Американха

Адичи Чимаманда Нгози

Часть четвертая

 

 

Глава 31

После того как Ифемелу рассталась с Кёртом, она сказала Гинике:

— Было там чувство, которое я хотела чувствовать, но не чувствовала.

— Ты о чем? Ты же ему изменила! — Гиника покачала головой, словно Ифемелу спятила. — Ифем, вот честно, я тебя иногда не понимаю.

Это правда, Ифемелу изменила Кёрту с юнцом, который жил в ее доме в Чарлз-Виллидж и играл в рок-группе. Но правда была и в том, что с Кёртом она тосковала, что ее порывы вечно не у нее в руках. Ей не удавалось верить себе до конца рядом с ним — со счастливым красавцем Кёртом, с его способностью лепить жизнь по своему усмотрению. Она любила и его, и удалую легкую жизнь, какую он ей дарил, но все же частенько подавляла в себе позыв создавать острые углы, мозжить эту его солнечность, пусть совсем чуть-чуть.

— Думаю, ты членовредительствуешь, — сказала Гиника. — Потому и с Обинзе порвала вот так. А теперь изменяешь Кёрту, потому что на каком-то уровне считаешь, будто не заслужила счастья.

— Сейчас ты мне пропишешь таблетки от синдрома членовредительства, — проговорила Ифемелу. — Бред какой-то.

— Чего ты тогда это делаешь?

— Это была ошибка. Люди совершают ошибки. Вытворяют глупости.

Вытворила она это, если честно, потому что стало любопытно, однако Гинике об этом сообщать не захотела, поскольку выглядело это ветреностью. Гиника не поняла бы, Гиника предпочла бы серьезную и важную причину — членовредительство, например. Ифемелу даже сомневалась, нравится ли ей он, Роб, носивший грязные драные джинсы, замызганные ботинки, мятые фланелевые рубашки. Она не понимала гранж: выглядеть убого, потому что можешь себе позволить не выглядеть убого, — насмешка над истинным убожеством. Из-за такого стиля одежды Роб казался поверхностным, и все же был ей любопытен — какой он окажется голым, в постели с ней. Секс в первый раз удался, она была сверху, скользила, стонала, хватала его за волосы на груди и чувствовала себя слегка и блистательно опереточной. Но во второй раз, после того как она пришла к нему в квартиру и он потянул ее в объятия, на нее снизошло великое оцепенение. Он уже тяжело дышал, а она выпрастывалась из его хватки и забирала сумку — уйти. В лифте на нее накатило пугающее ощущение, что она искала чего-то плотного, пульсирующего, но все, к чему прикасалась, растворялось в ничто. Она отправилась домой к Кёрту и все ему выложила.

— Это ничего не значило. Случилось один раз, я очень жалею.

— Перестань придуриваться, — сказал он, но она поняла — по недоверчивому ужасу, от которого синева его глаз сделалась глубже, — что он понимал: она не придуривается. Не один час они старательно обходили друг друга, пили чай, ставили музыку, проверяли электронную почту, Кёрт лег навзничь на диван, молчаливый и неподвижный, и лишь потом он спросил:

— Кто он?

Она назвала имя. Роб.

— Белый?

Ее удивило, что он об этом спрашивает — и так сразу.

— Да.

Впервые она увидела Роба много месяцев назад, в лифте, в неопрятной одежде, с немытыми волосами, он улыбнулся ей и сказал:

— Наблюдаю вас тут.

Затем, когда бы она с ним ни сталкивалась, он смотрел на нее с неким ленивым интересом, будто оба понимали: что-то произойдет между ними, вопрос лишь — когда.

— Кто он, бля, такой? — спросил Кёрт.

Она рассказала, что Роб живет этажом выше, что они только здоровались, и всё, — до того вечера, когда она увидела, как он возвращается из алкогольной лавки; он тогда спросил, не хочет ли она с ним выпить, и она совершила дурацкий, импульсивный поступок.

— Ты дала ему то, что он хотел, — сказал Кёрт. Плоскости его лица начали делаться жестче. Странные это слова для Кёрта — такое говорила тетя Уджу, которая считала секс чем-то, что женщина дает мужчине себе в убыток.

Во внезапном легкомысленном припадке бесшабашности она поправила Кёрта:

— Я взяла, что хотела. Если что и дала ему, это по чистой случайности.

— Ты себя послушай, ты, бля, послушай себя! — Голос у Кёрта огрубел. — Как ты могла так со мной поступить? Я с тобой хорошо обращался.

Он уже смотрел на их отношения сквозь линзу прошедшего времени. Она растерялась от этой способности романтической любви мутировать, от того, как быстро возлюбленный может стать чужаком. Куда же девалась любовь? Может, настоящая любовь — семейная, как-то связанная кровью, поскольку любовь к детям не умирает, как романтическая.

— Ты меня не простишь, — сказала она полувопросительно.

— Сука, — сказал он.

Словом этим он замахнулся, как ножом: оно вылетело у него изо рта, острое от ненависти. Услышать, как Кёрт произносит слово «сука» с таким холодом, оказалось до того невозможным, что у нее на глаза навернулись слезы, — знать, что она превратила его в человека, который способен сказать «сука» так холодно, жалеть, что он не из тех, кому не под силу произнести слово «сука» невзирая ни на что. Одна у себя в квартире, она плакала и плакала, скомканная у себя в гостиной на коврике, и так редко по нему ходили, что от него все еще пахло магазином. Ее отношения с Кёртом были тем, чего она хотела, гребнистой волной в ее жизни, а Ифемелу тем не менее взяла топор и рубанула. Зачем она все уничтожила? Подумалось, что мама сказала бы: это все дьявол. Ифемелу пожалела, что не верит в дьявола, в некое существо за пределами ее самой, что пленило ее ум и заставило уничтожить то, что дорого.

Она неделями названивала Кёрту, поджидала его выхода из дома, вновь и вновь извинялась, говорила и говорила, как сильно хочет со всем разобраться. В тот день, когда она проснулась и наконец смирилась с тем, что Кёрт ей не перезвонит, не откроет дверь к себе в квартиру, как бы настойчиво она ни стучала, Ифемелу отправилась в их любимый бар в центре. Барменша, знавшая их обоих, одарила ее тихой улыбкой — улыбкой сочувствия. Ифемелу улыбнулась в ответ и заказала очередной мохито, думая, что, может, эта барменша лучше подходит Кёрту — каштановые волосы, выглаженные феном до атласа, тонкие руки, тугая черная одежда, способность всегда быть безупречно, безобидно общительной. Она еще и безупречно, безобидно верна, должно быть: если бы у нее был такой мужчина, как Кёрт, ей неинтересно было бы экспериментальное совокупление с посторонним человеком, исполнявшим нестройную музыку. Ифемелу уставилась в свой стакан. Что-то с ней не то. Она не знала что, однако что-то с ней не то. Голод, неугомонность. Неполнота знания о себе. Чувство чего-то далекого, за пределами досягаемости. Ифемелу поднялась, оставила на стойке большущие чаевые. В памяти о разрыве с Кёртом надолго осталась стремительная поездка в такси по Чарлз-стрит, Ифемелу чуть пьяно, чуть полегче и чуть одиноко, шофер-пенджабец гордо рассказывает ей, что его дети учатся в школе лучше американцев.

* * *

Через несколько лет, на званом вечере на Манхэттене, через день после того, как Барак Обама стал кандидатом в президенты Соединенных Штатов от Демократической партии, в окружении гостей, поголовно пылких сторонников Обамы, глаза растроганы от вина и победы, лысеющий белый мужчина произнес: «Обама покончит с расизмом в этой стране», а широкобедрая фасонистая поэтесса с Гаити соглашалась, кивала, ее афро пространнее, чем у Ифемелу, и сказала, что она три года встречалась в Калифорнии с белым мужчиной, но раса никогда не была для них камнем преткновения.

— Это вранье, — сказала ей Ифемелу.

— Что? — переспросила женщина, будто не расслышала.

— Это вранье, — повторила Ифемелу.

Женщина выпучила глаза.

— Вы рассказываете мне, каков был мой собственный опыт?

И хотя Ифемелу к тому времени уже поняла, что люди вроде этой женщины говорят то, что говорят, чтобы другим было уютно, — и лишь бы показать, что они осознают, Как Далеко Мы Продвинулись, и хотя сама Ифемелу тогда уже была счастливо включена в круг друзей Блейна, один из них — новый возлюбленный этой женщины, и хотя стоило бы оставить эту тему в покое, Ифемелу не промолчала. Не могла. Слова опять пересилили ее — выбрались из глотки и вывалились наружу:

— Что раса не была для вас камнем преткновения, вы говорите, лишь бы выдать желаемое за действительное. Мы все хотели бы, чтобы желаемое было действительным. Но это вранье. Я приехала из страны, где раса — не камень преткновения: я не считала себя черной и стала ею, лишь прибыв в Америку. Когда вы черный в Америке и влюбляетесь в белого человека, раса не имеет значения, когда вы вдвоем и без всех, потому что остаетесь лишь вы и ваша любовь. Но стоит вам выйти на улицу, раса начинает иметь значение. Но мы об этом не говорим. Мы даже не сообщаем нашим белым партнерам обо всяких мелочах, которые нас бесят, мы бы хотели, чтобы кое-что наши партнеры понимали получше, но мы тревожимся, что нам скажут, дескать, мы передергиваем — или слишком чувствительны. Мы не хотим, чтобы они говорили нам, ты глянь, как далеко мы продвинулись, всего сорок лет назад нам даже быть парой закон не позволил бы, тыры-пыры, тыры-пыры, поскольку знаете, что мы думаем, когда они это говорят? Мы думаем, какого хера оно вообще было вне закона? Но мы ничего такого вслух не произносим. Мы сваливаем это в кучу у себя в голове, а когда приходим на приличные либеральные ужины вроде этого, мы говорим, что раса не имеет значения, потому что нам полагается так говорить — чтобы нашим приличным либеральным друзьям было уютно. Это правда. Я по собственному опыту сужу.

Хозяйка-француженка глянула на своего американского мужа, лукавая улыбка на лице: самые незабываемые званые ужины случаются, когда гости высказываются неожиданно и потенциально обидно.

Поэтесса покачала головой и обратилась к хозяйке:

— Я бы с удовольствием прихватила домой немного того чудесного соуса, если еще осталось. — И посмотрела на остальных, словно у нее в голове не помещалось, что она вообще все это слышит.

Но они-то слышали — все примолкли, все глядели на Ифемелу, как будто та собиралась выдать непристойную тайну, которая и взбудоражит их, и впутает во что-то. Ифемелу выпила слишком много белого вина, по временам у нее в голове возникала качка, и позднее она отправила письмо с извинениями и поэтессе, и хозяйке. Но все смотрели на нее, даже Блейн, чье выражение лица она в кои-то веки не смогла прочесть отчетливо. И она заговорила о Кёрте.

Не то чтоб они с Кёртом избегали расового вопроса. Они говорили об этом неким скользким манером — ничего не признавали, никак не вовлекались и заканчивали словом «дурь»: так рассматривают любопытную безделушку и кладут на место. Или перебрасывались шутками, от которых становилось немножко онемело и неуютно, в чем она никогда не сознавалась. И Кёрт при этом не делал вид, будто в Америке быть черным и быть белым — это одно и то же: он понимал, что это не так. А Ифемелу не понимала другого: как Кёрту удавалось ухватывать что-то одно и при этом оставаться полностью глухим к другому, похожему, как он мог запросто совершать одно усилие воображения, но ломался на другом. Перед свадьбой его двоюродной сестры Эшли, например, он подвез Ифемелу в маленький спа-салон рядом со своим домом детства — Ифемелу хотела привести в порядок брови. Ифемелу зашла внутрь и улыбнулась азиатке за стойкой:

— Здрасьте. Я бы хотела подровнять брови воском.

— Мы с кудрявыми не работаем, — ответила женщина.

— Вы не работаете с кудрявыми?

— Нет. Простите.

Ифемелу надолго задержала на ней взгляд — спорить не имело смысла. Ну не работают они с кудрявыми, значит, не работают, что бы это ни значило. Она позвонила Кёрту, попросила его вернуться и забрать ее, поскольку этот салон не работает с кудрявыми. Кёрт вошел, синие глаза — еще синее, и сказал, что желает разговаривать с администратором.

— Вы, бля, сделаете моей девушке брови — или я это блядское место закрою. Вы не заслужили свою лицензию.

Женщина преобразилась в улыбчивую услужливую кокетку.

— Простите, пожалуйста, это недоразумение, — сказала она.

Да, с бровями они разберутся. Ифемелу не хотелось — она опасалась, что эта женщина ее ошпарит, сорвет с нее кожу, ощиплет, но Кёрт был так взбешен, гнев его так чадил в замкнутом воздухе салона, что Ифемелу напряженно уселась в кресло, и женщина обработала ей брови.

На пути назад Кёрт спросил:

— С каких вообще пор волосы у тебя в бровях кудрявые? И что такого, бля, трудного — подровнять их воском?

— Может, им не доводилось делать брови черным женщинам и они решили, что с этим как-то иначе, потому что волосы у нас и впрямь другие, это правда, но, думаю, теперь она знает, что брови как раз не очень различаются.

Кёрт фыркнул, потянулся к ней, взял за руку теплой ладонью. На коктейльном приеме он не расцеплялся с ней пальцами. Молоденькие самки в крошечных платьицах, сплошной вдох и живот в себя, протискивались через весь зал, чтобы с ним поздороваться и пофлиртовать, спрашивали, помнит ли он их — подружку Эшли по школе, соседку Эшли по колледжу. Когда Кёрт говорил: «Это Ифемелу, моя девушка», они смотрели на нее удивленно, и удивление это некоторые скрывали, а некоторые — нет, и на лицах у них был один и тот же вопрос: «Почему она?» Ифемелу это забавляло. Она замечала этот взгляд и прежде — на лицах белых женщинах, прохожих на улице, что видели, как они с Кёртом идут рука в руке, и лицо их тут же затуманивалось этим взглядом. Взглядом людей, столкнувшихся с великой племенной утратой. И дело не только в том, что Кёрт — белый, а в том, какой он белый — неукротимые золотые волосы и пригожее лицо, атлетичное тело, солнечное обаяние и облако запаха вокруг него — запаха денег. Будь он толстым, старым, нищим, невзрачным, с придурью или в дредах, получалось бы менее примечательно, и стражи племени умилостивились бы. Не облегчало положения и то, что она, пусть и миловидная черная девушка, была не из тех черных, какую с некоторым усилием можно было б рядом с ним представить, — не светлокожая, не смешанных кровей. На той вечеринке Кёрт держал ее за руку, часто целовал и представлял всем подряд, однако потеха для нее прокисла до измождения. Взгляды теперь протыкали ей кожу. Она устала даже от Кёртовой защиты, устала от необходимости быть под защитой.

Кёрт склонился к ней и прошептал:

— Вон та, с паршивым загаром из баллончика. Она в упор не замечает, что ее хренов бойфренд глазки тебе строит с тех пор, как мы сюда вошли.

Он, значит, засек и понял эти вот взгляды — «Почему она?». Ифемелу это поразило. Иногда, плавая в своем игристом жизнелюбии, он ухватывал вспышку прозрения, неожиданной восприимчивости, и она задумывалась, нет ли в нем еще каких-нибудь врожденных черт, которые она не замечала до сих пор. Он, например, сказал своей матери, глянувшей в воскресную газету и пролепетавшей, что некоторые все еще ищут причины жаловаться, хотя Америка нынче не различает цветов:

— Да ладно, матушка. А вот если сейчас сюда вдруг зайдет поесть десять человек, выглядящих, как Ифемелу? Ты отдаешь себе отчет, что наши обедающие соседи будут более чем недовольны?

— Возможно, — отозвалась она уклончиво и осуждающе стрельнула в Ифемелу бровями, словно говоря, что она отлично понимает, кто превратил ее сына в жалкого борца с расизмом. Ифемелу ответила победной улыбочкой.

И все же. Однажды они побывали в Вермонте, в гостях у его тети Клэр, женщины, владевшей экологической фермой, ходившей босиком и рассуждавшей о том, какая крепкая у ее ступней связь с почвой. Был ли у Ифемелу такой опыт в Нигерии? — спросила она, и вид у нее сделался разочарованным, когда Ифемелу сказала, что мама ее шлепнула бы, если бы Ифемелу вышла на улицу необутой. Все время, пока они были у нее на ферме, Клэр говорила о своем кенийском сафари, о величии Манделы, о том, как она обожает Хэрри Белафонте, и Ифемелу опасалась, что Клэр того и гляди перейдет на эбоникс или суахили. Покидая ее болтливый дом, Ифемелу сказала:

— Как пить дать, она интересная женщина — будь она собой. Мне не нужно, чтобы она меня уговаривала, что любит черных.

И Кёрт возразил, что дело не в расе, а просто в том, что тетя слишком чувствительна к различиям — любым различиям.

— Она все то же самое проделала бы, явись я с русской блондинкой, — пояснил он.

Ну конечно же, тетя не стала бы делать того же самого с русской блондинкой. Русская блондинка — белая, и тетя не чувствовала бы потребности доказывать, что ей нравятся люди с внешним видом, как у русской блондинки. Но Ифемелу не стала говорить этого Кёрту: жалела, что это для него неочевидно.

Когда они вошли в ресторан со столами, застеленными льняными скатертями, и администратор, посмотрев на них, спросил: «Столик на одного?» — Кёрт поспешно сказал ей, что администратор «не это» имел в виду. И Ифемелу хотелось спросить: «А что еще он мог иметь в виду?» Белокурая хозяйка пансиона в Монреале в упор не видела ее, когда они получали ключи, — совершенно и в упор, улыбчиво, глядя только на Кёрта, и Ифемелу захотелось заявить Кёрту, до чего сильно ее это оскорбляет; хуже еще и оттого, что Ифемелу не понимала: это потому, что хозяйке не нравятся черные или нравится Кёрт. Но Ифемелу промолчала: он бы возразил, что она накручивает, или устала, или и то и другое. Она понимала, что все это надо ему выложить, что утайка подобных мыслей бросает тень на них обоих. И все же выбирала молчание. Вплоть до того дня, когда они повздорили из-за ее журнала. Он вытащил экземпляр «Сути» из кучи у нее на журнальном столике — в то редкое утро, какие они проводили у нее в квартире, воздух все еще полнился ароматом омлета, который она приготовила.

— Этот журнал несколько однобок в расовом отношении, — заметил он.

— Что?

— Да ладно тебе. Сплошь черные женщины?

— Ты серьезно, — сказала она.

Он растерялся.

— Ага.

— Пошли в книжный.

— Что?

— Мне надо тебе кое-что показать. Не спрашивай.

— Ладно, — согласился он, не уверенный в этом новом приключении, но готовый — с этим его детским восторгом — участвовать.

Она довезла их обоих до книжного магазина во Внутренней гавани, сняла со стойки разнообразные женские журналы и двинулась в кафе.

— Хочешь латте? — спросил он.

— Да, спасибо.

Они устроились в креслах, бумажные стаканчики — на столе перед ними, и она сказала:

— Начнем с обложек. — Разложила журналы, кое-где — один поверх другого. — Смотри, все — белые женщины. Эта должна быть латиноамериканкой, и мы это понимаем исходя из того, что здесь вот два испанских слова, но выглядит она точь-в-точь как эта белая женщина, никакой разницы в цвете кожи, в прическе, в чертах. Теперь я их все перелистаю, страница за страницей, а ты мне посчитаешь, скольких черных женщин заметил.

— Детка, ну брось, — проговорил Кёрт позабавленно, откинувшись на спинку, бумажный стаканчик у губ.

— Ну уж сделай мне одолжение, — сказала она.

И он взялся считать.

— Три черные женщины, — подытожил он. — Ну или, может, четыре. Вот эта, вероятно, черная.

— Итого три черные женщины на, допустим, две тысячи страниц женских журналов, и все они смешанных кровей или непонятного расового происхождения, то есть могут оказаться индианками, пуэрториканками или кем-то в этом духе. Ни одна из них не темная. Ни одна из них не выглядит, как я, и поэтому я из этих журналов не могу ничего узнать для себя о макияже. Смотри, эта статья предлагает щипать себе щеки ради румянца, потому что их читательницы — предположительно с такими щеками, которые имеет смысл щипать ради румянца. А вот здесь говорится о различных продуктах по уходу за волосами для всех — и под «всеми» подразумеваются блондинки, брюнетки и рыжие. Я — ни одна из них. А здесь нам толкуют про всякие кондиционеры — для прямых, волнистых и кудрявых волос. Не курчавых. Ты понимаешь, что они имеют в виду под «кудрявыми»? Мои волосы так никогда себя не ведут. Тут пишут про соответствие цвета глаз и цвета теней — голубых, зеленых или светло-карих глаз. Но у меня глаза черные, и мне никак не понять, какие тени мне подходят. Тут написано, что эта розовая помада — на любой вкус, но это на «любой вкус» белой женщины, потому что я буду смотреться как голливог, если этот оттенок розового намажу. О, а вот и кое-какой прогресс. Реклама тонального крема. Семь разных оттенков для белой кожи и один общий шоколадного оттенка, но уже кое-что. А теперь давай обсудим, что такое «расово однобокий». Ты понимаешь, почему вообще существует журнал, подобный «Сути»?

— Ладно, детка, ладно, я и не думал, что тут целое дело, оказывается, — сказал он.

В тот вечер Ифемелу настрочила длинное электронное письмо Вамбуи — о книжном магазине, о журналах, о том, что она не сообщила Кёрту, обо всем несказанном и незавершенном. Письмо получилось пространное, оно копало, задавало вопросы, вытаскивало из-под земли. Вамбуи ответила: «Это все очень живо и подлинно. Надо, чтоб прочло больше народу. Тебе бы вести блог».

Блоги были для Ифемелу в новинку, в диковину. Но Ифемелу, рассказав Вамбуи о происшедшем, не удовлетворилась: она томилась по другим слушателям — и желала услышать чужие истории. Сколько других людей выбирали молчать? Сколько других людей стали черными в Америке? Сколько других людей чувствовали, что их мир обернут марлей? Она порвала с Кёртом через несколько недель после того случая и завела себе профиль на «ВордПрессе» — так родился ее блог. Она позднее сменит название, но поначалу он именовался «Расемнадцатое, или Занимательные наблюдения черной неамериканки на тему чернокожести в Америке». Ее первый пост — пунктуационно-улучшенная версия письма, отправленного Вамбуи. Кёрта она там именовала «Горячим Белым Бывшим». Через несколько часов проверила статистику блога. Прочло девятеро. Ифемелу в панике убрала пост. На следующий день повесила обратно, измененный и отредактированный, и завершался он словами, которые она прекрасно помнила до сих пор. Она процитировала эти слова и сейчас, за столом франко-американской пары, а гаитянская поэтесса вперялась в нее, скрестив на груди руки.

Простейшее решение расового вопроса в Америке? Романтическая любовь. не дружба. не безопасная, поверхностная любовь, у которой цель — сберечь удобство обоих участников. настоящая глубокая романтическая любовь, которая тебя выворачивает и выкручивает — и заставляет дышать через ноздри возлюбленного. А поскольку настоящая глубокая романтическая любовь такая большая редкость, а также потому, что американское общество устроено так, чтобы сделать ее между черными и белыми американцами еще реже, расовый вопрос в Америке не разрешится никогда.

— О! Какая чудесная история! — сказала хозяйка-француженка, ладони театрально прижала к груди, оглядела стол, словно ожидая отклика. Но все продолжали молчать, отводя взгляды, неуверенно.

РЕСПЕКТ МИШЕЛЬ ОБАМЕ ПЛЮС ВОЛОСЫ КАК МЕТАФОРА РАСЫ

Мы с Белой Подругой — фанатки Мишель Обамы. И я тут на днях говорю Подруге: интересно, у Мишель Обамы накладные пряди сегодня, что ли, волосы вроде больше, а жарить их каждый день наверняка вредно. И Подруга мне: в смысле, у нее волосы разве не прям так растут? Дело во мне? Или вот она, отличная метафора расы в Америке? Волосы. Не обращали внимания, как в телепрограммах про смену имиджа у черных женщин естественные волосы (жесткие, в завитках, курчавые или волнистые) — на уродливых фотографиях «до», а на красивеньких «после» кто-то берет в руки кусок горячего металла и жарит эти волосы до прямых? (Комментаторы, прошу вас, не надо мне рассказывать — это не то же самое, что белые женщины, которые не красят волосы.) Когда у тебя естественные негритянские волосы, людям кажется, будто ты «сделала» что-то со своими волосами. Вообще-то народ с афро и дредами как раз ничего со своими волосами не «делает». Лучше у Бейонсе спросите, что она сделала. (Мы все любим Бей, но пусть уж она хоть разок покажет, как ее волосы смотрятся, когда просто выросли у нее на голове.) У меня естественные курчавые волосы. Ношу «кукурузой», в виде афро или косичек. Нет, это не политическое. Нет, я не художник, не поэтесса и не певица. И не из культа богини-матери. Я просто не хочу выпрямители у себя на волосах — в моей жизни и так хватает канцерогенов. (Кстати, можно запретить парики-афро на День всех святых? Афро — не карнавальный наряд, господи ты боже мой.) Вообразите: Мишель Обама устала от вечной жарки, решила перейти на естественную прическу и заявилась на телевидение с копной шерстистых волос или в тугих спиральных кудрях. (Никому не ведомо, какая у ее волос будет текстура. Случается, у какой-нибудь черной женщины три разные текстуры на голове.) Мишель-то зажжет, а вот бедняга Барак наверняка потеряет независимых избирателей и даже колеблющихся демократов.

АПДЕЙТ: ЗораНил22, [164] которая сейчас в переходном периоде, попросила обнародовать режим ухода за волосами. Многим естественникам как маска для волос годится чистое масло ши. Но не для меня. От всего, в чем много масла ши, волосы у меня делаются сероватыми и суховатыми. А сухость — главная напасть моих волос. Раз в неделю я мою голову увлажняющим бессиликоновым шампунем. Применяю увлажняющий кондиционер. Не сушу волосы полотенцем. Оставляю мокрыми, делю на пряди и применяю маски (сейчас любимая марка — Qhemet Biologics, кто-то предпочитает Oyin Handmade, Shea Moisture, Bask Beauty и Darcy's Botanicals). Затем заплетаю волосы в три-четыре крупные «кукурузы» — и вуаля: славная пушистая 'фро! Главное — наносить косметическое средство на мокрые волосы. И я никогда, ни в коем случае не расчесываю сухие волосы. Только мокрые или сырые — или полностью пропитанные увлажнителем. Режим плетения по мокрому может подойти даже нашим Всерьез Кудрявым Белым Подругам, уставшим от утюжков и кератиновой обработки. Естественники ЧА и ЧНА, [165] не желаете ли поделиться своими режимами ухода?

 

Глава 32

Недели напролет Ифемелу пыталась вспомнить человека, которым она была до Кёрта. С ней случилась их совместная жизнь, она бы не смогла ее вообразить, даже если б попыталась, а значит, конечно же, она способна вернуться к тому, как все было прежде. Но «прежде» было серовато-расплывчатым, и Ифемелу больше не знала, кем она тогда была, что ей нравилось или не нравилось, чего хотелось. На работе ей было скучно: она выполняла одни и те же унылые задачи, писала пресс-релизы, редактировала пресс-релизы, переделывала пресс-релизы, движения вызубренные, отупляющие. Возможно, так было все время, а она не замечала, ослепленная яркостью Кёрта. Ее квартира стала ей домом чужого человека. По выходным она отправлялась в Уиллоу. Многоквартирник тети Уджу располагался в скоплении оштукатуренных зданий, ландшафт района тщательно продуман, на углах — валуны, а по вечерам дружелюбная публика выгуливала красивых собак. В тете Уджу появилась новая беззаботность: она стала носить летом тоненький браслет на лодыжке — полный надежд проблеск золота на ноге. Она вступила в «Африканские врачи для Африки», работала добровольцем в двухнедельных врачебных десантах и в поездке в Судан встретила Квеку, разведенного врача из Ганы.

— Он со мной обращается как с принцессой. Как Кёрт — с тобой, — сказала она Ифемелу.

— Я пытаюсь его забыть, тетя. Перестань о нем говорить!

— Извини, — сказала тетя Уджу, совершенно не выглядя виноватой. Она поучала Ифемелу сделать все, чтобы спасти эти отношения, потому что второго такого мужчину, который будет любить ее, как Кёрт, она не найдет.

Когда Ифемелу доложила Дике, что рассталась с Кёртом, он сказал:

— Он вообще-то клевый, куз. Ты справишься?

— Да, конечно.

Вероятно, он заподозрил противоположное и видел даже малейшие колебания ее настроения: по ночам она в основном лежала и плакала, кляня себя за то, что все поломала, а затем убеждала себя, что реветь нет причин, однако ревела все равно. Дике притащил ей поднос в комнату, на подносе — банан и банка арахиса.

— Закуски! — сказал он с лукавой улыбкой: он все еще не понимал, как можно есть бананы с арахисом. Пока Ифемелу ела, он сидел у нее на кровати и рассказывал о школе. Он теперь играл в баскетбол, оценки стали лучше, и ему нравилась девочка по имени Отэм.

— Вы тут и впрямь обживаетесь.

— Ага, — сказал он, и его улыбка напомнила ей о былом Бруклине — там он улыбался открыто, беспечно.

— Помнишь персонажа Гоку из моего японского аниме? — спросил он.

— Да.

— Ты немножко похожа на Гоку — с афро, — сказал Дике и рассмеялся.

Постучал Квеку, подождал, пока она скажет «Войдите», а затем сунул голову в комнату.

— Дике, ты готов? — спросил он.

— Да, дядя. — Дике встал. — Погнали!

— Мы собираемся в общинный клуб, хочешь с нами? — спросил Квеку у Ифемелу, робко, едва ли не формально: он тоже знал, что она страдает после разрыва. Маленький, очкастый, благородный — благой и родной; Ифемелу он нравился, потому что ему нравился Дике.

— Нет, спасибо, — ответила Ифемелу.

Квеку жил в доме неподалеку, но кое-какие его рубашки обосновались в шкафу у тети Уджу, и Ифемелу видела мужской ополаскиватель для лица в ванной у тети Уджу, упаковки живого йогурта в холодильнике — Ифемелу знала, что тетя Уджу такие не ест. Квеку смотрел на тетю Уджу прозрачными глазами — как мужчина, который желал бы, чтобы весь мир знал, как сильно он влюблен. Это напоминало Ифемелу о Кёрте и будило в ней — вновь — томительную печаль.

Мама уловила что-то в ее голосе по телефону.

— Ты болеешь? Что-то случилось?

— Все в порядке. Просто работа, — сказала она.

Отец тоже спросил, почему у нее изменился голос, все ли в порядке. Ифемелу ответила, что все хорошо, что она бо́льшую часть времени после работы посвящает своему блогу; уже собралась объяснить поподробнее, но отец сказал:

— Я вполне осведомлен об этом понятии. Нас в конторе подвергли тщательному обучению компьютерной грамотности.

— Они утвердили отцову заявку. Он может уйти в отпуск, когда у меня учебный год закончится, — сказала мама. — На визу надо подаваться быстро.

Ифемелу давно мечтала и рассуждала о том, когда они смогут ее навестить. Теперь ей такое было по карману, и мама загорелась, но Ифемелу жалела, что визит никак не сдвинуть. Она хотела повидаться с родителями, но чувствовала, что их приезд ее утомит. Ифемелу сомневалась, что сможет быть им дочерью — человеком, которого они помнили.

— Мамочка, у меня на работе сейчас хлопотно.

— А, а. Мы тебя отвлечем от работы?

И Ифемелу отправила им приглашения, выписку из банка, копию своей грин-карты. Американское посольство стало получше: персонал по-прежнему хамил, по словам отца, но уже не нужно было толкаться и пихаться на улице, чтобы занять очередь. Им дали полугодовые визы. Приехали они на три недели. Показались ей чужими людьми. Выглядели так же, но памятное ей достоинство исчезло, вместо него осталось нечто мелкое — провинциальный пыл. Отец восхищался типовым ковровым покрытием в вестибюле ее многоквартирника; мама хапала в «Кей-Марте» сумочки из кожзаменителя, бумажные салфетки в ресторанном дворике торгового центра, даже пластиковые магазинные пакеты. Родители позировали для фотоснимков перед «Джей-Си Пенни» и просили Ифемелу, чтобы вся вывеска магазина попала в кадр целиком. Ифемелу наблюдала за ними со снисходительной улыбочкой, и ей за это было стыдно: она так трепетно берегла свои воспоминания, но все равно, увидев родителей, глядела на них с ухмылкой.

— Я не понимаю американцев. Они говорят «работа», а кажется — «рыбата», — объявил отец, проговаривая оба слова по буквам. — Британская манера говорить представляется гораздо более предпочтительной.

Перед отъездом мама спросила тихонько:

— У тебя есть друг?

Слово «друг» она произнесла по-английски — это смирное определение родители применяли, потому что не могли осквернять язык словом «бойфренд», хотя именно о нем и шла речь: о романтической связи, о перспективе женитьбы.

— Нет, — сказала Ифемелу. — Я очень занята на работе.

— Работа — это хорошо, Ифем. Но глаза-то держи разутыми. Помни: женщина — она как цветок. Наше время быстро проходит.

Раньше она, может, и посмеялась бы пренебрежительно и сказала маме, что совсем не чувствует себя цветком, но теперь слишком устала, слишком это много усилий. В день, когда они улетели в Нигерию, она рухнула на кровать, неудержимо рыдая и думая: «Что со мной не так?» Ей стало легче от того, что родители уехали, и за это облегчение ей было стыдно. После работы она бродила по центру Балтимора, без всякой цели, ничем не интересуясь. Вот это романисты именуют «томленьем»? Заявление об увольнении она подала в неспешный вечер среды. Увольняться она не собиралась, но внезапно показалось, что именно это и нужно сделать, и она напечатала письмо на компьютере и отнесла его в кабинет начальства.

— Вы так хорошо развивались. Можем ли мы что-то предложить вам, чтобы вы передумали? — спросила начальница, очень удивившись.

— Это личное, семейные обстоятельства, — расплывчато отозвалась Ифемелу. — Я очень благодарна вам за все предоставленные возможности.

КАКОВ РАСКЛАД?

Они говорят нам, что раса — вымысел, что между двумя черными людьми генетических различий больше, чем между черным и белым человеком. Следом нам говорят, что у черных рак груди хуже и фиброзных опухолей больше. А у белых муковисцидоз и остеопороз. И каков же расклад, а, врачи? Раса — вымысел или нет?

 

Глава 33

Блог торжественно стартовал и уже сбросил молочные зубы; это попеременно удивляло ее, радовало и вынуждало наверстывать. Читателей прирастало — тысячами, со всего мира, так быстро, что Ифемелу старалась не подсматривать за статистикой, не желая знать, сколько еще новеньких пришло в тот или иной день читать ее, — Ифемелу это пугало. И будоражило. Заметив, что ее посты перетаскивают на другой сайт, она сомлела от гордости, но вместе с тем не могла всего этого себе вообразить, никогда не лелеяла никаких отчетливых планов. От читателей приходили письма — читатели желали поддержать ее блог. Поддержать. Это слово сделало блог еще более отдельным от нее самой, чем-то самостоятельным, способным благоденствовать или прозябать, иногда вместе с ней, иногда — без. И Ифемелу выложила ссылку на свой счет в ПейПэл. Там появились деньги, много маленьких сумм и одна такая большая, что, когда Ифемелу ее увидела, издала неожиданный для себя звук — охнула и вскрикнула одновременно. Эта сумма далее появлялась ежемесячно, анонимно, постоянно, как зарплата, и всякий раз Ифемелу смущалась, словно нашла на улице что-то ценное и присвоила себе. Подумывала, не от Кёрта ли это, и не читает ли он ее блог, и что думает об обозначении себя как «Горячего Белого Бывшего». Мысли эти были вполсилы: Ифемелу скучала по тому, как все могло сложиться, но больше не скучала по Кёрту.

Почту блога Ифемелу проверяла слишком часто, как ребенок, алчно обдирающий обертку подарка, который не наверняка желанен, и читала сообщения людей, приглашавших с ними выпить, сообщавших ей, что она — расистка, подбрасывавших идеи дальнейших постов. Блогерша, готовившая для Ифемелу масла для волос, предложила свою рекламу, за символическую плату, и Ифемелу поместила в правом верхнем углу странички блога фотографию пышноволосой женщины; если щелкнуть по фотографии, попадаешь на сайт масел для волос. Один читатель предложил денег за размещение мигающей картинки: сначала длинношеяя модель в облегающем платье, а следом — та же модель в широкополой шляпе. Щелчок по картинке вел на сайт онлайн-бутика. Вскоре посыпались письма с предложениями рекламировать шампуни «Пантин» и косметику «Кавергёрл». А затем письмо от куратора мультикультурных мероприятий из школы в Коннектикуте, такое формальное, что Ифемелу подумалось, будто его отпечатали на вырубленной вручную бумаге с серебряным обрезом: ее приглашали провести с учениками беседу о культурном многообразии. Еще одно письмо, чуть менее формально изложенное, прилетело от некоей компании в Пенсильвании: в нем сообщалось, что местный преподаватель счел ее «противоречивым интернет-оратором на расовые темы» и спрашивал, не хочет ли она вести их ежегодный семинар по этническому многообразию. Редактор «Балтимор ливинг» сообщила, что они хотели бы включить ее в статью «Десять примечательных людей»; ее сфотографировали рядом с ноутбуком, лицо укрыто тенью, подпись: «Блогер». Ее читательская аудитория утроилась. Посыпалось еще больше приглашений. Телефонные звонки она принимала, облачившись в самые серьезные свои брюки, в помаде самого глухого оттенка, и говорила, сидя выпрямившись за столом, нога на ногу, тон размеренный, уверенный. И все же что-то в ней всегда деревенело от напряжения, от ожидания, что человек на другом конце провода осознает: Ифемелу лишь выставляет себя профессионалом, опытным переговорщиком, а по сути — безработная, которая весь день проводит в жеваной ночнушке, и, обозвав ее самозванкой, повесит трубку. Но приглашения продолжали прибывать. Гостиницу и дорогу ей оплачивали, гонорары случались разные. Однажды она, повинуясь порыву, сказала, что хочет вдвое больше, чем ей предложили на прошлой неделе, и обалдела, когда человек, звонивший из Делавэра, согласился: «Ага, можно».

Большинство людей, посетивших ее первую лекцию об этническом и расовом многообразии в маленькой компании в Огайо, пришли в кроссовках. Все белые. Ее презентация называлась «Как обсуждать расовые вопросы с коллегами других рас», но с кем, интересно, они собираются разговаривать, если они тут все белые? Возможно, уборщик у них черный.

— Я не эксперт, поэтому ссылаться на меня не стоит, — начала она, и все засмеялись, смех был добродушным, поддерживающим, и она сказала себе, что все сложится хорошо, не надо волноваться, обращаясь к целому залу посторонних людей посреди Огайо. (Она с легкой тревогой вычитала, что в этих местах до сих пор существуют закатные города.) — Первый шаг к откровенному общению на расовые темы — осознание, что не весь расизм одинаковый, — сказала она и начала свою тщательно подготовленную речь. Когда наконец добралась до «Спасибо», довольная гладкостью собственного выступления, лица вокруг заледенели. От тяжких хлопков земля ушла из-под ног. Чуть погодя она осталась один на один с директором по кадрам, пила чересчур сладкий холодный чай в конференц-зале и говорила о футболе: директор знал, что Нигерия играет хорошо, и словно бы рвался обсуждать что угодно, кроме речи, которую она только что произнесла. В тот вечер она получила электронное письмо: ВАША РЕЧЬ — ФУФЛО. ВЫ РАСИСТКА. БЛАГОДАРНОЙ НАДО БЫТЬ, ЧТО МЫ ВАС В ЭТУ СТРАНУ ПУСТИЛИ.

Это письмо, набранное прописными буквами, стало для нее озарением. Цель семинаров по этническому многообразию, бесед о множественности культур — не подталкивать настоящие изменения, а подкреплять в людях самодовольство. Никому не нужны ее мысли — им нужен жест, ее присутствие. Они не читали ее блог, а просто слышали, что она «ведущий блогер» на расовые темы. И потому в последующие недели она на своих лекциях в компаниях и школах говорила то, что они желали услышать, ничего из того, что она изложила бы у себя в блоге: она понимала, что люди, читающие ее блог, — не те же самые, кто ходит на ее семинары по расовому многообразию. В своих речах она говорила:

— Америка далеко продвинулась, и нам всем есть чем гордиться.

У себя в блоге она писала: «Расизма не должно было случиться вообще, а потому не будет вам никаких печенюшек за его укрощение». Приглашения всё прибывали и прибывали. Она наняла студентку-практикантку, американку с Гаити, прическа — изящные жгуты, в интернете она оказалась шустра, отыскивала все сведения, какие были нужны Ифемелу, и вытирала неуместные комментарии почти с той же скоростью, с какой они появлялись.

Ифемелу купила маленькую квартирку. Ее потрясло, когда она увидела объявление в разделе недвижимости в газете и осознала, что первый взнос ей по карману. Написав свое имя над словом «владелец», она с испугом ощутила себя взрослой, а также немножко ошалела, потому что это стало возможным благодаря ее блогу. В одной из двух комнат она оборудовала себе кабинет и писала там, частенько стоя у окна и глядя на свой новый район — Роланд-Парк, восстановленную ленточную застройку, затененную старыми деревьями. Ее удивляло, почему некоторые посты привлекали к себе внимание, а некоторые его почти не удостаивались. Пост о попытке онлайн-знакомства — «При чем тут любовь?» — продолжал набирать комментарии, словно там намазано, многие месяцы после публикации.

Короче, все еще грущу из-за разрыва с Горячим Белым Бывшим, в бары не тянет, вот и зарегистрировалась на сайте знакомств. отсмотрела гору профилей. штука в следующем. Фильтр интересующей вас этнической принадлежности. Белые мужчины отмечают галочкой белых женщин, те, кто посмелее, — азиаток и латиноамериканок. Латиноамериканцы отмечают белых и латиноамериканок. черные — единственные, кто отмечает «всех», но некоторые черных женщин не отмечают. Берут белых, азиаток, латиноамериканок. Любви я не почувствовала. но при чем тут любовь, со всеми этими галочками-то? Можно зайти в продуктовую лавку, наткнуться на кого-то, влюбиться, а этот кто-то окажется не той расы, какую вы отмечаете галочкой в интернете. И вот, покопавшись, я решила отменить регистрацию на сайте — к счастью, я там была в пробном периоде, — вернула свой взнос и далее лучше буду вслепую забредать в продуктовые лавки.

Комментарии сыпались от людей с похожими байками и от людей, говоривших, что она не права, от мужчин, просивших ее выложить свою фотографию, от черных женщин, делившихся счастливыми историями интернет-знакомств, от людей сердитых и восторженных. Некоторые комментарии ее веселили, потому что вовсе никак не были связаны с темой поста. «Ой да пошла ты нахер, — писал один. — Черным все достается по-легкому. Ничего в этой стране не добыть, если ты не черный. Черным женщинам даже позволительно весить больше». Ее постоянный пост «Пятничная всячина», мешанина мыслей, еженедельно притягивал больше всего читателей и комментариев. Иногда она сочиняла посты и ждала мерзких откликов, живот скручивало от ужаса и волнения, но возникали сплошь вялые комментарии. Теперь, когда ее зазывали вещать на круглых столах и лекциях, на государственные и местные радиостанции, где ее всегда именовали Блогером, она ощущала, что блог поглотил ее. Она стала своим блогом. По временам, когда Ифемелу лежала без сна по ночам, ее крепнувший непокой выбирался из укромных расщелин и многочисленные читатели ее блога превращались в ее мыслях в гневную осуждающую толпу, что поджидает, коротая время, когда можно будет напасть на Ифемелу, содрать с нее маску.

ОТКРЫТЫЙ ТРЕД: НЕГРАМ-В-ФУТЛЯРЕ

Этот пост посвящен всем Неграм-в-Футляре — преуспевающим черным американцам и неамериканцам, которые не обсуждают вслух Жизненный Опыт, Связанный Исключительно с их Чернокожестью. Потому что им хочется, чтобы всем было уютно. Расскажите о себе здесь. Расстегните пуговицы. Это безопасное пространство.

 

Глава 34

Блог вернул в ее жизнь Блейна. На конвенте «Блогерство бурых» в Вашингтоне, О. К., во время ознакомительной сессии в первый день, когда в фойе гостиницы набилась куча людей, здоровавшихся друг с дружкой нервными, чрезмерно восторженными голосами, Ифемелу, разговаривая с хозяйкой блога, посвященного макияжу, тощей американской мексиканкой с неоновыми тенями на веках, вскинула взгляд — и замерла, содрогнувшись, потому что всего в нескольких робких шагах от нее в тесном кружке людей стоял Блейн. Он не изменился, если не считать очков в черной оправе. В точности такой, каким она его запомнила в поезде: высокий, подвижный. Блогерша толковала о косметических компаниях, вечно присылающих бесплатно всякое «Беллачикане», об этике этих посылок, и Ифемелу кивала, но по-настоящему осознавала лишь присутствие Блейна, то, как он выбрался из своего кружка и двинулся к ней.

— Привет! — сказал он, глянув на ее бейдж. — Так вы, значит, черная неамериканка? Обожаю ваш блог.

— Спасибо, — сказала она.

Он ее не помнил. Но с чего б ему? С тех пор как они встретились в поезде, прошло столько времени, и тогда ни он ни она не знали, что такое «блог». Его бы повеселило, как сильно она его идеализировала, как он стал человеком, сотворенным не из плоти, а из кристалликов совершенства, — мужчина-американец, какого ей никогда не заполучить. Он повернулся поздороваться с блогершей-косметичкой, и Ифемелу увидела у него на бейдже, что он вел блог о «пересечении науки и поп-культуры».

Он вновь повернулся к ней:

— Как ваши визиты в торговые центры Коннектикута? Я-то по-прежнему ращу себе хлопок.

На миг у нее перехватило дух, а затем она расхохоталась — головокружительно, восторженно, потому что жизнь ее превратилась в зачарованное кино, где люди вновь обретали друг друга.

— Вы вспомнили!

— Я наблюдал за вами из другого угла. Глазам своим не верил, что вижу вас.

— О боже, сколько ж времени прошло — лет десять?

— Примерно. Восемь?

— Вы мне так и не перезвонили, — сказала она.

— Я был в отношениях. Они и тогда не казались простыми, но затянулись гораздо дольше, чем следовало бы. — Он примолк, и вид у него сделался тот самый, какой она позднее так хорошо запомнит, — добродетельный прищур, свидетельствующий о высоких помыслах этого ума.

Последовали электронная переписка и телефонные звонки между Балтимором и Нью-Хейвеном, игривые комментарии друг у друга в блогах, безудержный флирт ночных разговоров, пока однажды зимой он не прибыл к ее двери, руки в карманах бушлата оловянного оттенка, воротник присыпан снегом, словно волшебной пылью. Она готовила кокосовый рис, квартира пропахла специями, на разделочном столе — бутылка дешевого мерло, в проигрывателе — диск с Ниной Симоун, громко. Песня «Не дай мне быть неверно понятой» повела их — всего несколько минут прошло, как он прибыл, — через мост: от флиртующих друзей к любовникам у нее в постели. После он подпер голову рукой и всмотрелся в нее. Было в его худощавом теле нечто текучее, едва ли не бесполое, и это напомнило ей, что он занимается йогой. Возможно, он способен стоять на голове, скручиваться в невозможные фигуры. Перемешивая рис, уже остывший, с кокосовым соусом, она сказала ему, что готовить ей скучно и что она купила все специи накануне, а готовила потому, что он приехал в гости. Она вообразила их обоих с имбирем на губах, желтое карри слизывают с ее тела, лавровые листки крошатся под ними, но они такие ответственные — целовались в гостиной, а затем она повела его в спальню.

— Надо было это все вытворить невероятнее, — сказала она.

Он расхохотался.

— Мне нравится готовить, так что возможностей для невероятного еще будет много.

Но Ифемелу знала, что он не из тех, кто творит невероятное. Не с этим его натягиванием презерватива — медленным, сосредоточенным. Позднее она узнала о письмах, которые он писал в конгресс о Дарфуре, о подростках, которых он учил в школе в Диксуэлле, о приюте, где он работал добровольцем, и стала считать его человеком, у которого не обычный позвоночник, а крепкая тростина добродетельности.

* * *

Словно благодаря их встрече в поезде много лет назад им удалось проскочить несколько этапов, отмахнуться от нескольких неизвестных и впасть в мгновенную близость. После его первого приезда она отправилась в Нью-Хейвен вместе с ним. Были той зимой недели, холодные и солнечные, когда Нью-Хейвен словно бы светился изнутри, замерзший снег цеплялся за кусты, и было нечто праздничное в мире, населенном лишь ею и Блейном. Они заходили в фалафельную на Хауи-стрит, покупали там хумус, устраивались в углу и болтали часы напролет, а когда выбирались наружу, языки им щипало от чеснока. Или она ждала его в библиотеке, после его занятий, там они сидели в кафе, попивали шоколад — слишком густой, ели круассаны — слишком цельнозерновые, его вязанка книг — на столе перед ними. Он готовил экологичные овощи и крупы, названия которых ей не удавалось произнести, — булгур, киноа, — и он мгновенно прибирался после готовки, клякса томатного соуса исчезала, не успев появиться, пролитую воду он промокал немедленно. Он пугал ее, рассказывая о химикатах, какими опрыскивают посевы, скармливают курам, чтобы росли быстрее, и применяют к фруктам, чтобы у тех была безупречная кожура. С чего, как она считает, люди мрут от рака? И теперь, прежде чем съесть яблоко, она терла его под краном, хотя Блейн покупал исключительно экологически чистые фрукты. Он рассказал ей, в каких зерновых есть белок, в каких овощах — каротин, а какие фрукты слишком сахаристые. Он знал все обо всем; она робела перед ним — и им гордилась, и ее это чуточку отталкивало. Мелкие домашние хлопоты с ним, в его квартире на двадцатом этаже небоскреба рядом со студгородком, набрякли смыслом: его наблюдения за ней, когда она после вечернего душа увлажняет кожу кокосовым маслом, вжик посудомоечной машины после запуска — и Ифемелу представляла колыбель в спальне, в ней — младенец, а Блейн прилежно смешивает для него экологически чистые фрукты. Он будет безукоризненным отцом, этот человек тщания и дисциплины.

— Я не могу есть темпе, не понимаю, как это может нравиться, — сказала она ему.

— Мне не нравится.

— А зачем тогда это есть?

— Это полезно.

Он каждое утро бегал, а каждый вечер чистил зубы нитью. Вот это — чистка нитью — казалось ей таким американским, механическое движение нити между зубами, неизящное и функциональное.

— Чистить нитью нужно каждый день, — наставлял ее Блейн.

И она послушалась — а также взялась выполнять и прочее из того, чем он занимался: ходить в спортзал, есть больше белков вместо углеводов — и выполняла все это с неким благодарным удовлетворением, потому что все это ее улучшало. Блейн был как напиток здоровья: с ним она тянулась исключительно к высокому уровню добродетельности.

* * *

Араминта, его лучшая подруга, зашла в гости и тепло обняла Ифемелу, словно они уже были знакомы.

— После расставания с Полой Блейн толком и не встречался ни с кем. А теперь он с сестрой, с шоколадной сестрой даже. Прогресс! — сказала Араминта.

— Минт, прекрати, — сказал Блейн, но с улыбкой. То, что его лучший друг — женщина, архитектор, с длинным прямым шиньоном, носившая высокие каблуки, джинсы в обтяжку и цветные линзы, говорило о Блейне нечто симпатичное для Ифемелу.

— Мы с Блейном росли вместе. В старшей школе были единственными черными детьми на весь класс. Все наши друзья хотели, чтобы мы встречались, сама знаешь, как они все считают: двое черных ребят должны быть вместе, но он — не мой тип, — сказала Араминта.

— Уж конечно, — сказал Блейн.

— Ифемелу, можно я скажу, до чего я счастлива, что ты — не ученая? Слышала, как его друзья разговаривают? Что ни возьми — оно не то, что есть. Все обязано что-то означать. Какая чушь. Марша тут на днях рассуждала о том, что черные женщины жирные, потому что их тела — пространства противостояния рабству. Да, это правда — если противостоять рабству бургерами и газировкой.

— Да кто угодно видит эту всю антиинтеллектуальную позу насквозь, мисс Выпить-при-Гарвардском-Клубе, — сказал Блейн.

— Ладно тебе. Хорошее образование — не то же самое, что превращать весь этот клятый мир в нечто, нуждающееся в толковании! Даже Шэн над вами смеется, ребятки. Она отлично вас с Грейс изображает: «Складывание канона и топография пространственного и исторического сознания». — Араминта повернулась к Ифемелу: — Ты с его сестрой Шэн не знакома?

— Нет.

Позднее, когда Блейн был в спальне, Араминта сказала:

— Шэн — интересный персонаж. Не воспринимай ее слишком всерьез, когда познакомитесь.

— В смысле?

— Она прекрасная, очень соблазнительная, но если покажется, что она тебя оскорбляет или что-то в этом духе, дело не в тебе — она просто такая. — А затем добавила, потише: — Блейн взаправду хороший мужик, по-настоящему хороший.

— Я знаю. — Ифемелу уловила в словах Араминты то ли предупреждение, то ли мольбу.

Блейн предложил ей переехать уже через месяц, но прошел в итоге целый год, хотя она проводила бо́льшую часть времени в Нью-Хейвене, обзавелась карточкой йелевского спортзала как спутница преподавателя и писала к себе в блог из его квартиры, за столом, который он поставил ей у окна в спальне. Поначалу, в восторге от его увлеченности собой, облагодетельствованная его умом, она позволяла ему читать свои посты до обнародования. Она не просила его редактировать, но постепенно начала менять то-сё, добавлять, стирать — из-за того, что́ он ей говорил. Затем ее это начало отвращать. Посты зазвучали слишком научно, слишком как он. Она написала пост о гетто — «Почему самые промозглые, самые унылые части американских городов кишат черными американцами?», — и он предложил ей включить подробности о государственной политике и изменении границ избирательных округов. Она так и сделала, но, перечитав, снесла пост.

— Я не хочу толковать — я хочу наблюдать, — сказала она.

— Помни: люди читают тебя не ради развлечения, они тебя читают как культурный комментарий. Это настоящая ответственность. По твоему блогу дети в колледжах сочинения пишут, — сказал он. — Я не говорю, что тебе нужно быть наукообразной или скучной. Блюди свой стиль, но добавь глубины.

— Глубины там достаточно, — возразила она раздраженно, однако с докучливой мыслью, что он прав.

— Ты ленишься, Ифем.

Он часто употреблял слово «лениться» по отношению к своим студентам, которые не сдавали работы вовремя, к политически бездеятельным черным знаменитостям, к представлениям, недотягивавшим до его собственных. Иногда она чувствовала себя его подмастерьем, когда они бродили по музеям и он задерживался возле абстрактных полотен, от которых ей делалось скучно, и она брела к смелой скульптуре или натуралистичным картинам и углядывала в его натянутой улыбке разочарование, что она все еще многому у него не научилась. Когда ставил подборки из полного собрания сочинений Джона Колтрейна, он наблюдал, как она слушает, ждал от нее зачарованности, какой она непременно обязана была облечься, а затем, в конце, когда она так и оставалась не захваченной, быстро отводил взгляд. Она писала в блоге о двух романах, которые ей понравились, — Энн Петри и Гейл Джоунз, а Блейн сказал:

— Они не раздвигают границы.

Говорил он мягко, словно не хотел ее огорчать, однако это должно было прозвучать. Его представления были до того тверды, тщательно продуманы и осознанны его умом, что он иногда, казалось, изумлялся, почему она не дошла до этого тоже. Она ощущала себя на шаг в стороне от всего, во что он верил, от всего, что он знал, и рвалась играть в догонялки, завороженная его чувством правоты. Однажды они шли по Элм-стрит за сэндвичами и увидели пухлую черную женщину — достопримечательность студгородка: она вечно стояла рядом с кафе, шерстяная шапка натянута на голову, предлагала прохожим одинокие пластиковые красные розы и спрашивала: «Мелочи не найдется?» Двое студентов разговаривали с ней, а затем один дал ей капучино в высоком бумажном стакане. Женщина впала в восторг; закинула голову и принялась пить из стакана.

— Какая гадость, — сказал Блейн, когда они прошли мимо.

— Не то слово, — сказала Ифемелу, хотя не очень поняла, почему эта бездомная и подаренный ей капучино вызывали у него такой сильный отклик.

За несколько недель до этого пожилая белая женщина, стоявшая в очереди позади них в продуктовой лавке, сказала:

— У вас такие красивые волосы, можно потрогать?

Ифемелу разрешила. Женщина запустила пальцы в ее афро. Ифемелу почувствовала, что Блейн напрягся, увидела, как вздулись вены у него на висках.

— Как ты могла позволить ей подобное? — спросил он потом.

— А что такого? Откуда еще ей узнать, какие на ощупь бывают волосы, как у меня? Она, может, ни одного черного не знает.

— И ты, получается, должна быть ей морской свинкой? — спросил Блейн.

Он ожидал, что Ифемелу прочувствует то, что она не понимала как. Было многое, что существовало для него, а ей было недоступно. С его близкими друзьями она часто безотчетно терялась. Они были моложавы, хорошо одеты и праведны, их речи полнились оборотами типа «своего рода» и «то, каким образом»; они собирались в баре по четвергам, а иногда кто-нибудь из них устраивал званые ужины, где Ифемелу в основном слушала, говорила мало, смотрела на них изумленно: эти люди, что ли, серьезно так взбешены импортом овощей, дозревающих в грузовиках? Они рвались прекратить детский труд в Африке. Они отказывались покупать одежду, пошитую низкооплачиваемыми работниками в Азии. Они смотрели на мир с непрактичной, сияющей рьяностью, которая трогала Ифемелу, но не убеждала. Окруженный этими людьми, Блейн сыпал отсылками, неведомыми ей, и казался далеким-далеким, словно принадлежал им, а когда наконец обращал на нее внимание, взгляд — теплый и любящий, ей вроде бы становилось легче.

* * *

Она рассказала родителям о Блейне — что она уезжает из Балтимора в Нью-Хейвен, жить с ним. Могла и соврать, изобрести новую работу или просто сказать, что хочет переехать.

— Его зовут Блейн, — сообщила она. — Он американец.

Ей послышался символизм в собственных словах, пролетевших тысячи миль до Нигерии, и она знала, что ее родители поймут. Они с Блейном не обсуждали женитьбу, но почву под ногами она ощущала твердо. Хотела, чтобы родители знали о нем — и о том, какой он хороший. Она употребила именно это слово — «хороший».

— Американский негр? — спросил отец оторопело.

Ифемелу прыснула.

— Папуля, никто больше не говорит так — «негр».

— А почему негр? У вас там ощущается значительная нехватка нигерийцев?

Она пренебрегла этим вопросом, все еще смеясь, и попросила передать трубку маме. Отмахиваться от отца и даже говорить ему, что она съезжается с мужчиной, за которым не замужем, она могла лишь потому, что жила в Америке. Правила сместились, провалились в трещины расстояний, чужедальности.

Мама спросила:

— Он христианин?

— Нет. Он дьяволопоклонник.

— Кровь Христова! — возопила мама.

— Мамочка, да, он христианин, — сказала Ифемелу.

— Тогда ладно, — сказала мама. — Когда он приедет представиться? Можешь спланировать все так, чтобы успеть за один раз — и в дверь постучать, и за невесту поторговаться, и вино принести, — сократит расходы, чтоб ему не кататься туда-сюда. Америка далеко…

— Мамочка, прошу тебя, мы пока все делаем постепенно.

Завершив разговор, Ифемелу, все еще веселясь, решила изменить название своего блога: «Расемнадцатое, или Различные наблюдения черной неамериканки за черными американцами (прежде известными как негры)».

ВАКАНСИЯ В АМЕРИКЕ: НАЦИОНАЛЬНЫЙ СУДИЯ ТОГО, «КТО ТУТ РАСИСТ»

В Америке расизм существует, а расистов больше нет. Расисты — они все в прошлом. Расисты — злые белые люди с поджатыми губами, из фильмов об эпохе Гражданской войны. Дело в следующем: проявления расизма изменились, а вот язык — нет. В смысле, если вы никого не линчевали, вас нельзя именовать расистом. Если вы не изверг-кровосос, вас нельзя именовать расистом. Кто-то должен собраться с духом и сказать, что расисты — не чудовища. Они люди с любящими семьями, обычная публика, платящая налоги. Кому-то надо взяться за эту работу — решать, кто расист, а кто нет. Или, может, пришло время вычеркнуть слово «расист». Подобрать что-то новенькое. Типа «синдром расового расстройства». Можно тогда поделить его на категории: слабовыраженный, средней тяжести, острый.

 

Глава 35

Однажды ночью Ифемелу проснулась сходить в туалет и услышала Блейна из соседней комнаты, он говорил по телефону, голос мягкий, утешающий.

— Прости, я тебя разбудил? Это моя сестра, Шэн, — сказал он, когда вернулся в постель. — Приехала обратно в Нью-Йорк, и сейчас у нее небольшой срыв по этому поводу. — Умолк. — Очередной маленький срыв. У Шэн много срывов. Поедешь в город со мной в эти выходные, повидать ее?

— Конечно. Чем она, повтори, пожалуйста, занимается?

— Чем только Шэн не занимается! Когда-то работала в хеджевом фонде. Потом бросила и объехала весь мир, немножко поработала в журналистике. Встретила одного гаитянина и перебралась с ним в Париж. Потом он заболел и умер. Это случилось очень быстро. Она еще немного пожила в Париже, решила вернуться в Штаты, но квартиру там оставила за собой. Уже примерно год она вместе с этим парнем, Овидио. Он — ее первые настоящие отношения после смерти Джерри. Довольно приличный кошак. Его на этой неделе нет, у него задачи в Калифорнии, и Шэн одна. Ей нравятся эти ее сборища, она их называет салонами. У нее поразительные друзья, в основном художники и писатели, они все приходят к ней домой и очень славно беседуют. — Умолк. — Она по-настоящему особенный человек.

* * *

Когда Шэн вошла в комнату, воздух вдруг исчез. Нет, это не Шэн дышала глубоко — ей не требовалось: воздух попросту плыл к ней, притянутый ее естественной властностью, и другим не оставалось ничего. Ифемелу вообразила безвоздушное детство Блейна, как он носился за ней, чтобы произвести впечатление, напомнить ей о своем существовании. Даже теперь, уже взрослым, он по-прежнему оставался младшим братом, исполненным отчаянной любви, все еще пытался завоевать расположение — которое, боялся он, никогда не получит. Блейн с Ифемелу прибыли к Шэн после обеда, и Блейн остановился поболтать с привратником, как болтал с их таксистом, везшим их с Пенсильванского вокзала, — в этой своей ненавязчивой манере, какую выказывал, братаясь с вахтерами, уборщиками, водителями автобусов. Он знал, сколько они зарабатывают и сколько часов трудятся, знал, что у них нет страховки.

— Привет, Хорхе, как дела? — Блейн произнес его имя на испанский манер: не Джордж, а Хорхе.

— Неплохо. Как ваши студенты в Йеле? — спросил привратник, обрадованный встречей — и тем, что Блейн преподавал в Йеле.

— С ума меня сводят, как обычно, — сказал Блейн. Затем указал на женщину, стоявшую у лифта спиной к ним, в обнимку с розовым ковриком для йоги: — О, а вот и Шэн. — Шэн была крошечной и красивой, с овальным лицом и высокими скулами, имперское лицо.

— Эй! — воскликнула она и обняла Блейна. На Ифемелу даже не посмотрела. — Я так рада, что прогулялась на пилатес. Оно уходит из тебя, если сам из него уходишь. Ты утром бегал?

— Ага.

— Только что переговорила еще раз с Дэвидом. Обещает прислать мне сегодня другие варианты обложки. Наконец-то они меня, кажется, услышали. — Она закатила глаза. Двери лифта распахнулись, она повела их внутрь, продолжая беседовать с Блейном, которому уже, похоже, стало не по себе, словно он ждал мига представить Ифемелу, мига, который Шэн не желала ему выделить. — С утра звонила директор по маркетингу. У нее эта прям невыносимая вежливость, какая хуже любого оскорбления, знаешь? И она такая говорит мне, как книготорговцам уже нравится обложка, то-сё, пятое-десятое. Чушь какая, — сказала Шэн.

— Это стадный инстинкт корпоративного книгоиздания. Они повторяют за всеми остальными, — заметил Блейн.

Лифт остановился на ее этаже, и она обернулась к Ифемелу:

— Ой, простите, я такая замотанная. Рада знакомству. Блейн говорил о вас без умолку. — Она глядела на Ифемелу — откровенно оценивая и не стесняясь откровенного оценивания. — Вы очень хорошенькая.

— Это вы очень хорошенькая, — сказала Ифемелу, удивляясь себе самой, поскольку она такими словами обычно не бросалась, однако почувствовала, что Шэн ее уже взяла в оборот: комплимент от Шэн сделал Ифемелу до странного счастливой. «Шэн особенная», — сказал Блейн, и Ифемелу поняла, что́ он имел в виду. У сестры Блейна был вид человека, неким манером избранного. Боги ткнули в нее волшебной палочкой. Если она и делала что-то обыденное, оно превращалось в таинство.

— Вам нравится комната? — спросила Шэн у Ифемелу, взмахом руки обводя броскую меблировку: красный ковер, синий диван, оранжевый диван, зеленое кресло.

— Уверена, это должно что-то значить, но я не врубаюсь.

Шэн рассмеялась — краткими смешками, словно бы оборванными до срока, будто ожидалось еще, но не возникло, а поскольку она лишь смеялась, но ничего не говорила, Ифемелу добавила:

— Интересно.

— Да, интересно. — Шэн встала у обеденного стола, забросила на него ногу, склонилась взяться за ступню. Тело ее — сплошь изящные мелкие изогнутые линии, ягодицы, груди, икры, — и была в ее движениях уверенность избранной: ей можно упражнять растяжку, закинув ногу на стол, когда ей заблагорассудится, даже если в доме гости. — Блейн показал мне «Расемнадцатое». Отличный блог, — сказала она.

— Спасибо, — отозвалась Ифемелу.

— У меня есть друг-нигериец, писатель. Знаете такого — Келечи Гарубу?

— Читала его работы.

— Мы обсудили ваш блог тут давеча, он уверен, что эта неамериканка — с Карибов, потому что африканцам плевать на расу. То-то он обалдеет, когда с вами познакомится! — Шэн умолкла, чтобы забросить на стол другую ногу, склонилась к ступне. — Он вечно беспокоится, что его книги плохо продаются. Я ему говорила, что раз хочет продаваться, то нужно писать всякие ужасы про своих же. Надо говорить, что за беды африканцев следует винить исключительно африканцев и что европейцы помогли Африке больше, чем навредили, и тогда он прославится и люди будут говорить, какой он откровенный!

Ифемелу рассмеялась.

— Интересный снимок, — сказала она, показывая на фотографию у бокового столика: Шэн держит над головой две бутылки шампанского, а вокруг нее — улыбающиеся бурые дети в обносках, где-то в латиноамериканских трущобах, судя по всему, позади них — лачуги с латаными оцинкованными стенами. — В смысле, буквально интересный.

— Овидио не хотел ее показывать, но я настояла. Предполагается ирония, очевидно.

Ифемелу вообразила настояние Шэн — простую фразу, которую не пришлось повторять дважды, чтобы Овидио засуетился.

— Так вы часто навещаете Нигерию? — спросила Шэн.

— Нет. Я вообще не была дома с тех пор, как приехала в Штаты.

— Почему?

— Поначалу было не по карману. А потом я работала и попросту времени не находила.

Шэн теперь смотрела прямо на нее, руки вытянуты в стороны и назад, словно крылья.

— Нигерийцы называют нас аката, да? И это означает «дикий зверь»?

— Не уверена, что это означает «дикий зверь», — я на самом деле не знаю, что это означает, и не употребляю это слово. — Ифемелу вдруг начала чуть ли не запинаться. Шэн говорила правду, но все же от прямоты ее взгляда Ифемелу ощутила себя виноватой. Шэн источала властность — тонкого и опустошительного свойства.

Блейн появился из кухни с двумя высокими стаканами красноватой жидкости.

— Безалкогольные коктейли! — сказала Шэн с детским восторгом, принимая у Блейна стакан.

— Гранат, газированная минералка и немножко клюквы. — Блейн выдал Ифемелу второй стакан. — Так когда у тебя следующий салон, Шэн? Я рассказывал о них Ифемелу.

Когда Блейн рассказал Ифемелу о том, что Шэн называет свои сходки «салонами», он выделил это слово насмешкой, а сейчас произнес его всерьез, по-французски: са-лён.

— А, думаю, скоро. — Шэн пожала плечами, мило и небрежно, попила из стакана, а затем склонилась вбок в растяжке, словно дерево на ветру.

Зазвонил ее телефон.

— Куда я его положила? Вероятно, Дэвид.

Телефон был на столе.

— О, это Люк. Позже перезвоню.

— Что за Люк? — спросил Блейн.

— Да этот француз, богатый. Смешно: я с ним столкнулась в аэропорту, нахер. Говорю ему: у меня есть парень, а он такой: «Тогда я буду восхищаться издали и пережидать». Он вот прямо так и сказал — «пережидать». — Шэн отхлебнула из стакана. — Мило это, как белые в Европе смотрят на тебя как на женщину, а не как на черную. Встречаться я с ним не хочу, ну к черту, просто хочу знать, что есть такая возможность.

Блейн кивал, соглашался. Если б кто-нибудь произнес то, что произнесла Шэн, он бы тут же взялся перебирать сказанное, отыскивать оттенки смысла и не согласился бы с подобным размахом, с упрощением. Как-то раз они смотрели по телевизору сюжет о разводе каких-то знаменитостей и Ифемелу сказала, что не понимает эту несгибаемую, недвусмысленную откровенность, какую американцы требуют от отношений.

— В каком смысле? — переспросил он, и она уловила тень несогласия в его голосе: он тоже верил в несгибаемую, недвусмысленную откровенность.

— Я к этому отношусь иначе — думаю, оттого, что я из третьего мира, — сказала она. — Быть ребенком третьего мира означает осознавать множество различных составляющих в себе самом и то, что откровенность и правда должны зависеть от контекста. — Ифемелу показалась умной самой себе — придумала такое вот объяснение, но Блейн покачал головой еще до того, как она договорила, и сказал:

— Это леность — так употреблять понятие «третий мир».

А сейчас он кивал вслед словам Шэн:

— Европейцы — не такие консервативные и зажатые в смысле отношений, как американцы. В Европе белые мужчины мыслят так: «Хочу горячую женщину». В Америке белые мыслят: «К черной не притронусь, а вот Хэлли Берри, может, и сойдет».

— Забавно, — сказал Блейн.

— Конечно, есть в этой стране ниша белых мужчин, встречающихся только с черными женщинами, но это фетиш такой и гадко, — продолжила Шэн и обратила сияющий взгляд на Ифемелу.

Ифемелу чуть не передумала возражать: странно, до чего сильно ей хотелось нравиться Шэн.

— Вообще-то у меня противоположный опыт. Я к себе испытываю гораздо больше интереса со стороны белых мужчин, чем афроамериканцев.

— Правда? — Шэн помолчала. — Видимо, это все ваша экзотичность — Подлинная Африканскость.

Ифемелу задела эта шероховатость пренебрежения Шэн, а следом это чувство обернулось колючей обидой на Блейна: Ифемелу пожалела, что он так пылко соглашается со своей сестрой.

У Шэн вновь зазвонил телефон.

— О, пусть бы уже Дэвид! — Она ушла с телефоном в спальню.

— Дэвид — ее редактор. Хотят взять на ее обложку некий сексуализованный образ — черный торс, и Шэн против этого сражается, — сказал Блейн.

— Да неужели. — Ифемелу потягивала напиток, листала какой-то журнал по искусству, все еще раздраженная на Блейна.

— Ты в порядке? — спросил он.

— В порядке.

Вернулась Шэн. Блейн глянул на нее:

— Все хорошо?

Она кивнула:

— Не возьмут. Все вроде бы наконец договорились.

— Отлично, — сказал Блейн.

— Вам бы пару дней побыть у меня гостевым блогером, когда книга выйдет, — сказала Ифемелу. — Потрясающе будет. Я бы с радостью вас позвала.

Шэн вскинула брови — это выражение лица Ифемелу прочесть не смогла и побоялась, что повела себя слишком слюняво.

— Да, думаю, можно, — сказала Шэн.

ОБАМА ПОБЕДИТ, ТОЛЬКО ЕСЛИ ОСТАНЕТСЯ ВОЛШЕБНЫМ НЕГРОМ

Его пастор — жупел, поскольку это означает, что Обама на самом деле — не Волшебный Негр. Кстати, пастор довольно мелодраматичен, но вы вообще бывали в старых добрых церквях черных американцев? Чистый театр. Но о главном этот парень говорит взаправду: черные американцы (и уж точно его сверстники) знают Америку, отличную от Америки белых, — они знают Америку жестче, уродливее. Но такое говорить не полагается, потому что в Америке все хорошо и все одинаковые. А раз теперь пастор это сказал, может, и Обама думает так же, а если Обама думает так же, он, стало быть, не Волшебный Негр, а победить на американских выборах может только Волшебный Негр. «И что же такое Волшебный Негр?» — спросите вы. Черный мужчина, который беспредельно мудр и добр. Он никогда не действует под нажимом великих страданий, никогда не сердится, никогда не угрожает. Он всегда прощает всякое расистское фуфло. Он наставляет белого человека, как сокрушить в своем сердце печальное, но объяснимое предубеждение. Таких людей вы видели во многих фильмах. А Обама — прямехонько из центрового актерского костяка.

 

Глава 36

Для Марши, подруги Блейна, устроили в Хэмдене сюрприз — вечеринку на день рождения.

— С днем рождения, Марша! — сказала Ифемелу хором с остальными друзьями, стоя рядом с Блейном. Язык у нее во рту несколько отяжелел, а восторг получился чуточку деланым. С Блейном она прожила больше года, а в его дружеский круг не очень вписалась. — Ах ты гад! — сказала Марша своему мужу Бенни, смеясь, со слезами на глазах.

Марша с Бенни преподавали историю, родились на Юге и даже походили друг на друга: мелковатые, с медового оттенка кожей, в длинных локонах до шеи. Свою любовь они носили, как пряные духи, — источали очевидную взаимную приверженность, трогали друг друга, ссылались друг на друга. Наблюдая за ними, Ифемелу воображала такую жизнь для них с Блейном, в маленьком доме на тихой улице, по стенам — батик, африканские скульптуры косятся из углов, а сами они с Блейном пребывают в стойком напеве счастья.

Бенни разливал напитки. Все еще ошалевшая Марша бродила по комнате, смотрела на подносы заказанной еды, расставленные на обеденном столе, — и на гроздь воздушных шариков, болтавшихся под потолком.

— Когда ты все это успел, детка? Я же всего на час отлучилась!

Она обняла каждого, вытирая слезы с глаз. Перед Ифемелу по лицу у Марши пробежала рябь тревоги, и Ифемелу поняла, что Марша не помнит ее имя.

— Как я рада тебе, спасибо, что пришла, — сказала Марша с двойной дозой искренности, подчеркнула «как», будто пытаясь извиниться за то, что забыла имя Ифемелу. — Малёк! — обратилась она к Блейну, тот обнял ее и слегка приподнял, оба хохотали.

— Ты легче, чем была на прошлом дне рождения! — объявил Блейн.

— И выглядит моложе с каждым днем! — добавила Пола, бывшая девушка Блейна.

— Марша, ты свой секрет не сдашь? — спросила не знакомая Ифемелу женщина, высветленные волосы — пышной прической, слово платиновый шлем.

— Ее секрет — хороший секс, — серьезно сказала Грейс, корейская американка, преподававшая афроамериканскую культуру, крошечная, худенькая, вечно в фасонистых просторных облачениях — казалось, она парит в вихре шелка. «Я — диковинка, христианская чеканушка левого толка», — сказала она Ифемелу, когда они знакомились.

— Слыхал, Бенни? — спросила Марша. — Наш секрет — хороший секс.

— Так и есть! — отозвался Бенни и подмигнул ей. — Эй, кто-нибудь видел обращение Барака Обамы сегодня утром?

— Да оно весь день в новостях, — сказала Пола. Низкорослая блондинка с чистой розоватой кожей, походница, пышущая здоровьем, и Ифемелу подумывала, не ездит ли она верхом.

— У меня нет телевизора, — сказала Грейс, вздохнув с самоиронией. — Я совсем недавно продалась и купила себе мобильный.

— Еще покажут, — сказал Бенни.

— Давайте есть! — Это Стёрлинг сказал, который богатый, чьи деньги происходили, по словам Блейна, из старого бостонского капитала: и Стёрлинг, и его отец — наследственные гарвардские студенты. Стёрлинг исповедовал легкую левизну и общую доброту, изувеченный пониманием собственных многочисленных привилегий. Он никогда не позволял себе иметь мнение. «Да, понимаю, о чем вы», — частенько говаривал он.

Еду употребили со множеством похвал и вина — жареную курицу, зелень, пироги. Ифемелу брала себе по чуть-чуть, довольная, что нахваталась орехов перед выездом: негритянскую кухню она недолюбливала.

— Я такого вкусного кукурузного хлеба не ел много лет, — сказал Нэйтен, усевшись рядом с ней. Он преподавал литературу, невротично смаргивал за очками; Блейн говорил, что это единственный человек на весь Йель, которому он полностью доверяет. Нэйтен объявил ей несколькими месяцами ранее — голосом, исполненным высокомерия, — что не читал ни единой художественной книги, изданной после 1930 года. «После тридцатых все покатилось по наклонной», — пояснил он.

Она доложила об этом Блейну, тоном раздраженным, едва ли не обвиняющим, и добавила, что академики — не интеллектуалы: им не любопытно, они городят себе скучные шатры узкопрофильного знания и надежно в них прячутся.

Блейн сказал в ответ:

— О, это просто у Нэйтена заморочки. Дело не в академичности.

Когда речь заходила о его друзьях, в тоне Блейна появлялась эта новая оправдательность — возможно, он чувствовал, что Ифемелу при них не в своей тарелке. Когда они приходили на какую-нибудь лекцию, он обязательно говорил потом, что могло получиться и лучше или что первые десять минут были скучные, будто старался предвосхитить ее критику. Последнюю лекцию, которую оба посетили, читала Пола, его бывшая, в колледже в Миллтауне: Пола стояла у доски, в темно-зеленом платье с запа́хом и в сапогах, говорила гладко и убежденно, одновременно подначивая и чаруя ауди торию, — молодая пригожая дама-политолог, которой явно светит постоянная профессорская ставка. Она часто поглядывала на Блейна, как студентка — на профессора, оценивая свое выступление по выражению его лица. Она говорила, а Блейн все кивал и кивал, а один раз даже вздохнул вслух, будто ее слова подарили ему родное и утонченное озарение. Они остались хорошими друзьями — Пола и Блейн, — вращались в тех же кругах, после того как она ему изменила с женщиной, которую тоже звали Полой, а теперь именовавшуюся Пи, чтобы их различали. «Наши отношения были уже какое-то время непростыми. Она сказала, что с Пи у них просто эксперимент, но я видел, что там гораздо больше, — и оказался прав, поскольку они по-прежнему вместе», — сказал Блейн Ифемелу, а ей это все показалось слишком благопристойным, слишком цивилизованным. Даже дружелюбие Полы по отношению к самой Ифемелу выглядело чересчур выскобленным.

— А давай бросим его и пойдем выпьем? — сказала Пола Ифемелу в тот вечер после лекции, щеки у нее горели от возбуждения — и от облегчения, что все обошлось.

— Я устала, — ответила Ифемелу.

Блейн встрял:

— А мне надо готовиться к завтрашним занятиям. Давайте в эти выходные что-нибудь придумаем, ладно? — И он обнял Полу на прощанье, а на обратном пути в Нью-Хейвен спросил у Ифемелу: — Неплохо, скажи?

— Я не сомневалась, что у тебя с минуты на минуту оргазм случится, — сказала она, и Блейн засмеялся. Она подумала, наблюдая за Полой, что с ее повадками Блейновы совпадают так, как не совпадают с ее, Ифемелу, — подумала она об этом и теперь, глядя, как Пола ест третью добавку капусты, сидя рядом со своей девушкой Пи и смеясь над чем-то, что сказала Марша.

Женщина со шлемообразной прической ела капусту руками.

— Нам, людям, не полагается питаться с помощью приборов, — сказала она.

Майкл, сидевший рядом с Ифемелу, громко фыркнул.

— А чего тогда не поселиться в пещере? — спросил он, и все посмеялись, а Ифемелу не была уверена, что он шутит. Ему не хватало терпения на разговоры с причудью. Ифемелу он нравился, косички «кукуруза» сбегали по его черепу до шеи, а лицо у него вечно было язвительным, насмешливым к сентиментальности.

— Майкл — приличный кошак, но очень уж корчит из себя приземленного, и потому кажется, будто он — сплошной нигилизм, — сказал Блейн, когда она познакомилась с Майклом. Майкл отсидел в тюрьме за угон автомобиля, когда ему было девятнадцать, и обожал приговаривать: «Некоторые черные не ценят образования, пока в тюрьме не окажутся». Он был фотографом на стипендии, и когда Ифемелу впервые увидела его снимки, черно-белые, в пляшущих тенях, ее изумила их утонченность и уязвимость. Она ожидала более суровых образов. Сейчас одна из тех фотографий висела на стене у Блейна в квартире, напротив ее письменного стола.

Пола сказала через стол:

— Я тебе говорила, что задаю студентам читать твой блог, Ифемелу? Интересно, до чего безопасно они мыслят, а я хочу выпихнуть их из зоны комфорта. Последний пост мне очень понравился — «Дружелюбные советы нечерным американцам: как реагировать, когда черный американец рассуждает о чернокожести».

— Забавно! — воскликнула Марша. — Я хочу почитать.

Пола вытащила мобильник, повозилась с ним и начала читать вслух.

Дорогой нечерный американец, если черный американец рассказывает тебе о своем жизненном опыте черного, прошу тебя, не бросайся приводить примеры из собственной жизни. Не говори: «Вот прям как у меня…» Ты страдал. Все в мире страдают. Но именно из-за того, что ты — черный американец, тебе страдать не приходилось. Не спеши подыскать иные объяснения случившемуся. Не говори: «Ой, дело не в расе, а в классе. Ой, дело не в расе, а в тендере. Ой, дело не в расе, это все Печенюшник». [174] Видишь ли, черные американцы вообще-то не ХОТЯТ, чтоб дело было в расе. Они бы рады были, если б расистской хрени не происходило. А потому, когда они утверждают, что дело в расе, вероятно, дело именно в ней? Не говори: «Я не различаю цветов», потому что, если ты цветов не различаешь, тебе стоит показаться врачу, а когда по телевизору показывают подозреваемого преступника и он черный, ты видишь лишь размытую лилово-серо-беловатую фигуру. Не говори: «Устал я уже от разговоров о расах» или «Единственная раса — человечество». Черные американцы тоже устали от разговоров о расе. Им бы в радость их не вести. Но всякая херня продолжает случаться. Не предваряй свой ответ словами: «У меня в лучших друзьях черный», потому что какая разница и кому какое дело, у тебя может быть лучший друг черный, а ты при этом все равно творишь расистскую херню, да и вообще, может, это вранье — то, что он «лучший», а не то, что «друг». Не говори, что твой дед был мексиканцем и ты поэтому не можешь быть расистом (приглашаю почитать про это побольше в посте «Объединенной лиги угнетенных не существует»). Не вспоминай страдания своих ирландских прапредков. Разумеется, они огребли будь здоров от традиционной Америки. Как и итальянцы. Как и выходцы из Восточной Европы. Но существовала иерархия. Сто лет назад белые этносы терпеть не могли, когда их терпеть не могут, но это еще куда ни шло: черные были ниже их в пирамиде. Не говори, что твой дед был крепостным в России, когда тут было рабство, потому что значение имеет лишь одно: ты — американец, а быть американцем означает огрести все кучно, и американские активы, и американские долги, а Джим Кроу [175] — охренеть какой должок. Не говори, что это как антисемитизм. Нет, не как. В ненависти к евреям есть намек на зависть — экие они ушлые, евреи эти, все-то к рукам прибрали, евреи эти, — и признаем все же, что зависть сопровождает какое-никакое уважение, пусть и брюзгливое. В ненависти к черным американцам нет намека на зависть — экие они ленивые, эти черные, экие они неумные, эти черные.

Не говори: «Ой, с расизмом покончено, рабство отменено давным-давно». Мы говорим о бедах с 1960-х и далее, а не с 1860-х. Если встретишь пожилого черного из Алабамы, он, может, и вспомнит, как ему приходилось сходить с тротуара, когда мимо шагал белый. Я тут на днях купила винтажное платье на «еБэе», сделанное в 1960-е, в отличном состоянии, и часто ношу его. Когда его носила первая обладательница, черные американцы не могли голосовать из-за того, что они — черные. (А возможно, первая обладательница была из тех женщин на сепийных фотоснимках, стоявших у школ рядом с ордами, вопившими «Обезьяна!» на черных детишек, потому что они не желали, чтобы эти дети учились вместе с их белыми детьми. Где теперь те женщины? Крепко ли им спится? Не подумывают ли пойти покричать «Обезьяна»?) И наконец, не говори тоном «будемте справедливы»: «Но черные тоже расисты». Потому что, ну конечно, у всех у нас есть предубеждения (я не выношу некоторых своих кровных родственников — жадную, самовлюбленную публику), но расизм — это власть отдельной группы, и в Америке эта группа — белые. Как так? Ну, с белыми не обращаются как с фуфлом в верхних классах афроамериканского общества, и белым не отказывают в банковских займах и ипотеках именно потому, что они белые, а черные судьи не раздают белым преступникам худшие приговоры, чем черным, за одинаковые преступления, черные полицейские не останавливают белых за нахождение за рулем белыми, черные компании не отказывают в найме людям, у которых имя похоже на белое, черные учителя не говорят белым детям, что им не хватает ума, чтобы стать врачом, черные политики не выдумывают уловок, чтобы уменьшить избирательную силу белых посредством махинаций, рекламные агентства не говорят, что не могут использовать белых моделей для рекламы гламурных товаров, потому что те не считаются «вдохновляющими» для «мейнстрима».

После такого списка «не» что же все-таки говорить? Не знаю. Попробуй, может, послушать. Услышать, что говорят. И помни: это не про тебя. Черные американцы рассказывают это тебе, не обвиняя. Они просто рассказывают как есть. Если непонятно — переспроси. Если неловко задавать вопросы — скажи, что тебе неловко задавать вопросы, и задавай их все равно. Когда вопрос из чистого истока, это легко учуять. Слушай дальше. Людям иногда хочется, чтобы их просто услышали. Так выпьем же за возможности дружбы, связи и понимания.

Марша проговорила:

— Мне очень понравилось про платье!

— Гадко-потешно это, — сказал Нэйтен.

— Ты небось купаешься в гонорарах за выступления, при таком-то блоге, — сказал Майкл.

— Большая их часть отправляется моим голодным родственникам в Нигерию, — сказала Ифемелу.

— Хорошо, должно быть.

— Хорошо — что?

— Знать, откуда происходишь. Предков, что уходят корнями, вот это все.

— Ну, — сказала она. — Да.

Майкл посмотрел на нее, лицо у него сделалось такое, что ей стало не по себе: неясно было, что́ в этих глазах, но тут он отвел взгляд.

Блейн говорил подруге Марши — той, в платиновом шлеме:

— Пора нам покончить с этим мифом. Нет ничего иудеохристианского в американской истории. Католики и евреи никому не нравились. Тут англо-протестантские ценности, а не иудео-христианские. Даже Мэриленд очень быстро перестал быть таким уж дружелюбным к католикам. — Он резко прервал себя, вытащил из кармана телефон и встал. — Простите, ребята, — сказал он и обратился вполголоса к Ифемелу: — Это Шэн. Я сейчас, — и ушел в кухню разговаривать.

Бенни включил телевизор, и все увидели Барака Обаму, худого человека в черном пальто, которое выглядело на размер больше нужного, а вел он себя неуверенно. Заговорил, и в холодном воздухе изо рта у него полетели облачка пара, словно дым:

— И потому, в тени Старого Капитолия штата, где Линкольн когда-то призвал разобщенный парламент объединиться, где всё еще живы общие надежды и общие мечты, я стою перед вами сегодня и объявляю свою кандидатуру в президенты Соединенных Штатов Америки.

— Ума не приложу, как им удалось его уломать. У этого парня есть потенциал, но ему надо сначала подрасти. Веса набрать. Все испортит для черных — близко даже не подойдет, и черному кандидату еще пятьдесят лет в этой стране ничего светить не будет, — сказала Грейс.

— Мне от него хорошо прям! — сказала Марша, смеясь. — Нравится мне это — затея строить Америку большей надежды.

— По-моему, этому может выгореть, — сказал Бенни.

— Ой, да не победит он. Они ему задницу отстрелят сперва, — сказал Майкл.

— Как это свежо — видеть политика, который улавливает тонкости, — сказала Пола.

— Да, — сказала Пи. У нее были чрезмерно накачанные руки, тощие и бугристые от мышц, эльфийская стрижка, сильная взвинченность: она была из тех, чья любовь удушает. — Он такой умный, такой внятный.

— Ты прямо как моя мама, — сказала Пола колючим тоном тайной ссоры в полном разгаре: у слов имелись вторые значения. — Что такого замечательного в том, что он внятный?

— У нас гормоны, Поли? — спросила Марша.

— Еще какие! — сказала Пи. — Ты заметила, что она съела всю курицу?

Пола не обратила на Пи внимания и, словно назло, потянулась за очередным куском тыквенного пирога.

— А ты что думаешь об Обаме, Ифемелу? — спросила Марша, и Ифемелу решила, что, должно быть, Бенни или Грейс шепнули ей на ухо ее имя и Марша теперь рвалась явить ей свое знание.

— Мне нравится Хиллари Клинтон, — сказала Ифемелу. — А про этого Обаму я мало что знаю.

Блейн вернулся в комнату.

— Что я пропустил?

— Шэн в порядке? — спросила Ифемелу. Блейн кивнул.

— А неважно, кто что думает об Обаме. Настоящий вопрос в том, готовы ли белые к черному президенту, — сказал Нэйтен.

— Я готова к черному президенту. А вот нация — не знаю, — сказала Пи.

— Ну серьезно, ты с моей мамой потолковала? — спросила у нее Пола. — Она говорит один в один то же самое. Если ты готова к черному президенту, тогда кто именно в этой смутной стране не готов? Люди так говорят, когда не уверены, что сами готовы. Да и вообще мысль о готовности несуразна.

Ифемелу позаимствовала эти слова много месяцев спустя, в посте, написанном на последнем лихорадочном этапе президентской предвыборной кампании: «Сама мысль о готовности — несуразна». «Кто-нибудь замечает, до чего абсурдно спрашивать людей, готовы ли они к черному президенту? Вы готовы к Микки-Маусу в президентах? А к лягушонку Кермиту? А к оленю Рудольфу, Красный нос?»

— У моей семьи безукоризненная репутация либералов, мы отметили галочкой все правильные ответы, — сказала Пола, иронически скривив губы книзу, крутя за ножку пустой бокал. — Но мои родители вечно торопились доложить друзьям, что Блейн учился в Йеле. Словно это значит, будто он один из немногих приличных.

— Ты слишком к ним сурова, Поли, — сказал Блейн.

— Нет, ну правда, тебе так не казалось? — спросила она. — Помнишь тот ужасный День благодарения в доме у родителей?

— В смысле, как я попросил «мак» с сыром?

Пола рассмеялась:

— Нет, я не об этом. — Но о чем — не сказала, и воспоминание так и не обнародовали, оно осталось в их общей на двоих личной жизни.

Вернувшись домой к Блейну, Ифемелу сказала ему:

— Я ревновала.

То и была ревность — приступ тягостности, непокой в желудке. Имелась у Полы эта черта настоящего идеолога: она могла, воображала Ифемелу, легко соскользнуть в анархию, стоять во главе протестующих, вопреки дубинкам полицейских и насмешкам неверующих. Сознавать такое о Поле означало чувствовать себя ущербной по сравнению с ней.

— Никакого тут повода для ревности, Ифем, — сказал Блейн.

— Жареная курица, которую ешь ты, — не та жареная курица, которую ем я, это жареная курица, которую ест Пола.

— Что?

— Для вас с Полой жареная курица — в кляре. Для меня — нет. Я просто подумала, сколько у вас с ней общего.

— Жареная курица у нас общая? Ты понимаешь, насколько перегружена тут метафора жареной курицы? — Блейн смеялся, мягко, любовно. — Твоя ревность, в общем, милая, но совершенно точно ничего здесь не происходит.

Она знала, что ничего не происходит. Блейн не стал бы ей изменять. Он же одна сплошная жила праведности. Верность давалась ему легко: он не оглядывался посмотреть на красоток на улице, потому что ему это и в голову не приходило. Но она ревновала к эмоциональным следам, существовавшим между ним и Полой, и к мыслям, что Пола была как он сам — хорошая, как он сам.

СТРАНСТВИЯ В ШКУРЕ ЧЕРНОГО

Друг одного друга, крутой ЧА с кучей денег, сочиняет книгу «Поездки в шкуре черного». Не просто черного, пишет он, а опознаваемого черного, потому что черные бывают всякие, и, без обид, он не имеет в виду черных ребят, выглядящих как пуэрториканцы, или бразильцы, или еще кто-то, он имеет в виду опознаваемо черных. Потому что мир обращается с тобой особо. И вот что он рассказывает: «Замысел этой книги возник у меня в Египте. Оказываюсь я в Каире, и некий араб-египтянин зовет меня черным варваром. Я такой — эй, тут вообще-то Африка! Ну и задумался о других частях света, каково будет путешествовать там, если ты черный. Я черный дальше ехать некуда. Белые на Юге в наши дни глянут на меня и подумают, вот, дескать, идет здоровенный черный хряк. В путеводителях вам доложат, чего ожидать, если вы гей или женщина. Черт, да то же самое нужно писать и для тех, кто отчетливо черный. Объяснить путешествующим черным, каков расклад. Никто палить по вам не будет, но отлично было б знать заранее, что на вас будут пялиться. В Шварцвальде в Германии пялятся довольно злобно. В Токио и Стамбуле все спокойные и безразличные. В Шанхае пялились мощно, в Дели — гнусно. Я думал: "Ха, мы разве не на одной доске в этом деле? Ну, цветные то есть?" Я читал, что Бразилия — расовая Мекка, еду я в Рио, и ни в приличных ресторанах, ни в приличных гостиницах никто на меня не похож. Я встаю в аэропорту в очередь на посадку в первом классе, и люди ведут себя странно. Вроде как по-хорошему странно — типа ты ошибся, ты не похож на тех, кто летает первым классом. Еду в Мексику — и на меня пялятся. Не враждебно совсем, но понимаешь, что ты как-то выделяешься, типа ты им нравишься, но все равно Кинг-Конг». И тут вступает мой профессор Крепыш: «Латинская Америка в целом в очень сложных отношениях с чернокожестью, которую затеняет вот эта байка "мы тут все метисы", которую они себе рассказывают. Мексика еще ладно — по сравнению с Гватемалой и Перу, где превосходство белых куда откровеннее, но в тех странах и гораздо более заметное черное население». Другой мой друг говорит так: «С местными черными всегда обращаются хуже, чем с не местными, повсюду. Моя подруга, родившаяся во Франции в тоголезской семье, когда отправляется по магазинам, делает вид, что она англофон, потому что продавцы любезнее к черным, которые не говорят по-французски. Так же и с черными американцами — в африканских странах их очень уважают». Соображения? Приглашаю излагать и ваши байки странствий.

 

Глава 37

Ифемелу казалось, что она отвернулась лишь на миг, а когда глянула вновь, Дике преобразился: ее малыш-кузен испарился, а на его месте возник мальчик, совсем не похожий на мальчика, — шесть футов гладких мышц, играет в баскетбол за старшую школу Уиллоу, встречается с гибкой блондинкой по имени Пейдж, облаченной в крошечные юбочки и кеды-«конверсы». Как-то раз Ифемелу спросила:

— Как дела с Пейдж?

Дике ответил:

— Секса пока не было, если ты об этом.

Вечерами к нему в комнату сбредалось шестеро-семеро его друзей, все белые, за исключением Мина, высокого парня-китайца, чьи родители преподавали в университете. Компания играла в компьютерные игры и смотрела ролики на Ю-Тьюбе, они подкалывали друг дружку и хорохорились, опоясанные сверкающим кольцом беспечной юности, а в середке был Дике. Они все смеялись над его шутками, искали его согласия и тонко, бессловесно позволяли ему принимать решения за всех: заказывать пиццу, идти в общинный клуб играть в пинг-понг. С ними Дике изменился: в голосе и походке появилась удаль, он раздался в плечах, будто перешел на верхнюю передачу, а речь пересыпал «эт не» и «да чё».

— Ты почему с друзьями так разговариваешь, Дике? — спросила Ифемелу.

— Йо, куз, ты чё ваще? — отозвался он с нарочитой гримасой, от которой она расхохоталась.

Ифемелу вообразила его в колледже: прекрасный из него выйдет наставник первокурсникам — будет водить стайку абитуриентов и их родителей по студгородку, рассказывать всякое замечательное, но непременно станет добавлять что-нибудь несимпатичное ему лично, и все время будет смешным, умным и ярким, и девчонки повлюбляются в него с первого взгляда, пацаны обзавидуются его куражу, а родители захотят, чтобы их дети были как он.

* * *

На Шэн была блестящая золотая маечка, груди буйны — колыхались при каждом движении. Она флиртовала со всеми — то к руке прикоснется, то обнимет слишком крепко, то замрет под поцелуем в щеку. Ее распирающие от чрезмерности комплименты казались неискренними, но все друзья улыбались и расцветали. Неважно, что́ она сказала, — важно, что сказала это Шэн. Впервые оказавшись на салоне у Шэн, Ифемелу нервничала. А не стоило, это лишь сборище друзей, но она нервничала все равно. Сломала себе всю голову, что бы надеть, перемерила и отмела девять ансамблей одежды и в конце концов остановилась на сине-зеленом платье, в котором талия казалась тонюсенькой.

— Эй! — воскликнула Шэн, когда прибыли Блейн с Ифемелу, обняла обоих по очереди. — Грейс приедет? — спросила она у Блейна.

— Да. На поезде, попозже.

— Отлично. Я ее сто лет не видела. — Шэн заговорила тише и обратилась к Ифемелу: — Я слыхала, Грейс ворует у своих студентов исследования.

— Что?

— Грейс. Я слыхала, она ворует у своих студентов исследования. Ты знала?

— Нет, — ответила Ифемелу. Ей показалось странным, что Шэн говорит такое о подруге Блейна, однако почувствовала себя особенной — Шэн впустила ее в сокровенный грот сплетен. А затем, внезапно устыдившись, что не осмелилась вступиться за Грейс, которая ей нравилась, Ифемелу добавила: — Совсем не думаю, что это правда.

Но внимание Шэн уже ускользнуло прочь.

— Хочу познакомить тебя с самым сексуальным мужчиной в Нью-Йорке — с Омаром, — сказала Шэн, представляя Ифемелу человеку ростом с баскетболиста, линия волос слишком безупречна: отчетливая кривая вдоль лба, острые углы у ушей. Когда Ифемелу подалась вперед, чтобы пожать руку, он слегка поклонился, прижав ладонь к груди, и улыбнулся. — Омар не прикасается к женщинам, которые ему не родственницы, — сказала Шэн. — Что очень сексуально, а? — Тут она склонила голову набок и томно глянула на Омара. — А это красавица и совершенная оригиналка Мэрибелл и ее подруга Джоан, такая же красавица. Я из-за них прямо расстраиваюсь!

Мэрибелл и Джоан хихикали — мелковатые белые женщины в громадных очках с темной оправой. На обеих были короткие платьица, одно — красное в горошек, другое — отделанное кружевами, оба — слегка потускневшие, слегка не очень сидящие находки из винтажных магазинов. В некотором смысле карнавальные костюмы. Они поставили галочки в эдакой просвещенной образованной среднеклассовости: любовь к платьям скорее интересным, чем красивым, любовь к эклектике, любовь к тому, что полагается любить. Ифемелу представила их в путешествии: они собирают все необычное и наполняют этим дом — непритязательными доказательствами собственной притязательности.

— А вот и Билл! — воскликнула Шэн, обнимая мускулистого темного человека в федоре. — Билл — писатель, но, в отличие от всех нас, у него прорва денег. — Шэн едва не ворковала. — У Билла есть великолепный замысел путеводителя под названием «Странствия в шкуре черного».

— Я бы с удовольствием об этом послушала, — сказала Ашанти.

— Кстати, Ашанти, девочка моя, восхищаюсь твоей прической, — сказала Шэн.

— Спасибо! — отозвалась Ашанти.

Она являла собой грезу, облаченную в каури: ракушки гремели у нее на запястьях, унизывали ее волнистые дреды, обхватывали шею. Она часто повторяла слова «родина» и «религия йоруба», поглядывала на Ифемелу словно бы в поисках подтверждения, и Ифемелу неуютно было от этой пародии на Африку, а следом — стыдно за то, что неуютно.

— Ты в итоге добилась желанной обложки? — спросила Ашанти у Шэн.

— «Желанной» — сильно сказано, — ответила Шэн. — Так, слушайте все, эта книга — мемуары, ага? Она про уйму всякого, про детство в полностью белом городе, про то, как я была единственным черным ребенком в садике, про смерть мамы, про всякое такое. Мой редактор читает рукопись и говорит: «Я понимаю, раса — это у нас тут важно, но необходимо, чтобы книга оказалась выше расы, чтобы она была не только про это». И я такая думаю, а чего это мне делаться выше расы? Понимаете, будто раса — напиток, который надо подавать умеренно, смешанным с другими жидкостями, иначе белая публика не проглотит.

— Забавно, — сказал Блейн.

— Он все помечал мне диалоги в рукописи и черкал на полях: «Люди правда такое говорят?» И я такая: эй, скольких черных ты знаешь? В смысле, знаешь на равных, как друзей. Я не про секретаршу в конторе и не про одну черную пару, чей ребенок ходит с твоим ребенком в школу, и ты с ними здороваешься. Я про знаешь-знаешь прямо. Ни одного. И ты мне еще будешь рассказывать, как разговаривают черные?

— Он не виноват. Вокруг не так-то много черных из среднего класса, — сказал Билл. — Многие белые либералы ищут черных друзей. Почти так же трудно, как найти доноршу яйцеклетки — высокую белокурую восемнадцатилетку из Гарварда.

Все рассмеялись.

— Я написала сцену о том, что случилось в магистратуре, — об одной знакомой гамбийке. Она обожала есть кондитерский шоколад. Всегда носила в сумке упаковку. Короче, она жила в Лондоне и влюбилась в белого англичанина, и тот собирался бросить ради нее жену. Сидели мы в баре, и она рассказала нам нескольким обо всем этом — мне и еще одной девчонке и одному парню, Питеру. Коротышке из Висконсина. И знаете, что ей сказал Питер? Он сказал: «Его жене должно быть еще хуже — оттого что ты черная». Произнес так, будто это очевидно. Не то, что жене будет обидно из-за другой женщины, а потому что другая женщина — черная. Я это вписываю в книгу, а мой редактор хочет поменять эту сцену, потому что она не изящная. Можно подумать, жизнь всегда, бля, изящная. Дальше пишу о том, как моя мама обижалась на работе, поскольку чувствовала, что достигла потолка и выше ее не пустят, раз она черная, и мой редактор говорит: «Можно тут больше оттенков? Были ли у вашей мамы плохие отношения с кем-то на работе? Или, может, ей уже диагностировали рак?» Он считает, что все это нужно усложнить, что дело не только в расе. А я ему говорю — но дело как раз в расе. Она обижалась, потому что считала: если б все остальное было такое же, как у нее, — кроме расы — ее бы вице-президентом сделали. И она много об этом рассуждала — пока не померла. Но почему-то в жизни моей мамы вдруг нет оттенков, оказывается. «Оттенок» означает «пусть всем будет уютно, чтобы всяк волен был считать себя личностью, а все оказались там, где оказались, благодаря личным достижениям».

— Может, стоит сделать из этого роман, — сказала Мэрибелл.

— Ты смеешься? — переспросила Шэн, слегка пьяно, слегка театрально, йогически усаживаясь на пол. — В этой стране нельзя написать честный роман о расе. Если пишешь о людях, по-настоящему задетых расовыми трудностями, сочтут слишком очевидным. У черных писателей, занятых художкой в этой стране, у всех троих — а не у десятка тысяч, которые пишут чепуховые книжки про гетто, в ярких обложках, — выбор такой: творить либо насыщенное, либо напыщенное. Если получается ни то ни другое, никто не понимает, что с тобой делать. Так что если собираешься писать на расовые темы, нужно лепить такую лирику и утонченность, что читатель, который не видит между строк, даже не поймет, что тут расовая тема. Такую, знаете, прустовскую медитацию, водянистую и расплывчатую, и ты под конец сам делаешься водянистым и расплывчатым.

— Или найти белого писателя. Белые писатели могут сочинять на расовые темы без обиняков и делать из себя активистов, потому что их гнев никому не угрожает, — сказала Грейс.

— А вот эта недавняя книга — «Мемуары монаха»? — спросила Мэрибелл.

— Трусливая, бесчестная книга. Ты читала ее? — спросила Шэн.

— Рецензию на нее читала, — сказала Мэрибелл.

— В этом-то и беда. Ты больше читаешь о книгах, чем сами книги.

Мэрибелл вспыхнула. Ифемелу подумалось, что Мэрибелл молча готова была принять такое только от Шэн.

— К художке в этой стране мы все настроены очень идеологически. Если персонаж не узнается, значит, персонаж неубедителен, — сказала Шэн. — Невозможно читать американскую художку, даже чтоб понять, как вообще нынче живут. Читаешь американскую прозу и узнаешь о неблагополучных белых, занятых всяким таким, что для нормальных белых странно.

Все рассмеялись. Вид у Шэн сделался счастливый, как у маленькой девочки, показательно спевшей для влиятельных друзей родителей.

— Мир просто не похож на эту комнату, — сказала Грейс.

— Но может, — сказал Блейн. — Мы доказываем, что мир может быть как эта комната. Он может быть безопасным пространством, равным для всех. Нужно просто разобрать стены привилегий и угнетения.

— А вот и мой братец, дитя цветов, — сказала Шэн.

Еще смех.

— Написала б ты об этом, Ифемелу, — сказала Грейс.

— Вы знаете, кстати, почему Ифемелу ведет блог? — спросила Шэн. — Потому что она африканка. Она пишет извне. Она не чувствует по-настоящему то, о чем пишет. Ей это все тонко и занятно. Ну и вот она пишет, принимает похвалы и приглашения читать лекции. А будь она афроамериканкой, на нее бы наклеили ярлык злой и бойкотировали.

Комната на миг набрякла тишиной.

— Думаю, это справедливо, — сказала Ифемелу, недолюбливая Шэн — и себя, за то, что поддалась чарам Шэн. Что правда, то правда: раса не была вшита в ткань ее личной истории, не выгравирована у нее в душе. И все же она пожалела, что Шэн не выдала ей этого один на один, а сказала сейчас, торжествующе, перед друзьями, и оставила Ифемелу с озлобленным узлом — с горечью — в груди.

— Многое из этого сравнительно свежо. Черное и панафриканское самоопределения в начале девятнадцатого века были, вообще-то, достаточно сильны. Холодная война вынудила людей выбирать, и ты либо становился интернационалистом, что для американцев, конечно, означало «коммунистом», или же делался частью американского капитализма, и афроамериканская элита совершила этот выбор, — сказал Блейн, словно бы в защиту Ифемелу, но она сочла это слишком абстрактным, слишком вялым, слишком запоздалым.

Шэн глянула на Ифемелу и улыбнулась, и в той улыбке был намек на великую жестокость. Когда через несколько месяцев Ифемелу поссорилась с Елейном, она задумалась, не подогрела ли его гнев Шэн, — гнев, который Ифемелу так до конца и не поняла.

КТО ЖЕ ОБАМА, ЕСЛИ НЕ ЧЕРНЫЙ?

Тут многие — в основном нечерные — говорят, что Обама — не черный, что он мулат, дитя многих рас, черно-белый, какой угодно, но не черный. Потому что у него мать белая. Но раса — это не биология, это социология. Раса — не генотип, это фенотип. Раса имеет значение из-за расизма. А расизм абсурден, потому что он существует из-за того, как ты выглядишь. Речь не о твоей крови. Речь об оттенке твоей кожи, о форме твоего носа и о курчавости волос. У Букера Т. Уошингтона и Фредерика Даглэсса [177] были белые отцы. Вообразите, как они говорят, что они — не черные.

Вообразите Обаму, цвет кожи — жареный миндаль, волосы курчавые, сообщает переписчице: я своего рода белый. Уж конечно, скажет она. У многих черных американцев есть среди предков белый человек, потому что белым рабовладельцам нравилось куролесить в рабских бараках по ночам. Но если ты получился темным — всё. (Если вы — белокурая голубоглазая женщина и говорите: «Мой дедушка был из коренных американцев и меня тоже притесняют», когда черные толкуют о всякой своей дряни, прошу вас, ну хватит уже.) В Америке вам не приходится решать, какой вы расы. Это решено за вас. Полвека назад Бараку Обаме с его внешним видом пришлось бы сидеть на задах автобуса. Если какой-нибудь черный совершает сегодня убийство, Барака Обаму могли бы остановить и допросить на предмет совпадения с описанием подозреваемого. И каково же это описание? «Черный мужчина».

 

Глава 38

Блейну Бубакар не понравился, и, вероятно, это в их ссоре сыграло роль — а может, и нет, — но Блейн Бубакара невзлюбил, а у Ифемелу день начался с посещения занятий у Бубакара. Ифемелу и Блейн познакомились с Бубакаром на университетском званом ужине в его честь: сенегальский профессор с кожей оттенка песчаника, только что переехал в Штаты, преподавать в Йеле. Он обжигал умом — и самоуверенностью. Восседал во главе стола, попивал красное вино и ехидно рассуждал о французских президентах, с которыми был знаком, и о французских университетах, которые предлагали ему работу.

— Я выбрал Америку, потому что сам хочу выбирать себе хозяина, — сказал он. — А раз уж мне полагается хозяин, тогда лучше Америка, чем Франция. Но печеньки я есть не буду и в «Макдоналдс» не пойду. Варварство какое!

Ифемелу он очаровал и позабавил. Ей нравился его акцент, его английский, пропитанный волофом и французским.

— По-моему, он классный, — сказала она потом Блейну.

— Любопытно: он говорит расхожее, однако считает, что это довольно глубоко, — отметил Блейн.

— Немножко эго у него имеется — как и у всех за тем столом, — сказала Ифемелу. — Вам, йельцам, разве не положено его иметь, чтоб вас сюда на работу брали?

Блейн не посмеялся, как это обычно бывало. Ифемелу почуяла по его отклику территориальную неприязнь, чуждую его натуре, и удивилась. Изображая скверный французский акцент, он пародировал Бубакара.

— Франкёфоньне африканцы, перерифф на кофе, анлёфоньне африканцы, перерифф на чай. В этой стране добыть нястоящего кафе-о-ле нивазьможня!

Вероятно, Блейну не нравилось, как легко ее отнесло к Бубакару в тот день, после десерта, словно к человеку, который говорил на одном с ней безмолвном языке. Она подначивала Бубакара на тему африканцев-франкофонов, до чего забиты их головы французским и какими тонкокожими они стали — слишком глубоко осознают французское презрение и при этом слишком влюблены в европейскость. Бубакар смеялся — по-родственному: с американцем он бы так смеяться не стал, он бы пресек подобный разговор, осмелься на него американец. Вероятно, Блейну не нравилась эта взаимность, нечто первородно африканское, из чего его самого исключили. Но чувство Ифемелу к Бубакару было братским, без всякого влечения. Они частенько встречались за чаем в книжной лавке «Аттикус» и болтали — вернее сказать, она слушала, поскольку говорил в основном он — о западноафриканской политике, о семье и доме, и с этих встреч она всегда уходила обнадеженной.

* * *

К тому времени, когда Бубакар рассказал ей про новую стипендиальную программу по гуманитарным наукам в Принстоне, она уже начала вглядываться в прошлое. В ней поселился непокой. Проросли сомнения о блоге.

— Вам надо подать заявку. Это совершенно ваше, — говорил он.

— Я не ученый. Я даже аспирантуру не оканчивала.

— Нынешний стипендиат — джазовый музыкант, очень талантливый, но только с дипломом о школьном образовании. Им требуются люди, которые делают что-то новое, раздвигают границы. Вам необходимо участвовать, и прошу вас использовать меня как рекомендателя. Нам нужно проникать в такие места, понимаете? Только так можно изменить течение разговора.

Ее это все тронуло; она сидела напротив него в кафе и ощущала между собой и им теплое притяжение чего-то общего.

Бубакар часто приглашал ее к себе на занятия — на семинары по современным африканским вопросам.

— Может, обнаружите что-нибудь интересное, о чем писать в блог, — приговаривал он.

И вот так, в день, когда она пришла к Бубакару на занятие, началась история их размолвки с Елейном. Она сидела на задних рядах, у окна. Снаружи с величественных старых деревьев облетали листья; спешили по тротуару, замотав шеи шарфами, люди с картонными стаканчиками, женщины — в особенности азиатки — хорошенькие, в узких юбках и сапогах на каблуке. У всех студентов Бубакара были открыты ноутбуки, экраны сияли страницами почтовых браузеров, Гугл-поиска, фотографиями знаменитостей. Время от времени они открывали файл «Ворда» и записывали слово-другое Бубакара. Куртки висели на спинках стульев, а язык тел их, ссутуленных, слегка нетерпеливых, говорил: мы уже знаем ответы. После занятий они отправлялись в библиотечное кафе и покупали североафриканский сэндвич с жу или индийский с карри, по дороге на следующее занятие группа из студактива вручала им презервативы и леденцы на палочке, а по вечерам они посещали чаепития в доме у декана, где какой-нибудь латиноамериканский президент или нобелевский лауреат отвечал на их вопросы, словно в этом был какой-то смысл.

— Ваши студенты все копались в интернете, — сказала она Бубакару, пока они шли к нему в кабинет.

— Они не сомневаются в своем здесь присутствии, студенты эти. Они считают, что должны здесь быть, что они заслужили это и они за это платят. О фон, они нас всех купили. В этом суть американского величия, такая вот спесь, — сказал Бубакар, на голове черный фетровый берет, руки — глубоко в карманах куртки. — Вот поэтому они и не понимают, что должны быть благодарны за то, что я перед ними стою.

Не успели они войти к нему в кабинет, как раздался стук в полуоткрытую дверь.

— Заходите, — сказал Бубакар.

Появился Кавана. Ифемелу несколько раз сталкивалась с ним — доцент кафедры истории, живший ребенком в Конго. Он был кудряв, зловреден, и, казалось, ему больше подошло бы работать военным репортером в далеких горячих точках, чем преподавать историю аспирантам. Он встал в дверях и сказал Бубакару, что отправляется в творческий отпуск, и факультет заказал на завтра прощальный обед в его честь, и ему донесли, что будут причудливые сэндвичи со всяким вроде ростков люцерны.

— Станет скучно — загляну, — отозвался Бубакар.

— Вам надо прийти, — сказал Кавана Ифемелу. — Правда.

— Я приду, — сказала она. — Бесплатный обед — всегда хорошая затея.

Она выходила из кабинета Бубакара, и тут прилетело сообщение от Блейна: «Ты слышала про мистера Уайта из библиотеки?»

Первая мысль — мистер Уайт умер; никакой великой печали она не ощутила, и за это ей стало стыдно. Мистер Уайт был охранником в библиотеке, он сидел у выхода и проверял задний клапан каждой книжки, красноглазый мужчина с такой темной кожей, что проступал черничный оттенок. Ифемелу так привыкла к нему сидящему, к лицу и торсу, что, впервые увидев, как он ходит, огорчилась: плечи ссутулены, будто нагружены бременем потерь. Блейн подружился с ним много лет назад и иногда в свой перерыв приходил поговорить.

— Он — учебник истории, — говорил Блейн Ифемелу. Она несколько раз общалась с мистером Уайтом.

— У нее есть сестра? — то и дело уточнял мистер Уайт у Блейна. Или же говорил: — Уставший вы на вид, дружище. Кто-то спать не давал допоздна?

Ифемелу это казалось непристойным. Когда бы мистер Уайт ни жал ей руку, он стискивал ей пальцы, и в этом жесте был один сплошной намек; Ифемелу высвобождала руку и избегала потом взгляда мистера Уайта, пока они с Елейном оттуда не уходили. Было в этом рукопожатии некое присвоение, ухмылка, и за это в Ифемелу всегда гнездилось маленькое неприятие, однако Блейну она никогда об этом не сообщала, поскольку неприязни этой очень стеснялась. Мистер Уайт все же старый черный, битый жизнью, и Ифемелу жалела, что не может не обращать внимания на его вольности.

— Забавно: я никогда не слышала, как ты говоришь на эбониксе, — сказала она Блейну, когда впервые стала свидетелем их разговора с мистером Уайтом. Синтаксис поменялся, интонации стали ритмичнее.

— Видимо, я слишком привык к своему голосу «на нас смотрят белые люди», — отозвался он. — И, знаешь, черные помладше уже не переключают регистры. Дети среднего класса не владеют эбониксом, а дети из гетто говорят только на нем, и у них нет той беглости, какая есть у моего поколения.

— Напишу об этом в блог.

— Я знал, что ты так скажешь.

Она отправила ему ответную эсэмэску: «Нет, что случилось? Мистер Уайт окей? Ты закончил? Хочешь сэндвич?»

Блейн позвонил и попросил ее подождать его на углу Уитни, и вскоре она увидела, как он приближается — стремительная сухопарая фигура в сером свитере.

— Привет, — сказал он и поцеловал ее.

— Приятно пахнешь, — сказала она, и он поцеловал ее еще раз.

— Пережила занятие у Бубакара? Даже без приличных круассанов и пан-о-шоколя?

— Прекрати. Что случилось с мистером Уайтом?

Они шли рука об руку к лавке бейглов, и он рассказал ей, что друг мистера Уайта, черный, пришел вчера вечером и они вдвоем стояли у библиотеки. Мистер Уайт дал этому человеку ключи от своей машины, потому что друг пришел ее одолжить, — и друг отдал мистеру Уайту какие-то деньги, одолженные ранее. Некий белый сотрудник библиотеки, наблюдавший их, решил, что эти двое черных торгуют наркотиками, и вызвал администратора. Администратор вызвал полицию. Полиция приехала и забрала мистера Уайта на допрос.

— О господи, — сказала Ифемелу. — Он в порядке?

— Да. Он вернулся на свое место. — Блейн помолчал. — Думаю, он к такому был готов.

— Это прямо трагедия, — сказала Ифемелу и осознала, что использует слова Блейна: иногда она слышала у него в тоне такие отголоски. Настоящая трагедия Эмметта Тилла, сказал он ей как-то раз, не в убийстве черного ребенка за свист в сторону белой женщины, а в том, что некоторые черные подумали: а чего он свистел?

— Я с ним немного потолковал. Он просто отмахнулся от всей этой истории, сказал, чего тут такого, и предложил поговорить о его дочери, за которую он действительно волнуется. Она собирается бросить школу. Ну и я займусь ею, поучу. В понедельник встречаемся.

— Блейн, это уже седьмой ребенок у тебя на поруках, — сказала она. — Ты собираешься лично обучать все гетто Нью-Хейвена?

Было ветрено, Блейн щурился, машины катились мимо по Уитни-авеню, он повернулся к ней, глянул сузившимися глазами.

— Хотелось бы, — сказал он тихо.

— Мне просто хочется чаще тебя видеть, — проговорила она и обхватила его за талию.

— Ответ университета — чушь собачья. Простая ошибка, ничего расового? Да ладно? Думаю организовать завтра митинг, собрать людей, сказать, что так не пойдет. Не в нашем огороде.

Он уже все решил, она видела это, а не просто думал. Уселся за столик у двери, а она пошла к стойке — без запинки заказала на его долю, потому что очень привыкла к нему, к тому, что он любит. Когда вернулась с пластиковым подносом — ее сэндвич с индейкой и его вегетарианский рап, а рядом два пакетика несоленой картошки, — голову он склонял к телефонной трубке. К вечеру он уже позвонил, разослал письма и эсэмэски, новости стали расползаться, и телефон у него звякал, звонил и пищал — ответами от людей, сообщавших, что они в деле. Один студент звонил уточнить, что́ можно написать на транспарантах, другой выходил на связь с местными телестудиями.

Наутро, прежде чем отправиться на занятия, Блейн сказал:

— Преподаю встык, встречаемся в библиотеке, да? Пришли эсэмэску, когда выйдешь.

Они это не обсуждали, он попросту счел по умолчанию, что она явится, и она сказала: «Ладно».

Но не явилась. И не забыла. Блейн мог оказаться более снисходительным, если б она просто забыла, если б так увлеченно читала или писала в блог, что митинг выскочил у нее из головы. Но она не забыла. Она лишь предпочла пойти на прощальный обед к Каване, а не стоять перед университетской библиотекой с транспарантом. Блейн вряд ли обидится, сказала она себе. Если и было ей неуютно, она этого не осознавала, пока не уселась в классе с Каваной, Бубакаром и другими преподавателями, попивая клюквенный сок из бутылки, слушая, как какая-то молодая женщина рассказывает о грядущем рассмотрении ее постоянной профессорской ставки, и тут эсэмэски от Блейна захлестнули ее телефон: «Ты где?», «Все в порядке?», «Отличная явка, ищу тебя», «Шэн меня поразила — приехала!», «Ты в порядке?» Ифемелу ушла рано, вернулась домой и, улегшись в постель, отправила Блейну сообщение — очень извинялась, дескать, прилегла и незаметно отключилась. «Окей. Еду домой».

Он вошел и сжал ее в объятиях — с силой и воодушевлением, ворвавшимися в дом вместе с ним.

— Тебя не хватало. Я так хотел, чтобы ты там была. Я очень обрадовался, что Шэн приехала, — сказал он с некоторым пылом, будто это его личная победа. — Получилась такая мини-Америка. Черные ребята, белые, азиаты, латиноамериканцы. Дочь мистера Уайта тоже пришла, фотографировала транспаранты с его лицом, и у меня было такое чувство, что мы наконец вернули ему настоящее достоинство.

— Как прекрасно, — сказала она.

— Шэн передавала приветы. Садится сейчас в поезд домой.

Блейн мог легко все узнать — может, случайно упомянул кто-то из тех, кто был на обеде, — но Ифемелу так и не поняла, откуда все же он узнал. Он вернулся на следующий день, глянул на нее — в глазах пылало серебро — и сказал:

— Ты соврала.

Сказано это было с таким ужасом, от которого она оторопела, будто он никогда не допускал и мысли, что она может соврать. Захотелось сказать: «Блейн, люди врут». Но она выговорила: «Извини».

— Зачем? — Он смотрел на нее, словно она украла его невинность, и на миг она его возненавидела — этого человека, доедавшего за ней огрызки яблок и превращавшего даже это в некий нравственный поступок.

— Не знаю зачем, Блейн. Просто не захотелось. Я не думала, что ты так обидишься.

— Тебе просто не захотелось?

— Прости меня. Надо было сказать тебе об обеде.

— С чего вдруг этот обед такой важный? Ты с этим коллегой Бубакара едва знакома! — произнес он ошарашенно. — К блогу все не сводится, знаешь ли, нужно жить тем же, во что веришь. Этот блог — игра, которую ты на самом деле всерьез не воспринимаешь, все равно что выбирать занятный факультатив, чтобы добрать баллов. — В его тоне она услышала тонкое обвинение — не просто в своей лености, недостатке рвения и приверженности, но и в африканскости своей: в Ифемелу недостаточно ярости, потому что она африканка, а не афроамериканка.

— Это несправедливо — так рассуждать, — сказала она. Но он уже отвернулся от нее, ледяной, безмолвный. — Почему ты не поговоришь со мной? — спросила она. — Я не понимаю, почему это так важно.

— Как можно этого не понимать? Это же принцип, — сказал он и в тот миг стал ей чужим.

— Мне правда жаль, — сказала она.

Он ушел в ванную и запер дверь.

Его бессловесная ярость испепелила ее. Как мог принцип, абстракция, плавающая в воздухе, так накрепко вклиниться между ними и превратить Блейна в кого-то другого? Лучше б какой-нибудь неприличный порыв — ревность или обида брошенного.

Она позвонила Араминте.

— Я себя ощущаю растяпой-женой, которая звонит невестке и просит растолковать своего мужа, — сказала она.

— В старших классах, помню, было какое-то благотворительное мероприятие, выставили столы с печеньем и всяким таким, и полагалось класть в банку денежку и брать печенье, ну и понимаешь, я такая протестная вся из себя — беру печенье, а деньгу не кладу, и Блейн тогда на меня взбесился. Помню, думала: «Да ладно, это ж печенье». Но для него дело в принципе, наверное. Он иногда бывает до нелепого высоконравствен. Денек-другой погоди, остынет.

Но прошел день, другой, а Блейн оставался в узилище стылого молчания. На третий день без единого слова между ними Ифемелу собрала сумку и уехала. В Балтимор она вернуться не могла — квартиру там она сдала, а мебель упрятала на склад — и потому двинулась в Уиллоу.

ЧТО УЧЕНЫЕ ПОНИМАЮТ ПОД ПРИВИЛЕГИЕЙ БЕЛЫХ,

ИЛИ

ДА, ПЛОХО БЫТЬ БЕДНЫМ И БЕЛЫМ, НО ВЫ ПОПРОБУЙТЕ БЫТЬ БЕДНЫМ И НЕБЕЛЫМ

Ну и вот, этот парень говорит профессору Крепышу: «Привилегия белых? Чепуха. Какие такие у меня привилегии? Я вырос, бля, нищим в Западной Вирджинии. Я вахлак с Аппалачей. У меня семья на пособии по безработице». Все так. Но привилегия — она всегда относительно чего-то. Вообразите теперь кого-нибудь наподобие этого парня, такого же нищего и в такой же жопе, и перекрасьте его в черный. Если и того и другого, скажем, поймают с наркотиками, белого парня с большей вероятностью отправят лечиться, а черного — в тюрьму. Всё один к одному — кроме расы. Проверьте статистику. Вахлак с Аппалачей — в жопе, и это не круто, но будь он черным — жопа оказалась бы поглубже. А еще он сказал профессору Крепышу: «Чего мы вообще разговариваем о расе? Нельзя разве быть просто людьми?» И профессор Крепыш ответил: «Именно в этом и состоит привилегия белых — вы можете так говорить. Для вас расовый вопрос, вообще-то, не существует, потому что он для вас никогда не был преградой. У черных все иначе. Черному на улице Нью-Йорка не хочется думать о расовых вопросах, когда он едет на своем «мерседесе» без превышения скорости, — пока полицейский не прижмет его к обочине. У вахлака с Аппалачей нет классовых льгот, зато расовые есть будь здоров какие». Что скажете? Взвесьте это, читатели, и поделитесь собственным опытом, особенно если вы нечерный.

P. S. Профессор Крепыш только что предложил обнародовать это — тест на Привилегию белых, права принадлежат крутой тетке по имени Пегги Макинтош. [182] Если отвечаете в основном «нет» — поздравляем, у вас есть привилегия белого. В чем смысл, спросите вы? Серьезно? Понятия не имею. Думаю, просто здорово это знать. Сможете время от времени радоваться втихаря, это поддержит вас в минуту кручины — типа такого. Итак:

Когда вам хочется вступить в престижный общественный клуб, вы раздумываете, не затруднит ли вам вступление ваша раса?

Когда совершаете покупки один в приличном магазине, вас тревожит, что вас будут пасти или станут обижать?

Когда включаете массовое телевидение или открываете массовую газету, ожидаете ли увидеть там в основном людей другой расы?

Тревожитесь ли, что у ваших детей не будет учебников и методических материалов о людях их расы?

Обращаясь за банковским займом, тревожитесь ли, что из-за вашей расы вас могут счесть финансово ненадежным?

Если выражаетесь непристойно или одеваетесь неопрятно, как думаете, люди вокруг скажут, что это из-за скверных нравов, или нищеты, или необразованности вашей расы?

Если ведете себя достойно, ожидаете ли, что окружающие начислят за это очки вашей же расе? Или же что вас воспримут «отличным» от большинства представителей вашей расы?

Если вы критикуете правительство, тревожитесь ли вы, что вас сочтут культурным аутсайдером? Или что вас попросят «убраться в X», где «X» — где-то за пределами Америки?

Если вас плохо обслуживают в приличном магазине и вы просите пригласить «начальство», ожидаете ли вы, что этот человек окажется представителем расы, отличной от вашей?

Если постовой велит вам остановиться, вы задумаетесь, не из-за вашей ли расы?

Если вас берет на работу наниматель, практикующий позитивную дискриминацию, тревожитесь ли вы, что ваши коллеги сочтут вас неквалифицированным и нанятым исключительно из-за вашей расы?

Если желаете переехать в приличный район, тревожитесь ли вы, что вам там будут не рады из-за вашей расы?

Если вам нужна юридическая или медицинская помощь, тревожитесь ли вы, что ваша раса сработает против вас?

Когда одеваетесь в «телесное» белье или клеите себе пластырь, [183] знаете ли вы заранее, что по цвету они не совпадут с вашей кожей?

 

Глава 39

Тетя Уджу записалась на йогу. Она стояла на четвереньках, круто выгнув спину, на синем коврике в цоколе, а Ифемелу лежала на диване, ела шоколадный батончик и наблюдала за тетей.

— Сколько этих штук ты уже съела? И с каких пор ты ешь обычный шоколад? Я думала, вы с Елейном питаетесь только экологическим, по Справедливой торговле.

— Накупила на вокзале.

— Накупила? Сколько?

— Десять.

— А, а! Десять!

Ифемелу пожала плечами. Она уже съела их все, но тете Уджу этого не сказала. Это доставляло ей удовольствие — покупать шоколадные батончики в газетном киоске, дешевые, с сахаром, всякой химией и прочими генетически модифицированными ужасами.

— О, так, значит, потому что вы с Елейном ругаетесь, ты теперь ешь шоколад, который ему не нравится? — Тетя Уджу рассмеялась.

Дике спустился и поглядел на мать — руки вверх, «поза воина».

— Мам, ну ты и нелепая.

— Тебе твой друг давеча не говорил разве, что твоя мать смачная? То-то.

Дике покачал головой.

— Куз, мне надо тебе кое-что показать на Ю-Тьюбе, смешной ролик.

Ифемелу встала.

— Тебе Дике рассказывал, какое у них компьютерное ЧП случилось в школе? — спросила тетя Уджу.

— Нет, какое? — заинтересовалась Ифемелу.

— Директор позвонила мне в понедельник и сказала, что Дике в субботу взломал школьную компьютерную сеть. Мальчик, который был всю субботу при мне. Мы ездили в Хартфорд к Озависе. Весь день там пробыли, мальчик и близко к компьютеру не подходил. Когда я спросила, с чего они взяли, что это он, они сказали, что у них есть сведения. Вообрази — не успел проснуться, как сразу давай винить моего сына. Мальчик и в компьютерах-то не очень. Я думала, это все осталось позади, в том захолустном городке. Квеку считает, что нужно подать официальную жалобу, но, по-моему, это зряшная трата времени. Теперь вот говорят, что больше его не подозревают.

— Я даже не умею взламывать, — сказал Дике язвительно.

— Зачем они разводят подобную дрянь? — спросила Ифемелу.

— Сначала надо обвинить черных детей, — сказал Дике и рассмеялся.

Потом он рассказал, что его друзья теперь говорят, дескать, эй, Дике, травки не найдется? — и как это смешно. Рассказал ей о пасторе в церкви, белой женщине, которая здоровалась со всеми детьми, а когда очередь доходила до него, она такая: «Чё как, братан?»

— У меня такое ощущение, что у меня вместо ушей ботва, типа брокколи такие из головы торчат, — сказал он со смехом. — Так понятно же, что это я взломал школьную сеть.

— Эти люди у тебя в школе — дураки, — сказала Ифемелу.

— Смешно ты это сказала, куз, — «дураки». — Он примолк, а затем повторил за ней: «Эти люди у тебя в школе — дураки». Нигерийский акцент ему дался хорошо. Она рассказала ему историю о нигерийском пасторе, который, читая проповедь в одной церкви в Штатах, сказал что-то о сучках, но из-за акцента прихожане решили, что он сказал «сучки», и подали жалобу епископу. Дике валялся от хохота. Так родилась одна из их постоянных шуточек. «Эй, куз, пусть у меня каникулы пройдут без сучки и задоринки», — говорил он.

* * *

Блейн не принимал от нее звонков девять дней подряд. Наконец ответил, голос приглушенный.

— Можно я приеду в эти выходные, приготовим вместе кокосовый рис? Готовить буду я, — сказала она. Прежде чем он произнес «ладно», она уловила, как он вдыхает, и подумала, не поразило ли его, что она осмелилась предложить кокосовый рис.

Ифемелу наблюдала, как Блейн режет лук, наблюдала за его длинными пальцами и вспоминала его тело поверх своего, как водила пальцами по его ключицам, по еще более темной коже у него под пупком. Он вскинул взгляд и спросил, правильные ли кусочки лука у него выходят, она сказала: «С луком все в порядке» — и подумала, откуда он всегда знает, какого размера лук должен получаться, всегда режет так точно, он сам всегда пропаривал рис, хотя сегодня делать это собиралась она. Блейн расколол кокос на мойке и слил жидкость, после чего начал ножом отколупывать от кожуры белую мякоть. Когда Ифемелу вытряхивала рис в кипящую воду, руки у нее дрожали, и она, глядя, как набухают тонкие зернышки басмати, задумалась, удается ли она им, эта их примирительная трапеза. Проверила курицу в духовке. Открыла горшок — дух пряностей повалил наружу: имбирь, карри, лаврушка; она сообщила ему без всякой надобности, что получается хорошо.

— Я не перегибал со специями — в отличие от тебя, — сказал он.

Ифемелу на миг рассердилась и захотела сказать, что это несправедливо с его стороны — вот так выдавать прощение, но вместо этого переспросила, не надо ли, на его взгляд, подлить воды. Он продолжал точить кокос, молча. Она понаблюдала, как кокос превращается в белую пыль; ее печалило, что целым этот кокос уже никогда не будет, она потянулась к Блейну, обняла его сзади, обвила руками грудь, ощутила сквозь толстовку его тепло, но он выпростался и сказал, что нужно доделать, пока рис не размягчился совсем. Она прошла гостиную и поглядела в окно, на колокольню, высокую, царственную, возвышавшуюся над студгородком Йеля, и заметила первые снежные вихри, крутившиеся в поздневечернем воздухе, словно их метали сверху, и вспомнила свою первую зиму с Елейном, когда все казалось полированным и бесконечно новым.

КАК ЧЕРНОМУ НЕАМЕРИКАНЦУ ПОНЯТЬ АМЕРИКУ: КОЕ-КАКИЕ ПОЯСНЕНИЯ, ЧТО ВСЕ НА САМОМ ДЕЛЕ ЗНАЧИТ

1. Среди всех племенных категорий самая неуютная для американцев — расовая. Если вы разговариваете с американцем и хотите обсудить какой-нибудь интересный вам расовый вопрос, а американец говорит: «Ой, это упрощенчество — считать, что дело в расе, расизм такая сложная штука», это означает, что от вас хотят, чтобы вы уже заткнулись наконец. Потому что, само собой, расизм — сложная штука. Многие аболиционисты хотели освободить рабов — но не жить рядом с черными. Куча народу в наши дни нормально относится к черной няне или черному шоферу лимузина. Но они будь здоров как ненормально отнесутся к черному начальнику. Упрощенчество — это говорить, что расизм — «сложная штука». Но вы все равно заткнитесь, особенно если вам от вашего собеседника нужна работа/одолжение.

2. «Разнообразие» для разной публики значит разное. Если белый говорит, что тот или иной район разнообразен, это значит, что в нем 9 % черных. (В миг, когда черных становится 10 %, белые съезжают.) Если черный говорит «разнообразный район», он имеет в виду 40 % черных.

3. Иногда тут говорят «культура», а имеют в виду расу. Говорят, что фильм «массовый», — это значит, что «фильм нравится белым или белые его сняли». Когда говорят «урбанизированный», — это черный, нищий, вероятно, опасный и потенциально увлекательный. «Расово заряженный» означает «нам неловко сказать "расистский"».

 

Глава 40

По окончания их отношений они больше не ссорились, но за время Блейновой окаменелости к Ифемелу, пока она окукливалась в себе и поглощала шоколадные батончики, ее чувства к нему переменились. Она все еще восхищалась им, его нравственной сутью, но теперь это было восхищение человеком, отдельным от нее, кем-то, кто далеко-далеко. И тело ее изменилось. В постели она больше не открывалась ему, полная живого желания, как прежде, а когда он сам тянулся к ней, первый порыв — откатиться. Они часто целовались, но губы она сжимала крепко — не хотела его язык у себя во рту. Их союз лишился страсти, но возникла новая, вне их самих, и она объединила их в близости, какой у них доселе не было, в близости зыбкой, невысказанной, интуитивной: Барак Обама. На Бараке Обаме они договорились — без всякого понукания, без тени обязательства или уступки.

Поначалу, хоть и желала, чтобы Америка выбрала черного человека в президенты, Ифемелу считала, что это невозможно, и не могла представить президентом Соединенных Штатов Обаму: он казался слишком хрупким, слишком костлявым, вот-вот ветром сдует. Хиллари Клинтон была покрепче. Ифемелу смотрела с удовольствием на Клинтон по телевизору: квадратные брючные костюмы, лицо — маска решимости, миловидность скрыта, иначе не убедишь мир, что знаешь свое дело. Ифемелу она нравилась. Ифемелу желала ей победы, от души желала ей удачи, пока утром не подобрала книгу Барака Обамы «Мечты, доставшиеся мне от отца», которую Блейн дочитал и оставил лежать на книжной полке, некоторые страницы сложены пополам. Ифемелу разглядела фотографии на обложке — юную кенийку, растерянно смотревшую в объектив, руки обнимают сына, и юного американца бравого вида, прижимающего к груди дочь. Позднее Ифемелу вспомнит тот миг, когда решила прочесть эту книгу. Просто из любопытства. Может, и не прочла бы, если бы Блейн ее порекомендовал, потому что она все больше сторонилась книг, которые ему нравились. Но он ее не посоветовал, просто оставил на полке рядом со стопкой других книг, которые дочитал, но собирался к ним вернуться. Она прочитала «Мечты моего отца» за полтора дня, сидя на диване, в аудиоколонке от Блейнова айпода — Нина Симоун. Ифемелу заворожил и тронул человек, с которым она познакомилась на тех страницах, человек пытливый и умный, добрый, человек совершенно, беспомощно, по собственной воле человечный. Он напомнил ей выражение Обинзе, каким тот описывал людей, которые ему нравились. Оби оча. Чистое сердце. Она верила Бараку Обаме. Когда Блейн вернулся домой, Ифемелу сидела за обеденным столом, смотрела, как он режет свежий базилик в кухне, а потом произнесла:

— Вот бы человек, который написал эту книгу, стал президентом Америки.

Нож замер, глаза у Блейна озарились, словно он не дерзал надеяться, что она поверит в то же, во что верил он сам, и Ифемелу ощутила между ними первое биение разделенной страсти. Они вцеплялись друг в друга, когда Барак Обама выиграл внутрипартийные выборы в Айове. Первая битва — он победил. Их надежды лучились, вспыхивали возможностью: Обама и впрямь мог выиграть. А следом, словно отрепетировав, начинали тревожиться. Они волновались, что собьет его что-нибудь с пути, сокрушит его летящий поезд. Ифемелу каждое утро просыпалась и проверяла, жив ли Обама до сих пор. Не всплыло ли какого скандала, не откопалось ли какой-нибудь истории из прошлого. Она включала компьютер, затаив дыхание, сердце бесилось в груди, а затем, убедившись, что он жив, читала свежие новости о нем, быстро, жадно, искала данных и успокоения, по низу экрана — много-много свернутых окошек. Когда в чатах возникали посты об Обаме, она сникала и уходила от компьютера, будто он был ей враг, вставала у окна, пряча слезы даже от себя самой. «Как обезьяна может быть президентом?», «Кто-нибудь, окажите услугу, пустите пулю в этого парня», «Отправьте его обратно в африканские джунгли», «Черный человек не может быть в Белом доме, паря, он не просто так белым называется». Она пыталась вообразить людей, которые писали эти посты, под никами типа ПригороднаяМама231 и НорменРокуэллРулит, сидя за столом, с чашкой кофе под рукой, а их дети того и гляди явятся домой на школьном автобусе, лучась невинностью. Чаты делали ее блог незначительным, комедией нравов, мягкой сатирой в мире, не мягком нисколько. Она не писала у себя о мерзостях, что приумножались ежеутренне, стоило ей выйти в Сеть, чаты плодились, яд разливался, потому что писать об этом означало множить слова людей, которые поносили не только человека Барака Обаму, но и мысль о его президентстве. Она писала о пунктах его программы — в постоянной рубрике под названием «Вот почему у Обамы это получится лучше», часто добавляла ссылки на его сайт; писала и о Мишель Обаме. Воспевала неожиданную ироничность юмора Мишель, уверенность ее длиннорукого длинноногого костяка, а следом скорбела, когда Мишель Обаму в интервью выхолащивали, уплощали, делали тепловато-гладкой. И все же был в избыточно выгнутых бровях Мишель Обамы, в ее поясе, который она носила несколько выше на талии, чем предписывала традиция, проблеск ее прежней. Вот к чему тянуло Ифемелу: Мишель не оправдывалась, она дарила надежду на искренность.

— Если она вышла замуж за Обаму, не может он быть барахлом, — шутливо говорила она Блейну, а Блейн отвечал:

— Без балды, без балды.

* * *

Она получила письмо с адреса с доменным именем «принстон. эдю», и, прежде чем успела прочесть его, руки задрожали от волнения. Первое слово — «рады». Она получила стипендию исследователя. Платили хорошо, требовали мало: ей полагалось жить в Принстоне, пользоваться библиотекой и прочитать в конце года публичную лекцию. Все это казалось неправдоподобно прекрасным — входом в достославное американское королевство. Они с Блейном приехали в Принстон на поезде поискать квартиру, и ее поразил сам город, его зелень, покой и изящество.

— Я в Принстоне учился в магистратуре, — сказал ей Блейн. — В ту пору прямо буколически тут все было. Приезжал в гости и думал, как красиво, но вообще-то себя здесь не видел.

Ифемелу поняла, что он имеет в виду, — даже теперь Принстон изменился и стал, по словам Блейна, пока они шагали вдоль многочисленных нарядных магазинов, «агрессивно потребительски-капиталистическим». Ифемелу восторгалась и терялась. Ей понравилась ее квартира, в стороне от Нассо-стрит; окно спальни смотрело на рощу, и Ифемелу прошлась по пустой комнате, размышляя о новом начале своей жизни, без Блейна, и все же не уверенная, то ли это новое начало, которого ей хотелось.

— До выборов переезжать не буду, — сказала она.

Блейн кивнул, не успела она договорить: разумеется, она не переедет, пока они не доведут Барака Обаму до победы. Он стал добровольцем кампании Обамы, а она впитывала истории Блейна о дверях, в которые он стучал, и о людях за этими дверями. Однажды он пришел домой и рассказал ей о старухе-черной, лицо сморщенное, как чернослив, она стояла, держась за дверь, словно иначе рухнула бы, и сказала ему: «Не думала, что такое случится даже при жизни моей внучки».

Ифемелу сочинила пост с этой историей, описала серебро в седых волосах той женщины, пальцы, трепетавшие от Паркинсона, словно сама побывала там с Блейном. Все его друзья поддерживали Обаму — за вычетом Майкла, который всегда носил на груди значок с Хиллари Клинтон, — и на их сборищах Ифемелу более не чувствовала себя исключенной. Даже туманная тягость, какую она ощущала рядом с Полой, — частью грубость, частью неуверенность в себе — растаяла. Они собирались в барах и на квартирах, обсуждали подробности кампании, насмехались над чушью в новостных байках. Станут ли латиноамериканцы голосовать за черного человека? Играет ли он в боулинг? А он патриот?

— Ну не смешно ли — они говорят «черные хотят Обаму» и «женщины хотят Хиллари», а черные женщины что тогда? — говорила Пола.

— Когда они говорят «женщины», они автоматически имеют в виду белых женщин, само собой, — отзывалась Грейс.

— Я вот чего не понимаю: как вообще можно утверждать, что Обаме выгодно быть черным? — говорила Пола.

— Тут все сложно, но так и есть — в той же мере Клинтон выгодно быть белой женщиной, — сказал Нэйтен, подаваясь вперед и моргая быстрее обычного. — Если бы Клинтон была черной женщиной, ее звезда бы так не воссияла. Если бы Обама был белым мужчиной, его звезда, может, сияла бы ярко, а может, и нет, потому что некоторые белые мужчины стали президентами, а делать им там было нечего, но это никак не меняет того, что у Обамы не очень-то много опыта, а людей прет от мысли о черном кандидате, у которого есть настоящий шанс.

— Хотя, если победит, он перестанет быть черным — как Опра больше не черная, она — Опра, — сказала Грейс. — Она может появляться там, где черных ненавидят, и ей нормально. Он больше не будет черным, он будет просто Обамой.

— В той мере, в какой Обаме это выгодно, — а сама мысль о выгоде очень спорная, кстати, — но в той мере, в какой ему это выгодно, оно не оттого, что он черный, а оттого, что он черный другого рода, — сказал Блейн. — Не будь у Обамы белой матери и не расти его белые дедушка с бабушкой, не будь у него Кении, Индонезии, Гавайев и всех прочих историй, которые делают его по чуть-чуть таким, как все, будь он простым черным парнем из Джорджии, все складывалось бы иначе. Настоящий прорыв в Америке случится, когда президентом станет простой черный парень из Джорджии, черный парень, который в колледже учился на тройки.

— Согласен, — сказал Нэйтен. И вновь Ифемелу поразило, до чего все друг с другом согласны. Их друзья, как и они с Блейном, — верующие. Истинные верующие.

* * *

В день, когда Барак Обама стал кандидатом от Демократической партии, Ифемелу с Блейном занялись любовью — впервые за много недель, и Обама был с ними как непроизнесенная молитва, как третье эмоциональное присутствие. Они с Блейном гнали машину много часов — послушать Обаму, подержаться за руки в густой толпе, подержать транспаранты «ПЕРЕМЕНЫ», написанные крупными белыми буквами. Какой-то черный рядом с ними усадил сына на плечи, и сын смеялся полным ртом молочных зубов, без одного уже выпавшего. Отец смотрел вверх, и Ифемелу знала, что он ошарашен от собственной веры, ошарашен, что вот верит в то, во что, казалось ему, не поверит никогда. Когда толпа взорвалась аплодисментами, захлопала, засвистала, тот человек не хлопал, потому что придерживал сына за ноги, но улыбался, улыбался, лицо внезапно юное от радости. Ифемелу наблюдала за ним — и за другими вокруг, все светились странно, фосфорически, вплетали свое чувство в единую прядь неразрывного общего. Они верили. Они по-настоящему верили. Ифемелу это часто настигало сладостным потрясением — знание, что столько людей на свете относится к Бараку Обаме в точности так же, как они с Блейном.

Бывали дни, когда их вера воспаряла. А бывали и такие, когда они отчаивались.

— Нехорошо это, — бормотал Блейн, когда они метались между разными телеканалами, каждый крутил съемки пастора Барака Обамы и его проповедь, а его слова «Боже, кляни Америку» прорвались к Ифемелу во сны.

* * *

Впервые она узнала горячую новость, что Барак Обама произнесет речь о расовых вопросах — в ответ на проповеди своего пастора, — в интернете и тут же написала Блейну, у которого шли занятия. Ответ его был прост: «Да!» Позднее, когда Ифемелу смотрела по телевизору это выступление, сидя между Блейном и Грейс у них в гостиной на диване, она задумалась, что́ Обама думает на самом деле и что почувствует, лежа сегодня ночью в постели, когда все тихо и пусто. Она представляла его себе — мальчика, который знал, что его бабушка боится черных, а ныне мужчину, рассказывающего миру историю, чтобы восстановить свою честь. От этой мысли ей стало немножко грустно. Обама говорил пылко, накаленно, американские флаги плескали у него за спиной. Блейн завозился, вздохнул, откинулся на спинку. Наконец произнес:

— Это безнравственно — вот так приравнивать беды черных и страхи белых. Это просто безнравственно.

— Эта речь не ради начала дискуссии по вопросам расы, но близко вообще-то. Победить он может, только если будет обходить расовые вопросы. Мы все это понимаем, — сказала Грейс. — Но важно сначала добыть пост. Парню приходится выкручиваться. По крайней мере, теперь вся эта история с пастором закрыта.

Ифемелу тоже отнеслась к этой речи прагматически, но Блейн принял ее на свой счет. Его вера треснула, и он на несколько дней растерял пружинистость, возвращался с утренней пробежки не в своем обычном потном улете, двигался на тяжких ногах. Из этого уныния его нечаянно выдернула Шэн.

— Нужно съездить в город на несколько дней, побыть с Шэн, — сказал он Ифемелу. — Только что звонил Овидио. Она вышла из строя.

— Она вышла из строя?

— Нервный срыв. Не люблю это выражение, есть в нем душок очень старой бабкиной сказки. Но так это именует Овидио. Она не вылезает из постели, много дней. Не ест. Плачет не переставая.

В Ифемелу вспыхнуло раздражение: даже так, ей казалось, Шэн требует к себе внимания.

— У нее правда было тяжкое время, — сказал Блейн. — Книга не привлекла к себе никакого интереса и все прочее.

— Понятно, — сказала Ифемелу, но все же не смогла ощутить никакого подлинного сочувствия, и это ее напугало. Может, все потому, что она считала Шэн ответственной — в какой-то мере — за их с Блейном ссору, за то, что Шэн не применила свою власть и не убедила Блейна, что тот перегнул палку. — У нее все наладится. Она сильный человек.

Блейн посмотрел на нее удивленно:

— Шэн — одна из самых хрупких людей на свете. Она не сильная — и никогда сильной не была. Но она особенная.

Когда Ифемелу виделась с Шэн в последний раз, примерно месяц назад, Шэн сказала:

— Я так и знала, что вы с Блейном будете вместе. — Тон у нее был как у человека, рассуждающего о любимом брате, вернувшемся к психоделикам.

— Правда, Обама — это здорово? — спросила Ифемелу, надеясь, что хоть это станет для них с Шэн темой для разговора без скрытых колючек.

— Ой, я не слежу за этими выборами, — сказала Шэн небрежно.

— А его книгу ты читала? — спросила Ифемелу.

— Нет. — Шэн пожала плечами. — Хорошо бы кое-кто почитал мою книгу.

Ифемелу проглотила эти слова. Это не о тебе. В кои-то веки это не о тебе.

— Тебе стоит почитать «Мечты моего отца». Все остальное — документы кампании, — сказала Ифемелу. — Обама — что надо.

Но Шэн не заинтересовалась. Рассказывала о презентации, которая состоялась у нее на прошлой неделе, на литературном фестивале.

— Ну и они у меня спрашивают, кто мои любимые писатели. Само собой, понятно, они ожидают в основном черных авторов, и уж я-то им ни за что не скажу, что Роберт Хейден — любовь всей моей жизни, что на самом деле так. Короче, я ни одного черного — или даже отдаленно цветного, или политического, или живого — не упомянула. Вот я и называю, с эдаким беззаботным апломбом, Тургенева, Троллопа и Гёте, но чтобы не показаться слишком уж обязанной мертвым белым самцам, поскольку это немножко неоригинально, добавила Сельму Лагерлёф. И они такие вдруг не понимают, что еще у меня спросить, — я весь их сценарий пустила псу под хвост.

— Смех, да и только, — сказал Блейн.

* * *

Накануне дня выборов Ифемелу лежала в постели без сна.

— Не спишь? — спросил Блейн.

— Нет.

Они обнялись во тьме, ничего не говоря, дыхание спокойно, пока наконец не уплыли в полудрему-полубодрствование. Утром отправились в школу: Блейн хотел проголосовать одним из первых. Ифемелу наблюдала за уже пришедшими людьми, очередь ждала открытия дверей, и Ифемелу желала, чтобы все они проголосовали за Обаму. Она скорбела, что не может голосовать. Ее заявление на гражданство одобрили, но принятие присяги ожидалось лишь через несколько недель. Утро получилось беспокойным, Ифемелу побывала на всех новостных сайтах, а когда Блейн вернулся с занятий, он попросил ее выключить компьютер и телевизор, чтобы отдохнуть, подышать глубоко, поужинать приготовленным им ризотто. Они едва успели доесть, как Ифемелу вновь включила компьютер. Просто убедиться, что Барак Обама цел и невредим. Блейн сделал безалкогольные коктейли для друзей. Араминта приехала первой, прямо с вокзала, в руках две телефонные трубки — проверяла обновления с обеих. Затем появилась Грейс в своих струящихся шелках, золотой шарф на шее, со словами:

— О господи, дышать не могу от нервов!

Майкл пришел с бутылкой просекко.

— Жалко, мама не дожила до сегодняшнего дня, как бы оно ни сложилось, — проговорил он.

Пола, Пи и Нэйтен прибыли вместе, и вскоре все уже расселись — на диване, на стульях, — вперились в телевизор, попивая чай и Блейновы коктейли, повторяя то же, что уже сказали. «Если выиграет в Индиане и Пенсильвании — дело в шляпе. Во Флориде вроде неплохо. Новости из Айовы противоречивые».

— В Вирджинии громадная явка черных избирателей, все, похоже, хорошо, — сказала Ифемелу.

— В Вирджинии вряд ли, — заметил Нэйтен.

— Не нужна ему Вирджиния, — отозвалась Грейс и тут же завопила: — О боже, Пенсильвания!

На экране вспыхнула картинка — фото Барака Обамы. Он победил в Пенсильвании и Огайо.

— Не понимаю, как теперь Маккейну вытянуть, — сказал Нэйтен.

Пола уселась рядом с Ифемелу сразу после того, как на экране вновь возникла картинка: Барак Обама победил в штате Вирджиния.

— О боже, — сказала Пола. Ладонь дрожала у ее рта.

Блейн сидел прямо и неподвижно, глядел в телевизор, и тут зазвучал низкий голос Кита Олберменна, которого Ифемелу одержимо смотрела по Эм-эс-эн-би-си последние месяцы, голос пронзительной, сверкающей либеральной ярости; сейчас этот голос произнес:

— Барак Обама — ожидаемый президент Соединенных Штатов Америки.

Блейн рыдал, вцепившись в Араминту, та тоже рыдала, а затем Блейн обнял Ифемелу, стиснул ее крепко-крепко, Пи обнимала Майкла, Грейс обнимала Нэйтена, Пола обнимала Араминту, а Ифемелу обнимала Грейс, и вся комната превратилась в алтарь недоверчивого счастья.

Запищал телефон — Дике писал Ифемелу.

«В голове не умещается. Мой президент черный, как я». Ифемелу прочитала сообщение несколько раз, глаза затопляло слезами.

По телевизору Барак Обама, Мишель Обама и две их дочки восходили на сцену. Их несло ветром, омывало пылающим светом, они торжествовали и улыбались.

— Юные и старые, богатые и бедные, демократы и республиканцы, черные, белые, латиноамериканцы, азиаты, коренные американцы, геи, натуралы, инвалиды и не инвалиды! Американцы шлют миру послание, что мы никогда не были просто набором красных и синих штатов. Мы были и навсегда останемся Соединенными Штатами Америки!

Голос Барака Обамы взлетал и опадал, лицо — торжественное, а вокруг него — громадная лучезарная толпа обнадеженных. Ифемелу смотрела завороженно. И в тот миг ничто не было для нее прекраснее Америки.

КАК ЧЕРНОМУ НЕАМЕРИКАНЦУ ПОНЯТЬ АМЕРИКУ: СООБРАЖЕНИЯ ОБ ОСОБОМ БЕЛОМ ДРУГЕ

Величайший подарок Негру-в-Футляре — Понятливый Белый Друг. Как ни печально, это явление распространено вовсе не так широко, как хотелось бы, но некоторым везет: у них есть друг, которому не надо объяснять про фуфло. Уж пожалуйста, впрягайте такого друга. Такие друзья не только врубаются — в них еще и встроены отличные детекторы фуфла, и потому они целиком и полностью понимают: им можно говорить то, что вам нельзя. Ну вот почти по всей Америке бытует в сердцах многих потаенное соображеньице, что белые люди заслужили свои места на работе и в школе, а черные попали туда, потому что они черные. Но по сути, еще на заре Америки, белые люди получали рабочие места, потому что они белые. Многие белые с теми же навыками, но с негритянской кожей этих мест не получили бы. Но на людях вы этого ни в коем случае не говорите. Пусть это скажет ваш белый друг. Если вы по ошибке ляпнули это сами, вас обвинят в любопытном проступке — «разыгрывании расовой карты». Никто, вообще-то, не понимает, что это значит.

Когда мой отец учился в школе в моей черной неамериканской стране, многие американские черные не имели избирательного права и не могли посещать приличные школы. Из-за чего? Из-за цвета кожи. Только цвет кожи и был неувязкой. Ныне многие американцы говорят, что цвет кожи — никак не решение вопроса. Еще это называют занятным оборотом «обратный расизм». Попросите белого друга подчеркнуть, что история с черными американцами похожа на то, как вас много лет несправедливо держали в тюрьме, а потом вдруг освободили, но на автобусах кататься не разрешили. И кстати, вы сами и парень, который заточил вас в тюрьму, теперь автоматически равны. Если всплывает тезис «рабство давным-давно закончилось», попросите белого друга сказать, что многие белые все еще наследуют денежки, которые их семьи сколотили сто лет назад. Если то наследие живо до сих пор, отчего ж не наследие рабства? А еще попросите белого друга сказать, до чего забавно это — американские опросчики спрашивают у белых и черных, покончено ли с расизмом. Белые обычно говорят, что да, а черные — что нет. И впрямь забавно. Какие еще есть предложения, о чем попросить сказать своего белого друга? Пишите, пожалуйста. Так выпьем же за всех наших белых друзей.

 

Глава 41

Аиша вытащила из кармана телефон, а затем сунула его обратно с раздраженным вздохом.

— Не знаю, чего Чиджоке не заходи, — сказала она.

Ифемелу промолчала. Они с Аишей остались в салоне одни: Халима только что ушла. Ифемелу устала, спина гудела, от салона ее уже поташнивало — от душного воздуха и плесневелого потолка. Почему эти африканки не держат салон чистым и проветренным? Волосы ей почти доплели, осталась лишь маленькая часть, как кроличий хвостик, спереди. Ифемелу не терпелось уйти.

— Как вы получи документы? — спросила Аиша.

— Что?

— Как вы получи документы?

Ифемелу оторопело молчала. Святотатство: иммигранты не спрашивают у иммигрантов, как те добыли бумаги, не влезают в такие погребенные сокровенные места — довольно попросту восхищаться, что бумаги добыты, официальный статус достигнут.

— Я пытаюсь, когда приезжаю, жени американца. Но он много проблем, нет работы, каждый день говорит, давай деньги, деньги, деньги, — пояснила Аиша, качая головой. — А у вас как?

Раздражение Ифемелу внезапно растворилось, а на его месте возникло чувство-паутинка — родство: Аиша не задала бы этого вопроса, если б Ифемелу не была африканкой, и в этой новой связи она усмотрела еще одно предзнаменование своему отбытию домой.

— Я свое получила по работе, — сказала она. — Компания, где я служила, стала моим гарантом при заявлении на грин-карту.

— О, — произнесла Аиша, словно только что осознала, что Ифемелу — из тех, чьи грин-карты попросту падают с неба. Такие, как Аиша, свою от работодателя получить, конечно, не могут. — Чиджоке получи бумаги по лотерее. — Аиша медленно, едва ли не любовно расчесывала прядь, которую собиралась заплести.

— Что у вас с рукой? — спросила Ифемелу.

Аиша пожала плечами:

— Не знаю. Просто есть, а потом уходи.

— У меня тетя — врач. Я сфотографирую вашу руку и спрошу ее мнения, — сказала Ифемелу.

— Спасибо.

Аиша доплетала молча. Потом сказала:

— У меня отец умри, я не еду.

— Что?

— В прошлом году. У меня отец умри, а я не еду. Из-за бумаг. Но, может, Чиджоке жени со мной, когда моя мать умри, я смогу ехать. Она сейчас болею. Но я ей шлю деньги.

На миг Ифемелу не нашлась со словами. Вялый тон Аиши, ее бесстрастное лицо многократно усиливали ее трагедию.

— Как жаль, Аиша.

— Я не знаю, чего Чиджоке не иди. Вы поговори с ним.

— Не волнуйтесь, Аиша. Все будет хорошо.

И тут, сразу после слов Ифемелу, Аиша заплакала. Глаза намокли, рот скривился, и с ее лицом стряслось ужасное: оно поникло в отчаянии. Она продолжала доплетать волосы Ифемелу, движения рук не изменились, а лицо, словно не принадлежа ее телу, сминалось все больше, слезы бежали из глаз, грудь ходила ходуном.

— Где Чиджоке работает? — спросила Ифемелу. — Я схожу к нему, поговорю.

Аиша уставилась на нее, слезы по-прежнему скользили по щекам.

— Я схожу и поговорю с Чиджоке, завтра, — повторила Ифемелу. — Вы мне только скажите, где он работает и во сколько у него перерыв.

Что она творит? Надо вставать и уходить, не втягиваться еще глубже в Аишины трясины, но не могла она встать и уйти. Она того и гляди уедет в Нигерию, увидит родителей, в Америку сможет вернуться, если пожелает, а тут Аиша, надеется, но не очень верит, что когда-нибудь повидается с матерью. Ифемелу поговорит с Чиджоке. Ну хоть что-то.

Она отряхнула одежду от возможных оставшихся волос и выдала Аише тонкую скатку долларов. Аиша разгладила их на ладони, шустро пересчитала, и Ифемелу задумалась, какая часть отойдет Мариаме, а какая — Аише. Она ждала, пока Аиша не сунет деньги в карман, а затем дала ей чаевые. Аиша приняла двадцатидолларовую купюру, глаза у нее просохли, лицо вновь сделалось бесстрастным.

— Спасибо.

В салоне сделалось густо от неловкости, и Ифемелу, словно чтобы разбавить ее, вновь оглядела прическу в зеркале, слегка оглаживая ее, вертя головой — убедиться, что все заплели.

— Спасибо.

Аиша двинулась к Ифемелу, будто хотела обнять, затем замерла в нерешительности. Ифемелу мягко подержала ее за плечи, а затем повернулась к двери.

Уже в поезде она размышляла, как именно будет уговаривать человека, который не рвется жениться, все же сделать это. Голова у нее болела, а волосы у висков, хоть Аиша и не заплетала их чересчур туго, все равно неудобно тянули — раздражали ей шею и действовали на нервы. Ифемелу мечтала вернуться домой, долго простоять под холодным душем, спрятать волосы под атласный капор и улечься на диване с ноутбуком. Поезд как раз затормозил у Принстонского вокзала, и тут у Ифемелу зазвонил телефон. Она остановилась на платформе — порыться в сумке, и поначалу, поскольку тетя Уджу несла что-то бессвязное, говорила и рыдала одновременно, Ифемелу померещилось, что тетя Уджу сказала, будто Дике умер. Но тетя Уджу говорила другое — «о нвучагоква, Дике анвучагоква». Дике при смерти.

— Он принял много таблеток, спустился в цоколь и лег там на диван! — восклицала тетя Уджу, голос дрожал от недоумения. — Я никогда не хожу в цоколь после работы. Йогу делаю только утром. Сегодня сам Господь велел мне спуститься, разморозить мясо в морозилке. Сам Господь! Я увидела, что Дике лежит, с виду весь потный, пот по всему телу, и я тут же запаниковала. Сказала, что эти люди дали моему сыну наркотики.

Ифемелу трясло. Поезд грохотал мимо, Ифемелу заткнула пальцем другое ухо — слышать тетю Уджу получше. Тетя говорила «признаки печеночного отравления», и Ифемелу подавилась этими словами, «печеночное отравление», своим замешательством, внезапной темнотой воздуха.

— Ифем? — переспросила тетя Уджу. — Ты здесь?

— Да. — Слова летели по долгому туннелю. — Что стряслось? Что именно стряслось, тетя? Что ты говоришь?

— Он заглотил целую склянку тайленола. Он сейчас в реанимации, все будет хорошо. Господь не готов был к его смерти, вот и все. — Тетя Уджу высморкалась — в трубке зашумело. — Ты знаешь, он принял и противорвотное, чтобы те таблетки остались у него внутри. Господь не готов был к его смерти.

— Завтра приеду, — сказала Ифемелу. А потом долго стояла на платформе и раздумывала, чем занималась, пока Дике глотал таблетки.