на политкорректность, чтоб ее… Уверяю вас, Джон, если какая-нибудь активистка борьбы за права животных вздумает подойти ко мне, чтобы отчитать за то, что я ношу шубу, я всего лишь отверзну перед ней, так сказать, свои зеницы. Может, тогда она несколько иначе будет смотреть на вещи. Спасибо. Просто направьте мою руку в рукав.
— Что же, вас в самом деле отчитывали защитники прав животных?
— Увы, нет. У меня еще ни разу не было случая сыграть тщательно подготовленную роль местного пугала. Шарф, пожалуйста. Он должен висеть на вешалке вместе с шубой.
— А, верно. Вот.
— Спасибо.
— Трости не надо?
— Моя трость — это вы. Ну-с, мы готовы?
— Я — да.
— Открывайте дверь.
Как я вам, Джон, уже говорил, водить слепого по улицам не составляет ни малейшего труда, особенно в нашей глуши. Просто возьмите меня под руку — нет, вот так… Хорошо… И либо словами, либо надавливая на мою руку, а для начала — и так и этак, давайте мне знать, как только передо мной возникает что-то для меня опасное. Когда, например, мы подходим к краю тротуара. Или же, наоборот, надо подняться с мостовой на тротуар.
— Надавливать? Вот так?
— Да, хорошо. Только не так сильно. Знаете, будто вы мягко осаживаете лошадь. Вы ездите верхом?
— Нет.
— Плохо. Ну, тогда похоже на то, как ведешь партнершу в танце. Вы танцуете?
— Очень жаль, но опять же — нет.
— Ну, что поделаешь, тогда напрягите свое воображение. Да, но только, пожалуйста, не давите на руку, если ничего опасного для меня не предвидится. А то я могу сбиться с толку.
— Хорошо. В тот раз я надавил потому, что перед нами возникли три ступеньки. Вернее, лесенка вниз.
— Да-да, я с нею прекрасно знаком. Я уже стреляный слепой воробей, а потому нет большой необходимости сообщать мне о ступеньках на дорожке в моем собственном саду.
— Извините. Дело это, выходит, не такое простое, как кажется.
— Да нет, проще простого. И вы прекрасно справляетесь. Кстати, Джон, не удивляйтесь, если я употребляю выражения вроде «видеть» или «проявлять осмотрительность». Возможно, вам такой выбор слов представляется странным, но вы даже не догадываетесь, сколько времени слепец вынужден тратить на то, чтобы предвидеть и предусматривать разного рода опасности.
— Понимаю. Только, заметьте, я ведь ни словечка не произнес.
— А я слышал ваши мысли. Помните, что я вам тогда сказал?
— Я также помню предупреждение миссис Килбрайд: не позволять вам запугать меня.
— Вас тоже с хвоста не съешь. Так. Налево или направо? Пожалуй, направо. Спустимся прямо в деревню.
— К церкви?
— Правильно. Что сейчас за вечер? Вроде бы свежо. Небо в звездах.
— Верно. Прекрасная ночь. Сразу за деревенским выгоном тянутся поля…
— Я знаю.
— Я вот о чем: прямо над полями висит полная луна, окруженная желтым туманным ореолом. Почти таким, как бывает у жирного пятна.
— «Полная луна в желтом туманном ореоле». Это очень смахивает, Джон, на название какого-нибудь японского фильма.
— Японского фильма? Извините, не улавливаю, куда вы клоните. Я не самый большой любитель кино.
— Ничего. Просто фраза эта показалась мне чуточку изысканной. А изысканность, сказать по правде, всегда была моим péché mignion. Только… Собственно, если подумать, я и сам вполне мог бы дать такое же описание. Кто знает? Кто знает, что может взбрести на ум? В другой раз, когда пойдем на прогулку, прихватите с собой записную книжку — будете заносить в нее все, что может пригодиться для книги. Поймите правильно, я отнюдь не считаю каждую собственную фразу бесценной жемчужиной, которую необходимо сохранить для будущих поколений. Но я уже говорил — неизвестно ведь, где и когда что-то стоящее может прийти в голову. Глупо было бы упустить какие-то мысли, не успев решить, пригодятся они в работе или нет.
— Значит, вдохновение все же существует? Осторожно. Мы сходим с тротуара и идем на ту сторону улицы.
— Спасибо. Вот что я скажу вам, Джон. Вдохновение как важный элемент творчества было дискредитировано. И вполне заслуженно. Тем не менее любой художник прекрасно знает, что оно все-таки существует. Случаются минуты, когда писатель что-то пишет просто потому, что не может этого не написать, и обычно эти самые пассажи не оставляют читателя равнодушным. Но, повторяю, мое отдающее самодовольством замечание насчет луны…
— Шагаем на бордюрный камень.
— То была ерунда, полная ерунда. Не думайте, пожалуйста, будто я отношусь к таким вещам серьезнее, чем они того заслуживают.
— По-моему, это поразительно интересно. Наблюдать, как к вам приходят разные мысли.
— Да ведь это даже и не мысль. Тем не менее, если вам не трудно, постарайтесь не забыть ее до нашего возвращения домой. Я дам вам записную книжку, и вы ее туда занесете. А теперь где мы? Я что-то отвлекся.
— Направляемся к церковному погосту. Слева от нас лужайка для игры в шары и большое белое здание клуба.
— А, верно, верно, деревенская лужайка для игры в шары. Если вы воскресным днем случайно окажетесь здесь, обязательно сходите полюбоваться на дам из местной женской команды — все в толстых шерстяных чулках и солидных белых туфлях на низком каблуке. Большие гладкие черные шары сталкиваются с сухим стуком, и звук этот действует успокаивающе на истерзанную нервную систему. Сами убедитесь.
— Что ж, можно и сходить.
— Так. Церковь прямо перед нами?
— Правильно.
— Можете определить время постройки?
— Романский период?
— Романский? Очень сомневаюсь. Впрочем, в архитектуре я ничего не смыслю. В такой поздний час погост обычно закрыт, поэтому пойдемте-ка лучше по главной деревенской улице. А вы тем временем ведите репортаж с места событий.
— Вы намерены не давать мне прохлаждаться, да?
— Для меня, Джон, есть кое-что поважнее, чем просто «прощупывать» вас.
— Бордюрный камень.
— Спасибо. Несмотря ни на что, я хочу жить. Все еще хочу жить, черт побери! Жить в мире, в реальном мире! И что бы там ни говорили о слепоте и глухоте, это отнюдь не синекура.
— О слепоте и глухоте?
— Помню… помню, еще до катастрофы — хотел бы я посмотреть на того, кто осмелился бы сейчас сказать подобное мне в лицо, — так вот, помню я один разговор на званом обеде о преимуществах — и о недостатках… о преимуществах и недостатках слепоты и глухоты. И знаете, все неизменно сходились на том, что глухие оказываются в наихудшем положении. Если выразиться точнее, им приходится хуже. И всегда слышишь одни и те же «бородатые» доводы. Глухие-де отрезаны от мира: ни разговора, ни музыки; им, бедным, недоступен Моцарт… Почему-то из композиторов называют одного только Моцарта… И отрезаны они, мол, от мира так, как слепым и не снилось. Чушь! Гнусный, чудовищный вздор! Ведь мир, Джон, мир наш создан для того, чтобы его видеть! Видеть! А все остальное, что есть в нем, все, даже Моцарт, второстепенно по сравнению с тем, что надо видеть. Теперь-то я это знаю.
— Не сомневаюсь, что вы правы.
— Тогда вы должны понять, как мне важно, чтобы вы описывали этот мир, причем описывали очень точно. По крайней мере у нас, у слепых, есть перед глухими одно неоспоримое преимущество. Попробуйте-ка описать глухому концерт Моцарта для фортепиано.
— Н-да… только ведь он останется столь же глух к этому описанию, что и к фортепианному концерту…
— Ну, вы же понимаете, о чем я.
— Просто я думал, вы настолько хорошо знаете эту деревушку, что мне нет большого смысла…
— Нет смысла? Ну, судите сами. Предположим, я вышел бы гулять и глаза мои были бы еще при мне; я бы шел и поглядывай по сторонам, верно? Независимо от того, насколько хорошо я знаю эту деревушку. Я, Джон, человек наблюдательный, всегда этим отличался. И ничуть не утратил наблюдательности теперь, когда ничего не вижу.
— Вы правы. Так. Ладно. Сейчас, стало быть, мы прошли церковь и идем по дороге, которая, видимо, уведет нас прочь из деревни. Я не заметил ни единой таблички с названием и что это за улица, сказать не могу.
— Она называется Камберленд-роу. Но это не важно. Продолжайте.
— В данный момент идем вдоль погоста. В лунном свете он выглядит довольно страшненько, прямо-таки сюрреалистично; а кроме него, я пока что приметил только клуб Британского легиона и один-единственный магазин. По-моему, там размещаются одновременно и зеленная, и табачная лавка, и почта. В витрине висит множество открыток с объявлениями. Сейчас поглядим. Продаются новорожденные щенки. Силихем-терьеры, если вам интересно. Подержанный «лендровер». Любительский драмкружок дает спектакль «Свидетель обвинения». Уборщица предлагает свои услуги.
— Очень может быть, что это наша миссис Килбрайд. Она никогда не упустит случая подцепить новых клиентов.
— Имя не указано. Только номер телефона. Не могу прочесть без…
— А, не важно, не важно. Если это ее номер, он записан у меня дома. А если не ее, какая разница? Учитесь тщательнее отбирать информацию и подавать ее более лапидарно. Старайтесь четко выстраивать свои сообщения.
— Сейчас идем мимо кафе. Кафе-кондитерская миссис Эффингем. Написано все правильно, без финтифлюшек и подделок под старину. Рядом, похоже, обувная мастерская. В витрине сапожная колодка и несколько пар женских туфель. Очень пыльные с виду. Давненько, видимо, они там стоят. Все — грубоватой работы уличные туфли на шнурках. И на этом торговый квартал, по-видимому, кончается. Нет-нет, я ошибся. Впереди, на нашей стороне улицы ярко освещенное здание… Подходим к краю тротуара… Возможно, пивная или гостиница.
— И то и другое сразу. Какие-то признаки жизни есть?
— Есть. У входа стоит небольшая группа людей. Должно быть, они только что там выпивали. Две пары… средних лет, точнее, уже почти пожилые. Хорошо одеты. Одна из женщин натягивает перчатки. Стоят прислонясь к двум припаркованным друг за другом машинам. Машины — «вольво» и, если не ошибаюсь, «бентли» — наполовину въехали на тротуар.
— И мы теперь подходим к ним, да?
— Да.
Слушайте, Пол, здесь есть приятная на вид дорожка… прямо перед нами, слева, узенькая тропинка… если хотите, можем свернуть на нее. Я подумал о том, что вы мне на днях рассказывали, помните? О самых тяжких минутах вашей жизни?
— А. Да нет, какого черта. Все равно рано или поздно это с нами произойдет, вернее, с вами произойдет, так что пускай уж происходит сегодня, прямо сейчас. А с другой стороны, может не произойти вообще. Такое ведь случается не каждый раз. Пускай полюбуются на мою физиономию. Зато мне по крайней мере не придется смотреть на их мерзкие хари.
— Ладно, раз вы сами того пожелали.
— Ну?
— Что?
— Была какая-нибудь реакция?
Пожалуйста, не стесняйтесь в выражениях. Я переживу.
— Да, реакция была.
— Ну и?..
— Никто ничего не произнес. Они все как воды в рот набрали. Но женщины наверняка видели вас. Это было ясно по их лицам. Затем одна из них толкнула мужа локтем.
Знаете, Пол, мне кажется, они все еще наблюдают за нами. Я прямо чувствую, как четыре пары глаз впиваются мне в затылок. Неужто вы не чувствуете?
— Суки безмозглые.
— Неприятно получилось.
— Мне, наверное, пора бы привыкнуть.
— Пойдем дальше, Пол? Или?..
— М-м-м.
— Дальше пройти хотите.
— А. Да, конечно. До конца дороги. Там, между прочим, и деревня кончается. Потом двинемся назад к дому.
Но только, Джон, если вы не против, давайте пока обойдемся без сопроводительного текста. Немного погуляем молча.
— Ладно.
— Извините.
* * *
— Что? Кто это?
— О господи, простите великодушно. Я не знал, что вы…
— Ради бога, закройте дверь!
Вы закрыли дверь?
— Да, да. Дверь закрыта.
— Но только не плотно, помните?
— Нет, нет, не плотно. Я помню. Не волнуйтесь. Я оставил небольшую щелку. Слушайте, Пол, я правда очень огорчен своей промашкой. Не знаю даже, что тут и сказать. Дверь была открыта, и я подумал…
— Вообще-то я вас предупреждал, что всегда держу дверь в ванную открытой. Первым делом, в числе прочих важных вещей, сообщил вам именно об этом.
— Я знаю, но…
— Никаких «но». Я же объяснял вам, что причиной тому моя клаустрофобия. И не важно, лежу я в ванне или сижу на стульчаке. Это неприятно, я понимаю, но ведь я все растолковал.
— Я только хотел сказать, что в ванной было темно, и я подумал, что тут никого нет.
* * *
— Что вы сказали?
— Сказал, что в ванной было темно.
— Было темно? Но свет же включен. Конечно включен.
— Нет, Пол, выключен. Послушайте. Сейчас я дверь не открываю, так что не тревожьтесь понапрасну. Я только протягиваю руку и дергаю за шнур. Пожалуйста. Теперь горит. Включен, выключен, включен, выключен, включен…
— Да-да-да, все ясно.
Не понимаю. Я ведь это делаю совершенно автоматически. Входя в ванную, я всегда включаю свет.
— Может быть, на сей раз забыли.
— Не забываю никогда. Но, может быть, Джон, вы забыли?
— Я?
— Вы же заходили сюда чуть раньше, правда? Перед самым ужином?
— А, да. Заходил.
— Возможно, вы забыли выключить свет.
— Да, не исключено. Скорее всего так оно и было. Тогда прошу прощения. Я ведь знаю, как болезненно вы к этому относитесь.
— Теперь уж, ясное дело, ничего не попишешь. Хотя, принимая во внимание мой… мой вид, беспорядок в моем туалете, может быть, и к лучшему, что свет не горел.
— Пусть так, но я-то…
— Да, понятно, вы уже извинялись. А разговор этот, знаете ли, на редкость неприятен. Вы топчетесь там, за дверью, я сижу тут со спущенными штанами. Если не возражаете, предлагаю закончить его немедленно. Дайте мне еще пять минут, и ванная будет в вашем распоряжении.
— Спасибо. Но, пожалуйста, ради меня не торопитесь.
— Не буду. Увидимся утром. Спокойной ночи, Джон.
— Спокойной ночи, Пол.
* * *
По зрелом размышлении я пришел к выводу, что в целом он мне нравится. Он небрежен, даже неряшлив, литературной жилки не имеет и вообще далек от совершенства. Но и то сказать: давая частное объявление в газету, едва ли можно рассчитывать на совершенство. Тем не менее я уверен, что он справится наилучшим образом. В той унизительной ситуации, когда я сидел на унитазе, он в общем-то вел себя прекрасно. Предзнаменования хорошие.
* * *
— Вы готовы, Джон?
— Да, все готово. Компьютер уже загрузился. А я создал новую директорию. И назвал ее «Правда».
— «Правда»?
— В смысле «Правда и последствия». Полное название слишком длинно.
— Понятно. «Правда», значит? Такое название ко многому обязывает. Но… что ж, оно и неплохо. Пусть будет «Правда».
— Дату ставить?
— Дату? А почему бы и нет? Пишите… постойте-ка… Пишите: «Весна 1999».
— «Весна 1999». Готово. Ну и с чего же мы начнем?
— Понимаете, Джон, в сущности, это будет книга о слепоте, как в буквальном, так и в переносном смысле слова, и я намерен начать ее с кое-каких разрозненных соображений на эту тему. Нечто вроде вступления.
— Угу.
— И ведь что странно. Слепота никогда не занимала меня, никогда не входила в число характерных для меня тем. Н-да, ничего не поделаешь, жизнь любит, видимо, выкидывать подобные коленца. Возьмет да и оглоушит тебя таким драматическим поворотом, к которому все, что с тобой прежде происходило, ничуть тебя не подготовило.
— М-м-м.
— Так или иначе, я намерен начать со своих размышлений не только о слепоте, но и об отсутствии глаз. Мне пришло в голову, что едва ли найдется более удачная отправная точка для книги, в которой хронология повествования не играет совершенно никакой роли. Кстати, Джон…
— Да?
— Вы записали ту мою удачную фразочку? Помните, я вас просил?..
— Какую удачную фразочку?
— Насчет луны и названия японского фильма.
— О господи, нет. Очевидно, не записал.
— Очевидно, не записали. Таким образом, я сейчас напоминаю вам о том, о чем вы должны были напомнить мне. Пожалуйста, возьмите ее на карандаш сейчас же и не забудьте захватить с собой блокнот, если мы вечером отправимся гулять.
— Непременно. Однако не такой уж я лопух. Сегодня утром, подключая компьютер, я подумал, что будет полезно создать файл под названием «Записки». И сейчас я вашу фразу туда внесу. Секундочку.
— Отличная мысль. Держите его под рукой — а вдруг что-то дельное подвернется, так сказать, en route. Бывает, Джон, что у писателя возникают трудности, если так можно выразиться, с плавным движением речи. Это, знаете ли, совершенно то же самое, что трудности с движением наличности, только дело тут не в деньгах, а в словах. Не то чтобы писателю не хватало слов, то есть причина не в том, что он — словесный банкрот, просто слова приходят не так легко, как хотелось бы. И случается, что, заглянув в свои записи, даже если они сделаны давным-давно и собственные мысли успели позабыться, писатель испытывает новый прилив творческих сил. Уверяю вас, я знаю, о чем говорю. Знаю по опыту.
— Вот. Готово.
— Прекрасно. Теперь, Джон, слушайте внимательно. Я не собираюсь делать вид, будто наша с вами затея окажется для каждого из нас делом легким. Вовсе нет. Никогда прежде я своих произведений не диктовал. Можно сказать, я принадлежу к писателям, которым лучше всего сочиняется за роялем.
— За роялем?
— В метафорическом смысле, Джон, в метафорическом смысле.
— А-а.
— Я хочу сказать, что раньше всегда писал на машинке. Точно так же есть композиторы, которые сочиняют музыку исключительно сидя за роялем, — к примеру, таким был, сколько я помню, Стравинский, — потому что они убедились: стоит им только пробежаться пальцами по клавишам, и уже одно это движение будит какие-то мысли… И не просто мысли, а целые законченные предложения, которые потом почти не приходится править. Я имею в виду… разумеется, я вовсе не хочу сказать, что Стравинский печатал предложения; я ведь говорю о писателях, о писателях, похожих на Стравинского, о тех, кто, как я, привык сочинять за клавиатурой. Собственно, если подумать, существует… я имею в виду то, о чем я уже говорил, что пытался с таким трудом сформулировать… существует блестящий пример того, о чем я сейчас толкую. Ох, если бы я мог видеть это предложение, оно не вышло бы таким чудовищно сбивчивым и расплывчатым. И поэтому… именно поэтому… Ну все, точка! На чем я там остановился?
— Вы говорили, что всегда сочиняли за машинкой.
— Да. И потому теперь, когда у меня нет больше прямого доступа к клавиатуре и тем самым к буквам как к объектам, как к самостоятельным объектам — жестким, прочным, похожим на пуговицы предметам, которые я могу видеть, и не только видеть, но и ощущать, трогать, нажимать, — теперь, стало быть, мне понадобится время, чтобы приспособиться к новой реальности. Вам понятно?
— Да, вполне.
— Ситуация очень напоминает состояние курильщика, который бросил курить. Отсутствие никотина — это одна… полагаю, главная для него трудность; сам я никогда не бросал, так что судить не могу. Но ведь вдобавок отсутствует и сигарета — нет ее, той самой сигареты, которая служит ему, если угодно, опорой. Курильщик, Джон, курильщик без зажатой в пальцах сигареты — все равно что куртизанка без своих вульгарных перстней.
— А, верно. Очень остроумно.
— Правда? Может быть, стоит взять на заметку. Если только не…
— Хотите, чтобы я набрал?
— Нет, все-таки не надо. Боюсь, я где-то уже об этом писал. В какой-то книге. Не могу в данный момент припомнить, где именно и когда, но мне кажется… я уверен… Нет, не надо, оставим это! Оно того не стоит.
— Как скажете.
— Во всяком случае, когда я начну диктовать, — даже при том что у меня было время как следует продумать эту первую часть, — все равно она неизбежно выйдет совершенно сумбурной. Представьте себе, я очень часто обнаруживаю — как бы это сказать — запинки в потоке мыслей, и с этими запинками, пусть даже и временными, мне смириться будет очень трудно. Впрочем, поделать тут я ничего не могу, так что незачем и ныть. Тем не менее наилучший способ работы для нас, по-моему, такой: вы будете печатать все, что я говорю, включая мелкие поправки и уточнения, которые я буду делать попутно… А они, если на то пошло, отнюдь не всегда будут такими уж мелкими. Потом, когда мы завершим эту часть, я попытаюсь придать ей более приемлемый вид.
— Очень разумно.
— Но не воображайте, пожалуйста, что на том все и закончится. Я намерен затем снова прочесать текст, абзац за абзацем, до последней запятой. Надеюсь, вам понятно? Быть слепым педантом, стремящимся к совершенству, очень нелегко, но именно таковым я и вознамерился стать.
— Ну, Пол, раз уж вы так ставите вопрос…
— Да? Что такое?
— Послушайте, может быть, это вовсе и не относится к делу, но я заметил… и просто подумал…
— Будьте добры, произнесите наконец членораздельно то, что вы мямлите.
— Я подумал, вы захотите знать, что у вас на галстуке пятно.
— Что-что?
— Кофейное пятно. За завтраком вы капнули кофе на галстук.
— Неужели?! О господи, до чего я ненавижу пятна! Ненавижу! Хоть я и слепой, а их ненавижу! Вот те на!.. Ну что ж… придется, очевидно, галстук снять. Спасибо, что сказали.
— Я не был уверен, уместно ли…
— Про пятна я даже и упоминать не стал — во время нашего того разговора, помните? — потому что обычно я очень… обычно я очень щепетилен во всем, что касается моего внешнего вида и манер. Я горжусь тем… Вот те раз… Ну, что уж теперь, ничего не поделаешь. Вот.
— А. Хорошо.
— Бросьте его в стирку. Потом, когда будете варить нам кофе. Стирать-то его можно, как вы думаете?
— Да. Наверное.
— Из-за этого галстука я просто сам не свой. Как-никак «Черрути». И рисунок необычный: разноцветные бархатистые квадратики. Помнится, там было очень мало таких галстуков.
— Что?
— Что «что»?
— Разноцветные квадратики, говорите?
— Да, а что?
— Но рисунок-то другой.
— То есть как другой?
— Очень просто, другой: никаких квадратиков нет и в помине. Галстук на самом деле коричневый, вернее, бежевато-коричневый, в темно-коричневую полоску. В косую полоску.
— И не «Черрути»?
— На бирке написано «Полосы».
— «Полосы»? Просто «Полосы»?!
— Да.
— Поразительно. У меня таких галстуков вообще нет.
— На вас, однако, был именно такой галстук.
— Говорю вам, это исключено.
— Послушайте, Пол, это не так уж и важно, правда? В конце концов, ну сами посудите: главное ведь в том, что вы не посадили пятно на «Черрути», так? На галстук, который вам очень нравился.
— Вы не слушаете. У меня нет коричневого галстука в полоску. Повторяю, у меня нет коричневого галстука в полоску. Все свои галстуки я купил до того, как лишился зрения, и они аккуратно, в определенном порядке висят у меня в платяном шкафу на специальной вешалке. Я точно знаю, где какой находится. А такого галстука я просто не могу опознать.
— Ума не приложу, что вам и сказать на это, но, на мой взгляд, огорчаться тут явно не стоит. Если пожелаете, мы с вами попозже переберем ваши галстуки, и тогда, ручаюсь, выяснится, что все они как висели, так и висят на своих местах. А пока, может быть, все-таки начнем?
— Что? А-а. Да-да, конечно. Извините. Я настолько не привык… Словом, простите меня.
Хорошо. Ну-с, поглядим. Гм, «Я слеп».
— Да, и?..
— Нет-нет, вы не понимаете. Я хочу, чтобы книга начиналась именно этим предложением.
— А, ясно. Ладно, поехали. «Я слеп…» Точка?
— Я же сказал: «предложение», не так ли? Но пока что не сильно озабочивайтесь пунктуацией. Пусть чутье, интуиция вам подскажут.
— Хорошо.
* * *
Я готов и жду вашей команды, Пол.
— И не понукайте меня то и дело. Это лишь тормозит работу. Как только у меня созреет то, что я хочу сказать, вы узнаете об этом первым.
— Извините.
— И ради бога, прекратите эту хренотень с извинениями на каждом слове! Я от нее спячу!
Ох. Гхм. Теперь мой черед просить прощенья. Приношу свои извинения, Джон. Я сегодня немного не в себе. Вся эта петрушка с галстуком… Сам не понимаю, почему она меня вывела из равновесия.
Повторяю, я приношу свои извинения.
— Извинения принимаются.
— Я же говорил, вам придется нелегко. Я человек тяжелый, сам это знаю.
— Все хорошо, все прекрасно. Не волнуйтесь.
— Отлично. Тогда продолжим. «Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже нет». Скажите, если я диктую слишком быстро.
— Пока нормально.
— «И глаз у меня тоже нет. Следовательно, я урод. Ибо слепота есть уродство, она сюрреалистична».
— Извините. Вам нужно и то, и другое: «есть уродство» и «она сюрреалистична»?
— Да, нужно. «Есть уродство», запятая, «она сюрреалистична», точка. «Ибо слепота есть уродство, она сюрреалистична». Нет, это ужасно… это… О господи, это никуда не годится.
Знаете, Джон, выкиньте из головы то, что я сейчас сказал. Ужасно или не ужасно — вы себе печатайте. Не слушайте моих причитаний. Набирайте подряд все, что я говорю. Руководствуйтесь только здравым смыслом.
— Ладно.
— «Но еще более сюрреалистичным» — я, между прочим, уже диктую, — «но еще более сюрреалистичным, чем моя слепота, является тот факт, что, не имея глаз»… Нет, «…является тот факт, что, лишившись не только зрения, но и самих глаз, я продолжаю тем не менее как бы видеть» — «как бы видеть» возьмите в кавычки; нет, я передумал, возьмите в кавычки только «видеть». «Я продолжаю тем не менее как бы «видеть». То, что я вижу» — здесь, естественно, никаких кавычек, — «то, что я вижу, возможно, пустота» — снова возьмите в кавычки.
— «Пустота» в кавычках?
— Да. «То, что я вижу, возможно, "пустота"» — тире — «я ведь слеп» — тире, — «но эта "пустота"» — снова возьмите в кавычки, — «как сие ни парадоксально, отнюдь не неописуема…» Нет, «…как сие ни парадоксально, для меня отнюдь не неописуема. Я не вижу ничего, но самое поразительное заключается в том, что я могу это ничто описать. Мир для меня, мир незрячести, превратился в некий темный, грубой выделки плед» — как шотландский плед, — «столь же лишенный света, сколь лишены его, по моим представлениям, глубины космоса, но каким-то образом, тоже подобно глубинам космоса, проницаемый. И, повторяю, я действительно его вижу. Вероятно, в недрах моего существа заложен импульс…» нет, «древний импульс…» Нет, погодите, «искони заложен импульс», да, «искони заложен импульс взирать на окружающее» — «взирать на окружающее» возьмите в кавычки, — «который действует в той части моего лица, где находились глаза». Короче, теперь я просто буду говорить «кавычки», и все. Я к ним довольно часто прибегаю в своей прозе. Так на чем я остановился?
— «Вероятно, в недрах моего существа искони существует импульс…»
— По-моему, вы должны были набрать вот что: «Вероятно, искони заложен импульс…»
— «Вероятно, в недрах моего существа искони заложен импульс, который действует в той части моего лица, где находились глаза…»
— Запятая, — «который действует в той части моего лица, где находились глаза» — тоже, соответственно, запятая, — «импульс, который, даже когда я лишился глаз» — боюсь, я здесь повторяюсь, но потом мы все причешем, — «даже когда я лишился глаз, не распространяет свое действие на остальную часть лица. Именно своими отсутствующими глазами, исключительно ими я и вижу пустоту» — «вижу пустоту» в кавычках. «Здороваясь с человеком, я по-прежнему поворачиваю к нему голову, и не просто из бездумного следования» — сле-до-ва-ни-я, — «не просто из бездумного следования утомительным условностям ни к чему не обязывающего общения». Нет, лучше скажем «фатического общения». Мне не нравится «обязывающий» рядом с «общением».
— Почему?
— Слишком много общего.
— Чего общего?
— О, б, щ. «Обязывающий», «общение». Прямо-таки аллитерация. Этого мне не нужно.
— Ладно. Простите, как пишется «фатического»?
— Фа-ти-че-ско-го.
— Честно говоря, никогда не знал, что означает это слово.
— Вам и не обязательно знать, что оно значит. Я продолжаю. Итак, тра-та-та, «не из одного лишь бездумного следования утомительным условностям фатического общения, но также и потому, что, даже оставшись без глаз, я как бы нахожусь во власти инстинктивного атавистического зрительного рефлекса. Короче говоря, продолжаю видеть» — в кавычках, пожалуйста, — «тот же темный плед, те же космические глубины, поскольку, будучи человеком, не могу не видеть их» — точка с запятой, — «ведь зрение — это неотъемлемая функция организма, свойственная ему даже тогда, когда удалены органы, осуществляющие эту функцию. Я вынужден видеть…». Лучше бы выделить «вынужден».
— Вы имеете в виду курсив?
— А вы и это можете сделать?
— Конечно.
— На экране компьютера?
— Разумеется. Я уже выделил курсивом.
— С ума сойти! И впрямь не машина, а мечта. Я почти готов пожалеть, что не могу ее увидеть. Ну, ничего. Прочтите мне, пожалуйста, последний кусок.
— Так, последний. «Я продолжаю «видеть» тот же темный плед, те же космические глубины, поскольку, будучи человеком, не могу не видеть их; ведь зрение — это неотъемлемая функция организма, свойственная ему даже тогда, когда удалены органы, осуществляющие эту функцию. Я вынужден видеть…»
— «Я вынужден видеть независимо от того, имею я такое осознанное стремление или нет. Это своего рода зуд, вызывающий неуемное желание чесаться, зуд, сравнимый с рефлекторным беспокойством» — нет, «тревогой»; итак, «тревогой об отсутствующей конечности, что терзает человека, у которого ампутировали руку или ногу. Ведь, как известно, существует некий кодекс, который можно назвать ампутационным этикетом, своего рода эмилипостовский» — то есть «Эмили Пост» плюс «овский», в одно слово и, пожалуйста, без дефиса, — «эмилипостовский перечень правил поведения по отношению к физически ущербным людям, содержащий, естественно, главным образом запреты. Так, если у больного ампутирована конечность, то не следует садиться к нему на кровать именно в том месте, где при нормальных обстоятельствах лежала бы отнятая нога, не следует вторгаться в… в воздушное пространство его отнятой руки и тому подобное».
— Хотите, чтобы я набрал «и тому подобное» тоже?
— Просто обычное сокращение «и т. п.», пожалуйста. Вы успеваете следить за мыслью?
— По-моему, да. Но скажите мне вот что: мы все еще занимаемся первым абзацем, верно?
— Да. Впрочем, нет. Если подумать, то уже нет. Начинается новый абзац. В дальнейшем я вас буду предупреждать.
— Ладно. Новый абзац. Продолжайте.
— Продолжайте! Продолжайте! Легко сказать!
— Тогда не продолжайте — вам виднее.
— «Вопрос» — я продолжаю — «вопрос, однако, здесь гораздо шире, он не сводится к одной лишь слепоте. В моем собственном прошлом всякий раз, когда глазной врач, то есть окулист, направлял фонарик» — нет, э-э-э… Как они называются, эти тоненькие миниатюрные фонарики, которыми пользуются глазники?
— Офтальмоскоп?
— Точно, офтальмоскоп. «В прошлом…»
— «В моем собственном прошлом…»
— «В моем собственном прошлом всякий раз, когда глазной врач, то есть окулист, направлял на мой глаз офтальмоскоп или когда мне самому случалось слишком сильно и долго тереть глазное яблоко, я словно бы улавливал зрительный образ» — тире — «чего же именно?». Не забудьте поставить знак вопроса. «Чего же именно? Сетчатки? Внутренней поверхности глаза? Его внешней поверхности? Что бы то ни было, но зрелище этой ткани, изрытой ямами и зарубцевавшимися ранами, подобной поверхности Луны» — запятая — «с таким же несформировавшимся» — нет, погодите, надо бы выделить «подобной поверхности Луны».
— Хорошо. «Зарубцевавшимися» или «зарубцованными»?
— Не важно. Это мы успеем выяснить. «Что бы то ни было, но зрелище этой ткани, изрытой ямами и зарубцевавшимися ранами, подобной поверхности Луны, с таким же красным несформировавшимся покровом, как кожа тощего, только вчера вылупившегося птенца, такая же зеленовато-мутная, как… как безвкусное стеклянное пресс-папье, — зрелище это неизменно вызывало подспудную тревогу. Оно напоминало мне доисторические конвульсии Земли в ужасающе вульгарном эпизоде «Sacre du Printemps» из «Фантазии» Уолта Диснея, — постойте, снимите «ужасающе вульгарном», это же не критическая работа о кино, — «в эпизоде «Sacre du Printemps» из «Фантазии» Уолта Диснея. А более всего оно напоминало мне о том, что глаза — это две части тела, два предмета» — курсивом, — «предмета, элемента, которые можно потерять, размозжить, поранить…».
— Разве не в таком порядке: «потерять, поранить, размозжить»?
— А? И почему же?
— Просто здесь есть нарастание: по степени серьезности увечья «поранить» явно менее тяжко, чем «размозжить», правда?
* * *
— Совершенно верно, совершенно верно. Точно подмечено, Джон. Продолжайте в том же духе.
— Наша фирма стремится во всем угождать клиенту.
— Диктую дальше: «которые можно потерять, поранить, размозжить, которые, как я сам убедился, можно вытащить из глазниц, даже покатать на ладони. Изнутри» — слово «изнутри» в кавычках, — «"Изнутри" до меня никогда не доходило, если только я случайно не наталкивался на мысль» — «наталкивался на мысль» в кавычках, — «что у меня на самом деле два глаза, а не один. Изнутри я был человеком-Циклопом» — заглавное Ц, точка с запятой; «мой единственный глаз, глаз Циклопа, был, в моем восприятии, одновременно и органом наблюдения, и экраном, на котором отражался окружающий мир» — точка с запятой; «мир, который представал передо мной и которым я управлял — я имею в виду, стремился управлять» — «я имею в виду» тут, между прочим, часть текста и дается в тире, — «был внутри глаза вполне реальным чувственным ощущением» — откройте скобки — «(удалите глаз, и вы одновременно удалите и мир)» — скобки закрыть, точка. «Таким образом, глаз в конечном итоге оказывался тем самым стеклянным пресс-папье, о котором я говорил выше…» Впрочем, постойте, постойте. А я об этом говорил?
— О чем?
— О стеклянном пресс-папье?
— Пампампампампампам, где же, где же… Да, говорили: «такая же зеленовато-мутная, как безвкусное стеклянное пресс-папье».
— Ага, говорил, конечно же говорил. Стало быть, продолжаю. «Таким образом, глаз в конечном итоге оказывался тем самым стеклянным пресс-папье, о котором я говорил выше, с одной только разницей: вместо маленького рождественского пейзажа, навевающего воспоминания детства» — откройте скобки — «(если перевернуть пресс-папье, в нем начинает кружиться легкий снежок)» — скобки закрыть, — «глаз содержал мир как таковой». Новый абзац. «Но его ли я видел на самом деле» — «видел» в кавычках, после «деле» запятая, — «видел ли я на самом деле собственный глаз? Как это глаз может исхитриться увидеть себя самого? Заглянуть в собственное нутро или, если так можно выразиться, соотнести увиденное с субъектом видения? Ведь уже в те времена я был близорук, даже тогда я видел внешний мир только через очки. И тем не менее каким-то чудесным образом я видел эту поверхность, напоминающую лунную, так же четко, как видит человек, наделенный нормальным зрением. Чем же я ее видел» — выделите «чем», вопросительный знак. «Чем же я ее видел? Несомненно, тем самым инстинктивным атавистическим зрительным импульсом, о котором я говорил выше и который в конечном итоге сильнее просто обладания органами зрения».
— Пол, хотите на минутку прерваться?
— Чем вызван ваш вопрос?
— Мне кажется, вас что-то беспокоит.
— Я вам говорил, что мне будет очень нелегко надиктовывать книгу. Так оно и оказалось. Гораздо труднее, чем я предполагал. Я весь в мыле, как загнанная лошадь. Даже ворот рубашки мокрый. Отчего я так потею?
— Может, прервемся ненадолго? Как раз одиннадцать, перекусим слегка?
— Да. Верно, Джон, перерыв был бы очень кстати. Хотя, если мы решили закончить работу за год, то перерывами злоупотреблять нельзя.
— Правильно. А тем временем не сварить ли для нас обоих кофейку?
— Как вам показалось, есть во всем этом смысл?
— Честно говоря, Пол, я был слишком занят тем, что набирал текст, и вбирать, воспринимать его уже не было возможности.
— Н-да; уж вы меня простите, но я обязан знать, что получилось, пусть даже результат из рук вон плох. Прочтите еще разок, будьте добры.
— То есть все, целиком?
— Сверху донизу, как говорится. Медленно и плавно. И что бы я при этом ни испытывал, даже если начну слегка помирать на вашей читке, я тем не менее твердо обещаю не перебивать. А уж потом сделаем перерыв. Согласны?
— Согласен. Ладно, поехали. «Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже…»
— Помедленнее.
— Извините. Так. «Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже нет. Следовательно, я урод. Ибо слепота есть уродство, она сюрреалистична».
— О господи, до чего дергано получилось. Столько коротких предложений подряд. Ни дать ни взять передовица из «Дейли экспресс».
— Пол, вы же обещали не перебивать.
— Простите, но все это так примитивно звучит.
— У вас потом будет масса времени усложнить текст.
— Гм. Предпочитаю толковать вашу ремарку в том смысле, какой, хочу надеяться, вы в нее вкладывали. Хорошо, продолжим. Больше не произнесу ни слова.
— «Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже нет. Следовательно, я урод. Ибо слепота есть уродство, она сюрреалистична. Но еще более сюрреалистичным является тот факт, что, лишившись не только зрения, но и самих глаз, я продолжаю тем не менее как бы «видеть». То, что я вижу, возможно, «пустота» — я ведь слеп, — но эта «пустота», как сие ни парадоксально, для меня отнюдь не неописуема. Я не вижу ничего, но самое поразительное заключается в том, что я могу это ничто описать. Мир для меня, мир незрячести, превратился в некий темный, грубой выделки плед, столь же лишенный света, сколь лишены его, по моим представлениям, глубины космоса, но каким-то образом, тоже подобно глубинам космоса, проницаемый. И, повторяю, я действительно его вижу. Вероятно, в недрах моего существа искони заложен импульс «взирать на окружающее», который действует в той части моего лица, где находились глаза, импульс, который, даже когда я лишился глаз, не распространяет свое действие на остальную часть лица. Именно своими отсутствующими глазами, исключительно ими я и «вижу пустоту». Здороваясь с человеком, я по-прежнему поворачиваю к нему голову, и не просто из бездумного следования утомительным условностям фатического общения, но также и потому, что, даже оставшись без глаз, я как бы нахожусь во власти инстинктивного атавистического зрительного рефлекса. Короче говоря, продолжаю «видеть» тот же темный плед, те же космические глубины, поскольку, будучи человеком, не могу не видеть их; ведь зрение — это неотъемлемая функция организма, свойственная ему даже тогда, когда удалены органы, осуществляющие эту функцию. Я вынужден видеть независимо от того, имею я такое осознанное стремление или нет. Это своего рода зуд, вызывающий неуемное желание чесаться, зуд, сравнимый с рефлекторной тревогой об отсутствующей конечности, что терзает человека, у которого ампутировали руку или ногу. Ведь, как известно, существует некий кодекс, который можно назвать ампутационным этикетом, своего рода эмилипостовский перечень правил поведения по отношению к физически ущербным людям, содержащий, естественно, главным образом запреты. Так, если у больного ампутирована конечность, то не следует садиться к нему на кровать именно в том месте, где при нормальных обстоятельствах лежала бы отнятая нога, не следует вторгаться в воздушное пространство его отнятой руки и т. п.
Вопрос, однако, здесь гораздо шире, он не сводится к одной лишь слепоте. В моем собственном прошлом всякий раз, когда глазной врач, то есть окулист, направлял на мой глаз офтальмоскоп или когда мне самому случалось слишком сильно и долго тереть глазное яблоко, я словно бы улавливал зрительный образ — чего же именно? Сетчатки? Внутренней поверхности глаза? Его внешней поверхности? Что бы то ни было, но зрелище этой ткани, изрытой ямами и зарубцевавшимися ранами, подобной поверхности Луны, с таким же красным несформировавшимся покровом, как кожа тощего, только вчера вылупившегося птенца, такая же зеленовато-мутная, как безвкусное стеклянное пресс-папье, — зрелище это неизменно вызывало подспудную тревогу. Оно напоминало мне доисторические конвульсии Земли в эпизоде «Sacre du Printemps» из «Фантазии» Уолта Диснея. А более всего оно напоминало мне о том, что глаза — это две части тела, два предмета, элемента, которые можно потерять, поранить, размозжить, которые, как я сам убедился, можно вытащить из глазниц, даже покатать на ладони. «Изнутри» до меня никогда не доходило, если только я случайно не «наталкивался на мысль», что у меня на самом деле два глаза, а не один. Изнутри я был человеком-Циклопом; мой единственный глаз, глаз Циклопа, был, в моем восприятии, одновременно и органом наблюдения, и экраном, на котором отражался окружающий мир; мир, который представал передо мной и которым я управлял — я имею в виду, стремился управлять, — был внутри глаза вполне реальным чувственным ощущением (удалите глаз, и вы одновременно удалите и мир). Таким образом, глаз в конечном итоге оказывался тем самым стеклянным пресс-папье, о котором я говорил выше, с одной только разницей: вместо маленького рождественского пейзажа, навевающего воспоминания детства (если перевернуть пресс-папье, в нем начинает кружиться легкий снежок), глаз содержал мир как таковой.
Но его ли я «видел» на самом деле, видел ли я на самом деле собственный глаз? Как это глаз может исхитриться увидеть себя самого? Заглянуть в собственное нутро или, если так можно выразиться, соотнести увиденное с субъектом видения? Ведь уже в те времена я был близорук, даже тогда я видел внешний мир только через очки. И тем не менее каким-то чудесным образом я видел эту поверхность, напоминающую лунную, так же четко, как видит человек, наделенный нормальным зрением. Чем же я ее видел? Несомненно, тем самым инстинктивным атавистическим зрительным импульсом, о котором я говорил выше и который в конечном итоге сильнее просто обладания органами зрения».
Простите мне мое занудство, Джон, но я хотел бы кое-что добавить. Сразу за словами «Я вынужден видеть, независимо от того, имею я такое осознанное стремление или нет» я хотел бы вставить в скобках примерно следующее: «(Пусть читатель закроет глаза и сам убедится, что даже в этом случае, даже с закрытыми глазами, он продолжает видеть» — «видеть» возьмите в кавычки, — «даже и при том, что не видит ровно ничего)» — скобки закрываются.
— Хотите, чтобы я это вставил прямо сейчас?
— Да.
— Хорошо. Еще раз можете продиктовать? Только помедленнее.
— «Пусть читатель закроет глаза…»
— Погодите, мне надо найти то место.
* * *
Так, нашел. Диктуйте.
— «Пусть читатель закроет глаза…»
— Извините.
— Что теперь?
— А не хотите так: «Пусть читатель или читательница закроет глаза»?
— Господи, конечно нет! Я уже вам как-то говорил, что не намерен рабски следовать дурацким правилам политкорректности. Иначе дело кончится полной нелепицей: «Пусть читатель или читательница закроет глаза и сам или сама убедится…»
— Ладно, ладно. «И сам убедится…» Продолжайте.
— «И сам убедится, что даже в этом случае, даже с закрытыми глазами, он продолжает видеть» — в кавычках, — «даже и при том, что не видит ровно ничего».
— Скобки закрыть?
— Скобки закрыть. Черт, вдруг заметил. Три «даже» в одном предложении. Вдобавок меня бросает в дрожь при мысли о том, как вы написали «Sacre du Printemps». Ничего, после перерыва мы все просмотрим заново. Любопытно, сколько получилось. По моим прикидкам — где-то около восьмисот слов. Примерно семьсот… гм, пятьдесят.
— Погодите минуточку, я вам дам точную цифру.
— Что?! Может, вы еще скажете, что у вас особый математический дар? Как же это таких называют?.. Идиоты с искрой божьей?
— Да нет конечно. Я просто включаю компьютерный счетчик слов.
— Ну прямо все страньше и страньше, как говаривала Алиса в Стране Чудес. А есть что-нибудь такое, что ему не по зубам?
— Очень немногое. Вот, пожалуйста. Семьсот двадцать три слова. А за вычетом заглавия и даты — семьсот восемнадцать.
— Семьсот восемнадцать, стало быть?
— Должен сказать, ваш примерный подсчет оказался поразительно точным.
— Когда отдаешь словесам столько времени, сколько я, развивается внутреннее чутье на эти вещи.
— Итак, Пол, вы довольны результатом?
— Еще сам не знаю. Не исключено, что днем решу весь этот кусок выкинуть.
— Что?!
— Да шучу, Джон, шучу. Однако же имейте в виду: по ходу работы такое непременно будет происходить, и не раз. Если читатель пропускает какие-то страницы книги, это почти всегда случается потому, что автор вовремя не выкинул их сам. Знаете одно остроумное замечание — не помню только чье. Оскара Уайльда? Флобера? О том, что он все утро вставлял в текст одну запятую, а потом полдня ее из текста убирал, — так это вовсе не шутка. Придется вам притерпеться к таким фортелям, я же вот притерпелся.
— Уверен, что научусь относиться к ним спокойно. А пока суд да дело — как насчет кофе? Или, может, хотите чего-нибудь покрепче? Скажем, стаканчик вина?
— Нет-нет-нет. Кофе, и только кофе. За работой писатель не пьет никогда. Это не менее опасно, чем пить за рулем.
— Неужели? А как же Хемингуэй? Или Чарльз Буковски?
— Буковски — это макулатура.
— А Хемингуэй?
— Вы считаете, Джон, он из тех же писателей, что и я? Отчаянный, суровый, хлещущий виски?
— Пойду сварю кофе.
* * *
— Ну и как?
— Черт возьми, до чего просторный у вас шкаф. В него запросто можно войти.
— Это мне известно. Что там с галстуками?
— Тут их целая коллекция.
— Да еще какая. А «Черрути»-то есть среди них?
— Извините, забыл. Опишите-ка мне его снова.
— Бархатный. Почти сплошь покрыт цветными квадратиками. И бирка — «Черрути». Или «Черрути 1880». А может, 1885. Что-то в этом роде. Не помню точно. «Черрути» пишется так: Чер-ру-ти.
— Я переберу их по одному? Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. Нет. А, вот он, «Черрути»! Но не тот, на этом спиральный рисунок. Галстук, впрочем, красивый.
— Право же, Джон, лучше бы вы не отвлекались от дела.
— Я и не отвлекаюсь.
— Нет, отвлекаетесь. И я понимаю почему. А вы, со своей стороны, должны понять, что суть в конце-то концов совсем не в галстуке. После аварии — точнее, когда я, как говорится, собрал себя ложкой и начал понемногу оживать, — я, человек без глаз, научился ориентироваться в лабиринте окружающего мира (ведь для меня, как вы понимаете, мир — это сущий лабиринт). Но если по какой-либо причине в этом мире что-то меняется, я просто лишаюсь возможности в нем нормально существовать. Не могу, и все. Именно поэтому матушка Килбрайд, к примеру, твердо знает, что после уборки нужно поставить стулья, лампы — всё, вплоть до паршивой зубочистки, черт подери, — точно на то же самое место. Не сдвинув ни на сантиметр влево или вправо. Иначе, как вы сами видите, я и впрямь буду совершенно слеп.
— Н-да, Пол, мне очень жаль, но должен сказать, что, пока вы говорили, я перебрал все висящие в шкафу галстуки, и там есть один-единственный «Черрути» — тот, о котором я уже вам докладывал. Очень обидно.
— Вот те на… Тут… тут уж только руками разведешь. Ума не приложу, как это понимать.
— А не могла миссис Килбрайд бросить его в стирку без вашего ведома?
— Что за вздор! Я же вам только что сказал: без моего разрешения она не тронет здесь ничего, абсолютно ничего.
— Но тогда его, может быть, украли?
— Украли? Галстук «Черрути»? Абсурд. Да и кому его красть-то? Кроме миссис Килбрайд, сюда никто не ходит, а Джо Килбрайд — я знаю, вы еще с ним незнакомы, но немыслимо даже вообразить, чтобы Джо Килбрайд напялил на себя галстук «Черрути» и пошел чистить хлев. Разумеется, его никто не крал. А не упал ли он на пол шкафа?
— Я уже посмотрел и там.
— Или, может, его случайно завесили — ну, не знаю, чем-нибудь?
— Не-а.
— Невероятно, просто невероятно. И довольно тревожно. У меня такое чувство, будто я попытался обналичить один из выданных Господом Богом чеков, а тот оказался недействительным.
Увы, Джон, это записывать не стоит. Я этот образ уже раньше использовал. Многажды использовал.
* * *
Где же тот галстук? Куда подевался? Глупо так нервничать из-за подобной мелочи, но меня не покидает ощущение, что, если вынуть хотя бы один кирпичик, все здание разом обрушится и погребет меня под собой. Не ведать о чем-то — для меня непозволительная роскошь. Ведь тогда я буду вынужден признать, что при всем моем хвастовстве и бахвальстве я оказался совсем ненаблюдательным. Тогда я буду вынужден признать, что на самом деле я очень мало замечал в окружающем мире, до ужаса мало ухватывал глазами. Мне же не было надобности внимательно смотреть на окружающие предметы, не было надобности останавливать на них взгляд, они там были постоянно. А теперь, если только я не знаю наверняка, что они тут, ничего постоянного вообще не остается, и такая вот пустячная загадка наводит на мысль: сколько же из того, что, по моим представлениям, находится здесь, на самом деле здесь уже не находится? О боже.
* * *
— Держите, Пол.
— Неразбавленное?
— Естественно.
— Ваше здоровье.
— Ваше.
— Знаете что, Джон?
— Что?
— Пожалуй, то, что вы здесь со мной, — едва ли не лучшее событие в моей теперешней жизни.
— Очень приятно слышать.
— Это не комплимент. Даже отвлекаясь от помощи в работе.
— Ну, спасибо. Очень вам признателен.
— А вам-то как тут? Нравится? Только честно, пожалуйста.
— Да, нравится. Очень будоражит ум, на что я и рассчитывал.
— По-вашему, дело и правда идет споро?
— Пожалуй, да. Но я ведь могу говорить только за себя. Я же не знаю, сколько вы обычно успевали за девять дней.
— Ну, обычно-то побольше, чем мы с вами сделали. Но поймите: я ведь опасался, что в своих нынешних обстоятельствах вообще не смогу работать. А мы действительно неплохо сработались, верно?
— Верно.
— И потрудились с толком, прямо на удивление, правда?
— Совершенно согласен.
— Не слишком я вел себя с вами… м-м-м… формалистски?
— Как-как?
— Как чересчур придирчивый формалист?
— Но вы же меня предупредили, Пол.
— Гм, черт, значит, так оно все-таки и было.
— Нет. В общем, нет. Ну, послушайте, чего уж там говорить: самым уживчивым человеком на свете вас никак не назовешь. Я был бы лжецом, если бы делал вид, что с вами очень легко ладить. Но, повторяю, вы, во-первых, меня предупредили.
— А во-вторых?
— Н-да… гм… собственно, никакого «во-вторых» нет.
— Вот как. А я-то надеялся, вы скажете, что для вас большая честь работать со мной над этой книгой. Последним и, хочу думать, лучшим моим произведением.
— Пол, но это же само собой разумеется.
— Ах так. Благодарю. Ну что ж. Какой сегодня день?
— Пятница.
— Пятница. Верно. Значит, завтра, надо полагать, вы уезжаете?
— Да, мне действительно надо съездить в Лондон. Думаю, это не сильно осложнит вам жизнь, а, Пол? Мы же с вами договорились, что на выходные я возвращаюсь в город, так ведь?
— Да, безусловно.
— Наверное, двинусь сразу после…
— Была у меня, правда, одна мыслишка…
— Какая?
— Но я ведь не знаю, насколько вы будете заняты…
— Скорее всего буду весьма занят. Я ведь не был дома больше недели. Там, как всегда, накопилась электронная почта, факсы, письма, и на все надо ответить. Так о чем вы хотели спросить?
— Да вот если у вас найдется пара часиков, которые не на что убить, — но только в том случае, если действительно выдастся часа два…
— Вполне возможно.
— Мне нужно, чтобы вы провели одну разведработу для следующей главы моей книги. Понимаете, если вы с этим заданием справитесь за выходные, то в понедельник или вторник уже незачем будет ехать в Лондон.
— А что конкретно от меня требуется?
— Заданий-то два, но зато никаких разъездов: оба объекта в двух шагах друг от друга.
— А может быть, расскажете мне толком, что от меня требуется?
— В Национальной галерее есть автопортрет Рембрандта. На самом деле их там два, но я имею в виду мое самое любимое полотно из всех, что только есть на свете. В новой главе, за которую мы скоро возьмемся, я хочу о нем написать. Коротко говоря, речь пойдет о концепции автопортрета вообще, особенно при условии, что человек слеп. Я собираюсь назвать главу «Меланхолия анатомии».
— Угу.
— Н-да, вся тонкость до публики явно не дошла.
— Что, простите?
— Ничего, проехали. Словом, суть, которую я сейчас грубо упрощаю, состоит в том, что все великие автопортреты написаны так, словно их создавали слепцы, и… Господи, в таком изложении мысль кажется жутко банальной, но, может быть, вы уловили мой замысел?
— Пожалуй, да. Значит, вы хотите, чтобы я?..
— Мне нужно тщательное, подробнейшее описание именно этого портрета. Из тех, что висят в Национальной галерее, он — постарше. Вообще-то он приобретен позднее, но сам Рембрандт там старше, заметно старше. Если память мне не изменяет, он был написан за несколько дней до смерти автора. В сувенирном киоске наверняка продаются открытки с этим автопортретом. Если увидите, купите и привезите. В противном случае мне придется просить вас тщательно изучить картину и записать все до мельчайших подробностей. Понятно? Чтобы я смог его воспроизвести. Видали, наверное, как студент художественного училища усаживается перед портретом и пишет копию? Так вот, перед вами задача весьма похожая. Только пользоваться нужно не красками, а словами.
— Да, это можно.
— Но знаете, что я подумал? Даже если вам и удастся найти открытку, все равно лучше бы, не жалея времени, хорошенько изучить портрет. Внимательно вглядеться в мазки. Это отнимет не более получаса — из всех ваших выходных.
— Да ради бога.
— Еще мне бы хотелось — не спрашивайте зачем, — чтобы в том же сувенирном киоске вы купили картинку-головоломку с этим портретом Рембрандта.
— Головоломку?!
— Я точно знаю, что в продаже бывают головоломки по составлению некоторых картин из собрания Национальной галереи. Например, «Послы» Гольбейна совершенно точно есть в виде головоломки. Возможно, «Купальщики» Сёра. Ах да, и «Благовещение со св. Эмидием» Кривелли. Сильно сомневаюсь, что найдется и этот Рембрандт. Кому охота возиться с картинкой-головоломкой, собирая портрет чудного старика в халате, нос картошкой? Но все же гляньте, хорошо?
— Это ваша вторая просьба?
— Нет, все еще первая. А вторая… Прямо перед Национальной галереей находится, само собой, Трафальгарская площадь. И как вам, наверное, известно, в трех из ее четырех углов стоит по статуе. Не считая, конечно, колонны Нельсона. Речь, стало быть, о тех, что по углам, а не в середине.
— Естественно. Знаю эти статуи, как не знать. Но разве их там только три, а не четыре?
— Именно. Ну и — опять же не спрашивайте зачем — я хочу, чтобы, вернувшись сюда, вы точно сообщили мне два конкретных факта, связанных с этими статуями. Во-первых, который из четырех постаментов пустует? Тот, который в дальнем правом углу, или же тот, который в ближнем левом…
— Мне кажется, я уже знаю ответ. Не тот ли, что в дальнем левом углу?
— Если бы я помнил, не стал бы вас и просить. Так что перепроверьте, пожалуйста. Это ведь нужно для книги, а не для застольной беседы. Необходимо уточнить все детали.
— Хорошо.
— Второе: чьи это монументы? Нужно выяснить все три имени. Одна статуя почти наверняка Георга Четвертого. А остальные? Если я и знал прежде, то теперь уж не помню. И непременно уточните, кто именно где стоит.
— Всё?
— Всё. Как видите, потребуется разок съездить на Трафальгарскую площадь, только и всего. Но, повторяю, при одном условии: если от этого не пострадают ваши выходные.
— Нет, ничуть. Я же все равно буду мотаться по городу. Да мне это только на пользу. Я уж сто лет не был в Национальной галерее.
— И когда я вас увижу?
— Значит, так: я думаю уехать завтра утром, сразу после завтрака, а вернусь в воскресенье или раненько в понедельник. Хорошо?
— Прекрасно. Потому что в понедельник утром мне надо позвонить по телефону, и я рассчитываю на вашу помощь. Хочу поговорить с литагентом.
— Ради бога. Скорее всего я вернусь в воскресенье вечером. Но очень поздно. Не ждите меня, ложитесь спать. Я сам отопру дверь.
— Хорошо.
— И еще одно. Пол.
— Да?
— Нельзя ли мне до отъезда получить от вас чек?
— Чек?
— Ну да.
— Но мне казалось, мы договорились, что — во всяком случае, поначалу — аванс вам не положен. Пока мы оба не удостоверимся, что подходим друг другу.
— А за компьютер? Вы же мне еще не заплатили за компьютер.
— За компьютер? Разве? Господи помилуй, а ведь вы правы. Я настолько увлекся книгой, что совершенно забыл про компьютер. Какая промашка с моей стороны, просто срам. Безусловно, я сейчас же выпишу вам чек. Раз вы того хотите. Но вам удастся положить деньги в банк? В субботу, я имею в виду?
— Верно, не удастся.
— Как же быть?
— Если я поеду в понедельник, то рано утром смогу положить их в Чиппинг-Кэмпдене.
— Но вы же говорили, что скорее всего вернетесь в воскресенье?
— Тогда в выходные просто отправлю чек по почте в свое отделение «Барклиз бэнк».
— А так можно?
— Ну да.
— Конечно, я дам вам чек. Чековая книжка лежит в ящике секретера. В верхнем ящике. Будьте любезны…
— Вот, пожалуйста.
— Благодарю вас, Джон.
* * *
Девять дней. Уже девять дней. Помню ли я свою прежнюю жизнь до появления Джона, свой каждодневный круг забот? Боже мой, еще бы не помнить! И при всем при том, при всем при том, случись ему выпасть из моей теперешней жизни, трудненько мне было бы начинать все сначала. Да, верно, я всегда был нелюдимом, но ведь нелюдим — это тот, кто сам выбирает одиночество, — вернее, он хочет только, чтобы его оставили в покое. Есть огромнейшая разница между одиночеством и стремлением остаться одному; так, мазохист, наслаждающийся особой, желанной болью, испытывает, вероятно, подлинные страдания, когда его просто-напросто мучают. Ну что ж, пока еще рано судить.
* * *
— Джаз! Джаз! Джаз!
Джаз! Джаз! Джаз!
Джаз! Джа… Эй!
Кто там?
Кто это? Есть тут кто-нибудь? Это вы, Райдер?
Джон? Это вы? Вы тут? Есть здесь кто-нибудь?
* * *
— Доброе утро, Пол. Хорошо спали?
— Нет, плохо.
— Очень жаль. Надеюсь, я вас не разбудил, когда входил в дом? Я старался двигаться как можно тише.
— Скажите-ка мне вот что. Когда именно вы приехали?
— Поздно. После полуночи. Около часу. Поужинал с приятелем в Ноттинг-Хилле и покатил прямиком сюда.
— Значит, около одиннадцати вас еще не было?
— Около одиннадцати? Вчера около одиннадцати?
— Да, да, вчера около одиннадцати! О каких еще одиннадцати часах я мог бы вести речь?!
— Ну-ну, не надо так кипятиться. Я же вас предупреждал: ложитесь, не ждите меня.
— Я и не ждал. Ох, послушайте… Извините, Джон. Сегодня я с утра сам не свой. Тут произошел какой-то жуткий случай.
— Неужели? И что же именно?
— Да так, ничего. Словами и не опишешь, получится очень глупо.
— Скажите же, что стряслось?
— Оставим лучше этот разговор, хорошо? Возможно, мне просто помстилось. Такое со мной бывает. Удалось вам разузнать то, о чем я просил?
— Открытку я нашел. На всякий случай купил три штуки. И картинку-головоломку тоже.
— Как, и головоломку? С автопортретом Рембрандта?
— Ага.
— Невероятно. Ай да Джон, удивил!
— Продавалась наряду с другими, о которых вы говорили.
— Вот уж нежданная удача. А я был уверен, что придется просить вас самому ее наскоро смастерить: разрезать одну из открыток на неровные кусочки, как в картинках-головоломках.
— Простите, не понимаю, о чем вы. Помните, вы ведь так мне и не сказали, для чего вам, собственно, понадобилась эта головоломка. Кстати, налить вам еще чашечку?
— Спасибо. И на сей раз, если можно, положите немножко сахару.
— Сколько угодно.
Вот, держите. Так. Теперь перейдем к головоломке?
— Видите ли, здесь весь фокус в том, что это может сработать, а может и не сработать. Я хотел, вернее, хочу, чтобы вы — раз уж вам так несказанно повезло, — чтобы вы составили картину целиком, кроме тех кусочков, на которых глаза. Понимаете? Автопортрет без глаз. Нечто в этом духе.
— Понятно.
— Я уже говорил, это может сработать. Что насчет Трафальгарской площади?
— А, вот это оказалось очень интересно.
— Да?
— Ну, что касается трех статуй, то выяснить, кого они изображают, было проще простого. Погодите, где-то у меня тут записано. Или, может, погодим, сначала позавтракаем?
— Прошу вас. Если записки у вас под рукой, прочтите их мне прямо сейчас.
— Вот они. Немного помялись, но разобрать можно. Итак: в дальнем правом углу Трафальгарской площади стоит, как вы правильно сказали, статуя Георга Четвертого.
— Угу.
— В ближнем правом углу — генерал-майора сэра Генри Хавлока, К.О.Б., — один бог знает, что значат эти буквы. Надо полагать, «кто-то там королевский». Может, «Королевский орденоносец»?
— Понятия не имею. Дальше.
— На постаменте выбито его изречение времен Индийской кампании 1857 года. Хотите послушать?
— Да, пожалуй.
— «Солдаты!»
— Джон, умоляю! Я ведь вам уже говорил. Вы не осознаете мощи собственного голоса.
— Извините. «Солдаты. Ваши труды и лишения, ваши страдания и героизм никогда не будут забыты благодарной родиной».
— Фу! Заметьте, он ставит лишения и страдания выше героизма. Типичные сопли, которые любят разводить вояки. А сам небось кровожадный душегуб.
— В ближнем левом углу стоит Чарльз Джеймс Нейпир. Чем-то это имя знакомо.
— Еще один генерал.
— Правда? А я было подумал — ученый. Даты жизни такие: MDCLXXXII — MDCCCLIII. Если хотите, могу вам их перевести в нормальные цифры.
— Не трудитесь. Значит, как вы и предполагали, пустует постамент в дальнем левом углу?
— Да, но тут, Пол, и заключается самое интересное. Лишнее доказательство того, как легко оторваться от действительности, даже если вы не…
— И что же там такого интересного?
— Он уже не пустует.
— Что?!
— Краем уха я слышал про некие планы на сей счет, но понятия не имел, что их уже осуществили.
— О чем все-таки вы толкуете?
— На четвертом постаменте высится новая статуя.
— Статуя? Чья?
— Как вы думаете?
— Джон, я не в настроении, да и не в силах играть в угадайку.
— Дианы!
— Кого?
— Дианы. Принцессы Дианы. Помните, она погибла в Париже в автокатастрофе? Примерно полтора года назад.
— Благодарю вас, Джон, помню, я тогда же был в курсе ее гибели. Хоть я и слеп, но не глух. Когда рыдает весь земной шар, даже я это волей-неволей замечаю. Но вы-то о чем толкуете? Неужели теперь на Трафальгарской площади установлена статуя Дианы?
— Вот именно.
— Но в это невозможно поверить. Как только допустили подобное безобразие?
— Провели небось какое-нибудь всенародное голосование… Как там оно называется?.. Референдум, и Диана намного обогнала других кандидатов.
— Ну и ну!
Знаете, Джон, эта новость меня глубоко поразила. Я уж начинаю думать, может, я и вправду создан жить отшельником.
— Это, видимо, произошло очень быстро. Даже я не знал.
— Ну и как она выглядит?
— Статуя? Довольно безобразно. Голова высоко задрана, волосы развеваются на ветру, юбка колоколом стоит вокруг ног. А на руках она держит ребенка.
— Одного из своих?
— Кого своих?
— Детей, милый мой, детей! Одного из своих отпрысков? Или какого-нибудь маленького африканца?
— А-а. Да пожалуй что африканца. Или индийца. В общем, изваяние призвано изобразить Диану как ангела милосердия. Мать Диана из Калькутты.
— Так-так-так. Выходит, моему маленькому изящному замыслу капут.
— А что за замысел?
— Да я рассчитывал использовать этот пустующий постамент для некоего символического литературного построения. Быть может, оно и к лучшему, что он уже не пустует. Не исключено ведь, что получилось бы невыносимо претенциозно.
* * *
— Послушайте, Пол…
— Да?
— М-м-м… В том случае, если мысль моя покажется вам глупой, раздолбайте ее сразу.
— Хорошо.
— А… гм… нельзя ли все же как-нибудь использовать символизм Дианиного изваяния?
— Что вы хотите сказать?
— Несчастный случай… автомобильная авария… Ведь и вы, и она…
— Ого, Джон, возможно, в этом что-то есть.
— Спасибо. Я опасался, что вы сочтете мое предложение…
— Думаете, это не покажется слишком диким? Да нет, отчего бы? Во всяком случае, я сумею это подать. Вообще-то образ может получиться яркий, незабываемый. И — ну да, конечно! — я наконец-то пристрою давным-давно написанную статью; она ведь так и не опубликована.
— Извините, какую статью?
— Заметки, которые я набросал несколько лет назад, обо всем этом культе Дианы. Остолоп редактор из «Санди таймс» отверг их из-за чрезмерной «литературности». Естественно, это литература! А если произведение изящной словесности вам ни к чему, помилуйте, зачем вообще заказывать мне статью?! Джон?
— Извините. Задумался кое о чем.
— Знаете, если вы находитесь в обществе слепца, остерегайтесь замолкать надолго слишком часто. Слепые относятся к молчанию очень серьезно. Каждую — каждую — такую паузу они толкуют точно так же, как вы, например, можете истолковать случайную фразу, брошенную в застольной беседе. «А что он под этим подразумевал?» — приметесь думать вы. И вопрос этот будет терзать вас весь вечер. Даже ночью, в постели, он тоже не даст вам покоя. Так вот, для слепца молчание столь же значимо. Порой — вернее, часто, слишком часто, черт возьми, — Чарльз, мой славный приятель Чарльз во время наших с ним прогулок ни с того ни с сего внезапно замолкал, и мы даже цапались, причем цапались всерьез, если я пробовал допытаться, что у него на уме.
— Готов рассказать вам, что у меня на уме.
— Слушаю.
— Вы подумываете о том, сказали вы, чтобы использовать кое-что из написанного ранее, и это меня неприятно поразило.
— Поразило? Господи, и чем же это вас поразило?
— Ну как же. Я ведь уже стал считать эту… то, над чем мы с вами работаем, произведением, построенным на сугубо личных переживаниях, для меня эта книга выросла из ваших страданий, одиночества, вашего…
— Да, да. Не тяните кота за хвост, молодой человек!
— И тут вдруг вы решаете вставить в нее нечто, написанное гораздо раньше. Знаете, при всем моем к вам уважении это мне почему-то представляется несколько циничным.
* * *
— Должен сказать, Джон, ваша наивность меня трогает.
— Вы считаете, я наивен?
— По-моему, очень мило, что у вас столь романтические, возвышенные воззрения на профессию литератора. И как мне ни тошно развеивать ваши иллюзии, придется тем не менее сказать, что мы, писатели, — самые большие радетели об окружающей среде, каких только можно вообразить. Мы постоянно ищем способы повторно использовать собственную продукцию.
— И в качестве новинки подаете нечто, состряпанное много лет назад? Разве это не надувательство читателей?
— Читатели? А кто это? Что они знают-то? Представление публики о рождении литературного детища в точности сравнимо, в точности сравнимо с представлением маленьких детей о рождении младенца. Большинство полагает, что книжки приносит аист.
— Уж вы меня простите, Пол, но сдается мне, сам не знаю почему, что вы уже это говорили, а?
— Ей-богу, Джон, это уж слишком. Насколько я помню, в моем объявлении насчет помощника ни слова не говорилось о том, что от него требуется давать советы, как мне писать мою книгу.
— Извините, я совсем не хотел вас обидеть. Однако же несколько моих предложений вы сочли полезными.
— Так вам нужно письменное выражение признательности? Хотите, чтобы я сделал сноску, указав, что именно вы подали мне мысль насчет Дианы? А мысль эта — мне все больше, честно говоря, кажется — и есть как раз та овчинка, что не стоит выделки.
— Ладно, Пол, больше не пророню ни слова. Просто буду писать под диктовку, как секретарь, — вы ведь затем меня и наняли.
— Только, пожалуйста, не надо на меня дуться. Я уже говорил и только что повторил, Джон, что я в восторге от нашего сотрудничества, поистине в восторге. Однако в данном случае меня не покидает ощущение, что вы преступили некую черту — грань между тем, что вы вольны говорить, а чего говорить не стоит.
— Заверяю вас, это больше не повторится.
— Ох, умоляю. Умоляю. Только без обид. Я этого не выношу. Давайте просто забудем данный эпизод. Вдобавок на самом деле, Джон, на самом-то деле я вынужден по зрелом размышлении признать, что вы правы. Вот. Каюсь.
— Прав в чем?
— В такой книге, как эта, мне не следует использовать ничего, бывшего в употреблении. Это и впрямь отдает цинизмом. И не только цинизмом, но еще и капитулянтством. Да и по тону статья совершенно не подходит. Слишком уж она журналистская, слишком «актуальная». Вы совершенно правы. Если я не могу сказать ничего нового, незачем и браться за такую книгу. Ну-с, принимаете мои извинения? Еще раз?
— Конечно, принимаю.
— Прекрасно. Так. Кажется, на днях я уже обмолвился, что хотел бы позвонить литагенту и тут мне нужна ваша помощь. Я не разговаривал с Эндрю целую вечность. И естественно, ничего ему еще не говорил о новой книге. Да и о вас. Мы с ним несколько потеряли друг друга из виду.
— Ясно. Значит, сами вы звонить не можете?
— Обычно за меня звонит миссис Килбрайд. Не то чтобы теперь приходилось это делать очень часто. Будьте добры, наберите номер.
— Пожалуйста.
— Телефон такой: 631–3341. Зовут его Эндрю Боулз. Да, Джон, прежде чем набирать…
— Да?
— Я буду говорить только с самим Эндрю. Пожалуйста, никаких секретарш. Если его на месте нет, просто повесьте трубку.
— Ладно.
— И еще одно. Не говорите ему, что это я звоню.
— Не говорить, что это вы? А что же прикажете мне сказать?
— Мы так давно не разговаривали, что он, полагаю, напрочь обо мне позабыл. И мне бы хотелось, чтобы звонок оказался для него сюрпризом. А уж приятным или нет, это другой вопрос.
— А-а, понял. Ладно. Извините, какой, вы сказали, номер?
— 6–3-1.
— И дальше?
— 3–3-4–1.
— Свободно.
Здравствуйте. Нельзя ли поговорить с Эндрю Боулзом?
Алло? Я хотел бы поговорить с Эндрю Боулзом.
А-а, понятно. Не скажете ли, надолго?
Ясно, ясно.
Нет. Нет, я перезвоню, когда он вернется. Спасибо.
Всего доброго.
— Он вышел?
— Уехал.
— Уехал? Куда?
— На Дальний Восток. Гонконг, Австралия, потом домой через Сан-Франциско и Нью-Йорк. Будет в отъезде еще самое меньшее полмесяца.
— Вон оно как. Ну что ж. По крайней мере к тому времени, когда мы с ним сможем наконец поговорить, книга уже приобретет реальные очертания. А все-таки жаль. Было бы славно поболтать с Эндрю о том о сем — ведь сколько воды утекло… Прошло-то почти четыре года. Господи боже мой, целых четыре!
— Гм, Пол, ну что, начнем?
— Скажу вам без обиняков, Джон. Я устал. Очень, очень устал. По правде говоря, чем больше думаю о той работе, которую предстоит сегодня сделать, тем меньше чувствую в себе для этого сил. Я плохо спал ночь. Вы, естественно, мало что могли заметить из типичных признаков большого утомления. Ведь самый характерный из них — воспаленные глаза. Словом, хотелось бы сегодня утром отдохнуть. Отдохнуть и подумать. Не возражаете?
— Конечно нет. Могу я тем временем заняться чем-нибудь полезным?
— Безусловно. Расскажите мне, например, про Рембрандта. Я о нем как раз и буду думать. Не могу же я с бухты-барахты, не поразмыслив хорошенько, браться за книгу.
— Согласен.
— А потом, пока я буду отдыхать, вы, может, попытаетесь собрать картинку-головоломку? Как вы на это смотрите?
— Одобрительно. Только если вы не будете рассчитывать, что я сложу ее точнехонько к тому времени, как вы наберетесь сил для дальнейших трудов. Я, знаете ли, давненько не складывал головоломок.
— Картинок-головоломок. Головоломки, к вашему сведению, бывают самые разные.
— Да? Вот не знал.
— Теперь это мало кто знает. Так или иначе, рассчитывать на то, что вы ее быстро сложите, я не буду. Однако чем скорее начнете, тем быстрее закончите.
— Бесспорно.
— Ну-с, приступим к нашему Рембрандту?
— Постойте, я ведь все записал. Ага, вот. Итак. Название: «Автопортрет в возрасте…»
— Шестидесяти трех лет?
— Правильно. И был написан в?..
— Тысяча шестьсот шестьдесят девятом?
— Опять угадали.
— За несколько дней до смерти — верно?
— А вот тут — извините, мимо. Не дней, а месяцев. За четыре месяца.
— Четыре месяца? Точно?
— Все эти сведения я вычитал из пояснительного текста на стене.
— Неужто четыре месяца? Я был уверен, что ему оставались считанные дни.
— Нет, месяцы. Продолжать?
— Пожалуйста.
— Ну, вы, конечно, оказались правы. Нос у него — совершеннейшая картошка. И на самом кончике такое забавное пятнышко света.
— И, помнится, прямо под нижней губой седая бороденка.
— Нет.
— Нет?
— Он плохо выбрит. Вся нижняя часть лица покрыта щетиной. Но никакой седой бороденки там нет и в помине. Во всяком случае, такой, как вы описываете.
— Боже, что творится с моей памятью! Продолжайте.
— Руки у него как-то несуразно вывернуты.
— Вывернуты?
— Точнее сказать трудно; картина написана в таких темных тонах, что почти ничего не разберешь, но вроде бы руки лежат у него на коленях ладонями вверх.
— То есть пальцы не сжаты?
— Нет. А вы что думали, сжаты?
— Да, думал. Но… теперь я уже и сам не знаю. Надеюсь, он смотрит прямо в глаза зрителям? Смотрит грустно, спокойно и с достоинством.
— Верно. Этот взгляд прямо-таки гипнотизирует. Невольно чувствуешь, что не подобает подходить к нему слишком близко. Как будто перед тобой не портрет, а живой человек.
— Хорошо сказано. Н-да, жаль.
— Жаль чего?
— Жаль, что именно глаз и не будет, когда вы сложите картинку-головоломку.
— И правда жаль.
— Понимаете, Джон, когда художник и модель — один и тот же человек и, следовательно, глаза художника вглядываются в глаза модели, — глаза и являются главным в автопортрете. Можно написать прекрасный, трогательный и очень живой автопортрет даже без непременного сходства черт лица — всех, кроме глаз.
— Разрешите я продолжу? Над ушами дыбятся волосы, совершенно седые. На голове берет, вроде бы из мягкой замши.
— Слава тебе, Господи, за это.
— Что вы хотите сказать? За что тут благодарить Господа?
— За то, что хотя бы это я помню верно.
Джон, вы опять улыбаетесь. Пожалуйста, не ухмыляйтесь мне в спину.
— Ловко вы это улавливаете. Я действительно улыбнулся, это правда. Улыбнулся, слушая, как вы благодарите Бога за то, что на художнике замшевый берет. Но улыбнулся я совершенно беззлобно.
— Знаю. Я просто демонстрировал свою проницательность. Давайте посмотрим, сумею ли я сам опознать последний кусочек головоломки. На художнике сюртук бежевого цвета, возможно тоже замшевый, застегнут спереди на пуговицы. И меховой воротник. Прав я или… да прав, конечно!
— Почти правы.
— Почти?!
— Воротник не меховой. Он из того же материала, что и сюртук. Да, похоже, замшевый.
— О господи боже ты мой!
— Что случилось, Пол?
— Неужели теперь я теряю память?
— Пол, но это же пустяки. Ерундовские промашки. Ничего серьезного.
— А для меня этот меховой воротник, чтоб его, — вещь очень серьезная! Убийственно серьезная! Выходит, я даже не могу толком вспомнить свою любимую картину!
— Да вы же сами сказали, что не видели ее много лет.
— Джон, когда я лишился зрения, я лишился настоящего. Лишился напрочь. Хорошо, пусть. Я научился обходиться без него. Или почти научился. Но если я начну терять память, я лишусь не только настоящего, но и прошлого. И тогда мне останется одно лишь будущее. Боже правый, и какое будущее!
— Я почему-то воспринимал это иначе.
— До сих пор я, как дурак, жил самообманом и еще радовался. А мой рай обернулся адом.
— Но покуда я с вами, Пол, вы не будете утрачивать настоящее. Давайте я стану теперь вашим настоящим. А также и прошлым.
— Ничего не скажешь, Джон, очень великодушное предложение; однако мы оба прекрасно знаем, что вы здесь будете отнюдь не всегда, — так зачем это вообще предлагать? Наверное, больше всего на свете я ненавижу душевную щедрость особого рода: когда делаются великодушные предложения и при этом обе стороны сознают, что все это — пустой звук.
— Ну, извините, я только попытался…
— Пожалуй, пойду прилягу.
— А. Хорошо.
— Если бы вы тем временем взглянули на головоломку с картиной Рембрандта, я был бы вам очень признателен.
— Обязательно. А вы бросьте думать о делах. Постарайтесь немного отдохнуть.
— Увидимся позже.
* * *
Теперь мне ясно: я ничему не научился, ничего не запомнил. Столько лет, и все зря. Я беспомощен, совершенно беспомощен и, если не считать Джона, один в этом мире как перст. Без зрения, без глаз, без лица иодинодинешенек, отрезанный от мира, визуально отрезанный, изгнанный из монотонного одноообразия пульсирующей повседневной жизни этого мира. Ах, да был ли кто когда-нибудь в таком отчаянном положении? Ведь теперь для меня окружающее — это всего лишь чистый лист бумаги, чистый черный лист, с которого стремительно исчезают последние следы написанного текста. Чего бы только я не дал — мою правую руку, левую руку, ноги, нос, пальцы, половой член, да все, что угодно! — за возможность еще разок взглянуть на мир!
* * *
— Ну, глядите, чтобы он у вас напился пилюль и порошков от простуды по самые брови. Очень рекомендую.
Эти тоже годятся. Пусть пропотеет хорошенько, и все пройдет.
Угу.
Нет, нет, вовсе нет.
Не беспокойтесь, это совсем не трудно. Знаете, не такой уж я недоумок в поварском деле. Очень даже неплохо готовлю. Давно уже сам для себя кухарю.
Его капризы? Да, да, привыкаю к ним.
Ну что ж. Почему бы вам просто не отдохнуть недельку?
Я серьезно. Собственно, даже настаиваю.
* * *
Не волнуйтесь. Я сам поговорю об этом с сэром Полом, и, уверен, он возражать не станет. А неделя, само собой, будет оплачена сполна, на этот счет не волнуйтесь.
Нет-нет, не заходите, не беспокойтесь. Если мне что-нибудь понадобится, я вам позвоню.
Правильно.
То есть… Ну да, ну да, само собой.
Хорошо. Ну…
Ну, будьте здоровы. И обязательно передайте Джо мои лучшие пожелания.
Ладно. Пока.
Ага.
Непременно. Ну, до свиданья.
Пока.
А, Пол, это вы. Я и не заметил, что вы там стоите.
— Как я понимаю, вы разговаривали с миссис Килбрайд?
— Ну да. Она позвонила сказать, что Джо заболел. Свалился с гриппом.
— Если я правильно расслышал, вы отпустили ее на неделю, так?
— В общем-то да, отпустил. Его, видимо, сильно скрутило, и…
— Это все замечательно, Джон, но вам не пришло в голову сначала посоветоваться со мной? Прежде чем отказываться от ее услуг.
— Послушайте, Пол, вы же говорили мне, и не раз, чтобы я держался с миссис Килбрайд без лишних церемоний. Что она-де обслуживает меня здесь точно так же, как и вас. Разве вы этого не говорили?
— Верно, говорил. Но речь шла о лишней чашке кофе или яблоке в тесте. А вот что касается целой недели отпуска, то не забывайте: пока что плачу ей я и… Заметьте, я не сержусь; правда не сержусь, но мне кажется, в таких случаях не худо бы спросить меня, когда ей уходить и когда оставаться.
— Вы же спали. Я не хотел вас будить.
— Я не спал. И потом, неужели нельзя было подождать, пока я проснусь?
— Что вы, собственно, хотите сказать? Что я совершил ошибку, разрешив ей не приходить?
— Не то чтобы ошибку. Вполне возможно, я сказал бы ей то же самое. Просто я считаю, что говорить ей об этом — моя привилегия.
— Извините.
— И уж безусловно, прежде чем так бесцеремонно сжигать корабли, я бы договорился о каком-нибудь ином варианте. Как мы теперь будем с едой? Повесим, надо полагать, в окне почты объявление о том, что ищем кухарку. Один бог знает, кого мы рискуем в результате заполучить.
— Я же вам говорил, что охотно буду готовить для нас обоих. Хотите, начну прямо сегодня вечером.
— «Хочу»? Именно сегодня вечером, деваться-то некуда. Если мы вообще собираемся нынче есть.
— Послушайте, Пол. А не съездить ли мне днем в Чиппинг-Кэмпден за покупками? Тогда к ужину я приготовлю для нас что-нибудь вкусненькое. Как вы на это смотрите?
— Ну… Ну хорошо. Не стану отрицать: какое-то разнообразие вместо вечного кашеобразного варева миссис Килбрайд было бы очень кстати. Но сможете ли вы, да и есть ли у вас желание стряпать изо дня в день целую неделю?
— Мне нравится готовить на двоих. Для меня это не труд, а удовольствие.
— В таком случае договорились. Все хорошо, что… и так далее. Вы уже взглянули на картинку-головоломку?
— Само собой.
— И?..
— Выложил все кусочки по периметру. Внешние края.
— Уже? Ну, Джон, это здорово! По опыту знаю, что теперь дело с головоломкой, считай, наполовину сделано.
— С картинкой-головоломкой.
— Что?
— С картинкой-головоломкой. Помните? Головоломки бывают разные.
— Да, Джон, по опыту знаю, что дело наполовину сделано. В поэзии точно так же. Навряд ли вам известно, что я выпустил томик стихов?
— Нет, первый раз слышу. Поэзию я мало читаю.
— Юношеские стихи, типично юношеские стихи. Тонюсенький томик.
— Надо же.
— Как, в сущности, выразился Сирил Коннолли, в каждом толстом глупце скрыт тоненький, рвущийся на волю томик.
— Простите, не понял.
— А, не важно, не важно. Многим, однако, это понятно. Словом, то были рифмованные вирши, боюсь, дрянные, я в них не заглядывал много лет. Слава богу, сие издание почило в бозе. Для подающего надежды нет худшего врага, чем успех, как заметил тот же Сирил Коннолли. Прекрасно помню, однако, что начинал я неизменно с рифм — как вы начали картинку-головоломку с ровных краев. Вот и вся суть моей речи. Ничего особенного.
— Я бы с удовольствием их почитал. Ваши стихи то есть.
— Да нет, не почитали бы и не почитаете. Нам есть на что потратить ваше время с куда большим толком. К примеру, на работу над моей книгой. Не заняться ли ею? Утро-то уж почти прошло.
* * *
— Я опять весь в поту. Сколько времени мы корпим?
— Сейчас посмотрим. Уже почти половина шестого, а начали мы в двенадцать, сразу после того, как пробило полдень. Час ушел на обед и где-то минут тридцать на кофе. Всего, стало быть, чистых четыре часа.
— Только четыре? Мало, очень мало. Да что уж теперь. Прочтите-ка мне все сначала. А потом мы выпьем по стаканчику виски и расслабимся.
— Прочесть то, что мы сделали сегодня?
— Да, только сегодняшнюю порцию.
— Вы удобно сидите?
— Читайте, пожалуйста.
— «Давайте рассмотрим случай Рембрандта ван Рейна. Этот человек, чей последний автопортрет висит в Национальной галерее, — художник на закате своего земного существования, старый и некрасивый, но при этом спокойный и исполненный достоинства; он сидит положив руки на колени ладонями вверх, словно говоря зрителю: прими меня таким, каков я есть, каким я стал в старости; так вот, человек сей смотрит на нас с полотна теми же глазами, которыми он, художник, смотрел на это полотно триста лет тому назад. Всего четыре месяца отделяют его от смерти — или, вернее было бы сказать, от бессмертия. Его глаза, однако, — а мы чувствуем, что к этим глазам не подобает подходить слишком близко, как если бы перед нами был реальный человек, — его глаза и составляют главное в этой картине, ради них она и писалась. Ибо это не столько автопортрет, сколько исследование глаз, исследование тех глаз, которые первыми видели то, что видим сейчас мы, и которые, кажется, пристально смотрят на нас, разглядывающих их, и устанавливают с нами зрительный контакт через пропасть в три столетия.
С нами, говорю я. Но ведь у меня же нет глаз, мне нечем разглядывать глаза Рембрандта. Я не могу установить зрительный контакт с ним или с кем-либо еще в целом мире. Тем не менее я по-прежнему «вижу» эти его глаза, даже при том что я не видел самого портрета уже несколько лет. Я вижу их так называемым внутренним оком, которое, пройдя через все испытания и муки, выпавшие мне в последние годы, осталось невредимым. Нет уже глаз Рембрандта; и моих тоже нет. Однако две пары призрачных глаз, его и моих, продолжают поддерживать контакт, его — благодаря изображению на полотне, мои — благодаря памяти.
Теперь давайте вообразим себе его «Автопортрет в шестьдесят три года» в виде разложенной на скатерти картинки-головоломки. Нет, к чему напрягать воображение? Ведь такая головоломка существует. Продается в сувенирном магазине Национальной галереи. Но представьте себе ее целиком, кроме тех нескольких кусочков, не более трех-четырех, которые и составили бы глаза Рембрандта. Что же окажется перед нами? Общий вид человеческой головы и торса. Или, скорее, обычная, с ровными краями, прямоугольная, так сказать, карта этого вида. А в центре — пространство скатертной ткани, извилисто, как всегда в головоломках, очерченное, с прихотливо изогнутыми краями, словно причудливой формы бассейн какой-нибудь голливудской звезды; именно это пространство и занимали бы глаза».
— Ну? Чего же вы ждете?
— Это все.
— Все? Все, что мы сделали?
— К сожалению, да. Не так уж и плохо, в наших-то обстоятельствах. Я только что подсчитал количество слов. Триста семьдесят.
— Гм.
— Можем тут же продолжить.
— Нет. Нет, пока хватит. Но меня вот что интересует. Есть в этом какой-то смысл?
— По-моему, есть, и немалый.
— Спасибо на добром слове, Джон, но я не могу отделаться от мысли, что все это — одна сплошная болтология. А вот если бы я посмотрел собственными глазами, то мог бы судить сам.
— На картину?
— Да на текст!
— А-а.
— Все это словоблудие про внутреннее зрение… Внутреннее око? Чушь собачья, и больше ничего!
Ох-хо-хо. Ну да ладно. Утро вечера мудренее, как говаривал кто-то.
* * *
— Осторожно, тарелка очень горячая.
— Ну, Джон, что бы это ни было, я уже могу со всей определенностью сказать: тут стряпня совсем не à la варево доброй миссис Килбрайд.
— Итак, по принципу циферблата: фазан — ровно в полдень, жареный картофель — в три, фасоль — в семь.
— М-м-м. Какой восхитительный аромат! Хотя фраза «Фазан ровно в полдень» очень напоминает название какой-нибудь жуткой, но ловко сварганенной пьесы Раттигана или Н. Ч. Хантера. А соуса тут, случайно, нет?
— Есть, а как же! Соус — постойте… Я знаю, вы хотите, чтобы я не вдавался в подробности, но все же должен сказать, что соус — на позиции десять часов десять минут.
— Десять десять, да? А вы знаете, что это за время?
— Что-что? Я, кстати, наливаю вам вина. «Шамболь-Мюзиньи» тысяча девятьсот девяностого года.
— Простите, не понял.
— Я про вино. Так вы говорили?
— Говорил? О чем?
— Десять десять.
— А, да. Именно это время всегда показывают на рекламе наручные часы. Неизменно.
— Правда?
— Видите ли, это создает впечатление, что циферблат «улыбается». И тем придает часам дополнительную привлекательность в глазах потенциального покупателя. Так это принято объяснять.
— Ну да? И откуда вы все это знаете?
Пол? Вам что-нибудь…
— Блокнот ваш на столе?
— Конечно. А что? Пришла в голову какая-то мысль?
— Да, насчет циферблата. Десять десять. Похоже на физиономию слепца, улавливаете? Помните, что я вам говорил? Про то, что слепой вынужден стать самым терпимым человеком на свете? И улыбаться, вечно улыбаться; на его физиономии всегда десять десять, как на рекламном циферблате, — так ему легче… м-м-м… снискать расположение тех… тех своих знакомых, на чью помощь ему только и придется рассчитывать в трудную минуту. Запишите-ка это, пожалуйста.
— Готово.
— Спасибо. Как вам кажется, неплохо получилось? Сдается мне, я даже знаю, куда это вставить.
Джон, вы улыбаетесь.
— Извините, просто вы так произнесли «Сдается мне, я даже знаю, куда это вставить» — почти на грани непристойности.
— А, да-да, понятно.
— Но вы и вправду не перестаете меня поражать. Прямо как Шерлок Холмс. Каждый раз застаете меня врасплох.
— Знаете, Джон, мне, наверное, не следовало бы раскрывать вам все мои секреты, но вынужден вас все же разуверить: ничего сверхъестественного тут нет. Улыбаясь, вы морщите губы и прицокиваете языком — очень тихо, еле слышно, но все же уловимо — и при этом еще своеобразно фыркаете носом. Слепой ведь не упускает ничего. Я действительно могу расслышать, как вы улыбаетесь.
— Просто страшно подумать.
— Так ведь все зависит от того, чему вы улыбаетесь, верно? Ну вот, вы уж меня простите, но я увлекся нашей бессвязной болтовней, и теперь вам придется заново рассказать мне, что где у меня на тарелке.
— Полдень — фазан. Три часа — картофель. Семь — фасоль. И десять десять — соус.
— Благодарю вас. Кстати, какой роскошный запах у вашего лосьона после бритья.
— «Джаз». Сен-Лоран. Надеюсь, не слишком бьет в нос?
— Ничуть. Запах, я бы сказал, сдержанно-пикантный. Возможно, очередная безвкусная бурда, изготовляемая миссис Килбрайд, и не выдержала бы такого ароматического удара, но это… Ну, Джон, поздравляю, фазан восхитителен, совершенно восхитителен.
— Приятно слышать. Правда приятно. Ведь я давным-давно не готовил для двоих.
— Вы уже говорили. Но…
— Да?
— Почему, Джон?
— Что почему?
— Почему вы давно не готовили для двоих?
— Вы же знаете почему. Я живу один.
— Но я об этом и спрашиваю. Почему вы живете один?
* * *
Вы еще молоды. По всей видимости, относительно хорошо обеспечены. И вы явно человек приметный, более чем приметный. Еще в первый день нашего знакомства вы сами сказали, что недурны собой. Я, конечно, не хочу лезть не в свое дело, но признаюсь, меня снедает любопытство. Вы-то ведь про меня уже многое узнали. Итак, почему вы до сих пор не женаты?
— Ответа на этот вопрос я не знаю.
— Разве вы не любите женщин?
— Что?
— Разве вы не любите женщин?
— Вы имеете в виду, не гомик ли я?
— Кажется, нынче говорят «голубой». Это ли я имел в виду? Пожалуй, да. Как вы понимаете, для нашего с вами сотрудничества это не имеет ни малейшего значения.
— Нет, я не гомик.
— Тогда почему же вы один как перст? Уж простите меня, Джон, но вы живете в моем доме, а я почти ничего не знаю о том, какое существование вы вели до приезда сюда; хоть я и увечное страшилище, но другие представители моего вида интересуют меня ничуть не меньше, чем любого нормального человека.
— Можно просто сказать: я всегда был довольно нелюдимым.
— Бросьте, Джон, вы же не отвечаете на вопрос, а только вынуждаете меня поставить его несколько иначе. Почему вы всегда были довольно нелюдимым? Расскажите-ка про себя.
— Если не возражаете, Пол, я предпочел бы не отвечать.
— Вон как!
— В конце концов, нелюдим потому, в частности, и нелюдим, что не любит говорить про свою жизнь, правда? Ну сами подумайте. Если бы меня действительно тянуло откровенничать, я не был бы таким нелюдимым. Улавливаете мою мысль?
— Я улавливаю другое: я вижу тут искусную, по всем законам софистики выстроенную попытку вообще избежать ответа на вопрос. Ну, будь по-вашему. Вы, значит, предпочитаете о себе не рассказывать; что ж, это ваше право, я готов отнестись к нему с уважением. Но если вам когда-нибудь захочется, как вы выразились, пооткровенничать, имейте, пожалуйста, в виду, что у вас здесь есть друг, который с готовностью выслушает все, что вы скажете.
— Очень любезно с вашей стороны, Пол.
— Да, Джон, ужин и впрямь восхитительный. Или я уже это говорил? Фазан приготовлен именно так, как надо. Нежный, не слишком волокнистый. А картошка — картошка просто тает во рту.
— Как вам соус?
— Соус? Да, тоже на редкость хорош. Есть в нем особый тонкий привкус. Не могу точно определить, какой именно. Необычный, но очень, очень приятный.
* * *
— Ктоо-о-о
Подсказал: она моя?
Кто там?
Есть там кто-нибудь?
Джон, это вы?
Скажите ради бога хоть слово!
Джон! Джон! Джон!
— Я здесь! В чем дело? Что-то случилось?
— Зайдите скорее сюда!
— Вы хотите сказать, в…
— Да, да! Заходите внутрь! Какое это имеет значение?
* * *
— Что произошло?
— Ответьте мне честно, Джон. Вы стояли минуту назад… стояли в ванной комнате?
— Что?! Конечно же нет.
— Послушайте, причина ведь меня не волнует: по ошибке вы зашли или вам что-то привиделось… Не имеет значения. Просто мне необходимо знать, стояли вы там или нет. У двери.
— Да нет же, Пол, не стоял, уверяю вас.
— А где вы были?
— Когда вы меня позвали? Сидел за столом, занимался картинкой-головоломкой. Я ее почти сложил.
— Полагаю, нет смысла спрашивать вас, не заметили ли вы кого-нибудь? Я имею в виду, в прихожей или…
— Разумеется, не заметил. Во всем доме никого, кроме нас с вами, нет. Я сам запер входную дверь.
— А черный ход?
— Так его сегодня и не отпирали. Что случилось? Когда вы лежали в ванне, вам показалось, что кто-то над вами стоит, да?
— Не знаю, я уже вообще ничего не знаю. Но свет-то горит?
— Горит, горит. Пол, в доме, кроме нас, ни души. Можете мне поверить.
— Да. Да, вы, разумеется, правы. Но я так струхнул — вы представить себе не можете. Сердце до сих пор колотится. Я в самом деле готов был поклясться…
— Слушайте, мне известно, что слепые становятся особенно чуткими к… Ну, что у них остальные органы чувств гипертрофируются… Правильно я употребил это слово?
— Да.
— В таком случае не исключено, что у вас развилась повышенная чуткость, правда? Быть может, теперь вы стали слышать звуки — всякое там поскрипывание и прочее, — которые издает старый, обветшавший дом, не более того, а вы раздуваете из этого бог знает что. Разве не может такого быть?
— Да, я… Я уверен, что так оно и есть. Пожалуй, тут вы верно подметили. О господи, я просто сам не свой. И себя, и вас поставил в неловкое положение. Но говорю вам, Джон, я готов был поклясться, понимаете, поклясться, что в ванной кто-то есть.
— Хотите, чтобы я остался с вами?
— Нет, нет, вы очень добры, но я… Мне все равно пора вылезать. Вода уже чуть теплая. Большое спасибо, Джон. И простите, что вам приходится терпеть мои дурацкие закидоны. Удовольствие, надо полагать, маленькое. И в круг ваших обязанностей, боюсь, совсем не входит.
— Не думайте об этом. Сейчас вам нужно хорошенько выспаться.
* * *
Неужели мне все это мерещится? Неужели? Может быть, я, как подсказывает Джон, стал чрезмерно чуток? Никогда не слыхал, чтобы подобное происходило со слепцами, но смысл в этом есть, и немалый. Услышав легкое поскрипывание пола в ванной, я сразу непроизвольно заключаю, что скрип «вызван» чем-то — вернее, кем-то. А ведь на самом деле существуютследствия без причин. Вещи в доме скрипят сами по себе. Шевелятся сами по себе. Когда что-то происходит, часто невозможно указать причину, по которой данное явление происходит в какой-то конкретный момент. А не в другой — минутой раньше или тридцатью секундами позже. Жизнь ведь не роман, она не обязана оправдывать каждое составляющее ее микрособытие. Быть может, все дело в том, что после стольких лет полного одиночества присутствие в доме другого человека само по себе сделало меня гипертрофически восприимчивым к тем звукам и ощущениям, на которые люди, всю жизнь живущие бок о бок с другими, не обращают внимания и в конце концов вообще перестают замечать? В этом ведь тоже есть смысл. Возможно, я просто забыл, какие звуки связаны с присутствием «посторонних». Или я схожу с ума. Ведь в сумасшествии тоже можно усмотреть свой смысл.
* * *
— Это вы, Джон?
— Нет, сэр Пол, это я, миссис Килбрайд.
— Миссис Килбрайд? Какого черта вы здесь делаете? Вы же на неделю в отпуске.
— Знаю, знаю, как не знать. Да только я на кухне шитье свое позабыла… и журнал «Пиплз френд»… А еще хотела хоть одним глазком поглядеть, как оно все тут, гладко или нет. Дай-ка, думаю, забегу раненько, пока вы, ребятки, еще не встали.
— Ребятки!
— Ну, вы ж меня знаете. Я же страсть люблю подразниться.
— Да, но уж избавьте меня. А который вообще-то час?
— Только-только семь пробило. Неужто не слыхали церковных часов?
— Да разве я стал бы вас спрашивать, если бы слышал?
— Ууу-у, кто-то сегодня встал не с той ноги. А чего это вы вообще вскочили в такую рань? На моей памяти, вы всегда любили поваляться в постели подольше.
— Опять плохо спал ночь.
— Опять плохо спали? Не спится, что ли?
— Да, не спится. Кофе уже есть?
— Так я только еще чайник поставила. Бедняжечка вы мой, вид-то у вас совсем квелый, это уж точно. Витамины вам нужны, вот что.
— Ради бога, миссис Килбрайд, я сегодня не в том настроении.
— Да я просто с вами разговариваю, не молчать же мне.
— Вот это мне как раз и не нравится. И почему люди думают, что нужно постоянно болтать языком? Рты у нас ведь предназначены еще и для еды, однако мы не едим беспрерывно, правда?
— Легко вам говорить. Видели бы вы моего Джо, вы бы иначе запели. Какая там еда! Можно подумать…
— Как там Джо, кстати?
— Ох, сэр Пол, до чего ж я беспокоюсь! Сроду не видала его таким хворым, в чем только душа держится.
— Ну-ну, миссис Килбрайд, выше нос.
— Да, сэр Пол, если б вы его хоть одним глазком увидали, вы бы поняли…
— Ну-ну. Уверен, что вы волнуетесь совершенно понапрасну. У него просто тяжелый грипп, вот и все. Гм, кофе готов?
— Погодите. Вода еще не вскипела.
— «Нет… Нет, вода кипит…»
— Чего говорите?
Да нет, сэр Пол, она совсем даже не кипит. О чем вы толкуете? Вы ж ее видеть-то не можете.
— Извините, миссис Килбрайд, я был мыслями далеко отсюда.
— Оно и видать. Хотите чего-нибудь горяченького на завтрак? Яичницу-болтунью?
— Нет, спасибо. Просто поджаренный хлеб.
Нет, миссис Килбрайд, я вспомнил маленького мальчика, которого знал когда-то. Давным-давно. Мы вместе купались. На побережье в графстве Суффолк. Вернее сказать, купался он. Я еще стоял на берегу и осторожно пробовал воду ногой, а он уже бултыхнулся в море. И когда я его спросил, не ледяная ли вода, он воскликнул: «Нет, вода прямо кипит! Кипит!» Прелесть, правда? Я ему тогда крикнул: «Если вода кипит, почему нет пузырьков?» Но он к тому времени был уже далеко и не слышал.
— Вы купались? Даже не представляю.
— Не всегда же я был таким страшилищем, как теперь.
— Вам хлеб маслицем помазать?
— Да, пожалуйста.
— А джемом?
— Второй кусок, а первый не надо. Если, конечно, вы поджариваете два куска.
— Два, два. Джон еще не вставал?
— Нет. Джон тоже из тех, кто любит поваляться подольше.
— Просто я сунула нос в соседнюю комнату, а там на столе головоломка лежит, уже вся сложенная.
— Закончена, значит? Замечательно; стало быть, сегодня мы ею и займемся.
— Так она вам нужна для вашей книжки, что ли?
— Естественно. Я специально попросил Джона привезти ее из Лондона. Из Национальной галереи. Неужели кофе все еще не готов?
— Готов, как не готов. Нате-ка. А вот и ваш жареный хлеб. Который слева, тот намазан маслом.
— Спасибо.
— И чего ж это на ней такое?
— Где?
— Да на головоломке вашей.
— И вы задаете мне этот вопрос?! У вас же есть глаза, не так ли?
— Ну, есть, да только я не про то. Та чудная штуковина между ними зачем?
— Чудная штуковина между вашими глазами? Рискну выдвинуть смелое предположение, что это ваш нос.
— Ой, ну да, ха-ха-ха, но я ж не про то. Я про то, что в головоломке. Какая-то чудная штуковина.
— Что еще за чудная штуковина?
— На полу валяется. Лежит между теми двумя. Уж я и так и сяк глядела — все одно не пойму, что это такое.
— А я никак не пойму, о чем это вы толкуете. Оторвите-ка мне кусок бумажного полотенца, руки вытереть.
— Нате. Штуковина эта… в том-то и дело, не знаю я, чего это, и все тут. Чего-то там словно бы торчит между двумя мужчинами.
— Господи боже, какими двумя мужчинами?!
— Да теми же, что на головоломке.
— Что вы сказали?!
— Батюшки, вы только гляньте, он аж хлеб уронил! И, ясное дело, по закону подлости — джемом вниз. Давайте я возьму…
— Ах, да забудьте вы про этот проклятый хлеб! Что вы сейчас сказали?!
— Вот чего, сэр Пол, не надо на меня кричать. Знаю, спали вы плохо, не выспались, но ко мне, все одно, какое-никакое, а уважение имейте.
— Прошу вас, умоляю, миссис Килбрайд, это очень для меня важно. Что именно вы сказали про головоломку?
— Да никак я не могла взять в толк, что за штуковина лежит на полу — только всего и сказала-то.
— «Между двумя мужчинами» — вы так сказали, верно?
— Ну да, меж них она и лежит.
— Но что же там за мужчины? На картине-то всего один.
— На какой такой картине?
— Которая на головоломке! Из кусочков составляется знаменитая картина!
— Ну, не знаю. Одно могу сказать: мужчин там двое, и точка. Да еще эта штуковина.
— Пойдемте со мной в гостиную.
— Что? Прямо сейчас?
— Да, сейчас. Это очень, очень важно.
— Ой, боже ж ты мой, да что я такого сказала-то? Ох, ну, так и быть. Погодите-ка.
— Скорее, пожалуйста.
— Иду, иду.
— Так, хорошо. Скажите мне, коробка здесь?
— Коробка? Какая коробка?
— Коробка с головоломкой. Я имею в виду коробку, в которой головоломку привезли.
— Нет… Нет, ничего такого не видать. И на столе нету.
— Ладно. Пускай. Посмотрите… Просто посмотрите на саму головоломку и опишите то, что видите.
— Да ради бога, лишь бы вы не блажили. Ну, там, стало быть, двое мужчин.
— Как они одеты?
— По-старинному. Один смахивает на Генриха Восьмого, только разве похудее будет. А второй вроде как священник. Католик небось.
— А про какую это штуку вы все толкуете? На полу которая.
— Ну, в том-то и дело. Говорю вам, не знаю. Вообще ни на что не похожа. Прямо никак не разберешь. Чего-то такое расплющенное, вроде лепешки, что ли…
— Расплющенное, вроде лепешки?..
А скажите, миссис Килбрайд, не череп ли это?
— Череп? Ну нет, ни в коем разе!
— Вы уверены? Слушайте, возьмите-ка меня за палец!
— За палец?
— Да! Вот за этот палец!
— Ладно, пожалуйста. И чего вы хотите, чтобы я с вашим пальцем сделала?
— Хочу, чтобы вы подвели его к этой, как вы выражаетесь, штуковине.
— Ну вот, уже в нее тычете.
— А теперь взгляните-ка сбоку. Не на палец, конечно, а на штуку эту. Взгляните на нее вот отсюда.
— Ладно, ладно, только не пихайте меня.
— Извините. Просто следите за движением моего пальца. Вы следите?
— Слежу, слежу.
— Что теперь скажете? Не может ли это быть изображением черепа?
— Что ж… вроде как и может. Может, и правда череп, если уж на то пошло. Но тогда скажу, что нарисован он, по-моему, не шибко здорово.
— Это не важно. Так, а прямо над этой штукой стол есть?
— Есть.
— А на столе лютня?
— Чего?
— Нечто вроде мандолины. На гитару похоже.
— Верно, верно.
— И глобус?
— Ага.
— Хорошо. Теперь последний вопрос. Если не ошибаюсь, эти двое мужчин стоят перед занавесью. Правильно?
— Да.
— Какого цвета занавесь?
— Зеленая.
— Верно, зеленая. Конечно же зеленая. Большое спасибо, миссис Килбрайд, очень вам благодарен. Больше я вас не задерживаю. Картина мне ясна. Ха, вот именно, картина мне ясна.
* * *
— Доброе утро, Пол.
— А, Джон, это вы. Доброе, доброе утречко вам. Хорошо спали?
— Неплохо. А вы?
— Я? О, прекрасно. Просто прекрасно.
— Впервые вижу, чтобы вы спустились сюда раньше меня.
— Впервые, значит?
— Да. Вы давно встали?
— С час назад. Утро было чудесное, и мне расхотелось валяться в постели.
— Утро было чудесное? Сейчас вообще-то небо затянуто тучами.
— Ну, а мне оно показалось чудесным. Слепому-то какая разница? Я уже встал. И, как говорится, рву постромки. По-стром-ки.
— Пойду поставлю чайник. Вам, наверное, до смерти хочется кофе.
Вот те на!
— В чем дело, Джон?
— Да тут полный кофейник кофе!
Это вы, Пол, его сварили?
— Я? Конечно нет. Вы же знаете, я совершенно беспомощен. Нет, если вам хочется кого-нибудь поблагодарить, благодарите миссис Килбрайд.
— Миссис Килбрайд?
— Да, кофе сварила миссис Килбрайд. Наливайте себе.
— Значит, миссис Килбрайд приходила сюда?
— Угу. Она что-то здесь забыла. Ах да, припоминаю, корзинку с шитьем. На самом деле, подозреваю, ей хотелось сунуть нос на кухню, а также в гостиную — посмотреть украдкой, что тут и как. Собственно, она сама в этом почти призналась.
— И что-нибудь ей пришлось не по вкусу?
— Трудно сказать. Мы просто поболтали о том о сем. А вы что же, кофе не пьете?
— Пью, конечно. Просто…
— Да?
— Пол, меня тяготит одна вещь; висит на душе как камень.
— Камень на душе, говорите?
— Да, я все хотел… хотел…
— Если на душе камень, то лучше, мой милый, его и не трогать: не ровён час сорвется, а нам это ни к чему.
— Я теперь уже очень хорошо изучил вас, Пол. Житье бок о бок с вами странным образом привело к тому, что и у меня… и у меня развилась невероятная чуткость, восприимчивость. Прямо как у слепого. Как у вас, собственно. Я начинаю улавливать… Выскочило… слово. Нюансы? Я начинаю улавливать нюансы лучше и быстрее, чем когда-либо прежде. Взять, к примеру, ваш тон. Теперь я подмечаю малейшие оттенки в вашем голосе. Знаете, ваша язвительность нередко весьма тяжеловесна, но бывает и очень тонкой. Тем не менее я воспринимаю ее тотчас же и, как правило, могу заранее сказать, что будет дальше. Ощущение такое, будто у меня выросли антенны, и теперь я слышу то, чего прежде не слышал. Не знаю, ясно ли я выражаюсь?
— Вы говорите вполне разумные вещи. Продолжайте.
— Вот хоть сегодня. Резкая нотка в вашем голосе дает мне ясно понять: что-то не так.
— А. И это означает?..
— Это, мне кажется, означает, что вам известно кое-что, чего я не знаю.
— Мне известна уйма вещей, которых вы не знаете.
— Тут не нужно быть семи пядей во лбу, Пол. Этот ваш тон плюс тот факт, что сюда приходила Миссис Килбрайд, — а мы ведь оба знаем, какая она трепушка… Может быть, я сам подставляю себя под удар, но готов держать пари — вам уже известно про головоломку.
— Известно.
— Я сам собирался вам рассказать. Правда.
— Неужели? Что же вы собирались мне рассказать, Джон? Как намеревались оправдать свой обман слепого человека?
— Вы должны мне поверить, если я скажу…
— А с чего это мне вам верить? С чего мне верить хоть единому вашему слову? Вы мне отвратительны, Джон, да-да, совершенно отвратительны. Не стану делать вид, будто я скорее оскорблен, чем зол, это не так. Я страшно зол.
— Вы имеете на это полное право.
— Обманывать слепца? Уму непостижимо! Это гнусно, Джон, гнусно. Неужели вы самому себе не противны?
— Я все понимаю.
— Ох, да вы с вашей поганой душонкой вполне друг друга стоите!
— Позвольте мне все же объяснить…
— Объяснить? А что тут вообще объяснять? Чего, интересно знать, вы надеетесь добиться своей жалкой софистикой?
— Ну дайте же мне сказать. Когда я был в Национальной галерее, когда покупал головоломку…
— Это ведь «Послы» Гольбейна, не так ли?
— Миссис Килбрайд вам сказала?
— Миссис Килбрайд?! Да ей что «Послы» Гольбейна, что черепашье дерьмо — все едино.
— Тогда как же вы узнали?
— С помощью моих чутких пальчиков! Головоломки ведь выпуклые, что твой «брайль».
— На ощупь?! Ну, знаете, это…
— Да не валяйте дурака! Вычислил сам. Больше вам и знать нечего.
Итак, Джон, на чем вы остановились?
— Это правда, там действительно не было головоломки с картиной Рембрандта, как вы и подозревали. Но я — только не спрашивайте почему — решил вместо него купить Гольбейна. По какому-то внутреннему побуждению, по необъяснимой прихоти. В ту минуту, Пол, клянусь, клянусь, у меня не было никакого намерения выдавать его за Рембрандта. Просто мне показалось… показалось, что вещица забавная, стоит ее купить. А потом, когда приехал домой, я хочу сказать, когда вернулся сюда и вы стали расспрашивать меня о поездке в Лондон, на меня что-то нашло, сам не понимаю что. У вас был такой унылый, подавленный вид, и я вдруг, к собственному изумлению, ни с того ни с сего выпалил, что мне в конце концов удалось купить именно то, что нужно. Пол, я всего лишь хотел доставить вам радость. Поскольку вы все равно видеть картину не могли, я и подумал: та или эта — какая разница?
— Понятно. По внутреннему побуждению. По необъяснимой прихоти. Однако же вы сели и сложили-таки Гольбейна. Закончили целиком. Решили подкрепить иллюзию. Даже предоставили мне возможность продиктовать для книги пассаж о том, что такую картинку-головоломку и воображать не нужно, потому что она существует в реальности. Зачем, Джон? Ради всего святого, скажите, зачем?
— Боже, как мне было тошно. Настолько тошно… настолько тошно, что я не сомневался — вот сейчас вы уловите испуг в моем голосе. Я не знал, что делать. Поймите же, я думал, что головоломка станет всего лишь… всего лишь метафорой. Я понятия не имел, что вы намеревались как раз о ней и писать. Повторяю, это была страшная глупость, но я совершил ее, чтобы доставить вам радость.
— Н-да, Джон, признаюсь, я уж не знаю, что и думать.
— Если вы хотите, чтобы я уехал, я это пойму. Сложу вещи и уеду прямо сейчас, если только вы того пожелаете.
— В этой ситуации именно так и следует поступить.
— Значит, решено? Хотите, чтобы я уехал?
— Господи боже, знать бы, чего я хочу!
Если вы уедете, с чем же я здесь останусь? С жалкой стопкой листков и дорогим, но бесполезным компьютером. С другой стороны…
Хорошо. Хорошо. А теперь слушайте меня, Джон. Я хочу, чтобы вы очень внимательно выслушали вопрос, который я собираюсь вам задать.
— Слушаю.
— Вопрос такой: могу я вам доверять?
— Пол, я…
— Возможно, я сошел с ума, возможно, я рою себе яму глубже прежнего, но могу ли я вам доверять? Могу ли надеяться, что вы никогда больше не сыграете со мной такой же дурацкой шутки? Никогда не унизите меня подобным образом?
— Уверяю вас, Пол, у меня вовсе не было таких намерений.
— Отвечайте на вопрос. Могу я вам доверять?
— Да.
— Хорошо, Джон. Я готов считать, что все это произошло по случайному помрачению ума. Но теперь история закончена, точка. Никаких извинений, никаких оправданий. Больше мы о ней не будем вспоминать никогда.
— Как вас понимать? Вы хотите, чтобы я остался?
— По-моему, именно это я и сказал.
— Я вам очень признателен, Пол.
— И?..
— Что?
— Чтобы духу этого Гольбейна не было. Не просто на столе, но вообще в моем доме.
— Я избавлюсь от него немедленно.
— И последнее.
— Да?
— Я давеча отпустил по вашему адресу несколько весьма нелестных замечаний.
— Пол, я их заслужил. Не надо просить прощения.
— Что вы их заслужили, мне известно, и я отнюдь не собирался просить прощения. Я хотел сказать совсем другое.
— Извините.
— Я вам уже говорил, перестаньте то и дело извиняться. С души воротит.
— Это чисто нервное. Постараюсь держать себя в руках.
— Так вот что я хотел вам сказать: я отпустил в ваш адрес несколько крайне нелестных замечаний, в частности, что-то вроде «Как вы сами себя терпите?». Помните?
— Да, конечно.
— А потом, если не забыли, я добавил: «Вы с вашей поганой душонкой вполне друг друга стоите!»
— Да.
— Запишите-ка это, пожалуйста.
— Хорошо.
* * *
— Брр-р. Холоднее, чем я думал.
— А если шарф завязать покрепче?..
— Возможно, вы правы. Секундочку.
Да, так гораздо уютнее. Ну-с, Джон, может, сегодня вечером двинемся в противоположную сторону?
— Как, вообще выйдем из деревни?
— Нет. Если свернем направо за угол и обойдем деревню по часовой, а не против часовой стрелки, то не выйдем.
— Хорошо.
* * *
Знаете, Пол, ваше предложение пойти против часовой стрелки напомнило принцип циферблата. Одиннадцать часов — церковь, три — пивная, девять — стадо овец.
— Стадо овец? Неужели их еще не загнали домой?
— Нет. Пасутся в поле за общинным выгоном.
— Бог ты мой. Который же час?
— Не забывайте, мы вышли раньше обычного. Сейчас чуть больше семи.
— Пусть даже и так рано. А что там на выгоне?
— Сходим с тротуара. Что именно вас интересует?
— Надеюсь, детей на качелях нет?
— Вообще-то есть. Трое.
— Можете их разглядеть?
— С трудом, но могу. Поднимаемся на тротуар.
— Опишите-ка их.
— На карусели крутятся две девочки. Лет двенадцати или, возможно, тринадцати. Не исключено даже, что близняшки. Обе, кажется, в темно-синих пальто, но я могу ошибиться насчет цвета, уже ведь стемнело. Словом, на обеих пальто, шарфы и… если не ошибаюсь, это называется «шапочки с помпонами».
— Но вроде бы не слышно ни девчачьего визга, ни хихиканья.
— Они просто молча кружатся на карусели.
— А еще один, третий ребенок?
— Это, по-моему, маленький мальчик. Трудно сказать наверняка: отсюда плохо видно. Навряд ли старше пяти-шести лет.
— Безобразие. Ему пора быть в постели. Небось родители — молодые придурки, которым только-только стукнуло двадцать. Им плевать, чем занят их отпрыск. Таких надо подвергать тестированию, прежде чем разрешать им размножаться. И что же он делает?
— Просто стоит. Наблюдает за девочками. Одинокий заброшенный малыш.
— Не сомневаюсь. Как он одет? Надеюсь, тепло укутан?
— Вроде бы. На нем тоже шапка с помпоном.
— А рукавички? Рукавички на нем есть?
— Рукавички? Ну, их отсюда никак не разглядишь. Край тротуара.
— Жаль. Я питаю особую нежность к детским рукавичкам.
— Правда?
— Угу.
— Можно спросить почему?
— Обожаю малышовые рукавички, и все тут. Знаете, их еще прикрепляют на веревочках к рукавам пальто, и, когда карапузы ходят вперевалочку, они болтаются возле детских ручек. Даже не могу сказать, за что я их так люблю, эти рукавички. Но просто обожаю.
— Да, пожалуй, они и вправду очень миленькие. То есть… Извините.
— За что тут-то извиняться?
— Да я голову даю на отсечение — вы терпеть не можете словечко «миленький».
— Вовсе нет. Ничего не имею против. Да и с чего бы?
— Без всякой причины. Просто предположил. Пройдем через церковный погост? Ворота еще открыты. Или двинемся прямо?
— Пойдем, пожалуй, прямо. Оставим мертвых почивать в мире. А почему бы вам не описать, как эффектно смотрится церковный шпиль на фоне неба?
— Ну, это типично английское зрелище. Можно сказать, неброское, но впечатляющее. Шпиль — как вы и сами, я уверен, прекрасно знаете — вытянутый, но довольно-таки тяжеловесный. Не заостренный. Не из тех, что взмывают в небо и, если пристально глядеть на них, словно бы покачиваются. Этот прочно стоит на земле, у него нет… нет… претензий на готическую воздушность.
— Никаких возвышенных устремлений.
— Вот-вот. И даже не делает вида, что таковые имеются. Да и само небо какое-то английское. Его не назовешь пылающим, необычайно ярким. И тем не менее при всей сдержанности красок оно глубоко трогает мою душу.
— А цвет?
— Неба?
— Да.
— Темно-серое. Сине-серое. Почти «металлик». По нему плывут облака — над церковью нависла целая гряда, — плывут, но очень-очень медленно. Заметить их перемещение так же трудно, как уловить движение часовой стрелки.
— Хорошо сказано. Знаете, Джон, в один прекрасный день вы сами вполне можете стать писателем.
— Из ваших уст это большой комплимент.
— Я серьезно. У вас по-настоящему верный глаз и действительно живое воображение. Точнее, даже слишком живое. Nota bene, как говорится, памятуя историю с головоломкой.
— Послушайте, Пол, больше всего мне хотелось бы снова как следует извиниться за все, что я натворил. Вообще говоря, меня прямо-таки изводит запрет повторять вам снова и снова, что мне очень стыдно, что я прошу прощения… Тротуар… Готов повторять вам, что я очень сожалею о содеянном, пока мы оба не посинеем, я — от постоянных извинений, а вы — от выслушивания их. Но вы же сами решительно заявили, что вопрос исчерпан, книга закрыта, следовательно, мне придется и дальше держать это в себе.
— Как вы сказали?
— Сказал, что просто придется помалкивать.
— Нет-нет-нет, до того.
— До того?
— Повторите дословно!
— Я сказал, что вопрос исчерпан, книга закрыта.
— Закрытая книга! Великолепно! То, что надо!
— Что «что надо»?
— Закрытая книга, неужели не понятно? Закрытая книга!
— Простите?
— Заглавное «3». Закрытая книга. Идеальное название для моей книги!
— То есть вместо «Правды и последствий»?
— Ох, да мне это название никогда не нравилось! «Правда и последствия»! Такая напыщенность! Нет, нет, «Закрытая книга» просто выше всяких похвал. На обложке будет выглядеть замечательно. Представляете, как такой томик будет смотреться на прилавках крупнейших магазинов? «Закрытая книга»! Сами посудите: кто, ну кто, перелистывая новинки, удержится и не заглянет в книгу с таким названием?
— Да, понимаю.
— Запишите, пожалуйста, запишите. Хотя я вряд ли забуду.
— Хорошо.
— «Закрытая книга»… Слушайте, Джон, а ведь я вас должен благодарить за название. Помню, помню, мы дали слово не говорить больше сами знаете о чем, но, должен признать, эта находка с лихвой все искупает.
— Вас это в самом деле так глубоко волнует?
— Я просто в восторге. Собственно… Ох! Боже! Ой-ой-ой!
— Ах ты, черт! Виноват, Пол. Прошу прощения. Я настолько ушел в свои мысли о… Словом, напрочь забыл про бордюрный камень. Как вы, ничего?
— Ну…
— Нет, серьезно, я…
— Ничего, ничего. Слепой должен уметь спокойно сносить случайные синяки да шишки.
— Простите меня, пожалуйста.
— Честно говоря, я в таком экстазе, что почти ничего и не почувствовал. Нежданно-негаданно натолкнуться на удачное название для книги — одна из очень редких радостей, доступных писателю и скрашивающих его жалкое существование. Ради нее можно и споткнуться разок-другой.
— Поразительно. Я еще ни разу не видел вас таким счастливым.
— Да, денек сегодня выдался на славу, ничего не скажешь. Начался-то он с полной катастрофы, верно? Однако в плане работы, как любят выражаться американцы, в плане работы он оказался на редкость удачным. Сколько же слов нам удалось занести на бумагу?
— На экран то есть? Пятьсот с чем-то, если не ошибаюсь.
— Пока что это наш рекорд. К тому же на ужин вы поджарили восхитительные бараньи отбивные. А теперь еще и название. «Закрытая книга». Если поразмыслить, во всем этом усматривается нечто почти символическое.
— Что вы имеете в виду?
— Да неужто сами не видите? Кроме того, что книга получила идеальное заглавие, это же словосочетание можно отнести и к злосчастному эпизоду с картинкой-головоломкой.
— Да, Пол. Впрочем, не забудьте, словосочетание именно тогда и возникло.
— М-м-м-м?
— Если помните, я извинялся за происшествие с головоломкой и тут-то впервые и произнес эту фразу.
— Ну-ну, Джон, не стоит отравлять радость.
* * *
* * *
Дивный денек? Точнее сказать, престранный выдался денек. И престранный человек Джон. Да и я тоже, если уж на то пошло. Впрочем, с кем только судьба не сводит слепца. Если бы мне прежде кто-нибудь сказал, что я предложу жить со мной под одним кровом субъекту, у которого хватает наглости, наглости и жестокости, злоупотреблять моей слепотой, я бы счел этого человека кретином. А вот же он, однако, — тип, совершивший такое, что недалеко ушло от кражи конфет у малого ребенка; вот он, спит в соседней комнате. Не имеет значения, что именно он подарил мне мое изумительное заглавие, я все равно не в силах забыть кое-что еще, совершенное Джоном. Но почему? Почему он это сделал? Неужели он и впрямь пытался меня обрадовать? Да, возможно. Однако любой умный человек понял бы, некий внутренний голос подсказал бы ему, что так поступать крайне дурно, что поступить так может лишь моральный урод, не имеющий понятия о красоте, полный профан в искусстве. Всем нам, конечно же, случается поступать глупо, бессердечно и ошибочно, ничуть при этом не заблуждаясь относительно характера своих действий. Все это входит в понятие «человеческая натура». Человеку свойственно ошибаться. А Джон ведь тоже человек.
* * *
— Что за тарарам, черт побери?
Джон!
— Простите? А, это вы, Пол. Извините, что вы сказали?
— Нельзя ли выключить эту штуковину, которая орет тут у вас.
— А. Хорошо.
Вот. Приношу извинения.
— Слава тебе господи! Что это так ревело?
— Радио. У меня маленький портативный приемник. Я вам разве не говорил?
— Нет, не говорили.
— Да нет, говорил, говорил.
— И непременно нужно было запускать на такую немыслимую громкость?
— Извините. Я думал, вы в ванной. Не предполагал, что беспокою вас.
— Ванну я принимал вчера. Так что же это было?
— Вы про музыку?
— Да, Джон, про музыку.
— «Ху».
— Что «угу»?
— Не «Угу», а «Ху». Рок-группа. Теперь, пожалуй, passé, но…
— Знаю я, кто такие «Ху». Я все-таки не динозавр. К вашему сведению, Фредди Аштон как-то заказал мне написать им сюжетец, а вернее сказать, либреттишко — короче и придумать нельзя было — для балета на музыку Пита Тауншенда. Он ведь входил в группу «Ху»?
— Входил. Ну, и вы написали?
— Написал. Назывался сей опус «Галиматья».
— «Галиматья»? Боюсь, никогда о ней не слышал.
— О ней мало кто слышал.
— Провалилась?
— Да как — с жутким треском! И вполне, я бы сказал, заслуженно: не музыка, а чистая какофония. Зато я познакомился с Тауншендом, и это знакомство вызвало у нас обоих легкое головокружение.
— Вы с ним спелись?
— Наша встреча была успешной лишь наполовину. Он ловил каждое мое второе слово.
На сей раз, Джон, я что-то не слышу, чтобы вы улыбались. Быть может, вам кажется, что я говорил подобное раньше?
— Нет-нет. Я просто пытался представить вас в компании Пита Тауншенда. Должен признаться, от такой картины балдеешь.
— Не хотите ли коснуться полы моего халата?
— Гм, нет, но все равно — спасибо, Пол. К настолько преданным поклонникам я не принадлежу. Тем не менее совершенно сражен. Кофе?
— Да, пожалуйста.
— Наверное, вас очень расстроило известие о его смерти.
— Чьей смерти?
— Пита Тауншенда, естественно.
— Пита Тауншенда? Так Пит Тауншенд умер?
— Ну да. Ох, Пол, извините. Вы что же, не знали об этом?
— Н-да, очевидно, не знал. Значит, Пит Тауншенд умер? Бедняга; а от чего?
— Его умертвили.
— Умертвили?! Вы хотите сказать, его убили?
— Извините; я, конечно, имел в виду — убили. Простите, Пол, я что-то… Но ведь так странно, что вы… Впрочем, естественно, — откуда же вам было об этом узнать. А произошло все, постойте, уже два года назад, даже чуть больше двух лет. Его застрелил один фанат. Вернее, какой-то малолетний наркоман, выдававший себя за фаната. У входа в клуб «Граучо». Все газеты мира сообщали об этом на первых полосах.
— Да, но я, как вам известно, вообще не вижу первых полос. Да и прочих тоже, если на то пошло.
А знаете что, Джон, теперь, когда… Я хочу сказать, я все больше склоняюсь к мысли, что надо бы.
— Что именно надо бы?
— Надо бы обращать побольше внимания на то, что происходит вокруг.
— Если вы пожелаете, я с радостью буду читать вам газеты.
— Вот-вот… Да, это могло бы… Пит Тауншенд умер… Мне почему-то грустно это слышать. Не сказать, чтобы я… Чтобы я был с ним близко знаком или хоть раз… Да, возможно, вам стоит прочитывать мне газетные заголовки. Я же не святой отшельник, в конце-то концов, не монах какой-нибудь. Даже потеряв зрение, человек продолжает жить на земле. Слушайте, Джон, а нет ли у вас здесь, случайно, газеты?
— Вообще-то есть. Купил сегодня утром в деревне, когда ходил за молоком.
— И какая же?
— «Гардиан».
— «Гардиан»? Ну, ничего, сойдет. Почитайте хотя бы оттуда, пожалуйста. Но, так сказать, снимайте пенки: только самое главное.
— Прямо сейчас?
— Почему бы и нет?
— Хорошо. Вот ваш кофе.
— Спасибо.
— Хотите чего-нибудь к кофе?
— Нет, благодарю. Разве что несколько заголовков.
— Ладно. Так, посмотрим, что тут у нас сегодня есть. Премьер-министр только что прибыл в Гавану. Первый визит британского премьера на Кубу с тех пор, как власть захватил Кастро. Отвечая на вопросы о поездке, мистер Кук дал понять, что…
— Мистер кто?!
— Кук.
* * *
— Дайте-ка разобраться. А зовут его как? Имя есть? Не Роджер ли?
— Чье имя?
— Да Кука! Кука!
— Робин.
— Робин Кук! Значит, премьер-министр сейчас Робин Кук?
— Ну да, разумеется.
— Но… Но что же с Блэром? Уж не хотите ли вы сказать, что он тоже умер?
— Блэр ушел в отставку.
— Ушел в отставку?! Блэр, говорите, ушел в отставку? Уже? Когда? И почему? Что происходит, Джон? Господи, что происходит с нашим миром?
— Все меняется, Пол. Все меняется.
— Кончайте философствовать. Расскажите толком, почему ушел Блэр.
— Ну, это дело пытались замять. Но какие-то вещи замять невозможно. У него СПИД.
— СПИД? У Тони Блэра?
— Боюсь, что так. Это просочилось в одну из бульварных газет. Кажется, в «Миррор». А затем, как водится, и все другие газеты подхватили эту тему — куда денешься? А что, вы были его поклонником?
— Не порите ерунды. Просто… Да господи, неужели вы, мой милый, сами ничего не видите? Я понятия об этом не имел! Не имел понятия! А теперь чувствую себя не просто слепцом, но еще и круглым дураком! Но я отказываюсь, я решительно отказываюсь думать, что слепец неминуемо глупеет.
— Ну, я не…
— Ох, бросьте, просто читайте дальше, сделайте милость.
— Жуткая бойня в Северной Ирландии.
— Тоже мне новость. Вот если бы вы сказали, что в Северной Ирландии не случилось жуткой бойни, я бы удивился.
— Среди жертв был и преподобный Иэн Пейсли.
— А еще говорят, что хороших новостей не бывает. Продолжайте.
— Билл Гейтс объявил, что он утвердился в вере христианской и решил завещать все свое состояние благотворительным организациям.
— В жизни о нем не слышал. Продолжайте.
— О. Дж. Симпсон покончил с собой.
— Туда ему и дорога. Дальше.
— Мадонна твердо намерена выйти замуж за актера Микеланджело Ди Каприо.
— О ней слыхал, а о нем — нет. Дальше.
— Принцессу Диану видели в Бутане.
— Что?
— Принцессу Диану видели в Бутане.
— Что вы мне морочите голову?
— Нет, правда. Здесь говорится, что несколько американских туристов утверждают, будто видели Диану из-за пригорка.
— Из чего, из чего?
— Из-за пригорка.
— Что такое запригорка?
— Пригорок? Небольшой холм.
— А, пригорок! Вам надо научиться правильно произносить слова. Пригорок.
— Пригорок.
— Продолжайте.
— Они, стало быть, утверждают, что видели ее в Бутане из-за… из-за пригорка. Она стояла вытянув перед собой руки, словно моля о чем-то. А потом будто бы растаяла. Так, во всяком случае, здесь пишут.
— Какой вздор. Бред сивой кобылы, черт подери. И если мир докатился до такой белиберды, — я говорю не про Диану, не только про Диану, я говорю о том, чем «Гардиан» ныне готова заполнять свою первую полосу, — так вот, если к этому и свелись перемены, то могу сказать лишь одно: я рад, что они проходят мимо меня.
— Хотите, чтобы я продолжил чтение?
— Нет, спасибо.
Слышите? Интересно, кто бы это мог быть?
— Я подойду.
— Будьте любезны.
— Алло?
А, здрасьте. Сколько лет, сколько зим. Пол, это миссис Килбрайд.
* * *
Ну, ничего, в общем, неплохо.
Угу.
Представьте себе, да. Хоть мне и неловко себя хвалить.
Нет, готовку я взял на себя.
— Джон, скажите ей, что мы питаемся великолепно. Скажите, что вы оказались настоящим кулинаром.
— По настоянию сэра Пола сообщаю, что мы питаемся великолепно. Что я оказался…
Нет, конечно. Он вас только поддразнивал.
Правда, правда!
Бросьте, миссис Килбрайд. Вы же уроженка Глазго, так куда подевалось ваше хваленое чувство юмора?
Да.
Да, и это тоже. Но как у вас дела? Когда вы к нам снова придете?
Вот как.
А, понятно. Когда вы?..
* * *
Нет, конечно же, нет. Как он себя чувствует?
Об этом, миссис Килбрайд, я и помыслить не могу. Нет, вы должны быть рядом с Джо. Но я убежден, что вы тревожитесь понапрасну.
Верно. Как вы правильно заметили, даже при всем при том.
Именно. И…
Я понимаю, миссис Килбрайд. И не собираюсь призывать вас не волноваться, потому что знаю, волноваться вы будете все равно. Но пока он не прошел обследования, самое для вас неразумное — это придумывать всякие страсти.
Пожалуй, да, но…
Ага.
Погодите. Нет, просто… нет, нет, послушайте же меня.
Послушайте. Я уверен, что и сэр Пол согласится со мной: вы должны оставаться при Джо столько, сколько нужно. Он и вправду, пока я разговариваю с вами, одобрительно кивает головой.
— Скажите, что если я могу хоть чем-то им помочь, и ему, и ей, пусть сразу дадут мне знать. Все, что угодно. Деньги и все прочее.
— Слышите, миссис Килбрайд?
Конечно, конечно, он просто хотел сказать, что…
Да. Все, что угодно.
Да, ладно. И…
И передайте Джо мои наилучшие пожелания.
— И от меня, Джон, тоже.
— А это снова сэр Пол. Он просит передать Джо привет и от него.
Хорошо.
Хорошо.
Пока.
Ага. Ну, пока. Мы еще созвонимся. До свиданья.
Пока.
— Боже правый, Джон, ну и баба! Почему некоторые люди просто не в состоянии закончить телефонный разговор?
— Голос у нее очень взволнованный.
— Я правильно понял — Джо серьезно болен, да?
— У него вроде бы какое-то необычное воспаление легких. Ему велели пройти обследование.
— Ух! Грозное словцо.
— Она опасается, что это рак. Рак легких.
— Рак легких. О господи. Ведь все годы, что я его знаю, Джо курил по три пачки в день.
— Пока что, подозреваю, она все сама нафантазировала. Для нас, однако, это означает, что мы остаемся без ее помощи несколько дольше, чем ожидалось.
— Гм. Думаете, управитесь с готовкой? Или мне попытаться договориться с кем-то еще? Ума не приложу, правда, с кем именно.
— Конечно управлюсь. Мне в самом деле очень нравится готовить на двоих. А нашей работе стряпня пока что не мешала, правда?
— Честно говоря, совершенно не мешала. А все равно жаль. Мне, представьте, будет не хватать миссис Килбрайд. И хотя меня от нее частенько бросает в дрожь, все равно приятно, когда эта старушенция возится в доме. Одному богу известно, что бы со мной стало, не будь здесь вас.
— Но я же здесь, Пол.
— Верно, верно.
— И если вы не хотите еще чашечку кофе…
— Нет, спасибо. Нет-нет, пора за работу. Если все пойдет хорошо, мы за утро должны завершить эту часть.
— То же самое вы говорили и вчера.
— Гм, правда.
* * *
— О чем задумались, Пол?
— Что сегодня за день?
— Вы имеете в виду погоду?
— Да. Такое ощущение, что светит солнце.
— Правильно. Денек прекрасный. В воздухе прямо-таки пахнет весной. Когда я утром ходил в деревню, то заметил: на выгоне проклюнулись крокусы и нарциссы. Чувствуется, что весна вступает в свои права. А почему вы спрашиваете?
— Спрашиваю о чем?
— О погоде.
— А, да-да. Видите ли, Джон, если нам все же удастся закончить работу к полудню, то, пожалуй, за новую главу мы уж браться не станем, а лучше попрошу-ка я вас предпринять очередную небольшую вылазку.
— В Лондон?
— Нет, нет. В Оксфорд.
— В Оксфорд?
— Да, хотелось бы, чтобы вы съездили в Оксфорд и кое-что для меня разведали. Отсюда недалеко, на машине меньше часа. Захватите с собой фотоаппарат. И конечно, записную книжку.
— В какой-то определенный район Оксфорда?
— Ну, разумеется, в определенный район. Я же, как вам известно, не путеводитель сочиняю. Хочу, чтобы вы зашли в мой колледж. В старый Хартфорд. Мне нужно подробное и точное описание его архитектуры и окружающей территории.
— Стало быть, вы все-таки решили заняться прошлым?
— М-м-м.
— А как насчет вашей жизни до и после Оксфорда?
— Это вы про что?
— О своем детстве тоже будете писать? И о молодости? Да, кстати, вы ведь недолгое время работали в школе. Или нет?
— Кто вам это сказал?
— Что?
— Что я был учителем.
— Гм. Вообще говоря, никто.
— Никто? Это одна из тех вещей, рассказывать о которых не обязательно, каждый сам догадывается?
— Ей-богу, не припомню, где…
— Вы можете себе представить меня в роли школьного учителя?
— Ну, не знаю. В моей памяти всплывают образы учителей, не сильно от вас отличавшихся.
— Прикажете считать это комплиментом?
— Честно говоря, Пол, я ничего особенного не имел в виду. Что-то не так?
— Давайте оставим эту тему, хорошо? Что же касается моей молодости, я ведь уже вам говорил: эта книга — не обычная биография, ей уготована иная судьба. В тех редких, очень редких случаях, когда я читаю автобиографии, я неизменно промахиваю ранний период жизни — детство автора, его родословную. Кому это интересно? У самых разных людей детские годы протекают более или менее одинаково. Если уж я вообще берусь за чтение такой книги, то лишь потому, что меня интересует автор в пору, когда он перестает быть ребенком, когда он становится личностью, чья биография заслуживает внимания. Такова, во всяком случае, моя позиция. И поэтому я совершенно не собираюсь навязывать читателю описание собственного детства. Ясно?
— Да, вполне. Когда же, вы считаете, мне надо выехать?
— Как только закончим начатое. Или после обеда. Смотря что произойдет раньше.
— Хорошо.
— Кстати, Джон, вот еще что: постарайтесь раздобыть какой-нибудь путеводитель с описанием оксфордских горгулий.
— Простите, чего?
— В Оксфорде великое множество горгулий. Главным образом на крышах колледжей. А поскольку сами вы их, естественно, разглядеть не сумеете, придется купить описание. Да они продаются в любом газетном киоске.
— А, понял.
— Вас такое задание не затруднит?
— Ничуть. Это входит в мои обязанности. К тому же я век целый не был в Оксфорде.
— Я тоже.
* * *
Уехал. Теперь нужно все хорошенько обдумать. Но что именно? Может быть, я ослеп не только в буквальном, но и в переносном смысле? И не напрасно опасался, что глупею? Или же дело в том, что намек Джона верен? Я настолько привык к одиночеству, настолько привык жить в собственном, воображаемом мире (как и положено художнику!), что начал видеть — вернее, слышать, ощущать, какой глагол тут уместнее, не знаю, — скрытое отклонение от нормы в любом внешне нормальном явлении? Но ведь, в сущности, моему восприятию доступно лишь скрытое. И если я ныне утратил самое обыкновенное человеческое умение сочетать, гармонично сводить воедино скрытое и явное, незнакомое и само собой разумеющееся, то на это имеется своя причина: в отличие от зрячих, я не могу себе позволить принимать что бы то ни было как само собой разумеющееся. Однако теперь, когда здесь появился Джон, в мою жизнь вновь вошло явное, само собой разумеющееся, но равновесие уже нарушено так сильно, что все вдруг словно перекосилось, сдвинулось набекрень. Джон спокойно завтракает рядом со мной за столом, за моим столом, и описывает некий жизненный уклад, который столь же мало походит на привычный мне мир, как — да! — как «Послы» Гольбейна на автопортрет Рембрандта. Привычный мне мир, говорю я. Но ведь прошло целых четыре года без всякого контакта с этим миром, четыре года без газет, без радио, без телевидения, а главное — без всякого интереса к этому миру, и кто знает, что с ним за это время произошло? Невольно приходит на ум бородатый эстрадный анекдот о ксенофобии англичан: «Над Проливомсильный туман. Европа в полной изоляции от мира». Мое зрение сильно затуманено — мягко говоря. Мир, стало быть, в полной изоляции. Да только тут в полной изоляции ты сам, старый осел! Ты! Ты! Ты! Ты сам изменился! Описываемый Джоном мир изменился меньше, куда меньше, чем ты. Ох, и зачем только я позволил себе стать таким затворником? Почему я не… Кого там еще принесло?
— Да?
— Можно?
— Я спрашиваю, можно войти? Есть тут кто-нибудь?
— Кто-нибудь, очевидно, есть. А вы кто?
— Я из…
— Сейчас, подождите, пожалуйста, минутку. Я отопру дверь.
— Да, слушаю вас? Кто это?
— Кхм. Я, м-м-м… Я хочу сказать, я из…гм…
— Ну, говорите же. Слепого никогда не видали, что ли?
— Да нет, конечно, видел… То есть, уверяю вас, это получилось просто…
— Ради всего святого, в чем дело? Что вам от меня нужно?
— Кхм… Я, кхм, член местного отделения консервативной партии. Как вы знаете… кхм… как вы, вероятно, знаете… через несколько дней состоятся выборы… Местные выборы… И я… я подумал… подумал, знаете ли: а вдруг мы можем рассчитывать на вашу поддержку?
— Вы что же, подняли меня с…
— Да-да, я… я ужасно извиняюсь, что побеспокоил вас. Я… я не представлял… Большое спасибо, что уделили мне время.
— Погодите.
— Что?
— Погодите же. Так. А ведь вы можете кое-чем мне помочь. Слушайте, зайдите-ка лучше в дом.
— Нет-нет, правда не могу. Спасибо, но… вы понимаете, мне нужно еще к нескольким…
— Я же не людоед, не слопаю я вас. Проходите. Дело-то одной минуты.
— Нет, по правде не могу, мне нужно…
— Что вы такое говорите? У вас не найдется пяти минут, чтобы оказать помощь слепому?
— Ох. Ну, я…
— Неужели консервативная партия настолько погрязла в самодовольстве, что не считает нужным придерживаться норм вежливости или сочувствовать ближнему и у ее членов не находится времени помочь одному из обойденных судьбой избирателей?
— Гм, ну, конечно, если вы так ставите вопрос. Да, безусловно, я обязан…
— Хорошо. Тогда проходите. А то, если будем водить разговоры на пороге, оба простудимся.
— Благодарю вас. Но, как вы понимаете, только на пару минут.
— Да, да, разумеется. Закройте, если можно, за собой дверь.
* * *
Сюда.
— А, да. Да, конечно. Это, гм…
— Здесь я работаю. Это называется кабинет.
— Вот как. Здесь, значит, вы работаете?
— С моим приватным секретарем.
— С кем?..
— Послушайте. В этом вашем отделении консервативной партии…
— Да?
— Там у вас ведь есть компьютеры?
— Да, есть, конечно есть. Мы превосходно…
— Хорошо. Постойте, а какие? «Биг-Маки»?
— Что-что?
— «Биг-Маки». Вы пользуетесь «биг-Маками» или… О черт, вылетело из головы название другой модели.
— Боюсь, я не понимаю, о чем вы говорите. «Биг-Мак» — это же…
— Обождите. Взгляните-ка на этот компьютер.
— Гляжу.
— Узнаете его?
— Конечно. Это… это «мак».
— Господи помилуй, тогда чего ж мы столько времени толчем воду в ступе? Выходит, вы его знаете?
— Угу.
— И умеете им пользоваться?
— Да. Вернее, мне так кажется. Это не совсем та модель…
— Но вы можете его запустить?
— Да, да, могу. А что именно вам от меня требуется?
— От вас мне требуется… Послушайте, вы так шумно пыхтите, вам обязательно надо посоветоваться с врачом. От большого здоровья так не пыхтят.
— Ну, знаете, вам виднее, но я…
— Извините, извините. У слепца ведь обостренный слух, и, как вы понимаете, ничего, кроме слуха. Но вернемся к компьютеру. Мне нужно, чтобы вы его включили.
— Включил? Просто включил?
— Да, просто включили. Сам-то я не могу, понимаете? А вы, если б сделали это, оказали бы мне большую услугу.
— Хотите включить его прямо сейчас?
— Да, пожалуйста.
— Ну, кхм, давайте посмотрим. Сзади, надо полагать, все уже подключено. Да, так оно, видимо, и есть. Значит, включать нужно здесь. Наверное, этой кнопкой.
Вот, готово.
— Ага, правильно. Эти позывные мне очень знакомы.
Теперь, если не ошибаюсь, через несколько секунд загорится экран.
— Верно. Он уже начинает светиться.
— Прекрасно, прекрасно.
— В таком случае, мистер… кхм… Если вам больше ничего… Я… я, пожалуй…
— Нет, нет, погодите. Мне от вас нужно еще кое-что.
— Прошу прощения, но мне больно.
— Неужели? Извините. Но послушайте меня. Сядьте, пожалуйста, сюда.
— У меня и в самом деле просто нет…
— Ерунда. Я ведь говорил, что дело займет считанные минуты, — так оно и выйдет.
— Ну…
— Сядьте же, прошу вас.
— Ну, хорошо, хорошо.
— Прекрасно. Теперь скажите мне, что вы видите.
— На экране?
— На экране.
— Ну, в данную минуту — ничего особенного. Обычные иконки. Жесткий диск. Файлы. Пуск. Программа «Джава». И, само собой, «корзина».
— Объясните, ради бога, что все это значит?
— Это прикладные программы. Заложены в компьютер. Хотите, чтобы я открыл жесткий диск?
— А начинать положено с этого?
— Вот, смотрите, я уже открыл. Теперь вижу перечень директорий и файлов. Не очень-то их много. Этим компьютером довольно мало пользовались, да?
— Довольно мало, говорите? А мне казалось, что им пользовались очень немало.
— Но ведь здесь почти ничего…
— Да, да, если вдуматься, то, пожалуй, и впрямь маловато. А скажите-ка мне, видите ли вы там что-нибудь под названием «Закрытая книга»?
— Под каким названием?
— «Закрытая книга». Есть там… директория или файл под названием «Закрытая книга»?
— Нет. Ничего похожего.
— Совершенно ничего? Вы уверены?
— Абсолютно уверен.
— Но там это должно быть. Посмотрите хорошенько.
— Говорю вам, нет. Тут всего одна директория. Называется «Правда».
— «Правда»? Ну да, конечно, это она и есть. Глупо, что я сразу не сообразил. Джон забыл переменить название.
— Что?
— Ничего, ерунда. Можете ее открыть?
— Ну, если вам…
— Уж не откажите в любезности.
— Готово.
— Хорошо. Теперь читайте.
— Что? Весь текст?
— Только первый абзац. Прошу вас.
— «Я слеп. У меня нет зрения. И глаз у меня тоже нет. Следовательно, я…» Кхм…
— Продолжайте, продолжайте.
— «Следовательно, я урод. Ибо слепота есть уродство, она… она… сюрреалистична. Но еще более сюрреалистичным является тот факт, что, лишившись не только зрения, но самих глаз…»
— Но и самих глаз…
— «Но и самих глаз, я продолжаю как бы «видеть». То, что я вижу, возможно, «пустота» — я ведь слеп, — но эта «пустота», как сие ни парадоксально, для меня отнюдь не неописуема. Я не вижу ничего, но самое поразительное заключается в том, что я могу это ничто описать».
— Достаточно. Так, прекрасно, прекрасно.
— Уф. Не могу вам передать… кхм… как я рад, что сумел… сумел…
— Потерпите мое общество еще несколько секунд. Не минут, уверяю вас, а именно секунд.
— Ну, хорошо, только…
— Пожалуйста, просто доберитесь до конца.
— До конца? До конца чего?
— До последней части директории. Это ведь вы сумеете?
— Охххх. Да, наверное. Погодите… так, вот и конец. Что теперь?
— Опять же, прочтите мне текст. Начните с какого-нибудь подходящего места и читайте. Прошу вас.
— Ну, тогда… Начну отсюда, ладно? Гм… «Это может показаться странным, но, размышляя о книге «У ног призраков», я никогда не задаюсь вопросом, почему этот роман пользовался небывалым (для меня) успехом и у читателей, и у критиков, — откровенно говоря, я всегда сознавал, что книга сия призвана угождать самым разным вкусам; нет, я спрашиваю себя, зачем вообще я решил ее написать. Она настолько не похожа на мои другие романы…»
— Другие мои…
— «Она настолько не похожа на другие мои романы, ее изящество и шарм настолько легковесны — атмосфера эпохи, Венеция, действие происходит главным образом в аристократической среде, — что даже ныне я с трудом признаю в ней собственное произведение. Может быть, стимул, первоначально побудивший меня к ее созданию, состоял всего лишь в том, что я очень долгое время считался писателем для писателей и мечтал хотя бы раз в жизни оказаться писателем для читателей? Нет, едва ли. Я не берусь утверждать, что знаю и понимаю ту огромную невидимую массу, которая зовется моими читателями». Достаточно?
— Нет, еще нет. Дальше, пожалуйста.
— «Или же я надеялся обратить на себя внимание равнодушных ко мне до той поры критиков? Тоже едва ли. Ведь я уже знал: невозможно заранее судить о том, какое суждение выскажет критик, если не…»
— Извините, если позволите, у меня к вам маленькая просьба. «Судить» и «суждение» разделяет здесь всего несколько слов. Как это я такое пропустил?! Замените, пожалуйста, «судить» на «предсказать». Нет, погодите. Лучше на «предугадать». Да, «предугадать». И снимите «о том». Прямо сейчас, хорошо?
— Но у меня в самом деле нет…
— Действуйте побыстрее, и все. Секундное же дело.
— Готово.
— Продолжайте.
— «Ведь я уже знал, что невозможно заранее предугадать, какое суждение выскажет критик, если не имеешь четкого представления о его вкусах и пристрастиях; по опыту знаю, что большинство критиков превыше всего ценит деньги. А может быть, в конце концов я решил, что лучше уж сыграть роль… э… э… шлюхи, чем старой девы? Словом, решил, как принято говорить, бесстыдно продаться? И снова скажу — едва ли. В конечном счете продажный писатель всегда окажется в выигрыше, поскольку публика неизбежно сочтет себя обманутой и произведение, следовательно, не проживет, просто не сможет прожить долго. Но мне, разумеется, не стоит и пытаться понять природу необычайного успеха моего романа. Мне ли в конце-то концов судить о достоинствах произведения, к которому я непосредственно причастен? Это очень походило бы на решение полиции самостоятельно расследовать коррупцию в собственных рядах». На этом текст кончается.
— Спасибо. Что ж, вроде бы все верно. Слово в слово так, как я диктовал, если только память меня не подводит.
— Что, простите?
— Ничего. Просто не дает покоя одна тревожная мыслишка. В сущности, дурацкая. Да, и еще раз — большое вам спасибо. Вы прочли все очень хорошо.
— Нет, это вам спасибо. Теперь мне можно идти? Я хочу сказать, вы не возражаете, если я отправлюсь дальше? Мне ведь надо посетить еще очень много других избирателей.
— Естественно, вы можете идти.
— Благодарю вас. Кстати, вы, конечно, поддерживаете консерваторов?
— Я? Да я в жизни не ходил голосовать.
— Не может быть! Знаете, мне кажется, вы могли бы…
— Оставьте, друг мой. Вы только что вернули бедному слепцу душевное равновесие. Так что на сегодня вы свое доброе дело уже совершили.
— Но мы же не бойскауты. Тем не менее… да, я… я действительно рад, что сумел вам помочь. И теперь я…
— Только перед уходом выключите эту штуковину, будете совсем молодцом.
— Выключил. Так. Значит, на ваш голос, как я понимаю, рассчитывать не приходится?
— Ни в коем случае. Сюда, сюда.
— Я помню. Пожалуйста, не жмите так сильно, ваши пальцы опять прямо вонзились мне в руку.
— Стараюсь, чтобы вы тут не заблудились. Теперь сюда.
— Да-да. Я знаю. Ой! Я же просил, пожалуйста!
— Извините, извините. Да, кстати, пока не забыл, неужели и вправду Кук, а? Я имею в виду, премьер-министр?
— Кук?
— Да, Роджер Кук.
— Роджер Кук?
— Я так и сказал. Роджер Кук.
— Тот тип, который не слезает с экрана телевизора, что ли?
— Ну, это я вряд ли могу знать, верно? Гляньте-ка на меня. Да повнимательнее.
— Охххх, я…
— Видите, про что я толкую? Но все же — он премьер-министр или нет?
— Что? Что? Да, да, конечно, как… как скажете!..
— А у Блэра СПИД?
— О, совершенно верно! Совершенно верно! У Блэра СПИД, еще бы! Да, это… Слава тебе господи, вот и выход. Я хочу сказать… Нет, нет, провожать не надо, не беспокойтесь, я закрою дверь. Ужасно рад… как я уже говорил, ужасно рад… что смог вам помочь. И… кх… ну, я… словом, до свиданья.
— До свиданья, до свиданья. Заходите как-нибудь еще.
Идиот.
* * *
Компьютер мне не солгал. Роджер Кук действительно премьер-министр. А у бедняги Тони Блэра, видимо, и в самом деле СПИД. Стало быть, все в порядке? И тем не менее. Тем не менее. Почему я не могу избавиться от чувства, что тут все же что-то неладно? Разве у меня спокойно на душе? Нет. И будет ли когда-нибудь спокойно? Кто знает?
— Боже! Чтоб тебя!
— Что за чертовня?
Книга? Да, книга. Какого хрена она тут? Я же мог убиться насмерть! Что за остолоп, черт бы его подрал, оставил на площадке книгу? Да еще открытую! На самом верху треклятой лестницы!
Да, кто?
* * *
Это вы?
— Ага! Подождите минутку, я сейчас! Только пальто повешу!
Ну здрасьте.
— Вы вернулись раньше, чем я ожидал.
— Машин мало, ехать было легко. Единственное, впрочем, что было легко. Те еще полтора денька мне выдались, скажу я вам.
— Налейте-ка себе виски. Расслабьтесь. И мне тоже плесните глоточек.
— Хорошо. Мне это будет кстати.
Как вы, Пол, ничего?
— Грех жаловаться.
— А-а. Если не ошибаюсь, в ваших устах эта фраза означает, что вас очень даже тянет пожаловаться.
— Правда? Неужто я такой жалобщик?
— Да, такой, такой. Ну, рассказывайте. На что жалуетесь?
Ну же, Пол, мы ведь оба с вами понимаем, что рано или поздно вы мне все расскажете. Так чего ж тянуть резину? Что я теперь натворил?
— Я чуть не полетел с лестницы.
— Что?
— На верхней площадке валялась книга. Вот она.
— Ясно.
— Что это за книга?
— Возьмите виски.
— Спасибо.
— Книга моя. «Как Пруст может изменить вашу жизнь» Алена де Боттона. Я читал ее в свободное время. Никак не предполагал, что вы будете против.
— Разумеется, я вовсе не против. Однако я очень даже против падения с лестницы. И прошу вас, не надо мне напоминать, что на самом деле я не упал. В том отнюдь не ваша заслуга. Пруст, значит, может изменить вашу жизнь, да? А вы чуть не изменили мою.
— Мне правда очень жаль, Пол. Я оставил книжку там потому, что собирался прихватить ее с собой в Оксфорд. Дома я то и дело бросаю книги и прочие вещи прямо на лестнице. Но здесь это, конечно же, и глупо, и опасно. Приношу глубокие извинения.
— Н-ну… Что ж, ничего страшного не случилось. Ваше здоровье.
— Ваше.
— Итак? Нашли в Оксфорде то, что искали? То, что я искал?
— Мне кажется, нашел. Съездил, как вы просили, в Хартфорд, много чего нафотографировал и вдобавок многое записал, просто так, на всякий случай.
— А внутрь колледжа заходили?
— Сунулся было, но меня не пустил какой-то наглый и зловредный привратник. У меня мелькнула мысль сказать ему, зачем я туда явился — по чьему поручению, — но я подумал, что вы скорее всего этого не одобрили бы.
— Вы правы. Совсем не одобрил бы. Не хрена ему это знать.
— Да на него такое сообщение не произвело бы никакого впечатления. Там толклись туристы, в основном японцы, автобусная экскурсия, что ли, и все получили от ворот поворот.
— Мост-то вы, надеюсь, сфотографировали?
— Естественно.
— Нет ли там в центре щита, ну, такого, знаете, геральдического щита или герба?
— Гм-гм. Пока что все на пленке.
— Опишите-ка его мне.
— Позвольте, я только достану свои записи.
Сфотографировать колледж оказалось довольно затруднительно: он весь в лесах и брезенте, его, видимо, реставрируют.
— Какого черта они не оставят его в покое? В стране просто мания завешивать общественные сооружения. Когда я в последний раз видел Лондон, он был похож на один из кошмарных опусов этого, как, черт возьми, его зовут?.. Скульптор-концептуалист, то ли венгр, то ли болгарин, он еще вечно чем-нибудь обматывает свои творения. Как же его зовут?
— Кристо?
— Кристо, верно. Молодец Джон, умница.
— Благодарю вас, — не без иронии ответил он.
— Бросьте. Вы же меня знаете. Пора уж и привыкнуть.
— Я и привык. Еще как привык.
— Да, но вовсе незачем твердить это с таким жаром. Продолжайте.
— Продолжать что?
— Про Хартфорд. И про герб.
— Там два оленя, две оленьи головы, возносимые к небу херувимами, и еще, на фоне зигзагоообразных линий, — королевская лилия, что ли?
— Правильно. Именно так мне все и помнится. Дальше.
— Ну, двор колледжа прямоугольный, почти квадратный, трава очень ухоженная. С точки зрения архитектуры здание, по-моему, интереса не представляет, за исключением разве что увитых плющом стен. Имеется фонтан… и… и что же еще? Да, лестница расположена справа от входа.
— Справа? Вы уверены, что справа?
— Ну да, я… Погодите. Нет, погодите. Я набросал небольшой план территории. Нет-нет, я ошибся. Лестница слева! Я держал план вверх ногами. Да, точно, как войдешь, слева.
— Верно, верно, именно слева! Для вас это самая что ни на есть заурядная мелочь, а вот для меня она имеет огромное значение. Мне крайне важно убедиться, что хоть в чем-то моя хилая стариковская память не подводит.
— Ну, что касается вашего оксфордского периода, она явно работает безотказно.
— Да, вроде бы. Но, с другой стороны, еще бы она тут отказывала: как-никак я провел в Оксфорде целых четыре года. И… погодите-ка. А рядом?
— Что рядом?
— Возле самого колледжа, сразу за мостом, стоит домик, верно? Странный такой домишко с медной дощечкой на стене. Кто-то там жил, какая-то знаменитость. О господи, ведь я каждый божий день ходил мимо этого дома! Какой-то ученый… э…э…э… Эдмунд Галлей! Там жил Эдмунд Галлей! Тот ученый муж, который открыл комету Галлея, помните?
Что, разве не он?
— Комету Галлея он, может быть, и открыл, однако рядом с колледжем не жил. Там действительно есть памятная доска, но только в честь Джеймса Уатта. Он изобрел паровую машину, да?
— Джеймс Уатт? Но он же шотландец!
— Ну и что?
— Да ничего; я хочу сказать, вы уверены, что там жил этот Скотт?
— Почему же он скот?
— Кто скот?
— Так вы про Уатта?
— Ну да, про Уатта, про Уатта! Вы уверены, что там жил Уатт?
— Я сфотографировал доску.
— Вот молодчина, Джон! Непременно покажите мне, как только… проявите пленку…
— Послушайте, вы уж меня простите, Пол, но ведь я могу только… только устно описать ее вам…
— Знаю, знаю!
— Слушайте, я ведь…
— Ох, бросьте. А горгульи, что там с горгульями!
— А, да, мне удалось-таки купить путеводитель с их описанием. Дорогущий, я даже не ожидал.
— Не беспокойтесь. Расходы я вам возмещу.
— Я и не сомневаюсь, Пол. Можно было не говорить.
— Ну, извините. Извините. Я… Так что же это за книжка?
— «Горгульи и другие фантастические фигуры в архитектуре Оксфорда. Путеводитель».
— «Горгульи и другие фантастические фигуры в архитектуре Оксфорда». Прекрасно, именно то, что нужно. И каковы же они с виду?
— Ну…
— Я имею в виду, не смахивает ли хотя бы одна из них чуточку на меня?
— А-а, так вот зачем вы…
— Естественно. Зачем бы еще?
Ну-с? Есть там похожие на меня?
Не забывайте, Джон, это нужно для книги. Нечего тут миндальничать.
— Я только бегло пролистал путеводитель и должен откровенно сказать, что он несколько разочаровывает.
— Разочаровывает? Отчего же?
— Не такие уж эти фигуры фантастические.
— Не такие уж фантастические, говорите? И так-таки ни единая на меня не смахивает? Это очень, как вы изволили выразиться, разочаровывает.
— Вот одна, постойте… из Бодлианской библиотеки. «Кажется, будто сей бойкий господин» — это текст путеводителя — «сей бойкий господин — дух камня, или лапид…». Вы знаете, что такое «лапид»?
— Какая разница? Дальше.
— «Дух камня, или лапид, появляется прямо из стены».
— Ага, это уже интересно. Вполне можно сравнить со мной, когда я появился в Шри-Ланке из-под обломков автомобиля.
— Пожалуй, не пойдет.
— Почему?
— Он улыбается.
— Ясно. Поищите еще что-нибудь.
— Вот фигура из Брейзноз-колледжа. Монах, лениво ковыряющий в носу.
— Нет уж, спасибо.
— А вот очень странное создание. Из колледжа Святой Магдалины. Здесь сказано только: «Это чудище не поддается истолкованию».
— Прямо как Майкл Джексон.
— Вы слыхали про Майкла Джексона?!
— Разумеется. Кто ж про него не слыхал?
— И то правда. Но с ним вы, полагаю, не знакомы?
— Нет. Давайте не отвлекаться, хорошо? Так что вы на сей счет думаете? Не сгодится ли для книги именно эта горгулья? Подлейте-ка мне, пожалуйста.
— А, да, конечно.
Вот, держите.
— Спасибо. Так что насчет горгульи?
— Ну, Пол, как хотите, но я не вижу в ней ни малейшего сходства с вами.
— Жаль. А может, оно и к лучшему. Дальше.
— Следующая тоже из того же колледжа. И раз вы так ищете сходства — эта, пожалуй, отдаленно напоминает вас. Если прищуриться.
— Ага, хорошо. Как именно она выглядит?
— Она… Нет, проще, наверное, прочесть подпись. «Аллигатор и чудище в человеческом облике симбиотически сцепились, ухватив друг друга за язык».
— Очень увлекательный сюжетец. Не пытаетесь ли вы сообщить мне некую мысль, а, Джон?
— С чего вы взяли? О чем вы?
— Ну, если вам невдомек, незачем и объяснять. Дальше.
— Постойте, так не…
— Я сказал, дальше.
— В общем-то все. Ах нет, вот еще чудища из Нового колледжа. Возможно, покажутся вам интересными. Группа из семи горгулий, олицетворяющих семь добродетелей. Терпение, великодушие, милосердие…
— Хватит! Неужто в Новом колледже нет горгулий, олицетворяющих семь смертных грехов?
— Есть, как же, занимают всю следующую страницу.
— Хоть одна напоминает вам сами знаете кого?
— Ну… Разве что номер пять.
— Номер пять?
— Извините. Они тут пронумерованы. Так, сейчас посмотрим, номер пять… «Разврат».
— Эта забава меня утомила. Утомила, точка.
— Ясно. Хорошо. В таком случае вы вряд ли хотите сегодня гулять?
— Нет, хочу. Обязательно сходим. Мне нужно глотнуть свежего воздуха. Весь день провел в застенках собственных мыслей. Вы представить себе не можете, как это тяжко — не иметь возможности вырваться из застенков своего разума; так и спятить недолго. Да, пошли пройдемся прямо сейчас. Раньше обычного. Засветло.
* * *
Человек бывает битком набит суевериями, незаметными для окружающих. К примеру, вполне можно представить себе, что кого-то втайне терзает одна мысль: до чего глупо он выглядит, когда старательно обходит любую приставленную к стене лестницу; в один прекрасный день этому индивиду удается наконец убедить себя, что хождение под лестницами сулит не беду, а, напротив, удачу; зато если лестницы обходить, то беды не миновать. С этой минуты он беззаботно шагает по улицам и не задумываясь ныряет под каждую встречающуюся на пути лестницу. А прохожим, которые невзначай заметят его и непременно при этом подумают: «Вон идет человек, совершенно не обремененный суевериями», — невдомек, что он по-прежнему раб, патологический раб своего, сугубо индивидуального суеверия; и хотя суть суеверия остается для окружающих недоступной, оно от этого не становится менее иррациональным и неподвластным самоконтролю, чем его столь распространенная противоположность. Именно в такого человека я и превратился. Мне почти кажется, будто распорядок нашей с Джоном жизни — а прошел уже целый месяц! — подчиняется невидимому набору предписаний и правил, которым я не в силах сопротивляться. Словно меня ведут по бровке, по самому краю пропасти, а я и на миг не осознаю, что на этом пути меня ежеминутно ждет головокружительное падение в бездну.
* * *
— Пол, что это?
— Вы о чем?
— Что у вас на лбу?
— Так, ерунда.
— Ерунда? Будь здоров какой синяк. Вот, кстати, ваш поджаренный хлеб.
— Благодарю вас.
— С маслом слева. С маслом и мармеладом — справа.
— Спасибо.
— Итак?
— Что итак?
— Что же с вами случилось? Откуда синяк?
— А, это. Опять дверца гардероба.
— А при чем тут дверца гардероба?
— Там, видно, защелка разболталась, и дверца иногда открывается. Не часто, но время от времени распахивается. Я об этом не подозреваю, а потому натыкаюсь на нее.
— И сегодня утром тоже наткнулись?
— Да.
— Понятно…
— Такое уже бывало раньше и случится еще не раз. Я с этим смирился. Пожалуйста, подложите еще немного сахару. Последнее время меня что-то тянет на сладкий кофе.
— Прошу.
Спасибо.
— И часто такое случалось?
— Наверное, раз пять-шесть.
— Пять-шесть раз?! Да вы с ума сошли!
— Что вы сказали?
— Сказал, что, по-моему, вы сошли с ума, если до сих пор не приняли никаких мер.
— А слепцу не обойтись без порции тычков да синяков.
— Но их ведь можно легко избежать.
— Чарльз как-то попытался наладить защелку, и стало только хуже.
— Ну, что там делал Чарльз, мне неизвестно, зато я точно знаю, что могу ее починить.
— Бросьте волноваться по пустякам. Ерунда, есть о чем говорить. Просто мне надо проявлять большую осмотрительность.
— На неделю-другую вашей осмотрительности хватит. А потом снова забудете.
— Ну и что? Лоб-то мой.
— Слушайте, Пол, после обеда я еду в Чиппинг-Кэмпден. На выходные вам почти ничего в холодильнике не осталось. А на Главной улице, если не ошибаюсь, есть мастерская по ремонту замков. Так я сейчас сбегаю наверх, обмерю дверцу шкафа и куплю такую штуковину… Кажется, она называется «доводчик». Доводчик двери. Он похож на большой металлический циркуль. Или на угломер, помните такой? Из школьного курса? Одним словом, ставишь его на дверь, и она закрывается как миленькая. И сама уже не открывается.
— Лучше не надо.
— Почему? Они недороги.
— Вы прекрасно знаете, что я не о деньгах.
— А тогда почему не надо? Я его поставлю за двадцать минут. Самое большее.
— Я же сказал: нет.
— К вашей клаустрофобии это, случайно, не имеет отношения?
— Почему вы спрашиваете?
— Так ведь этот ваш шкаф, он же очень просторный. Я просто подумал, что, может быть, вы боитесь оказаться в нем?
— Джон. Как кто-то однажды сказал, навострите уши и не пропустите ни слова. Я не желаю, чтобы защелку меняли, и точка.
— Я просто хотел как лучше.
— Давайте-ка сядем за работу.
* * *
— Прочтите мне все сначала. Обещаю не перебивать.
— Хорошо. Начинаю. «Сам я узнал о гибели принцессы Уэльской точно так же, как, вероятно, очень многие мои сограждане в разных уголках страны. В то памятное воскресенье, рано утром, очень рано — я только-только вылез из ванны, — мне позвонил приятель. Голос его звучал непривычно глухо. «Ну, — начал он без всякого вступления и общепринятых любезностей, — что ты думаешь об этой новости?» — «О какой еще новости?» — «Ты что же, не слыхал еще?» — с напускным недоверием воскликнул он. (Я говорю «с напускным», потому что мой вопрос «О какой еще новости?» почти не оставлял сомнений в том, что я ничего не слыхал.)
И тут в уши мне ударил фонтан восклицаний: «Диана погибла! Доди Файед погиб! Их преследовали папарацци! Их лимузин разбился в парижском тоннеле! Папарацци арестованы!»
Эта весть поразила меня, как и всю страну, словно удар грома. Потрясала даже не столько гибель Дианы сама по себе, сколько ее полная неожиданность. Однако и в те, самые первые минуты что-то меня во всем этом слегка покоробило. Мой приятель был в неподдельном смятении; как я позже узнал, все воскресенье он так и просидел перед телевизором. Тем не менее еще во время его первого звонка я уловил в его голосе нотки, выдававшие чувство, которое иначе как жуткий восторг и не назовешь. Это восторг человека, сознающего, что он несет не просто плохие новости, но такие, что повергают слушателя в трепет. Он был ошеломлен — и в то же время явно испытывал приятное возбуждение. Сам он, разумеется, с возмущением отверг бы эти мои слова как сущую напраслину, но это не важно; я все равно убежден, что в глубине души он был бы разочарован, даже прямо-таки огорчен, если бы в ответ на его вопрос я пробормотал: «Да, вот ужас-то, правда?»
Всякому ясно, о чем я веду речь. О том леденящем кровь волнении, с каким мы сообщаем ничего не подозревающему приятелю сокрушительную весть о друзьях, коллегах и, конечно же, о знаменитостях, чьи имена у всех на слуху. Волнение совершенно особое, не имеющее ничего общего с Schadenfreude; в сущности, это извращенное удовольствие, которое мы (некоторые из нас) ощущаем, узнавая о несчастьях, постигших наших друзей. Причем чувство это вполне может уживаться с искренним горем. И если что и можно со спокойной душой занести в папочку под названием «человеческая природа», так это с трудом подавляемую сладостную дрожь, которая охватывает нас, когда нам предстоит сообщить информацию — свежую, как бывает свежей краска, — об увольнении общего знакомого, о разводе, аварии, аресте, самоубийстве или последней стадии рака.
Сколько я знаю, у этой дрожи нет названия, а оно необходимо, особенно теперь, когда это явление определенно приобретает вселенские масштабы. Рассмотрим хотя бы тот же случай с Дианой. Ведь что бы там ни говорили, всемирная реакция на трагические обстоятельства ее гибели лишний раз подтверждает справедливость тезиса Маклюэна о современном мире как о глобальной деревне, в которой, благодаря вездесущим электронным средствам информации, любое событие, происходящее в одном месте, происходит одновременно на глазах у всех. И подобно самой обычной деревне, которая загудела бы, заслышав о внезапной трагической смерти одной из ее самых очаровательных и элегантных жительниц, глобальная деревня, казалось, была поголовно охвачена отчаянным — и, осмелюсь добавить, ликующим — волнением по поводу гибели Дианы.
Не то чтобы кто-то из нас желал этой гибели. Даже я, при всем моем глубочайшем неприятии тупого поклонения знаменитостям, даже я был опечален тем, что такую молодую и прекрасную женщину, которая к тому же явно не хотела растрачивать свою жизнь попусту, ждала такая страшная кончина. Но куда же от правды денешься? Смерть Дианы, трагическая, бессмысленная, нелепая или (жуткое словцо) мученическая — назовите как угодно, — была еще и событием ярким. Страшно интересным.
Но событие это не было исключительным, оно оказалось в длинном ряду недавних, широко освещавшихся в печати катастроф, которые словно бы выводили из оцепенения вялый, отупевший от собственного вечного однообразия мир. Для многих из нас Пит Тауншенд был лишь именем, не более того, причем именем мало кому интересным, — но только до тех пор, пока его не укокошили на одной из улочек Сохо. Преподобный Иэн Пейсли был не более чем отвратительным демагогом и сквернословом (sic!), пока и его тоже в свой час не пристрелили. А Тони Блэр? Пустоголовый балабон с улыбкой до ушей, но лишь покуда не воссияла у него наподобие нимба смертоносная аура СПИДа. Что касается О. Дж. Симпсона, то весь мир вознегодовал, когда его оправдали, однако в то же самое время в этом негодовании подспудно ощущалось и другое (кто решится это отрицать?), не менее чудесное, волнующее чувство удовольствия, и этого удовольствия мир был бы лишен, если бы Симпсона упрятали в тюрьму. Зато последующее событие, его самоубийство, радовало вдвойне, поскольку оно не только заглушило слабые и немногочисленные отголоски возмущения явной, вернее сказать, вопиющей несправедливостью судебного приговора, но явилось новой сенсацией, которой человеческое сообщество, вечно жаждущее вырваться из надоедливого и неизменного круга своего повседневного существования, могло упиваться, не испытывая ни чувства вины, ни ответственности.
Но что значит самому оказаться — как, например, я, пусть в скромных масштабах и на недолгое время, — в центре всеобщего внимания? Что значит самому стать сенсацией, которой мир дивится, но не более десяти дней кряду? Я нередко предавался размышлениям о той удивительной пропасти в восприятии, которая разделяет летчика, сидящего внутри своего самолета в таком страшном напряжении, что сводит живот, — и неторопливо бредущего далеко внизу пешехода, который случайно, без всякой на то причины поднимает глаза и видит скользящий по небосводу крошечный обтекаемый силуэтик. И нет ли тут некоторого сходства, думал я, с тем, как воспринимается смерть. Ведь умирающий человек, тот, с кем происходит смерть, возможно, чувствует, будто он находится внутри самолета, внутри огромного полого металлического цилиндра. Зато присутствующему при сем наблюдателю, наоборот, кажется, наверное, что он находится снаружи летящего в бездонной вышине крошечного самолетика, и ему невозможно вообразить, что там, внутри, кто-то есть. Вот, быть может, в чем разница в восприятии смерти умирающим и тем, кто наблюдает его кончину. В этом же, пожалуй, заключается и различие между тем, кто сам является шумной сенсацией, и тем, кто этой сенсацией упивается».
— Это все?
— Все.
— И сколько же слов? Около тысячи, мне кажется. Нет, тысяча двести.
— Одна тысяча девяносто два.
— Неплохо, неплохо. За одно утро — совсем неплохо. Есть, правда, повтор: «дивится» и «удивительный», но мы это уберем. Ваше впечатление?
— По-моему, хорошо.
— По-вашему, значит, хорошо?
— Угу.
— Отчего же тогда мне мерещится в конце вашей фразы еле заметный вопросительный знак, который, однако, поставлен там, как выразился бы полицейский чин, вполне умышленно?
— Да нет. По-моему, правда хорошо. Очень хорошо.
— Бросьте, Джон.
— Что именно?
— Каково на самом деле ваше мнение?
— Ну, если вы настаиваете… Этот кусок, мне показалось… гм… не знаю, как поточнее выразиться… Он явно… он больше отдает журналистикой, что ли, чем предыдущая часть книги.
— И куда вы клоните?
— Вот я и подумал, не…
— Выкладывайте же!
— Подумал — то есть пока вы диктовали, — подумал, что вы, может быть, все же решили использовать ту статью, о которой уже шла речь, помните? Статью, которую вы написали для «Санди таймс». Про Диану. Внесли кое-где кое-какие изменения применительно к новому контексту, но суть осталась прежней. Я прав?
— Нет. Обедать будем?
* * *
Почему у меня радостно и легко на душе, когда Джона нет дома? Почему при нем я вечно чувствую себя не в своей тарелке? О боже, хоть бы один старый друг нашелся! Идаженеобязательно близкий, но старый друг. Человек, для которого я не всегда был слепым уродом.
* * *
Посмотрим, посмотрим… где же?.. А, вот он. Так. Ну, это уж не бог весть как трудно. Дайте-ка… О, черт, ясное дело, заменили на эти проклятущие… Как же они называются?.. Как? Как? Как? Как они называются? Вот дьявольщина, слово вертится на языке, а не дается, — что твой… что твой чих, которого никак не дождешься. Как же эта хреновина называется? А, а, погодите… Кнопочный! Кнопочный телефон! Да, кнопочный… А ведь прежде как было просто набрать номер… и каждое движение было характерно только для телефона. Но нет, разумеется, никак невозможно оставить что бы то ни было в покое, все нужно переиначить, даже те редкие приборы, которые каким-то чудом еще работают. Ну, так, попробуем. Номер Эндрю, номер Эндрю, номер Эндрю. Неужели забыл? Нет, не может быть! Ну же! Вспоминай, вспоминай! Нашел время забывать! Погоди, погоди, 631 и что-то там… Гм… 631… 631… 631–3341! Так, теперь смотри не забудь. 631–3341. Ага, посмотрим, вот 1, а вот… вот 3… Значит, это 6. Прекрасно, стало быть, 631 нашли. Так… 3341… Так, так… вот 3… и еще раз… и 4, с другого боку… а теперь… ага… верно… тогда 1 прямо над 4. Так, все правильно. Прорепетируем. 6–3–1… ох, нет, это же 4… Нет-нет, это именно 1, именно 1… Давай сначала. 6–3–1, верно. Черт, а что после 1? 6–3–1–3–3–4–1. Так. 3–3–4–1. 3,3,4,1. 3,3,4,1. Есть. Теперь поехали! 6–3–1… черт, стоп! Ладно, спокойно, спокойно, главное — спокойствие… Итак, 6–3–1… гм… 3… и снова 3, 4–1. Et voilà. Ничего не вышло.
— Вы неправильно набрали номер. Уточните и наберите снова.
— Что?
— Вы неправильно набрали но…
— Ладно, ладно. Так, сейчас проверим еще раз. 6 — да… 3 — да… 1 — да… снова 3 — да… вот 4…1. Все вроде бы верно. Итак. 6–3–1–3–3–4–1.
— Вы неправильно набрали номер. Уточните…
— Сука безмозглая! Почему это неправильно? Ты что, своих номеров не узнаешь? 631–3341. В чем же тут закавыка, черт побери?
Ах да. Это же Лондон. Ну конечно, Лондон — в этом все дело. Код 0171! 0171–631–3341! Ну-с. О господи, куда, на хрен, делась семерка? Постой. 1–2–3… следующий ряд: 4–5–6… потом 7. Точно под 1, только двумя рядами ниже. Так. 0–1–7–1–6–3–1–3–3–4–1. И снова ничего. 0–1–7–1… э, э… 6–3–1–3–3–4–1.
Ага, наконец-то.
— Не вешайте, пожалуйста, трубку, ждите ответа. Ваш абонент знает, что вы ждете соединения.
— И что теперь?
— Не вешайте, пожалуйста, трубку, ждите ответа. Ваш абонент знает, что вы ждете соединения.
— Да-да, милая, я и в первый раз все услышал.
Погодите, погодите. Мне кажется… Мне кажется, я знаю, что это такое. Это… это… как бишь ее… Автоматическая служба распределения вызовов. Во-во. Очередная бесполезная новинка. И зачем все это придумывают? А интересно, что произошло бы, что произошло бы, если б я набрал собственный номер? Что? А вот увидишь. Сначала мне сообщат: «Не вешайте, пожалуйста, трубку, ждите ответа. Ваш абонент знает, что вы ждете». Потом… Потом, да, звонят-то ведь мне, так что я услышу, как меня соединяют. А после? Меня соединят со мной же? Ха!
Постой, постой-ка… Проклятие! Не надо было вешать трубку, в конце концов кто-нибудь да ответил бы. Так ведь положено делать, верно? Не вешать трубку, да? Начинаем сначала. 6–3–1… нет, черт подери, нет… Сначала: 0–1–7–1–6–3–1–3–3–4–1.
— Не вешайте, пожалуйста, трубку, ждите ответа. Ваш абонент знает, что вы ждете соединения.
— Угу.
— Не вешайте, пожалуйста, трубку, ждите ответа. Ваш абонент…
— Алло?
— Я хочу поговорить с Эндрю Боулзом.
— С кем, простите? Эндрю… как дальше?
— С Эндрю Боулзом.
— Извините, здесь таких…
— Не дурите. Он, знаете ли, всего лишь глава агентства.
— Ничего подобного.
— Нет, именно так — глава агентства.
— А я говорю, нет. И объясню почему. Потому что это квартира. А ты — уж не знаю, кто ты там есть, — ты козел.
* * *
— Господи боже ты мой! Чем я такое заслужил?
Может, я перепутал номер? 631–3341. 631–3341.
Нет! 631–4331. 631–4–3–3–1. Вот теперь вспомнил. 631–4331. Бог ты мой, после всего этого, Эндрю, после всего этого лучше тебе быть на месте, черт бы тебя драл. Ну, поехали. 0–1–7–1–6–3–1… постой, постой… 4–3–3–1.
— Алло! Агентство «Боулз и Уитмор». Могу я вам чем-нибудь помочь?
— А! Да, будьте добры, я хотел бы поговорить с Эндрю Боулзом.
— Соединяю.
— Алло! Секретарь мистера Боулза слушает.
— Мне Эндрю, пожалуйста.
— А вы по какому вопросу?
— По личному делу. Соедините с ним, и все тут.
— Простите, но, боюсь, мне придется…
— Повторяю, вопрос у меня личный. Не беспокойтесь. Эндрю будет рад поговорить со мной.
— И тем не менее. Прежде чем побеспокоить мистера Боулза, мне необходимо…
— Последний раз говорю, Эндрю охотно возьмет трубку. Только делай, что тебе сказано, и не вы… не выдрючивайся.
* * *
— Как передать, кто звонит?
— Ох-хо-хо. Знаете что, скажите, одна персона, лицо с громким именем из его прошлого. Нет-нет, погодите. Скажите… скажите… это призрак, у чьих ног он когда-то сидел.
— Не вешайте трубку. Я узнаю, может ли он подойти к телефону.
— Пол? Пол? Неужели это правда ты?
— Привет, Эндрю.
— Бог мой, и в самом деле ты! Как ты, Пол?
— Ну, как… Да так, знаешь ли, как есть.
— Пол, это потрясающе! Никак не могу поверить, что там, на том конце, и впрямь ты! Боже мой, с ума сойти — столько лет прошло!
— Четыре года, Эндрю.
— Четыре года. Гм-м. Но это немало, очень немало. А ты, старый чертяка, ни на йоту не изменился. Во всяком случае, твоя манера говорить по телефону не изменилась ничуть. Уверен, тебе будет приятно слышать, что одна секретарша у меня на грани нервного срыва. Не представляю, что ты ей наговорил. Вернее, вполне могу себе представить. Ах ты чертяка!
— Уверяю тебя, я отнюдь не выходил за пределы свойственных мне любезности и рассудительности.
— Ну, само собой! Да ладно, какое все это имеет значение? Главное, что ты тут и через столько лет звонишь так, словно… Прямо не могу успокоиться!
— Времени, Эндрю, и впрямь прошло много. Для меня оно, подозреваю, тянулось дольше, чем для тебя.
— Может быть, может быть. Но знаешь, Пол, я ведь пытался тебе дозвониться. То есть… надеюсь, тебе это известно. Что я несколько раз тебе звонил. Сразу после…
— Знаю, Эндрю, знаю и… Ну, скажем так: хотя я и не стал с тобой разговаривать, я был очень тронут тем, что ты звонил. Вообще говоря, меня бы глубоко задело, если бы ты не позвонил. Просто в то время, как ты можешь себе представить…
— Да, еще бы. Прекрасно представляю, старина. И… гм… не собираюсь сейчас поднимать эту тему, потому что уверен, ты меньше всего склонен разговаривать об этом. Но я просто хотел, чтобы ты знал: я… как бы сказать? Все эти четыре года я часто о тебе думал. И Джейн тоже, я точно знаю.
— Спасибо, Эндрю, я тебе очень признателен…
— Извини, Пол. Можешь подождать секундочку? Да, да, я знаю. Послушайте, запишите его телефон и скажите, что я ему перезвоню, как только освобожусь. Да, и еще вот что, Дарайя, пожалуйста, не соединяйте со мной никого, хорошо? Извини, Пол, так о чем мы говорили?
Пол?
— Я тебе очень признателен, сказал я, за то, что ты меня не забыл.
— Ну, разумеется, не забыл, это чистая правда. А как бы мне хотелось тебя еще и повидать. Конечно… конечно, я ведь не знаю, как ты отнесся бы к такому предложению.
— Я сейчас удивлю тебя, Эндрю: я тоже был бы очень рад повидать тебя. Да. Возможно, как-нибудь вскорости мы с тобой посидим вдвоем, ты и я. Только не пойми меня превратно. Я вовсе не намекаю, чтобы ты назначил число прямо сейчас, так что не трудись листать свой… свой…
— Мой «филофакс»?
— Когда созрею, я тебе позвоню. Если можно.
— Если можно?! Да непременно! Я решительно настаиваю на этом, дружище! И Джейн тоже. Я знаю, Джейн жаждет снова тебя увидеть.
— Да, Эндрю, возможно, она так в самом деле думает. Но теперь, знаешь ли, смотреть на меня не очень-то приятно.
— А ты и раньше не блистал красотой, старина. Слушай, Пол, я отношусь к твоим словам очень серьезно. И прекрасно тебя понимаю. Торопиться тут не надо, а вот когда настроишься… Я имею в виду, когда настроишься снова встретиться с некоторыми старыми и близкими друзьями — ну, ты же меня понимаешь, — только позвони. Кстати…
— Да?
— А сейчас-то? Ты ведь сам позвонил, правда? То есть сам набрал номер, да?
— Да. После нескольких неудачных попыток.
— Замечательно, Пол! Просто замечательно! И это только начало, вот увидишь! То ли ты еще сотворишь, если приложишь свой недюжинный ум!
— Не исключено. Однако же не забудь и другое обстоятельство: безглазие, если так можно выразиться, — болезнь неизлечимая. Следовательно, все мои усилия заведомо ограничены определенными рамками.
— Но эти рамки гораздо шире, чем тебе представляется сейчас, старина.
— Может быть, может быть. Во всяком случае, Эндрю, я действительно нуждался в таком жутком многолетнем одиночестве. Сначала надо было пройти через это, а уж потом начинать думать, как жить дальше.
— Понимаю, понимаю.
— Это немного напоминает игру в теннис, когда побеждаешь в одном сете. Все силы кладешь на этот сет, в конце концов выигрываешь его, и — опять все с нуля. Причем я не придаю своим словам никакого уничижительного смысла, но ведь приходится начинать все с самого начала. Понимаешь, о чем я?
— Еще бы, Пол, еще бы. И я очень рад, что… что период приспособления к новым условиям у тебя, видимо, подходит к концу. Скажу тебе прямо, Пол: да, верно, я не знаю, как ты выглядишь, но разговариваешь ты, вне всяких сомнений, точно так же, как в лучшие свои годы.
— Спасибо. А еще хочу поблагодарить тебя, Эндрю, за то, что ты относишься ко мне без всякого снисхождения. Хотя, конечно, в твоем голосе я все же уловил едва заметную напряженность, призвук смущения от такого прямого, намеренно жесткого разговора. Или я не прав? Так или иначе, я тронут, глубоко тронут.
— Милостивый боже, от тебя ничто не ускользнет. Как я вижу, ты по-прежнему необычайно чуток. Если не ошибаюсь, именно ты однажды сформулировал, что такое писатель, назвав его коллекционером, этаким энтомологом нюансов. Верно?
— Однажды? Неоднократно, Эндрю, неоднократно.
— И тут сам собой напрашивается… Рискнуть, что ли, спросить тебя?
— О чем?
— Нет ли у тебя, случайно, новой книги на подходе?
— Ну, Эндрю, раз уж ты рискнул спросить, отвечаю: есть.
— Есть? Это просто замечательно, Пол! Вот так новость! До чего же я рад, не могу тебе передать! И волнуюсь, предвкушая удовольствие! Рад за тебя и волнуюсь, предвкушая свое удовольствие!
— Вообще-то есть из-за чего взволноваться, верно?
— Еще бы! Но поточнее — в каком она состоянии? На каком ты этапе? Это пока лишь задумка? Всего лишь огонек, мерцающий… ну… гм…
— Трудненько теперь со мной разговаривать, правда, Эндрю?
Короче говоря, не совсем так. Это уже нечто значительно большее, чем мерцающий где-то вдали огонек.
— Господи, до чего интересно! Роман, надо полагать?
— Нет. Нет, в общем-то не роман.
— Не роман?
— Пожалуй, сие произведение придется обозначить как автобиографические мемуары.
— Еще лучше! Еще лучше! Ведь давно, много лет назад, Пол, я уговаривал тебя написать автобиографическую книгу, помнишь?
— Да, только…
— Честное слово, просто ушам своим не верю. А название уже есть?
— «Закрытая книга».
— Как, прости?
— «Закрытая книга». Такое заглавие: «Закрытая книга».
— Ох, Пол…
— Тебе не нравится?
— Не нравится?! Да я в восторге! В вос-тор-ге. «Закрытая книга» — гениально! И знаешь… знаешь, Пол, я уже прямо-таки вижу обложку. Послушай. И скажи свое мнение. Закрытая книга — я имею в виду, на суперобложке будет изображена закрытая книга… а на супере этой книги, то есть книги на обложке, будет изображена еще одна закрытая книга… естественно, поменьше размером, а на обложке той, что поменьше, еще одна закрытая книга и так далее — ad infinitum!
— Увы, лишь потенциально, Эндрю.
— Что потенциально?
— Лишь потенциально ad infinitum.
— Педант! Ты всегда был педантом!
— И горжусь этим.
— Так ты не считаешь, что обложка получится изумительная?
— Ну-ну, не будем слишком увлекаться. Написать предстоит еще очень много, гораздо больше, чем уже написано.
— Уже что-то написано?
— Ну да.
— Ты уже начал работу?
— Разумеется.
— Пол, мне обидно это слышать.
— Да перестань.
— Нет, правда, Пол, очень обидно.
— Что ты такое несешь?
— Почему я только сейчас впервые слышу об этом новом потрясающем творении?
— Постой, не шуми, Эндрю, лучше признайся откровенно: ты же сам отлично знаешь, что мои книги интересуют тебя только в законченном виде. Когда на них можно сделать деньги.
— Ложь, наглая ложь. Мне интересно все, что ты делаешь, независимо от того, заработаю я на этом или нет. Просто так уж получается, что твои книги всегда приносят прибыль.
— Ха! Надеюсь, ты не собираешься делать вид, что прочел хоть один из моих романов? Целиком, от корки до корки?
— Что?! Ну, знаешь, Пол, я даже считаю ниже своего достоинства отвечать на такой бессовестный поклеп.
— Я ведь знаю тебя не первый день. Ты получаешь десять процентов от моих гонораров и читаешь десять процентов каждой моей книги. Максимум.
— Снова ложь! Ах ты чертяка! Не изменился ничуть. Но послушай, послушай. Даже если я признаю твою правоту — хотя я, заметь себе, ни на секунду ее не признаю, — ну ладно, пусть, просто для интереса, чтобы продолжить наш разговор, — все равно можно же было мне намекнуть о своих планах?
— Вообще говоря, Эндрю, я пытался до тебя дозвониться пару недель назад.
— И почему же мы с тобой так и не поговорили?
— Ты был в отъезде.
— Что? Уехал из конторы, что ли?
— Да нет, дальше. За границу.
— За границу? Когда, говоришь, ты пытался дозвониться?
— Да две-три недели тому назад.
— Ну, не знаю, Пол, с кем ты говорил и что тебе сказали, но теперь, когда у меня родился еще один ребенок, я не выезжал из страны с… гм… пожалуй, с прошлого года, когда смотался во Франкфурт.
— А как же кругосветное путешествие?
— Что-что?
— Кругосветное путешествие.
— Ах, если бы, старина!
— Что?!
— Пол, я отродясь не плавал вокруг света. Ни разу в жизни.
— Так ты не был в Гонконге? В Австралии? В Сан-Франциско?
— Нет, я действительно побывал во всех этих местах, но не в один вояж и к тому же давным-давно. Последний раз я ездил в Сан-Франциско вместе с тобой, помнишь? В тысяча девятьсот… по-моему, в тысяча девятьсот девяностом.
Пол?
Пол? Что случилось?
Пол, что это за звуки?
— Это чешуя отпадает от глазниц моих, Эндрю.
— От чего отпадает?
— А сейчас, Эндрю, я вешаю трубку.
— Пол! Пол, объясни мне, что происходит. Мне вдруг показалось, что ты…
— Прости меня. Мне надо идти. И пожалуйста, не пытайся связаться со мной. До свиданья, Эндрю.
— Пол?..
— До свиданья.
* * *
Как я мог быть настолько слеп! Да, именно слеп! Ведь теперь — Бог свидетель, так же как я свидетель Господу, — теперь я уже играю отнюдь не в словечки. До чего пошл сентиментальный миф, будто сохранившиеся у слепца органы чувств постепенно восполняют отсутствие зрения! Если бы какой-нибудь несчастный дикий зверь с бельмами на глазах проявил, как я, полное равнодушие к тревожным сигналам, то век его в этой юдоли слез был бы недолог. А ведь весь последний месяц такие сигналы сыпались градом! Я же оказался легковерным простаком. Ах, Джон Райдер, Джон Райдер, Джон Райдер! Я доверился вам, как сыну, как собственному блудному сыну. Ни один счастливый обладатель глаз не предоставил бы вам такой безграничной свободы действий. Я, безглазый слепец, открыл перед вами двери своего дома, а вы оскорбили меня, унизили и растоптали. Меня, слепого старика! За что? Ради всего святого, за что? Кто вы, Джон Райдер? Кто вы? Что вам от меня нужно? Может быть, вы просто садист, который еще ребенком с наслаждением обрывал мухам крылья, а теперь с не меньшим удовольствием мучает старых, слепых и немощных калек? Или вы надеетесь завладеть моими деньгами? Это невозможно, нелепо, бессмысленно. Должны же вы понимать, что, чем бы ни закончилась вся эта история, денег моих вам не видать как своих ушей. Но тогда — моя жизнь? Опять же, зачем? По какой мыслимой причине вам вздумалось отнять жизнь у одинокого беззащитного старика? О боже, не понимаю! Не понимаю! И — никого, к кому можно было бы обратиться с этой головоломкой. Ни единой души, кроме вас — негодяя, который с наслаждением обрывает крылья слепцу.
Что ж, так тому и быть, Джон Райдер. Раз уж только вы и можете пролить свет на эту загадку, значит, так тому и быть. Посмотрим, посмотрим, может, что и увидим.
* * *
— А вот и вы.
— Ага.
— Купили все, что хотели?
— В конце концов купил. В Чиппинг-Кэмпдене это не просто. Я имею в виду, делать покупки.
— Неужели?
— У нас все в порядке?
— Ничего, сносно, сносно.
— А почему вы сидите в кабинете?
— Даже и не знаю. Вас ждал, наверное.
— Хотите, я сварю кофе?
— Да нет, разве только если вам хочется кофе.
— Я уже выпил в Чиппинг-Кэмпдене.
— Тогда за работу?
— Что-то случилось, Пол?
— Почему что-то должно случиться?
— Ладно. Включаю компьютер.
Напомнить вам, на чем мы остановились?
— Не трудитесь.
— Не надо?
— Нет. Видите ли, пока вас не было, мне в голову пришла одна мысль.
— А-а.
— Скажу без ложной скромности, мысль блестящая. Еще, честно говоря, не знаю, куда именно ее вставить… А впрочем, композиционно книга пока настолько рыхлая, что особой разницы нет — куда. Полагаю, так или иначе идея эта найдет себе место в общем замысле. Но я знаю наверняка: если уж появляется такая ценная мысль, ее надо пристроить как можно быстрее.
— Звучит интригующе.
— Надеюсь.
— Создать новый файл?
— Почему бы и нет? Это ведь и впрямь совсем новое направление в книге.
— И как мы его назовем?
— Знаете, Джон, я тут подумал, что как раз для этой части можно вернуться к заглавию, которое я отбросил пару недель назад. Помните, как я первоначально планировал озаглавить всю книгу? «Правда и последствия».
— Мысль хорошая. Тогда я назову файл просто «Последствия», хорошо? Если только вам не покажется, что такое название нелегко оправдать.
— Нет, нет. «Последствия»… что ж, прекрасное название. И, как вы сами увидите, очень подходящее.
— Отлично. Я его уже набрал. Готово, дело за вами.
— Хорошо. Начинаю… так. «Однажды Томас Манн»… Два «н», между прочим.
— Да, большое спасибо, Пол, по-моему, я это и раньше знал.
— «Однажды Томас Манн дал такое определение писателя» — двоеточие, откройте кавычки — «это человек, которому сочинять текст труднее, чем прочим людям». Закройте кавычки. «Всякому, а не только писателю, ясно, что он имеет в виду. Однако определения, афористичные определения, представляют собой нечто вроде самостоятельного литературного жанра, и одна из абсолютно непреложных особенностей этого жанра состоит в том, что такая максима должна обладать прелестным сочетанием несовместимых до парадоксальности свойств. Одним словом, должна ошеломлять». Пишется о-ше-лом-лять.
— Угу.
— «Рассмотрим дефиницию, предложенную Манном. В глубине души каждый из нас понимает: гораздо правильнее было бы сказать, что писатель — это человек, которому сочинять текст легче, чем прочим людям». «Легче» — курсивом. «Однако, если бы Манн дал такое определение, никто, естественно, не стал бы его цитировать». Точка. «И, честно говоря, поскольку перелопачивать пласты языка, создавая яркий парадокс, что и сделал Манн, неизмеримо труднее, чем попугайски повторять почти тавтологическую банальность, как в моем примере, то можно утверждать, что его определение — прекрасный, убедительный пример справедливости его слов». А, тут повтор. Замените в последнем случае «пример» на «иллюстрацию».
— Заменил.
— Диктую дальше. «А главное, всякий раз, когда писатель дает определение понятию «писатель», он неизбежно дает определение самому себе» — тире, — «причем не в общевидовом, а в чисто субъективном плане. Следовательно, дефиниция Манна заведомо неприменима к Генри Джеймсу» — точка с запятой — «равно и определение, относящееся к Генри Джеймсу, едва ли применимо, скажем, к Рональду Фербенку» — Фер-бен-ку, через «е», — «а определение Рональда Фербенка — ко мне».
— Поставить еще одну точку с запятой? После «Фербенку», перед «а»?
— Я скажу вам, когда нужно будет поставить точку с запятой.
— И какой же тогда знак?
— Я знака не назвал, значит, не хочу там никакого знака. Ни точки с запятой, ни двоеточия, ни запятой. Надеюсь, ясно?
— Пол, но ведь…
— Диктую дальше. «Возьмем мой собственный случай. Я слеп. Я не только слеп, у меня нет глаз. Поэтому…»
— Пол?
— Что теперь?
— Гм… просто… Ну, я просто подумал, может, стоит напомнить вам, что самое первое предложение, которое вы мне продиктовали для книги, было: «Я слеп».
— И что? Как вы полагаете, что из того?
— У вас тут повтор, вот и все. Вы же обычно очень суровы к повторам. Я подумал, вы, может, не заметили. Или забыли.
— Вы не были уверены, заметил ли я, что слеп? Не забыл ли я, что слеп? Так вы изволили подумать?
Отвечайте. Вы это хотели сказать?
— Вы сами знаете, что совсем не это.
— Ничего я такого не знаю.
— Я всего лишь сказал, что вы повторяетесь. Наверное, я не гожусь в литературные критики, но просто я подумал, что стоит указать на этот повтор. Только и всего.
— Вы правы.
— Ну спасибо.
— В литературные критики вы не годитесь.
Да как вы смеете?! Как вы смеете советовать, что мне писать и чего не писать в моей собственной книге?! Как вы смеете «напоминать» мне — мне! — что я повторяюсь! Повторяюсь? Как будто повтор, преднамеренный повтор не входит в число древнейших, освященных литературной традицией стилистических тропов, к которым может прибегнуть писатель. «Ты меня оставил, Джеми, ты меня оставил» — сними повторяющуюся фразу «ты меня оставил», зануда Бернс, ты, дилетант отъявленный, бездарь несчастная, неужто сам не видишь, что повторяешься?! Вы забываетесь, Райдер. Мне, конечно, неизвестно, какой именно курс заочного обучения писательскому ремеслу вы в свое время прошли, но я не собираюсь слушать поучения о стилистических нюансах и тонкостях от заштатного торговца подержанными машинами.
— Кого-кого?!
— Или чем вы там еще занимались. Неужели вы всерьез полагаете, что ваше мнение о моей прозе для меня хоть что-нибудь значит? Я буду повторять фразу «я слеп» столько, сколько считаю нужным. А вы будете исправно набирать ее на этой вашей дьявольской машине, оставив при себе свои глубокие соображения, почерпнутые в вечерней школе.
— Прекрасно. Прекрасно, так я и сделаю.
— Отлично.
— Но прежде одно, самое последнее замечание.
— Ну, если есть такая настоятельная потребность, валяйте.
— На мой взгляд, вы слишком большое значение придаете своим глазам.
— Чему, простите?! Не понял.
— Вы слишком большое значение придаете своим глазам. Тому, что вы называете безглазием. И в книге, и, сколько я заметил, в жизни тоже.
— Нет, вы только…
— Я хочу сказать одно, и заранее знаю, что вы со мной не согласитесь; знаю также, что слова мои прозвучат самоуверенно и ханжески, но я считаю, что скажу это ради вашей же пользы. И если вы в результате решите меня немедленно уволить, что ж, пожалуйста. Я выскажу все, что думаю, и сожалеть об этом не стану. Вы, Пол, придаете слишком большое значение своим глазам. Слишком часто отпускаете уничижительные шуточки по поводу собственной слепоты. Слишком много каламбурите и балагурите. Да, бесспорно, поначалу восхищаешься им, этим вашим уменьем посмеиваться над собственным несчастьем. Невольно думаешь: боже мой, будь я на его месте, сумел бы я проявлять такое же мужество? Но должен сказать вам, Пол, это впечатление скоро сглаживается. Да еще как сглаживается! Ваша привычка к самоиронии становится назойливой, чисто механической; уже ловишь себя на том, что со страхом ждешь очередного намека, очередной шуточки насчет глаз, и закрадывается мысль: уж лучше бы он ныл. По крайней мере это было бы, ну, не знаю, нормально, что ли. Естественно. По-человечески.
* * *
Вот. Это все, что я хотел сказать. Мяч на вашей половине корта, отбивайте.
— Диктую дальше. Готовы?
— Да.
— «Возьмем мой собственный случай. Я слеп. Я не только слеп, у меня вообще нет глаз. Поэтому любое прозрение» — тире — «странное в данной ситуации слово» — тире — «касательно писательского призвания и труда, которым я готов поделиться с читателями, неизбежно обусловлено этим ужасающим обстоятельством. И хотя я ввергнут в инфернальную непроглядность» — ин-фер-наль-ну-ю не-про-гляд-ность, — «где теперь протекает моя жизнь, у меня было много времени на размышления о той удивительной сокровенной связи, что существует между слепотой и литературным творчеством». Точка.
— Угу.
— «Ибо однажды» — тире, — «собственно сегодня, в тот самый день, когда я пишу, вернее, диктую эти строки, которые ты, читатель, сейчас читаешь», — тире — «однажды…».
— Надо полагать, «однажды» повторяется намеренно?
— «Однажды меня осенило: а ведь слепец получает доступ к окружающему его миру точно так же, как читатель романа входит в мир, созданный, как по волшебству, воображением писателя». Точка. «То есть главным образом через диалог и описание». «Через диалог и описание» курсивом.
— Готово.
— «Судите сами». Точка. «Читатель не имеет ни малейшего представления об условиях, в которых протекает действие романа, за исключением той жестко очерченной зоны, своего рода заказника, границы которого четко указаны и выход за них строго-настрого заказан» — за словом «за-каз-ник» следует «у-ка-за-ны», а за ним — «за-ка-зан».
— Ладно.
— «Своего рода заказника, границы которого четко указаны, а выход за них строго-настрого заказан, этакого участка вымышленной территории со своими собственными законами, и только с этим участком писатель и благоволит познакомить читателя. Если же по каким-то ему одному ведомым причинам писатель решает лишь схематично изобразить героев своего произведения или обстановку, в которой протекает действие, то в этом случае ничего более читателю узнать о них не суждено. Не в его силах заглянуть дальше напечатанных на странице слов — как он попытался бы, вытянув шею, взглянуть поверх голов в толпе зевак, пялящихся на уличное шествие, — чтобы получше разглядеть открывающийся за ними мир, ибо никакого мира за ними, естественно, нет». Новый абзац. «То же относится и к диалогу. Пожалуй, именно через диалог героев читатель художественного произведения и знакомится с ними. И только если автор решает вести повествование от первого лица, прибегая к приему внутреннего монолога, только тогда читатель получает доступ к внутреннему миру, настроениям и мотивам поведения каждого из героев». Прочтите мне, пожалуйста, последние три предложения.
— «То же относится и к диалогу. Пожалуй, именно через диалог героев читатель художественного произведения и знакомится с ними. И только если автор решает вести повествование от первого лица, прибегая к приему внутреннего монолога, только тогда читатель получает доступ к внутреннему миру, настроениям и мотивам поведения каждого из героев».
— Новый абзац. «Рассмотрим теперь случай слепца. Подобно читателю романа, он тоже, если вздумает найти разумную опору в непостижимом для него окружающем мире, окажется в полной зависимости от двух важнейших стилистических параметров традиционного романного дискурса» — тире — «описания и диалога. Под описанием я подразумеваю рассказ о происходящем, который слепец слышит от какого-нибудь вполне реального доброхота, возможно от компаньона, платного или бесплатного, который водит его за руку, в переносном, а также и в буквальном смысле, и чья роль состоит в том, чтобы описывать слепцу постоянно меняющееся действо на сцене окружающего мира, подобно тому как в радиорепортаже комментатор описывает ход крикетного матча. А под диалогом я разумею вот что: подобно читателю традиционной прозы, только благодаря обращенной к нему или к окружающим его людям речи слепец и постигает психологию тех» — да, — «тех людей самого разного социального круга и эмоционального развития, с кем его свела судьба». Конец абзаца.
Вы меня слушаете, Джон?
— Конечно.
— Мне на минуту показалось, что вы перестали печатать.
— Я все время печатаю.
— Хорошо. Тогда продолжу. Я сказал про новый абзац?
— Да.
— «Следовательно, и читатель, и слепец целиком полагаются на точность и правдивость» — подчеркните «правдивость».
— Вы имеете в виду выделить курсивом?
— Да. Диктую дальше. «Точность и правдивость информации, получаемой, соответственно, от писателя и нанятого компаньона. Если же, однако, либо данный писатель, либо данный нанятый компаньон окажется не совсем надежным, тогда оба они, и читатель и слепец, остаются в полном неведении относительно происходящего». Джон?
— Да?
— Вы это действительно набираете?
— Да, да. Продолжайте.
— Выходит, я глохну. Или же вы научились печатать почти бесшумно.
Хорошо, я продолжаю. «Вопрос этот отнюдь не чисто теоретический, представляющий интерес лишь для критиков и ученых. Возможно, следующее покажется вам причудливым парадоксом, но писатель способен лгать» — выделите «лгать» — «писатель способен лгать в своем художественном произведении» — двоеточие, — «примеров тому тьма, особенно в нынешнюю постмодернистскую эпоху. Впрочем, здесь моя аналогия с положением слепца терпит крах — так, во всяком случае, мне представляется. Конечно, трудно… трудно было бы… очень трудно было бы… вообразить себе, чтобы компаньон, о котором я говорил выше, намеренно решил лгать» — выделите «лгать» — «намеренно решил лгать слепому о происходящем в окружающем их мире — ведь ему положено, и, без сомнения, за кругленькую сумму, именно это и описывать. Что прикажете думать о…»
Так, Джон, уж теперь-то вы точно не набираете. Я же слышу. Вернее сказать, не слышу. Не слышу, чтобы вы что-то печатали.
Что случилось? Пальцы отшибли?
— Знаете, Пол, порой вы действуете удивительно топорно.
— Неужели?
— Я хочу сказать, для выдающегося писателя, обладателя Букеровской премии, звания Великого Старца английской литературы и прочей чепухи, вы пользуетесь на редкость грубыми приемами.
— А вы, Джон Райдер, очень грубый противник.
Можно узнать, почему вы смеетесь?
— Я смеюсь потому, что нашел наконец идеальное название для вашей книги. «Обман слепца». Впрочем, вам скорее всего не понравится. Слишком напоминает Джеффри Арчера.
— Ну вы и наглец, скажу я вам.
— Неужели?
— Да, наглый ублюдок.
— И почему же?
— Да ведь то, что я вам надиктовал… Вам не пришло в голову, что все это — плод моих долгих, взвешенных размышлений о некоторых фундаментальных принципах, определяющих теорию и практику литературного творчества?
— Нет, не пришло.
— Не пришло. Вы немедленно, немедленно заключили, что это имеет отношение к… к… к явной напряженности между нами. И не только. Без каких-либо иных доказательств, без намека на улики вы сразу же выдали себя с головой. Я это называю наглостью.
— К чему попусту терять время?
— А ведь вы, быть может, поспешили себя выдать.
— Я прекрасно знал, что абсолютно ничего не выдаю. Я вас отлично изучил. Хотя, просто любопытства ради, скажите, Пол, кто или что навело вас на след?
— Я говорил с Эндрю.
— С кем?
— С Эндрю Боулзом. Моим агентом. Я позвонил ему, когда вы были в Чиппинг-Кэмпдене.
— А-а. Понятно. И он…
— Я, естественно, стал расспрашивать о его кругосветном путешествии…
— Ясно. Ясно. Ну, тут я и правда свалял дурака. Просто не мог предположить, что вы сумеете воспользоваться телефоном. Стало быть, вы ему про меня рассказали, да?
— Вообще-то нет. Не рассказывал. Мог бы, но почему-то не стал. Вероятно, потому, что не понимал… да и сейчас не понимаю, из-за чего весь этот сыр-бор.
— «Следовало бы», Пол, а не «мог бы».
— Что?
— Вам следовало бы рассказать ему про меня, действительно надо было. Забавно. Мне почти жаль вас.
— Вот как? И почему же?
— Потому что теперь вам уже поздно что бы то ни было предпринимать.
— Кто вы, Джон Райдер?
— Кто я? Ну, наконец; я ведь целый месяц ждал, что вы зададите мне этот вопрос.
— Не понимаю.
— Неужто?
— А может быть, понимаю. Может быть, начинаю догадываться.
Так вы все-таки человек не случайный, да?
Я хочу сказать, вы — кто-то, кого я знаю?
Кто-то, кого я знаю гораздо дольше, чем месяц?
Ну? Так, что ли?
Ответьте же, ради бога!
— Да, Пол, я — кто-то, кого вы знаете.
— Кто-то, кого я знаю. Или кого знавал когда-то в прошлом?
— Мир тесен, Пол. Особенно если вы слепы.
— Ладно. Хорошо. Я твердо намерен сохранять полное спокойствие. Пусть я слеп, но я по-прежнему не утратил дара речи и способности мыслить. Мы же можем поговорить, не так ли?
Да. Да, вы правы, Джон. Что-то здесь происходит, а что — не могу до конца взять в толк. Но подозреваю… словом, подозреваю, что вы за что-то держите на меня зуб. Верно?
Если дело в этом, Джон, если дело действительно в этом, то мы можем это обсудить. Всегда можно это обсудить. Вы ведь можете рассказать мне, что… что я сделал, если я и впрямь что-то сделал, и мы это обговорим, да, Джон?
Скажите же что-нибудь! Хотя бы слово!
— Да, Пол. Мы поговорим. Вернее, говорить буду я, а вы будете сидеть и слушать.
— Я предпочел бы постоять, если вы не возражаете.
— Сядешь как миленький, старый хрен. Сядь, а не то я тебя вколочу в это кресло силой!
— Что?!
— Думаешь, не решусь? Еще как решусь, лишь бы ты заткнулся!
* * *
То-то. Итак. Итак. Итак, теперь, Пол, для разнообразия вы будете слушать меня.
Знаете, Пол, вы просто невероятный тип. Чего только я от вас за этот месяц не натерпелся — самому не верится. «Располагайтесь как дома, Джон». «Не забудьте про точку с запятой, Джон». «Отчего вы не смеялись над моей шуткой, Джон?» «В семь будем пить коктейли, Джон». Какого хрена вы так выпендриваетесь?
— Вам непременно надо прибегать к подобным выражениям?
— Заткнись! Да от одного твоего мерзкого голоса меня с души воротит. Еще слово, и, клянусь, я на хрен заткну кулаком твою долбаную глотку!
Вот так-то лучше. А теперь я расскажу вам историю — мою историю, для разнообразия, — и, если вы готовы сидеть и слушать паинькой, не прерывая меня, я постараюсь не злоупотреблять теми гадкими коротенькими словечками, которые вас вдруг стали так смущать. Договорились?
Недавно, разозлившись на меня, вы сказали — привожу вашу фразу дословно: «Вы забываетесь». Что ж, теперь моя очередь пошутить, потому что больше ошибиться было просто-напросто невозможно. Нет, Пол. Я не забывался. Я себя помнил прекрасно. Я помнил себя в одиннадцатилетнем возрасте. А вы меня в одиннадцатилетнем возрасте, случайно, не помните?
* * *
Не стоит ломать эту замечательную крупную голову, до отказа набитую мозгами. Я намерен вам напомнить.
Итак. Мне было одиннадцать. Одиннадцать лет. Самый обыкновенный школьник. Впрочем, нет, неправда, не совсем обыкновенный. Я ведь учился в особой школе, в спецшколе для трудных, агрессивных детей, для таких, которых никакая другая, «хорошая» школа и знать не желает. Это было заведение для ребят, которых исключили отовсюду.
Впрочем, надо отдать той школе справедливость: по-своему она была совсем не плоха. Там имелось футбольное поле, площадка для регби, закрытый бассейн, хорошие просторные спальни. Школа находилась неподалеку от Чичестера. Ага! Что, начинает всплывать в памяти?
— О боже!
— Значит, Пол, вы меня все-таки помните. Или нет? Может, нас там было слишком много и одного конкретного мальчика припомнить трудно? Тем более что времени прошло невесть сколько, целых двадцать два года. Представляете, Пол, двадцать два года! Наводит на кое-какие мысли, правда? В те времена вы еще не были всемирно известным писателем. Выпустили парочку романов, на которые никто не обратил никакого внимания. Верно я говорю?
Да, всего лишь один из бедных, низкооплачиваемых учителей. Вел английский и физкультуру. Сколько мальчиков было под вашим началом? Тридцать? Сорок? Надо нам как-нибудь собраться классом, всем пацанам. Поболтать о давних деньках.
Но знаете, Пол, я до сих пор невольно горжусь тем, что был у вас особым любимцем. «Мой херувимчик, мой ангелочек» — вот как вы меня тогда звали. Учительский любимчик — вот кто я был. Маленький любимчик, которого учитель охотно гладил, обнимал, ласкал и целовал, помните? Вы это помните, Пол?
— О господи, перестаньте, прошу вас! Перестаньте!
— Ха! До чего же мир тесен! Знаете, почему я это говорю, Пол? Знаете почему? Потому что давным-давно я выкрикивал те же самые слова: «Перестаньте, прошу вас! Перестаньте!» До сих пор, до сего дня слышу, как мои вопли многократным эхом отдаются от стен гимнастического зала. Да только никто больше их не слышал. И вас сейчас тоже никто не услышит.
Помните, Пол? Помните, что вам больше всего нравилось?
Вам нравилось вытаскивать из штанов свой член, помните? Да? А потом вы брали мои руки, две маленькие ладошки…
— Перестаньте! Ради бога, перестаньте!
— Заткнись!
Брали, значит, мои руки и ими направляли его, свой огромный мясистый багровый член — в те дни он был чудовищных размеров, совсем не та вечно мокрая тряпица, что нынче болтается у вас между ног, — направляли моими руками его мне в рот, а рот мой никак не мог раскрыться на нужную ширину. Прелесть! Вы находили все это чертовски прелестным. Помнится, вы любили словечко «прелестный», пользовались им направо и налево. А потом, потом, когда член уже был у меня во рту и я едва мог дышать: меня невыносимо тошнило, — вы стягивали с меня трусы, влажные серые трусики без ширинки. О, эти маленькие серые трусики без ширинки тоже были прелестны, чертовски прелестны. Настолько, что вы зарывались в них носом, помните? А потом брали в руки мои яички, маленькие, прелестные, и сжимали их с такой силой, что я готов был кричать во все горло — а не мог, не мог, потому что глотку мне затыкал ваш член, разбухший, слюнявый, багровый, а вы сжимали яички все сильнее, покуда не кончали мне прямо в рот.
А помните, что вы потом делали? Помните? О, это было самое замечательное, лучше не бывает. Вы быстренько выдергивали член из моего рта, и тут меня рвало, я ничего не мог с собой поделать и каждый раз, по вашей милости поливая блевотиной ваш член, видел ваше лицо, смотрел на него, Пол, и в тот миг, уверяю вас, оно было еще страшнее, чем теперь.
— О боже, боже, боже!
— Это все не годится, я знаю. Для «Закрытой книги», я имею в виду. Тема совершенно неподходящая. После всей вашей высокопарной ахинеи про глаза, слепоту и безглазие читатель не вынесет неожиданного удара по нервам. Но, видите ли, Пол, жизнь есть жизнь. Вы сами это говаривали, помните? Она ведь правил не соблюдает. Возьмет да и обрушит на вас событие такого накала, какого и ожидать невозможно.
— Господи Иисусе, что вы намерены делать?
— Во-первых, Пол, я намерен продолжить свой рассказ. Вы ведь не знали, что я пытался покончить с собой? Да, с помощью бритвы. Нет, конечно же не знали. Это было уже после того, как вы ушли из школы. Бросили преподавание. Выпустили «У ног призраков». Большой, огромный успех. Букеровская премия. Бог знает сколько изданий. В Голливуде сняли дорогущий фильм. Во мне вы больше не нуждались. Да и ни в ком из нас. Кроме того… кроме того, вы становились известным человеком. Были даже чересчур на виду. И если у вас возникала охота, чтобы какой-нибудь мальчонка облевал ваш член, приходилось отправляться в путешествие, подальше от родных мест. Например… например, в Шри-Ланку, а, Пол?
Я тоже немного попутешествовал. Только на свой лад. Побывал не в одном исправительном заведении для малолетних правонарушителей, ночевал на улицах — такие вот у меня были странствия. Всегда один-одинешенек, неизменно. Потому что не мог доверять никому. И никогда. Как? Вам нечего сказать, Пол? Дар речи вам вдруг изменил? Ну и пусть, я все равно продолжу. Вы, наверное, удивитесь, Пол, но дальше мой рассказ станет повеселее. Вы этого уж и не чаяли, но так сложилось. Потому что я встретил одного парня. Ничего особенного в нем не было. Просто неплохой парень, оказавшийся, как и я, на улице. Звали его Крис; и мы стали держаться вместе. А в один прекрасный день — ура! — Крис нашел работу. Учителем английского. Вроде вас. Что, страшненькое совпадение? В захудалой школе, наподобие курсов по системе Берлина, которая ютилась в подвале неподалеку от Риджент-стрит, за обучение английскому с иностранцев, по рассказам Криса, драли три шкуры. Видите ли, Крис, как выяснилось, получил действительно хорошее образование, не знаю уж, почему он очутился на улице; я его никогда не спрашивал, а он сам не рассказывал. Но на работу его взяли, он снял квартиру, и я поселился там вместе с ним. Муниципальная квартира в Ист-Энде.
Ну вот, так мы некоторое время и жили. Однажды, оставшись один в Крисовой квартире, я вдруг подумал… подумал вот что: если он смог это сделать, я тоже смогу. Понимаете? Тоже смогу кое-чего добиться. И тогда я сменил имя — стал Джоном Райдером. Вовсе не из осторожности, как вы понимаете. В те времена я же знать не знал, что буду когда-нибудь стоять над вами, как сейчас. Просто с увлечением творил из себя совсем другого человека, изобретал себя заново, а с новым именем я и ощущал себя по-новому.
Итак, я стал искать работу, любую — что уж подвернется; где я только не подвизался: и в пункте видеопроката, и у букмекера, торговал с лотка фруктами и овощами, да что ни возьми, я все перепробовал. Короче говоря, меня в конце концов взяли рассыльным в одну брокерскую контору в Сити. Попросту говоря, рядовым курьером, но я оказался смекалистее других и даже сам стал понемногу приторговывать акциями, пусть и грошовыми; дела у меня пошли замечательно, настолько, что мне стало ясно: я куда больше заработаю, если буду действовать самостоятельно, с домашнего компьютера. Этим я и занимался последние восемь лет. Пока не появился у вас на пороге.
Вам по-прежнему нечего сказать? Н-да, такая история вас ничуть не привлекает. Она же не из тех, что принято называть «постмодернистскими». Слишком много в ней сурового реализма. Отдает Ирвином Уэлшем и иже с ним. Совсем не в вашем вкусе.
Вы не ожидали, что я знаю такое заковыристое слово, как «постмодернистский», правда? Представьте себе, Пол, этим я обязан вам. Видите ли что: вы меня позабыли, но я-то вас не забыл. Никогда не забывал. Я читал ваши романы. Читал ваши интервью. Сходил на ваш фильм. Даже смотрел по телевизору церемонию вручения «Оскаров». Вот где вам крупно не повезло, Пол. Только одна премия, и та за костюмы! А все лучше небось, чем вообще остаться с носом.
Я превратился в соглядатая, невидимого соглядатая. Ведь в наше время, как я понял, можно стать соглядатаем, не выходя за порог собственного дома. Вот я за вами и следил по телику, по газетам и журналам. Очень просто. Пара пустяков. Вы же, Пол, были так знамениты, так, черт бы вас побрал, вездесущи. Правильно я употребил слово? Вездесущи?
Букеровская премия. Премия «Уитбред». Присвоение вам рыцарского звания. Что бы вы ни делали, я за вами следил. Куда бы вы ни шли, я шел за вами. Невидимый, я всегда был подле вас. А потом, в один прекрасный день, в один прекрасный день — бац! — «Лауреат Букеровской премии едва не погиб в автомобильной катастрофе в Шри-Ланке».
И тут, Пол, хочу отметить забавный момент. Вы-то небось подумали, что я был вне себя от счастья, узнав про вашу аварию. Ничего подобного. Нет, нет, нет и нет! Ведь ее никак не назовешь местью. Возможно, то была кара Божья. Возможно, Бога она и устраивала. Но меня она не устраивала совсем.
Нет-нет, сообщение о вашей аварии было для меня плохой вестью. Потому что вдруг — всё, полное молчание. Про вас больше ни словечка. Никаких сведений, по которым я мог бы понять, где вы: по-прежнему в Шри-Ланке, или здесь, или совсем в другом месте. Вот тут, Пол, я решил, что потерял вас навсегда. Думал, что для меня все кончено, правда-правда, но лишь до того дня — о, это был чудесный, самый радостный день в моей жизни, — когда я открыл «Таймс» и заметил, совершенно случайно, Пол, краем глаза, едва не пропустил, — словом, до того дня, когда я увидел ваше объявление.
* * *
А как искусно оно было составлено! Ни имени. Ни других конкретных данных. Только два слова «слепой писатель». Нет, нет, нет, вру. На самом деле вы написали «незрячий писатель», да? «Незрячий писатель ищет приватного секретаря». И я понял, я сразу понял — это вы и никто другой. Ну, теперь он попался, подумал я. Теперь уж попался! Я-то и стану его приватным-хренатным секретарем!
— Что вы хотите со мной сделать?
— Погодите, погодите, погодите. Это еще не все. Самое интересное я оставил на закуску.
Мы тут корпели над вашей книжкой. Как это вы ее любовно называете? Своим завещанием? Знаете, что я вам скажу, Пол? Вам и невдомек, что вы попали в самую точку. Книжка-то и впрямь станет вашим завещанием. Но главная хохма знаете в чем, а, Пол? Уразумели небось? Наверняка уже догадались? Или нет?
Идею мне подал Крис. Помните Криса? Который преподавал английский в школе для иностранцев. Английский как иностранный.
Так вот, он частенько мне рассказывал про свою школу. У него в классе собирались ученики со всего света: немецкие бизнесмены, японские студенты, какие-нибудь там бразильские переводчики — настоящий этнический винегрет, но говорить разрешалось только по-английски. С самого начала, прямо с первого же урока. Это у них называлось «полное погружение». Даже в классе, где из сорока учеников ни один по-английски ни бум-бум, кроме, может быть, «да», «нет», «о'кей», «кока-кола». Так что Крису приходилось начинать с самых азов. И знаете, что он мне говорил? Иногда, когда он шел на урок к новичкам, его так и подмывало обучать их совсем даже не английскому, а совершенно искусственному языку! Понимаете? Ночью накануне урока он сам придумывал словечки вместо «я», «вы», «приходить», «уходить», «стол» и «стул», представляя, как он учит им своих студентов, а те ни о чем не догадываются, и к концу курса они уже будут балакать друг с другом очень, очень бегло на несуществующем языке! Здорово, правда? Он воображал, как они, очень довольные обучением, возвращаются домой, в свою Германию или Японию, прямо на следующий день являются на какую-нибудь крутую конференцию и с большой важностью начинают трещать на этом искусственном языке! Бог ты мой, мы просто умирали со смеху!
Я и сейчас улыбаюсь, вспоминая все это. Слышите, Пол? Слышите, как я улыбаюсь?
Для Криса, однако, то была лишь игра воображения. Но я про нее помнил всегда. И, приехав сюда, подумал: а не попытаться ли осуществить эту фантазию? Поэтому ваша книга, Пол, — чистая хохма. Полная абракадабра.
Я уже слышу, что скажут критики. Трагический случай… ранний маразм… болезнь Альцгеймера… мозговая травма в результате жуткой катастрофы. Рембрандт… статуя Дианы… Хартфорд-колледж… Собор Святого Павла… «Купол тысячелетия»… экспресс-кафе «Бургер кинг» на Хампстед-Хит. Да всего и не перечислить. Исайя Берлин не жив, а умер, зато Пит Тауншенд не умер, он жив; а ведь там еще Тони Блэр, Саддам Хусейн, О. Дж. Симпсон, Сальман Рушди, Мартин Эмис… Ваша книга, Пол, — чудо-юдо, бред, посмешище, она — такой же урод, как вы сами, полная околесица, которую несет слабоумный заговаривающийся старпер!
— Господи помилуй!
— Почему бы вам не убедить себя, Пол, что вам снится страшный сон? Вы же мне это советовали в давние времена. Помните? «Просто убеди себя, ангелочек, что тебе снится страшный сон».
— Послушайте, Джон, послушайте, что я вам скажу. Ради бога, выслушайте меня. Понимаю, я причинил вам зло. То, что я сделал, было ужасно, совершенно ужасно. Я никогда не сумею это загладить, никогда, но — смотрите, вы же… Я хочу сказать, я ведь богат, Джон, я состоятельный, очень состоятельный человек и могу возместить вам… Нет, нет, нет, этого я, конечно, не могу и не смогу никогда, но… Но вы молоды, у вас вся жизнь впереди, и я могу превратить ее в сплошное удовольствие, действительно могу, правда, Джон. Я дам вам… я отдам вам все свое состояние, до последнего шиллинга, вы получите все, только… Джон, вы слушаете? Вы меня слушаете, Джон?
Джон?
Джон? Где вы?
Умоляю вас, Джон, не надо так со мной поступать, умоляю! С несчастным слепым стариком…
Что вы делаете, Джон? О боже, пожалуйффффхм…
— Ну-ну, Пол. Не слишком туго, надеюсь. Нет, вроде бы нормально.
Не волнуйтесь. Это ненадолго.
Ой-ой-ой, простите великодушно! Я случайно сбил с вас очки и… вот незадача, еще и наступил на них. Ах, ах. Руки-крюки. Вернее, ноги-крюки.
Да теперь уж все равно. Зачем вам в аду темные очки?
Итак, Пол, позвольте мне разъяснить вам, почему рот у вас заклеен скотчем. Это, как вы понимаете, временная мера, вы и оглянуться не успеете, как я сниму его с ваших губ. У меня нет ни малейшего желания оставлять какие-либо предательские следы нашей с вами, скажем так, небольшой размолвки. Не воображайте, что я опасаюсь, как бы вас кто не услышал. В вашем пустом старом доме, Пол, и вам это прекрасно известно, услышать вас некому.
Просто мне хочется, чтобы вы точно знали, что именно сейчас с вами произойдет, а если вы приметесь вопить, то можете, чего доброго, и не услышать всего, что я собираюсь сказать.
Странно. Рот у вас заклеен. Глаз нет. Тем не менее я улавливаю на вашем лице страх.
Да, но не могу же я вечно стоять здесь и разглядывать вас, хотя это было бы увлекательное занятие. Я хотел сказать вам следующее: с самого начала, с самой первой нашей встречи я вынашивал один лишь план — конечно же, убить вас. Уверен, вы это уже и сами поняли. Выбрать способ, однако, было непросто. Видите ли, я твердо решил, что наказание должно соответствовать преступлению. Или хотя бы преступнику. И, как вы понимаете, я совершенно не намерен сам оказаться под угрозой наказания. Поэтому пришлось все продумывать долго и тщательно. И однажды меня осенило. Произошло это в тот день, когда мы с вами просматривали у вас в спальне ваши галстуки. А кстати, Пол, вы помните галстук с грязным пятном — «Черрути», как вы полагали? Ну… Да вы и сами прекрасно знаете, что я сейчас вам скажу.
Все равно скажу, так, на всякий случай, вдруг вы не поняли. Это и был «Черрути», а вот пятна никакого не было. Очередная моя шуточка.
Знаю, знаю, что уж там говорить — идиотская шутка, ребячество. Как и большинство моих розыгрышей. Но тогда было ужасно смешно, и потом — зачем торопиться? К кульминации следует подбираться очень медленно, без спешки.
Словом, сидели мы там с вами вдвоем, перебирали ваши галстуки, и я вдруг подумал: до чего же просторный шкаф. Такой просторный, что в нем можно стоять в полный рост. Конечно, особо там не повертишься. Да и дышать полной грудью не получится. Тем не менее…
Ах, ах, Пол. Какой вы нехороший. Ну-ну, не надо вырываться. Сидите тихо, а не то придется вас связать.
Одно было плохо: если бы мне и удалось засадить вас в шкаф, даже вы сумели бы оттуда выбраться. А снаружи запирать его тоже не годится, по вполне понятным причинам. Но идея мне все же понравилась, отказываться от нее не хотелось; я и так, и сяк ее обмозговывал, пока наконец — собственно говоря, сегодня утром — не нашел решение. Дверца. Дверца-то сама распахивается. Сегодня утром вы снова на нее налетели, как налетали и раньше, даже миссис Килбрайд про это знает; ее показания особенно пригодятся, когда полиция начнет тут все осматривать и обнюхивать. Да, опять же кстати, Пол, мне кажется, вам следует знать, просто чтобы вы были в курсе последних событий: бедняга Джо Килбрайд на самом деле болен. Мне просто повезло, такая, видите ли, выпала удача. Хоть раз-то должно подфартить, как вы считаете?
* * *
Ну а теперь займемся нудными подробностями нашего дельца. Я сам сообщу — полиции, я имею в виду, — что вы попросили меня сменить на той дверце пружину, чем я и собираюсь сегодня заняться. Я ведь купил-таки один такой доводчик — помните, я вам о них говорил: когда вы дверь отпускаете, он плотно закрывает ее; словом, купил доводчик в мастерской по ремонту замков в Чиппинг-Кэмпдене и собираюсь поставить его изнутри на дверцу шкафа. На это уйдет с полчаса, не больше. Потом я уеду на выходные в Лондон, а вы останетесь совершенно один; вы, конечно, пойдете подобрать себе галстук, один из ваших элегантных галстуков «Шарве», а вешалка — на тебе, что это значит? — вешалка с галстуками висит почему-то в самой глубине. «Вот хреновина!» — я прямо-таки слышу, как вы это произносите в своей неподражаемой манере: «Вот хреновина, кто это перевесил мои галстуки?» А потом, поскольку вам ведь галстук совершенно необходим, без галстука вы уже не вы, так вот — машинально, совсем забыв про новую пружину, вы залезаете за ним в шкаф, и — бамс! — дверца за вами захлопывается!
Я оставлю вам на кухне кое-какую еду. Скорее всего тарелку с мясными закусками и бутылку «риохи». Никто не зайдет навестить вас. Никто не услышит ваших воплей. Никто, кроме вас. И тьмы. И тишины.
Вы будете заперты в шкафу, Пол, как между страниц книги. Закрытой книги.
* * *
Я не оставлю вас там, взаперти, очень уж надолго. На всякий случай я приеду в воскресенье утром. Времени должно хватить. И уж на самый пожарный случай я решил обклеить шкаф снаружи этим прочным скотчем. По моим расчетам, ваша клаустрофобия успеет сделать свое дело, но хочу принять меры предосторожности на случай осечки, поэтому воздух к вам поступать не будет. Почти не будет, поскольку шкаф навряд ли станет герметичным.
Итак, воскресным утром я сдеру скотч, открою дверцу и… бог знает, что я там обнаружу. Скорее всего крайне малоприятное зрелище. Но для меня, Пол, — для меня оно будет бесподобным.
Ну, вот и конец моей маленькой повести. Душу я себе облегчил, осталось только выбросить это из головы.
Теперь, Пол, я собираюсь повести вас наверх. Ясно? Предпочитаю не отпускать вас от себя, пока буду заниматься дверцей; пусть лучше вы будете у меня на глазах. Да, да, чего там, знаю я, что вы хотите мне сказать. Слепой, мол, особой беды наделать один не сможет. Это верно. Но такой уж я человек, осторожный донельзя.
А потому… потому дайте-ка возьму вас под руку… вот так… Ну, не сопротивляйтесь, Пол, пожалуйста, не сопротивляйтесь… это же все равно случится, что бы вы ни делали. Вот правильно… обмяк, и хорошо, так-то оно лучше, очень даже хорошо… хорошо… Нам же обоим легче. Ну, давайте, одну ногу вперед, потом другую… правую… теперь левую… вот умница… молодец… таким темпом мы мигом доберемся до лестницы… Нет-нет-нет, без паники… я же вас держу… держу… не отпущу, даю слово… Просто постарайтесь выпрямиться… вот так… правильно… хорошо, очень хорошо… Теперь другой ногой… хорошо… вы просто молодчага… так…. так… так… вот так… хорошо, Пол, очень, очень хорошо.
* * *
— Мистер Райдер? Мистер Джон Райдер?
— Да.
— Я инспектор Трукс. Надеюсь, вас предупредили о том, что я к вам заеду?
— Да, да, конечно. Входите, пожалуйста.
— Спасибо. Мы постараемся не отнимать у вас слишком много времени.
— Ничего, ничего. Я все понимаю. Проходите сюда. Да мне в общем-то говорили. Да. Пожалуй, здесь будет удобней всего.
— А, благодарю вас.
Гм-м. Интересная комната, правда? Сразу видно, что здесь живет писатель.
— Да, наверное. Хотя на самом деле сочинительством он по большей части занимался в соседней комнате. В кабинете. Вон там кабинет сэра Пола. Прошу вас. Садитесь, пожалуйста. А вы тоже?..
— Простите. Это сержант Гиллеспи.
— Здравствуйте, сержант.
— Здравствуйте, сэр.
— Ха, ну я и бестолочь! Вы тоже садитесь, пожалуйста, сержант. Так. Хотите чего-нибудь? Может быть, выпьете по стаканчику?
— Вы очень любезны, сэр, спасибо, но не надо. Знаете, как говорят в телефильмах? Только не во время дежурства.
— А, так, значит, вы на дежурстве?
— Ну да, само собой. Но вас это беспокоить не должно. Обычная формальность.
— Как тоже говорят в телефильмах.
— Верно, сэр, именно так и говорят. Словом, надо задать несколько вопросов, которые положено задавать в таких… в таких тяжелых случаях. Мы могли бы побеседовать с вами и в участке, но я подумал, что вы предпочтете дома. Надеюсь, вы не против?
— Ничуть. Я вам чрезвычайно признателен. Но на самом деле не стоит называть этот дом моим. Я просто работал у сэра Пола. Здесь ничего моего нет.
— И потому вы укладываете вещи, сэр?
— Откуда вы взяли, что я укладываю вещи?
— А вон на тахте под окном стопочка аккуратно сложенных сорочек.
— Вы очень наблюдательны, инспектор. Верно, укладываю вещи. Большей частью они еще наверху. Теперь, когда сэр Пол… Словом, как я уже сказал, мне здесь не для чего задерживаться и на день.
— Вы не рассчитываете быть в числе наследников?
— Я? Господи, конечно нет.
— Случаются и куда более странные вещи.
— Нет-нет. Сэр Пол платил мне жалованье. Причем очень хорошее жалованье. Но речи о том, чтобы оставить мне что-то по завещанию, не было. Такая мысль мне и в голову не приходила.
— Сколько времени вы у него работаете? Вернее сказать, работали?
— Чуть больше месяца. И мне заплачено по сегодняшний день. Здесь никаких претензий быть не может.
— И вы едете?..
— Еду?
— Могу я узнать, куда вы едете? Я имею в виду, сейчас?
— А-а. К себе домой, в Лондон. Знаете, инспектор, я уже сообщил полиции мой лондонский адрес.
— Пожалуйста, не обижайтесь, мистер Райдер, я спрашиваю без всякой задней мысли. Обычное мое любопытство.
— Значит, я могу ехать? То есть не нужно кому-то об этом сообщать?
— Совершенно не нужно. Нет, нет, нет. Вы вольны ехать куда вздумается.
— Так чем все-таки я могу быть вам полезен?
— Что ж, я скажу вам, мистер Райдер. По-видимому, нет никаких причин сомневаться в том, что именно произошло в этом доме. История прескверная. Несчастный случай со смертельным исходом — судя по всему, от удушья. Однако при расследовании подобных происшествий, особенно когда они касаются таких выдающихся людей, как сэр Пол, приходится соблюдать все формальности. Будет, конечно же, проведено полное дознание. Но, как вы сами понимаете, моя задача убедиться в том, что мы ничего не упустили из виду.
— Я постараюсь ответить на любые ваши вопросы.
— Итак, именно вы обнаружили труп сэра Пола?
— Да. Нашел его наверху. В его спальне, в гардеробе.
— Простите меня, мистер Райдер, но как… гм… как вы узнали, что он там? Ведь он, насколько я понимаю, оказался заперт в шкафу.
— Правильно.
— И умер за несколько часов до вашего приезда?
— Да.
— Так откуда же вы узнали, где его искать?
— Боюсь, что по запаху.
— По запаху?
— Послушайте, инспектор, все, что мне известно, я уже рассказал тому полицейскому, который… ну, когда я вызвал полицию.
— Если вы не против, сэр, расскажите, пожалуйста, еще разок.
— А, ну ладно. Итак, вернувшись — на выходные я уезжал в Лондон, — я принялся искать его по всему дому; вы же понимаете, он не мог никуда уйти, один, я имею в виду; поэтому я снова поднялся в спальню и, случайно проходя мимо гардероба, вдруг, ну… почувствовал запах… Бедняга обмарался.
— Н-да. Весьма неприятная для вас ситуация.
— Это еще что, инспектор. Вот его лицо… Никогда, никогда в жизни не забыть мне выражения ужаса, застывшего… заледеневшего у него на лице. А его руки…
— Что же руки?
— Он, видимо, изо всех сил царапал ногтями дверцу. Ногти были сточены до самого мяса… На пальцах… на всех десяти пальцах запеклась кровь, кожа содрана… просто окровавленная плоть. Жуткое зрелище.
— Угу.
А вы, значит, были в отъезде?
— Ну да. Я же говорю, уехал на выходные. На субботу и воскресенье я стараюсь здесь не оставаться. Еду в Лондон и обычно возвращаюсь — вернее, возвращался — в воскресенье вечером. Или рано утром в понедельник.
— Но ведь тело вы обнаружили в воскресенье утром?
— Правильно. В силу некоторых обстоятельств я приехал раньше.
— В силу некоторых обстоятельств? Значит, были какие-то обстоятельства?
— Да ничего особенного. Просто слегка заскучал в Лондоне, заняться было нечем, вот я и подумал: а не вернуться ли пораньше? Я, можно сказать, тут уже прижился. Месяц — это долгий срок. Вся моя жизнь оказалась тесно связанной с сэром Полом.
— Вы помогали ему писать книгу?
— Да. Он задумал написать, как он выражался, свое завещание. Литературное завещание. Но при его состоянии здоровья…
— У него не было глаз?
— Он лишился их, обоих глаз, в страшной автокатастрофе, произошедшей в Шри-Ланке. Четыре года назад.
* * *
— Стало быть, он вообще ничего не видел?
— У него не было глаз, сержант.
— А. Ну да, ну да.
— Слушай, Гиллеспи, осмотри-ка быстренько дом. Кто его знает, вдруг наткнешься на что-нибудь такое, что подскажет нам, в каком умонастроении был сэр Пол. Конечно, если вы не возражаете, мистер Райдер?
— Я уже говорил вам, инспектор, я не вправе возражать вообще. Это же не мой дом. Я даже не представляю, кому он принадлежит теперь, когда сэра Пола уже нет в живых; безусловно, я препятствовать вам не могу. Да и в любом случае не стал бы.
— Вы, случайно, не знаете, он не оставил завещания?
— Ну, отчего же не оставил? А впрочем, понятия не имею.
— Известно вам что-нибудь о его родственниках?
— Мы о его семье никогда не говорили.
— Ясно, ясно. Ну, давай, сержант. Пошарь-ка, только аккуратно.
— Есть, сэр.
— Я понимаю, мистер Райдер, все это вам, наверное, кажется бессмысленным, но… тут ведь никогда не угадаешь.
— Я старался без нужды ничего не трогать. Так ведь полагается вести себя в подобных случаях, верно?
— Если совершено убийство — да, правильно. Но здесь-то просто несчастный случай. Однако же продолжайте. Что вы хотели сказать?
— Простите, о чем бишь шла речь?
— Сэр Пол искал человека, который помог бы ему писать книгу, да?
— Правильно. Приватного секретаря. Который писал бы под его диктовку. Он поместил в «Таймс» объявление, я его увидел, откликнулся, и, признаюсь, к великому моему удивлению — честно говоря, я считал, что у меня нет ни малейшей надежды, — я ему вроде как понравился; вот с тех пор в общем-то я здесь и живу.
— Приятная была работа?
— А вы не были знакомы с сэром Полом?
— Нет, сэр, не имел удовольствия.
— Ну, не уверен, что слово «приятная» здесь вполне уместно. Впрочем, это не совсем справедливо. Нет, я бы сказал, что это было чрезвычайно благодарное занятие.
— Благодарное?
— Да, благодарное. Чувствовать, что книга постепенно приобретает форму, и сознавать свою к этому причастность. Для такого человека, как я, это захватывающее ощущение.
— Да. Да, наверное, даже очень. Я-то сам, честно сказать, ни одного его романа не читал. Стивен Кинг больше в моем вкусе. Как вы считаете, книга могла выйти хорошая?
— Это был не роман, а нечто вроде автобиографических мемуаров.
— Ах да, конечно. Вы же говорили.
— Учтите еще, что написана лишь малая часть…
— И все-таки. Какое-то мнение у вас сложилось?
— Ну… Могу лишь сказать, что в книге встречались странные пассажи, причем мы их, по настоянию сэра Пола, оставили, хоть я и противился. Не то чтобы впрямую с ним спорил — просто не посмел бы, — но, признаюсь, так до конца и не уразумел, в чем тут смысл.
— Не очень улавливаю, сэр. Что вы имеете в виду?
— Ну, были у него свои причуды: скажем, приходит ему в голову какая-то фантастическая идея, ни на чем в реальности не основанная, и он, несмотря на абсурдность, упрямо использует ее в книге. Придает ей, так сказать, символический смысл.
— Например?
— О господи, почему-то всегда трудно бывает привести конкретный пример. Нет, погодите, один припоминаю. Пустой пьедестал, пустой постамент на Трафальгарской площади. Да, у нас с сэром Полом тут возникла настоящая дискуссия.
— Разъясните, пожалуйста, сэр.
— Как вы знаете — а, может быть, и не знаете, вы же не лондонец, — по четырем углам Трафальгарской площади стоят постаменты. Однако статуй всего три. Четвертый постамент пустует. Причем уже десятки лет. Короче говоря, до сэра Пола дошли какие-то слухи о том, что там-де могут воздвигнуть памятник Диане, понимаете? После ее гибели в автокатастрофе. И хотя никакой статуи там не ставили и, если хотите знать мое мнение, никогда не поставят, он упорно писал об этом так, словно статую уже воздвигли. В книге целая глава посвящена Трафальгарской площади и Национальной галерее, только не спрашивайте меня почему. В общем, он продолжал упорствовать и в конце концов описал площадь так, будто статуя там уже стоит. Не стану утверждать, что я пытался его отговорить: я не вправе спорить с великим писателем, но все же я взял на себя смелость выразить… ну, скажем, выразить некоторые сомнения в разумности такого шага, и сэр Пол воспринял это очень отрицательно. Чуть ли не приказал мне тут же сложить вещи и убираться восвояси.
— Тем не менее вы остались.
— Да. Он, очевидно, передумал. Но эпизод с четвертой статуей все же сохранил. В книге, в той части, что уже написана, есть множество других мелких… как бы поточнее выразиться… мелких странностей. Я больше с возражениями, как вы понимаете, не выступал. И если бы мы книгу закончили и она вышла, наверное, именно они, эти маленькие странности, и вызвали бы острый интерес у критиков.
— М-м-м. Чудные они типы, эти критики. Я сам их писания никогда не читаю. Почему-то мне заранее ясно, что именно мне понравится, без всяких рекомендаций со стороны, понимаете?
— Прекрасно вас понимаю.
— Так. Значит, сэр Пол бывал сварлив?
— Порой — да, безусловно. Однажды я не выдержал и рассмеялся.
— Над чем?
— Понимаете, он как-то сказал мне, что из-за своей слепоты превратил себя, как он любил выражаться, в «соль земли». То есть неизменно был подчеркнуто обходителен с окружающими, даже если не имел к тому ни малейшего желания, и все оттого, что зависел от них и боялся, что без этой его любезности люди не станут ему помогать. «Соль земли»! Представляете? Если это он называл солью земли, один бог знает, каков же он был до катастрофы.
— Трудненько с ним было?
— Н-ну, временами — да. Впрочем, когда он бывал в ударе, то умел блеснуть остроумием.
— Хороший рассказчик?
— Да, но в определенных пределах. Он часто повторялся. Я, если можно так выразиться, ловил каждое его второе слово.
— Ха, ясно. В общем, человек весьма переменчивого нрава.
— Вот именно. Но, знаете, если вспомнить, что ему пришлось перенести, то судить его слишком строго невозможно. На его месте я попытался бы покончить с собой.
— Самоубийство? Слепому не так-то просто его совершить.
— Верно. Но я бы нашел способ.
— А вам не приходило в голову, что это и было самоубийство?
— Что? Смерть сэра Пола?
— Угу.
— Ни в коем случае. Абсолютно исключено.
— А вы все же подумайте, сэр. Все обычные пути для него закрыты… он впадает в отчаяние…
— Уверяю вас, инспектор. Он с собой не кончал.
— Почему вы так в этом убеждены?
— Потому что я его хорошо знал. Потому что при нашем знакомстве он чуть ли не сразу сообщил мне, что безумно боится темноты.
— Боится темноты? Слепой боится темноты?
— Нелепо, я понимаю. Но сэр Пол сам мне об этом сказал. Он страдал сильнейшей клаустрофобией. «Я и во Вселенной боюсь замкнутого пространства», — говорил он. Конечно, это преувеличение, очень для него типичное. Он, знаете ли, многое говорил просто для вящего эффекта. Но на самом деле, узнав его поближе, я пришел к выводу, что в этой фразе больше правды, чем кажется на первый взгляд.
— Так, так, так.
Но тогда, мистер Райдер, кое-что здесь меня удивляет.
— Что же именно?
— Если вспомнить все, что вы тут говорили, бросается в глаза одна странность: зачем ему понадобилось ставить на дверцу шкафа такую сильную пружину?
— Вам это кажется странным?
— Ну да. Странно, что человек, который, по вашим словам, страдает сильнейшей клаустрофобией, идет на такой риск; ясно же, чем это может кончиться. Именно тем, чем в результате и кончилось. То есть дверца захлопнулась, и он оказался в западне.
— Да, вы правы… Я об этом как-то не подумал.
— Он, вероятно, тоже. Поразительно, какое легкомыслие и беспечность проявляют люди там, где им грозит как раз то, чего они больше всего боятся. Кстати, на вид она совсем новая.
— О чем вы?
— Да пружина на дверце шкафа. Такое впечатление, что ее сменили совсем недавно. Слегка испачкана кровью, но видно, что новая.
— И на самом деле новая. Собственно, я ее и сменил.
— Вы?
— Я.
— По просьбе сэра Пола?
— Естественно.
— А с какой стати он решил менять пружину?
— Насколько я знаю, защелка там всегда была неисправна. Дверца как следует не закрывалась, и пару раз сэр Пол на нее натыкался. Он же не подозревал, что дверь шкафа распахнута, и, знаете ли, довольно сильно ушибался. Собственно, то же самое случилось на днях. Он ударился об нее головой. Посадил себе большущий синяк. По-моему, у него на лбу до сих пор виден кровоподтек.
— Да, мы заметили.
— Словом, он рассказал, как это все произошло, и я предложил: если, мол, хотите, я поставлю новую пружину. Так называемый доводчик. С бытовыми мелочами я справляюсь неплохо.
— И он указал именно такой тип пружины?
— Да. Это я помню точно.
— Понятно. Но зачем же тогда, по-вашему, сэр Пол, при своей-то клаустрофобии, сам залез в шкаф, да еще в такой узкий?
— Вот тут я вам, инспектор, помочь не могу. Разве только…
— Да?
— Ну, как вы сами можете убедиться, у сэра Пола было много всякой одежды. Полный шкаф. Полагаю, он был изрядным щеголем до… гм… до катастрофы. Правда, пока я у него работал, не помню, чтобы он надевал дома что-нибудь, кроме замызганного старого халата. Того самого, в котором он умер. Однако же сразу видно, что халат из дорогих. Великолепный шелк, да и все остальное тоже. Сэр Пол несколько опустился, и кто решится его за это упрекнуть? Словом, повторяю, у него была масса одежды, множество костюмов и пиджаков, все шилось на заказ. Он даже не поленился и выучил, в каком порядке они висят в шкафу. Поэтому я могу предположить, что он залез в шкаф, чтобы взять какой-нибудь пиджак или — кто знает? — галстук: он очень гордился своей коллекцией галстуков. Может быть, полез как раз за галстуком, висевшим в дальнем конце шкафа.
— Звучит убедительно. Есть только одна неувязочка: вы же говорите, что он никогда ничего не надевал, кроме старого халата. Ради чего тогда напрягаться и искать что-то особенное? Ради кого.
— Сэр Пол всегда был при галстуке. Всегда. Даже если по нескольку дней не брился, все равно непременно надевал один из своих шелковых галстуков.
— Кто-нибудь к нему наезжал?
— Нет.
— Как, никогда?
— За тот месяц, что я здесь прожил, его не навестила ни одна живая душа. Конечно, про выходные сказать наверняка не могу, но тоже сильно сомневаюсь.
— Давайте уточним. У него не было никаких контактов с внешним миром?
— Изредка звонили по телефону. Крайне редко.
— Очень странный образ жизни.
— Он его выбрал сам. Сам отрезал себя от мира, понимаете, инспектор? Ему была невыносима мысль, что старые друзья увидят его. Увидят, во что он превратился. Время от времени мы вечером ходили в деревню, так прохожие буквально столбенели и глядели на него во все глаза. Сэр Пол чувствовал это. И, несмотря на его хваленое самообладание, его это больно ранило.
— Да как он мог знать-то?
— Он требовал, чтобы я ему обо всем подробно рассказывал. После каждой такой встречи он меня забрасывал вопросами: «Ну что, таращились? Вылупили зенки? Помертвели небось? А что говорили?» Ему необходимо было знать. Необходимо было выпить свою порцию яда, всю, до последней капли.
— Бр-р-р-р, даже жуть берет.
— Если у вас такое ощущение, инспектор, представьте, каково приходилось ему.
— Верно. Тяжелая, очень тяжелая история.
Стало быть, вас тут, в старом пустом доме, было всего двое, вы и он, так?
— Угу. Впрочем, не совсем так. Когда я впервые сюда приехал, здесь была еще и экономка, она приходила ежедневно. Некая миссис Килбрайд, из местных жителей. Но спустя примерно неделю у нее начались неприятности с мужем. Вернее, неприятности начались у него — с собственным здоровьем. Сначала он тяжело заболел гриппом, потом каким-то необычным воспалением легких, а теперь… я, конечно, не знаю наверняка, но, возможно, он слег с чем-то еще более серьезным. Думаю, у него рак легких. Во всяком случае, мы видели миссис Килбрайд все реже и реже; в конце концов она вообще исчезла с нашего горизонта.
— А кто же готовил и… и убирался тут, вообще занимался хозяйством?
— Я.
— Вы прямо мастер на все руки, мистер Райдер.
— Я же всю жизнь живу один. Если я чего-то не сделаю, за меня это сделать некому. По дому, я имею в виду.
— Ясно… А, Уилли, вот и ты. Я уж хотел вызывать тебя по рации. Кажется, мистер Райдер рассказал мне все, что ему известно.
— Боюсь, не очень-то много.
— А я большего и не ждал. Ну? Откопал что-нибудь стоящее?
— Может быть, и откопал, сэр. А может быть, это полная ерунда.
— Ну и что это?
— Дневник.
— Дневник?!
— Где ж ты его нашел?
— В спальне сэра Пола. В ящике комода, под грудой старых газет. Ящик был заперт, но я… гм… но мне удалось его открыть. Вообще-то я нашел там целую пачку таких же блокнотов. Однако ж этот вроде бы посвежей других. А самое-то интересное…
— Но это невозможно!
— Минуточку, мистер Райдер. Так что, говоришь, там самое интересное, сержант?
— Послушайте, инспектор, уверяю вас, никакого дневника быть не может вообще. То есть дневника, который вел бы сэр Пол. Бедняга был слеп, у него вообще не было глаз! Как он мог вести дневник?
— Что скажешь, сержант?
— Да его дневник, чего там! И имя его на обложке.
— Но он не мог писать! Для чего тогда, по-вашему, он меня нанял?
— Однако ж вот он, видите, мистер Райдер? Как и положено, исписан от руки. А почерк-то какой жуткий. Все буквы покосились в одну сторону, как… Господи, как же это называется?..
— Что?
— Когда буквы с наклоном. Знаете, в книгах бывает…
— Курсив?
— Курсив. Вот-вот, то самое слово, инспектор. Прямо кажется, что тут все сплошь написано курсивом. До последней страницы.
— Хорошо, Уилли, но где тут самое интересное? Ты ведь что-то хотел сказать, да?
— Да, хотел — что этот, вот этот самый блокнот вроде бы начинается с того, как сюда приезжает мистер Райдер.
— Правда?!
— Ага. Слушайте: «Опять хлопает оконная ставня. Что бы там ни говорили, но в доме где-то явно сквозит». Ну, дальше тут всякая… А, вот: «К тому же с минуты на минуту позвонит Райдер — во всяком случае, я очень на это надеюсь. А он уже запаздывает. Ненамного пока, но запаздывает. Мне претит людская…» Не могу разобрать следующее слово. Начинается с «п», а может, с «н».
— Бог с ним, читай дальше.
— «Кто-то удачно сказал: и у… у… пунктуальности…» Ну, правильно, пунктуальность, теперь все ясно, то слово в предыдущем предложении было «непунктуальность». «Мне претит людская непунктуальность. Кто-то удачно сказал: и у пунктуальности есть свой изъян — ее некому бывает вовремя оценить. Вот я бы как раз и оценил! Впрочем, если ехать из Лондона на машине, то немудрено, честно говоря, и припоздать, под выходные… под выходные… дороги забиты транспортом».
— Все?
— Нет, еще немножко. «Итак, мистер Райдер, вот и вы, а вот и я. Посмотрим, посмотрим, может, что и увидим». Чудно: слепой, а такими словами пользуется.
— М-м-м. Да, но при этом, хоть я его и знать никогда не знал, а все же, как ни странно, могу себе, пожалуй, представить, что он был за человек. Много еще там написано?
— Много. Видно, писал он в дневнике довольно регулярно. А вот прямо про вас, мистер Райдер. «Личность несколько бесцветная, по крайней мере при первом знакомстве, но это ничего, он… он… он…»
— Чего застрял, сержант?
— Слова написаны слитно. А, понял. «Возможно, немного оттает»… «он, возможно, немного оттает». А написано в одно слово: «возможнонемногооттает». Вот еще такое же: «вобщемицелом», четыре сцеплены в одно. Это, считай, нормально для него. Бедняга же не видел, что пишет.
— Ладно. Читай дальше.
— «Он, возможно, немного оттает, когда мы узнаем друг друга поближе. Раз неизбежно, что он будет жить здесь… гм… почтение для начала не так уж и плохо. Малый к тому же не слишком глуп, что тоже хорошо. Нет, в общем и целом, мне кажется, я сделал удачный выбор. Бог свидетель, могло бы быть куда хуже». Что ж, мистер Райдер, отзыв кисло-сладкий, но, в общем, по-моему, положительный.
— А даты при записях тоже поставлены?
— Не похоже, сэр. Постойте… Нет, и здесь не поставлена. «Теперь мне ясно: я ничему не научился, ничего не запомнил. Столько лет, и все зря. Я беспомощен, совершенно беспомощен и, если не считать Джона, один в этом мире как перст. Без зрения, без глаз, без лица и одинодинешенек… и один-одинешенек, отрезанный от мира…» Не знаю, что это за слово… «ви»… «вису…» Нет, все же, наверное, «з». «Визуально» — есть такое слово?
— Ладно, пускай будет «визуально».
— «Без зрения, без глаз, без лица и один-одинешенек, отрезанный от мира, визуально отрезанный, изгнанный из… из… монотонного однообразия… однообразия… однообразия… пульсирующей повседневной жизни этого мира. Ах, да был ли кто когда-нибудь в таком отчаянном положении? Ведь теперь для меня окружающее — это всего лишь чистый лист бумаги, чистый чистый лист»… Нет, погодите! мне кажется, это… ага… Это «чистый черный лист… чистый черный лист, с которого стремительно исчезают последние следы написанного текста. Чего бы только я не дал — мою правую руку, левую руку, ноги, нос, пальцы…» Ну, сэр, читаю уж как написано: «половой член, да все, что угодно! — за возможность еще разок взглянуть на мир!» Господи боже ты мой! Скверно же ему приходилось.
— Ладно, ладно, Уилли. Больше уважения к покойному. Там есть еще записи?
— Да, сэр. Почти весь блокнот исписан.
— Хорошо. Что ж, мистер Райдер, с вашего разрешения, эти записи мы, пожалуй, заберем с собой.
— Мне…
— Я уже говорил: а вдруг они помогут нам разгадать, что́ у него было на душе перед самым концом. Кто знает?
И я очень вам благодарен за то, что вы уделили нам столько времени. Пошли, сержант.
Пожалуйста, не беспокойтесь, провожать нас не надо. Еще раз — спасибо. Если вы нам зачем-либо понадобитесь, мы знаем, как с вами связаться. До свиданья, мистер Райдер.
— До свиданья.