Мы с Бриджид, две старухи, отправились на долгую прогулку. Карабкались по склонам холмов в своих веллингтоновских башмаках, закутавшись в темно-зеленые охотничьи куртки с дюжиной различных карманов для всевозможных вещей, от пары фазанов до трубки и табака. Эти куртки еще в тридцатые годы принадлежали моему па и до сих пор не пропускают ни мелкого ирландского дождя, ни ветра. На Бриджид была одна из старых твидовых шляп в стиле Шерлока Холмса, с небольшими наушниками, а на мне – моя старая белая фетровая. Одна из нас была крупная и круглая, а другая маленькая и тощая, как американский заяц.
Бриджид знала, что я была расстроена своим рассказом о несчастьях своей мамми.
– Не надо ворошить прошлое, – говорила она мне. – Вы же понимаете, что расстраиваться не из-за чего. Все это давно прошло и поросло быльем, осталась лишь одна небольшая ценность, о которой стоит теперь беспокоиться.
– Знаю, знаю, – вздыхала я. – Это то, что я могу простить Лилли все, потому что в конечном счете в том, что случилось, не было ее вины. Дело в том, что она так и не поняла своей первой ужасной ошибки. Но, видите ли, Бриджид, я думаю, что Финн действительно любил мою мамми.
– Она не была такой сексуальной, как Лилли, – заметила Бриджид, шагая впереди, и ее тонкие ноги с такой скоростью замелькали в упругой траве, что мне пришлось почти бежать, чтобы не отстать от нее.
Бриджид права. Даже когда ей было всего семнадцать лет, и она была слишком молода и неопытна, чтобы понимать, что это такое, Лилли соблазняла мужчин. И именно это принесло ей горькие плоды, прежде всего с Робертом Хатауэем, а потом прошло через всю ее жизнь с Финном, Дэниелом и Нэдом. И проявилось даже в связи с ее собственным сыном, хотя о том, что я имею в виду, я расскажу немного позднее.
* * *
Но вернемся к нашей истории. Лайэму было уже семнадцать лет. Он был сложен, как отец, – высокий, худощавый и стройный, но по темпераменту скорее походил на брата Лилли – мечтателя, предпочитавшего всем видам спорта музыку и живопись. Черты лица были, как у Лилли, но словно отточенные чутким скульптором, а светло-серые глаза и черные волосы были отцовскими. Зная, что его отцом был Финн, можно было с уверенностью сказать, что он его точная копия. Но в равной мере он был похож и на Лилли. Лайэм взял все самое лучшее от их внешности и от их темперамента. Он был спокоен и покладист, проявлял в школе достаточный ум, но, к огорчению Лилли, не имел склонности к науке, отличавшей Джона Портера Адамса, которого он считал своим отцом.
Лайэм не хотел учиться в Гарварде. Он мечтал уехать во Флоренцию, чтобы учиться живописи, но был достаточно мудр, чтобы не рассказывать матери об этих планах.
В школе Лайэм был замкнут, но не потому, что не пользовался симпатией товарищей, а потому, что предпочитал одиночество; поскольку он проявлял успехи по всем обычным предметам, учителя были о нем хорошего мнения. От него ожидали, что он последует по стопам отца, и Лилли в надежде на это передала в Гарвард много редких книг из библиотеки Джона Портера Адамса, не говоря уже о крупной сумме денег.
Шли годы. Финн теперь был очень богатым человеком, гораздо более богатым, чем когда получил наследство Кориелиуса Джеймса, и, вероятно, даже богаче своего брата Дэниела, чьи магазины теперь были повсюду, от одного побережья страны до другого. Братья не встречались ни разу после того злополучного вечера, но Финн следил за успехами Дэна по финансовым газетным обзорам, а также по посвященным политике газетным статьям.
По фотографиям в газетах Финн знал, что брат сильно похудел, но оставался все тем же пожилым красавцем сенатором Дэном, в неизменном котелке и красных подтяжках, с буйной шапкой волос и бодрой улыбкой. «Честный Дэн» – назвали его газеты, и эта кличка закрепилась за ним, потому что, как часто говорил сам Дэн, это была правда.
Финн тоже жил один в большой четырнадцатикомнатной квартире на Пятой авеню. Им двигало горячее желание окончательно освободиться от клейма бедности, став богаче всех других, и от невежества, для чего нужно было стать образованным человеком. Он мало выходил в свет – появлялся в офисе с раннего утра, до начала операций на всех мировых биржах, и работал до позднего вечера. Все редкое свободное время проводил как за книгами, оставленными ему Корнелиусом в его библиотеке, так и за рекомендованными Портером Адамсом. Финн также повидался с одним профессором литературы из Колумбийского университета, попросил составить для него список литературы и упорно прочитывал каждую неделю по одной книге из этого списка.
Финн не упускал из виду Лилли. Он знал, где она живет, с кем встречается и какой теперь стала. Он долго ждал, и теперь ему захотелось быть с сыном.
Лайэму было семнадцать лет, когда Финн О'Киффи пришел в его частную школу якобы для того, чтобы поместить сюда сына, на самом же деле он знал, что Лайэм здесь учится.
В школе он сказал, что Джон Адамс был его соседом в Бостоне и он слышал, что сын Адамса ходит в эту школу.
– Я подумал, что могу навестить его, – сказал он, но отклонил предложение вызвать Лайэма и устроить им чай в кабинете директора школы.
– Нет-нет, не нужно такой официальности. Просто скажите мне, где можно его найти, и я сам пойду к нему, – непринужденно попросил он.
Лайэм сидел на берегу реки и что-то рисовал. Финн некоторое время молча смотрел на него, стараясь подавить слезы при виде сына, которого едва знал. Впервые в жизни он ощутил волнующее чувство отцовской любви, овладевшее его сердцем, и спрашивал себя, почему провел все эти годы вдали от него.
– Очень неплохой набросок, – восхищенно проговорил Финн, обретя, наконец, дар речи. Лайэм уважительно вскочил на ноги.
– Благодарю вас, сэр, – сказал он, смущенный тем, что за ним наблюдали.
Финн протянул ему руку.
– Я Финн О'Киффи Джеймс, – сказал он. – Я знал вашего отца. Он был моим соседом и был настолько любезен, что помог мне составить библиотеку.
Лайэм удивился – он редко встречался с кем-либо из знакомых отца – и энергично пожал Финну руку.
– Рад вас видеть, сэр. Вы счастливее меня, ведь я не знал отца.
– Он был хорошим человеком. И великим ученым.
Финна удивил глубокий вздох Лайэма, когда тот проговорил:
– Да, я знаю. Это очень трудно – добиться таких высот в жизни.
– Пройдемся по берегу, и вы расскажете мне, что имеете в виду, – предложил Финн.
Это было странно, но Лайэм чувствовал себя с этим незнакомцем гораздо проще, чем с матерью, и изложил ему свою проблему. Сказал, что больше всего на свете хочет стать художником. И виновато добавил:
– Моя мать будет сердиться, если узнает, что я вам сказал, даже, несмотря на то, что вы друг отца. Видите ли, я не говорил ей об этом. Пока не говорил.
Финн кивнул.
– Я понимаю, – тихо сказал он.
– Мать предана мне, – внезапно заметил Лайэм. – Она рассчитала всю мою жизнь с момента рождения – может быть, потому, что отец умер через несколько дней после этого, и она просто перенесла на меня всю свою любовь и заботу.
Он с надеждой взглянул на Финна.
– Простите меня, господин Джеймс, если я отклонился от темы. Однако это иногда меня подавляет. Она выхолащивает мою жизнь своей сверх заботой. С самого рождения каждый кусок пищи, которую мне давали, был строго рассчитан, только в школе я впервые попробовал простые конфеты, Все, чему меня учили, – верховая езда, танцы, фехтование, коньки, – было для меня не удовольствием, а какой-то рассчитанной функцией, социальной ли, физической – уж и не знаю. А с того времени, как я достаточно подрос, чтобы научиться читать, меня, как гуся на откорм, пичкали книгами и уроками.
– И сколько же вам тогда было лет?
– Четыре, сэр, – ухмыльнулся Лайэм.
Финн рассмеялся.
– Хорошо читать я стал лет в четырнадцать, и теперь я один из тех, кто заваливает себя книгами, овладевая знаниями, чтобы восполнить упущенное.
Он задумчиво посмотрел на сына.
– Как бы там ни было, теперь вы хотите стать художником. Позвольте мне спросить вас кое о чем, Лайэм. Задавались ли вы вопросом о том, наделены ли талантом? Спросили ли себя серьезно о том, правильно ли вы все понимаете? Или живопись для вас просто приятное времяпрепровождение? Или средство уйти от ученья и от экзаменов?
– Не знаю, как вам это объяснить, сэр, – горячо заговорил Лайэм, – но дело в том, что я как бы думаю кончиками пальцев. В моем мозгу возникает идея, форма, цвет, освещение, – и все это каким-то образом воплощается посредством кисти на полотне. Я не знаю, насколько я хорош или плох, и уверен, что мне следует многому научиться. Но знаю, что готов отказаться ради этого от всего.
Брови Финна вопросительно поднялись.
– От всего? От вашего дома? От положения в обществе? От денег? – Он помолчал и многозначительно добавил: – От вашей матери?
– От всего, сэр, кроме последнего.
– Подумайте над этим, Лайэм, – сказал Финн, когда они шли обратно к школе. – Мне кажется, что если бы вы так поступили, ваша мать стала бы первой вашей потерей. Спросите себя, действительно ли искусство значит для вас так много, чтобы пойти на это.
– Вы еще придете в школу, господин Джеймс? – пылко спросил Лайэм, когда они, прощаясь, пожали друг другу руки. – Мне было очень приятно поговорить с вами.
Финн улыбнулся и ласково похлопал его по плечу.
– Тогда мы поговорим еще не раз. Например, для начала устроим ленч. Как насчет субботы? Только не говорите ничего матери. Судя по вашим словам, она, вероятно, не одобрила бы этого.
Лайэм вздохнул, провожая Финна глазами. Он понимал, что тот был прав, и, разумеется, он ничего не скажет матери. Впервые в его жизнь вошел человек, с которым он мог говорить обо всем, что было близко его сердцу. «Почти как с отцом», – с тоской подумал он.