В то утро он начал собираться, складывая вещи в чемодан. Спустившись в библиотеку, он ласково погладил стаффордширские фигурки, его пальцы нежно ощупывали Красную Шапочку, Гарибальди, Наполеона. Он брал в руки каждую статуэтку, а потом ставил ее обратно на каминную полку. Потом все так же бережно стал ощупывать замысловатый узор шкафа. Ему вспомнилась радость, которую он испытывал, когда шкаф привезли в дом.

В вестибюле открыл крышку футляра высоких часов и сделал то, что делал каждое утро вот уже почти пять лет: вставил в отверстие резной ключ и, сверившись со своими наручными часами, передвинул минутную, стрелку на две минуты вперед. Он очень любил такое знакомое постукивание маятника, оно было похоже на бесконечное течение самого времени, и сейчас легонько похлопал по красивому корпусу из красного дерева.

Потом его взгляд упал на дорогие его сердцу статуэтки: Крибба и Мулинекса, и глаза на какое-то мгновение наполнились слезами.

«Нет, не сегодня, — решил он. — Все-таки это ужасно тяжело». Оставив собранный чемодан в гостиной, он быстро отправился в офис. Мисс Харлоу уже позаботилась о том, чтобы кофе и пончик дожидались его на столе. Но первый же кусок встал у него поперек горла.

«Как я смогу уехать из собственного дома?» — спрашивал он себя, впервые за все время с уверенностью осознав, что закон, порядочность, все правила и права — на его стороне.

А через час Гольдштейн сообщил ему новости.

Он недоверчиво уставился на адвоката, но у того в глазах не было и намека на жалость, хотя под полуприкрытыми веками читалась все та же печаль за грехи всего человечества.

— Вы обманываете меня! — выкрикнул он дрожащим голосом. Слова гулким эхом отдались у него в мозгу, словно там образовался тоннель.

— Не стоит за плохие новости винить гонца, принесшего их.

— Грязная сука!

Оливер с такой силой хлопнул по столу Гольдштейна, что лежавшие там бумаги разлетелись по комнате.

— Это все Термонт. Негодяй…

— Ваши чувства вполне понятны. Во время бракоразводных процессов принято ругать адвокатов на чем свет стоит.

— Слава Богу, что я адвокат не по разводам.

— Сделайте мне одолжение, Роуз. Не впутывайте еще и Бога.

Оливер снова ударил ладонью по столу в бессильной ярости. Его переполняло чувство несправедливости. Неужели это возможно? Он полжизни прожил в этом браке. И ради чего? Ради того, чтобы остаться ни с чем?

— Насколько может человек потерять понятие о честности? — проговорил Оливер, после того как ему удалось немного справиться с гневом. — Я не доставляю ей никаких хлопот. Не ругаюсь, не закатываю истерик. Предлагаю хорошее содержание. Она уйдет из дома вполне обеспеченной.

— Но почему она должна уходить из дома?

— Потому что я им владею. Он — мой.

— Но она говорит, что тоже им владеет.

— Половиной. И я собираюсь отдать ей эту половину.

Он снова почувствовал, как всем его существом овладевает гнев, достал две таблетки маалокса и положил их в рот.

— Я не собирался забирать его себе. Это нечестно. Этот дом — наше совместное владение. Наше. Ей принадлежит «на-», а мне принадлежит «-ше». И я собираюсь выплатить ей полную стоимость половины дома.

— Но она не желает. Она хочет получить дом, — ответил Гольдштейн. — Я испробовал все варианты. Предложил ей половину стоимости дома и разрешение продолжать жить в нем вместе с детьми.

— Но я вас на это не уполномачивал, — проговорил Оливер, бросив на Гольдштейна злобный взгляд. — Вы не имеете права предлагать ей сделку на таких условиях. Почему вы не посоветовались со мной, Гольдштейн?

— Я всего лишь пустил пробный шар. Мне хотелось посмотреть, как далеко они собираются зайти. В конце концов, я хотел им показать, что мы готовы искать разумный выход. Кто же знал, что они зайдут так далеко.

— Только не я. Уж это точно.

— Это плохо, — проговорил Гольдштейн.

— А что сейчас хорошо? Сейчас все плохо!

— Никогда не следует так говорить. Кусок, который вам предстоит разделить, довольно жирный. И он принадлежит вам. А она же хочет лишить вас всего. Какая у вас еще собственность, кроме дома?

— «Феррари», — глупо проговорил он. — Три-ноль-восемь. Джи-ти-эс. Красный.

— Они не включили его в опись. Еще они не включили вина и ваши инструменты.

— Как благородно!

— Что еще? — фыркнул Гольдштейн. Оливер нахмурился. — Как насчет завещания?

— Совершенно вылетело из головы. Она — основной наследник.

— Измените его как можно скорее.

Страх от этой мысли пробрал его до костей. Ведь если он сейчас умрет, ей достанется миллион. И весь дом от фундамента до чердака. Эта мысль бросила его в холодный пот, но голова заработала четко.

— Вот телефон, — ткнул пальцем Гольдштейн. — Если вы сегодня выйдете на улицу и вам на голову свалится кирпич, то это будет крайне неприятно, тем более что ей достанутся все ваши деньги.

Оливеру потребовалось всего несколько секунд для того, чтобы связаться со своим поверенным, который, к счастью, оказался на месте. Тот пожелал узнать все подробнее.

— Не сейчас. Просто измените завещание в пользу Евы и Джоша. Хорошо? А Барбару не упоминайте вообще, — не говоря больше ни слова, Оливер повесил трубку. Он никогда не был мстительным и злорадным. Но этот звонок позволил ему обрести уверенность, хотя ему еще предстояло подписать завещание, которое поверенный наверняка пришлет по почте.

— Я распорядился, чтобы опись имущества была ускорена, — между тем говорил Гольдштейн. — Я хочу, чтобы каждая вещь в вашем доме была зарегистрирована на бумаге как можно скорее. Пока вашей жене в голову не пришла еще какая-нибудь идея.

— Пусть только попробует прикоснуться хоть к чему-нибудь. Я обвиню ее в воровстве. Ничего ей не отдам. Ни дом, ни то, что в нем. Никогда, — у Оливера сдавило горло, и его голос больше стал походить на карканье.

— Никогда не говори «никогда»…

— Черт вас побери, Гольдштейн!

Оливер поднялся, намереваясь уйти, но потом снова сел.

— Вся моя жизнь связана с этим домом, — начал бормотать Оливер, уронив голову на руки и чувствуя, как его захватывает водоворот сентиментальности. — У меня там мастерская. Мой антиквариат. Мои коллекции. Мои картины. Все это — одно целое. Это нельзя разделять, — у него возникло странное чувство, словно его преследовал кто-то. Так же, как все эти годы он сам рыскал по антикварным распродажам, выискивая ценные старинные вещи. — Мои орхидеи… Вы ничего не понимаете. Вы ни разу там не были. Не видели это место. Оно само по себе бесценно. Я просто без ума от него. Через десять лет оно будет стоить в два, а то и в три раза дороже. И сам дом, и все, что есть в нем.

Он перевел дыхание и вздохнул.

— Вы не понимаете, Гольдштейн. Я знаю в этом доме каждый проводок, каждую полоску на каждой деревянной панели, на каменном кирпиче, даже на каждом куске шифера. Знаю все трубы, все внутренности. Лишить меня этого дома — все равно, что отрезать мне правую руку.

— Избавьте меня от вашего плача, Роуз.

— Конечно, у вас нет вкуса к таким вещам, Гольдштейн. Это не просто собственность, — он пожал плечами. — Таким людям, как вы, этого не понять.

— Не надо демонстрировать мне свой антисемитизм. Решение проблемы вовсе не в этом.

— А в чем же, черт возьми, решение?

— В законе. В конце концов, закон всех рассудит, — Гольдштейн поднялся во весь рост, который у него был совсем не высок, и, торжественно промаршировав к стене с книжными полками, ласково похлопал по корешкам стоявших там книг.

— Закон — самый настоящий осел, — проговорил Оливер, вспомнив известного героя Диккенса.

— Не такой уж большой осел, как вы думаете. В нашем колчане еще осталась парочка стрел, — Оливер притих, почувствовав проблеск надежды и пытаясь ухватиться за него, как утопающий за соломинку.

— Статья 16-904, часть С, — чопорно заговорил Гольдштейн, не сводя взгляда с лица Оливера. — Она допускает развод без определения виновной стороны, даже если бывшие супруги продолжают жить под одной крышей. Конечно раздельно. Никакого сожительства. Период ожидания при этом не меняется.

— Значит, я могу не переезжать.

— Можете. Но… — Гольдштейн поднял руку. — Того, кому достанется дом со всем имуществом, все равно определит суд. Судья может решить, что дело слишком затянулось, потребовать, чтобы все было продано, а выручка была поделена между вами. Тут мы можем подать прошение о пересмотре дела. Это все может длиться годами, если учесть, что списки судебных дел далеко не короткие.

Оливер снова ощутил прилив надежды.

— Но я хочу остаться в доме. Я буду бороться за это. Все поймут, что я не сдамся. И кто знает, вдруг она не сможет терпеть моего присутствия и будет вынуждена уехать…

— Не надо впадать в амбиции. В конце концов у вас еще есть дети, о которых тоже надо подумать.

— Может быть, она найдет выход для себя. Черт возьми, с ней останутся дети. Она совершенно спокойно может купить себе другой дом на деньги, которые я ей выплачу, — он встал и даже слегка хлопнул в ладоши, но тут к нему снова вернулось чувство реальности. — Но как, черт возьми, я буду жить теперь с ней в одном доме? Это же просто кошмар. Какому дураку пришла в голову эта дурацкая идея?

— Это черные, — проговорил Гольдштейн, вставая и расхаживая по комнате взад-вперед. — Многие из них не могут себе позволить иметь два места жительства, поэтому они и упрощают законы.

— Может быть, поэтому среди черных так часто происходят убийства на почве семейных отношений, — мрачно проговорил Оливер, от недавней радости не осталось и следа. — Черт бы все это побрал, Гольдштейн, — вдруг не выдержал и закричал он. — Я не могу так. Я просто не смогу. Пока она там, я не смогу спокойно жить в этом доме. Я сейчас испытываю к ней такую ненависть, что готов придушить ее при первой же возможности.

— Это, — проговорил Гольдштейн, наставляя пухлый указательный палец, похожий на ружейное дуло, ему в голову, — то, что называется безнадежным случаем, — он замолчал, усаживаясь в свое кресло. — Первое, — он выбросил вверх пухлый мизинец. — Вы хотите полностью потерять дом?

— Конечно нет.

— Тогда я настоятельно рекомендую вам придерживаться статьи 16-904, пункта С, — с пафосом сказал Гольдштейн. Вдруг его словно осенила какая-то мысль. — Заодно сможете проследить за тем, чтобы она ничего не продала… ну эти ваши коллекции…

— Стаффордширские статуэтки.

— Да, или ваши вина. Теперь второе, — Гольдштейн поднял безымянный палец. Он стоял у него на удивление прямо, словно он много и долго тренировал нужный сустав. — Вы должны быть готовы к тому, чтобы стать жертвой. Не давайте ни малейшего повода предъявить ей законное обвинение. А она, без всякого сомнения, станет вас провоцировать.

— Каким образом?

— Будет вас всячески притеснять.

— Я могу делать то же самое.

Гольдштейн поднял руку, как хорошо обученный дорожный полицейский.

— Не вмешивайтесь ни в какие домашние дела. Ведите себя незаметно, как мышь. Никаких любовниц в доме. Ничего такого, в чем она могла бы вас обвинить.

— Не заниматься сексом?

— Во всяком случае, дома. А лучше вообще не надо. Это продлится не так уж долго. Всего год.

— Но сначала вы сказали — шесть месяцев.

— Если одна из сторон предъявляет претензии, то развод будет длиться год. А мы собираемся бороться. Хотя развод все равно будет считаться без определения виновной стороны. Но почему бы вам не отнестись к этому проще? Может быть, напряжение, в котором она будет пребывать, немного ослабит ее аппетит? Это же война, Роуз. Это вовсе не единовластие.

— Вы думаете, мы сможем победить?

— Судьи совершенно непредсказуемый народ. Так что — кто их знает?

— У меня все равно нет другого выхода.

— Почему же, есть. Вы можете переехать.

— Это не выход, — твердо проговорил Оливер.

— Тогда все, что от вас требуется, — просто жить там. И вести себя незаметно. Не ешьте дома. На кухню вообще не заходите. Пусть она ведет все домашнее хозяйство так же, как раньше. Ведите себя как посторонний. Самая лучшая тактика поведения — стать привидением, как я уже объяснил.

— А дети?

— Не думаю, что с ними могут возникнуть проблемы. Постарайтесь относиться к ним с отцовской заботой, но если обстоятельства не позволят, дайте им самим сделать выбор. С миссис Роуз постарайтесь быть сдержанным и вежливым, не выходите за рамки приличий и держитесь от нее на расстоянии. Если возникнут подозрения, что она что-то задумала, сообщите мне. Не давайте ей никакого повода. И сами не совершайте глупостей. Ничего не выносите из дома. Если же это сделает она, немедленно сообщите мне.

— Короче, я превращаюсь в заключенного в собственном доме, — пробормотал Оливер, но Гольдштейн не обратил внимания на его слова.

— Третье — еще один палец, на этот раз средний, присоединился к двум уже торчавшим, — будьте терпеливы. Сдержаны. Почаще ходите в кино. Ублажайте себя. Постарайтесь отвлекаться от навалившихся на вас проблем.

— Звучит заманчиво, — пробормотал он. — А четвертое?

— Четвертое, — ответил Гольдштейн, качая головой и вглядываясь грустными глазами в Оливера, — не ведите себя как дурак и не делайте ничего, о чем потом бы пришлось пожалеть. И пятое, — Гольдштейн улыбнулся, показав ряд гнилых зубов, похожих на покосившийся забор, — вовремя оплачивать мои счета за каждый месяц.

* * *

После того как все разошлись, Оливер еще долго сидел в офисе. Он напутал уборщицу, дородную испанку, которая в последнее время смотрела на него с жалостью. После встречи с ней в нем возникла уверенность, что она прекрасно поняла, почему он сидит здесь так поздно.

Он стал разглядывать свое отражение в темном окне, и ему показалось, что даже внешне он изменился. Глаза потемнели и с тревогой выглядывали из ввалившихся глазниц. Щеки казались неестественно впалыми. Пренебрежительное отношение к своей внешности, за которой он всегда так тщательно следил, чувствовалось теперь во всем. Галстук съехал набок, воротник рубашки помят. Щетина на лице, казалось, росла гораздо быстрее, чем обычно, а во рту чувствовался неприятный привкус сигаретного дыма. Он был почти уверен, что появился дурной запах изо рта, и, чтобы проверить, он приложил руку ко рту и подышал в ладонь.

В конце концов Оливер понял, что не может больше ни смотреть на себя, ни вдыхать отвратительный запах. Он вышел из офиса и побрел по улице. Ему претила сама мысль о том, чтобы отправиться в ресторан и пообедать там в одиночестве, ожидая, когда подойдет официант, выбирать блюда в меню и чувствовать на себе удивленные взгляды, полные сожаления о его одиночестве и заброшенности, понимающие весь ужас того положения, в котором он оказался. Поэтому он продолжал понуро брести по улице, не в силах остановить грустный набат, звучавший в мозгу. А ведь совсем недавно его жизнь казалась ему радужной и многообещающей. Он снова и снова заставлял себя привыкнуть к мысли, что случившееся не сон. Когда-то давно ему постоянно снился кошмар, в котором он терял Барбару. Тогда он, еще не проснувшись окончательно, обнимал ее, прижимался к ней всем телом, словно пытаясь убедиться в ее присутствии.

— Если я когда-нибудь потеряю тебя, то просто умру, — шептал он тогда, не зная, слышит она его или нет, — я ни за что не смогу этого вынести.

Теперь сон превратился в кошмар, который происходил наяву.

Так и не приняв никакого решения, он зашел в центральный кинотеатр, помня о наставлениях Гольдштейна.

Сеанс был двойной: показывали сразу два фильма, ранние работы Хичкока.

Он купил себе самый большой пакет с попкорном, опустил его в масло и не спеша зашел в полумрак зала. Глядя на афишу, он отметил, что оба фильма сняты еще до его рождения, и грустно подумал, что тогда жизнь была гораздо проще. Неужели люди действительно были такими наивными и простыми? Однако фильмы захватили его внимание и действительно заставили на время забыть о своих проблемах, но, вернувшись к действительности, он еще острее ощутил одиночество. В голове завертелся вопрос: «Что я делаю здесь, вдалеке от своей семьи, от того места, где мне положено находиться?»

Полный праведного гнева и совершенно не чувствуя страха, он не спеша пошел по пустынным улицам, которые, согласно статистике, так и кишели бандитами. Ему почти хотелось, чтобы на него напали и он смог бы хоть на ком-то выместить гнев. Он старался идти как можно медленней, ощущая себя приманкой, когда слышал приближавшиеся шаги, но в конце концов с огорчением понял, что находится рядом с домом. И его как всегда вышел встречать Бенни, который теперь вился у его ног.

Сквозь окна фасада он мог различить слабый свет, включенный на кухне, и стоило ему открыть парадную дверь, как в ноздри ударил аппетитный аромат еды. Когда-то совсем не так давно мясная начинка для пирога была для него просто непреодолимым искушением. Сейчас же один лишь ее запах вызвал у него тошноту. Он еще не успел подойти к ступенькам лестницы, как перед ним появилась Барбара в переднике с раскрасневшимся лицом. Оливер отвел глаза и нащупал руками прохладные бронзовые перила лестницы. Канделябр был выключен. Но даже в тусклом полумраке фойе он мог разглядеть, что она напряжена и озабочена.

— Мне кажется, нам надо поговорить, — тихо произнесла она. Сердце у него замерло, в голове сразу закрутились мысли о примирении. Он просто не мог удержаться, чтобы не подумать об этом. И сразу начал прикидывать, как ему лучше повести себя в этом случае. «Это будет зависеть от степени ее раскаяния, — решил он и взмолился: — Господи, будь великодушным!»

Следом за ней он прошел в библиотеку. Барбара зажгла одну лампу, и мягкий свет словно окутал ее. Она нервно вытерла руки о фартук. Леди Макбет, он улыбнулся сравнению, которое ему пришло в голову. Оставаясь подчеркнуто деловой и холодной, она осторожно уселась на краешек одного из кожаных кресел. Он тут же решил, что это дурной знак, и придал своему лицу заинтересованно-вежливое выражение.

— Ты не можешь оставаться здесь, Оливер, — жестко произнесла она. — Сейчас это просто невозможно, — ее голос был тихим, но твердым. Ему тут же стало неловко за свои глупые надежды на примирение. — Пора посмотреть в лицо реальности, — проговорила она, вздохнув. — Думаю, так будет лучше для всех. И для детей тоже.

— Не впутывай сюда еще и детей, — зло прошипел он, вспомнив наставления Гольдштейна.

Она несколько секунд задумчиво на него смотрела.

— Да. Думаю, ты прав. Но, если честно, то вся сложившаяся ситуация выглядит очень уж нездоровой, — больше всего его угнетали ее категоричность и рассудительность. Ты далеко зашла, малышка, подумал он. Что же заставило тебя поступить со мной так?

Он окинул взглядом комнату, которую, по сути, сотворил своими руками. Вот полированные полки из орехового дерева, на которых стоит такое количество книг в кожаных переплетах, а в этих книгах — веками копившаяся мудрость, но сейчас для него она не имела никакого значения.

— А я думаю, что предложил тебе самое разумное решение проблемы, — ответил он, стараясь придать словам тот строгий адвокатский тон, которым он обычно разговаривал со своими клиентами. Но дрожь в голосе выдавала его с головой.

— Для меня это не выход из положения, — все так же спокойно ответила она.

— А чего ты хочешь? Забрать себе все? И оставить меня ни с чем? Это, по-твоему, разумно? — в его голосе явно начинали звучать повышенные ноты, но он вовремя вспомнил предупреждения Гольдштейна.

— Да, и это будет вознаграждением за те двадцать лет, что я подарила тебе. И я не в состоянии заработать за пять лет того, что ты с легкостью зарабатываешь за год. Как бы прекрасно ни пошел у меня бизнес. Поэтому я считаю, что мои требования вполне разумны.

Он встал и нервно заходил по комнате, трогая все подряд. В конце концов он остановился перед столиком для сбора ренты, засунул палец в одну из прорезей и крутанул крышку.

— Я столько вложил в этот дом. И уж ничуть не меньше тебя. — Он изо всех сил старался говорить спокойно, держать себя в руках. Посмотрев на жену, он увидел, что та оставалась совершенно бесстрастной и невозмутимой. И непреклонной. — Я просто не могу поверить, что ты можешь так спокойно и равнодушно относиться к тому, что происходит, если учесть, что мы с тобой прожили вместе восемнадцать лет.

— Я вовсе не собираюсь вступать в дебаты по поводу того, кто прав, а кто виноват, Оливер. Я уже сыта этим по горло. Тебе же надо просто понять, что я впервые в жизни решила подумать о себе.

— А как же дети?

— Учти, я собираюсь полностью использовать свои материнские права, — она нахмурилась. — А теперь, кто впутывает детей?

— Просто все не ясно, Барбара. Если бы я только смог понять, тогда бы относился к этому более терпеливо.

— Понимаю, — проговорила Барбара, и в ее голосе проскользнуло что-то похожее на жалость. Он заметил, как она поджала губы: она всегда поджимала их, когда ее что-то беспокоило. — Просто я стала другой, и тут уж ничего не поделаешь. Я совсем не похожа на прежнюю Барбару. Все мои объяснения покажутся тебе слишком жестокими. А я не хочу быть жестокой.

— «Сдается мне, что леди много спорит…»

— И вот это тоже. Эта одна из тех вещей, которые я в тебе ненавижу, Оливер. Все эти литературные цитаты, которых я не знаю и начинаю спрашивать, и опять же чувствую себя в сравнении с тобой невежественной простушкой.

— Прости меня за то, что я живу.

— Ну вот, теперь ты настроен враждебно.

Как ты мне сейчас нужен, Гольдштейн, чуть не выкрикнул он, взмахнув руками, словно этот жест помогал ему продолжить разговор. Гольдштейн не велел ему общаться с женой. Но как он сможет избегать контактов, живя с ней под одной крышей?

— А ты думаешь, у меня к тебе должно быть какое-то другое отношение? — спокойно спросил он.

— Пожалуй, это уже не имеет никакого значения. Я теперь вынуждена думать только о себе, — она поднялась и снова вытерла руки о фартук. — Мне очень жаль, Оливер. Понимаю, это звучит эгоистично. Но я теперь должна думать о своем благополучии.

— Ты просто бесчеловечна.

— Ничем не могу тебе возразить.

Он повернулся лицом к двери и замолчал, словно отгоняя от себя пустые надежды.

— Я не собираюсь уходить из этого дома. Не собираюсь сдаваться. Я намерен бороться с тобой до конца за каждый квадратный сантиметр и готов вложить в эту борьбу все силы, как моральные, так и материальные. Я хочу захватить весь этот дом и все, что в нем есть. И не намерен отступать.

— Все это далеко не просто, — проговорила она ему вслед, в то время как он четким шагом вышел из библиотеки и начал подниматься по лестнице к себе.

Закрывая дверь на щеколду, он решил, что должен поставить хороший замок с ключом. С этого момента, сказал он себе, наслаждаясь пробудившейся в нем воинственностью, здесь будет моя штаб-квартира.