Американха

Адичи Чимаманда Нгози

Часть седьмая

 

 

Глава 44

Поначалу Лагос оглоушил ее: ошалелая от солнца суета, желтые автобусы, набитые сплющенными конечностями, потные лоточники, гоняющиеся за автомобилями, реклама на здоровенных щитах (и нацарапанная на стенах: СЛЕСАРЬ ЗВОНИТЬ 080177777) и горы хлама, издевкой возвышавшиеся на обочинах. Торговля гремела чересчур вызывающе. Воздух полнился чрезмерностью, в разговорах — сплошные вопящие возражения. Одно утро — чье-то тело на Аволово-роуд. Другое — Остров затопило, автомобили превратились в задыхающиеся лодки. Она ощущала, что здесь все может случиться, из каменного валуна может прорасти спелый помидор. И ее охватило это головокружительное чувство — чувство человека, падающего в новую личность, которой она стала, падающего во все чужое знакомое. Так тут было всегда или оно так сильно изменилось в ее отсутствие? Когда она уехала из дома, мобильные телефоны водились только у богатых, все номера начинались с 090, а девушки хотели свиданий с мужчинами-090. Теперь же у ее парикмахерши был мобильный телефон, у торговца бананами при почерневшем мангале был мобильный телефон. Ифемелу росла, зная все автобусные остановки и переулки, понимая таинственный шифр кондукторов и язык тела уличных лоточников. А теперь она мучительно пыталась постичь непроизносимое. С каких пор лавочники стали такими хамами? Всегда ли здания в Лагосе были в этой патине упадка? И когда Лагос превратился в город людей, скорых на попрошайничество и слишком влюбленных в дармовое?

— Американха! — дразнила ее Раньинудо. — Ты смотришь на все американскими глазами. Но штука в том, что ты даже не настоящая американха. Будь у тебя американский акцент, мы бы потерпели твое нытье!

Раньинудо забрала ее из аэропорта — стояла у выхода в зале прилетов в струящемся платье подружки невесты, румяна на щеках слишком яркие, словно ушибы, зеленые атласные цветы в волосах — набекрень. Ифемелу поразило, насколько Раньинудо ослепительна, до чего привлекательна. Не жилистая груда шишковатых ног и рук, а крупная, крепкая, изгибистая женщина, восхитительная и статью своей, и ростом, — она подавляла собою, притягивала взгляд.

— Раньи! — воскликнула Ифемелу. — Я понимаю, мое возвращение — дело важное, но я не догадывалась, что оно достойно бального платья.

— Во дура. Я прямиком со свадьбы. Не хотела рисковать пробками и не поехала домой переодеваться.

Они обнялись, крепко. Раньинудо пахла цветочными духами, бензиновым выхлопом и потом — она пахла Нигерией.

— Выглядишь обалденно, Раньи, — сказала Ифемелу. — В смысле, под всей этой боевой раскраской. Твои фотографии ничего о тебе толком не говорили.

— Ифемско, ты на себя глянь, шикарная детка, даже после долгого перелета, — сказала она, смеясь, отмахнувшись от комплимента, играя старую свою роль девчонки, которая тут не красотка. Красота ее изменилась, а вот задор и некоторая бесшабашность никуда не девались. Неизменным осталось и вечное бульканье у нее в голосе, смех под самой поверхностью, готовый прорваться на волю, извергнуться. Вела она быстро, по тормозам давала резко и частенько поглядывала на «блэкберри» у себя на коленях: когда б ни замирало движение, она хваталась за телефон и стремительно в него тыкала.

— Раньи, писать эсэмэски и вести машину нужно только в одиночестве, тогда угробишь себя одну, — сказала Ифемелу.

— Хаба! Я не пишу, когда веду-о. Я пишу, когда не веду, — сказала она. — Эта свадьба — кое-что, лучшая из всех. Интересно, помнишь ли ты невесту. Она была близкой подружкой Функе в средней школе. Иджеома, очень желтая девушка. Ходила в Святое чадо, но появлялась у нас вместе с Функе на занятиях ЗАЭС. Мы в университете подружились. Сейчас увидишь ее, э, — серьезная деваха. У мужа толстые деньги. У нее обручальное кольцо крупнее Зума-Рока.

Ифемелу глазела в окно, слушая вполуха, размышляя, до чего некрасив Лагос: дороги в рытвинах, дома прут, как сорняки, без всякого порядка. В путанице чувств она распознавала только растерянность.

— Лайм и персик, — сказала Раньинудо.

— Что?

— Цвета этой свадьбы. Лайм и персик. Зал украсили так здорово, а торт вообще прелесть. Смотри, я пофотографировала. Собираюсь выложить в «Фейсбук». — Раньинудо протянула Ифемелу свой «блэкберри». Ифемелу вцепилась в него, чтобы Раньинудо сосредоточилась на дороге. — И я познакомилась кое с кем-о. Он увидел меня у церкви, я ждала снаружи, когда служба закончится. Такая жарища, у меня база потекла, я знаю, что выгляжу как зомби, а он все равно подходит поговорить! Хороший знак. Кажется, этот — крепкий материал для брака. Я тебе говорила, что моя мама на полном серьезе читала новены, чтобы я порвала с Ибрахимом? Тут-то у нее инфаркта хоть не будет. Его зовут Ндуди. Клевое имя, аби? Такое игбо, что дальше ехать некуда. И видала б ты его часы! Он в нефтянке. На визитке написано: «Офисы в Нигерии и за рубежом».

— А почему ты ждала снаружи?

— Всем подружкам невесты полагалось ждать снаружи, потому что у нас платья непристойные. — Раньинудо покатала это «непристойные» на языке и хихикнула. — Все время так, особенно в католических церквях. У нас даже покровы были с собой, но священник сказал, что они слишком кружевные, вот мы и ждали, пока служба кончится. Но слава богу, что так, иначе б я с тем парнем не познакомилась!

Ифемелу оглядела платье Раньинудо: тонкие бретельки, плиссированную горловину, никакого выреза. Что, подружек невесты выгоняли из церкви за бретельки-спагетти и до ее отъезда из страны? Вряд ли, подумалось ей, но она уже не была уверена. Она уже не была уверена, что в Лагосе новое, а что — новое в ней самой. Раньинудо поставила машину в Лекки — когда Ифемелу уезжала, тут простиралась голая осушенная почва, а теперь высился ансамбль здоровенных домов, окольцованных высокими стенами.

— Моя квартира — самая маленькая, и у меня поэтому нет парковочного места во дворе, — сказала Раньинудо. — Остальные жильцы ставят машины внутри, но ты бы видела, какие свары происходят по утрам, когда кто-нибудь не уберет свою машину, а кому-то надо срочно на работу!

Ифемелу выбралась наружу, в громкий нестройный гул генераторов — слишком многих генераторов: звук вонзался в уши и пульсировал в голове.

— Вся прошлая неделя — без света, — проорала Раньинудо, перекрикивая генераторы.

Привратник поспешил помочь с чемоданами.

— Добро пожаловать домой, тетенька, — сказал он Ифемелу.

Он сказал не просто «добро пожаловать», а «добро пожаловать домой», словно откуда-то знал, что она и впрямь вернулась. Ифемелу поблагодарила, и в седине вечерних сумерек, в этом воздухе, отягощенном запахами, в ней заныло что-то почти невыносимое, и она не смогла подобрать ему имя. Что-то ностальгическое и печальное, прекрасная грусть обо всем, по чему она скучала, по вещам, которых никогда не узнает. Позднее, уже сидя на диване в маленькой модной гостиной у Раньинудо, ступни — в слишком мягком ворсе ковра, перед плоским телеэкраном, висевшим на противоположной стене, Ифемелу ошарашенно взглянула на себя саму. Ей удалось. Она вернулась. Включила телевизор, поискала нигерийские каналы. По НТВ первая дама государства, в синем шарфе вокруг лица, обращалась к женскому митингу, а по экрану ползли слова: «Первая дама поддерживает женщин противомоскитными сетками».

— Не помню, когда последний раз смотрела этот идиотский канал, — сказала Раньинудо. — Они врут за правительство, но и врать-то не умеют как следует.

— И какой же нигерийский канал ты смотришь?

— Да вообще-то никакой-о. Смотрю «Стиль» и «Е!». Иногда Си-эн-эн и Би-би-си. — Раньинудо переоделась в шорты и футболку. — У меня тут девушка приходит готовить и прибираться, но это рагу я сама состряпала — к твоему приезду, так что ешь давай-о. Что пить будешь? У меня есть солод и апельсиновый сок.

— Солод! Я собираюсь выпить весь солод Нигерии. Покупала в латиноамериканских супермаркетах в Балтиморе, но всё не то.

— Я на свадьбе наелась вкусного офады, не голодная, — сказала Раньинудо. Но, подав Ифемелу еду на обеденной тарелке, все же поела немного риса и куриного рагу из пластиковой плошки, угнездившись на подлокотнике дивана, и они с Ифемелу посплетничали о старых подругах: Прийе работала организатором мероприятий и недавно очень поднялась — ее познакомили с женой губернатора. Из-за последнего банковского кризиса Точи потеряла работу в банке, но вышла замуж за богатого юриста и родила. — Точи рассказывала, сколько денег люди держат на счетах, — сказала Раньинудо. — Помнишь того парня, Меккуса Парару, который сох по Гинике? Помнишь эти его вонючие желтые пятна под мышками? У него теперь будь здоров денег, но сплошь грязные. Знаешь, все эти ребята левачат в Лондоне и Америке, а потом бегут в Нигерию с деньгами и строят домища в Виктория-Гарден-Сити. Точи говорила, что он в банк лично не являлся никогда. Слал своих пацанов с сумками «Пусть Гана уходит», они таскали то по десять миллионов в день, то по двадцать. Я-то вообще в банке работать не хотела. Беда с такой работой в том, что если не оторвать себе отдел по работе с крупными клиентами, тебе крышка. Все время будешь возиться с бесполезными торгашами. Точи повезло, она работала в хорошем отделении, там-то мужа и встретила. Еще солода хочешь?

Раньинудо встала. Была в ее повадках роскошная женственная медлительность, подъем, перекат, игра ягодиц в каждом шаге. Нигерийская походка. Походка тоже намекала на избыточность, словно подсказывала, что кое-чему нужно бы вести себя потише. Ифемелу приняла у Раньинудо холодную бутылку солода и задумалась: такой была б ее жизнь, останься она тут, стала бы она как Раньинудо — работала бы в рекламной конторе, жила в однокомнатной квартире, аренду которой с зарплаты не потянуть, ходила в пятидесятническую церковь, где Раньинудо помогала, и встречалась с женатым президентом какой-нибудь компании, который покупал бы ей авиабилеты бизнес-класса до Лондона. Раньинудо показала Ифемелу его фотографии в телефоне. На одной он полулежал у Раньинудо на кровати, голый по пояс, с легким вздутием пуза, средних лет, улыбался застенчиво — как человек, только что насытившийся сексом. На другой, снятой в упор, он смотрел вниз, лицо смазано до загадочного очерка. Было в этом посеребренном сединой лице что-то привлекательное, что-то благородное.

— Дело во мне или он правда смахивает на черепаху? — спросила Ифемелу.

— В тебе. Но, Ифем, серьезно, Дон — хороший человек-о. Не как эти бестолковые лагосские мужчины, какие носятся по городу.

— Раньи, ты мне говорила, что это все мимоходом. Но два года — это уже не мимоходом. Я за тебя волнуюсь.

— У меня есть к нему чувства, отрицать не буду, но я хочу замуж, и он про это знает. Я когда-то думала, что, может, надо завести от него ребенка, но ты глянь на Уче Окафор, помнишь ее по Нсукке? Она родила от управляющего банка «Хале», и тот послал ее к чертям, что, мол, он не отец, и она теперь одна ребенка растит. На ва.

Раньинудо смотрела на снимки у себя в телефоне и тихонько, нежно улыбалась. По дороге из аэропорта она сказала, притормаживая перед громадной рытвиной, погружаясь в нее и выбираясь наверх: «Я вот прямо хочу, чтобы Дон сменил эту машину. Три месяца уже обещает. Мне нужен джип. Ты глянь, какие кошмарные дороги!» — И Ифемелу заворожила жизнь Раньинудо, до томления. Жизнь, где по мановению руки с неба сыплются нужные вещи, падения которых с неба Раньинудо попросту ожидала.

В полночь она выключила генератор и открыла окна.

— Гоняла генератор целую неделю напролет, представляешь? Со светом такой паршивой ситуации давно не было.

Прохлада быстро улетучивалась. Теплый, сырой воздух удушал комнату, и вскоре Ифемелу уже стряхивала влагу собственного пота. Позади глаз зарядил болезненный пульс, вокруг звенели комары, и Ифемелу внезапно и с виноватой благодарностью вспомнила, что у нее в сумке — синий американский паспорт. Он заслонял ее от отсутствия выбора. Она всегда могла уехать — ей необязательно оставаться.

— Вот это влажность, а? — сказала она. Ее уложили на кровать Раньинудо, а хозяйка устроилась на полу на матрасе. — Дышать нечем.

— «Дышать нечем», — передразнила ее Раньинудо, в голосе — битком смеха. — Хаба! Американха!

 

Глава 45

Ифемелу отыскала объявление в «Нигерийские вакансии онлайн»: «Редактор отдела в ведущем женском ежемесячном журнале». Она переработала свое резюме, сочинила былой опыт постоянного редактора в женском журнале («свернут по банкротству», в скобках), и через несколько дней, после того как она отправила его с курьером, ей позвонила из Лагоса издатель журнала «Зоэ». Было в зрелом, дружелюбном голосе на том конце провода нечто смутно непристойное.

— Ой, зовите меня тетей Онену, — сказала она жизнерадостно, когда Ифемелу спросила, кто звонит. Прежде чем предложить Ифемелу работу, она проговорила конфиденциальным полушепотом: — Мой муж меня не поддержал, когда я за все это взялась, потому что считал, что мужчины станут за мной гоняться, если я начну привлекать рекламу. — Ифемелу поняла, что этот журнал — хобби тети Онену. Не страсть. Не что-то поглощающее с головой. При встрече же это ощущение усилилось: перед Ифемелу была женщина, которая легко нравится, но относиться к ней всерьез трудно.

Они с Раньинудо поехали домой к тете Онену в Икойи. Сели на кожаный диван, холодный на ощупь, и разговаривали вполголоса, пока не появилась хозяйка. Тощая, улыбчивая, хорошо сохранившаяся женщина в рейтузах, громадной футболке и с молодежной прической — волнистые волосы струились вдоль всей спины.

— Мой новый редактор отдела — прямиком из Америки! — воскликнула она, обнимая Ифемелу. Трудно было определить ее возраст — что угодно от пятидесяти до шестидесяти пяти, — но с ходу видно, что такая светлая кожа у нее не с рождения, блеск ее слишком восковой, костяшки на руках темные, словно складки кожи доблестно устояли перед отбеливающими кремами. — Хотела, чтобы вы заехали, прежде чем начнете работу в понедельник, чтобы я вас могла лично поприветствовать, — сказала тетя Онену.

— Спасибо. — Ифемелу сочла визит домой непрофессиональным и странным, но это маленький журнал, тут Нигерия, где границы размыты, где работа и жизнь перемешаны, а начальство зовут «маменькой». Кроме того, она уже представляла, как берет «Зоэ» в свои руки, превращает его в живого, полезного спутника нигерийских женщин и — кто знает, — может, выкупит его у тети Онену. И уж у себя дома новых сотрудников привечать не станет.

— Вы пригожая девушка, — сказала тетя Онену, кивая, словно пригожесть требовалась для работы, а она беспокоилась, что Ифемелу это требование не выдержит. — Мне понравилось, как вы общаетесь по телефону. Уверена: с вами в команде наши тиражи скоро превзойдут «Стекло». Мы, между прочим, хоть и издание помладше, но уже догоняем их!

Дворецкий в белом, суровый пожилой мужчина, появился поинтересоваться, кто что желает пить.

— Тетя Онену, я почитала предыдущие выпуски и «Стекла», и «Зоэ», и у меня появились соображения, что можно было бы делать иначе, — сказала Ифемелу, после того как дворецкий ушел за апельсиновым соком.

— Вы настоящая американка! Уже готовы к работе, человек без глупостей! Очень хорошо. Перво-наперво расскажите мне, как мы смотримся по сравнению со «Стеклом»?

Ифемелу сочла оба журнала вялыми, но «Стекло» лучше редактировали, цвета не так ужасно размазывало, как в «Зоэ», и «Стекло» больше бросалось в глаза на лотках у торговцев: когда бы Раньинудо ни притормаживала, лоточник прижимал к окну машины экземпляр «Стекла». Но поскольку одержимость тети Онену конкуренцией — столь неприкрыто личную — Ифемелу уже заметила, она сказала:

— Примерно одно и то же, но, думаю, мы можем вырваться вперед. Нам нужно больше персональных колонок, следует ввести гостевую колонку с переменными ведущими, больше сосредоточиваться на здоровье и финансах, ярче присутствовать онлайн и прекратить таскать материалы из зарубежных журналов. Большинство ваших читателей не может пойти на рынок и купить брокколи, потому что в Нигерии брокколи не растет, зачем тогда в этом месяце журнал «Зоэ» публикует рецепт крем-супа из брокколи?

— Да, да, — проговорила тетя Онену. Вид у нее был потрясенный. А затем, словно оправившись, она сказала: — Очень хорошо. Обсудим все это в понедельник.

В машине Раньинудо сказала:

— Разговаривать так с начальством, ха! Если б ты не из Америки приехала, она бы тебя уволила не сходя с места.

— Интересно, что там такое у нее с издателем «Стекла».

— Я читала где-то в таблоидах, что они друг друга ненавидят. Уверена, это между мужиками, как иначе-то? Женщины, э! Думаю, тетя Онену начала «Зоэ», только чтобы потягаться со «Стеклом». По-моему, она не издатель, а просто богатая женщина, решившая выпускать журнал, а завтра она может его закрыть и взяться за спа.

— А дом-то какой уродливый, — сказала Ифемелу. Здание было чудовищным, с двумя алебастровыми ангелками, стерегшими ворота, и фонтаном-куполом, лопотавшим во дворе.

— Уродливый, ква? Ты что вообще? Великолепный дом!

— На мой глаз — нет, — сказала Ифемелу, однако было время, когда подобные дома казались ей красивыми. Но теперь вот так: этот дом она невзлюбила со спесивой уверенностью человека, распознающего китч.

— У нее генератор как моя квартира — и совершенно бесшумный! — сказала Раньинудо. — Ты заметила генераторную будку сбоку от ворот?

Ифемелу не заметила. И это ее уело. Вот что положено замечать настоящему лагосцу: генераторную будку, размер генератора.

На Кингзуэй-роуд ей показалось, что в черном «мерседесе» с низкой посадкой она заметила Обинзе: Ифемелу выпрямилась, вгляделась, вытянув шею, но мужчина, неторопливый в городской пробке, совсем не походил на Обинзе. В последующие недели возникали и другие проблески Обинзе — люди, о которых она точно знала, что это не он, но мог бы им быть: осанистая фигура в костюме, входящая в контору к тете Онену; человек на заднем сиденье машины с тонированными стеклами, лицо склонено к телефону; человек позади нее в очереди в супермаркете. Она даже воображала, когда впервые отправилась на встречу с хозяином съемной квартиры, что войдет и обнаружит там Обинзе. Агент сказал ей, что хозяин предпочитает иностранцев.

— Но он расслабился, когда я сказал, что вы вернулись из Америки, — добавил агент.

Хозяином оказался пожилой мужчина в буром кафтане и брюках в тон; у него была обветренная кожа и страдальческий вид человека, вытерпевшего многое от чужих рук.

— Я не сдаю людям игбо, — сказал он тихо, ошарашив Ифемелу. Такое вот теперь говорится запросто? Или и раньше говорили запросто, а она позабыла? — Такая у меня линия — с тех пор как игбо разрушили мой дом в Ябе. Но у вас вид ответственный.

— Да, я ответственная, — сказала она и изобразила подхалимскую улыбку. Другие квартиры, которые ей понравились, оказались слишком дорогими. И пусть под кухонной мойкой торчали трубы, унитаз покосился, а плитка в ванной положена как попало, лучшего она себе позволить не могла. Ей нравился простор гостиной с большими окнами, а узкая лестница к крошечной веранде очаровала Ифемелу, но главное — квартира была в Икойи. В Икойи хотелось жить. В детстве Икойи источал благородство, недостижимое, недоступное ей благородство: у людей, обитавших в Икойи, не было прыщей на лицах, а их шоферы значились как «детские». В первый же день, когда смотрела квартиру, она встала на веранде и глянула на имение по соседству: величественный колониальный дом, пожелтевший от разрухи; участок поглотила листва; трава и заросли карабкались друг по другу. На крыше дома, частью обвалившейся внутрь, она уловила движение, лазоревый всплеск перьев. Павлин. Агент по недвижимости сказал ей, что в том доме при режиме генерала Абачи жил какой-то офицер; ныне дом погряз в судебных тяжбах. И Ифемелу представила людей, живших здесь пятнадцать лет назад, а она в те времена — в крошечной квартире в тесной материковой части — томилась по этой просторной безмятежной жизни.

Ифемелу выписала чек на оплату двух лет аренды. Вот почему люди брали взятки и просили их: как еще можно по-честному оплатить вперед два года аренды? Она собиралась засадить веранду белыми лилиями и переделать гостиную в пастельные тона, но сначала следовало найти электрика, чтобы установил кондиционеры, маляра, чтобы перекрасил маслянистые стены, и того, кто переложит ей кафель в кухне и ванной. Агент привел человека, умевшего класть плитку. Провозился тот неделю, а когда агент позвонил сказать, что все готово, она резво примчалась в квартиру. В ванной она уставилась на плитку, не веря глазам своим. Края шершавые, зазоры по периметру. Одна плитка уродливо треснула посередине. Смотрелось так, будто работал нетерпеливый ребенок.

— Это что за ерунда? Вы гляньте, какое тут все шершавое! Одна плитка треснула! Это даже хуже предыдущего! Как вам может нравиться такая паршивая работа? — спросила она.

Он пожал плечами: ему явно казалось, что она поднимает шум на ровном месте.

— Мне нравится, как сделано, тетенька.

— Вы хотите, чтобы я за это заплатила?

Улыбочка.

— Ай, тетенька, но я же доделал.

Вмешался агент.

— Не волнуйтесь, ма, он заменит треснувшую.

Плиточник готовности не выразил.

— Но я же доделал. Беда, что плитка очень легко ломается. Качество плитки такое.

— Вы доделали? Вы скверно выполняете работу и говорите, что доделали? — Гнев в ней нарастал, голос возвышался, ожесточался. — Я не заплачу вам обещанного, ни за что, потому что вы не сделали того, о чем был уговор.

Плиточник уставился на нее, сузив глаза.

— А если хотите неприятностей, уж поверьте мне, они у вас будут, — сказала Ифемелу. — Первым делом я позвоню комиссару полиции, и вас упекут в Алагбон-Клоуз! — Она уже кричала. — Вы знаете, кто я такая? Нет, не знаете, поэтому и делаете вот так паршиво свою работу!

Плиточник струсил. Она сама себя удивила. Откуда это поперло — эта фальшивая буря, этот непринужденный заход на угрозы? К ней вернулось воспоминание, не потускневшее за все эти годы, того дня, когда умер Генерал тети Уджу, как тетя угрожала его родственникам. «Нет, не уходите, — сказала она тогда. — Стойте где стоите. Стойте, а я пойду позову своих ребят из казарм».

Агент проговорил:

— Тетенька, вы не волнуйтесь, он все сделает заново.

Раньинудо говорила ей потом:

— Ты больше не ведешь себя как американха! — И Ифемелу, вопреки себе самой, порадовалась этим словам. — Беда в том, что в стране не осталось мастеров, — объяснила Раньинудо. — Ганцы лучше. Мой начальник строит дом и к отделке привлекает только ганцев. Нигерийцы тебе барахло сделают. Они не морочатся довести все до конца как надо. Ужас. Но, Ифем, надо было позвонить Обинзе. Он бы все для тебя устроил. Он, в конце концов, ровно этим и занимается. У него небось все мыслимые связи есть. Надо было позвонить ему еще до того, как ты взялась квартиру искать. Он бы дал тебе сниженную цену в какой-нибудь своей собственности, а то и вообще квартиру бесплатно, сеф. Не понимаю, чего ты ждешь, позвонила б уже.

Ифемелу покачала головой. Для Раньинудо мужчины существовали исключительно как источник вещей. Ифемелу не представляла, как может позвонить Обинзе и попросить его снизить аренду на какую-нибудь его собственность. Но почему не звонит ему вообще, она не знала. Много раз об этом думала, часто вытаскивала телефон и листала адресную книжку в поисках его номера — и не звонила. Он по-прежнему слал ей письма, надеялся, что у нее все хорошо, или же надеялся, что у Дике все получше, а она отвечала лишь на некоторые, всегда кратко, и предполагалось, что эти ответы он сочтет отправленными из Америки.

 

Глава 46

Выходные она проводила с родителями, в старой квартире, и счастлива была просто сидеть и смотреть на стены, видавшие ее детство, однако, лишь принявшись за мамину похлебку со слоем масла поверх перетертых помидоров, она осознала, как сильно скучала по всему. Соседи заглядывали поздороваться с вернувшейся из Америки дочерью. Многие оказались новыми и незнакомыми, но и к ним она проникалась сентиментальной нежностью: они напоминали ей тех, кого она знала, — Маму Бомбой сверху, которая однажды, еще в начальной школе, оттаскала ее за уши, приговаривая: «Не здороваешься со старшими», Огу Тони, тоже сверху, курившего на веранде, торговца из соседней квартиры, который звал ее, по навеки неведомым причинам, «чемпионкой».

— Они просто заходят проверить, не дашь ли ты им чего, — сказала мама шепотом, словно уже разошедшиеся по домам соседи могли услышать. — Они все считали, что я им что-нибудь привезу, когда мы ездили в Америку, и я пошла на рынок, накупила им маленькие-малюсенькие бутылочки духов и сказала, что это из Америки!

Родителям нравилось вспоминать ту поездку в Балтимор: маме — распродажи, папе — как он не мог разобраться в новостях, потому что американцы употребляли выражения вроде «дербанить» и «бомбануть» в серьезных сообщениях.

— Это окончательная инфантилизация и деформализация Америки! Это возвещает конец американской империи, они убивают себя изнутри! — объявлял папа.

Ифемелу подыгрывала им, слушала их оценки и воспоминания, надеялась, что никто не заикнется о Блейне, — сказала им, что ее приезд задержался из-за рабочих дел.

О Блейне старым друзьям врать не требовалось, но она соврала все равно: сказала, что у нее серьезные отношения и что Блейн скоро приедет к ней в Лагос. Ее поражало, как при встречах со старыми друзьями стремительно возникала тема брака, поражал ядовитый тон неженатых, насмешливость женатых. Ифемелу хотелось разговаривать о прошлом, об учителях, которых они изводили, о мальчишках, которые им нравились, но брак всегда оставался любимой темой: чей муж — собака, кто — отчаянная побирушка, выкладывающая в «Фейсбуке» слишком много своих фотографий во всяких нарядах, чей мужчина кого разочаровал после четырех лет и бросил ради малолетки, которой можно помыкать. (Когда Ифемелу рассказала Раньинудо, что наткнулась в банке на былую одноклассницу, Вивиен, Раньинудо первым делом спросила: «Она замужем?») И потому Ифемелу соорудила себе доспех из Блейна. Знают ее замужние подруги о Блейне — значит, не станут лезть к ней с причитаниями: «Не волнуйся, твой скоро возникнет, ты молись только», а незамужние не сочтут ее членом кружка жалеющих себя одиночек. Была и трудная ностальгия в этих сходках — иногда дома у Раньинудо, иногда у нее, а иногда в ресторанах, — потому что Ифемелу пыталась отыскать в этих взрослых женщинах следы своего прошлого, а их там часто не находилось.

Точи было не узнать, такой она стала жирной, даже форма носа изменилась, двойной подбородок рогаликом свисал под лицом. Она пришла к Ифемелу домой с ребенком в одной руке и с «блэкберри» в другой, а за нею тащилась домработница с тканой сумкой, набитой бутылочками и сосками. «Мадам Америка» — так поприветствовала ее Точи, а затем проболтала до самого конца своего визита — воинственными наскоками, словно пришла решительно побеждать в Ифемелу американскость.

— Я ребенку покупаю только британскую одежду, потому что американская линяет после первой же стирки, — сказала она. — Муж хотел переехать в Америку, но я отказалась, потому что система образования там ужасная. Одно международное агентство поставило его в рейтинге среди развитых стран в самом низу, между прочим.

Точи всегда была восприимчивой и обходительной: это она вмешивалась спокойно и рассудительно, когда Ифемелу с Раньинудо вздорили, еще в школе. В изменившейся Точи, в ее нужде обороняться от воображаемых нападок Ифемелу усмотрела громадное личное недовольство. И потому умиротворяла Точи — полоскала Америку вместе с ней, говорила только о том, что и ей не нравилось в Штатах, преувеличивала свой неамериканский акцент, пока беседа не превратилась в раздражающую головоломку. Наконец дитя Точи стошнило — желтоватой жидкостью, которую домработница поспешно вытерла, а Точи сказала:

— Нам пора, ребенок хочет спать. — Ифемелу с облегчением проводила их. Люди меняются, иногда — чересчур.

Прийе не столько поменялась, сколько сделалась жестче, покрылась хромом. Она явилась на квартиру Раньинудо с пачкой газет, опубликовавших фотографии громадной свадьбы, которую она недавно организовала. Ифемелу представила, что́ люди теперь говорят о Прийе. Дела у нее идут хорошо, очень даже хорошо, говорят они.

— Телефон с прошлой недели надрывается! — торжествующе заявила Прийе, отбрасывая рыжеватую прямую накладную прядь, падавшую ей на глаза; всякий раз, когда Прийе вскидывала руку отбросить с лица прядь, которая неизбежно падала обратно, потому что ее приделали именно с этой целью, Ифемелу отвлекалась на нервный розовый лак у Прийе на ногтях. У той вообще появились уверенные, слегка зловещие повадки человека, который умел подчинять людей своей воле. И Прийе блестела — серьги желтого золота, металлическая клепка дизайнерской сумочки, искристая бронзовая помада.

— Очень удачная свадьба получилась: у нас семь губернаторов присутствовало, семь! — сообщила она.

— И наверняка никто из них не был знаком с новобрачными, — ехидно заметила Ифемелу. Прийе пожала плечами, дернула кистью — показать, насколько это не имеет значения. — С каких пор удачность свадьбы измеряется количеством правительственных чинов? — спросила Ифемелу.

— Это показывает, что у тебя есть связи. Престиж показывает. Ты знаешь, до чего в этой стране могущественны губернаторы? Исполнительная власть — не баран чихнул, — сказала Прийе.

— Я вот хочу как можно больше чинов у себя на свадьбе-о. Уровень это показывает, серьезный уровень, — добавила Раньинудо. Она рассматривала снимки, медленно листая газеты. — Прийе, ты слыхала, что Мосопе женится через две недели?

— Да. Она ко мне обратилась, но у нее по моим меркам бюджет слишком маленький. Эта девушка так и не поняла первого правила жизни в Лагосе. Замуж выходят не за мужчину, которого любят, а за мужчину, который тебя лучше всех содержит.

— Аминь! — сказала Раньинудо, хохоча. — Но иногда в одном мужчине сходится и то и другое-о. Сейчас волна свадеб. Когда придет моя очередь, Отче наш? — Она глянула вверх, вскинула руки, как в молитве.

— Я говорила Раньинудо, что ее свадьбу устрою без всякой комиссии, — сказала Прийе. — Твою тоже, Ифем.

— Спасибо, но, думаю, Блейн предпочтет праздник без чинов, — сказала Ифемелу, и они все рассмеялись. — Устроим, наверное, что-нибудь скромное, на пляже.

Иногда она верила собственным вракам. Она почти видела их с Блейном, в белом, на карибском пляже, в окружении немногих друзей, бегут к импровизированному алтарю из песка и цветов, а Шэн смотрит и надеется, что кто-нибудь споткнется и упадет.

 

Глава 47

Оникан — старый Лагос, кусочек прошлого, храм угасшего величия колониальных лет: Ифемелу помнила, что дома здесь сутулые, некрашеные, неухоженные, по стенам плесень, петли ворот ржавые, обессиленные. Но девелоперы теперь ремонтировали и сносили, и на первом этаже свежеотделанного трехэтажного здания тяжелые стеклянные двери открывались в вестибюль, выкрашенный в терракотовый оранжевый, где секретарша Эстер с приятным лицом сидела перед маячившими на стене исполинскими серебряными буквами ЖУРНАЛ ЗОЭ. Эстер переполняли некрупные амбиции. Ифемелу представляла, как она роется в ношеной обуви и одежде на боковых стеллажах «Теджуошо-маркета», отыскивает лучшее, а затем без устали торгуется с хозяином. Она носила опрятно выглаженные наряды и потертые, но тщательно начищенные туфли на каблуке, читала книги из разряда «Как молиться, чтобы преуспеть», с шоферами общалась высокомерно, а с редакторами — подобострастно.

— Эта сережка у вас, ма, очень изящная, — сказала она Ифемелу. — Если соберетесь ее выбросить, отдайте, пожалуйста, мне, я вам помогу ее выбросить.

И она беспрестанно звала Ифемелу к себе в церковь.

— В это воскресенье придете, ма? Мой пастор — очень могущественный божий человек. Столько людей свидетельствует о чудесах, которые у них в жизни случились благодаря ему.

— Почему вы считаете, что мне нужно к вам в церковь, Эстер?

— Вам понравится, ма. Это одухотворенная церковь.

Поначалу от этого «ма» Ифемелу было не по себе — Эстер на пять лет ее старше, но положение, конечно, превосходило возраст: Ифемелу — редактор отдела очерков, у нее визитки, шофер, а над головой витает дух Америки, и потому даже Эстер ожидала, что Ифемелу будет изображать мадам. Она и изображала — говорила Эстер комплименты, шутила с ней, но всегда и игриво, и снисходительно, а иногда дарила Эстер вещи — старую сумочку, старые часы. Так же вела себя и с шофером Айо. Жаловалась на его лихачество, угрожала уволить, если он еще раз опоздает, просила повторять свои указания — убедиться, что он все понял. И все же постоянно слышала противоестественную писклявость у себя в голосе, когда все это произносила, и никак не могла убедить в мадамности даже себя саму.

Тетя Онену любила повторять:

— Мой персонал — в основном выпускники иностранных вузов, а эта женщина из «Стекла» нанимает какую-то шушеру, не способную знаки препинания во фразе расставить!

Ифемелу представляла, как тетя Онену произносит это на каком-нибудь званом ужине, «мой персонал в основном», и журнал от этого кажется крупным кипучим предприятием, хотя в редакции работало трое, административкой занималось четверо, и только у Ифемелу и Дорис имелись заграничные степени. Дорис, тощая, с запавшими глазами вегетарианка, заявляла, что стала вегетарианкой, как только смогла, говорила с подростковым американским акцентом, из-за чего ее повествовательные фразы звучали как вопросы, — за исключением бесед с матерью по телефону: тут в ее английском появлялась плоская невозмутимая нигерийскость. Ее длинные систерлоки выгорели на солнце до меди, одевалась она тоже причудливо — белые носки и броги, мужские рубашки, заправленные в велобриджи, — сама Дорис считала свой стиль оригинальным, а все в конторе прощали ей его, потому что она вернулась из-за границы. Макияж не носила, если не считать ярко-красной помады, придававшей ее лицу некую эпатажность, этакая алая рана, в чем, возможно, и состоял замысел, но кожа без прикрас тяготела к пепельно-серому оттенку, и первый порыв Ифемелу, когда они познакомились, — предложить хороший увлажнитель.

— Ты в Филли в Уэллсоне? А я в Темпле? — сказала Дорис, чтобы сразу постановить, что они члены одного и того же высшего клуба. — Ты в этом кабинете будешь работать, со мной и Земайе. Она помощник редактора, до обеда на задании, а может, и дольше? Вечно торчит сколько захочет.

Ифемелу уловила зловредность. Зловредность была не изощренной: Дорис хотела, чтобы ее уловили.

— Я подумала, что ты типа на этой неделе попривыкнешь тут ко всему? Поглядишь, чем мы занимаемся? А на следующей уже примешься за дела? — сказала Дорис.

— Ладно, — согласилась Ифемелу.

Кабинет — обширная комната с четырьмя столами, на каждом по компьютеру — казался голым и необжитым, будто сегодня все явились на работу впервые. Ифемелу не очень представляла, что нужно сделать, чтобы кабинет смотрелся иначе: может, семейные фотографии на столах поставить или просто чтобы вещей было побольше, побольше папок, бумаг и степлеров — доказательств, что кабинет обитаем.

— У меня в Нью-Йорке была отличная работа, но я решила вернуться и осесть здесь? — сказала Дорис. — Типа семья надавила, что надо остепениться и все такое, ну? Типа я единственная дочь? Когда только вернулась, одна моя тетка посмотрела на меня и сказала: «Я тебе найду работу в хорошем банке, но тебе придется срезать эти свои дада». — Она насмешливо качала головой из стороны в сторону и изображала нигерийский акцент. — Богом клянусь, в этом городе битком банков, которые хотят, чтоб ты была умеренно привлекательной, но эдак предсказуемо, — и получишь место менеджера по работе с клиентами? Короче, я вышла сюда, потому что здесь удобно знакомиться с людьми — из-за всяких событий, на которые мы попадаем, ну?

Дорис говорила так, будто у них с Ифемелу был один сюжет жизни на двоих, одинаковый взгляд на мир. Ифемелу это немножко не понравилось — высокомерие уверенности Дорис, что и она, Ифемелу, само собой, придерживается того же мнения.

Прямо перед обедом в кабинет вошла женщина в тугой юбке-карандаше и лакированных туфлях с каблуками-ходулями, спрямленные волосы гладко стянуты назад. Некрасивая, черты лица никакой гармонии не создавали, но несла она себя так, будто все у нее как надо. Зрелая. Это слово пришло Ифемелу на ум — из-за фигуристой стройности, крошечной талии и неожиданно высоких изгибов груди.

— Привет. Вы Ифемелу, так? Добро пожаловать в «Зоэ». Я — Земайе. — Она пожала Ифемелу руку, лицо прилежно сохраняла бесстрастным.

— Привет, Земайе. Рада знакомству. У вас красивое имя, — сказала Ифемелу.

— Спасибо. — Она привыкла это слышать. — Надеюсь, холод в помещении вам не нравится.

— Холод в комнатах?

— Да. Дорис любит выкручивать кондиционер слишком сильно, а я вынуждена сидеть в кабинете в свитере, но поскольку теперь вы с нами в одном кабинете, вероятно, мы сможем голосовать, — сказала Земайе, усаживаясь за свой стол.

— О чем ты вообще? С каких это пор тебе приходится сидеть в свитере? — спросила Дорис.

Земайе вскинула брови и вытащила из ящика стола толстую шаль.

— Да влажность просто чумовая? — сказала Дорис, обращаясь к Ифемелу и ожидая согласия. — Такое чувство, что я дышать не могла, когда вернулась?

Земайе тоже обратилась к Ифемелу:

— Я девушка из Дельты, на домашних дрожжах, урожденная и выращенная. Без кондиционеров росла и дышать могу без мороза в комнате. — Она говорила бесстрастно, произносила все ровно, без взлетов и падений тона.

— Ну, насчет холода не знаю? — сказала Дорис. — В большинстве контор в Лагосе есть кондиционеры?

— Не выкрученные до самого низа, — возразила Земайе.

— Ты ничего про это не говорила?

— Все время об этом говорю, Дорис.

— В смысле, что это прямо-таки мешает тебе работать?

— Холодно — вот и все, — сказала Земайе.

Их взаимная неприязнь — притаившийся, крадущийся леопард.

— Я не люблю холод, — сказала Ифемелу. — Думаю, я бы заледенела, если выкрутить кондиционер до упора.

Дорис сморгнула. Вид у нее был не просто как у человека, которого предали, а изумленный от того, что ее предали.

— Что ж, ладно, можем включать и выключать в течение дня? Мне без кондиционера тяжело дышать, а окошки такие, блин, малюсенькие?

— Ладно, — сказала Ифемелу.

Земайе промолчала: повернулась к компьютеру, словно безразличная к этой маленькой победе, и Ифемелу безотчетно огорчилась. Она, между прочим, выбрала сторону, встала за Земайе, а та осталась безучастной, непроницаемой. Ифемелу задумалась, что она за штучка. Земайе ее интриговала.

Позднее Дорис с Земайе рассматривали фотографии, разложенные у Дорис на столе, — снимки крупной женщины в тесных растрепанных одеяниях, и тут Земайе сказала:

— Простите, меня прижало, — и ринулась к двери, а из-за пластики ее движений Ифемелу захотелось сбросить вес. Дорис тоже провожала ее взглядом.

— Тебя не бесит, когда говорят «меня прижало» или «мне надо облегчиться», а им нужно просто в уборную? — спросила Дорис.

Ифемелу рассмеялась.

— Ну!

— По-моему, «уборная» — это очень американское. Но есть же «туалет», «одно место», «дамская комната».

— «Дамская комната» мне никогда не нравилась. Мне нравится «туалет».

— И мне! — сказала Дорис. — А еще бесит же, когда люди употребляют «дай» в широком смысле! «Дай свет»!

— Знаешь, чего я не выношу? Когда люди говорят «приму» вместо «выпью». «Я приму вина. Я не принимаю пива».

— О господи, ну!

Когда Земайе вернулась, они смеялись, она глянула на Ифемелу все с той же зловещей бесстрастностью и сказала:

— Вы, народ, видимо, обсуждаете следующую сходку «бывалых».

— А это что? — спросила Ифемелу.

— Дорис постоянно о них говорит, но меня пригласить не может, потому что это исключительно для людей, приехавших из-за границы. — Если и была в тоне Земайе издевка — а должна была, — она скрыла ее под плоским тоном.

— Ой, да ладно. «Бывалые» — это типа такое старье? Не 1960-е же, — отозвалась Дорис. А затем обернулась к Ифемелу: — Я вообще-то собиралась тебе рассказать. Называется клуб «Нигерполитен», это просто компания, где все недавно вернулись, кто-то из Англии, но в основном из Штатов? Совсем междусобойчик, типа поделиться опытом и наладить связи? Ты верняк знаешь оттуда кого-то. Прям стопроц приходи?

— Да я с радостью.

Дорис встала и взялась за сумочку.

— Мне пора к тете Онену.

После ее ухода в кабинете стало тихо, Земайе набирала что-то на компьютере, Ифемелу копалась в интернете и размышляла, о чем думает Земайе.

Наконец Земайе сказала:

— Так вы, значит, та самая знаменитая американская блогерша по расовым вопросам. Когда тетя Онену нам рассказала, я не поняла.

— В смысле?

— Почему расовые вопросы?

— Я в Америке открыла для себя эту тему, и она меня увлекла.

— Хм-м, — пробормотала Земайе, словно сочла, что открыть для себя тему рас означает экзотически потакать своим причудам. — Тетя Онену говорила, что у вас бойфренд — черный американец и он скоро приедет?

Ифемелу удивилась. Тетя Онену спрашивала о ее личной жизни — с непринужденностью, но настойчиво, и Ифемелу скормила ей подложную историю с Блейном, решив, что в любом случае не дело начальства — совать нос в ее личную жизнь, а теперь, похоже, выяснялось, что ее личной жизнью поделились и с другими сотрудниками. Может, она слишком по-американски к этому относится — цепляется за неприкосновенность своего пространства просто из принципа. Какая разница, знает Земайе о Блейне или нет?

— Да. До следующего месяца должен приехать, — сказала она.

— Почему там все уголовники — одни только черные?

Ифемелу открыла рот — и закрыла его. Вот вам и пожалуйста: знаменитая блогерша по расовым вопросам — а слов-то и нету.

— Мне нравятся «Копы». Я ради этого сериала себе цифровое спутниковое ТВ завела, — сказала Земайе. — И все уголовники — черные.

— Это все равно что сказать, будто каждый нигериец — 419-й, — выдала наконец Ифемелу. Прозвучало это слишком вяло, совсем не убедительно.

— Но это же правда, у всех у нас есть немножко 419 в крови! — Земайе улыбнулась, и в ее глазах впервые, кажется, мелькнуло настоящее веселье. А затем она добавила: — Простите-о. Я не хотела сказать, что ваш бойфренд — уголовник. Просто спросила.

 

Глава 48

На встречу «Нигерполитена» Ифемелу позвала с собой Раньинудо.

— У меня нет сил на твоих возвращенцев, я тебя умоляю, — сказала Раньинудо. — Кроме того, Ндуди наконец вернулся из своих поездок туда-сюда, и у нас вечером светская жизнь.

— Ну удачи тебе, ведьма, выбрала между мужиком и подругой.

— Да-о. Ты, что ли, на мне женишься? Меж тем я сказала Дону, что иду с тобой, так что, уж пожалуйста, не ходи никуда, где он может оказаться. — Раньинудо расхохоталась. Она все еще встречалась с Доном — ждала полного подтверждения, что с Ндуди «серьезно», а к тому же надеялась, что Дон сначала успеет купить ей новую машину.

Встреча клуба «Нигерполитен»: группка людей, пьет шампанское из бумажных стаканчиков у бассейна дома в «Осборн-Эстейт», модная публика, вся сочится savoir fair, у каждого — вынянченная псевдопричудливость: выкрашенное в рыжий афро, футболка с изображением Тома Санкары, чрезмерные самодельные серьги — висячие произведения современного искусства. Голоса щетинились иностранными акцентами. «Приличного смузи в этом городе не найдешь!», «О боже, ты был на той конференции?», «Вот что нужно этой стране: активное гражданское общество». Ифемелу знала здесь кое-кого. Поболтала с Бисолой и Ягазие, у обеих естественные волосы, обе носили их в жгутах, нимб спиралей обрамлял лица. Поговорили о местных парикмахерских, где умелицы корпели и пыхтели, пытаясь расчесать естественные волосы, словно это некое чужеродное извержение, будто их собственные волосы не выглядели так же, прежде чем их оборола химия.

— Салонные девочки такие: «Тетенька, а вы не хотите выпрямить волосы?» Какой бред, что африканки в Африке не ценят свои естественные волосы, — сказала Ягазие.

— Ну, — согласилась Ифемелу и уловила праведность у себя в голосе — и во всех голосах. Они-то, возвращенцы, непорочны, они вернулись домой с дополнительным слоем блеска. К ним присоединилась Икенна, юристка, жившая под Филадельфией, с ней они познакомились на конвенте «Блогерство бурых». Подошел к ним и Фред, пухленький ухоженный мужчина. Он уже представился Ифемелу.

— Я до прошлого года жил в Бостоне, — сказал он поддельным свойским тоном, потому что «Бостон» — это зашифрованный «Гарвард» (иначе он бы сказал МТИ, или Тафтс, или еще что-нибудь), а другая женщина, в один голос с ним: «А я — в Нью-Хейвене», — лукавым тоном, который изображал безыскусность, а это означало, что дама — из Йеля. Люди подходили и подходили к их кружку, объединенные осведомленностью — они так легко ссылались на одно и то же. Вскоре все уже смеялись и перебирали всякое американское, по чему скучали.

— Обезжиренное соевое молоко, Эн-пи-эр, быстрый интернет, — сказала Ифемелу.

— Хорошее клиентское обслуживание, хорошее клиентское обслуживание, хорошее клиентское обслуживание, — сказала Бисола. — Местные ведут себя так, будто одолжение тебе делают, обслуживая. Пафосные места еще ладно, хоть и не отлично, а вот обычные рестораны? Ни за что. На днях тут спросила у официанта, можно ли мне вареный ямс с другим соусом, чем в меню, он на меня поглядел и сказал просто «нет». Оборжаться.

— Но американское обслуживание бывает таким приставучим. Кто-нибудь висит над тобой и постоянно достает. «Вы все еще трудитесь над этим?» С каких пор еда стала трудом? — сказала Ягазие.

— А я скучаю по приличному вегетарианскому месту? — сказала Дорис и пустилась рассуждать о новой домработнице, которая не в силах сделать простой сэндвич, о том, что Дорис заказала на острове Виктория вегетарианский спринг-ролл, откусила от него, а там — курица, а официант, когда его подозвали, улыбнулся и сказал: «Может, сегодня курицу положили». Все рассмеялись. Фред сказал, что приличное вегетарианское место, вероятно, скоро откроется — столько инвестиций в страну, кто-то же должен додуматься, что есть и рынок вегетарианства, на котором можно работать.

— Вегетарианский ресторан? Невозможно. В этой стране в общей сложности четверо вегетарианцев, включая Дорис, — сказала Бисола.

— А вы не вегетарианка? — спросил Фред у Ифемелу. Ему просто хотелось с ней разговаривать. Она время от времени ловила на себе его взгляд.

— Нет, — ответила она.

— О, есть одно место, новое, на Акин-Адесоле, — сказала Бисола. — Бранчи очень хорошие. У них есть такое, чем мы можем питаться. Пошли туда в следующее воскресенье.

У них есть такое, чем мы можем питаться. Ифемелу почувствовала себя не в своей тарелке. Ей здесь было хорошо — и она жалела об этом. Жалела она, что так заинтересовалась этим новым рестораном, так оживилась, представив свежие зеленые салаты и паровые, все еще упругие овощи. Ей нравилось есть то, чего ей не хватало в отъезде, — джоллоф, приготовленный с избытком масла, жареные бананы, вареный ямс, — но она тосковала и по тому, к чему привыкла в Америке, даже по киноа, коронному блюду Блейна, с фетой и помидорами. Вот кем она надеялась не стать, но опасалась, что стала, — человеком категории «у них есть такое, чем мы можем питаться».

Фред рассуждал о Нолливуде — чуть громковато:

— Нолливуд — это общественный театр, вот правда, и, если так к нему относиться, его можно терпеть. Это для массового потребления — или даже для массового участия, это не личное переживание кино. — Он смотрел на нее, просил взглядом ее согласия: им, таким вот людям, не полагалось смотреть нолливудские фильмы, а если они их смотрели, то лишь из соображений увеселительной антропологии.

— Мне нравится Нолливуд, — сказала Ифемелу, хотя тоже считала, что такие фильмы — скорее театр, нежели кино. Позыв противоречить оказался сильнее. Если она размежуется, может, окажется чуть менее тем, кем опасалась стать. — Нолливуд, может, и мелодраматичен, так и жизнь в Нигерии мелодраматична.

— Правда? — сказала женщина из Нью-Хейвена, стискивая стаканчик в кулаке, словно сочла это настоящей диковиной — что человеку в этой компании может нравиться нолливудское кино. — Это такое оскорбление моему интеллекту. В смысле, продукт же плох. Что это говорит о нас?

— Но Голливуд делает столь же плохое кино. Просто освещение получше, — сказала Ифемелу.

Фред рассмеялся — слишком от души, — чтобы она знала: он — на ее стороне.

— Дело не только в технике, — продолжила женщина из Нью-Хейвена. — Сама индустрия ретроградна. Образ женщины, допустим? Это кино более женоненавистническое, чем само общество.

Ифемелу увидела на другой стороне бассейна мужчину, чьи широкие плечи напомнили ей об Обинзе. Но для Обинзе он был слишком высок. Ифемелу задумалась, как бы Обинзе отнесся к такому сборищу. Пришел бы вообще? Его выслали из Англии, как ни крути, может, он бы и не счел себя возвращенцем.

— Эй, вернитесь, — окликнул ее Фред, придвинувшись ближе, вторгаясь в ее личное пространство. — Вы где-то витаете.

Она натянуто улыбнулась.

— Уже нет.

Фред разбирался, что к чему. В нем была уверенность человека с практической сметкой. Вероятно, у него гарвардская степень в деловом администрировании, он умеет вставлять в разговор слова «емкость» и «ценность». И снятся ему не картинки, а факты и цифры.

— В МУЗОНе завтра концерт. Вам нравится классическая музыка? — спросил он.

— Нет. — Ей казалось, что она не нравится и ему.

— Желаете полюбить классическую музыку?

— Желать что-то полюбить видится мне странным, — сказала она, и Фред стал ей любопытен, смутно интересен. Они поговорили. Фред упомянул Стравинского и Штрауса, Вермеера и Ван Дейка, сыпал избыточными отсылками, слишком много цитировал, устремленья — все за Атлантикой, и слишком он был прозрачен в этом своем отыгрыше, слишком рвался показать, сколько всего он знал в мире Запада. Ифемелу слушала, внутренне широко зевая. Она в нем заблуждалась. Не тот он тип, что считал весь мир бизнесом. Он был импресарио, хорошо смазанным и умелым, из тех, кто мастерски лепит и американский акцент, и британский, кто знает, что сказать иностранцам, как сделать иностранцу уютно, и кто легко добывает заграничные гранты под сомнительные проекты. Она задумалась, каков он под этой ловкой оболочкой.

— Так пойдете на эту тусовку с напитками? — спросил он.

— Я устала, — сказала она. — Думаю, поеду домой. Но вы мне позвоните.

 

Глава 49

Моторка скользила по пенистой воде, мимо пляжей с песком цвета слоновой кости, мимо деревьев с бушевавшей сытой зеленью. Ифемелу смеялась. Поймала себя на полусмехе и всмотрелась в свое настоящее: на ней — оранжевый спасжилет, в сереющей дали — корабль, вокруг друзья в солнечных очках, они едут к подруге Прийе в пляжный домик, где станут жарить мясо и носиться босиком. Она подумала: я и правда дома. Дома. Ифемелу больше не слала Раньинудо эсэмэсок с вопросами, как быть: «Мясо покупать в “Шопрайте” или послать Иябо на базар?», «Где купить вешалки?» Теперь она просыпалась под вопли павлинов, выбиралась из постели и жила свой день со знанием дела, все привычки — без раздумий. Записалась в спортзал, но сходила туда лишь дважды, поскольку после работы предпочитала встречаться с друзьями, и, хотя каждый раз собиралась не есть, все равно уминала многоэтажный сэндвич и выпивала один-два «чэпмена» — и решала отложить спортзал. Одежда на ней стала сидеть туже. Где-то на задворках ума она хотела сбросить вес, прежде чем увидеться с Обинзе. Не позвонила ему: лучше подождать, пока не вернется былая стройность.

На работе ею овладевала ползучая бесприютность. «Зоэ» удушал ее. Все равно что ходить в кусачем свитере в холод: не терпится стащить его с себя, но Ифемелу опасалась того, что может произойти следом. Она часто подумывала завести блог, писать обо всяком интересном для нее самой, постепенно развивать его и наконец начать издавать свой журнал. Но это все было туманно, слишком многое неизвестно. Теперь, когда она вернулась домой, эта работа стала для нее якорем. Поначалу ей нравилось сочинять материалы, беседовать со светскими львицами у них дома, наблюдать за их жизнью, заново усваивать тонкости. Но вскоре стало скучно, и интервью она отсиживала, слушая вполуха и участвуя вполсилы. Всякий раз, заходя на зацементированные дворовые участки этих дам, Ифемелу мечтала о пляжном песке под пальцами ног. Слуга или ребенок впускал ее внутрь, усаживал в гостиной, отделанной кожей и мрамором, напоминавшей чистый аэропорт в богатой стране. А затем появлялась мадам, добродушная и приветливая, предлагала питье, иногда — еду, а затем устраивалась на диване: разговаривать. Все эти мадам, которых Ифемелу интервьюировала, похвалялись своими владениями, тем, где побывали сами и куда съездили и что там насвершали их дети, а подытоживали всё Богом. «Благодарим Господа». «Это все дела Господни». «Бог крепок». Уходя, Ифемелу думала, что могла бы клепать такие материалы без всяких интервью.

Могла она писать и репортажи с событий, не посещая их. До чего расхожим в Лагосе было это слово, до чего любимым — событие. Смена торговой марки, модный показ, презентация музыкального альбома. Тетя Онену всегда настаивала, чтобы редактор был на событиях с фотографом.

— Умоляю, обязательно общайся, — приговаривала тетя Онену. — Если они еще не купили у нас рекламу, пусть начнут, если уже покупают — пусть берут больше!

Слово «общайся», наставляя Ифемелу, тетя Онену произносила очень подчеркнуто, словно, по ее мнению, этого-то Ифемелу толком делать не умела. Возможно, тетя Онену не ошибалась. На событиях, в залах, бурливших воздушными шариками, задрапированных по углам свитками шелковистой ткани, со стульями, укрытыми тюлем, и с толпой обслуги — лица, кричаще яркие от макияжа, — Ифемелу разговаривать с чужими людьми о «Зоэ» не любила. Она убивала время, перебрасываясь эсэмэсками с Раньинудо, или с Прийе, или с Земайе, скучала и ждала мига, когда не будет невежливым смыться. Всегда звучали две-три витиеватые речи, и все их, казалось, писал один и тот же многословный неискренний человек. Богатых и знаменитых благодарили за присутствие: «Хочется отдельно поблагодарить за присутствие среди нас бывшего губернатора…» Откупоривались бутылки, распечатывались пакеты с соком, возникали самосы и сате из курицы. Однажды на событии, куда она пришла с Земайе, — запуск новой торговой марки какого-то напитка — ей показалось, что мимо прошел Обинзе. Она обернулась. Это был не он, но запросто мог им оказаться. Она представила, как он посещает подобные мероприятия, в таких вот залах, с супругой. Раньинудо говорила, что его жену в студенческие поры выбрали самой красивой девушкой университета Лагоса, и в фантазии Ифемелу она выглядела, как Бианка Оно, образец красоты ее подростковых лет, с высокими скулами и миндалевидными очами. А когда Раньинудо назвала ее имя — Косисочукву, необычное, — Ифемелу представила, как мама Обинзе просит ее перевести его. Мысль о маме Обинзе и о том, как его жена выбирает, какой перевод лучше, «Воля Божья» или «Так Богу Угодно», отдавала предательством. Это воспоминание — о том, как мама Обинзе говорит Ифемелу «переведи», столько лет назад, — казалось теперь, после смерти этого человека, еще ценнее.

Уходя, Ифемелу заметила Дона.

— Ифемелу! — позвал он.

Она узнала его через мгновение. Раньинудо как-то раз вечером представила их друг другу, не один месяц назад, когда Дон заезжал домой к Раньинудо по дороге в клуб, облаченный во все теннисное белое, и Ифемелу почти сразу удалилась — предоставила их друг другу. В темно-синем костюме он смотрелся щеголевато, пронизанные сединой волосы глянцево блестели.

— Добрый вечер, — сказала она.

— Хорошо выглядите, очень хорошо, — сказал он, оглядывая ее коктейльное платье с глубоким вырезом.

— Спасибо.

— Обо мне не спрашиваете. — Будто у нее были на то причины. Он протянул ей свою визитку: — Позвоните мне, обязательно позвоните. Поговорим. Всего доброго.

Он ею не увлекся — может, самую малость; он просто был в Лагосе Большим Человеком, она — привлекательна и одинока, и по законам их вселенной он вынужден был попробовать, пусть и без огонька, пусть он уже встречается с ее подругой, и он считал по умолчанию, само собой, что она подруге не скажет. Ифемелу сунула визитку в сумочку, а дома порвала ее в клочки, понаблюдала сколько-то, как они плавают в унитазе, а затем смыла. Как ни странно, она на него рассердилась. Его действия говорили кое-что о дружбе между нею и Раньинудо, и это кое-что Ифемелу не нравилось. Она позвонила Раньинудо и уже собралась доложить о происшедшем, как Раньинудо выпалила:

— Ифем, мне так уныло. — И Ифемелу дальше просто слушала. Речь шла о Ндуди. — Он такой ребенок, — выкладывала Раньинудо. — Скажешь что-нибудь, что ему не по вкусу, он прекращает разговаривать и начинает напевать себе под нос. Серьезно, громко. С чего взрослый мужчина вел бы себя так незрело?

* * *

Утро понедельника. Ифемелу читала «Постбуржи», свой любимый американский блог. Земайе просматривала пачку глянцевых фотографий. Дорис таращилась в экран, вцепившись в кружку с надписью «Я ♥ Флорида». У нее на столе рядом с компьютером стояла жестянка с листовым чаем.

— Ифемелу, по-моему, эта статья слишком с подвыподвертом?

— Твой редакторский взгляд бесценен, — отозвалась Ифемелу.

— Что такое «с подвыподвертом»? Уж объясните некоторым из нас, кто не учился в Америке, — сказала Земайе.

Дорис пренебрегла ею совершенно:

— Мне просто не кажется, что тетя Онену разрешит нам такое?

— Убеди ее, ты же редактор, — сказала Ифемелу. — Нам надо раскачать этот журнал.

Дорис пожала плечами и встала.

— Обсудим это на планерке?

— Мне так сонно, — проговорила Земайе. — Пошлю-ка я Эстер сделать мне «нескафе», а не то на планерке засну.

— Растворимый кофе — это ужасно же? — сказала Дорис. — Как я рада, что не очень-то пью кофе, иначе померла б.

— Чем тебе «нескафе» не угодил? — спросила Земайе.

— Его и кофе не стоило называть? — ответила Дорис. — Он по ту сторону добра и зла.

Земайе зевнула и потянулась.

— А по мне — хорошо. Кофе есть кофе.

Погодя, когда они входили в кабинет к тете Онену, Дорис впереди, в синем сарафане-размахайке и в черных «мэри-джейнах» с квадратными каблуками, Земайе спросила у Ифемелу:

— Почему Дорис ходит на работу черт-те в чем? Она своими нарядами будто анекдоты травит.

Они уселись за овальный стол переговоров в просторном кабинете у тети Онену. Шиньон у той был длиннее и несообразнее предыдущего, высокий и уложенный спереди, с волнами волос, струящимися по спине. Она попивала из бутылки диетический спрайт и сообщила Дорис, что статья «Замуж за лучшего друга» ей удалась.

— Очень хорошо и вдохновляюще, — сказала тетя Онену.

— Ах, но, тетя Онену, женщины не должны выходить замуж за близких друзей, там же никакой химии секса, — возразила Земайе.

Тетя Онену бросила на Земайе взгляд, каким оделяют чокнутого студента, которого никто всерьез не воспринимает, а затем покопалась в своих бумажках и сказала, что статья Ифемелу о миссис Фунми Кинг ей не понравилась.

— Зачем ты написала «она никогда не смотрит на дворецкого, когда с ним разговаривает»? — спросила тетя Онену.

— Потому что она не смотрит, — ответила Ифемелу.

— Но получается, что она гадина, — сказала тетя Онену.

— Мне эта деталь показалась любопытной, — сказала Ифемелу.

— Согласна с тетей Онену, — вклинилась Дорис. — Любопытная она или нет, это же оценочно?

— Сама затея брать у кого-то интервью и писать подводку к нему — оценочна, — сказала Ифемелу. — Дело не в собеседуемом. Дело в том, что́ собеседующий о нем понял.

Тетя Онену покачала головой. Дорис покачала головой.

— Зачем нам так осторожничать? — спросила Ифемелу. Дорис ответила, фальшиво шутя:

— Это тебе не твой американский расовый блог, где ты всех провоцировала, Ифемелу. Это типа порядочный женский журнал?

— Именно! — поддержала ее тетя Онену.

— Но, тетя Онену, мы никогда не обставим «Стекло», если продолжим в том же духе, — сказала Ифемелу.

Тетя Онену вытаращила глаза.

— «Стекло» делает в точности то же, что и мы, — быстро проговорила Дорис.

Вошла Эстер и доложила, что приехала дочь тети Онену.

Эстер в своих черных туфлях на шпильках несколько покачивалась на ходу, и Ифемелу встревожилась, что секретарша сейчас рухнет и вывихнет лодыжку. Тем утром Эстер сообщила Ифемелу: «Тетенька, у вас прическа — джага-джага» — с эдакой печальной искренностью, — о твистах, которые Ифемелу считала обаятельными.

— Э, она уже здесь? — переспросила тетя Онену. — Девочки, завершайте без меня. Я еду с дочерью по магазинам, за платьем, а вечером у меня встреча с нашими распространителями.

Ифемелу устала, ей было скучно. Она вновь задумалась о собственном блоге. Телефон завибрировал, звонила Раньинудо, и хотя обычно Ифемелу ждала окончания планерки и перезванивала потом сама, но сегодня она сказала:

— Простите, этот звонок придется принять, международный, — и поспешила вон.

Раньинудо жаловалась на Дона:

— Он сказал, что я больше не та сладкая девочка, какой была когда-то. Что я изменилась. А я знаю, между прочим, что джип он купил и уже растаможил в порту, но теперь не хочет мне его отдавать.

«Сладкая девочка». Сладкая девочка означает, что Дон уже давно запихивает Раньинудо в удобную ему формочку — или что она позволяла ему так думать.

— А что Ндуди?

Раньинудо громко вздохнула.

— Мы с воскресенья не разговариваем. Сегодня он забывает мне позвонить. Завтра слишком занят. Ну, я ему и сказала, что это неприемлемо. Чего я одна должна напрягаться? Теперь вот дуется. Вообще не умеет первым разговор начать, как взрослый человек, — или согласиться, что в чем-то был не прав.

Позже, уже у них в кабинете, Эстер заглянула сказать, что к Земайе пришел какой-то мистер Толу.

— Это фотограф, с которым ты делала статью о портных? — спросила Дорис.

— Да. Он опоздал. Не первый день от моих звонков бегает, — сообщила Земайе.

Дорис сказала:

— Разберись с этим и обязательно добудь мне фотографии к завтрашнему утру? Мне нужно все подготовить к печати завтра до трех? Не хватало еще повторить задержку на печати, особенно теперь, раз «Стекло» печатается в Южной Африке?

— Ладно. — Земайе тряхнула мышкой. — Сервер сегодня такой медленный. Мне надо отправить эту штуку. Эстер, скажи ему, пусть подождет.

— Да, ма.

— Тебе получше, Эстер? — спросила Дорис.

— Да, ма, спасибо, ма. — Эстер изобразила книксен на йорубский манер. Она стояла у дверей, словно ожидая, пока ее отпустят, слушала разговоры. — Я принимаю лекарство от тифа.

— У тебя тиф? — спросила Ифемелу.

— А ты не заметила, как она выглядела в понедельник? Я ей дала денег и велела идти в больницу, а не в аптеку? — сказала Дорис.

Ифемелу пожалела, что не сама заметила, как Эстер худо.

— Прости, Эстер, — сказала Ифемелу.

— Спасибо, ма.

— Эстер, извини-о, — сказала Земайе. — Я видела ее тусклое лицо, но решила, что она просто постится. Сами знаете, она постится постоянно. Постится и постится, пока Бог не пошлет ей мужа.

Эстер хихикнула.

— Помню, случился у меня этот ужасный припадок тифа, в средних классах еще, — сказала Ифемелу. — Кошмар был, а выяснилось, что я принимала недостаточно сильный антибиотик. Что ты принимаешь, Эстер?

— Снадобье, ма.

— Какой они тебе дали антибиотик?

— Не знаю.

— Не знаешь название?

— Давайте я принесу, ма.

Эстер вернулась с прозрачными пакетиками пилюль, на которых инструкции были нацарапаны от руки синими чернилами, без всяких названий. «По две принимать утром и вечером». «По одной три раза в день».

— Нужно написать об этом, Дорис. Нам нужна колонка о здоровье с полезными практическими сведениями. Кто-то должен уведомить министра здравоохранения о том, что рядовые нигерийцы идут к врачу, а врач прописывает им безымянные лекарства. Они убить могут. Как понять, что ты уже приняла внутрь, а что не следует принимать, если ты уже пьешь какое-то лекарство?

— А, а, но это мелко: они так делают, чтобы ты больше ни у кого другого лекарства не покупал, — сказала Земайе. — А поддельные лекарства? Ты сходи на базар и глянь, чем они там торгуют.

— Ладно, давайте успокоимся? Чего сразу активизм включать? Мы тут не журналистскими расследованиями занимаемся? — сказала Дорис.

Ифемелу начала представлять себе свой новый блог: сине-белый дизайн, «шапка» — снимок Лагоса с воздуха. Ничего привычного — ни толпы желтых ржавых автобусов и ни затопленных трущоб оцинкованных хибар. Может, сгодится заброшенный дом напротив. Она сама сделает снимок — в призрачном свете раннего вечера, с надеждой поймать в кадр летящего самца павлина. Посты в блоге будут набраны простым читаемым шрифтом. Статья о здоровье — с историей Эстер, с фотографиями пакетиков безымянного снадобья. Посты о «Нигерполитене». Статья о моде — об одежде, которая женщинам по карману. Посты о людях, помогающих друг другу, но ничего общего с байками в «Зоэ», где вечно в героях какой-нибудь богатей, обнимающий детишек в доме малютки, а на заднем плане — мешки риса и жестянки порошкового молока.

— Но, Эстер, прекращай поститься-о, — говорила Земайе. — Вы же в курсе, что в некоторые месяцы Эстер всю свою зарплату отдает своей церкви, у них это называется «посеять зерно», а потом она приходит и просит у меня триста найр на общественный транспорт.

— Но, ма, это же малая помощь. Вам такое тоже по силам, — сказала Эстер с улыбкой.

— На прошлой неделе постилась с носовым платком, — продолжила Земайе. — Держала на столе весь день. Сказала, что у нее в церкви кого-то после поста с платочком повысили.

— Так вот чего у нее платок на столе лежит? — переспросила Ифемелу.

— Но, по-моему, чудеса стопроц бывают? Я знаю, что моя тетя вылечилась от рака в церкви? — сказала Дорис.

— Волшебным платочком, аби? — фыркнула Земайе.

— Вы не верите, ма? Но это же правда. — Эстер упивалась этим братаньем и возвращаться к себе за стол не спешила.

— Ты, значит, повышения хочешь, Эстер? Мое место, значит, желаешь занять? — спросила Земайе.

— Нет, ма! Нас всех повысят, во имя Иисуса! — воскликнула Эстер.

Все рассмеялись.

— Эстер говорила, какой в тебе дух, Ифемелу? — спросила Земайе, направляясь к двери. — Когда я тут начала работать, она все звала меня к себе в церковь, а потом однажды сказала, что грядет особая служба — для людей с духом соблазнительности. Таких, как я.

— А это типа совсем не притянуто за уши? — сказала Дорис и ухмыльнулась.

— А у меня какой дух, Эстер? — спросила Ифемелу.

Эстер покачала головой, улыбаясь, и ушла из кабинета.

Ифемелу повернулась к компьютеру. Ей только что пришло в голову название блога. «Маленькие воздаяния Лагоса».

— Интересно, с кем встречается Земайе? — сказала Дорис.

— Мне она говорила, что у нее нет бойфренда.

— А ты машину ее видела? У нее зарплаты не хватит, чтобы фару от такой машины купить? И семья у нее типа не богатая, ничего такого. Я с ней работаю почти год уже и не знаю, чем она типа на самом деле занимается?

— Может, приходит домой, переодевается и по ночам становится вооруженным грабителем, — предположила Ифемелу.

— Ну типа, — сказала Дорис.

— Надо сделать статью о церквях, — сказала Ифемелу. — О таких вот, как у Эстер.

— Это для «Зоэ» неформат?

— Какой смысл в том, что тетя Онену хочет делать по три материала об этих скучных тетках, которые ничего не добились, и сказать им тоже нечего. Или о девушках с нулем таланта, которые решили, что они модельеры.

— Ты же знаешь, что они платят тете Онену, да? — спросила Дорис.

— Они ей платят? — Ифемелу уставилась на нее. — Нет, я не знала. И тебе известно, что я этого не знала.

— Ну и вот. В основном. Много чего такого надо понимать о том, как и что в этой стране делается?

Ифемелу встала и собрала вещи.

— В упор не понимаю, какова твоя позиция — и есть ли она у тебя вообще.

— А ты вся такая категоричная сучка? — рявкнула Дорис, выпучив глаза. Ифемелу, встревоженная внезапностью этой перемены, подумала, что Дорис под этой своей тягой к ретро — из тех женщин, которые способны преображаться, если их подначить, готовы срывать с себя одежды и драться на улице.

— Сидит тут вся из себя и всех судит, — продолжила Дорис. — Ты кто такая вообще? Почему ты решила, что этот журнал должен быть как ты? Он не твой. Тетя Онену говорила тебе, каким она видит свой журнал, и ты либо делаешь, либо не надо тебе тут работать?

— Тебе не помешал бы увлажнитель — и хватит уже пугать людей этой своей мерзкой красной помадой, — проговорила Ифемелу. — Начни жить уже, брось думать, что если подмазываться к тете Онену и помогать ей издавать этот кошмарный журнал, тебе откроются все двери, — не откроются они.

Она ушла из кабинета, чувствуя себя хабалкой, за случившееся ей было стыдно. Возможно, это знак, что пора увольняться и заводить свой блог.

Когда Ифемелу уже выходила из редакции, Эстер сказала — серьезно и тихо:

— Ма? Кажется, у вас дух отпугивания мужей. Вы слишком жесткая, ма, мужа вы не найдете. Но мой пастор в силах сокрушить этот дух.

 

Глава 50

Дике посещал психотерапевта трижды в неделю. Ифемелу звонила ему через день, и иногда он рассказывал об этих встречах, а иногда нет, но всегда хотел послушать про ее новую жизнь. Она рассказала ему о своей квартире, о том, что у нее есть шофер, который возит ее на работу, как она общается со старыми друзьями, а по воскресеньям водит машину сама, потому что на дорогах пусто: Лагос в эти дни делался более мягкой версией себя самого, и люди, облаченные в яркие наряды — для церкви, — смотрелись издали как цветы на ветру.

— Тебе бы Лагос понравился, по-моему, — сказала она, и он на удивление пылко спросил:

— Можно мне в гости, куз?

Тетя Уджу поначалу противилась:

— Лагос? Там безопасно? Ты же знаешь, через что он прошел. Вряд ли он выдержит.

— Но он сам попросился, тетя.

— Он попросился приехать? С каких пор ему виднее, что для него хорошо? Не он ли сам желал сделать меня бездетной?

Но тетя Уджу купила Дике билет — и вот они уже в машине, ползут в кошмарной пробке на Ошоди, Дике ошарашенно пялится в окно.

— О боже, куз, я никогда не видел столько черных в одном месте!

Они остановились у какой-то забегаловки, Дике заказал себе гамбургер.

— Это конина? Потому что это не гамбургер. — Дальше он ел только джоллоф и жареные бананы.

Его прибытие оказалось вовремя: он прилетел на следующий день после того, как она запустила свой блог, и через неделю после ее увольнения. Тетя Онену вроде и не удивилась ее отставке — и не попыталась Ифемелу удержать.

— Иди сюда, давай обнимемся, дорогая моя, — вот и все, что она сказала, бессмысленно улыбаясь, и гордость Ифемелу сникла. Однако жизнерадостные надежды на «Маленькие воздаяния Лагоса» с «шапкой» из мечтательной фотографии заброшенного колониального дома переполняли Ифемелу. Первый пост она посвятила краткому интервью с Прийе, украсила его фотографиями со свадеб, которые Прийе устраивала. Ифемелу считала, что декор по большей части суетлив и избыточен, однако пост осыпали воодушевленными комментариями — особенно за декор. «Фантастические убранства». «Мадам Прийе, надеюсь, вы и мою свадьбу обслужите». «Отличная работа, только в путь». Земайе написала — под псевдонимом — материал о языке тела и о сексе: «Как определить, занимаются ли двое кое-чем, по тому, как они ведут себя, когда вместе?» У этой статьи тоже было много комментариев. Но больше всего откликов вызвал пока пост Ифемелу о клубе «Нигерполитен».

Лагос никогда не был, никогда не будет и никогда не стремился быть похожим на Нью-Йорк — или на что угодно еще. Лагос всегда был бесспорно самим собой, но на встречах клуба «Интерполитен» вы бы так не подумали: это компания молодых вернувшихся, собирается еженедельно — поныть о том, до чего во многом Лагос не похож на Нью-Йорк, будто он хоть когда-нибудь был к этому близок. Полное разоблачение: я — одна из них. Большинство из нас вернулось в Нигерию зарабатывать деньги, начинать свое дело, добывать государственные контракты и связи. Кто-то приехал с грезами по карманам и с жаждой сменить страну, но мы все время тратим на то, чтобы жаловаться на Нигерию, и пусть наши жалобы небеспочвенны, я представляю себя сторонним человеком, какой мог бы сказать: катитесь туда, откуда приехали! Если ваш повар не умеет готовить безупречный панини, это не потому, что повар — дурак. Это потому, что Нигерия — не нация, питающаяся сэндвичами, а его последний ога не ел по вечерам хлеб. Вашего повара нужно научить, ему нужно попрактиковаться. И Нигерия — не страна, где у людей пищевые аллергии, не страна разборчивых едоков, для которых пища — это различение и раздельность. Это народ, который ест говядину, курицу, коровью шкуру и потроха, а также сушеную рыбу в одном супе, это называется мешанина, и потому угомонитесь уже и осознайте, что и жизнь здесь ровно такая — мешанина.

Первый комментатор написал: «Во чушь. Кому какое дело?» Второй: «Слава богу, хоть кто-то пишет об этом. На ва от высокомерия нигерийских возвращенцев. Моя двоюродная вернулась после шести лет в Америке и давеча утром поехала со мной в садик при Унилаге, где я свою племянницу оставляю, и у ворот увидела студентов, которые стояли в очереди на автобус, и говорит: “Ух ты, люди тут и впрямь в очередях стоят!”» Еще один комментарий из первых: «Почему у нигерийцев, обучающихся за рубежом, есть выбор, куда распределиться на гражданскую службу? Нигерийцев, обучающихся в Нигерии, распределяют случайным образом — почему тогда с нигерийцами, обучавшимися за рубежом, не обходятся так же?» Этот комментарий привлек больше откликов, чем сам пост. На шестой день блог посетила тысяча уникальных пользователей.

Ифемелу модерировала комментарии, удаляла любые непристойности, млела от задора происходящего, от ощущения, что она сама — на переднем крае чего-то животрепещущего. Сочинила длинный пост о дорогих стилях жизни некоторых лагосских девушек, и через день после того, как пост появился, ей позвонила взбешенная Раньинудо, тяжко пыхтя в трубку:

— Ифем, как ты можешь такое себе позволять? Всякий, кто со мной знаком, поймет, что это обо мне!

— Это неправда, Раньи. Твоя история — общее место.

— Ты что говоришь? Это же совершенно очевидно обо мне! Ты глянь! — Раньинудо примолкла, а затем принялась читать вслух.

В Лагосе много молодых женщин с неведомыми Источниками Дохода. они живут не по собственным средствам. В Европу они летают только бизнес-классом, но их работа позволила бы им лишь обычный авиабилет. одна такая женщина — моя подруга, красивая, талантливая, работает в рекламе. она живет на острове и встречается с Большим человеком-банкиром. я беспокоюсь, что рано или поздно она кончит, как многие лагосские женщины, определяющие свою жизнь мужчинами, с которыми им никогда по-настоящему не быть, изувеченные этой культурой зависимости, с отчаянием в глазах и с дизайнерскими сумочками на запястьях.

— Раньи, честно, никто не узнает, что это ты. Все комментарии пока — от тех, кто пишет, что видит в этом себя. Столько женщин растворяется в подобных отношениях. Когда писала, я в первую очередь имела в виду тетю Уджу и Генерала. Те отношения ее раздавили. Из-за Генерала она стала другим человеком, разучилась делать что бы то ни было сама, а когда его не стало, она потеряла себя.

— А ты кто такая, чтобы судить? Чем это отличается от тебя и твоего богатого белого в Америке? Получила бы ты штатовское гражданство, если б не он? Как ты работу в Америке нашла? Давай прекращай эту ерунду. Перестань заноситься!

Раньинудо бросила трубку. Ифемелу, потрясенная, долго смотрела на безмолвный аппарат. А затем удалила пост и поехала к Раньинудо.

— Раньи, прости меня. Пожалуйста, не сердись, — сказала она. Раньинудо уставилась на нее. — Ты права, — продолжила Ифемелу. — Судить — легко. Но я не имела в виду ничего личного — и писала не из плохих побуждений. Пожалуйста, бико. Я больше никогда вот так не нарушу твоих границ.

Раньинудо покачала головой.

— Ифемелунамма, твоя беда — эмоциональная фрустрация. Найди уже Обинзе, умоляю.

Ифемелу рассмеялась. Это последнее, что она ожидала услышать.

— Мне сначала похудеть надо, — сказала она.

— Ты просто трусишь.

До отъезда Ифемелу они просидели на диване, попивая солод, и посмотрели последние новости о знаменитостях по «Е!».

* * *

Дике вызвался модерировать комментарии в блоге, и Ифемелу смогла отдохнуть.

— О боже, куз, люди принимают это все близко к сердцу! — говорил он. Иногда, читая комментарии, смеялся вслух. Бывало, спрашивал, что означает то или иное незнакомое выражение. «Что такое “свети глазом”?» Когда первый раз после его приезда отрубилось электричество, жужжание, тарахтение и писк ее ИБП напугали Дике.

— О господи, это типа пожарная сигнализация? — спросил он.

— Нет, это такая штука, которая предохраняет мой телевизор, чтобы он от этих шизанутых отключений электричества не испортился.

— Вот это ошизеть, — сказал Дике, но всего через несколько дней уже сам ходил включать генератор, когда отрубали свет. Раньинудо привела своих двоюродных познакомиться — девчонки были примерно возраста Дике, джинсы в обтяжку висели на тощих бедрах, нарождающиеся груди прорисовывались сквозь тугие футболки.

— Дике, женись давай на одной из них-о, — сказала Раньинудо. — Нам нужны красивые дети в семье.

— Раньи! — оборвала ее одна из кузин, застеснявшись и пряча робость. Дике им понравился. С ним это было просто — при его-то обаянии, юморе и уязвимости, так явно видневшейся в глубине. Он выложил в «Фейсбук» снимок, который сделала Ифемелу, — у нее на веранде, с двоюродными сестрами Раньинудо, — и подписал: «Никакие львы меня пока не съели, чуваки».

— Жалко, что я не говорю на игбо, — сказал он ей, после того как провел вечер с ее родителями.

— Зато ты прекрасно понимаешь, — сказала она.

— Ну вот жалко, что не разговариваю.

— Можешь выучиться, — сказала она и внезапно сочла себя навязчивой, не понимая, насколько это действительно важно для него, вспоминая его на диване в цоколе, всего в поту. Задумалась, стоит ли продолжать.

— Да, наверное, — сказал он и пожал плечами, словно говоря, что теперь уж поздно.

За несколько дней до отъезда он спросил у нее:

— Каким на самом деле был мой отец?

— Он тебя любил.

— Он тебе нравился?

Врать ему она не хотела.

— Не знаю. Он был Большим Человеком в военном правительстве, а такое действует на людей и на то, как они обращаются с другими. Я беспокоилась за твою маму — считала, что она заслуживает лучшего. Но она его любила, по-настоящему, а он любил ее. Он тебя на руках носил с такой нежностью.

— У меня в голове не помещается, как мама могла так долго от меня скрывать, что была его любовницей.

— Она тебя оберегала, — сказала Ифемелу.

— А можно посмотреть тот дом в «Дельфине»?

— Да.

Она отвезла его к дому в «Дельфине» и оторопела от того, в каком он ужасном упадке. Краска на зданиях облупилась, улицы все в рытвинах, целый квартал сдался запустению.

— Тут было гораздо приятнее, — сказала она Дике. Он стоял и смотрел на дом, пока привратник не спросил: «Да? Что такое?» — и они сели в машину.

— Можно я поведу, куз? — попросил он.

— Точно?

Дике кивнул. Ифемелу выбралась с водительского сиденья, обошла машину и села на пассажирское. Он довез их до дома, лишь слегка помедлив, когда выезжал на Осборн-роуд, а затем влился в поток с большей уверенностью. Она понимала: это что-то значит для него, но что — не могла сказать. В тот вечер, когда опять отключили свет, генератор не пожелал работать, Ифемелу заподозрила, что ее шоферу Айо продали дизель, разбавленный керосином. Дике жаловался на жару, на кусачих комаров. Она открыла окна, заставила его снять рубашку, они легли на кровати рядом и стали болтать, бессвязно, она протянула руку, потрогала ему лоб — и оставила ладонь там, пока не услышала тихое ровное дыхание его сна.

Утром небо затянуло грифельно-серыми тучами, воздух загустел от надвигавшегося дождя. Где-то рядом заверещала стайка птиц и улетела прочь. Пойдет дождь — море, плещущее с неба, картинка спутникового телевидения станет зернистой, мобильная связь захлебнется, дороги затопит, потоки машин завяжутся в узел. Они с Дике стояли на веранде, и первые капли посыпались на землю.

— Мне тут вроде бы нравится, — сказал он ей.

Ей хотелось отозваться: «Можешь жить здесь со мной. Здесь есть хорошие частные вузы, сможешь учиться», но промолчала.

Ифемелу отвезла его в аэропорт и смотрела, пока он не прошел паспортный контроль, не помахал ей и не исчез за углом. Вернувшись домой, расхаживая между спальней, гостиной, верандой и обратно, она слушала свои гулкие шаги. Раньинудо скажет ей потом:

— Не понимаю, как такой славный мальчик мог захотеть с собой покончить. Мальчик, живущий в Америке, у которого все есть. Как мог? Это очень иностранное поведение.

— Иностранное поведение? Что ты за херню несешь? Иностранное поведение! Ты читала «И пришло разрушение»? — спросила Ифемелу, жалея, что рассказала Раньинудо про Дике. Сердилась она на Раньинудо сильнее, чем когда бы то ни было, и все же понимала, что Раньинудо желает добра и говорит то, что сказали бы многие другие нигерийцы, и именно поэтому она тут никому ничего о попытке самоубийства Дике и не рассказывала.

 

Глава 51

Впервые явившись в банк, она прошла мимо вооруженной охраны в ужасе, приблизилась к пищавшей двери, за нею оказалась в закутке, закрытом со всех сторон, душном, как стоячий гроб, но тут огонек сменился на зеленый. У банков всегда была такая чрезмерная охрана? До отъезда из Америки она переслала сколько-то денег в Нигерию, и Банк Америки заставил ее пообщаться с тремя разными людьми, и каждый сообщал ей, что Нигерия — страна высоких рисков: если что-то случится с ее деньгами, они не понесут никакой ответственности. Поняла ли она? Последняя женщина, с которой Ифемелу поговорила, повторила сказанное дважды: «Мэм, простите, я вас не расслышала. Мне нужно убедиться, что вы понимаете, что Нигерия — страна высоких рисков». «Я понимаю!» — прокричала в ответ Ифемелу. Они зачитывали ей пункт за пунктом, и она уже начала бояться за свои деньги, за то, как они просочатся по воздуху в Нигерию, но еще больше испугалась, когда пришла в банк и увидела лютые гроздья охранников на входе. Впрочем, деньги оказались у нее на счете в целости и сохранности. Но когда входила в банк, она увидела Обинзе — в отделе обслуживания клиентов. Он стоял спиной к ней, и она знала — по росту и очертаниям его головы, — что это он. Она замерла, страдая от напряжения, и понадеялась, что он не обернется сразу, успеть бы угомонить нервы. И тут он обернулся — и оказался не Обинзе. Горло ей сдавило. Голова набита призраками. Вернувшись в машину, она включила кондиционер и решила позвонить, освободиться от привидений. Гудки все шли и шли. Он теперь Большой Человек, не будет же он, само собой, принимать звонки с неизвестных номеров. Она отправила СМС: «Потолок, это я». Телефон у нее ожил почти тут же.

— Алло? Ифем? — Как же долго не слышала она этот голос, и звучал он и иначе, и как прежде.

— Потолок! Ты как?

— Ты вернулась.

— Да. — Руки у нее тряслись. Надо было сначала послать письмо. Ей следует трепаться, спрашивать о жене и ребенке, сказать ему, что вернулась она вообще-то не насовсем.

— Ну, — сказал Обинзе, растягивая это слово. — Как ты? Где ты? Когда тебя можно увидеть?

— Может, сейчас? — Бесшабашность, частенько вылезавшая, когда она нервничала, выпихнула наружу эти слова, но, может, лучше увидеться с ним немедленно — и дело с концом. Она спохватилась, что не принарядилась — в свое платье с запа́хом, например, оно стройнит, — но юбка до колен тоже неплохо, высокие каблуки всегда придавали уверенности, а афро, к счастью, еще не успело съежиться от влажности.

На том конце возникла пауза — он медлил? — из-за которой Ифемелу пожалела о своей поспешности.

— Я вообще-то немножко опаздываю на встречу, — добавила она быстро. — Но хотела поздороваться, можем встретиться на днях…

— Ифем, где ты?

Она сказала ему, что собирается в «Джаз-Берлогу» за книгой и окажется там через несколько минут. Через полчаса она стояла у книжного магазина, к обочине подкатил черный «рейндж-ровер», задняя дверца открылась, и вышел Обинзе.

* * *

Был этот миг, купол синего неба, промедление неподвижности, когда ни один из них не знал, что делать, он шел к ней, она стояла, щурясь, и вот уж он рядом, они обнялись. Она хлопнула его по спине, раз, другой, чтобы вышло братское объятие, платоническое, безопасное братское объятие, но он прижал ее к себе чуть заметно теснее и удержал на мгновение дольше, словно говоря, что сам он обнимает ее не по-братски.

— Обинзе Мадуевеси! Сколько лет! Вы гляньте, совсем не изменился! — Она робела, а незнакомая визгливость в голосе раздражала ее. Он смотрел на нее открыто, беззастенчиво, а она не выдерживала его взгляда. Пальцы у нее тряслись сами собою, что и так уже было скверно, а тут еще и смотреть ему в глаза, и вот оба они стояли на горячем солнце, в клубах выхлопа с Аволово-роуд.

— Рад тебя видеть, Ифем, — сказал он. Был спокоен. Она забыла, до чего спокойный он человек. И все же был в нем след подростковой истории — человека, не лезшего из кожи вон, с которым желали быть девчонки, а мальчишки желали быть как он.

— Ты лысый, — сказала она.

Он рассмеялся и потрогал свою голову.

— Да. Преимущественно по собственному выбору.

Он раздался — из тощего мальчика их университетских дней в мужчину плотнее, мускулистее и — может, оттого, что раздался, — показался ей ниже ростом, чем она запомнила. На каблуках она была вроде бы выше его. Она не забыла, а лишь вспомнила заново, до чего сдержанны его манеры — простые темные джинсы, кожаные туфли без шнурков, то, как он вошел в книжный магазин без нужды в нем царить.

— Давай присядем, — сказал он.

В магазине было сумрачно и прохладно, пространство угрюмо и пестро, книги, диски, журналы на низких стеллажах. У входа стоял какой-то мужчина, кивнул им, приглашая внутрь, а сам поправил на голове большие наушники. Они сели друг напротив друга в крошечном кафе на задах и заказали фруктовый сок. Обинзе выложил две телефонные трубки на стол; они то и дело светились, звоня в беззвучном режиме, он посматривал на них и отводил взгляд. В спортзал он ходил, это было видно по упругости груди, которую облегала рубашка с карманами.

— Ты уже сколько-то здесь, — сказал он. Вновь разглядывал ее, и она вспомнила, как часто ощущала, будто он читает ее мысли, понимает о ней то, что она, возможно, не осознает.

— Да, — отозвалась она.

— Что же ты собиралась купить?

— Что?

— Ты хотела купить книгу.

— Вообще-то я просто решила тут с тобой увидеться. Подумала, что если эту встречу мне бы захотелось запомнить, то я бы желала запомнить ее в «Джаз-Берлоге».

— «Я бы желала запомнить ее в “Джаз-Берлоге”», — повторил он, улыбаясь, словно лишь Ифемелу могла предложить такое объяснение. — Ты не перестала быть честной, Ифем. Слава богу.

— Мне уже кажется, что я захочу это запомнить. — Нервозность таяла: они проскочили неизбежные мгновения неловкости.

— Тебе сейчас надо куда-нибудь? — спросил он. — Можешь побыть недолго?

— Могу.

Он выключил оба телефона. Значимый жест — в городе вроде Лагоса, для такого, как он, человека: ей посвящали все внимание.

— Как Дике? Как тетя Уджу?

— Хорошо. С Дике уже все в порядке. Он тут приезжал ко мне. Совсем недавно улетел.

Официантка подала высокие стаканы с мангово-апельсиновым соком.

— Что тебя удивило сильнее всего, когда ты вернулась? — спросил он.

— Все, честно говоря. Я уж задумалась, не со мной ли что-то не так.

— О, это нормально, — сказал он, и она вспомнила, как он всегда спешил успокоить ее, воодушевить. — Я уезжал на гораздо меньший срок, ясное дело, но очень удивился, когда вернулся. Думал, что все должно было дождаться меня, — но нет.

— Я и забыла, что Лагос такой дорогой. С ума сойти, сколько тратят нигерийские богачи.

— Большинство из них — воры или попрошайки.

Она рассмеялась.

— Воры или попрошайки.

— Так и есть. И они не только хотят много тратить — они собираются много тратить и впредь. Познакомился я тут с одним парнем на днях, он мне рассказывал, как начинал свое дело, спутниковые тарелки, двадцать лет назад. Тогда оно в стране было в новинку, он ввозил такое, о чем большинство людей ничего не знало. Составил бизнес-план и вышел на рынок с хорошей ценой, какая дала бы ему хорошую прибыль. Его друг, который уже вел дела и собирался вложиться в эти тарелки, глянул на цены и попросил задрать их вдвое. Иначе, говорит, нигерийские богачи не купят. Подняли они цены вдвое — и сработало.

— Чума, — сказала она. — Может, всегда так было, а мы не знали, потому что неоткуда было узнать. Все равно что смотреть на взрослую Нигерию, о которой нам ничего не было известно.

— Да. — Ему понравилось, что она сказала «нам», она это заметила — и порадовалась, что это «нам» выскользнуло так легко.

— До чего же это город сделок, — сказала она. — Угнетающе. Даже отношения и те все сплошь сделки.

— Некоторые.

— Да, некоторые, — согласилась она. Они говорили друг другу то, что пока не в силах были произнести. Из-за того, как опять просочилась в пальцы нервозность, она взялась шутить. — И есть некоторая напыщенность в наших разговорах, я ее позабыла. По-настоящему ощутила, что вернулась домой, когда начала изъясняться напыщенно!

Обинзе рассмеялся. Ей понравился этот тихий смех.

— Когда я вернулся, меня потрясло, до чего быстро мои друзья все разжирели, отрастили себе пивные брюхи. Думал: что происходит? А потом понял: они же новый средний класс, созданный нашей демократией. У них есть работа, которая позволяет им пить гораздо больше пива и есть в ресторанах, а ты понимаешь, что питаться в ресторанах — это курица с картошкой, вот они и разжирели.

Желудок у Ифемелу свело.

— Ну, если приглядишься — увидишь, что так не только с твоими друзьями.

— Ой, нет, Ифем, ты не жирная. Это все твоя американскость. Те, кого американцы считают жирными, могут быть вполне нормой. Видала б ты моих ребят — поняла бы, о чем я. Помнишь Уче Окойе? Эвена Оквудибу? Они даже рубашки на себе застегнуть не способны. — Обинзе помолчал. — Ты набрала немного, и тебе это идет. И мака.

Она засмущалась — приятно, — услышав, как он говорит ей, что она красивая.

— Ты, помнится, подначивал меня, что у меня нет задницы, — сказала она.

— Забираю свои слова обратно. В дверях я тебя вперед пропустил не просто так.

Они посмеялись, а когда смех затих, помолчали, улыбаясь друг другу в странной этой близости. Она вспомнила, как вставала голая с его матраса на полу в Нсукке, как он смотрел на нее снизу вверх и говорил: «Тряхнуть бы, да нечем», — и она игриво пинала его в голень. Ясность этого воспоминания, последовавший за ним внезапный удар томления лишили ее устойчивости.

— Но вернемся к удивлениям, Потолок, — сказала она. — Вы только посмотрите на него. Большой Человек с «рейнджровером». Деньги, похоже, и впрямь все изменили.

— Да, видимо.

— Ой, ладно тебе, — сказала она. — Как?

— Люди обращаются с тобой иначе. И речь не только о посторонних. Друзья тоже. Даже моя двоюродная сестра Ннеома. Внезапно возникает весь этот подхалимаж, потому что люди считают, что ты на него рассчитываешь, — вся эта преувеличенная любезность, преувеличенные восхваления, даже преувеличенное почтение, какого совсем не заслужил, и все это такое подложное и пошлое — как чрезмерно изукрашенная картина, но иногда сам начинаешь немножко верить в это — и, бывает, видишь себя несколько иначе. Однажды ездил на свадьбу в родной город, и тамада ударился в дурацкое воспевание меня, когда я появился, и тут я понял, что двигаюсь иначе. Я не хотел — но вот же.

— Типа вразвалочку? — подначила она. — Покажи-ка!

— Сначала воспой меня. — Он отхлебнул из стакана. — Нигерийцы умеют быть очень раболепными. Мы — люди уверенные, но очень раболепные. Нам нетрудно быть неискренними.

— У нас есть уверенность, но нет достоинства.

— Да. — Он глянул на нее, в глазах — узнавание. — А если все время получать этот избыточный подхалимаж, делаешься параноиком. Уж и не знаешь, честно ли хоть что-то, правда ли. И тогда люди вокруг становятся параноиками — но по-другому. Мои родственники постоянно говорят: выбирай места, где ешь. Даже в Лагосе друзья предупреждают меня, дескать, смотри, что ешь. Не ешь в доме у женщины, она тебе что-нибудь подсыплет в пищу.

— А ты?

— Я — что?

— Смотришь, что ешь?

— Не у тебя в доме. — Пауза. Он открыто заигрывал, а она не очень понимала, как отозваться. — Но нет, — продолжил он. — Предпочитаю думать, что, если захочу у кого-то в доме поесть, такому человеку и в голову не придет подбрасывать мне джаз в пищу.

— Безысходное это все какое-то.

— Я вот что понял, среди прочего: в этой стране менталитет нехватки. Нам мерещится, что даже того, чего в достатке, не хватает. А от этого во всех укореняется безысходность. Даже у богатых.

— У богатых, как ты, — съязвила она.

Он примолк. Он часто делал паузу, перед тем как заговорить. Ей это казалось упоительным: он словно так глубоко чтил своего собеседника, что желал выстроить слова в наилучшем порядке.

— Мне нравится думать, что во мне этой безысходности нет. Иногда кажется, что деньги, которые у меня есть, — не мои на самом деле, просто я их стерегу для кого-то, временно. После того как купил недвижимость в Дубае — первую за пределами Нигерии, — чуть не забоялся, рассказал про это Оквудибе, а он мне: ты ненормальный, перестань вести себя, будто жизнь — один из прочитанных тобой романов. Его так впечатлили мои владения, а я при этом почувствовал, что жизнь покрылась слоями притворства, и сделался сентиментален к прошлому. Взялся вспоминать о временах, когда жил с Оквудибой в его первой крошечной квартирке в Сурулере, как мы грели утюг на плите, когда НЭК вырубала свет. И как его сосед снизу вопил «Слава Господу!», когда электричество включалось, и как даже для меня было в этом что-то прекрасное — когда снова давали свет: это не в твоей власти, поскольку генератора нету. Но романтика эта глупая, потому что, само собой, возвращаться к той жизни я не хочу.

Она отвела взгляд, забеспокоившись, что наплыв чувств, возникший в ней, пока он говорил, проявится у нее на лице.

— Конечно, нет. Ты свою жизнь любишь, — сказала она.

— Я свою жизнь живу.

— Экие мы загадочные.

— Ну а ты как, знаменитый блогер на расовые темы, стипендиатка Принстона, что в тебе поменялось? — спросил он, улыбаясь, и склонился к ней, упершись локтями в стол.

— Еще студенткой сидела я с детьми и однажды услышала, как говорю ребенку, с которым нянчилась: «Вот же ты молоток!» Бывает вообще что-то более американское, чем это слово?

Обинзе расхохотался.

— Вот тут-то я и подумала: да, кажется, немножко изменилась, — сказала она.

— У тебя нет американского акцента.

— Я приложила усилия, чтоб не было.

— Архивы твоего блога меня изумили. Совсем на тебя не похоже.

— Мне правда не кажется, что я сильно изменилась, впрочем.

— Ой ты изменилась, — сказал он с однозначностью, которая ей инстинктивно не понравилась.

— В чем?

— Не знаю. Осознаешь себя лучше. Может, стала настороженнее.

— Говоришь как разочарованный дядюшка.

— Нет. — Еще одна его пауза, но на этот раз он, похоже, сдерживался. — Но за твой блог мне было еще и гордо. Я подумал: она уехала, она заматерела, она победила.

И вновь Ифемелу смутилась.

— Насчет побед не знаю.

— У тебя и вкусы поменялись, — сказал он.

— В смысле?

— Ты домашнее мясо себе сама в Америке солила?

— Что?

— Я читал статью о новом поветрии у американских высших слоев общества. Люди, мол, желают пить молоко прямиком из-под коровы, всякое такое. Думал, может, ты тоже увлеклась — у тебя вон цветок в волосах.

Она прыснула.

— Ну правда, расскажи, в чем ты стала другой? — Тон у него был игривый, и все же она слегка напряглась: вопрос показался слишком близким к ее уязвимой, мягкой сердцевине. И она ответила как ни в чем не бывало:

— Во вкусах, видимо. С ума сойти, сколько всего мне теперь кажется уродливым. На дух не выношу большинство домов в этом городе. Я теперь человек, который научился восхищаться оголенными деревянными балками. — Она закатила глаза, а он улыбнулся ее самоуничижению; эту улыбку она приняла за награду, которую хотела заслуживать еще и еще. — Это на самом деле своего рода снобизм, — добавила она.

— Это снобизм, не своего рода, — сказал он. — Я когда-то так относился к книгам. Втихаря чувствуя, что мой вкус круче.

— Беда в том, что у меня — не всегда втихаря.

Он рассмеялся.

— Знаем-знаем.

— Ты сказал «когда-то». А что случилось?

— Случилось то, что я вырос.

— Ай, — проговорила она.

Он не отозвался; слегка сардонический взлет бровей сообщил, что и ей тоже пора вырасти.

— Что ты теперь читаешь? — спросила она. — Уверена, ты прочел все изданные американские романы до единого.

— Читаю гораздо больше публицистики, истории и биографий. Обо всем, не только об Америке.

— Ты что же, разлюбил ее?

— Я осознал, что могу купить Америку, и она утратила блеск. Когда у меня ничего, кроме страсти к Америке, не было, мне не давали визу, а с моим счетом в банке получить визу оказалось просто. Я несколько раз слетал. Хотел купить недвижимость в Майами.

Ее это ужалило: он был в Америке, а она об этом не знала.

— И как же она тебе пришлась в итоге, страна твоей мечты?

— Помню, когда ты первый раз побывала на Манхэттене и написала мне: «Чудесно, однако не рай». Подумал об этом, когда впервые проехался по Манхэттену на такси.

Она тоже вспомнила, как писала это, незадолго до того как прервала с ним связь, до того как оттолкнула его за много-много стен.

— Лучше всего в Америке то, что она предоставляет тебе пространство. Это мне нравится. Мне нравится, что ты ведешься на мечту, это ложь, но ты на нее ведешься, и это главное.

Он глянул к себе в стакан, ее философствования его не увлекли, и она задумалась, не уловила ли в его глазах обиду, не вспоминал ли и он, как она его полностью оттолкнула. Когда он спросил:

— Ты все еще дружишь со старыми друзьями? — она решила, что это вопрос о том, кого еще она оттолкнула за все эти годы. Что лучше — заикнуться об этом самой или дождаться его? Она сама должна, это ее долг перед ним, но бессловесный страх захватил ее — страх сломать хрупкое.

— С Раньинудо, да. И с Прийе. Остальные — люди, которые когда-то были мне друзьями. Вроде как у тебя с Эменике. Знаешь, я читала твои письма и не удивлялась, что Эменике оказался вот таким. В нем всегда что-то похожее было.

Он покачал головой и допил; соломинку он отложил давно и потягивал сок прямо из стакана.

— Как-то раз, еще в Лондоне, он насмехался над каким-то парнем, нигерийцем, с которым работал, — тот не знал, как произносится F-e-a-t-h-e-r-s-t-o-n-e-h-a-u-g-h. Эменике произносил по буквам, как тот парень, а это, очевидно, неправильно, — и не говорил, как надо. Я тоже не знал, как оно произносится, и Эменике знал, что я не знаю, и было несколько мерзких минут, когда он делал вид, что мы оба над тем парнем смеемся. А на самом деле, конечно, нет. Он смеялся и надо мной. Помню, в тот миг я осознал, что другом он мне никогда не был.

— Говнюк он, — сказала она.

— Говнюк. Очень американское слово.

— Да?

Он приподнял брови: незачем говорить очевидное.

— После того как меня выслали, Эменике вообще на связь не выходил. А тут вот в прошлом году, когда ему кто-то донес, что я теперь в игре, он принялся мне названивать. — Обинзе сказал «в игре» тоном, пропитанным издевкой. — Все спрашивал, нет ли каких дел, которые мы можем вместе провернуть, — всякую такую чушь. И однажды я ему сказал, что его высокомерие нравилось мне больше, и он с тех пор не звонит.

— А что Кайоде?

— Мы на связи. У него ребенок от американки. — Обинзе глянул на часы и собрал телефоны: — Ужас как не хочется, но мне пора.

— Да, мне тоже. — Она хотела продлить этот миг — посидеть еще среди аромата книг, еще и еще открыть Обинзе заново. Прежде чем рассесться по своим машинам, они обнялись, бормоча: «Как здорово тебя увидеть», и она вообразила, как за ними с интересом наблюдают его и ее шоферы.

— Я тебе завтра позвоню, — сказал он, но не успела она сесть в машину, как телефон у нее запищал эсэмэской — от него: «У тебя завтра есть время пообедать?»

Время у нее было. Речь шла о субботе, и ей следовало спросить, почему он не с женой и ребенком, и следовало завести разговор, чем именно они будут завтра заниматься, но у них была общая история, связь, крепкая, как канат, и эта встреча не означала, что они непременно чем бы то ни было займутся или что этот разговор обязателен, и потому она открыла дверь, когда он позвонил, впустила его, и он восхитился цветами у нее на веранде — белыми лилиями, они лебедями вздымались из горшков.

— Я все утро читал «Маленькие воздаяния Лагоса». Прочесывал, вернее, — сказал он.

Она обрадовалась.

— Что думаешь?

— Мне понравился пост про клуб «Нигерполитен». Немножко фарисейский, правда.

— Не очень понимаю, как эту оценку принять.

— Как правду, — сказал он — с тем же полувзлетом бровей, какой стал у него, похоже, новой черточкой: она за ним такого не помнила. — Но блог фантастический. Смелый и умный. И мне нравится дизайн. — И вот уж он вновь ее подбадривал.

Она показала на имение по соседству.

— Узнаешь?

— А! Да.

— Я подумала, самое то что надо для блога. Очень красивый дом, в таких вот великолепных руинах. Плюс павлины на крыше.

— Немножко смахивает на помещичью усадьбу. Меня эти старые дома всегда завораживают — и их истории. — Он покачал тонкую металлическую оградку веранды, словно проверяя, насколько она крепкая, безопасна ли, и она порадовалась этому жесту. — Кто-нибудь сцапает это, снесет и выстроит глянцевый квартал люксовых квартир.

— Кто-нибудь вроде тебя.

— Когда занялся недвижимостью, я подумывал ремонтировать старые здания, а не сносить их, но смысла никакого. Нигерийцы не покупают дома, потому что они старые. Отремонтированные двухсотлетней давности амбары, ну ты знаешь, какие нравятся европейцам. Тут это вообще не срабатывает. Но оно и понятно: мы же из третьего мира, а третьемирцы, они смотрят вперед, нам нравится, когда все новенькое, потому что все лучшее у нас еще впереди, тогда как на Западе все лучшее уже в прошлом, вот им и приходится делать из него фетиш.

— Дело во мне или ты теперь увлекся чтением маленьких лекций? — спросила она.

— Просто это освежает — поговорить с умным человеком.

Она отвернулась, размышляя, не отсылка ли это к его жене, и надулась на него за это.

— У твоего блога уже столько поклонников, — сказал он.

— У меня на него большие планы. Хотелось бы объехать всю Нигерию и писать из каждого штата отчеты, с фотографиями и историями людей, но пока спешить не приходится, надо закрепиться, заработать каких-то денег на рекламе.

— Тебе инвесторы нужны.

— Твоих денег не хочу, — сказала она немного резковато, не сводя глаз с просевшей кровли заброшенного дома. Ей досадил его комментарий об умном человеке, потому что речь — наверняка — о его жене, и хотелось спросить, зачем он это сказал. Зачем он женился на неумной женщине? Чтобы говорить, что у него неумная жена?

— Посмотри на павлина, Ифем, — произнес он мягко, словно учуял ее раздражение.

Они следили, как павлин выходит из тени дерева, а затем — за его медлительным взлетом на любимый шесток на крыше, где птица встала и обозрела расстилавшееся внизу заброшенное королевство.

— Сколько их тут?

— Один самец и две самки. Надеялась увидать, как самец исполняет брачный танец, но не удалось. Они будят меня по утрам своими воплями. Слышал? Почти как ребенок, который отказывается что-то делать.

Стройная шея птицы заколыхалась, а затем, словно подслушав, павлин закаркал, распахнув клюв, звуки полились из глотки.

— Ты права — про звук, — сказал он, придвигаясь к ней. — Есть в нем что-то детское. Это имение напоминает мне то, которое я купил в Энугу. Старый дом. Построили его до войны, и я приобрел его, чтобы снести, но потом решил оставить. Очень изысканный и покойный, просторные веранды, старые красные жасмины на задах. Я полностью переделываю убранство, внутри все будет очень современное, а снаружи — старинное. Не смейся, но, когда я его увидел, он напомнил мне стихи.

Было что-то мальчишеское в том, как он сказал: «Не смейся», и она ему улыбнулась — отчасти насмешливо, отчасти намекая, что ей нравится затея с домом, который напоминает ему стихи.

— Фантазирую, как однажды сбегу от этого всего и уеду туда жить, — сказал он.

— Люди и впрямь делаются чудаками, когда богатеют.

— А может, во всех есть чудачества, просто у нас нет денег, чтобы их показывать? Я бы с удовольствием свозил тебя посмотреть этот дом.

Она пробормотала что-то — смутное согласие.

Телефон у него звонил уже какое-то время — бесконечное глухое жужжание в кармане. Наконец он извлек его, глянул на экран и сказал:

— Извини, нужно поговорить.

Она кивнула и вернулась внутрь, решив, что, наверное, это жена. В гостиную доносились обрывки разговора, его голос возвышался, стихал, вновь возвышался, Обинзе говорил на игбо, а когда вошел в комнату, скулы у него сделались жестче.

— Все в порядке? — спросила она.

— Это пацан из моего города. Я оплачиваю ему учебу, но у него возникла эта чокнутая самонадеянность, и сегодня утром он мне прислал эсэмэску, что ему нужен мобильный телефон и не мог бы я выслать его до пятницы. Пятнадцатилетний пацан. Во наглость-то. И теперь вот названивает. Ну я его и поставил на место — сказал, что не будет ему больше и стипендии, пусть испугается, глядишь, здравого смысла прибавится.

— Он тебе родственник?

— Нет.

Она ждала продолжения.

— Ифем, я поступаю, как полагается богатым людям. Я оплачиваю учебу сотне школьников из моей деревни и из деревни моей матери. — Он произносил это все с неловким безразличием: ему на эту тему говорить не хотелось. Он подошел к ее книжному шкафу. — Какая красивая гостиная.

— Спасибо.

— Ты все книги перевезла?

— Почти.

— А. Дерек Уолкотт.

— Обожаю его. Наконец-то начала понимать кое-какие стихи.

— Вижу Грэма Грина.

— Взялась читать его из-за твоей мамы. Люблю «Суть дела».

— Пытался осилить после ее смерти. Хотел полюбить. Думал, может, если бы я смог… — Он прикоснулся к книге, голос замер.

Его тоска тронула Ифемелу.

— Это настоящая литература, такие жизненные истории люди будут читать и через двести лет, — сказала она.

— Ты прям как моя мама, — сказал он.

Обинзе казался одновременно и знакомым, и нет. Сквозь раздвинутые шторы поперек комнаты падал полумесяц света. Они стояли у книжного шкафа, она рассказывала ему, как впервые прочитала «Суть дела», он слушал — с этой своей пристальностью, будто глотал ее слова, как напиток. Они стояли у книжного шкафа и смеялись, вспоминая, как часто мама пыталась заставить его прочесть эту книгу. А затем они стояли у книжного шкафа и целовались. Сперва легонько, губы к губам, а потом — касаясь языками, и она ощутила себя бескостной в его руках. Он отстранился первым.

— У меня нет презервативов, — сказала она бесстыже — сознательно бесстыже.

— Я не догадывался, что к обеду нужны презервативы.

Она игриво стукнула его. Все ее тело захватили миллионы неуверенностей. Смотреть Обинзе в лицо не хотелось.

— Ко мне тут девушка ходит убирать и готовить, и потому у меня в морозилке полно супа, а в холодильнике — джоллофа. Можем пообедать здесь. Хочешь что-нибудь выпить? — Она направилась в кухню.

— Что случилось в Америке? — спросил он. — Почему ты прервала связь?

Ифемелу продолжала идти в кухню.

— Почему ты прервала связь? — повторил он тихо. — Прошу тебя, расскажи, что случилось.

Прежде чем сесть напротив него за маленький обеденный стол и рассказать ему о пошлых глазах тренера по теннису в Ардморе, Пенсильвания, она налила им обоим манговый сок из пакета. И выложила Обинзе мелкие подробности о кабинете того человека, какие были все еще свежи в ее памяти — стопки спортивных журналов, запах сырости, — но когда дошла до того, как он повел ее к себе в комнату, сказала попросту:

— Я разделась и сделала, как он просил. Уму непостижимо, отчего я намокла. Презирала себя. Правда — презирала. Чувствовала так, будто, ну, не знаю, предала себя. — Она затихла. — И тебя.

Многие долгие минуты он молчал, опустив глаза, словно впитывая сказанное.

— Я не очень-то, в общем, про это думаю, — добавила она. — Помню, но не застреваю, не позволяю себе там застревать. До чего же странно говорить об этом. Кажется, дурацкая причина, чтобы пустить по ветру все, что у нас было, но именно поэтому шло время — и я попросту не понимала, как это все исправить.

Он по-прежнему молчал. Она уставилась на карикатуру Дике в рамке, висевшую на стене, уши комически заострены, и пыталась понять, что Обинзе чувствует.

Наконец он произнес:

— Не могу представить себе, до чего плохо тебе было — и до чего одиноко. Надо было тебе все рассказать мне. Как же я жалею, что ты не рассказала.

Она услышала его слова, как музыку, и почувствовала, что дышит неровно, хватает ртом воздух. Плакать она не могла, это же бред — плакать о такой давности, но глаза налились слезами, в груди возник валун, горло жгло. Слезы — чесучие. Она не издала ни звука. Он взял ее за руку, лежавшую на столе, обеими своими, и между ними проросло безмолвие — древнее безмолвие, знакомое обоим. Ифемелу была внутри этого безмолвия — невредима.

 

Глава 52

— Поехали играть в настольный теннис. Я состою в маленьком частном клубе на Виктории, — сказал он.

— Я тыщу лет в теннис не играла.

Ифемелу вспомнила, что всегда хо тела его обыграть, пусть он и чемпион школы, а теперь вот Обинзе приговаривал с подначкой:

— Попробуй дать больше стратегии и меньше силы. Страсть ни в какой игре не помощник, что бы там ни говорили. Попробуй стратегию.

За руль он сел сам. Завел мотор, включилась и музыка. «Брэкет», «Йори-Йори».

— О, обожаю эту песню, — сказала она.

Он сделал погромче, и они стали подпевать вместе; был в той песне задор, ритмическая радость, такая безыскусная, она придала воздуху легкость.

— А, а! Ты совсем недавно вернулась, а уже поешь ее так здорово?

— Я первым делом разобралась, что к чему в современной музыке. Такая она интересная — вся эта новая музыка.

— Да, верно. В клубах теперь играют нигерийскую.

Она запомнит этот миг — сидеть рядом с Обинзе в его «рейндж-ровере», увязшем в потоке машин, слушать «Йори-Йори»: «Твоя любовь мне сердце заставляет йори-йори. Никто не может так тебя любить, как я». — Рядом с ними блестящая «хонда» последней модели, а впереди — древний «дацун», которому на вид лет сто.

После нескольких партий в теннис — он выиграл все, беспрестанно в шутку над ней насмехаясь, — они пообедали в ресторанчике, где были одни, если не считать дамы, читавшей газету у барной стойки. Управляющий, кругленький человек, на котором едва не лопался плохо сидевший черный пиджак, часто подходил к их столику и приговаривал:

— Надеюсь, все в порядке, са. Очень рад вас снова видеть, са. Как работа, са.

Ифемелу склонилась к Обинзе и спросила:

— В какой момент пора сблевнуть?

— Он бы не подходил так часто, если б не думал, что мною пренебрегают. Ты на этот свой телефон подсела.

— Прости. Слежу за блогом. — Ей было расслабленно и счастливо. — Знаешь что? Тебе надо писать туда.

— Мне?

— Да, я тебе дам задание. Может, про опасности молодости, красоты и богатства?

— Я бы с удовольствием написал на тему, с которой могу лично отождествляться.

— Может, о безопасности? Хочу сделать материал по безопасности. У тебя какой-нибудь личный опыт с Третьим материковым мостом есть? Кто-то мне рассказывал, как уезжал поздно из клуба и возвращался на материк и на мосту у них пробило колесо, но они продолжили ехать, потому что останавливаться на мосту очень опасно.

— Ифем, я живу в Лекки и по клубам не хожу. Уже нет.

— Ладно. — Она снова глянула на телефон. — Мне просто нужны новые, живые материалы, почаще.

— Ты отвлекаешься.

— Ты знаешь Тунде Разака?

— Кто ж не знает? А что?

— Хочу интервью с ним. Хочу начать еженедельную рубрику «Лагос по местным меркам» — и начать с самых интересных людей.

— А что в нем интересного? Что он — лагосский плейбой, живущий на папины деньги, каковые происходят из монополии на импорт дизеля, каковая имеет место благодаря связям семьи с президентом?

— Он еще и музыкальный продюсер — и, похоже, чемпион по шахматам. Моя подруга Земайе знает его, он только что ответил ей, что даст мне интервью только при условии, что я позволю ему угостить меня ужином.

— Наверное, где-то видел твою фотографию. — Обинзе встал и отодвинул стул с силой, удивившей Ифемелу. — Этот парень — дрянь.

— Веди себя прилично, — сказала она, веселясь: его ревность ее порадовала. По пути к ней домой он снова включил «Йори-Йори», и Ифемелу раскачивалась и размахивала руками — к немалой потехе Обинзе.

— Я думал, твой «чэпмен» безалкогольный, — сказал он. — Хочу другую песню поставить. Она мне напоминает о тебе.

Послышалась «Оби му о» Обивона, Ифемелу сидела неподвижно и молча, а слова песни звенели в воздухе: «Такого чувства я раньше не знал… И я не дам ему умереть». Когда мужской и женский голоса пели на игбо, Обинзе пел с ними, отвлекался от дороги и смотрел на Ифемелу, будто сообщал ей, что это на самом деле их разговор между собой, это он зовет ее красавицей, это они именуют друг друга настоящими друзьями. «Нваньи ома, нвоке ома, омалича нва, эзигбо ойи м-о».

Высаживая ее, он склонился поцеловать ее в щеку, не решаясь подходить слишком близко или обнимать, словно боясь поддаться притяжению.

— Можно тебя завтра повидать? — спросил он, она сказала «да».

Они отправились в бразильский ресторан у лагуны, где официант таскал шампур за шампуром, унизанные мясом и морепродуктами, пока Ифемелу не сказала Обинзе, что ее сейчас стошнит. Назавтра он спросил, не отужинает ли она с ним, и отвез ее в итальянский ресторан, где чрезмерно дорогая еда показалась ей пресной, а официанты при бабочках, унылые и вялые, наполнили ее призрачной печалью.

По пути назад они проехали через Обаленде, столы и лотки вдоль оживленной дороги, огоньки лоточников мерцали оранжевым.

Ифемелу сказала:

— Давай остановимся и купим жареных бананов!

Обинзе нашел местечко чуть подальше, перед пивным баром, и втиснул машину. Поприветствовал мужчин, выпивавших на скамейках, вел себя легко и душевно, и они салютовали ему в ответ:

— Шеф! Двигай себе! Приглядим за машиной!

Торговка жареными бананами попыталась уговорить Ифемелу купить и жареного сладкого картофеля.

— Нет, только банан.

— Может, акару, тетенька? Вот только сделала. Очень свежие.

— Ладно, — сдалась Ифемелу. — Положите четыре.

— Зачем ты покупаешь акару, если тебе не хочется? — весело спросил Обинзе.

— Потому что это настоящее предпринимательство. Она продает то, что сама изготовила. Она не продает ни место изготовления, ни производителя своего масла, ни имя человека, толокшего горох. Она просто торгует тем, что сделала сама.

В машине она открыла замасленный пластиковый пакет с бананами, сунула маленький, безупречно пожаренный желтый кусочек в рот.

— Это гораздо лучше той фигни, с которой масло капало, я ее едва смогла доесть в ресторане. И да: отравиться невозможно, потому что жарка убивает микробов, — добавила она.

Он смотрел на нее, улыбаясь, и она спохватилась: слишком много треплется. Это воспоминание она тоже сбережет: Обаленде ночью, озаренный сотней маленьких огоньков, шумные голоса пьяных, раскачка здоровенных бедер бандерши, прошедшей мимо их машины.

* * *

Он спросил, можно ли с ней пообедать, и она предложила новое непритязательное место, о котором была наслышана; там она заказала сэндвич с курицей, а затем пожаловалась на человека, курившего в углу.

— Как это по-американски — жаловать на дым, — сказал Обинзе, и она не смогла разобрать, упрекает он ее или нет.

— Сэндвич подадите с картошкой? — спросила Ифемелу у официанта.

— Да, мадам.

— У вас настоящая картошка?

— Мадам?

— У вас картошка замороженная импортная или вы режете и жарите местную?

У официанта сделался обиженный вид.

— Импортная замороженная.

Официант удалился, Ифемелу сказала:

— Это замороженное — гадость на вкус.

— У него не уместилось в голове, что ты правда просишь настоящей картошки, — иронично отозвался Обинзе. — Для него настоящая картошка — отсталость. Не забывай: это наш новый мир среднего класса. Мы еще не завершили первый круг благоденствия и не вернулись к началу — к питию молока из коровьего вымени.

Всякий раз, высаживая ее, он целовал Ифемелу в щеку, они тянулись друг к другу, а затем отстранялись, чтобы она могла произнести «пока» и выбраться из машины. На пятый день, когда он подвез ее к родному кварталу, она спросила:

— У тебя презерватив найдется?

Он какое-то время молчал.

— Нет, презерватива у меня не найдется.

— Ну, я купила пачку несколько дней назад.

— Ифем, зачем ты это говоришь?

— Ты женат, у тебя ребенок, а нас припекает друг по другу. Кого мы обманываем всякими целомудренными свиданиями? Надо уже покончить с этим.

— Ты прячешься за сарказмом, — сказал он.

— Ах, как это возвышенно с твоей стороны.

Ифемелу сердилась. Не прошло и недели с их первой встречи, а она уже сердилась — бесилась даже, что он высаживал ее из машины и отправлялся к своей другой жизни, настоящей жизни, которую она не может себе даже представить в подробностях, не знает, на какой кровати он спит, из какой тарелки ест. С тех пор как начала вглядываться в прошлое, она воображала отношения с ним, но лишь в поблекших картинках и смутных очертаниях. И вот теперь, в этой осязаемости его рядом, при серебряном кольце у него на пальце, она страшилась привыкнуть к нему, утонуть. Или, может, она уже утонула и страх в ней — от этого знания.

— Почему ты не позвонила мне, когда вернулась? — спросил он.

— Не знаю. Хотела сначала обжиться.

— Я надеялся помочь тебе обживаться.

Она промолчала.

— Ты все еще с Блейном?

— Какая тебе-то разница, женатый? — сказала она с иронией, которая получилась слишком ядовитой: Ифемелу хотелось быть хладнокровной, отстраненной, владеть положением.

— Можно я зайду ненадолго? Поговорим?

— Нет, мне надо поизучать кое-что для блога.

— Прошу тебя, Ифем.

Она вздохнула.

— Ладно.

Зайдя к ней, он сел на диван, а она — в кресло, как можно дальше от него. Ее охватил внезапный желчный страх перед тем, что он собрался сказать, каким бы оно ни оказалось, но тем, чего слышать она не хотела, и потому она выпалила:

— Земайе хочет написать шуточные наставления для мужчин, желающих изменять. Сказала, что ее бойфренду на днях было не дозвониться, а когда он наконец проявился, сказал ей, что телефон в воду уронил. Земайе сказала, что это самая бородатая байка — про телефон и воду. Мне это показалось забавным. Я такого раньше не слышала. Короче, первый пункт в ее наставлениях: никогда не говорите, что утопили телефон.

— Я это не ощущаю как измену, — тихо проговорил он.

— Твоя жена знает, что ты здесь? — Она язвила. — Интересно, сколько мужчин так говорит — что они это как измену не ощущают? В смысле, способны ли они вообще сказать, что ощущают измену как измену?

Он встал, движения его были сознательны, и она сперва решила, что он хочет приблизиться или, может, собрался в туалет, но он направился к входной двери и вышел. Она уставилась на дверь. Долго сидела неподвижно, а затем встала и заметалась по комнате, не в силах сосредоточиться, раздумывала, звонить ему или нет, спорила с собой. Решила не звонить: ее злило его поведение, его молчание, его поза. Когда через несколько минут позвонили в дверь, что-то в ней противилось открывать.

Она его впустила. Они сели рядом на диване.

— Прости, что я ушел вот так, — сказал он. — Я сам не свой с тех пор, как ты вернулась, и мне не понравилось, что ты говорила так, будто у нас с тобой что-то пошлое. Это неправда. И, думаю, ты это понимаешь. Думаю, ты так говорила, чтобы меня ранить, но в основном потому, что ты сама растерялась. Я отдаю себе отчет, что тебе трудно — как мы встречаемся, сколько всего обсудили, но и столько всего избегаем.

— Ты говоришь загадками, — сказала она.

Вид у него был подавленный, челюсти стиснуты, и она рвалась поцеловать его. Все правда: он умный, он уверен в себе, но была в нем и невинность, уверенность без эго, отзвук другого времени и пространства, которые были ей дороги.

— Я ничего не говорил, потому что иногда я просто очень счастлив быть с тобой и не хочу это испортить, — сказал он. — А еще потому, что хочу сначала собрать слова, а потом говорить их.

— Я себя трогаю, думая о тебе, — сказала она.

Он уставился на нее, слегка утратив равновесие.

— Мы не одинокие люди, заигрывающие друг с другом, Потолок, — сказала она. — Нельзя отрицать притяжение между нами, и нам, вероятно, следует об этом поговорить.

— Ты же знаешь, что дело не в сексе, — сказал он. — И никогда не было в нем.

— Знаю, — сказала она и взяла его за руку.

Было между ними невесомое непререкаемое желание. Она подалась вперед и поцеловала его, и поначалу он не спешил отозваться, но вот уж вздергивал на ней блузку, тянул вниз чашечки лифчика, освобождая ей грудь. Она отчетливо помнила крепость его объятия, но было в их соитии и новое: тела и помнили, и нет. Она тронула шрам у него на груди, вспоминая его заново. Она всегда считала выражение «заниматься любовью» немножко слюнявым, «заниматься сексом» — правдивее, а «ебаться» сильнее возбуждало, но, лежа рядом с ним после всего, улыбаясь вместе с ним, посмеиваясь, когда ее тело пропиталось покоем, она подумала, до чего оно точное, это «заниматься любовью». Она ощущала себя пробужденной даже в кончиках ногтей, в тех уголках тела, что вечно немы. Хотелось сказать ему: «Не проходило недели, чтобы я о тебе не думала». Но правда ли это? Конечно же, были недели, когда он был запрятан в складках ее жизни, — но это ощущалось правдой.

Она приподнялась и сказала:

— С другими мужчинами я всегда видела потолок.

Он улыбнулся — долгой, неторопливой улыбкой.

— Знаешь, как я себя уже очень давно чувствую? Словно жду быть счастливым.

Он встал и ушел в ванную. Ей его коренастость казалась такой притягательной, его уверенная, крепкая коренастость. В том, что он коренаст, она видела заземление: он выдержит любую бурю, его не так-то легко раскачать. Он вернулся, она сказала, что проголодалась, он добыл у нее в холодильнике апельсины, почистил, и они поели апельсинов, сидя рядом, а потом лежали, переплетясь, нагие, в замкнутом круге полноты, и она уснула и не знала, когда он ушел. Проснулась сумрачным, облачным дождливым утром. Телефон звонил. Обинзе.

— Ты как? — спросил он.

— Мутно. Непонятно, что вчера произошло. Ты меня соблазнил?

— Я рад, что у тебя дверь захлопывается. Ужасно не хотелось тебя будить, чтобы ты за мной закрыла.

— Значит, ты меня соблазнил.

Он рассмеялся.

— Можно мне к тебе?

Это «можно мне к тебе» ей понравилось.

— Да. Дождь тут чумовой.

— Правда? А тут нет. Я в Лекки.

Ей это показалось по-глупому волнующим: там, где она, — дождь, а там, где он, — нет, всего в нескольких минутах от ее дома, и она ждала с нетерпением, с наэлектризованным восторгом, когда они увидят дождь вместе.

 

Глава 53

И вот так начались ее головокружительные дни, набитые всякими клише: она ощущала себя полностью живой, когда он появлялся у нее на пороге, сердце билось чаще, и каждое утро виделось ей завернутым подарком. Она смеялась, закидывала ногу на ногу или слегка покачивала бедрами с обостренным осознанием самой себя. Ее ночная сорочка пахла его одеколоном — приглушенный цитрус и дерево, — потому что она не стирала ее как можно дольше, не сразу вытерла каплю крема для рук, которую он оставил у нее на раковине, а после того, как они занимались любовью, не прикасалась к вмятине на подушке, к этому мягкому углублению, где лежала его голова, словно сберегая его суть до следующего раза. Они часто смотрели на павлинов на крыше заброшенного дома, стоя у нее на веранде, время от времени держались за руки, и она думала о следующем разе — и следующем после, как они опять будут вместе. Это и была любовь — устремление в завтра. Чувствовала ли она так же, когда была подростком? Ее порывы казались ей нелепыми. Она места себе не находила, когда он не отвечал на ее эсэмэски немедленно. Мысли ее мрачнели от ревности к прошлому. «Ты величайшая любовь моей жизни», — говорил он ей, и она ему верила, но все равно ревновала к женщинам, которых он любил, пусть и мимолетно, к тем, кто отхватил себе место у него в сознании. Она ревновала даже к женщинам, которым он нравился, воображала, сколько внимания он к себе привлекал — здесь, в Лагосе, такой пригожий, а теперь еще и богатый. Когда Ифемелу познакомила его с Земайе, гибкой Земайе в тугой юбке и в туфлях на платформе, то еле подавила в себе непокой: в цепких разборчивых глазах Земайе она усмотрела взгляд всех оголодавших женщин Лагоса. Это была ревность к воображаемому, он никак ее не подпитывал: Обинзе был явен и прозрачен в своей приверженности. Она восхищалась, до чего пылкий и пристальный он слушатель. Он помнил все, что она ему говорила. Такого с ней никогда раньше не случалось — чтобы ее слушали, по-настоящему слышали, и он стал ей по-новому драгоценен: всякий раз, когда он прощался в конце телефонного разговора, она ощущала панику утопленницы. И впрямь нелепо. Их подростковая любовь была менее мелодраматической. Или, вероятно, все дело в том, что обстоятельства были иные, и сейчас над ними нависал его брак, о котором он никогда не заикался. Иногда говорил: «В воскресенье приехать смогу только после обеда» или «Мне сегодня нужно уехать пораньше», и она понимала, что это всякий раз из-за жены, но разговор они не продолжали. Он не пытался, а она не хотела — или же сказала себе, что не хочет. Ее удивило, что он открыто появлялся с ней на людях, обедал и ужинал, возил в частный клуб, где официант обращался к ней «мадам», вероятно сделав вывод, что она ему супруга, что оставался с ней и после полуночи и никогда не принимал душ после их занятий любовью, что отправлялся домой с ее прикосновениями и запахом на коже. Он решил придать их связи все мыслимое достоинство, сделать вид, что он ничего не прячет, хотя, конечно, это было не так. Однажды он загадочно сообщил, пока они лежали, сплетенные, у нее на кровати в неясном свете позднего вечера:

— Я могу остаться на ночь — я бы хотел.

Она сказала свое решительное «нет» — и больше ничего. Она не хотела привыкать к пробуждениям рядом с ним, не позволяла себе думать о том, почему ему можно остаться на ночь. И вот так его брак висел над ними, неизъяснимый, не обсужденный — до одного вечера, когда ей не захотелось ужинать в городе. Он пылко предложил:

— У тебя есть спагетти и лук. Давай я для тебя приготовлю.

— Ну, если у меня потом желудок не разболится.

Он рассмеялся.

— Я скучаю по стряпне, дома готовить не могу.

И в тот же миг его жена обрела темное призрачное присутствие в комнате. Оно было осязаемо и угрожающе, как никогда прежде, когда он говорил: «В воскресенье приехать смогу только после обеда» или «Мне сегодня нужно уехать пораньше». Она отвернулась и раскрыла ноутбук — глянуть, как там ее блог. Внутри у нее запылало горнило. Обинзе тоже это учуял — внезапное действие сказанного, подошел к ней, встал рядом.

— Коси никогда не нравилось, что я могу готовить сам. У нее очень простенькие, обывательские представления о том, какой должна быть жена, и она восприняла мое желание готовить обвинением в ее адрес, что я счел глупым. Но перестал — так спокойнее. Жарю омлеты, но на этом все, и мы оба делаем вид, что мой онугбу не лучше, чем у нее. В моем браке вообще часто делают вид. — Он примолк. — Я женился на ней, когда был уязвим; у меня в жизни в то время все шло кувырком.

Она проговорила, сидя спиной к нему:

— Обинзе, прошу тебя, вари уже спагетти.

— У меня за Коси громадная ответственность — но это все, что я чувствую. И я хочу, чтобы ты это знала. — Он мягко развернул ее к себе, держа за плечи, и вид у него был такой, будто он ищет, чего бы еще сказать, но ждет, что она ему поможет, и из-за этого в ней вспыхнуло новое раздражение. Она отвернулась к ноутбуку, давясь порывом крушить, рубить и жечь.

— У меня завтра ужин с Тунде Разаком, — сказала она.

— Зачем?

— Затем, что я так хочу.

— Ты на днях говорила, что не пойдешь.

— Что происходит, когда ты возвращаешься домой и забираешься в постель к жене? Что происходит? — спросила она и почувствовала, что хочет плакать. Между ними что-то треснуло и испортилось. — Кажется, тебе лучше уйти, — сказала она.

— Нет.

— Обинзе, пожалуйста, уходи.

Он отказался уйти, и она потом была ему за это благодарна. Он приготовил спагетти, но она гоняла их по тарелке, горло пересохло, аппетита никакого.

— Я никогда ничего у тебя не попрошу. Я взрослая женщина, и я знала твое положение, когда во все это полезла, — сказала она.

— Прошу тебя, не надо так, — сказал он. — Меня это пугает. Я от этого чувствую себя бросовым.

— Дело не в тебе.

— Я знаю. Я знаю, что лишь так ты можешь сохранять хоть какое-то достоинство.

Она глянула на него, и даже его благоразумие начало ее бесить.

— Я люблю тебя, Ифем. Мы любим друг друга, — сказал он.

На глазах у него появились слезы. Она тоже заплакала — беспомощно, и они обнялись. Потом они лежали в постели рядом, в воздухе таком неподвижном и безмолвном, что даже урчанье у него в животе казалось громким.

— Это мой желудок или твой? — спросил он шутливо.

— Конечно, твой.

— Помнишь, как мы впервые занимались любовью? Ты прямо стоял на мне. Мне нравилось, когда ты на мне стоишь.

— Сейчас уже не смогу. Слишком жирный. Ты помрешь.

— Да ну тебя.

Наконец он поднялся и натянул брюки, двигался медленно, неохотно.

— Завтра не смогу приехать, Ифем. Нужно дочку…

Она оборвала его:

— Все в порядке.

— Еду в пятницу в Абуджу, — сказал он.

— Да, ты говорил. — Она пыталась отпихнуть призрак грядущего отвержения: оно захватит ее, как только он уйдет, как только она услышит щелчок закрываемой двери.

— Поехали со мной, — сказал он.

— Что?

— Поехали со мной в Абуджу. У меня две встречи там, сможем остаться на выходные. Нам здорово будет — в другом месте, поговорить. И ты никогда не была в Абудже. Могу забронировать отдельные комнаты в гостинице, если хочешь. Соглашайся. Пожалуйста.

— Да, — сказала она.

Она не позволяла себе этого прежде, но после его ухода посмотрела на фотографии Коси в «Фейсбуке». Красота Коси поражала воображение — эти скулы, эта безупречная кожа, эти совершенные женственные изгибы. Заметив один снимок, сделанный под невыигрышным углом, Ифемелу поразглядывала ее — и получила от этого мелкое злое удовольствие.

* * *

Она была в парикмахерской, когда от Обинзе прилетела эсэмэска: «Прости, Ифем, но, думаю, лучше мне ехать в Абуджу одному. Мне нужно время все обдумать. Я люблю тебя». Она уставилась на это сообщение, пальцы затряслись, и она ответила ему двумя словами: «Блядский трус». А затем обернулась к парикмахерше:

— Вы меня этой щеткой сушить собираетесь? Вы серьезно? Мозги есть вообще?

Парикмахерша растерялась.

— Тетенька, простите-о, но я с вашими волосами и раньше так.

Когда Ифемелу вернулась к себе в квартиру, «рейндж-ровер» Обинзе уже стоял напротив ее дома. Он поднялся за ней по лестнице.

— Ифем, прошу тебя, я хочу твоего понимания. Думаю, все чуточку слишком быстро, то, что у нас с тобой, мне надо время, глянуть на все в целом.

— Чуточку слишком быстро, — повторила она. — Как неизобретательно. На тебя совсем не похоже.

— Ты женщина, которую я люблю. Ничто не сможет это изменить. Но у меня есть ответственность за то, что мне нужно сделать.

Она отшатнулась от него, от грубости его голоса, от туманности и легкой бессмыслицы его слов. Что это означает — «ответственность за то, что мне нужно сделать»? Означает ли это, что он хотел и далее встречаться с ней, но должен оставаться в браке? Означало ли это, что он более не будет с ней встречаться? Он говорил ясно, когда желал этого, но сейчас таился за водянистыми словами.

— Что ты хочешь сказать? — спросила она. — Что ты пытаешься мне сказать?

Он промолчал, и она бросила:

— Иди к черту.

Зашла в спальню, заперлась. Смотрела из окна, пока его «рейндж-ровер» не исчез за поворотом дороги.

 

Глава 54

В Абудже — распахнутые горизонты, широкие дороги, порядок: приехать сюда из Лагоса — ошалеть от последовательности и простора. Воздух пах властью: здесь все оценивали всех, угадывали, до какой степени кто — «кто-то». Здесь пахло деньгами, легкими деньгами, деньгами, легко переходившими из рук в руки. И здесь все сочилось сексом. Чиди, друг Обинзе, говорил, что в Абудже за женщинами не гоняется, поскольку не хочет наступать на пятки какому-нибудь министру или сенатору. Всякая привлекательная женщина здесь становилась загадочной подозреваемой. Абуджа была консервативнее Лагоса, говорил Чиди, потому что здесь больше мусульман, чем в Лагосе, и на вечеринках женщины не облачались в вызывающие наряды, однако купить и продать секс здесь было гораздо проще. Именно в Абудже Обинзе оказался ближе всего к измене Коси — и не с какой-нибудь броской девицей в цветных контактных линзах и с каскадами накладных волос, беспрестанно предлагавших себя, а с дамой средних лет, в кафтане, которая подсела к нему в гостиничном баре и сказала: «Я вижу, вам скучно». Она выглядела изголодавшейся по бесшабашности — возможно, подавленная, замороченная жена, вырвавшаяся на волю на одну ночь.

На миг похоть, зыбучая оголенная похоть захватила его, но он подумал, до чего скучно ему будет потом, как будет он желать поскорее выставить ее вон из своего номера, и все это увиделось ему не стоящим усилий.

Она в итоге оказалась бы с одним из многих мужчин в Абудже, кто жил праздной, умасленной жизнью в гостиницах и пансионах, валяясь в ногах у людей со связями, увиваясь вокруг них, чтобы добыть контракт или получить по контракту деньги. В последней поездке Обинзе в Абуджу один такой человек, которого он едва знал, некоторое время наблюдал за двумя молодыми женщинами в другом углу бара, а затем спросил у Обинзе небрежно: «У вас лишнего презерватива не найдется?» Обинзе этим вопросом пренебрег.

Теперь же, сидя за столом, покрытым белым, в «Протеа Асокоро», ожидая Эдуско, предпринимателя, желавшего купить у него землю, Обинзе воображал рядом с собой Ифемелу и размышлял, как бы Ифемелу отнеслась к Абудже. Ей бы не понравилось бездушие этого города — а может, и нет. Ее непросто предсказать. Однажды на ужине в ресторане на Виктории, со смурными официантами, болтавшимися вокруг, она казалась отрешенной, взгляд вперяла в стену у него за спиной, и он тревожился, не огорчена ли она чем-нибудь.

— О чем думаешь? — спросил он.

— Я думаю о том, что все картины в Лагосе вечно висят вроде как набекрень, вечно неровно, — сказала она. Он рассмеялся и подумал, как с ней ему — как ни с одной другой женщиной: ему весело, бодро, живо. Потом, когда они уже выходили из ресторана, он смотрел, как она стремительно обходит лужи в рытвинах у ворот, и ощутил порыв разгладить для нее в Лагосе все дороги.

Мысли его метались: то казалось, что правильно он решил не брать ее с собой в Абуджу, ему надо все обдумать, то погружался в самоедство. Он, может, даже оттолкнул ее. Звонил много раз, слал эсэмэски, просил поговорить, но она не обращала на него внимания, что, вероятно, к лучшему, поскольку он не знал, что ей сказать, если б разговор начался.

Приехал Эдуско. Громкий голос ревел в фойе ресторана — Эдуско беседовал по телефону. Обинзе не был с ним близко знаком, лишь раз возникло у них общее дело, представил их друг другу общий приятель, но Обинзе такие, как Эдуско, восхищали: они не знали никаких Больших Людей, не имели никаких связей, а деньги зарабатывали так, чтобы не рушить простую логику капитализма. У Эдуско образование было только начальное, а затем он подался в подмастерья к торговцам, начал с одного лотка в Онитше, а теперь владел второй по масштабам транспортной компанией в стране. Он вошел в ресторан, шаг смел, пузо вперед, громко вещая на своем кошмарном английском; ему и в голову не приходило робеть.

Потом уже, когда они обсуждали цену на землю, Эдуско сказал:

— Смотри, брат мой. Ты не продашь по такой цене, никто не купит. Ифе эсика кита. Рецессия кусает всех подряд.

— Братан, подыми чуток, мы про землю в Маитаме толкуем, не в твоей деревне, — сказал Обинзе.

— У тебя брюхо битком, чего ты еще хочешь? Понимаешь, в этом беда с вами, игбо. Вы не по-братски всё. Вот почему мне йоруба нравятся, они друг за друга горой. Я тут на днях поехал в налоговое управление рядом с домом, и там один человек — игбо, я увидел его имя и заговорил с ним на игбо, так он мне даже не ответил! Хауса со своим собратом-хауса будет говорить на хауса. Йоруба завидит йоруба и заговорит на йоруба. Но игбо с игбо — только по-английски. Удивительно, что ты со мной на игбо толкуешь.

— Так и есть, — сказал Обинзе. — Как ни печально, такое вот наследие побежденного народа. Мы проиграли гражданскую войну и научились стыдиться.

— Да это просто самовлюбленность! — сказал Эдуско, не заинтересовавшись умствованиями Обинзе. — Йоруба своему брату помогает, а вы, игбо? И га-асиква. Ты глянь, какую ты мне цену предлагаешь!

— Ладно, Эдуско, чего б тогда не отдать тебе эту землю за так? Давай я схожу принесу свидетельство о собственности и отдам ее тебе хоть сейчас.

Эдуско расхохотался. Нравился ему Обинзе. Обинзе это видел: представлял себе, как Эдуско обсуждает его с кем-то на сборище других игбо, поднявшихся самостоятельно, людей наглых и настырных, жонглировавших большими предприятиями и поддерживавших громадную родню. «Обинзе ма ифе, — говорил в его фантазии Эдуско. — Обинзе — не как эти бестолковые пацанчики с деньгами. Этот — не дурак».

Обинзе посмотрел на свою почти пустую бутылку «Гулдера». Странно, как без Ифемелу все теряло блеск, даже вкус любимого пива был иным. Надо было взять ее с собой в Абуджу. Глупое заявление, что ему надо все обдумать, когда он собирался лишь прятаться от истины, которую уже знал. Она назвала его трусом, и в его страхе беспорядка, нарушения того, что ему и нужно-то не было, трусость имелась — его жизнь с Коси, эта вторая кожа, которая никогда толком не сидела на нем уютно.

— Ладно, Эдуско, — сказал Обинзе, внезапно опустошенный. — Не есть же я буду эту землю, если не продам ее.

Эдуско оторопел.

— В смысле, ты согласен на мою цену?

— Да, — ответил Обинзе.

После ухода Эдуско Обинзе звонил и звонил Ифемелу, но та не отвечала. Может, звук выключила, ела в гостиной за столом, в той розовой футболке, которую часто надевала, с дырочкой у ворота и с надписью КАФЕ СЕРДЦЕЕД спереди; соски у нее, когда набрякали, обрамляли эти слова верхними кавычками. Мысль о ее розовой футболке возбудила его. Или, может, читала, лежа в постели, укрывшись шалью из абады, как одеялом, в простых черных шортиках и больше ни в чем. Все ее трусы были простыми черными шортиками, девчачьи ее веселили. Однажды он подобрал эти шортики с пола, куда забросил их, стащив с ее ног, и увидел млечную корочку на ластовице, она рассмеялась и сказала: «Хочешь понюхать? Никогда не понимала этого дела — нюхать трусы». А может, сидела с ноутбуком, возилась с блогом. Или пошла гулять с Раньинудо. Или висит на телефоне с Дике. Или у нее в гостиной, может, какой-нибудь мужчина, и она рассказывает ему о Грэме Грине. От мысли о ней с кем-то еще в нем завозилась тошнота. Конечно же, ни с кем она — не так скоро, во всяком случае. И все же было в ней это непредсказуемое упрямство: она могла так поступить — чтобы насолить ему. Когда в тот первый день она сказала ему: «С другими мужчинами я всегда видела потолок», он задумался, сколько их у нее было. Хотел спросить, но не стал: боялся, что она скажет правду, и эта правда будет вечно его терзать. Ифемелу, разумеется, знает, что он ее любит, но понимает ли она, что поглотила его целиком, что всякий его день заражен ею, заряжен ею, догадывается ли, какую власть имеет над его сном. «Кимберли обожает своего мужа, а ее муж обожает себя. Она бы его бросила, но никогда этого не сделает», — говорила она о женщине, у которой работала в Америке, о женщине с оби оча. Слова Ифемелу прозвучали легко, без всякой тени, и все же он уловил в них жжение второго смысла.

Когда она рассказывала ему о своей американской жизни, он слушал с увлеченностью, близкой к отчаянию. Он желал быть частью всего, что она успела сделать, знать каждое чувство, что она пережила. Однажды она сказала ему: «В межкультурных отношениях штука в том, что тратишь прорву времени на объяснения. Со своими бывшими я кучу времени прообъяснялась. Я иногда задумывалась: было бы нам с ними о чем разговаривать, окажись я из их мест», и он обрадовался, услышав это, потому что это придавало их отношениям глубину, свободу от мелочной новизны. Они были из одних и тех же мест, но им все равно было много о чем поговорить.

Как-то раз они беседовали об американской политике, и Ифемелу сказала: «Америка мне нравится. Вот правда, это единственное место, кроме Нигерии, где я могла бы жить. Но однажды мы болтали с компашкой друзей Блейна о детях, и я осознала, что, даже если б они у меня были, я бы не хотела им американского детства. Не хочу, чтоб они говорили “Привет” взрослым, хочу, чтоб говорили “Доброе утро” и “Добрый день”. Не хочу, чтобы они бубнили “Хорошо”, когда у них спрашивают “Как дела?”. Или показывали пять пальцев, когда у них спрашивают, сколько им лет. Я хочу, чтобы они отвечали: “У меня все хорошо, спасибо” и “Мне пять лет”. Не хочу ребенка, который питается похвалами, ждет звездочку за усилия и пререкается со старшими ради самовыражения. Кошмарно консервативно, да? Друзья Блейна так считают, а для них “консервативный” — самое ужасное обвинение из всех».

Он смеялся, жалея, что его в той «компашке друзей» не было, он хотел, чтобы этот воображаемый ребенок был от него, этот консервативный благовоспитанный ребенок. Сказал ей: «Ребенку стукнет восемнадцать, и он выкрасит волосы в фиолетовый», а она парировала: «Да, но к тому времени я бы уже вытолкала ее из дома».

В аэропорту Абуджи на пути обратно в Лагос он подумал было податься на международный терминал, купить билет в какое-нибудь невероятное место — в Малабо, например. А следом сделался сам себе противен: он так, конечно же, не поступит, а поступит так, как от него ожидают. Коси позвонила, когда он садился в самолет.

— Рейс вовремя? Помнишь, мы идем в ресторан на день рождения Найджела? — спросила она.

— Конечно, помню.

На ее конце — пауза. Это он огрызнулся.

— Извини меня, — сказал он. — У меня дурная головная боль.

— Милый, ндо. Я знаю, что ты устал, — сказала она. — До скорого.

Он завершил звонок и подумал о том дне, когда их ребенок, скользкая курчавая Бучи, родилась в больнице Вудлендз в Хьюстоне, как Коси повернулась к нему, пока он все еще возился со своими латексными перчатками, и произнесла, словно бы извиняясь: «Милый, в следующий раз будет мальчик». Он отшатнулся. Понял тогда, что она его не знает. Не знает его вообще. Не знает, что ему все равно, какого пола их ребенок. И ощутил подлинное презрение к ней — за то, что она хочет мальчика, потому что полагалось иметь мальчика, за то, что смогла произнести, едва родив первенца, эти слова: «В следующий раз будет мальчик». Может, надо было больше с ней разговаривать — о ребенке, которого они ждут, и обо всем прочем, потому что хоть они и обменивались приятными звуками, были хорошими друзьями и им было уютно молчать вместе, но толком не разговаривали. Он никогда и не пробовал, поскольку знал: те вопросы, которые задавал жизни он, целиком отличались от ее вопросов.

Он понимал это с самого начала, ощущал в их первых разговорах, после того как один общий знакомый представил их друг другу на чьей-то свадьбе. На ней было атласное платье подружки невесты, ярко-розовое, с глубоким декольте, от которого Обинзе не в силах был отвести взгляд, кто-то произносил тост, описывая невесту как «женщину добродетельную», и Коси пылко кивала и прошептала ему: «Она истинно добродетельная женщина». Его это удивило — что она произнесла слово «добродетельная» без малейшей иронии, как это бывало в скверно написанных статьях в женских разделах воскресных газет. «Супруга министра — непритязательная добродетельная женщина». И все же он желал ее, бегал за ней с расточительной целеустремленностью. Он никогда не встречал женщин с таким безупречным углом скул, из-за которого все ее лицо казалось таким живым, таким архитектурным, оно приподнималось вместе с ее улыбкой. Он к тому же недавно разбогател — и недавно растерялся: всего неделю назад он был нищим, мыкавшимся по углам на квартире у двоюродного брата, и вот уж у него на счету миллионы найр. Коси стала краеугольным камнем всамделишности. Если ему по силам быть с ней, такой необыкновенно красивой и при этом такой обыденной, предсказуемой, смирной и приверженной, может, его жизнь начнет казаться убедительно его собственной. Она переехала к нему в дом из квартиры, которую снимала с подругой, расставила свои духи у него на ночном столике — лимонные ароматы, которые связывались у него с домом, уселась рядом с ним в его БМВ, словно эта машина принадлежала ему всегда, и походя предлагала ему поездки за рубеж, словно Обинзе всегда было по карману путешествовать, а когда они вместе принимали душ, она терла его жесткой мочалкой, даже между пальцами ног, пока он не начинал ощущать себя новорожденным. До тех пор, пока Обинзе не овладел своей новой жизнью. Его увлечений она не разделяла — была образованным человеком, которому неинтересно читать, мир ее устраивал, но не будил любопытства, — однако Обинзе был ей признателен, облагодетельствован ею рядом с собой. А затем она сказала, что ее родственники интересуются, каковы его намерения. «Они все спрашивают и спрашивают», — сказала она и подчеркнула это «они», исключая себя саму из этого новобрачного шума. Он распознал ее хитрость — и она ему не понравилась. Но все же он женился на Коси. Они все равно жили вместе, он не был несчастен — и вообразил, что она со временем обретет некий человеческий вес. Не обрела — за четыре года, — только если физический, но от этого, как ему думалось, сделалась еще красивее, свежее, бедра и груди полнее — как хорошо политое домашнее растение.

* * *

Обинзе развеселило, что Найджел решил перебраться в Нигерию, а не просто приезжать время от времени, когда Обинзе нужно было представить своего белого старшего управляющего. Деньги оказались хороши, Найджел мог теперь жить в Эссексе так, как и вообразить себе прежде не мог, но захотел жить в Лагосе — хотя бы сколько-то. Началось злорадное ожидание, когда Найджелу все это надоест — перечный суп, ночные клубы и выпивка в бунгало на пляже Курамо. Но Найджел не уезжал, сидел у себя в Икойи с домработницей, которая жила в его же квартире, и с собакой. Он больше не говорил «В Лагосе столько аромата», настойчивее жаловался на пробки и наконец перестал страдать по своей последней подруге, девице из Бенуэ с миленьким личиком и лицемерными прихватами, которая бросила его ради состоятельного ливанского дельца.

— Мужик же совершенно лысый, — говорил Найджел Обинзе.

— Беда с тобой в том, друг мой, что ты слишком легко влюбляешься — и слишком сильно. Любому ясно, что девушка — фальшивка, ждет следующего большого корабля, — увещевал его Обинзе.

— Не говори так, кореш! — возмущался Найджел.

И вот он познакомился с Ульрике, тощей женщиной с угловатым лицом и телом юнца, работавшей в посольстве и всем своим видом сообщавшей, что собирается хандрить весь срок своего назначения. За ужином она протерла приборы салфеткой и лишь потом приступила к еде.

— Вы у себя в стране так не делаете же, правда? — холодно спросил Обинзе. Найджел стрельнул в него оторопелым взглядом.

— Вообще-то делаю, — сказала Ульрике, отвечая ему взглядом в глаза.

Коси похлопала его под столом по бедру, словно успокаивая, и это его раздражило. Найджел его тоже раздражал — тот внезапно заговорил о городских частных домах, которые Обинзе собирался строить, какой яркий у нового архитектора план. Робкая попытка пресечь беседу Обинзе с Ульрике.

— Фантастическая планировка, напомнила мне фотокарточки модных мансард в Нью-Йорке, — сказал Найджел.

— Найджел, я тот план задействовать не буду. Планировка с открытой кухней нигерийцам не подойдет никогда, а мы рассчитываем на нигерийцев, потому что продаем, а не сдаем. Открытые кухни — это для иностранцев, а иностранцы здесь недвижимость не покупают. — Он много раз говорил Найджелу, что нигерийская готовка — не косметическая, со всем ее толчением-колочением. Она потная, пряная, и нигерийцы предпочитают предъявлять конечный продукт, а не процесс.

— Никаких больше разговоров о работе! — жизнерадостно встряла Коси. — Ульрике, а вы пробовали нигерийскую еду?

Обинзе резко встал и ушел в туалет. Позвонил Ифемелу и ощутил, как звереет от того, что она не снимает трубку. Он винил ее. Он винил ее в том, что это она сделала из него человека, который не целиком владеет своими чувствами.

В туалет пришел Найджел.

— Что такое, кореш?

Щеки у Найджела пунцовели — как всегда, когда он выпивал. Обинзе стоял у раковины, вцепившись в телефон, и его вновь охватывало это опустошенное бессилие. Хотелось все рассказать Найджелу, Найджел, возможно, был единственным другом, кому Обинзе доверял полностью, но Найджелу нравилась Коси. «Она вся такая женщина, кореш», — сказал Найджел как-то раз, и Обинзе углядел в его глазах нежное сокрушенное томление мужчины о том, что для него навеки недосягаемо. Найджел выслушал бы его, но не понял.

— Прости, я зря нагрубил Ульрике, — сказал Обинзе. — Просто устал. Похоже, слягу с малярией.

В тот вечер Коси присела рядом с ним, предлагая себя. Не было в этом заявления о страсти — в том, как она ласкала ему грудь, как потянулась и взяла в ладонь его член, — а лишь обетованное подношение. Несколько месяцев назад она сказала, что хочет начать всерьез «стараться сына». Она не сказала «стараться второго ребенка», она сказала «стараться сына», таким вещам их учили в церкви. «Есть сила в слове произнесенном. Требуйте своего чуда». Он вспомнил, как после нескольких месяцев попыток забеременеть впервые она принялась бурчать с обиженной праведностью: «Все мои подруги, живущие в очень суровых условиях, уже беременны».

После рождения Бучи он согласился на благодарственный молебен в церкви у Коси, в зале, запруженном обильно разодетыми людьми — людьми, которые были друзьями Коси, ее породы. А он считал их морем невежественных мужланов, хлопавших в ладоши, раскачивавшихся невежественных мужланов, и все они смотрели в рот и угождали пастору, обряженному в дизайнерский костюм.

— Что такое, милый? — спросила Коси, когда он так и остался вялым в ее руках. — Ты хорошо себя чувствуешь?

— Просто устал.

Волосы ей укрывала черная сеточка, лицо — в креме, пахшем мятой, и ему это всегда нравилось. Он отвернулся от нее. Он отворачивался от нее с того дня, когда впервые поцеловался с Ифемелу. Нельзя сравнивать — но он сравнивал. Ифемелу требовала от него: «Нет, не кончай пока, я тебя урою, если кончишь». Или: «Нет, детка, не двигайся», а затем впивалась ему в грудь и двигалась в своем ритме, а когда наконец изгибалась назад и испускала резкий крик, он чувствовал свершенье — он ее удовлетворил. Она рассчитывала на это, а Коси — нет. Коси всегда встречала его прикосновения смиренно, а иногда он воображал, как ее пастор говорит ей, что жена должна заниматься сексом с мужем, даже если ей не хочется, иначе муж найдет утешение в объятиях какой-нибудь Иезавели.

— Надеюсь, ты не заболеваешь, — сказала она.

— Я в порядке.

Обычно он обнимал ее, медленно оглаживал по спине, пока она не засыпала. Но сейчас не мог себя заставить. Сколько раз за прошедшие недели он принимался говорить ей об Ифемелу, но бросал. Что он мог сказать? Выйдет, как в дурацком кино. «Я влюблен в другую женщину». «У меня есть другая». «Я от тебя ухожу». Что подобные слова можно произносить всерьез, не в фильме и не на страницах книги, казалось странным. Коси обвила его руками. Он выпростался, пробормотал, что у него как-то не так с желудком, и ушел в туалет. Она составила новые сухие духи — смесь листочков и семян в пурпурной вазе, на крышке бачка. Чрезмерный лавандовый запах удушил его. Он вытряхнул содержимое вазы в унитаз и тут же раскаялся. Она хотела как лучше. Она не знала, что слишком сильный аромат лаванды покажется ему неприятным, в конце-то концов.

После того как впервые увиделся с Ифемелу в «Джаз-Берлоге», он, вернувшись домой, сказал Коси:

— Ифемелу в городе. Нужно было с ней выпить, — и Коси отозвалась:

— О, твоя подружка из университета, — с безразличием настолько безразличным, что Обинзе в него поверил не целиком.

Зачем он ей сказал? Может, потому что улавливал, уже тогда, всю силу своих чувств и хотел подготовить Коси, донести до нее поэтапно. Но как она могла не видеть, что он изменился? Как она могла не видеть этого у него на лице? Того, сколько времени он проводил у себя в кабинете, как часто отлучался, как поздно являлся домой? Он надеялся — эгоистично, — что это ее оттолкнет, побудит действовать. Но она всегда кивала — легко, покладисто, — когда он говорил ей, что был в клубе. Или у Оквудибы. Однажды сказал, что до сих пор дожимает трудную сделку с новыми арабскими хозяевами «Мегателя», и слово «сделка» произнес походя, будто она уже знала, о чем речь, и она ответила смутными звуками поддержки. Но с «Мегателем» он вообще никак не был связан.

* * *

Наутро он проснулся неотдохнувшим, ум — в накипи громадной печали. Коси уже встала и помылась, сидела перед туалетным столиком, заставленным кремами и снадобьями в таком порядке, что он иногда представлял себе, как подсовывает руки под столик и переворачивает его — просто посмотреть, как разлетятся скляночки.

— Ты мне уже давно омлет не делал, Зед, — сказала она и подошла поцеловать его.

Он сделал ей омлет, поиграл в гостиной с Бучи, а после того как та прилегла, почитал газеты, но все это время мысли его заволакивало печалью. Ифемелу по-прежнему не принимала его звонки. Он поднялся в спальню. Коси разбирала вещи в шкафу. Гора туфель, каблуки торчком, лежала на полу. Он встал в дверях и сказал тихо:

— Я несчастен, Коси. Я люблю другую. Хочу развестись. Я сделаю все, чтобы вы с Бучи ни в чем не нуждались.

— Что? — Она отвернулась от зеркала — глянула на него непонимающе.

— Я несчастлив. — Не так он собирался это все сказать, но и не планировал, что́ говорить. — Я люблю другую. Я сделаю все…

Она вскинула руку, открытой ладонью к нему, чтобы он прекратил говорить. Ни слова больше, предупреждала ее ладонь. Ни слова больше. И его задело, что она не желает знать больше. Ладонь ее была бледна, едва ли не прозрачна, и он видел зеленоватые перекрестья вен. Она опустила руку. А затем медленно рухнула на колени. Это далось ей легко — коленопреклонение, — она делала это часто, когда молилась в телекомнате наверху, со всеми домработницами, няней и кто бы там еще с ними ни жил. «Бучи, ш-ш», — говорила она между словами молитвы, а Бучи все лопотала на своем детском языке, но в конце Бучи всегда взвизгивала высоким писклявым голоском: «Аминь!» Когда Бучи произносила «Аминь!» — с восторгом, смачно, — Обинзе боялся, что из нее вырастет женщина, какая одним этим словом «Аминь!» будет мозжить вопросы, какие захочет задать миру. И вот теперь Коси пала на колени перед ним, и он не желал понимать, что́ она делает.

— Обинзе, это семья, — сказала Коси. — У нас ребенок. Ты ей нужен. Ты нужен мне. Нам нужно сохранить семью.

Она стояла на коленях и просила его не уходить, а он жалел, что она не беснуется.

— Коси, я люблю другую женщину. Мне ужасно вот так тебя ранить, и…

— Дело не в женщине, Обинзе, — прервала его Коси, поднимаясь с пола, в голосе появилась сталь, взгляд ожесточился. — А в том, чтобы сохранить эту семью! Ты принес клятву Богу. Я принесла клятву Богу. Я хорошая жена. У нас брак. Ты думаешь, можно разрушить эту семью, потому что при ехала твоя старая подружка? Ты знаешь, что такое «ответственный отец»? У тебя ответственность перед ребенком, который внизу! Ты сегодня рушишь ее жизнь и делаешь ее ущербной до конца ее дней! И все из-за того, что твоя подружка из Америки приехала? Потому что у вас акробатический секс, который напомнил тебе университетские деньки?

Обинзе попятился. Она все-таки знала. Он ушел к себе в кабинет и заперся там. Он презирал Коси — за то, что она знала все это время, но делала вид, что не знает, за жижу унижения у себя внутри. Он прятал секрет, который и не секрет вовсе. Многослойная виноватость обременила его — виноватость не только за то, что он ждал, как бы бросить Коси, но и за то, что вообще на ней женился. Но не мог сначала жениться на ней, прекрасно зная, что не стоит этого делать, а теперь, уже с ребенком, желать ее бросить. Она решительно настроилась оставаться замужем, и уж это-то он ей должен — быть с ней в браке. При мысли об этом его пронзила паника: без Ифемелу будущее представлялось беспредельной, безрадостной скукой. И тогда он сказал себе, что все это глупо и театрально. Нужно думать о дочери. И все же, сидя в кресле, он крутнулся — поискать на полке книгу — и ощутил, что уже в бегах.

* * *

Поскольку он ушел к себе в кабинет и спал там на диване, поскольку они больше ничего не сказали друг другу, он решил, что назавтра Коси не захочет идти на крестины к ребенку его друга Ахмеда. Но утром Коси выложила на их кровать свою длинную синюю кружевную юбку, его синий сенегальский кафтан, а между ними — синее с оборками бархатное платье Бучи. Раньше она никогда так не делала — не выкладывала согласованные по цвету наряды для всех троих. Внизу он увидел, что она напекла блинов — толстых, как он любит, выставила на стол к завтраку. Бучи пролила «Овалтин» на свою столовую подложку.

— Езекия названивает мне, — сказала Коси задумчиво; речь шла о ее двоюродном брате из Авки, который звонил исключительно попросить денег. — Прислал СМС, пишет, что не может до тебя дорваться. Не понимаю, зачем он прикидывается, будто не знает, что ты не обращаешь внимания на его звонки.

Странно это было — слышать от нее такое. Говорит о том, что Езекия прикидывается, сама же по уши в притворстве: выкладывает кубики свежего ананаса ему в тарелку, словно вчерашнего вечера не бывало.

— Но ты должен сделать для него что-нибудь, хоть самую малость, иначе он не отцепится, — добавила она.

«Сделать для него что-нибудь» означало дать ему денег, и Обинзе вдруг возненавидел склонность игбо применять эвфемизмы всякий раз, когда речь заходила о деньгах, иносказания — ужимки, вместо того чтобы ткнуть пальцем. Найди что-нибудь для этого человека. Сделай что-нибудь для него. Его это бесило. Казалось трусливым, особенно среди людей, которые во всем остальном были ошпаривающе прямолинейны. «Блядский трус» — назвала его Ифемелу. Было что-то трусливое даже в его эсэмэсках и звонках ей: он знал, что она не ответит; мог бы поехать к ее дому, постучать к ней в дверь, пусть даже ради того, чтобы она велела ему уйти. И было что-то трусливое в том, что он не сказал повторно о своем желании развестись, в том, как он положился на легкость, с какой Коси все это отвергла.

Коси взяла кусочек ананаса с его тарелки, съела. Вела себя бестрепетно, целеустремленно, спокойно.

— Возьми папу за руку, — сказала она Бучи, когда они вошли на украшенную территорию дома Ахмеда в тот вечер. Коси желала вернуть нормальность на место.

Она желала воплощать крепкий брак. Она несла подарок, завернутый в серебряную бумагу, — ребенку Ахмеда. В машине сказала ему, что́ там, но он уже забыл. Среди обширных владений пестрели шатры и буфетные столы, все было зелено и ландшафтно продуманно, с намеком на бассейн в глубине. Играла живая музыка. Носились двое клоунов. Дети плясали и орали.

— У них те же музыканты, что были на празднике у Бучи, — прошептала Коси. Она хотела большой праздник — когда родилась Бучи, и он проплыл сквозь тот день, между ним и праздником — пузырь воздуха. Когда тамада произносил «молодой отец», Обинзе до странного ошарашивало, что тамада имеет в виду его, что он, Обинзе, и есть молодой отец. Отец.

Жена Ахмеда Сике обнимала Обинзе, щипала Бучи за щеки, вокруг толпились люди, воздух полнился смехом. Они повосторгались младенцем, спавшим на руках у очкастой бабушки. И тут до Обинзе дошло, что всего несколько лет назад они ходили по свадьбам, теперь вот — по крестинам, а вскоре начнутся похороны. Все умрут. Умрут, бредя по жизни, в которой не будут ни счастливы, ни несчастны. Он попытался стряхнуть мрачную тень, объявшую его. Коси забрала Бучи в стайку женщин и детей рядом со входом в гостиную, там играли во что-то, стоя в кругу, в центре — красногубый клоун. Обинзе глядел на дочь — на ее неуклюжую походку, на синюю ленту, усыпанную шелковыми цветочками, обхватывавшую ее голову с густой шевелюрой, как она умоляюще смотрела на Коси, и выражение ее лица напомнило ему о матери. Ему невыносима была мысль, что Бучи вырастет, злясь на него, что ей будет не хватать того, чем он для нее был. Но значимо не то, уйдет он от Коси или нет, а то, как часто он будет видеться с Бучи. Он же останется жить в Лагосе — и сделает все, чтобы видеться с дочкой как можно чаще. Многие растут без пап. Он и сам так, хотя при нем всегда был утешающий дух отца, идеализированный, застывший в радостных детских воспоминаниях. С тех пор как вернулась Ифемелу, он вдруг начал искать истории мужчин, оставивших семью, и желал всякий раз, чтобы эти истории завершались хорошо, чтобы дети расставшихся родителей оказывались довольнее, чем при родителях женатых, но несчастных. Но большинство историй были про обиженных детей, озлобленных разводом, про детей, желавших, чтобы родители жили вместе, пусть и несчастными. Однажды у него в клубе он навострил уши, когда некий молодой человек рассказывал друзьям о разводе своих родителей — как ему полегчало, потому что несчастье их было тяжким. «Их брак просто отрезал путь благословениям в нашей жизни, и, что хуже всего, они даже не ругались».

Обинзе, с другого конца бара, произнес: «Хорошо!» — и притянул к себе всеобщие странные взгляды.

Он все еще наблюдал, как Коси и Бучи беседуют с красногубым клоуном, когда прибыл Оквудиба.

— Зед!

Они обнялись, похлопали друг друга по спинам.

— Как Китай? — спросил Обинзе.

— Ох уж эти китайцы, э. Очень хитрый народ. Короче, предыдущие идиоты в моем проекте подписали с китайцами кучу несуразных сделок. Мы хотели пересмотреть некоторые соглашения, но китайцы — пятьдесят человек приходят на переговоры, притаскивают бумаги и попросту говорят тебе: «Подпиши тут, подпиши тут!» Замордуют торгом, пока не вынут из тебя все деньги — и кошелек в придачу. — Оквудиба хохотнул. — Пошли наверх. Я слыхал, Ахмед там все забил бутылками «Дом Периньон».

Наверху, где располагалось что-то вроде гостиной, тяжелые бордовые гардины оказались задернуты, дневной свет оставлен снаружи, а из середины потолка свисала яркая причудливая люстра, словно свадебный торт из хрусталя. Мужчины сидели вокруг обширного дубового стола, заставленного бутылками вина и чего покрепче, тарелками риса, мяса и салатов. Ахмед метался туда-сюда, раздавал указания обслуге, прислушивался к разговорам, вставлял реплику-другую.

— Богатым плевать на племя. Но чем ниже падаешь, тем племя для тебя значимее, — говорил Ахмед, когда появились Обинзе с Оквудибой. Обинзе нравилась Ахмедова сардоническая натура. Ахмед брал в аренду удачно расположенные крыши в Лагосе: мобильных компаний прибывало, и он теперь сдавал крыши для их станций и зарабатывал, как он сам ехидно говаривал, единственные чистые легкие деньги в стране.

Обинзе пожал руки гостям — со многими он был знаком — и попросил прислугу, молодую женщину, поставившую перед ним бокал, можно ли ему колы. Алкоголь погрузит его в трясину еще глубже. Он прислушался к беседам вокруг, к шуткам, подначкам, байкам и пересказам. А затем все начали — Обинзе знал, что так оно в конце концов и будет, — критиковать правительство: воруют, контракты не исполняют, инфраструктуру забросили гнить.

— Слушайте, в этой стране быть чиновником с чистыми руками очень непросто. Все устроено так, чтобы ты воровал. И, что хуже всего, люди хотят, чтобы ты воровал. Твои родственники хотят, твои друзья, — сказал Олу. Тощий, сутулый, скорый на похвальбу, какая прилагалась к его наследственному богатству, к знаменитой фамилии. Однажды ему вроде бы предложили пост министра, и он ответил, согласно городским байкам: «Но я не могу жить в Абудже, там нет воды, я не выдержу без своих яхт». Олу развелся с женой Моренике, университетской подругой Коси. Он часто донимал Моренике, лишь самую малость располневшую, чтобы похудела, чтобы подогревала в нем интерес к себе, оставаясь стройной. Пока шел развод, Моренике обнаружила заначку порнографических картинок на домашнем компьютере — сплошь безразмерные женщины, руки и животы в валиках жира — и пришла к выводу, а Коси согласилась, что у Олу — духовный крах. «Почему все должно быть духовным крахом? У человека фетиш такой, да и все», — сказал Обинзе Коси.

Теперь же Обинзе смотрел на Олу с пытливым весельем: поди знай людей.

— Беда не в том, что чиновники воруют, а в том, что воруют слишком много, — сказал Оквудиба. — Вы гляньте на губернаторов. Бросают свой штат, приезжают в Лагос скупить все земли подряд и не прикасаются к ним, пока не уйдут с поста. Вот почему нынче никому не под силу купить землю.

— Так и есть! Земельные спекулянты просто портят цены для всех. А спекулянты — ребята из правительства. В этой стране у нас серьезные неполадки, — сказал Ахмед.

— Но не только же в Нигерии. Земельные спекулянты — они всюду в мире, — сказал Езе. Езе был самым богатым человеком в этой гостиной, хозяин нефтяных скважин, и, как и многие нигерийские богатеи, нисколько не тревожился — самозабвенно счастливый человек. Он коллекционировал искусство — и всем докладывал, что его коллекционирует. Что напоминало Обинзе мать его друга, тетю Чинело, преподавателя литературы, которая вернулась из краткой поездки в Гарвард и сказала матери Обинзе за ужином у них в гостиной: «Беда в том, что у нас в стране очень отсталая буржуазия. Деньги у них есть, а утонченности недостает. Им надо начать разбираться в винах». На что мама мягко ответила: «Быть нищим в этом мире можно очень по-разному, но все больше кажется, что быть богатым можно только одним способом». Потом, когда тетя Чинело ушла, мама сказала: «Чушь какая. Зачем им разбираться в винах?» Обинзе это поразило — им нужно разбираться в винах — и в некотором смысле разочаровало: ему тетя Чинело всегда нравилась. Он вообразил, как кто-то говорит Езе нечто подобное — «тебе надо коллекционировать искусство», — и человек ринулся за искусством с пылом выдуманного увлечения. Всякий раз, когда Обинзе сталкивался с Езе и слушал его путаные речи о коллекции, его подмывало посоветовать Езе раздать все накопленное и освободиться.

— Цены на землю для таких, как ты, Езе, — не беда, — сказал Оквудиба.

Езе посмеялся — смех самодовольного согласия. Он снял свой красный клубный пиджак и повесил его на спинку стула. Он держался — во имя моды — на грани пижонства: всегда носил основные цвета, а пряжки у него на ремнях все сплошь были крупные и броские, как торчащие зубы.

На другом краю стола вещал Меккус:

— Представляете, мой шофер говорил, что сдал ЗАЭС, а я тут давеча велел ему составить список, так он писать не умеет вообще! Ни «мальчик» не знает, как пишется, ни «кот»! Красота!

— Кстати, о шоферах. Мой друг рассказывал мне тут, что его шофер — экономический гомосексуал, что он волочится за мужчинами, которые ему платят, а у самого при этом жена и дети дома, — сказал Ахмед.

— Экономический гомосексуал! — повторил кто-то под всеобщий хохот. Чарли Бомбей, похоже, особенно развеселился. У него было грубое исшрамленное лицо, такие люди чувствуют себя в своей тарелке в компании шумных мужчин, едят перченое мясо, пьют пиво и смотрят «Арсенал».

— Зед! Ты сегодня очень тихий, — сказал Оквудиба, уже на пятом бокале шампанского. — Ару адиква? Обинзе пожал плечами.

— Все в порядке. Просто устал.

— Да Зед вечно тихий, — сказал Меккус. — Он джентльмен. Не потому ли он пришел с нами посидеть? Человек читает стихи и Шекспира. Настоящий англичанин. — Меккус громко рассмеялся над своей же не-шуткой. В университете он блестяще разбирался в электронике, чинил дисковые проигрыватели, считавшиеся безнадежными, а домашний компьютер Обинзе впервые в жизни увидел у Меккуса. Тот окончил вуз и уехал в Америку, но вскоре вернулся, очень скрытный и очень богатый — поговаривали, благодаря могучим махинациям с кредитными карточками. Его дом был нашпигован камерами наблюдения, а охрана снабжена автоматами. Ныне, при любом упоминании Америки в разговоре Меккус заявлял: «Знаешь, после того дельца, что я в Америке провернул, мне туда ходу нет», словно желая заглушить преследовавшие его шепотки.

— Да, Зед — серьезный джентльмен, — сказал Ахмед. — Представляете, Сике спрашивала меня, не знаю ли я кого-нибудь вроде Зеда, — познакомить с ее сестрой? Я ответил: а, а, ты не на таком, как я, сестру свою женить хочешь, а ищешь кого-то вроде Зеда, ну как такое-о!

— Нет, Зед помалкивает не потому, что он джентльмен, — сказал Чарли Бомбей, с этой своей оттяжечкой, с густым акцентом игбо, добавляя лишние слоги к словам, уже приняв полбутылки коньяка, которую собственнически установил перед собой. — А потому что хочет, чтобы никто не знал, сколько у него денег!

Все посмеялись. Обинзе всегда думалось, что Чарли Бомбей лупит жену. Оснований так считать не было никаких: Обинзе ничего не знал о личной жизни Чарли Бомбея, никогда не видел его жену. И все же, когда б ни встречал Чарли, представлял себе, как тот бьет жену — толстым кожаным ремнем. Казалось, его переполняет жестокость, этого вальяжного, могущественного человека, этого «крестного отца», оплатившего предвыборную кампанию своему губернатору и теперь державшего монополию почти во всех сферах дел у себя в штате.

— Не обращайте внимания на Зеда, он думает, будто мы не знаем, что он владеет половиной земель в Лекки, — сказал Езе.

Обинзе выдал обязательный смешок. Вытащил телефон и быстро написал Ифемелу: «Пожалуйста, поговори со мной».

— Мы не представлены, я Дапо, — сказал мужчина, сидевший по другую сторону от Оквудибы, и потянулся к Обинзе — рьяно пожать ему руку, словно Обинзе вдруг обрел бытие. Обинзе вяло принял протянутую ладонь. Чарли Бомбей упомянул о богатстве Обинзе, и тот внезапно сделался интересен Дапо.

— Вы и нефтью занимаетесь? — спросил Дапо.

— Нет, — коротко ответил Обинзе. Он слыхал обрывки предыдущих разговоров Дапо, о его работе в нефтяном консалтинге, о детях в Лондоне. Дапо, вероятно, из тех, кто засунул жену с детьми в Англию, а сам вернулся в Нигерию — гоняться за деньгами.

— Я вот говорил, что нигерийцы, вечно жалующиеся на нефтяные компании, не понимают, что экономика без этих компаний рухнет, — сказал Дапо.

— У вас полная путаница в голове, если вы считаете, что нефтяные компании делают нам одолжение, — сказал Обинзе. Оквудиба бросил на него оторопелый взгляд: холодность тона — совсем не в характере Обинзе. — Нигерийское правительство, по сути, финансирует нефтяную промышленность наличными вливаниями, а большая нефтянка все равно планирует сворачивать работу на суше. Они хотят оставить ее китайцам и сосредоточиться на шельфовой добыче. Это ж параллельная экономика: шельф оставить себе, вкладываться только в высокотехнологичное оборудование, качать нефть с глубины в тысячи километров. Никаких местных рабочих. Нефтяников привозят из Хьюстона и из Шотландии. Словом, нет, одолжения они нам не делают.

— Да! — воскликнул Меккус. — И они все — быдло, шваль. Все эти подводники-бурильщики, и глубоководные ныряльщики, и люди, которые умеют чинить обслуживающих роботов под водой. Шваль и быдло, все поголовно. Вы бы видели их в зале «Британских авиалиний». Они месяц торчат на вахте без всякого алкоголя, а когда добираются до аэропорта, то уже в сопли пьяные и на рейсе ведут себя как идиоты. У меня двоюродная работала стюардессой, так она рассказывала: дошло аж до того, что авиакомпания вынуждена была заставлять этих людей подписывать бумаги насчет питья, иначе их не брали на борт.

— Но Зед не летает «Британскими авиалиниями», откуда ему знать, — сказал Ахмед. Он как-то раз посмеялся над отказом Обинзе летать «Британскими авиалиниями», потому что ну все серьезные ребята летают только ими.

— Пока я был обычным для экономики человеком, «Британские авиалинии» обращались со мной как с дерьмом при поносе, — сказал Обинзе.

Мужчины рассмеялись. Обинзе надеялся, что у него задребезжит телефон, и эта надежда ему натирала. Встал.

— Мне бы в туалет.

— Прямо внизу, — сказал Меккус.

Оквудиба проводил его.

— Я домой, — сказал Обинзе. — Вот только найду Коси и Бучи.

— Зед, о гини? Что такое? Просто усталость?

Они стояли на изгибавшейся лестнице, отороченной причудливой балюстрадой.

— Ты же знаешь, Ифемелу вернулась, — сказал Обинзе, и одно лишь имя ее согрело его.

— Знаю. — Оквудиба подразумевал, что знает больше.

— Все серьезно. Я хочу жениться на ней.

— А, а, ты заделался мусульманином, а нам не сообщил?

— Окву, я не шучу. Вообще не надо было жениться на Коси. Я знал это уже тогда.

Оквудиба глубоко вдохнул и выдохнул, словно изгоняя алкоголь.

— Слушай, Зед, многие из нас не женились на женщинах, которых по-настоящему любили. Мы женились на женщинах, которые были под рукой, когда мы изготовились жениться. Выброси-ка из головы. Можешь с ней встречаться, но зачем вот эти прихваты белых? Если у твоей жены ребенок не от тебя или если ты ее бьешь — это повод для развода. Но встать и сказать, что у тебя никаких трудностей с женой, просто ты уходишь к другой? Хаба. Мы так не ведем себя, я тебя умоляю.

Коси и Бучи стояли у подножия лестницы. Бучи плакала.

— Она упала, — сказала Коси. — Сказала, пусть папа понесет.

Обинзе принялся спускаться.

— Буч-Буч! Что стряслось?

Не успел он дойти до нее, дочь уже вытянула руки — ждала его.

 

Глава 55

В один прекрасный день Ифемелу увидела танец самца павлина, перья распахнуты исполинским нимбом. Самочка стояла рядом, поклевывая что-то на земле, а затем, чуть погодя, ушла, безразличная к великому блеску перьев. Самец, казалось, пошатнулся — возможно, под грузом перьев или же отвержения. Ифемелу сделала снимок для блога. Задумалась, что увидит в этом снимке Обинзе, — помнила, как он однажды спросил, видела ли она танец самца. Воспоминания о нем так легко заполоняли ее мысли: посреди переговоров в рекламном агентстве ей вдруг приходило на ум, как Обинзе выщипывал пинцетом вросший волос у нее на подбородке, она лежала, задрав лицо, на подушке, а он был так близок, так внимателен в осмотре. Любое воспоминание ошарашивало ее своей ослепительной лучезарностью. Любое несло с собой ощущение неустранимой утраты, громадная тяжесть мчалась на Ифемелу, и ей хотелось увернуться, пригнуться так, чтобы миновало ее, чтобы могла она спастись. Любовь была своего рода горем. Вот что романисты имели в виду под страданием. Ей часто казалось, что глупая это мысль — страдания от любви, но теперь усвоила ее сама. Она тщательно избегала улицы на Виктории, где был его клуб, больше не ходила за покупками в «Пальмы» и представляла себе, что он тоже обходит стороной ее часть Икойи, держится подальше от «Джаз-Берлоги». Больше она на него не натыкалась.

Сперва она крутила «Йори-Йори» и «Оби му о» беспрестанно, а потом бросила: эти песни несли ей воспоминания о безвозвратности, словно панихида. Ее ранила вялость его эсэмэсок и звонков, безволие попыток. Он любил ее, она не сомневалась, но не хватало ему некоей силы: хребет размяк от обязательств. Когда она опубликовала пост, написанный после визита в компанию Раньинудо, о том, как государство разрушает сараи лоточников, анонимный комментатор написал: «Как стихи». И она знала, что это он. Знала, и всё.

Утро. Грузовик, государственный грузовик, останавливается рядом с высоким конторским зданием, рядом с сараями лоточников, высыпают люди, они долбят, крушат, ровняют с землей и топчут. Они уничтожают сараи, превращают их в плоские кучи досок. Они выполняют свою работу, несут на себе этот «снос», как деловой костюм с иголочки. Они сам и едят в таких сараях, и если все уличные торговцы исчезнут из Лагоса, то работяги останутся без обеда, им больше ничего не по карману. Но они крушат, топчут, бьют. Один лупит женщину — она не схватила свой котелок и пожитки и не убежала. Она не двигается с места и пытается с ними договориться. А затем лицо у нее горит от оплеухи, она смотрит, как ее печенье хоронят в пыли. Глаза возносятся к линялому небу. Она не знает, что будет делать, но что-то предпримет, она соберется, поднатужится и отправится куда-нибудь еще — продавать свою фасоль, рис и спагетти, разваренные едва ли не в кашу, свою колу и печенье.

Вечер. Рядом с высоким конторским зданием вянет дневной свет, ждут автобусы для персонала. Женщины идут к автобусам, на них шлепанцы без каблуков, они рассказывают медлительные пустяковые истории. Туфли на высоких каблуках они несут в сумках. У одной женщины из незастегнутой сумочки каблук торчит тупым кинжалом. Мужчины направляются к автобусам поспешнее. Они проходят под купой деревьев, где всего несколько часов назад располагалось место пропитания лоточников. Здесь шоферы и курьеры покупали себе обед. Но теперь сараев нет. Их стерли с лица земли, и ничего не осталось, ни единой потерявшейся обертки от печенья, ни бутылки, в которой когда-то была вода, — ничего, напоминающего о том, что здесь было.

Раньинудо подталкивала ее чаще выходить в свет, встречаться.

— Обинзе всегда был несколько понтоват, как ни крути, — сказала Раньинудо, и хотя Ифемелу понимала, что Раньинудо просто пытается ее утешить, все равно оторопела: не все поголовно, как сама она, считали Обинзе почти безупречным.

Она сочиняла посты для блога и думала, как он их воспримет. Она писала о модном показе, на котором побывала, о том, как модель кружилась в юбке из анкары, живым росчерком синего и зеленого, похожая на надменную бабочку. Писала о женщине на углу улицы на Виктории, которая с удовольствием произнесла: «Ладная тетенька!» — когда Ифемелу остановилась купить яблок и апельсинов. Писала о видах из окна своей спальни: о белой цапле, нахохлившейся на стене владений, уставшей от жары; о привратнике, помогавшем лоточнице поднять поднос на голову, — жестом, столь исполненным изящества, что Ифемелу все стояла и смотрела уже после того, как лоточница скрылась из виду. Писала о дикторах на радио, про их акценты — фальшивые и смешные. Писала о склонности нигерийских женщин давать советы, искренние, пышущие нравоучением. Писала о затопленных районах, забитых оцинкованными лачугами, крыши — сплющенные шляпы; о молодых женщинах, обитавших там, модных и знающих толк в тугих джинсах, их жизнь упрямо приправлена надеждой: они стремились открыть свои парикмахерские, поступить в университет. Они верили, что их время настанет. «Мы всего в одном шаге от этой жизни в трущобах, все мы, ведущие жизнь среднего класса под кондиционерами», — писала Ифемелу и гадала, согласится ли с ней Обинзе. Боль его отсутствия со временем не умалилась, наоборот: казалось, она проникала все глубже с каждым днем, будила в ней воспоминания все яснее. Но Ифемелу обрела покой: быть дома, писать к себе в блог, открывать Лагос заново. Наконец-то она полностью погрузилась в бытие.

* * *

Она обратилась к прошлому. Позвонила Блейну — поздороваться, рассказать ему, что всегда считала его слишком хорошим, слишком чистым для себя, а он разговаривал неловко, словно недовольный ее звонком, но в конце сказал:

— Рад, что ты позвонила.

Она позвонила Кёрту — голос у него был бодрый, он бурно обрадовался ее звонку, и она представила, как они возвращаются друг к другу, их отношения без всякой глубины и боли.

— Это ты мне слал громадные суммы денег за блог? — спросила она.

— Нет, — сказал Кёрт, однако она колебалась, верить ему или нет. — Ты все еще ведешь блог?

— Да.

— На тему рас?

— Нет, просто о жизни. Раса тут неприменима. У меня такое ощущение, что я вышла из самолета в Лагосе и перестала быть черной.

— Точняк.

Она и забыла, до чего по-американски он общается.

— Со всеми остальными не так было, — сказал он. Услышав это, она порадовалась. Он позвонил ей поздно ночью по нигерийскому времени, и они поболтали о том, чем вместе занимались когда-то. Воспоминания теперь казались отполированными. Он смутно намекал, что приедет к ней в гости в Лагос, она отвечала смутными звуками согласия.

Однажды вечером, когда она зашла с Раньинудо и Земайе в «Терра Культуру» посмотреть спектакль, наткнулась там на Фреда. Они уселись все вместе в ресторане, попить смузи.

— Приятный парень, — прошептала Раньинудо Ифемелу.

Поначалу Фред трепался, как и прежде, о музыке и искусстве, весь вязался в узлы от нужды произвести впечатление.

— Вот бы узнать, какой ты, когда ничего из себя не строишь, — сказала Ифемелу.

Он хохотнул.

— Приходи на свидание — узнаешь.

Повисло молчание, Раньинудо с Земайе смотрели на Ифемелу выжидательно, и ее это развеселило.

— Приду.

Он отвел ее в ночной клуб, а когда она сказала, что ей скучно от слишком громкой музыки, от дыма и от едва одетых чужих людей слишком близко от нее, он растерянно ответил, что ему тоже ночные клубы не нравятся, он просто счел, что они милы ей. Они смотрели вместе кино у нее дома, а потом — у него на квартире в Ониру, где по стенам висели картины с арками. Ее удивило, что им нравятся одни и те же фильмы. Его повар, утонченный мужчина из Котону, делал полюбившуюся ей арахисовую похлебку. Фред играл ей на гитаре и пел хрипловатым голосом, рассказывал, что мечтал быть вокалистом в какой-нибудь фолковой группе. Он был миловиден — такой привлекательностью проникаешься постепенно. Он ей нравился. Он часто поправлял очки маленьким тычком пальца, и она считала это очаровательным. Они лежали у нее на кровати нагие, разморенные, теплые, и она жалела, что все не так, не иначе. Вот бы чувствовать то, что ей хотелось.

* * *

И тут, дремотным воскресным вечером, через семь месяцев после их окончательного разговора, на пороге ее квартиры возник Обинзе. Она воззрилась на него.

— Ифем, — произнес он.

До чего же ошеломительно было видеть его, эту выбритую голову и прекрасную нежность лица. Глаза у Обинзе горели, грудь ходила ходуном от тяжкого дыхания. В руках был длинный лист бумаги, испещренный мелкими записями.

— Я писал это для тебя. Вот то, что я бы хотел знать на твоем месте. О чем я думал. Я все записал.

Он подал ей листок, все еще дыша надсадно, а она все стояла и руки к бумаге не протянула.

— Я знаю, можно было бы принять все, чем мы не можем друг другу быть, и даже превратить это в поэтическую трагедию наших жизней. А можно действовать. Я хочу действовать. Коси — хорошая женщина, а мой брак — такое вот текучее благолепие, но мне не надо было на ней жениться. Я всегда знал, что чего-то не хватает. Я хочу растить Бучи, хочу видеться с ней каждый день. Но я все эти месяцы притворялся, и однажды она достаточно повзрослеет, чтобы понять, что я притворяюсь. Сегодня я съехал из дома. Поживу пока у себя в квартире в Парквью, надеюсь видеться с Бучи ежедневно, если получится. Знаю, я слишком долго протянул, понимаю, что ты двинулась дальше, и я полностью отдаю себе отчет, что ты сомневаешься и тебе нужно время.

Он примолк, помялся.

— Ифем, я за тобой бегаю. И собираюсь бегать, пока ты не дашь нам попробовать.

Она смотрела на него, долго-долго. Он говорил то, что она хотела услышать, но все равно продолжала смотреть.

— Потолок, — сказала она наконец. — Заходи.