СССР: Территория любви (сборник статей)

Адоньева Светлана

Архипова Александра

Богданов Константин

Боймерс Биргит

Борисова Наталия

Дашкова Татьяна

Лидерман Юлия

Липовецкий Марк

Мурашов Юрий

Савицкий Станислав

Швартц Маттиас

Маттиас ШВАРТЦ

Последним рывок: интимная жизнь космонавтов в советской популярной культуре и научной фантастике

 

 

С конца 50-х до начала 60-х годов Советский Союз переживал период бурного экономического и культурного подъема. На внешнеполитической арене, оснащенная новейшей ракетной техникой и ядерным арсеналом, страна оказалась в состоянии поддерживать военный баланс с Западом в одну из самых горячих фаз холодной войны, что вселяло ощущение ее значимости во всемирном масштабе. В то же время во внутриполитической сфере на путях провозглашенной тогда научно-технической революции (НТР) в СССР шли процессы всесторонней модернизации, что отразилось не только на росте его военного потенциала, но и во всех сферах общественной жизни. Символом, наиболее полно отразившим оптимистический дух этого времени, стала космонавтика — первые искусственные спутники Земли и первые герои-покорители космоса, возвестившие о начале новой, «космической эры человечества».

Одновременно в стране происходили фундаментальные изменения в общественном сознании. Космическая эйфория сопровождалась эйфорией земной, связанной с расшатыванием старых идеологических схем, эстетических стереотипов и тематических границ в области культуры и искусства. Если не коренной реформе, то, по крайней мере, критической рефлексии подверглись нормы, регулирующие отношения между личной и общественной сферой, интимным и публичным, индивидуумом и коллективом, общественностью и государством.

Оптимистическая парадигма прогресса — стремительного, подобно ракете, взмывающей в небо, — доминировавшая как в официальной, так и в полуофициальной популярной культуре, имела, впрочем, еще и другую сторону, в которой уже стал заметен отход от этой парадигмы. Основной и ведущий дискурс ускоряющегося прогресса неизменно размывался латентным субтекстом потенциального крушения, поражения, катастрофы «в конце пути». Как раз об этом «упадническом» антидискурсе и пойдет ниже речь. На примере первой реальной и первой фиктивной «космической супружеской пары» мы попытаемся продемонстрировать, насколько амбивалентно и многопланово формировалась в СССР новая диспозиция интимности и публичности: каким образом в популярной культуре, с одной стороны, публично инсценировалась «всепоглощающая» «интимная» любовь партии, правительства и «всего советского народа» к космонавтам, в то время как, с другой стороны, научная фантастика фикционализировала «катастрофическую» интимную жизнь самих космонавтов, делая ее тем самым публичной. Именно этот особый интимный ракурс, в котором оказывались покорители космоса, угадывается в процитированном выше отрывке о «неспокойном сне», сне-микрофильме научно-фантастических сюжетов, позволяющем хотя бы на время вырваться из «цепких объятий сонного дурмана» советского макромира.

Исходя из указанной постановки проблемы, понятие «интимности» будет использоваться нами на двух аналитических уровнях. Во-первых, на уровне общественного дискурса. В этом смысле под «интимностью» здесь подразумевается инсценировка близости — эмоционального и, прежде всего, «семейного» отношения советского руководства и народа к космонавтам, а также космонавтов между собой. Эта инсценировка близости к космическим героям достигается, не в последнюю очередь, благодаря медиальным эффектам средств связи, разработанных во второй половине XX века.

Во-вторых, параллельно, существует образ космонавтов, созданный советской научной фантастикой. Помимо прочего, этот образ касается сферы, являющейся средоточием частных и скрываемых сторон медиально-технического прогресса и покорения космоса. Он, с одной стороны, помещает космонавта в сокровенный элизиум, в котором оберегаются мифы, топосы, иллюзии и мечты, с древних времен связанные с образом космического пространства и идеей завоевания Вселенной. А с другой стороны, этой сакрализации образа космонавта всегда противопоставлен всепроникающий, «обнажающий» и, одновременно, развенчивающий взгляд на космического героя, взгляд, который, собственно, и создает дискурсивную «интимность» второго рода.

В первых двух частях этой статьи речь пойдет о понятии «интимности» на уровне общественного дискурса в контексте популярной культуры, затем, в третьей части, я коснусь его второго значения в контексте научной фантастики.

 

1

Космонавты: небесные спутники и семейные орбиты

После того как Гагарин утром 12 апреля 1961 года совершил полет вокруг Земли, «космонавт-1» сразу же был принят в «большую семью» Советского Союза. Генеральный секретарь Никита Хрущев послал Гагарину поздравительную телеграмму и первым встретил его в московском аэропорту Внуково. В газетах эта встреча описывалась следующим образом: «Хрущев снял шляпу и крепко поцеловал героя, обнял его и снова, снова целовал». Восторженно встречал Гагарина и «весь советский народ»: «Москва вышла на улицы и площади. Казалось, никогда еще не было такой горячей, всепоглощающей, искренней радости».

Следующих космонавтов чествовали не менее восторженно. Исключительной сенсационности Гагарина как «первого человека в космосе» должна была быть, однако, найдена достойная замена. Типичной для новых инсценировок стала дискурсивная фигура «дупликации», или «парности».

Иллюстрации 1–2. Небесные братья… и сестры.

Источник: Титов Г. 700 000 километров в космосе: Рассказ летчика-космонавта СССР. М., 1961.

Так, «космонавт номер два», Герман Титов, был стилизован как «небесный близнец» Гагарина. Следующей парой явились космонавты номер 3 и 4, Андриан Николаев и Павел Попович, совершившие в 1962 году первый «групповой полет». В двух космических кораблях они одновременно облетели вокруг Земли 48 раз, за что были окрещены «звездными братьями». В 1963 году на очереди был «космонавт-5», Валерий Быковский, и легендарный космонавт номер 6, первая женщина в космосе, которая недавно была объявлена женщиной XX века. «Пятый» мужчина и «первая» женщина отправились в космос в раздельных кораблях-спутниках, которые во время своего полета сближались на расстояние всего лишь пяти километров, что с восторгом комментировалось как беспрецедентный пример точности работы приборов контроля и управления ракетой.

Эти репрезентации космонавтов попарно — в качестве «небесных близнецов», «звездных братьев» и, наконец, как мужа и жены в случае Быковского и Терешковой — показывают, насколько важным был образ семьи и семейственности в советском космическом шоу. Шоу продолжалось и на земных орбитах во время бесчисленных поездок космонавтов по странам и континентам в качестве советских «посланцев мира и дружбы между народами». В таких кругосветных турне формировался образ большой и дружной «космической семьи», получивший свое завершение в пышном свадебном торжестве: Терешкова вышла в конце концов замуж за космонавта номер 3 Николаева (а не за Быковского, с которым полетела). Бракосочетание состоялось 3 ноября 1963 года и стало апогеем дискурса космической семейственности. Терешкова и Николаев вышли на «счастливую семейную орбиту», комментировала газета «Правда», а «Комсомольская правда» пожелала им, чтобы их «космическое счастье» превратилось в «земное», что и осуществилось семь месяцев спустя с рождением дочери.

Таким образом, на официальном уровне аналогия между «малой семьей» и «большой семьей» Советского Союза еще работает в полном масштабе. Хрущев, как отец, осыпает своих детей поцелуями и благословляет на брак, а народ, как символическая мать, с «горячей, искренней радостью» наблюдает за этим. Такая популярность символики «большой семьи» в 1961–1963 годах, конечно, несколько неожиданна. Ведь речь идет об эпохе «оттепели», когда, как считается, культурологические модели сталинизма находились в состоянии распада. Причин, почему они, тем не менее, в космическом контексте сумели выжить в трансформированной форме, можно назвать много.

Одна из важнейших причин, вероятно, связана с тем, что, хотя полет в космос воспринимался как реализация заветной мечты о покорении Вселенной, его семантика в определенном смысле противоречила советской идеологии «большой семьи». Ведь само название пассажиров космических аппаратов «космонавтами» и название самих аппаратов «кораблями» подчеркивало семантику мореплавания и, тем самым, романтики морских путешествий и приключений. Эта многозначная семантика усиливалась религиозными коннотациями неба, звезд и Вселенной как жилища богов.

Иллюстрация 3.Свадьба Валентины Терешковой.

Источник: Комсомольская правда. 1963. 5 ноября.

Иллюстрация 4. «Мы любим тебя».

Источник: Комсомольская правда. 1961. 8 августа.

Обобщая, можно, таким образом, сформулировать следующий предварительный тезис: образ одинокого космонавта и дальних странствий апеллирует к топосу бегства от семьи. Официальную инсценировку интимной семейной связи между космонавтами, с одной стороны, и советским руководством и народом, с другой, можно интерпретировать, в этом контексте, как попытку овладеть этим заложенным в образ космонавта искушением к бегству, обезвредить и вписать эту тенденцию в советскую действительность.

 

2

Космические корабли: средства коммуникации и кибернетические ящики

Однако не только земное бытие космонавтов было полностью поставлено на службу государству. Их космическая инициация на орбите также была вплоть до мельчайших деталей выставлена на обозрение общественности. Нет более детально и подробно задокументированного отрезка биографии Юрия Гагарина, чем те 108 минут, которые он провел в космосе. Сразу после его возвращения на Землю в прессе появились технические детали и физиологические параметры этих минут — бортовые записи Гагарина, данные о работе сердца или приеме пищи.

Этот обнажающий взгляд на космонавта имел помимо пропагандистских и научных мотивов еще один существенный аспект. В медиальной инсценировке побед в космосе важную роль играло развитие технических средств связи. О полете Гагарина советские граждане узнали по радио. Между тем в космосе Гагарина никто не видел. Не существует и соответствующих фотографий. В случае Титова дело обстояло уже иначе. На фото— и кинопленке был заснят не только сам космонавт, но и «голубая планета» впервые была сфотографирована из космоса. «Звездные братья» Николаев и Попович уже контактировали по радио между собой, а каждое их движение в прямом эфире передавалось в Центр управления полетом. Наконец, полеты Быковского и Терешковой были уже показаны по телевидению — тогда еще сравнительно новому средству массовой информации.

История первых советских космонавтов была, таким образом, не просто инсценировкой «большой семьи», но и демонстрацией все более непосредственной коммуникативной близости небесных сыновей с земным руководством, а также со всей семьей советских народов. За этой демонстрацией стояло обещание непосредственного со-присутствия и со-участия аудитории в космическом действе и возможности следить за мельчайшими движениями людей даже в бесконечной космической дали. Космонавты становились, таким образом, медиумами или, вернее, посланниками, которые, демонстрируя возможность спутникового телевидения, сами олицетворяли теперь связь общественного и личного, далекого и близкого, космического и земного.

Такая непосредственная приближенность к космонавтам не открывала, однако, запретных «интимных» сторон в характерах героев, как раз напротив, она позволяла наблюдать их как бы под микроскопом в качестве физически и психически идеально работающих машин. Космонавты настолько безупречно и дисциплинированно выполняли поставленные задачи, что даже «человеческая» улыбка или, например, развлекательные эксперименты с невесомостью казались несовместимыми с их «чеканными» ликами. Парадоксальным образом, покорители космоса совершенно не были похожи на «земных», «человечных» героев эпохи «оттепели».

Иллюстрация 5. Титов читает о Титове.

Источник: Титов Г. 700 000 километров в космосе: Рассказ летчика-космонавта СССР. М., 1961.

Иллюстрация 6. Советский народ читает о Титове.

Источник: Титов Г. 700 000 километров в космосе: Рассказ летчика-космонавта СССР. М., 1961.

Напротив, на советской космической орбите продолжал жить и действовать идеальный герой сталинизма, целиком и полностью подчинивший свое тело несгибаемой воле. Благодаря новым техническим средствам связи этот идеал мог транслироваться «реалистично» и аутентично, как никогда ранее.

Эта технизированная «интимность» имеет еще одну сторону. Она касается физического и психического управления и контроля над индивидуумом со стороны государства. Спутники-корабли полностью управлялись с Земли и контролировались посредством телекамеры. Это означало, что космонавты уже не являлись самостоятельными капитанами своих кораблей, а, наоборот, были лишь частью дистанционно управляемых аппаратов. Подобно биомашинам, они вводились в действие в тех случаях, когда механические машины не могли обойтись без их помощи. В целях безукоризненной работы космонавты серийно «производились» и поддерживались в оптимальном техническом состоянии путем постоянных тренировок. Именно такое и только такое безупречное функционирование тел космонавтов демонстрировала телевизионная техника, причем в мельчайших физиологических подробностях. Описанная перспектива являлась, в принципе, кибернетической перспективой, в фокусе которой находилось лишь одно: выполняет ли аппаратура поставленные задачи и являются ли ее решения оптимальными. Именно такова кибернетическая концепция «черного ящика», когда важны только «вход» и «выход», в то время как происходящее внутри самого ящика значения не имеет. Таким образом, инсценировки космических полетов явились также и репрезентациями парадигм новой отрасли науки, завоевавшей с конца 1950-х годов позицию доминирующего научного дискурса. Оказываясь в фокусе кибернетики, как человек, так и государство превращались в «черный ящик».

В связи с этим можно утверждать, что советские космические корабли явились своего рода экспериментальными зонами, где на космонавтах символически реализовывались потенциальные возможности государственного контроля личного и интимного. Космический корабль становился, таким образом, как бы моделью государства, советским микрокосмом — с одной стороны как колыбель социалистических героев, идеально вписанных в систему «большой семьи», а с другой стороны как оруэлловское государство «Большого брата», работавшего по принципу кибернетической машины. На место капитана, самостоятельно управляющего кораблем, пришла кибернетика — по-гречески: искусство управления.

Существовал, впрочем, еще один важный «смысловой отсек» советского космического корабля. В нем корабль выступает в первую очередь как средство перемещения во Вселенной, с которой связана надежда на открытие на открытие иных, «невиданных» миров. Непроницаемый черный ящик космического корабля превращается тем самым в «адскую машину» мысленных экспериментов научной фантастики.

 

3

Прием суперпозиции: «кошка Шредингера» как мысленный эксперимент

Космический корабль, как и любой корабль, по крайней мере со времен Лукиана, является сферой наивысшей фантастичности. Это не только летательный прибор для кружения вокруг собственной планеты, кружения, неизменно заканчивающегося возвращением на Землю. Это еще и средство улететь прочь из-под контроля семьи, общества, государства в иные миры. В то же время космический корабль — максимально изолированное, герметичное пространство, в котором человек, оторванный от всего земного, становится как бы лишенным отца блудным сыном. Такая изоляция и самостоятельность ракеты по отношению к государству и обществу, разрыв со всем близким и понятным превращает ее в плоскость, на которую проецируются интимные страхи, тайные вожделения, апокалиптические фантазии и семейные катастрофы. Космический корабль в литературе зачастую превращается как раз в антипод кибернетической концепции черного ящика. В таком трансформированном виде он показывает иную сторону советской «большой семьи».

В советской научной фантастике — наиболее популярном жанре литературы тех лет — космический корабль все чаще становится символом семейной катастрофы. В качестве примера такой транспозиции традиционно бытовой проблематики в космос мы рассмотрим рассказ Глеба Анфилова «В конце пути», впервые вышедший в научно-популярном журнале «Знание — сила».

В этом рассказе космический корабль «Диана» врезается на 35-м месяце межпланетного путешествия в «облако антигаза». При катастрофе гибнут космонавтка Вера и кошка Дездемона. Вера — жена второго, не считая кошки, члена экипажа, Алексея Аверина. Вера и Алексей покинули Землю в 1989 году и стали первой супружеской парой, полетевшей в космос. В дальнейшем автор детально описывает страдания Аверина на поврежденном корабле. Сначала Аверин предается воспоминаниям, которые все так или иначе возвращают его к мысли о погибшей жене.

Воспоминания постепенно превращаются в страшные кошмары. Физически, благодаря строгой телесной дисциплине, он еще способен управлять ракетой. Однако психически его сознание как бы погружается в летаргический сон. Наконец, ослепший, на грани полного распада личности, он практически полностью теряет сознание и память. И тут, в самом конце рассказа, когда даже мысль о жене с символическим именем Вера уже не способна питать волю космонавта, до него доносится «женский голос» с «третьей лунной станции астросвязи». Голос сообщает, что ракета «Диана» все-таки может быть спасена и что он, Аверин, страдает мезоновой болезнью, которая сегодня уже излечима. Воскресить можно также и его жену Веру, и даже родителей, которых вскоре после его отлета с Земли погрузили с помощью специальной технологии в искусственный сон. Единственное, что требуется для сказочного спасения, — это собрать последние силы и нажать на кнопку тормоза на пульте управления, чтобы произвести стыковку со спасательной ракетой. Аверину это последнее движение, однако, уже не под силу. Только когда магнитофонная пленка вдруг взывает к нему хриплым голосом отца «Держись, сынок», он приходит на мгновение в себя. Рассказ заканчивается словами: «Алексей собрал всего себя и в неудержимом рывке, который со стороны показался бы немощным и вялым, бросился к пульту» (119).

Именно этот взгляд «со стороны», отслеживающий «беспомощный» и «вялый» рывок космонавта, характеризует научную фантастику тех лет. Этот взгляд интимен постольку, поскольку дезавуирует страхи, сомнения и опасности, которым не было места в официальном дискурсе. В то же время это отчуждающий взгляд, поскольку топос счастливой семьи, а также топос отца и сына «большой семьи» экстраполируются на сюжет катастрофы космического корабля. Важную роль играют здесь, с одной стороны, абстрактные научно-теоретические построения, а с другой — отношения между человеком и техническими средствами коммуникации.

Что касается первого аспекта, то третий член экипажа, кошка, репрезентирует известную научную модель и, одновременно, модельный характер самого рассказа. Не случайно Аверин хоронит кошку в «ящике» — очевидный рекурс к знаменитому мысленному эксперименту физика Эрвина Шредингера о кошке в ящике 1935 года. С помощью этой макрокосмической модели Шредингер стремился проиллюстрировать центральную апорию квантового микрокосмоса. Она, как известно, заключается в том, что квантовая частица может одновременно находиться как бы во многих местах. Стоит с помощью специальных инструментов установить ее точные пространственные координаты, как выясняется, что она находится уже только в одной конкретной точке пространства. Шредингер сравнил однажды это парадоксальное поведение микрочастиц в атоме с положением кошки в изолированном «стальном ящике», в который также помещена специальная «адская машина». В этом мысленном эксперименте кошка имеет пятидесятипроцентный шанс остаться в живых. Но пока экспериментатор не открыл ящик, он не может знать, жива кошка или мертва, поэтому он вынужден исходить из того, что она одновременно мертва и жива: «Живая кошка и мертвая кошка, простите за выражение, равномерно перемешаны между собой. Типично для таких случаев, что ограниченная сферой атомов неопределенность переводится в неопределенность на уровне грубой чувственности, давая возможность решения путем непосредственного наблюдения. Это не позволяет нам принимать наивным образом „смешанную модель“ как отражение действительности. Сама по себе она не содержала бы ничего неясного и противоречивого».

В квантовой физике такое «смешанное» состояние называется «суперпозицией», термин, описывающий как раз «неопределенность на уровне грубой чувственности». Как раз этот мысленный эксперимент и становится пружиной рассказа — с той лишь разницей, что читатель сам оказывается внутри подобной черному ящику ракеты, там, куда не проникает взгляд экспериментатора. Вопрос о том, живы ли Аверин и его жена, решается лишь тогда, когда сторонний наблюдатель — в данном случае deus ex machina, голос отца — проникает внутрь ящика (с каким результатом, этого читатель так и не узнает). До этого момента рассказ реализует мысленный эксперимент Шредингера на различных уровнях, причем именно через испытание «неопределенности на уровне грубой чувственности» средствами суперпозиции.

Для текста рассказа это означает, что различные сюжетные, интертекстуальные и семантические элементы как бы наслаиваются друг на друга в недетерминированной форме, принимая то или иное окончательное значение лишь за пределами повествования. Эта диспозиция обнаруживает себя уже в самом названии корабля «Диана» — названного так в честь древнеримской богини охоты, покровительницы дикой природы и женщин. В рассказе Анфилова она, напротив, не может защитить ни Аверина, ни его жену. С самого начала она сама объект охоты и преследования со стороны «антиатомов», которые выполняют в рассказе туже функцию, что и «адская машина» в эксперименте Шредингера. Также и имя кошки — Дездемона, как ее окрестила жена Аверина, выводит в совершенно иную ассоциативную сферу. Кровавая шекспировская трагедия Отелло связывается здесь с катастрофой первой космической супружеской пары.

Наряду с указанными интертекстуальными коннотациями метод суперпозиции применен также и к темпоральной локализации рассказа. Согласно теории относительности, космический корабль находится одновременно в двух системах временных координат: в «автономном» времени Земли и в зависимом от скорости полета, более медленном космическом времени. Эти две системы отсчета времени перекрываются, сверх того, субъективным временем Аверина, разорванным провалами в памяти, нулевую точку которого он сам фиксирует в момент смерти жены, а потом передвигает на момент желанного прибытия на Землю.

Развитие героя, заканчивающееся его полным ослеплением, содержит, впрочем, еще один интертекстуальный рекурс, который также можно было бы описать как продукт суперпозиции, реализуемой на уровне нарративной структуры текста. Трудно не заметить аналогии с ключевым прототипом социалистического реализма, Павлом Корчагиным из знаменитого романа Николая Островского «Как закалялась сталь» (1932–1934). Герой Островского закалял, как известно, усилием воли свое сознание подобно стали, одновременно подвергая свой организм, сферу физического и чувственного, полнейшему разрушению. На первый взгляд, Аверин совершает сходную эволюцию. Впрочем, здесь обнаруживаются отличия, имеющие существенное значение. Так например, характерно, что в состоящем, подобно классической драме, из пяти частей рассказе в нулевой точке отсчета времени на месте революции оказывается «Катастрофа» (название первой главы). Во второй главе «Звонки и гонки» начинается диссоциация временного плана — время расслаивается на абсолютное, относительное и субъективное измерение. В то время как Аверин, посылает на Землю сообщения, его одолевают мучительные мысли, образы, воспоминания. Третья глава «Человек — это цель» становится кульминацией сюжетной коллизии. Страдания Аверина обостряются до непереносимой жгучей боли, после чего он впадает в полнейшую, «плотную» апатию:

В промежутках между работой и бессистемным случайным сном подолгу стоял у окна в астрономический отсек. До боли сдавливал пальцами виски. Отходя от окна, включал на полную мощность динамиков какую-нибудь музыку и, как пьяный, ничком лежал на широком гамаке амортизатора.

Резь в затылке и позвоночнике началась после одного из таких приступов. Это была очень сильная боль — внезапная, будто удар ножом. <.. > Облегчение не приходило. Но, самое страшное, это его не удручало.

Апатия плотнее и плотнее обволакивала сознание.

Был случай, когда, передвигая рычаг энергоснабжения, он разбил на пульте глазок индикатора. Однако ему в голову не пришло заменить глазок (109–110).

Этот «критический момент» становится поворотным эпизодом всего рассказа:

Настал критический момент. Гибель жены, физическая мука, невыразимая безысходность космического одиночества смешались воедино, превратились в общее нестерпимое страдание. Алексей отчетливо ощутил, как близок он к полному отупению, сумасшествию и гибели. Мотая головой, стряхивая с себя безумие и смерть, он издал вопль: «Не потерять себя! Не потерять себя! А-а-а…» Снова и снова метался в металлической скорлупке корабля исступленный крик человека. Исстрадавшийся организм входил в новое состояние. Отупение и отчаяние уступали место какому-то подобию спокойствия (110–111).

Переход организма Аверина в некое «новое состояние» оказывается не чем иным, как перерождением и воскрешением, причем воскрешением в новом качестве кибернетической машины. В отличие от Корчагина «нового человека» Аверина после его метаморфозы не посещает «прозрение памяти» и осознание глубокого смысла собственной деятельности. Вместо этого происходит фундаментальная перестройка самих структур его сознания: оно как бы расщепляется на управляющее и исполняющее «я».

Постепенно это шизофренически расколотое «я» все более и более механизируется, теряет человеческие черты. Полнейшее ослепление Аверина сопровождает этот процесс редукции бытия до уровня условных рефлексов, обеспечивающих лишь поддержание элементарных функций собственного организма и организма космического корабля. Комплекс условно-рефлекторных реакций становится как бы продолжением бортовой аппаратуры, сознание «включается» лишь как звено в интерактивной цепи управления техникой внутри и снаружи человека. В пятой главе, «Держись, сынок», дегуманизация и кибернетизация космонавта доходит до высшей точки. Аверин полностью теряет память и перестает осознавать причинно-следственные связи собственной деятельности. Однако последний, данный самому себе, приказ нажать на кнопку и остановить полет корабля он пытается выполнить любой ценой:

Алексей поднялся было перед пультом на колени, но боль опять сковала его. Он обмяк, повалился на бок и заскрежетал зубами. Очень больно…

Снова слышится в отсеке слабый голос:

«Нажать кнопку…»

Он пытается выполнить приказ, данный самому себе.

Боль в спине так крепко держит его, что он не может уже говорить. Он даже забыл, зачем надо нажать кнопку. Выполняющая часть его раздвоившегося «я» знает лишь, что это нужно сделать обязательно…

Он забыл почти все. <…> Прошлое и будущее теплились в подсознании. <…> Алексей вспомнил о том, что надо включить торможение, тут же дал себе приказ и потерял связь между причиной и следствием. <…> Надо дотянуться до кнопки!..

Невнятное бормотание, которое то становится громче, то затихает, смешивается со слабым потрескиванием включенных громкоговорителей (115–116).

Космонавт в этой сцене такой же «невнятно бормочущий», получающий и исполняющий команды аппарат, как и прочая бортовая техника в черном ящике корабля.

Когда в конце рассказа раздается голос отца словно «Божий глас», обращенный к «сыну человеческому», то проступает и религиозная подоплека рассказа. Религиозная топика часто сопровождает тему семьи и космоса, прочно входя в систему координат литературы о полетах во Вселенной. Голос отца — это одновременно и «взгляд со стороны» на гетерономность космических героев, на их зависимость от техники и на медиальную инсценировку их существования. Ведь голос отца приходит к Аверину в виде записи на пленке. Она была сделана давным-давно, наверное, вскоре после отлета первой космической супружеской пары с Земли.

Читая рассказы Анфилова в контексте советской популярной культуры, нельзя не обратить внимание на соотношение между общественно-культурным подъемом «оттепели» и его фикциональной трансформацией в мысленных экспериментах научной фантастики тех лет. С одной стороны, мы наблюдаем в те годы крупномасштабную медиальную инсценировку «большой советской семьи», вступающей в «новую космическую эпоху человечества». С другой стороны, в советской фантастике все отчетливее слышен голос «второго „я“», ставящего под сомнение исторический детерминизм неудержимого технического, медиального и научного прогресса в пользу человека и общества. Рассказ «В конце пути» ослабляет односторонний идеологический детерминизм и обращается к идее многозначности и множественности альтернатив. Это переход в состояние, дальнейшие «суперпозиции» которого не до конца предсказуемы. В этом смысле символично, что все функции «кибернетизированного» Аверина в конце рассказа сводятся к одной единственной цели: затормозить полет корабля. В качестве метанарратива тексту Анфилова служат при этом как раз те самые научные парадигмы и соответствующие им экспериментальные модели, на которых основывался научно-технический оптимизм и пафос советского общества тех лет. Характерно, что в отличие от героя сталинского времени, который подчинил своей «стальной» воле и техносферу вокруг себя, и протезы как техносферу собственного тела, космический герой Анфилова частично сам становится протезом кибернетического организма. Именно эта смена парадигм в дискурсе человек-техника стала главной темой мысленных экспериментов научной фантастики эпохи «оттепели».

В «макрокосмическом» контексте перекрывающихся суперпозиций рассказ «В конце пути» свой основной художественный прием зашифровывает уже в самом названии. Рассказ вполне может закончиться апогеем сугубо человеческой чувственности — кровавой семейной трагедией в шекспировском духе. Или же, наоборот, торжеством бесчувственной техносферы в мире кибернетических машин. А, может быть, «неудержимым рывком», который «со стороны показался бы немощным и вялым», к заветной тормозной кнопке и, если этот рывок не удастся, к личной катастрофе первой «космической пары». Однако реальный исход как эксперимента, так и рассказа навсегда остается открытым. Ведь и сам читатель до конца пути находится как бы внутри стального ящика, различая лишь неясные силуэты вне астрономического отсека:

Он лежит на спине. Перед ним матовая ворсистая поверхность стены. <.. > Если опустить взгляд, видны узорные секции теллуровой батареи. А еще ниже глаза натыкаются на черный круг. Этот круг — иллюминатор астрономического отсека. Хочется встать и подойти к иллюминатору. За ним — могильная темнота. Но если смотреть долго, то появляется еле различимый силуэт… (108)

Важен в связи с интимным отношением к космонавтам в популярной культуре тех лет еще и тот факт, что рассказ «В конце пути» был впервые опубликован за два года до полета Гагарина и за четыре года до бракосочетания Терешковой с Николаевым. В период после 1957 года вышло бесчисленное количество подобных произведений, которые читали миллионы. Их читало, несомненно, большинство из тех, кто с «горячей, всепоглощающей, искренней» радостью приветствовал Гагарина и других космонавтов и хотел знать о них все до мельчайших подробностей. Характерно, однако, что в отличие от медиально инсценированной небесной «идиллии» большой космической семьи типичные протагонисты научной фантастики были лишены именно этого семейного коллектива. В связи с расцветом научно-фантастической литературы, где наиболее популярным мотивом было «интимное» космическое одиночество космонавтов, — причем за несколько лет до полета первого человека в космос, — можно сделать следующий вывод. Вероятно, именно в чтении «микрофильмов» научной фантастики формировался тот особый интимный взгляд советских людей на «своих» космонавтов, на ту интимность, которая не была показана официальным дискурсом. Этот взгляд рождало тайное восхищение той научно-фантастической сферой, которая находилась за рамками «большой семьи». Не будет преувеличением сказать, что в знаменитой «улыбке Гагарина» или, вернее, за этой улыбкой советский читатель мог увидеть тот самый последний рывок героя, «который со стороны показался бы немощным и вялым». Гагарин, который, как известно, зачитывался научной фантастикой, будучи летчиком-испытателем, в 1968 году разбился во время одного из своих полетов. Его смерть соединила два разных дискурса — официально-пропагандистский и научно-фантастический, скрестив в одном лице оптимизм медиальной инсценировки и трагику литературного повествования. Может быть, как раз это стечение обстоятельств и сделало Гагарина самым «родным», самым интимным героем освоения космоса.