Это усилие над собой необходимо, это устремление справедливо. Многочисленны те, кто полностью поглощен активной политикой, подготовкой социальной революции. Редки, очень редки люди, которые, чтобы подготовить революцию, хотят стать достойными нее.
Не считая последних строк, не кажется ли этот текст переложением Марка Аврелия? Он написан Ж. Фридманом и вполне возможно, что автор не осознавал такого сходства. Кстати, дальше в книге он ищет «свои корни»2) — и приходит к заключению, что не существует никакой традиции (еврейской, христианской, восточной), которая была бы совместима с требованиями современной духовной ситуации. Но любопытно то, что он не задает себе вопросы о ценности философской традиции греко-римской античности, тогда как несколько процитированных нами строк показывают, в какой степени античная традиция продолжает бессознательно жить в нем, как и в каждом из нас.
«Духовные упражнения». Выражение немного сбивает с толку современного читателя. Прежде всего, употребление слова «духовный» сегодня больше не считается очень хорошим тоном. Но все-таки нужно смириться с использованием именно этого термина, потому что другие возможные прилагательные или определения — «психический», «нравственный», «этический», «интеллектуальный», «мысли», «души» — не выражают все аспекты реальности, которую мы хотим описать. Можно было бы, разумеется, говорить об упражнениях мысли, поскольку в этих упражнениях мысль в некотором роде принимает себя за материю 3) и стремится изменить себя сама. Но слово «мысль» недостаточно четко указывает на важность участия в этих упражнениях воображения и чувств. По тем же самым причинам мы не можем удовлетвориться «интеллектуальными упражнениями», несмотря на то, что интеллектуальные аспекты (определение, разделение, рассуждение, чтение, исследование, риторическое усиление) играют здесь большую роль. «Этические упражнения» были бы достаточно привлекательным выражением, потому что, как мы увидим, упражнения, о которых идет речь, очень способствуют врачеванию страстей и относятся к видению жизни. Однако все равно это было бы слишком ограниченное видение. На самом деле, эти упражнения — как нам это приоткрылось из текста Ж. Фридмана — соответствуют преобразованию видения мира и метаморфозе личности. Слово «духовный» действительно позволяет понять, что эти упражнения являются творчеством не только мысли, но всей психики индивида; оно особенно раскрывает настоящий масштаб этих упражнений: благодаря им, индивид возвышается к жизни объективного Духа, то есть снова помещает себя в перспективу Всего («увековечить себя, себя превосходя»).
Ну что ж, если нужно, давайте примем выражение «духовные упражнения», скажет наш читатель. Но идет ли тут речь об Exercitia spirïtualia Игнатия Лойолы? Каково соотношение между лойоловскими медитациями и программой Ж. Фридмана: «Выйти из длительности… увековечиваться, себя превосходя»? Мы ответим очень просто, что Exercitia spiritualia являются лишь христианским вариантом греко-римской традиции, размах которой мы как раз должны будем показать. Прежде всего, понятие и термин exercitium spirituale засвидетельствованы, задолго до Игнатия Лойолы, в раннем латинском христианстве, и они соответствуют аскезе греческого христианства 4). Но в свою очередь этот askesis, который нужно понимать не как аскетизм, а именно как практику духовных упражнений, существует еще в философской традиции античности 5). То есть, в конечном счете, нужно вернуться именно к античности для разъяснения происхождения и значение понятия духовного упражнения, до сих пор живущего, как об этом свидетельствует Ж. Фридман, в современном сознании. В настоящем исследовании мы хотели бы не только напомнить о существовании духовных упражнений в греко-латинской античности, но прежде всего конкретизировать значение и важность этого феномена, а также показать его воздействие на понимание античной мысли и самой философии 6).
I Научиться жить
Именно в эллинистических и римских школах философии этот феномен наблюдается с наибольшей ясностью. Стоики, например, прямо и открыто заявляют об этом: для них философия есть «упражнение» 7). В их глазах философия заключается не в преподавании абстрактной теории 8), и еще меньше в экзегезе текстов9), а в искусстве жизни 10), в конкретной установке,
в сообразном стиле жизни, затрагивающем все существование. Философский акт располагается не только в порядке познания, но также в порядке «самости» и бытия: это прогресс, заставляющий нас быть больше, делающий нас лучше п). Это конверсия 12), переворачивающая всю жизнь, меняющая само бытие того, кто ее совершает 1Э). Она заставляет его перейти от неподлинного состояния жизни, омрачаемого бессознательностью, разъедаемого заботой, к подлинному состоянию жизни, в котором человек достигает самосознания, точного видения мира, внутреннего покоя и свободы.
Для всех философских школ главная причина страдания, беспорядка, бессознательности для человека — это страсти: беспорядочные желания, необоснованные страхи. Давление заботы мешает ему жить по-настоящему. Следовательно, философия предстаеет прежде всего как врачевание страстей 14) («Стараться обнажить свои собственные страсти», — пишет Ж. Фридман.) Каждая школа имеет свой собственный терапевтический метод 15), но все связывают это врачевание с глубоким преобразованием способа видения и бытия индивида. Именно осуществление такого преобразования и будет иметь в качестве своего объекта духовные упражнения.
Возьмем, прежде всего, пример стоиков. Для них все беды людей происходят оттого, что они стремятся достичь или сохранить блага, которые рискуешь не получить или потерять, а также избежать тех несчастий, которые зачастую неизбежны. И философия будет воспитывать человека так, чтобы он стремился обрести только то благо, которое может получить, и избегать только того зла, которого может избежать. Благо, которого всегда можно добиться, и зло, которого всегда можно избежать, должны, чтобы быть таковыми, зависеть исключительно от свободы человека: это будет нравственное добро и нравственное зло. Только они зависят от нас, остальное от нас не зависит. То есть все остальное, не зависящее от нас, соответствует необходимому сцеплению причин и следствий, ускользающих от нашей свободы. Все остальное должно быть нам безразлично, то есть мы не должны совершать по отношению к нему различие, но принимать его целиком как желаемое судьбой. Это сфера природы. Итак, мы тут наблюдаем полный переворот обычного видения вещей. Мы переходим от «человеческого» видения реальности, в котором ценности зависят от страстей, к «естественному» видению вещей, при котором каждое событие снова помещается в перспективу универсальной природы 16).
Такое изменение видения достигается с трудом. Именно тут и применяются духовные упражнения, чтобы понемногу произвести внутреннее преобразование, которое совершенно необходимо. Мы не располагаем систематическим трактатом, который кодифицировал бы научение и технику духовных упражнений 17). Однако, аллюзии на то или иное внутреннее действие очень часты в сочинениях эллинистической и римской эпохи. Из чего нужно заключить, что эти упражнения были хорошо известны, и, поскольку они входили в повседневную жизнь философских школ, то есть были частью традиционного устного обучения будет достаточно простого их упоминания.
Благодаря Филону Александрийскому, однако, мы обладаем двумя перечнями упражнений. Они полностью не перекрывают друг друга, но зато дают достаточно полную панораму философского врачевания в стоически- платоническом духе согласно одному из перечней 18). Философия включает в себя: поиск (zetesis), углубленное исследование (skepsis), чтение, слушание (akroasis), внимание [prosoche), самообладание (enkrateia), безразличие к безразличным вещам. В другом 19) последовательно называются: чтения, медитации (meletai), терапии 20) страстей, воспоминания о том, что есть благо 21), самообладание (enkrateia), исполнение должного. При помощи этих перечней мы сможем сделать краткое описание стоических духовных упражнений, изучая последовательно следующие группы: прежде всего внимание, потом медитации и «воспоминания о том, что есть благо», затем более интеллектуальные упражнения, то есть чтение, слушание, поиск, углубленное исследование, и, наконец, более активные упражнения, а именно практику самообладания, исполнение долженного, безразличие к безразличным вещам.
Внимание (prosoche) является фундаментальной духовной установкой стоика 22). Это непрестанная бдительность и присутствие духа, всегда бодрствующее самосознание, постоянное напряжение ума 23). Благодаря этому философ прекрасно знает и хочет именно то, что он делает в каждое мгновение. Благодаря этой бдительности ума, фундаментальное правило жизни, то есть умение различать между зависящим от нас и не зависящим от нас, всегда находится «под рукой» (procheiron). В стоицизме принципиально важно (как, впрочем, и в эпикуреизме) предоставить своим последователям фундаментальный принцип, крайне простой и ясный, формулируемый в нескольких словах, чтобы он легко запоминался и мог применяться с рефлективной надежностью и постоянством: «Так на что же следует мне направлять внимательность? — Прежде всего на <…> общие правила, ими руководствоваться, без них не ложиться спать, не вставать, не пить, не есть, не сходиться с людьми…» 24) Бдительность ума позволяет также применять фундаментальное правило к обычным ситуациям жизни и всегда «уместно» делать то, что мы делаем 25). Можно еще определить эту бдительность как сосредоточение на настоящем моменте: «От тебя везде и всегда зависит и благочестиво принимать как благо то, что сейчас с тобой происходит, и справедливо относиться к тем людям, что сейчас с тобой, и обращаться по правилам искусства с тем представлением, которое у тебя сейчас, для того чтобы не вкралось что-нибудь, что не постигательно»26). Это внимание к настоящему моменту является в некотором роде секретом духовных упражнений. Оно освобождает от страсти, возникающей всегда из-за прошлого или будущего 27), которые не зависят от нас; оно облегчает бдительность, концентрируя ее на крошечном настоящем моменте, которым всегда можно овладеть, всегда пережить ввиду его малости 28); наконец, оно открывает наше сознание сознанию космическому, делая нас внимательными к бесконечной ценности каждого мгновения 29), побуждая нас принять каждый момент существования в перспективе универсального закона космоса.
Внимание (prosoche) позволяет немедленно отвечать на события, как и на вопросы, которые могут быть нам внезапно заданы 30). Для этого нужно, чтобы фундаментальные принципы всегда были «под рукой» (procheiron) 31). Необходимо пропитаться правилом жизни (kanon) 32), мысленно применяя его к разнообразным обстоятельствам жизни, точно так же, как мы усваиваем при помощи упражнений правило грамматики или арифметики, применяя его к конкретным случаям. Но тут речь идет не о простом знании, а о преобразовании личности. Воображение и аффективность должны увязываться с упражнением мысли. Нужно мобилизовать все психагогические средства риторики, все методы амплификации 33). Необходимо сформулировать для самого себя правило жизни наиболее живым, наиболее конкретным образом, «иметь перед глазами» 34) события жизни, увиденные в свете фундаментального правила. Таково упражнение припоминания (mnemé) 35) и медитации (meleté)36) правила жизни.
Это упражнение медитации 37) позволит быть готовым к тому моменту, когда случится неожиданное и, быть может, драматическое обстоятельство. То есть мы заранее будем представлять себе (это будет premeditatio malorum38) трудности жизни; бедность, страдание,
Насмерть; мы будем смотреть на них лицом к лицу, помня, что это не беды, поскольку они не зависят от нас; мы зафиксируем в своей памяти 39) яркие максимы, которые в нужный момент помогут нам принять эти события, составляющие часть обще го хода Природы. Таким образом, эти максимы и сентенции будут у нас «под рукой» 40). Это будут убедительные формулы или аргументации (epilogismoi41)), которые мы сможем сказать сами себе в трудных обстоятельствах, чтобы остановить движение боязни, или гнева, или печали.
С самого раннего утра мы заранее будем исследовать то, что мы должны сделать в течение дня, и заранее обозначим принципы, направляющие и вдохновляющие наши действия 42). Вечером мы снова будем исследовать самих себя, чтобы осознать совершенные ошибки или достижения 43). Также мы будем исследовать свои сны 44).
Как мы видим, упражнение медитации направлено на установление контроля над внутренней речью, чтобы сделать ее связной, упорядочить ее на основе простого и универсального принципа, который представляет собой различие между тем, что зависит от нас, и тем, что от нас не зависит, между свободой и природой. При помощи диалога с самим собой 45), или с другим 4б), а также при помощи письма 47) тот, кто хочет идти вперед, старается быть «мыслящей субстанцией» 48), и таким образом достичь полного преобразования своего представления мира, своего внутреннего климата, а также своего внешнего поведения. Эти методы раскрывают большое знание врачевательной способности слова49).
Это упражнение медитации и припоминания требует соответствующего подпитывания. Именно здесь мы обнаруживаем собственно более интеллектуальные упражнения из перечисленных Филоном: чтение, слушание, поиск, углубленное исследование. Медитация
еще может довольствоваться просто чтением сентенций поэтов и философов или апофтегмами 50). Но чтение может также быть объяснением собственно философских текстов, трудов, написанных учителями школы. И оно может как осуществляться, так и выслушиваться в рамках философского обучения под руководством преподавателя 51). Благодаря этому обучению, можно детально изучить все умозрительное построение, лежащее в основе и служащее опорой фундаментальному правилу, сводящему воедино все физические и логические изыскания 52). «Поиск» и «углубленное исследование» будут практическим претворением этого обучения. Мы, например, выработаем в себе привычку определять объекты и события в «физической» перспективе, то есть видеть их расположение в космическом Целом 53). Или же еще мы их будем разделять для распознавания составляющих их элементов 54).
Наконец, приходит очередь практических упражнений, предназначенных для выработки привычек. Некоторые из них остаются еще очень «внутренними», еще очень близкими к упражнениям мысли, о которых мы только что говорили: это, например, «безразличие к безразличным вещам», которое, в принципе, представляет собой лишь применение фундаментального правила жизни 55). Другие предполагают практическое поведение: самообладание, исполнение общественных обязанностей. Здесь снова возникают темы Ж. Фридмана: «Стараться устранить свои собственные страсти, тщеславие, зудящий шум вокруг твоего имени… Бежать злословия. Отбросить жалость и ненависть. Любить всех свободных людей». Мы находим у Плутарха большое количество трактатов, относящихся к этим упражнениям: Как надлежит сдерживать гнев, О равновесии духа, О любви, 0 любви к детям, О болтливости, 0 любопытстве, 0 жадности, 0 ложном стыде, 0 зависти. У Сенеки тоже есть сочинения такого рода: 0 гневе, О блаженной жизни, О стойкости мудреца…, О скоротечности жизни. Для подобных упражнений всегда рекомендуется очень простое правило: начинать упражняться в более легких вещах, чтобы понемногу приобрести необходимую устойчивую и прочную привычку 56).
Для стоика философствовать — значит упражняться в том, чтобы «жить», то есть жить сознательно и свободно: сознательно — превосходя пределы индивидуальности, чтобы распознавать, себя как часть космоса, одушевляемого разумом; свободно — отказываясь от желания того, что не зависит от нас и что от нас ускользает, чтобы удовлетворяться только тем, что зависит от нас — прямому действию, сообразному разуму.
Нас не удивляет, что такая философия, как стоицизм, требующая бдительности, энергии, напряжения души, состоит в основном из духовных упражнений. Но мы неожиданно обнаружим, что эпикуреизм, который обычно считается философией удовольствия, отводит такое же значительное место, как и стоицизм, конкретным практикам, представляющим собой не что иное, как духовные упражнения. Дело в том, что для Эпикура, как и для стоиков, философия является врачеванием, «…мы должны заниматься врачеванием себя» 57). Но на этот раз излечение должно заключаться в повороте души от забот жизни к простой радости существования. Несчастье людей происходит от того, что они боятся вещей, которых не нужно бояться, и желают вещей, от них ускользающие, которых нет необходимости желать. Их жизнь растрачивается в печалях от необоснованных боязней и неудовлетворенных желаний. Они оказываются лишенными единственного настоящего удовольствия — удовольствия быть. Вот почему эпикуровская физика освобождает от страха, показывая, что боги не оказывают никакого воздействия на ход мира, и смерть, будучи полным распадом, не является частью жизни58).
Эпикуровская этика освобождает от ненасытных желаний, делая различие между желаниями естественными и необходимыми, желаниями естественными, но не необходимыми и желаниями, которые не являются ни естественными, ни необходимыми. Удовлетворение первых, отказ от последних и, возможно, от вторых, будет достаточным для обеспечения отсутствия расстройств 59) и обретения жизненного блаженства: «Голос плоти — не голодать, не жаждать, не зябнуть. У кого есть это и кто надеется иметь это и в будущем, тот даже с Зевсом может поспорить о счастье» 60). Отсюда это чувство благодарности 61), почти неожиданное, освещающее все, что мы могли бы назвать эпикуровским пиететом по отношению к вещам: «Пусть будут возданы милости блаженной Природе, устроившей так, что необходимые вещи получить легко, а вещи, которые трудно достичь, не являются необходимыми» 62).
Итак, чтобы достигнуть излечения души, необходимы духовные упражнения. Как у стоиков, мы будем усваивать, медитировать «днем и ночью» короткие сентенции или памятки, которые позволят постоянно держать «под рукой» фундаментальные догматы бз). Таков, например, знаменитый tetrapharmakon, четвероякое лекарство: «Не должно бояться богов; не должно бояться смерти; Благо легко достижимо; зло легко переносимо» 64). Множество сборников эпикуровских сентенций отвечает этому требованию духовного упражнения в медитации 65). Но, как и у стоиков, изучение великих догматических трактатов учителей школы также будет упражнением, предназначенным для поддержания медитации 66) и насыщения душы основной интуицией. Изучение физики как духовное упражнение особенно важно: «…подобно всему остальному наука о небесных явлениях, отдельно ли взятая или в связи с другими, не служит никакой иной цели, кроме как безмятежности духа и твердой уверенности» 67). Созерцание физического мира, воображение бесконечного, главнейший элемент эпикуровской физики, вызывают полное изменение видения вещей (замкнутая вселенная расширяется до бесконечности) и духовное удовольствие уникального качества: «A Mœnia mundi; discedunt, totum uideo per inane geri res… His ibi me rebus quaedam diuina uoluptas percipit atque horror, quod sic natura tua ui tarn manifesta patens ex omni parte retecta est» (Lucretius. De rerum natura. III, 16, 3ο)68' .
Но медитация, простая или научная, не единственное эпикуровское духбвное упражнение. Чтобы излечить душу, нужно упражнять ее не для усиления, как стоики, а для ослабления ее напряжения. Вместо того, чтобы представлять себе несчастья заранее, чтобы подготовиться к их испытанию, нужно, напротив, отрешить нашу мысль от видения болезненных вещей и зафиксировать наши взгляды на удовольствиях. Нужно заставлять себя переживать воспоминание удовольствий прошлого и наслаждаться удовольствиями настоящего, признавая, насколько эти удовольствия настоящего велики и приятны 69). В этом тоже заключается вполне определенное духовное упражнение: это уже не беспрерывная бдительность стоика, который старается быть всегда готовым, чтобы уберечь в каждое мгновение свою моральную свободу, но продуманный, постоянно возобновляемый выбор в пользу успокоения и безмятежности, и глубокая благодарность 70) природе и жизни 71), беспрестанно дарящим нам удовольствие и радость, если мы сумеем их обрести. Опять же, духовное упражнение жизни в настоящем моменте очень сильно отличается у стоиков и эпикурейцев. У первых оно является напряжением ума, постоянным бодрствованием морального сознания; у вторых оно опять-таки расположенность к успокоению и безмятежности: раздираемые заботой о будущем, мы не видим неповторимой ценности простого факта существования: «Мы рождаемся один раз, а дважды родится нельзя, но мы должны уже целую вечность не быть. Так же, не будучи властен над завтрашним днем, откладываешь радость; а жизнь гибнет в откладывании, и каждый из нас умирает, не имея досуга» 72). Это знаменитый стих Горация Carpe diem·. «Мы говорим, время ж завистное мчится. / Пользуйся днем, меньше всего веря грядущему»73' . В конце концов, у эпикурейцев это удовольствие заключается в самом духовном упражнении: интеллектуальное удовольствие созерцания природы, мысль о прошлом и настоящем удовольствии, наконец, удовольствие дружбы. Дружбе74) в эпикурейском сообществе также соответствуют свои духовные упражнения, которые выполняются в веселой и раскрепощенной атмосфере: публичное признание ошибок 75), братское исправление, связанное с нравственной самопроверкой 76). Но, самое главное, сама дружба является, в некотором роде, духовным упражнением по преимуществу: «Каждый должен стремиться к созданию атмосферы, в которой расцветают сердца. Главное — это стремление к счастью, и расположение друг к другу, взаимное доверие, когда один отдыхает при виде другого, что больше всего способствует счастью» 77).
II Научиться вести диалог
Практика духовных упражнений, скорее всего, коренится в традиции, восходящей к незапамятным временам 78). Но именно фигура Сократа приподнимает ее в западных умах, ибо эта фигура была и остается живым призывом, пробуждающим нравственное сознание 79). Замечательно, что этот призыв прозвучал в форме диалога.
В «сократическом» * диалоге вопрос заключается не в том, о чем говорят, а в том, кто говорит: «…кто вступает с Сократом в [отношения] теснее и начинает с ним доверительную беседу, даже если сначала разговор шел о чем-то другом, прекратит эту беседу не раньше чем приведенный к такой необходимости самим рассуждением; незаметно для себя самого отчитается в своем образе жизни как в нынешнее, так и в прежнее время. Когда же он оказывается в таком положении, Сократ отпускает его не прежде, чем допросит его обо всем с пристрастием. Я-то <…) не считаю злом, если нам напоминают, что мы сделали что-то плохо, или продолжаем так поступать, но полагаю, что человек, не избегающий таких наставлений и сознательно стремящийся <…> учиться, пока жив, необходимо станет более осмотрительным в последующей своей жизни…»81). В «сократическом» диалоге собеседник Сократа ничего не узнает, а Сократ не притязает преподать ему какой-нибудь урок: он, кстати, повторяет каждому, кто хочет его слу-
шать, что единственное, что он знает, это то, что он ничего не знает 82). Но как неутомимый «овод» 83 Сократ изнуряет своих собеседников вопросами, заставляющими усомниться, принуждающими их принять на себя заботу 84) о них самих: «Ты, лучший из людей, раз ты афинянин, гражданин величайшего города, больше всего прославленного мудростью и могуществом, не стыдно ли тебе заботиться о деньгах, чтобы их у тебя было как можно больше, о славе и о почестях, а о разуме (fronesis), об истине (aletheia) и о душе {psyche) своей не заботиться и не помышлять, чтобы она была как можно лучше?» 85) Миссия Сократа заключается в том, чтобы пригласить своих современников исследовать свое сознание, озаботиться своим внутренним движением вперед: «Я… — говорит Сократ в Апологии Сократа Платона, — пренебрег все тем, о чем заботится большинство, — корыстью, домашними дела, военными чинами, речами в Народном собрании, участием в управлении, в заговорах, восстаниях, какие бывают в нашем городе… а шел туда, где частным образом мог оказать всякому величайшее <…> благодеяние, стараясь убедить каждого из вас не заботиться о своих делах раньше и больше, чем о себе самом и о том, чтобы самому стать как можно лучше и разумнее…» 86). Алкивиад из Пира Платона так выражает воздействие на него диалога с Сократом: «А этот (сатир) Марсий приводил меня часто в такое состояние, что мне казалось — нельзя больше жить так, как я живу… Ведь он заставит меня признать, что при всех моих недостатках я пренебрегаю самим собою и занимаюсь делами афинян» 87).
Сократический диалог представляется таким образом как практикуемое совместно духовное упражнение, которое призывает 88) к внутреннему духовному упражнению, то есть к нравственной самопроверке, к вниманию к себе, словом, к знаменитому «познай самого себя».
Если первоначальный смысл этой формулы и трудно воспринять, мы тем не менее понимаем, что она приглашает к соотнесению с самим с собой, которым задается основа всякого духовного упражнения. «Познать самого себя» — это либо признать себя, как не-мудреца (то есть не как sophos’a, но как philo-sophos’а, то есть ищущего мудрости), либо познать себя в своем сущностном бытии (то есть отделить то, что не есть мы, от того, что есть мы сами), или же познать себя в своем настоящем моральном состоянии, то есть проверить свою совесть)89).
Мастер диалога с другими, Сократ — ив изображении Платона, и Аристофана — мастер диалога с самим собой, то есть мастер практики духовных упражнений. Он нам представлен способным на чрезвычайное умственное сосредоточение. Он прибывает с опозданием на пир Агафона, потому что, «предаваясь своим мыслям, всю дорогу отставал» 90>. И Алкивиад рассказывает, что в походе на Потидею «…(Сократ) как-то утром… о чем-то задумался и, погрузившись в свои мысли, застыл на месте, и, так как дело у него не шло на лад <…> все стоял и стоял. <…> И оказалось, что он простоял там до рассвета и до восхода солнца…» 91).
Кажется, что в Облаках Аристофан делает аллюзию именно на эти сократические практики: «Будь молодым, будь остряком, / Вывернись весь наружу! / Грызи науку! / Когда будет побеждать отчаянье, / Скачи отважно / К другим размышленьям…»; «Плащом закройся! Основную мысль найди, // Развей ее и расчлени по косточкам, / Определи и сопряги… Когда же в рассуждениях / Заблудишься, оставь их, после вновь вернись, / Накинься, ухвати и осторожно взвесь»… «Сократ: Чрезмерно разум напрягать не должен ты, / Направь свободно мысль свою по воздуху, / Как стрекозу, привязанную за ногу» 92).
Представляется, что такая практика диалога с самим собой, которая выражается в медитации, была в чести у учеников Сократа. Антисфена спросили как-то, какую пользу он извлек из философии: «Умение беседовать с самим собой» 93). Такая сокровенная связь между диалогом с другими и диалогом с собой имеет глубинное значение. Только тот, кто по-настоящему способен на встречу с другим, способен на подлинную встречу с самим собой, и наоборот. Диалог будет действительно диалогом лишь в обращении к другому и к себе. С этой точки зрения, всякое духовное упражнение является диалогическим в той мере, в какой оно будет упражнением подлинного присутствия по отношению к себе и к другим 94).
Невозможно провести грань между «сократическим» и «платоническим» диалогом. Но платонический диалог остается всегда «сократическим» по вдохновению, потому что он является интеллектуальным и, в конечном счете, «духовным» упражнением. Эту характеристику платонического диалога нужно обязательно иметь в виду.
Платонические диалоги представляют собой образцовые упражнения, модели, потому что не являются стенографией реальных диалогов, но литературными сочинениями, в которых отображается идеальный диалог. Это упражнения именно потому, что они являются диалогами: мы уже смогли приоткрыть по поводу Сократа диалогический характер всякого духовного упражнения. Диалог есть маршрут мысли, дорога для которой прочерчена постоянно поддерживаемым согласием между вопрошающим и отвечающим. Противопоставляя свой метод методу эвристиков, Платон настойчиво подчеркивает следующее: «Если же собеседники, как мы с тобой сейчас, захотят рассуждать по-дружески, то отвечать следует мягче и в большем соответствии с искусством вести рассуждение. А это искусство состоит не только в том, чтобы отвечать правду: надо еще исходить из того, что известно вопрошающему, по его собственному признанию» 95). Соразмерение с собеседником, таким образом, оказывается принципиально важным. Оно препятствует тому, чтобы диалог склонялся к теоретическому и догматическому изложению и придает ему форму конкретного и практического упражнения, потому что главным здесь является не изложение доктрины, но приведение собеседника к определенной умственной установке: это сражение — дружеское, но реальное. Заметим, что так происходит во всяком духовном упражнении; нужно привести самого себя к изменению точки зрения, установки, убеждения, то есть вступить в диалог с самим собой и, соответственно, сразиться с самим собой. Вот почему методы платонического диалога представляют в этом аспекте важнейший интерес: «Что бы об этом ни говорили, платоническая мысль нисколько не похожа на легкого голубя, которому ничего не стоит оторваться от земли, чтобы взлететь в чистое пространство утопии… Голубь все время должен отбиваться от души отвечающего, сходной со свинцом. Каждый взлет, каждое возвышение завоевывается» 96). Чтобы победить в этой борьбе, недостаточно изложить истину и даже доказать ее — нужно убедить, следовательно, использовать психаго- гию, искусство увлечения душ; а кроме того, не только риторику, которая стремится убеждать, если так можно сказать, издалека, продолжительной речью, но прежде всего диалектику, требующую в каждый момент прямого согласия собеседника. Диалектика должна умело выбирать обходной путь, и даже ряд внешне расходящихся, а по сути, сходящихся путей 97), чтобы подвести собеседника к пониманию противоречий своей позиции или к допущению непредвиденного вывода. Маршруты, повороты, бесконечные разделения, отвлечения, тонкости, сбивающие с толку современного читателя диалогов, предназначены для того, чтобы заставить античного собеседника и античного читателя преодолеть определенную дистанцию. Благодаря всем этим приемам, «лишь с огромным трудом, путем взаимной проверки: имени — определением, видимых образов — ощущениями… может просиять разум и родиться понимание каждого предмета… только если кто постоянно занимается этим делом и слил с ним всю свою жизнь, у него внезапно, как свет, засиявший от искры огня, возникает в душе это сознание и само себя питает» 98). Итак, не следует усердно упражняться: «Мерой для прослушивания такой беседы <…) служит у людей разумных вся жизнь» 99). Тут важно не решение частной проблемы, но преодоленное расстояние, чтобы прийти к этому решению, дорога, на которой собеседник, ученик, читатель формируют свою мысль и приспосабливают ее для открытия истины («диалог нужен для формирования, а не для информирования» 100)): «[Чужеземец]. Ну что ж, перейдем теперь к другому рассуждению — относительно того самого, что мы ищем, и обо всех вообще обстоятельствах подобного рода бесед. <…> Если бы кто-нибудь спросил нас относительно беседы, касающейся изучения грамоты: когда задается кому-нибудь вопрос, из каких (частей) состоит некое имя, ради чего предпринимается это исследование — ради самого предложенного вопроса или ради того, чтобы стать более знающим во всех вопросах, которые могут быть исправлены, — как бы мы на это ответили? — [Сократ мл.] Разумеется, чтобы знать всё. — [Чужеземец.] А как же обстоит дело с нашим исследованием политика? Предпринимается ли оно ради него самого или же для того, чтобы стать более сведущими в диалектике всего? — [Сократ мл.] Разумеется, ради последнего»100. Тема диалога менее значима, чем применяемый к ней метод, решение проблемы менее ценно, чем дорога, пройденная вместе, чтобы ее решить. Тут дело не в том, чтобы найти решение первым и как можно быстрее, а чтобы упражняться как можно более эффективным способом в претворении метода: «…надо <…> всегда выражать похвалу или порицание тому, что говорится, соответственно, за краткость и за длинноты, причем мы должны судить не на основании сравнения длины одной и другой [речи], но в соответствии с той частью измерительного искусства, которую <…> надо иметь в виду, а именно в соответствии с подобающим…. Однако не в отношении ко всему. Когда речь идет об удовольствии, нам вовсе нет нужды определять подобающую ему продолжительность, разве что мимоходом; когда же речь идет о том, чтобы как можно скорее и легче решить поставленную задачу, разум велит предпочитать второе решение первому» 102).
Диалектическое упражнение, платоновский диалог, в точности соответствует духовному упражнению по двум причинам. Прежде всего, он ведет незаметно, скрытно, но реально собеседника (и читателя) к обращению, к конверсии. И в самом деле, диалог возможен, только если собеседник действительно хочет его вести, то есть если он хочет реально найти истину, если он искренне желает блага, если принимает необходимость подчиняться рациональному Логосу 103). Его акт веры должен отвечать акту веры Сократа: «И, веря в истинность этой речи, я хочу вместе с тобой поискать, что такое добродетель» 104). Диалектическое усилие является, на самом деле, совместным восхождением к истине и к благу, «которых всякая душа желает» 105). С другой стороны, в глазах Платона всякое диалектическое упражнение именно потому, что оно есть подчинение требованиям Логоса, упражнение чистой мысли, отворачивает душу от чувственного и позволяет ей обратиться к добру 106). Это маршрут ума к божественному.
III Научиться умирать
Существует таинственная связь между языком и смертью; это была одна из излюбленных тем Бориса Парена, к сожалению, ушедшего от нас: «Язык развивается только лишь со смертью индивидов» 107). Дело в том, что Логос представляет собой требование универсальной рациональности — предполагает мир незыблемых норм, который противопоставляется вечному становлению и изменчивым устремлениям индивидуальной телесной жизни. В этом конфликте тот, кто остается верным Логосу, рискует потерять жизнь. Такой была история Сократа. Сократ умер из верности Логосу.
Смерть Сократа является кардинальным событием, на котором основывается платонизм. Разве сущность платонизма не заключается в утверждении, что именно Благо есть последнее основание всех существ? Как говорит неоплатоник четвертого века: «Если все существа являются существами только лишь в силу добра, и если они участвуют в Благе, нужно, чтобы первичный принцип был благом, трансцендирующим бытие. Вот замечательное тому доказательство: высокие души пренебрегают бытием ради Блага, когда они без промедления обрекают себя опасности ради родины, ради тех, кого любят или ради Добродетели» 108). Сократ пошел на смерть за добродетель. Он предпочел гибель отречению от требований своей совести 109); таким образом, он предпочел Благо бытию, предпочел совесть и мысль жизни своего тела. Это и есть фундаментальный философский выбор, и таким образом можно сказать, что философия — если правда то, что она подчиняет желание жизни тела высшим требованиям мысли, — есть упражнение и научение смерти, «…истинные философы, — говорит Сократ в Федоие, — много думают о
смерти и никто на свете не боится ее меньше, чем эти люди. Суди сам. Если они непрестанно враждуют со своим телом и хотят обособить от него душу, а когда это происходит, трусят и досадуют, — ведь это же чистейшая бессмыслица!»110). Смерть, о которой здесь идет речь, есть духовное расделение души с телом: «А очищение — не в том ли оно состоит, <…> чтобы как можно тщательнее отрешать душу от тела, приучать ее собираться из всех его частей, сосредоточиваться самой на себе и жить, насколько возможно, — и сейчас, и в будущем — наедине с собою, освободившись от тела, как от оков?» 1П) Таково платоническое духовное упражнение. Но нужно правильно это понимать и, в частности, не отделять его от философской смерти Сократа, чье присутствие является доминирующим в Федоне. Отделение души от тела, о котором здесь идет речь, каким бы ни была его предыстория, абсолютно ничего общего не имеет с состоянием транса, или каталепсии, когда замирает сознание и душа оказывается в состоянии сверхъестественного провидчества 112). Все хитросплетения Федона, как предшествующие, так и следующие за нашим отрывком, действительно показывают, что речь идет об освобождении души, о ее избавлении от страстей, связанных с телесными ощущениями, чтобы приобрести независимость мысли 113). На самом деле, мы лучше представим себе это духовное упражнение, если будем понимать его, как усилие по самоосвобождению от пристрастной и частной точки зрения, связанной с телом и с чувствами, чтобы возвыситься до универсальной и нормативной точки зрения мысли и подчинить себя требованиям Логоса и норме Блага. Упражняться в науке смерти — это упражняться в умещвлении своей индивидуальности, своих страстей для усмотрения вещей в перспективе универсальности и объективности. Разумеется, такое упражнение предполагает концентрацию мысли на самой себе, усилие по медитации, внутренний диалог. Платон намекает на это в Государстве, высказываясь еще раз по поводу тирании индивидуальных страстей. Эта тирания желания особым образом дает о себе знать, говорит он нам, во сне: «…начало (души) дикое, звероподобное под влиянием сытости и хмеля вздымается на дыбы… Если ему вздумается, оно не остановится даже перед попыткой сойтись с собственной матерью, да и с кем попало из людей, богов или зверей; оно осквернит себя каким угодно кровопролитием и не воздержится ни от какой пищи. Одним словом, ему все нипочем в его бесстыдстве и безрассудстве» 114). Чтобы освободиться от этой тирании, мы будем прибегать к духовному упражнению того же самого типа, что описывается в Федоне·. «Когда же человек соблюдает себя в здоровой воздержности, он, отходя ко сну, пробуждает свое разумное начало, потчует его прекрасными доводами и рассуждениями и таким образом воздействует на свою совесть. Вожделеющее же начало он хоть и не заглушает вовсе, но и не удовлетворяет его до пресыщения… Точно так же человек укротит и яростное свое начало… Успокоив эти два вида свойственных ему начал и приведя в действие третий вид — тот, которому присуща разумность… он скорее всего соприкоснется с истиной» 115).
Здесь позволим себе краткое отступление. Представить философию как «упражнение в научении смерти» было решением крайней важности. Собеседник Сократа в Федоне незамедлительно высказывается об этом: это скорее вызовет смех, и профаны будут, конечно же, правы, относясь к философам как к людям, что «на самом деле желают умереть, а стало быть, совершенно ясно, что они заслуживают такой участи» 116). Однако, для принимающих философию всерьез эта платоническая формула являет собой глубинную истину и оказывает огромное воздействие на западную философию: даже такие противники платонизма, как Эпикур и Хайдеггер, принимали ее. Перед этой формулой вся философская болтовня, как вчера, так и сегодня, представляется совершенно пустым делом. «Ни на солнце, ни на смерть нельзя смотреть в упор» 117). Только философы могут пойти на такую авантюру; среди их разнообразных способов представления о смерти мы находим одну уникальную добродетель: не утрачиваемую ясность разума. По Платону, потеря чувственной жизни не может устрашить того, кто уже вкусил бессмертие мысли. Для эпикурейца мысль о смерти являет собой осознание конечности существования, но это дает безмерную цену каждому мгновению; каждый момент жизни выплескивается на поверхность, исполненный несказанным наслаждением: «Omnem crede diem tibi di- luxisse supremum; grata superueniet quae non sperabitur hora» Стоик найдет в этом научении смерти на
учение свободе. Как говорит Монтень, в подражание Сенеке, в одной из известнейших глав своей книги: «Кто научился умирать, тот разучился быть рабом» 119). Мысль о смерти преобразует тон и уровень внутренней жизни: «Пусть смерть будет перед твоими глазами каждый день, — говорит Эпиктет, — и у тебя никогда не будет никакой низкой мысли, и никакого чрезмерного желания» 120). Эта философская тема соединяется с темой бесконечной ценности настоящего момента, который нужно прожить, как если бы он был и первым, и последним 121). Так же для Хайдеггера философия есть «упражнение в смерти»: подлинность существования лежит в ясном предвидении смерти. И каждый должен выбирать между ясностью ума и развлечением 122).
Думай про каждый ты день, что сияет тебе он последним; / Радостью снидет тот час, которого чаять не будешь. Пер. Н. С. Гинцбурга.
Для Платона упражнение в смерти является духовным упражнением, которое заключается в смене перспективы, в том, чтобы перейти от видения вещей, в котором преобладают индивидуальные страсти, к представлению мира, которое управляется универсальностью и объективностью мысли. Это конверсия (meta- strophe), происходящая со всей целокупностью души 123). В этой перспективе чистой мысли «человеческие, слишком человеческие» вещи представляются весьма малыми. В этом и состоит фундаментальная тема платонических духовных упражнений. Благодаря ей мы сохраним ясность разума в несчастье: «Обычай, между прочим, говорит, что в несчастьях самое лучшее — по возможности сохранять спокойствие и не возмущаться: ведь еще не ясна хорошая и плохая их сторона, и, сколько не горюй, это тебя ничуть не продвинет вперед, да и ничто из человеческих дел не заслуживает особых страданий, а скорбь будет очень мешать тому, что важнее всего при подобных обстоятельствах. — Чему именно она будет мешать, по-твоему? — Тому, чтобы разобраться в случившемся и, раз уж это, словно при игре в кости, выпало нам на долю, распорядиться соответственно своими делами, разумно выбрав наилучшую возможность, и не уподобляться детям, которые, когда ушибутся, держатся за ушибленное место и только и делают, что ревут. Нет, мы должны приучать душу как можно скорее обращаться к врачеванию и возмещать потерянное и больное, заглушая лечением скорбный плач» 124). Можно сказать, что это духовное упражнение уже является стоическим 125\ поскольку мы в нем видим использование принципов и максим, предназначенных для того, чтобы «приучить душу» и освободить ее от страстей. Среди этих максим важную роль играет та, что утверждает малость человеческих вещей. Но дело именно в том, что она просто следствие движения, описанного в Федоне, посредством которого душа переходит, возвысившись, в сферу чистой мысли, то есть от индивидуального к универсальному. В ниже цитируемом тексте находим очень ясно соединенные вместе идеи малости человеческих вещей, презрения к смерти и универсального видения, свойственного чистой мысли: «Когда ты хочешь отличить философский характер от нефилософского, надо обращать внимание еще вот на что… — Как бы не утаились от тебя какие-нибудь неблагородные его наклонности: ведь мелочность — злейший враг души, которой предназначено вечно стремиться к божественному и человеческому в их це- локупности. (…) Если ему свойственны возвышенные помыслы и охват мысленным взором целокупного времени и бытия, думаешь ли ты, что для такого человека много значит человеческая жизнь? — Нет, это невозможно. — Значит, такой человек и смерть не будет считать чем-то ужасным? — Менее всего» 126). Итак, «упражнение смерти» здесь связано с созерцанием целокупности, с возвышением мысли, переходящей от индивидуальной и страстной субъективности к объективности универсальной перспективы, то есть к упражнению чистой мысли. Эта характеристика философа впервые получает здесь наименование, которое она сохранит во всей античной традиции: величие души 127). Величие души представляет собой плод универсальности мысли. Вся умозрительная и созерцательная работа философа становится духовным упражнением в той мере, в какой, возвышая мысль до перспективы Целого, он освобождает ее от иллюзий индивидуальности («выйти из длительности. <…> Увековечить себя, себя превосходя», — говорит Ж. Фридман).
В этой перспективе физика сама становится духовным упражнением, которое может, уточним это, разворачиваться на трех уровнях. Прежде всего, физика может быть созерцательной деятельностью, находящей свою цель в самой себе, и она предоставляет душе, освобождая ее от ежедневных забот, радость и ясность разума. В этом заключается дух Аристотелевой физики: «Природа отдает тому, кто изучает ее плоды, чудесные наслаждения, лишь бы мы были способны восходить до причин, и действительно были бы философами» 128). В этом созерцании природы эпикуреец Лукреций, как мы уже видели, находил «божественное наслаждение» 129). Для стоика Эпиктета смысл нашего существования находится в этом созерцании: мы были произведены на свет, чтобы созерцать божественные творения, и нельзя умирать, не увидев эти дивные чудеса и не прожив в гармонии с природой 130). Разумеется, научная конкретизация этого созерцания природы очень сильно варьируется от одной философии к другой; большое расстояние разделяет Аристотелеву физику от чувства природы, которое мы, к примеру, можем найти у Филона Александрийского и у Плутарха. Но интересно отметить, с каким энтузиазмом два последних автора говорят о своей вообразительной физике. «Те, кто практикуют мудрость, — говорит нам Филон, — превосходно созерцают природу и все, что она содержит в себе; они внимательно всматриваются в землю, море, воздух, небо, со всеми их жителями; они присоединяются в мысли к луне, солнцу, другим светилам, блуждающим и неподвижным, в их эволюциях, и если телом они прикреплены внизу к земле, они снабжают крыльями свои души с тем, чтобы парить по эфиру и созерцать живущие там сущности, как это приличествует настоящим гражданам мира. Так наполненные совершенным отличием, приученные не учитывать болезни тела и внешние вещи <…>, само собой разумеется, такие люди в наслаждении своими добродетелями делают из всей своей жизни праздник» 131). Последние слова являются аллюзией на афоризм киника Диогена, который мы находим в цитате у Плутарха: «Разве добродетельный человек не отмечает праздник каждый день?» «Причем великолепный праздник, — продолжает Плутарх, — если мы добродетельны. Мир есть самый священный и самый божественный из всех храмов. Человек введен туда в силу своего рождения, чтобы быть зрителем — не искусственных и неодушевленных статуй, но чувственных образов понимаемых сущностей <…>, которыми являются солнце, луна, звезды, реки, вода в которых течет всегда новая, и земля, которая дает рост пище растений и животных. Жизнь есть посвящение в эти тайны и совершенное откровение, и она должна быть наполнена ясностью разума и радостью» 132).
Но это духовное упражнение физики может также принять форму имаганативного воспарения, что позволяет рассматривать человеческие вещи как ничтожные 133). Эту тему мы находим у Марка Аврелия: «…если бы ты, внезапно поднявшись вверх над землей, бросил бы взгляд на человеческие дела и на многоизменчивый ход их, то преисполнился бы презрения к ним, имея в то же время возможность созерцать столько существ, обитающих окрест, в воздухе и эфире… Предположи, что ты вдруг находишься в высотах, и что ты созерцаешь сверху человеческие вещи и их разнообразие. Как же ты их стал бы презирать, когда ты увидел бы тем же самым взглядом огромное пространство, населенное существами воздуха и эфира» 134). То же встречаем и у Сенеки: «Вот тогда-то, поправ всякое зло и устремляясь ввысь, душа проникает в сокровенную глубину природы и в этом обретает самое полное и совершенное благо, какое только может выпасть на долю человека. Тогда сладостно ей, странствующей среди звезд, смеяться над драгоценными мозаичными полами в домах наших богачей, над всей землей и ее золотом. <…> Роскошные колоннады, сияющие слоновой костью, наборные потолки, искусно подстриженные аллеи, струящиеся в домах реки не вызовут презрения в душе до тех пор, пока она не обойдет весь мир и, оглядывая сверху круг земель и без того закрытый по большей части морем, но в остальной части почти везде пустынно-дикий, скованный либо зноем, либо стужей — не скажет сама себе: „И что — это та самая точечка, которую столько племен делят между собой огнем и мечом?“ О как смешны все эти границы, устанавливаемые смертными!» 135)
Мы распознаем третью степень этого духовного упражнения в видении всеобщности, в возвышении мысли до уровня универсальности; здесь мы находимся ближе к платонической теме, которая послужила нам отправной точкой: «Пора, — пишет Марк Аврелий, — не только согласовывать свое дыхание с окружающим воздухом, но и мысли со всеобъемлющим разумом. Ибо разумная сила так же разлита и распространена повсюду, ожидая того, кто способен вбирать ее в себя, как сила воздуха для способного к дыханию» 136). Разумеется, именно на этом уровне мы можем сказать, что умираем для своей индивидуальности, чтобы получить одновременно доступ к сознанию изнутри и к универсальности мысли Всего: «…ты стал Всем, — пишет Плотин, — хотя ты был Всем и прежде; но поскольку нечто иное пришло пришло к тебе после Всего, ты умалился из-за этого прибавления, ибо то, что прибавилось, пришло не от сущего — ничего ты не прибавишь к сущему [даже если захочешь], но лишь от несущего, оно не рождается Всем, но становится Всем, когда от не-сущего отрешится. Ты возрастаешь как [истинный] ты, отрешаясь от иного, и Всё присутствует в тебе в твоем отрешении; однако, если оно присутствует в твоем отрешении, но не является, когда ты остаешься с иными вещами, оно не приходит, чтобы присутствовать; но когда тебе кажется, что оно не присутствует, ты удалился от него. Однако, если ты и удалился, то не от него — ибо оно присутствует [независимо от тебя], — ты даже не удалился, но присутствуя [в нем] обратился к противоположному»137).
Но, следуя Плотину, вернемся к платонизму. Платоническая традиция была верна духовным упражнениям Платона. Лишь уточним, что в неоплатонизме понятие духовного роста играет гораздо более явную роль, чем у самого Платона. Этапы духовного роста соответствуют степеням добродетели, иерархия которых описывается в нескольких неоплатонических текстах 138) и составляет основу, в частности, для сочинения Марина «Жизнь Про- кла» 139). Издавший сочинени Плотина Порфирий систематически расположил произведения своего учителя в соответствии с этапами этого духовного роста: очищение души посредством отделения от тела, потом познание и превосхождение чувственного мира, и наконец, обращение к Интеллекту и к Единому но).
Осуществление этого духовного роста требует, таким образом, упражнений. Порфирий достаточно хорошо резюмирует платоновскую традицию, говоря, что мы должны предаваться двум упражнениям (meletai): с одной стороны, отстранить мысль от всего, что есть смертное и плотское, а с другой — вернуться к деятельности Интеллекта 141). Для неоплатонизма в первом упражнении содержатся весьма аскетические аспекты, в современном смысле слова, в частности, принцип вегетарианства. В том же контексте Порфирий сильно настаивает на значении духовных упражнений: счастье созерцания (theoria) состоит не только в накоплении абстрактных речей и учений, даже если они относятся к реальному, но и усилия во имя того, чтобы эти учения стали в нас «природой и жизнью» 142).
Важность духовных упражнений в философии Плотина имеет принципиальное значение. Наилучший пример, вероятно, можно найти в том, как Плотин определяет сущность души и ее нематериальность. Если мы будем сомневаться в нематериальности и бессмертии души, это потому, что мы привыкли видеть душу, наполненную иррациональными желаниями, бурными чувствами и страстями. «…Должно рассматривать природу каждой вещи, взирая на нее в чистоте, поскольку прибавление всегда есть помеха для познания того, что прибавилось. <…> Взирай в простоте или, лучше, пусть отрешившийся увидит себя и уверует в свое бессмертие, видя себя появившемся в умопостигаемом и чистоте» 143). «…если ты еще не видишь собственной красоты, уподобься создателю статуи, который одно отсекает, другое шлифует, одно делает гладким, другое — чистым, пока не придаст лику извания красоту; таким образом и ты отсекай чрезмерное, выпрямляй искривленное, темное очищай и делай блестящим и не прекращай „ваять свою статую“, пока не осияет тебя боговидная красота добродетели. <…> Если же ты станешь таким и увидишь это сам и пребудешь в чистоте с собой, не имея ничего мешающего быть тебе в этом, если не будешь иметь смешения с чем-нибудь внутри, но останешься лишь самим собою, <…) ты увидишь самого себя, становясь уже самим зреньем; с этого момента доверься себе, взошедшему так высоко, уже не нуждающемуся в показывающем, и смотри пристально, ибо лишь один глаз видит Великую Красоту» 144). Мы видим здесь демонстрацию того, как нематериальность души переходит в опыт. Только тот, кто освобождается и очищается от страстей — которые скрывают истинную реальность души — может понять, что душа нематериальна и бессмертна. Здесь познание есть духовное упражнение 145). Только тот, кто прошел мо-
ральное очищение, способен к пониманию. И еще раз нужно прибегнуть именно к духовным упражнениям, чтобы познать не душу, но мышление Нб), и особенно Единое — начало всех вещей. В последнем случае Плотин делает четкое различие между «обучением», дающим внешнее описание своего предмета, и «дорогой», реально ведущей к конкретному познанию Блага: «Мы учим об этом, пользуясь аналогиями, отрицаниями и познанием вещей, присходящих от Него, и методом постепенного восхождения мы полагаем, что путь к Нему лежит через очищение, добродетели и космиза- цию [себя, то есть упорядочивание и украшение], через вступление в умопостигаемое, возлежание Там и горнее пиршество» 147). Многие страницы Плотин посвящает описанию таких духовных упражнений, которые имеют целью не только познание Блага, но отождествление с ним при полном расцвете индивидуального «я». Нужно избегать думать об определенной форме 148), отделить душу от всякой конкретной формы 149), отстраниться от всей вещей 150). Тогда молниеносно происходит метаморфоза «я»: «…видящий не видит и не судит, и не представляет двух, но он словно бы становится другим и больше не есть он сам и не принадлежит себе, но становится принадлежащим Ему и есть Единое, соприкасаясь с Ним как центр с центром» 151).
IV Научиться чтению
Мы кратко — слишком кратко — описали богатство и разнообразие практики духовных упражнений в античности. Мы смогли констатировать, что внешне они представляют определенное разнообразие: одни упражнения были всего лишь практиками, предназначенными для приобретения хороших моральных привычек (etbismoi Плутарха для сдерживания любопытства,
гнева или болтовни), другие упражнения требовали напряженной умственной концентрации (медитации, в частности, в платонической традиции), третьи обращали душу к космосу (созерцание природы во всех школах), и, наконец, четвертые, редкие и исключительные, приводят к преображению личности (опыты Плотина). Мы смогли также увидеть, что аффективная тональность и понятийное содержание этих упражнений весьма различны в зависимости от школ: мобилизация энергии и согласие с судьбой у стоиков, разрядка и отрешение у эпикурейцев, умственная концентрация и отказ от чувственного у платоников.
Однако при таком внешнем разнообразии имеется глубокое единство в употребляемых средствах и в поставленной цели. Применяемые средства представляют собой риторические и диалектические техники убеждения, попытки овладения внутренним языком, умственное сосредоточение. Цель, которую нужно достигнуть в этих упражнениях — и так для всех философских школ, — улучшение, осуществление самого себя. Все школы едины в допущении, что человек перед своим философским обращением находится в состоянии несчастливого беспокойства, что он — жертва заботы, он раздираем страстями, он не видит по-настоящему, не живет по-настоящему, он не является самим собой. Все школы также сходятся в мнениях, что человек может быть избавлен от этого состояния и прийти к настоящей жизни, улучшиться, преобразоваться, нацелиться на состояние совершенства. Духовные упражнения как раз и предназначены для такого самоформи- рования, для paideia, которое нас обучит жить не в соответствии с человеческими предрассудками и с социальными и общественными условностями (ибо общественная жизнь сама по себе является продуктом страстей), но в соответствии с природой человека, которая является не чем иным, как разумом. Все школы, каждая по-своему, таким образом верят в свободу воли, благодаря которой человек имеет возможность измениться сам, улучшиться, реализоваться. Параллель между физическим упражнением и духовным упражнением здесь очевидна: так же, как благодаря повторяемым телесным упражнениям спортсмен придает своему телу новую форму и силу, точно так же при помощи духовных упражнений философ развивает свою душевную силу, изменяет свою внутреннюю среду, преобразует свое видение мира и, в конечном счете, все свое бытие 152). Аналогия могла показаться тем более очевидной, что именно в гимнасии (gymnasion), то есть в том месте, где практиковались физические упражнения, также давались уроки философии, то есть происходила тренировка в духовной гимнастике 153).
Эту целенаправленность духовных упражнений, равно как и этот поиск самоосуществления, хорошо символизирует плотиновское выражение: «Вылеплять свою собственную статую» 154). Между тем, оно часто понимается неверно, ибо мы здесь легко можем вообразить себе, что это выражение соответствует некоторому роду морального эстетизма; что оно могло бы обозначать: принять позу, выбрать установку, сочинять себе персонаж. На самом деле, ничего подобного. Для древних скульптура была искусством, которое «отнимает», в противоположность живописи, которая является искусством «прибавляющим»: статуя предсуществует в глыбе мрамора, и достаточно убрать избыточное, чтобы заставить ее появиться 155). Такое представление является общим для всех философских школ: человек несчастен потому, что он есть раб страстей, то есть потому, что он желает вещи, которые могут ускользнуть от него, потому что они внешни, чужды, избыточны, поверхностны. Счастье, соответственно, заключается в независимости, свободе, самостоятельности, то есть в возврате к сущностному, к тому, что по-настоящему есть «мы сами», и к тому, что зависит от нас. Это недвусмысленно дает нам понять платонизм в знаменитом образе морского бога Главкона, живущего в глубинах моря: он неузнаваем, потому что покрыт тиной, водорослями, раковинами и камнями: точно так же обстоит дело с душой; тело для нее представляет собой род толстой и грубой корки, которая полностью обезображивает ее; настоящая природа души появилась бы, если бы она вышла из «моря», отбросив прочь от себя все, что ей чуждо 156). Духовное упражнение научения смерти, которое заключается в отделении от своего тела, своих желаний и страстей, очищает душу от всех избыточных примесей, и достаточно практиковать это упражнение, чтобы душа вернулась к своей настоящей природе и посвятила себя единственно упражнению чистой мысли. Это также верно и для стоицизма. Благодаря противопоставлению того, что не зависит от нас, и того, что зависит от нас, мы можем отбросить все, что нам чуждо, чтобы возвратиться к нашему настоящему «я» — моральной свободе. Наконец, это действительно и для эпикуреизма: отстраняя неестественные и не необходимые желания, мы возвращаемся к тому первоначальному ядру свободы и независимости, которое будет определяться удовлетворением естественных и необходимых желаний. То есть, всякое духовное упражнение фундаментально представляет собой возвращение к самому себе, которое освобождает «я» от того отчуждения, куда его увлекли заботы, страсти, желания. Освобожденное таким образом «я» не является больше нашей эгоистичной и страстной индивидуальностью, это наша моральная личность, открытая к универсальности и объективности, участвующая в универсальной природе или мысли.
Благодаря этим упражнениям мы должны были бы прийти к мудрости, то есть к состоянию полного освобождения от страстей, совершенной ясности разума, познания себя и мира. Этот идеал человеческого совершенства на самом деле служит у Платона, Аристотеля, эпикурейцев и стоиков для определения собственного состояния божественного совершенства, а значит, состояния, недоступного человеку 157). Мудрость действительно является идеалом, к которому мы стремимся, не надеясь его достичь, не считая, быть может, эпикуреизма 158). Единственным состоянием, обычно доступным для человека, является фило-софия, то есть любовь к мудрости, движение к мудрости 159). Духовные упражнения должны поэтому всегда повторяться во все время возобновляемом усилии.
Итак, философ живет в промежуточном состоянии: он не мудр, но он и не немудр. Он постоянно разрывается в жизнь нефилософскую и философскую, меж сферой обычного, повседневного, и сферой сознания и ясности разума 160). В той самой мере, в какой философская жизнь является практикой духовных упражнений, она представляет собой побег из повседневной жизни: она есть обращение, полная перемена видения, стиля жизни, поведения. У киников, самых истовых приверженцев ас- кезиса, такое обязательство оборачивалось полным разрывом с невежественным миром, аналогичным с монастырским затвором в христианстве; этот разрыв выражался в образе жизни и даже манере одеваться, совершенно чуждой нормальным людям. Вот почему иногда говорили, что кинизм был не философией в собственном смысле слова, а состоянием жизни (enstasis) 161). В действительности же, хотя и более умеренно, нежели киническая, всякая философская школа вовлекала своих последователей в иное состояние жизни. Практика духовных упражнений подразумевала полный переворот общепринятых ценностей; приверженцы отказывались от ложных ценностей — богатства, почестей, удовольствий, чтобы обратиться к настоящим ценностям — добродетели, созерцанию, простоте жизни, простому счастью существования. Такое радикальное противопоставление, разумеется, объясняло реакцию не-философов: от насмешек, следы которых мы можем найти у комедиографов, до открыто изъявляемой враждебности, которая могла привести к принудительной смерти Сократа.
Нужно хорошо представлять себе глубину и размах того переворота, который могло произвести в человеке вырывание его из привычек, общественных предрассудков, полное изменение его образа жизни, радикальная метаморфоза его видения мира, новая космическая и физическая перспектива, которая могла казаться фантастической и бессмысленной грубому повседневному здравому смыслу. Невозможно было удерживать себя постоянно на таких вершинах. Такая конверсия должна была беспрестанно завоевываться снова и снова. Вероятно, по причине этих трудностей философ Саллюстий, о котором говорится в Житии Исидора у Дамаскина, заявлял, что философствовать для людей невозможно 1б2). Он, вероятно, хотел тем самым сказать, что философы неспособны оставаться по-настоящему философами в каждое мгновение своей жизни, но, называя себя так, все вновь и вновь предавались привычкам повседневности. Скептики, впрочем, открыто отказывались жить по-философски, они намеренно выбирали «жизнь как у всех» 163) (но после достаточно глубоких философских преобразований, так что вряд ли можно предполагать, что их «повседневная жизнь» была такой «повседневной», как они это утверждали).
Итак, настоящая философия в античности является духовным упражнением. Философские теории или поставлены напрямую на службу духовной практике, как это происходит в стоицизме и эпикуреизме, или же берутся действительно как объекты интеллектуальных упражнений, то есть практики созерцательной жизни, которая сама по себе в конечном счете является не чем иным, как духовным упражнением. Таким образом, невозможно понять философские теории античности, не учитывая этой конкретной перспективы, которая дает им их настоящее значение. Здесь мы подходим к необходимости читать произведения античных философов, уделяя особое внимание экзистенциальной установке, ибо на ней зиждется догматическая структура. Будь то диалоги Платона, или же учебные тетради Аристотеля, трактаты Плотина, комментарии Прокла — труды философов нельзя толковать без учета конкретной ситуации, в которой они рождены: они исходят из философской школы в самом конкретном смысле слова, когда наставник формирует учеников, стараясь привести их к самопреобразованию и к самоосу- ществлению. Письменное сочинение отражает педагогические, психологические, методологические задачи. По сути, хотя всякое сочинение является монологом, философское произведение всегда в скрытой форме диалог; фигура возможного собеседника всегда в нем присутствует. Именно это объясняет несвязности и противоречия, которые современные историки с удивлением обнаруживают в произведениях античных философов 164). На самом деле, в этих философских произведениях мысль не может выражаться в соответствии с чистой и абсолютной необходимостью систематического порядка, но она должна учитывать уровень собеседника, время конкретного logos’а, в котором она выражается. Мысль обусловливается экономией, свойственной письменному logos’y-, именно он и представляет собой живую систему, которая, как говорит Платон, должна иметь свое собственное тело, то есть с головой и ногами, причем туловище и конечности должны подходить друг другу и соответствовать целому 165). Каждый logos есть «система», но совокупность logoi, написанных автором, не образует систему. Это, разумеется, относится к диалогам Платона. Но это также касается и уроков Аристотеля: это именно уроки·, и ошибка многих толкователей Аристотеля как раз и заключалась в том, что они забыли, что его произведения были учебными тетрадками, — они же воображали, что речь шла о руководствах или систематических трактатах, которые должны были предложить полное изложение систематической доктрины, учения; и поэтому удивлялись непоследовательностям, даже противоречиям, попадавшимся от одного сочинения к другому. Но, как хорошо показал И. Дюринг 16б), различные logosi Аристотеля соответствуют конкретным ситуациям, созданным теми или иными учебными дебатами. Каждый курс соответствует отдельным условиям и определенной проблематике; у него есть свое внутреннее единство, но его понятийное содержание не перекрывает в точности понятийное содержание другого курса. Аристотель, впрочем, нисколько не думает о том, чтобы предложить полную систему реальности 167), он хочет сформировать своих учеников так, чтобы они использовали правильные методы в логике, в науке о природе, в морали. И. Дюринг отлично описывает Аристотелев метод следующим образом: «Манеру Аристотеля характеризует именно то, что он всегда находится в процессе обсуждения какой-либо проблемы. Каждый важный результат почти всегда является ответом на вопрос, заданный очень определенно, и имеет ценность лишь в качестве ответа на этот конкретный вопрос. Что действительно интересно у Аристотеля — это постановка проблем, а не ответы. Его исследовательский метод заключается в приближении к проблеме, или к ряду проблем, всегда рассматриваемых под новым углом. Его формула для определения этого метода заключается в следующем: „Теперь возьмем другую отправную точку…“ Таким образом, принимая разные отправные точки, он вступает на пути мысли, которые тоже оказываются весьма различны и, в конце концов, приходит к ответам, очевидно непримиримым между собой, как, например, это происходит в случае его исследований о душе. <…> По зрелому размышлению, мы признаем во всех случаях, что ответ в точности вытекает из того, как проблема была поставлена. Этот тип несогласованности можно понимать как естественный результат применяемого метода» 168). Мы признаем в этом Аристотелевом методе «разных отправных точек» метод, который Аристофан приписывал Сократу и которого, как мы видели, придерживались в античности вообще,69). И вот почему mutatis mutandis эти строки И. Дюринга могут фактически применяться почти ко всем философам античности. Ибо этот метод заключается не в изложении системы, а в намерении дать конкретный ответ на конкретный вопрос и является наследием проходящего через всю Античность диалектического метода, то есть диалектического упражнения. Если вернуться к Аристотелю, имеется глубокая истина в том факте, что он сам свои курсы называл methodoi170). Установка Аристотеля, впрочем, соответствует с этой точки зрения установке Платоновской Академии, которая была прежде всего школой формирования для некоей политической роли, и институтом исследований, проводившихся в духе свободной дискуссии 171). Если мы перейдем теперь к сочинениям Плотина, то узнаем от Порфирия, что тему для них он брал в проблемах, возникавших в его преподавании 172). Ответы на конкретные вопросы по проблематике вполне определенны, различные logoi Плотина подразумевают потребности его учеников и стремятся произвести на них определенное психагоги- ческое воздействие. Не следует воображать, что они представляют собой последовательные главы обширного систематического изложения мысли Плотина. Именно духовный метод Плотина мы находим в каждом из них, но, когда мы сравним доктринальное содержание различных трактатов, в несвязностях и противоречиях в деталях не будет недостатка 173). Когда же мы берем комментарии Аристотеля или Платона, написанные неоплатониками, то прежде всего создается впечатление, что они были написаны исключительно по доктринальным и экзегетическим соображениям. Но при углубленном рассмотрении получается, что метод экзегезы и его доктринальное содержание в каждом комментарии зависят от духовного уровня слушателей, к которым обращен комментарий. Дело в том, что существует курс философского обучения, основанный на духовном росте; мы не читаем одни и те же тексты начинающим, продолжающим, развивающимся и совершенным, и понятия, которые появляются в комментариях, также зависят от духовных способностей слушателя. Таким образом, доктринальное содержание может значительно варьироваться от одного комментария к другому, хоть они и написан одним и тем же автором. Это не означает, что комментатор строил свою доктрину то так, то эдак — просто потребности учеников были разные 174). Когда речь идет об увещевании начинающих — это литературный жанр паренезы — то мы можем, чтобы вызвать определенную реакцию в душе своего собеседника, использовать аргументы соперничающей школы: стоик, например, скажет: «Даже если удовольствие является благом души (как полагают эпикурейцы), нужно очиститься от страстей» 175). Марк Аврелий будет увещевать самого себя аналогичным образом: «Если мир представляет собой лишь соединение атомов, как этого хотят эпикурейцы, смерти не следует опасаться»176. В то же время нельзя забывать, что философская демонстрация убеждает в своей очевидности не столько путем абстрактных доводов, сколько путем опыта, который дается духовным упражнением. Мы видели, что так было в плотиновс- кой демонстрации доказательства бессмертия души: «Пусть душа практикует добродетель, и тогда она поймет, что бессмертна» 177). Аналогичный пример можно найти и у христианского писателя. В De Trinitate Августина представлен ряд психологических образов Троицы, которые не образуют связную и стройную систему и по этой причине ставят комментаторов перед множеством проблем. Но на самом деле Августин не стремится представлять систематическую теорию тринитарных аналогий. Он хочет помочь душе посредством ее обращения к самой себе, ощутить путем опыта, что она является образом Троицы: «Эти троицы, — говорит он, — созидаются в нас и находятся в нас, когда мы призываем себя к себе, всматриваемся, хотим узнать» 178). В общем, именно в тринитарном акте вспоминания о Боге, познания Бога, любви к Богу душа раскрывает себя как образ Троицы.
Все предшествующие примеры приоткрывают для нас изменение перспективы, которую дает нам в толковании и чтении философских произведений античности стремление рассматривать эти произведения в перспективе практики духовных упражнений. Тогда философия предстает в своей первоначальной перспективе, уже не как теоретическое построение, но как метод формирования для нового образа жизни и видения мира, как усилие по преобразованию человека. Современные историки философии почти не склонны в общем уделять внимание этому — принципиально важному — аспекту. Именно потому, что они рассматривают философию в соответствии с концепцией, унаследованной от Средних веков и Нового времени, как чисто теоретическую и абстрактную деятельность. Напомним кратко, как зарождалось такое представление. Кажется вполне вероятным, что оно является результатом поглощения philosophia христианством. С первых же веков христианство представляло само себя как philosophia в той мере, в какой оно усваивало для себя традиционную практику духовных упражнений. Именно так происходит, в частности, с Климентом Александрийским, Оригеном, Августином в монашестве 179). Но в схоластике Средних веков tbeologia и philosophia четко отграничились друг от друга. Теология осознала свою самостоятельность как высшая наука, а философия, отделенная от духовных упражнений, которые с того времени являлись частью христианской мистики и морали, была низведена до ранга «служанки теологии», поставляя теологии концептуальный, то есть чисто теоретический материал. Когда в современную эпоху философия отвоевала свою самостоятельность, она тем не менее сохранила значительное количество черт, унаследованных от средневековой концепции, в частности, свой чисто теоретический характер, который даже эволюционировал в направлении все более и более отчетливой систематизации 180). И только с Ницше, Бергсоном и экзистенциализмом философия снова сознательно становится образом жизни и видения мира, конкретной установкой. Однако современные историки античной мысли в целом остались пленниками прежней, чисто теоретической, концепции философии, и нынешние структуралистские тенденции не располагают их к корректировке такого представления: духовное упражнение вводит событийный и субъективный ряд, который плохо сочетается с их моделями объяснения.
Таким образом, мы вернулись к современной эпохе и к нашей отправной точке, а именно к строкам Ж. Фридмана, процитированным в начале нашего исследования. Тому, кто, как Ж. Фридман, задаются вопросом: «Как практиковать духовные упражнения в XX веке?» — я хотел бы напомнить о существовании богатой и весьма разнообразной западной традиции. Речь, разумеется, не идет о механическом подражании стереотипным схемам: разве Сократ и Платон не призывали своих учеников и последователей находить самим решения, в которых они нуждались? Нельзя игнорировать этот тысячелетний опыт. Среди прочих, стоицизм и эпикуреизм, кажется, вполне соответствуют двум противоположным, но неотделимым от нашей внутренней жизни полюсам — напряжение и разрядка, долг и ясность рассудка, нравственное сознание и радость существования |81). Вовенарг сказал: «Полна самобытности и новизны та книга, которая пробуждает в нас любовь к старым истинам» 182). В этом смысле и мне хотелось бы «пробудить любовь» к старым истинам. Старые истины… ибо есть такие истины, смысла которых не удастся исчерпать целым человеческим поколениям — не потому, что они трудны для понимания, напротив, они крайне просты 183), они даже зачастую внешне кажутся банальными; но чтобы понять их смысл, нужно их пережить, нужно непрестанно, снова и снова, производить этот опыт: каждая эпоха должна воспроизводить для себя эту задачу, научиться читать и перечитывать эти «старые истины». Мы проводим нашу жизнь в «чтении», то есть в осуществлении экзегез, и даже экзегезы к экзегезам («Придите и послушайте мои чтения объяснений. (…) Да я же истолкую вам Хрисипповы сочинения, как никто, разберу слово чистейшим образом, присовокуплю, пожалуй, кое-где и направление Антипатра и Архедема. <…> Неужели ради того молодые люди должны оставить свое отечество и своих родителей, чтобы прийти и послушать твои истолкования словечек?» 184)). Мы проводим нашу жизнь «читая», но уже не умеем читать, то есть останавливаться, освобождаться от наших забот, возвращаться к самим себе, оставлять в стороне поиски изысканности, утонченности, оригинальности, спокойно размышлять, вглядываться в глубины, чтобы позволить текстам говорить с нами. Это духов- нос упражнение — одно из самых трудных: «Люди, — говорил Гёте, — не знают, сколько стоит времени и усилий, чтобы научиться читать. Мне для этого понадобилось 8о лет, но и теперь я не могу сказать, насколько преуспел в этом» 185).