Марш экклезиастов

Адронати Ирина

Лазарчук Андрей

Успенский Михаил

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

 

 

1

— Мы поднимаемся?

— Нет! Напротив! Мы опускаемся!

— Хуже — мы падаем!

— Попробуйте посильнее нажать кнопку!

— Там что-то происходит!

— Вроде бы пошли вверх?

— Нет!

— Это же волна! Идёт волна!

— Сейчас накроет!

— Смотрите: море отступает!

Всё покрыл властный голос:

— Заткните дыру! Мне мешает ветер!..

Эти слова слышались на высоте четвёртого этажа барселонского отеля «Каса дель Соло» 18 мая 2004 года, около одиннадцати часов дня.

Все, разумеется, помнят жестокую бурю, разразившуюся в том году накануне годовщины искушения Блаженного Августина. Барометр упал до 700 миллиметров, а термометр — до нуля, а временами и ниже. Страшный норд-вест дул, не утихая, с 18 по 26 мая. Он произвел невиданные опустошения в Европе, Африке и Азии, на полосе в тысячу восемьсот километров — во Франции, Испании, Марокко, Ливии, Египте, Израиле, Саудовской Аравии, Йемене и Ираке. Разрушенные города, вырванные с корнем леса, берега, опустошенные нахлынувшими горами воды, сотни кораблей, выброшенных на берег, целые области, разорённые смерчем, всё сметавшим на своём пути, тысячи людей, раздавленных на суше или поглощенных водой, — вот последствия этого неистовствовавшего урагана. Даже для привыкших ко всему обитателей взбесившейся планеты Земля это было немного чересчур…

Но вернёмся в кабину лифта, застрявшего на высоте четвёртого этажа. Лифт был не из тех, что носятся стремглав меж этажами, подобно челноку исполинской ткацкой машины — а из тех, что как бы ползают неторопливо по стенам зданий, обычно не слишком высоких. Весь из прозрачного пластика, он являл собой ненадёжную защиту шести своим пассажирам. Градины величиной с хороший булыжник неслись горизонтально и разрывались на стенах, как гранаты; немногие уцелевшие окна время от времени добавляли в общий оркестр бури фиоритуры разлетающегося стекла. Молнии хлестали над крышами; гром ревел непрерывно, подобный артиллерийской канонаде. Тучи, кружась, спускались всё ниже, грозя раздавить собой хрупкие здания. Не было видно земли, а только невнятное шевеление тьмы, происходившее где-то внизу. Со стороны моря, плохо видимого за ливнем и ураганной мглой, исходила какая-то чудовищная угроза, перед которой люди замирали и немели, уподобляясь мягким съедобным тварям под взглядом беспощадного хищника. Вдруг сделалось светлее: низкие стремительные тучи пролетели, и над побережьем воздвигся исполинский купол, как бы подсвеченный сверху; это сияние не освещало ничего, кроме самого купола, — напротив, сгустив тьму над землёй. Кажется, полетел снег. Гром, наверное, стих — но то, что пришло ему на смену, было ещё страшнее. Это был невыносимый звон, будто облачный купол являл собой исполинский колокол…

— Заткните же наконец дыру! И дайте другую зажигалку!..

…А ведь начиналось всё очень мирно! Чертовски мирно для места, где, по утверждениям жёлтой прессы, сконцентрировались нынче все тёмные силы Вселенной, вся мировая закулиса. Заявленные антиглобалисты, к разочарованию полицейских, на митинг так и не сползлись — надо полагать, не решились. Или приходили в себя после вчерашнего шабаша с ведьмами…

Короче говоря, четвёртый день работы Первого Всемирного Конгресса Тайных обществ не предвещал ничего сверхъестественного. Были объявлены доклады по секциям: хранителей утерянного Грааля, истинных кабаллистов, «Трёх волхвов», новых храмовников, алхимиков, «общества Рагнарёк», — а также семинары историков-оккультистов, конспирологов-теоретиков и укротителей джиннов. Потом предстоял обед, после обеда — итоговая пресс-конференция, свободное время, а затем праздничный банкет, на котором ожидалось что-то такое, о чём никто толком не знал, а предсказатели закатывали глаза и отмалчивались. По слухам, Папа Римский в прямом эфире собирался принести ведьмам извинения за былые эксцессы…

Похоже было на то, что основная масса конгрессменов проманкирует всеми мероприятиями, предшествующими банкету: после вчерашнего шабаша сил ни на что конструктивное не осталось. Собственно, и с пляжа, где в ночь состоялось центральное событие Конгресса, вернулись пока ещё далеко не все…

Шутки шутками, но не только для журналистов, а и для подлинных организаторов Конгресса ночной шабаш был главной сферой приложения сил. Эффектные фокусы, невразумительные умствования и скандальные заявления никого, в сущности, не интересовали — а вот в невольном разгуле, при всей его неловкости и несуразности, подчас проявлялись стихийные таланты, — и, чем чёрт не шутит, могли по неосторожности засветиться те, кто тёмными силами себя не называл, но — являлся.

В общем, должно было произойти то, ради чего, собственно, и заваривалась вообще вся эта потусторонняя густая барселонско-гурьевская кашка.

Брюс нутром чувствовал неладное — недаром же третью ночь проводил на местном кладбище, блуждая в лабиринтах древних захоронений. На него вроде бы уже перестали обращать внимание, а сначала вышел конфуз: горланящего в полночь на кладбище дикие песни старого кощуна препроводили в полицейский участок, а он возьми да и окажись миллиардером и генеральным спонсором Конгресса…

На вопросы Николая Степановича Брюс отвечал рассеянно, туманно, по преимуществу цитатами из старых мудрецов, и смотрел куда-то мимо.

К завтраку он не вышел, зато на его имя приволокли счёт за покупку на коммерческой основе десяти литров консервированной крови. Костя, слегка офигев, но не дёрнув ни мускулом лица, счёт оплатил…

За столом в почти пустом зале собрались сам Николай Степанович, Аннушка, Костя, сильно обгоревший под испанским солнцем, и индеец Армен, которому солнце было нипочём. Костя вышел уже в малые таинники и кастеляны ордена «Пятый Рим» и сделался правой рукой Николая Степановича, великого таинника и маршала оного ордена. Армен и его оставшийся в Москве брат-близнец Пётр, несмотря на младые года, уже вот-вот перестанут ходить в учениках — дела им достались такие, что в пору опытным бойцам былых времён…

— Как я понимаю, опять пустые бдения? — констатировал Николай Степанович.

— Ну… — Костя описал вилкой плавный зигзаг. — В общем, да. Всякие мелочи — ничего нового и ничего необычного.

— Я бы даже сказал — подозрительно мало всего, — медленно проговорил Армен, разглядывая салат с мидиями. — Как будто всё интересное специально убрали. И, дядя Коля… может быть, это мой глюк — но мне всё время мерещится взгляд в спину. Причём не прямой, а как бы издалека и искоса. Но, может быть, это из-за того, что вообще тревожно…

— Ты знаешь, Арменчик, — сказала Аннушка, — а мне ведь тоже мерещится такой вот взгляд.

Все посмотрели на неё. Всем было известно, что супруга маршала начисто лишена каких-либо сверхчувственных и прочих подобных способностей. Многолетние попытки научить её хотя бы гадать на картах так ни к чему и не привели. Непробиваемое здравомыслие, вздыхал Николай Степанович. Аннушка досадовала, хотя и не подавала виду. Для Ордена, впрочем, такой человек был достаточно полезен: будучи полностью в курсе всех дел, но получая информацию о событиях в мире исключительно по обычным каналам, она служила своего рода детектором, измерительным прибором, этаким кронштадтским Ординаром… Когда мы начнём сходить с ума и нести околесицу, ты нам скажешь, говорил Николай Степанович, — и вот тогда мы поймём, что нащупали что-то.

— Ну, это может быть и просто от напряжения… — он неуверенно посмотрел на жену. — Ты же знаешь, люди часто… Я вот вообще ничего не чувствую. А должен бы… — он почувствовал рванувшееся вдруг изнутри пузырящееся раздражение и замолчал. — В общем, коллеги, есть мнение, что мы действительно оглохли и ослепли, сами того не заметив. Или почти оглохли. А?

— Как вариант, — кивнул Костя.

— Наши действия?

— Я бы дождался, что скажет Яков Вилимович, — и Костя потёр пальцем свою щегольскую «бразильскую ленточку», что у него было признаком лютой неуверенности в себе.

— Я бы тоже, — согласился Армен.

— Допустим, он тоже ни черта не чувствует и не понимает. Тогда?

— Но ведь вы сами запретили все активные акции, — напомнил Костя.

— Да. Хотя, честно говоря, я просто не ожидал такого афронта… а то… Нет, отставить. Что мы можем сделать, не прибегая к активным мерам? Как нам убедиться, что у нас не вата в ушах и не шапка на глаза съехала?

— Отъехать чуть в сторону, — сказала Аннушка.

— Плюнуть на всё и вернуться, — сказал Армен. — Всё равно один только вечер остался. Что мы успеем? А там Светлана разберётся, что с нами и как…

— Есть у меня человечек на примете, — продолжая сандалить бородку, задумчиво сказал Костя. — Надо только сплести ему подходящую историю…

— Что за человечек?

— Инквизитор-расстрига. Хуан-Пабло его звать. Вчера с ним на пляже пива попили. Он как бы сам по себе, турист. Но любопытствует чертовски. И, мне кажется, он довольно сильный душегляд. Я не рискнул лезть глубоко, однако…

— Забавно, — сказал Николай Степанович. — Инквизитырь… А что, если лучших предложений нет, давайте познакомимся с инквизитырем Хуаном-Пабло. В конце концов, работаем в одной области: надзор за исполнением планов Господних… М-да.

И все поняли, что значит это «м-да».

Уже давно, но последние годы всё гуще и гуще на человечество валились какие-то неуместные беды: то зимнее наводнение, смывшее пол-Парижа, то чудовищная засуха в Голландии, то нашествие тли и божьих коровок на Лондон. Берлин стал самым грязным городом мира: ветра устойчиво поменялись так, что вся европейская летучая дрянь, прежде уносимая в океан, выливалась, как в воронку, на его крыши; дождливых дней здесь стало триста пятьдесят в году; в Берлине же затопило метро, да так, что уже четвёртый год воду не могли откачать. Непонятным образом американские Великие озёра стали горько-солёными. В Сан-Франциско, Мехико, Лиссабоне и Москве взрывалось всё, что только могло взорваться: бензоколонки, газовые резервуары и просто баллоны, какие-то подземные ёмкости, о которых никто не знал или просто забыл, гаражи, автомобили, дома, заводы, склады и даже свалки; люди жили, как в осаждённых обстреливаемых городах. По Сибирской лесостепи стаями гуляли смерчи, каких сроду не видывали даже в штате Теннеси. Западную и Центральную Африку непрерывно трясло, там образовывались новые вулканы, и даже старичок Килиманджаро начал извергаться. Юг Австралии встряхнуло один раз, но так, что второго и не требовалось: Канберра ушла под воду. Гольфстрим дышал на ладан; Европа в ужасе замерла, ожидая, что будет после.

И так далее. Список бесконечен.

Это, если можно так выразиться, рядовые события.

Каждое из них вполне могло быть объяснено естественными причинами; пугали только их густота и интенсивность.

А вот чем объяснить появление в Полесских болотах громадных ядовитых змей — а то и чего-то похуже змей, потому что так растерзать человека не в состоянии ни одна змея? Равно как и нашествие на Японию громадных — полуметровых — крыс, наглых, не боящихся никого и ничего? Почему вдруг странно и жутко принялись мутировать тараканы — после пятидесяти миллионов лет абсолютной генетической неизменности? Почему в центре Ашхабада огромный памятник Отцу Всех Туркмен среди бела дня взял да и осел на землю грудой размягчившегося зернистого металла и ставшего вдруг песком гранита — при этом бронза была ледяной и даже заиндевела? В Индийском океане с самолёта видели двух китов длиной не менее полукилометра каждый — чего, понятно, быть не может, но вот поди ж ты. И, наконец, куда делся давний сибирский купеческий городок Ошеров в устье одного из притоков Ангары? — Николай Степанович не раз бывал в нём по пути в Предтеченку, а теперь вот не то что самого города нет, но и со старых карт он исчез, и местные жители о нём не помнят, и вообще ерунда полная…

Однако и это, можно сказать, укладывалось в рамки здравого смысла. В рамки, основательно расширенные и дополненные — но тем не менее.

Кое-что не помещалось даже в них.

В Лувре старела Мона Лиза. Даме на холсте было уже явно за сорок — и становилось всё больше.

Напротив, множество людей — счёт шёл на сотни тысяч — начали постепенно молодеть. Пока что они этому радовались…

В некоторых районах Монголии и Китая стала гореть вода. Любую воду, зачерпнув в неглубокую посуду, можно было поджечь зажигалкой или спичкой. Большие объёмы пока ещё не горели… Во всех отношениях это была обычная вода. Если её вывозили в другое место, она переставала гореть. И наоборот — многократно проверенная и туда ввезённая негорючая вода немедленно обретала свойство горючести.

Сотни миллионов людей обращались к врачам с жалобами на то, что ничего не успевают сделать: вот только что было утро — а вот уже сразу следующее. Врачи говорили слова, прописывали лекарства, а сами отмечали, что совсем недавно успевали принять по пятьдесят человек за день, а теперь — едва ли по двадцать.

С другим феноменом приходилось иметь дело гражданским властям: в дом входил незнакомый человек и говорил: теперь я буду Имярек — и, что характерно, он был Имярек во всём, кроме внешности и ещё того, что у него сохранялась память о предыдущей жизни, из которой какая-то неведомая сила вырвала его и послала играть другую роль. Бывший же Имярек мог быть найден в другом месте и даже в другой стране… а мог и не быть.

Потому что некоторые люди превращались в камни. Это было жуткое зрелище — валун, сохранивший какие-то черты человека. Мало кто видел, как это происходило: человек, поражённый «каменной болезнью», стремился забиться в какое-нибудь наибезлюднейшее место, — но, похоже, превращение было мучительным.

В книгохранилищах отмечали: из старых книг стали исчезать тексты. Чернила и типографская краска испарялись прямо на глазах.

И во множестве рождались младенцы с жабрами…

При этом люди изо всех сил стремились жить так, как раньше — закрыв глаза, заткнув уши, пряча руки в карманы, дабы не наткнуться на что-то странное. Это истерическое желание не замечать казалось самым жутким отклонением от нормы из всех известных, а может быть, и не известных.

Казалось бы, самое время появляться всяческим адептам и проповедникам — ничего подобного, даже уже имевшиеся вдруг в массовом порядке отрекались от былых заблуждений, каялись во лжи и просили прощения у паствы, иногда даже раздавая неправедно нажитое имущество…

Пятый Рим — а именно Брюс, Николай Степанович и Костя — сформулировали, что имеют дело с прямой явной угрозой роду человеческому, 29 декабря 2003 года на предновогодней предикации; никто не предполагал серьёзного разговора, но он случился сам собой, когда по телевизору, только что весело трындевшему, начали показывать Злату Прагу, по шею залитую потоками тёмной мутной воды — и то, как эта вода ломает и опрокидывает Карлов мост. На голове чудом уцелевшей статуи святого Варфоломея сидел, прижавшись всем телом, вцепившись в мрамор крыльями, как руками, остекленевший от ужаса голубь…

Забыв о подготовке к празднованию, триумвират углубился в соображения и подсчёты — и пришёл к выводу, что, во-первых, число несчастий, валящихся на людей, возросло как-то уж слишком, во-вторых, все они так или иначе описаны в разных пророческих книгах — и в-третьих, очень странно, что и Брюс, и Николай Степанович, предпринимавшие время от времени «траление эфира», не отмечали ни малейшего нарастания угрозы — а напротив, какое-то общее смягчение, умиротворение и успокоенность.

В общем, Новый год получился скомканный.

Месяца три ушло на сбор информации. В конце марта Орден постановил: если тенденция не изменится, лет через десять—пятнадцать цивилизация прекратит своё существование, а та часть человечества, которая при этом уцелеет, вернётся в состояние дикости. И, очень похоже, этот процесс идёт не сам собой, а направляется кем-то умным и злонамеренным.

Попытки вычислить супостата успехом не увенчались. Тогда Брюс предложил провести несколько разнокалиберных мероприятий, которые по сути своей стали бы приманкой для врага. Казалось, что время терпит.

Первым из запланированных крупных действ стал Международный Конгресс тайных обществ, широко разрекламированный в прессе…

И вот Конгресс подошёл к завершению, а враг так и не объявился. Наживка осталась невостребованной.

Надо было смотать эту удочку и идти готовить следующую. А там, глядишь, дело дойдёт до частого невода и динамита…

Но, как это часто водится у рыбаков, решили посидеть ещё немного — а вдруг клюнет?

Уже не говоря о делах, а только ведя нарочито беспечную застольную беседу, а именно: привычно ругая испанскую безнадёжную (ей уже ничто не поможет) кухню, — позавтракали; и тут в ресторане появился Шаддам.

Он появился рядом как всегда неслышно, к этому давно привыкли; что было необычно, так это его появление в том месте, где люди едят. Для Шаддама всё, так или иначе связанное с едой, было… ну, не то чтобы отвратительно… хотя чего уж там — именно отвратительно, просто он старался не показывать виду.

Одет он был так, словно отсюда направлялся на неофициальный приём у королевской четы: строгий шёлковый костюм тёмного серо-синего цвета без искры, а скорее с каким-то глубоким таинственным мерцанием, шёлковая же сорочка — белая, но с едва уловимым оттенком слоновой кости, — и галстук в виде шнурка с кисточками на концах; на ногах были изысканные туфли из змеиной кожи. Впрочем, Шаддам всегда так одевался. Высокий, стройный, удивительно гибкий, с лицом безвозрастным, смуглым и тонким, с замечательными грустными глазами, он должен был бы пользоваться исключительным вниманием дам всех возрастов и повадок — но вот почему-то не пользовался. Мимо него беспечно пробегали, вешаясь на шеи каких-то совершеннейших уродов и замухрышек…

Его как будто нет или он страшно далеко, — в незапамятные уже времена, когда все только-только собирались вместе, когда из руин и пепла возникал обновлённый Пятый Рим («Пятый с половиной», — сарказничал Брюс), сказала о Шаддаме цыганка Светлана. Шаддам всегда существовал, словно отделённый от остального человечества тонким непробиваемым стеклом.

Он пришёл тогда, девятого мая полузабытого уже девяносто шестого года, как посланник от побеждённых ящеров-мангасов — с правом подписать безоговорочную капитуляцию и, на выбор победителя, вассальный или союзный договор. При этом он решительно не походил на тех ящеров, что попались под руку Николая Степановича со товарищи за время короткой, не замеченной миром, но беспощадной войны. Более того — к нему как-то сразу все прониклись симпатией. Он был изысканно интеллигентен…

В общем, Шаддам пришёл — и остался.

Беседуя с ним, Николай Степанович постепенно заполнял лакуны в картине мира, которая сложилась у него после встречи с Золотым Драконом, хранителем всех знаний сверхдревней исчезнувшей цивилизации ящеров. Золотой Дракон не лгал и не утаивал ничего, просто он отвечал на вопросы, которые человек задал или хотел задать; на вопросы, которые никто задавать не собирался, он не отвечал; могло ли быть иначе?

Цивилизация ящеров погибла в ходе тысячелетней междоусобной войны; некоторые расы её исчезли без следа, но три — постарались уцелеть. Раса Ассартов, создателей исполинских подземных сооружений, скрылась в них навсегда, и какова её судьба, до сих пор неизвестно. А враждебные друг другу народы Сор и Дево, решив пережить созданные их же руками ледниковые эпохи, скрылись в специальных усыпальницах, оставив охранять их искусственных существ, своего рода биороботов — мангасов. Мангасы были пластичны, могли принимать почти любое обличие — в рамках размеров, разумеется, — обладали отменным интеллектом, но подчинялись одной маниакальной сверхидее: содержать в порядке усыпальницы и вообще готовить мир к возвращению своих создателей. Над ними поставлены были тоже искусственные, но более самостоятельные в решениях существа, наделённые полной свободой воли и свободой выбора — эронхаи. И если мангасы имели долгий, но ограниченный срок жизни, вылупляясь из яиц и потом умирая, то эронхаи были практически бессмертны; всё, что им требовалось, это перерождаться время от времени, как бы сбрасывая старую кожу. Перерождения помогали эронхаям и более тонко мимикрировать…

Когда выяснилось, что вся затея с усыпальницами блистательно провалилась — и Сор, и Дево втайне друг от друга подкинули в кладки яиц мангасов-хранителей яйца мангасов-диверсантов, которые, вылупившись, уничтожили оба спящих народа, — эронхаи решили, что их больше не обременяет никакой долг перед предками — и пустились во все тяжкие. Они исследовали Землю, Луну, планеты Солнечной системы и добрались до ближайших звёзд. Они проникли в самые глубокие тайны материи. Они научились управлять временем — вернее, управлять собой в потоке времени — и плыть туда, куда им надо, а не куда несёт течение. Многие следили за усилиями несчастных мангасов возродить былую цивилизацию или создать хотя бы заменитель её; впрочем, усилия эти в конечном итоге привели к появлению человека, причём — к неоднократному появлению человека… Некоторые из этих попыток эронхаи пресекли жёстко и даже жестоко.

Пресытившись и этим, большая группа эронхаев решилась на какой-то не слишком внятный, но мегаломанический проект — чуть ли не сотворить Вселенную заново. Шаддам участия не принимал: он как раз накануне ушёл в перерождение, а когда переродился, ничего не мог и почти ничего не знал; перерождение вообще вещь тяжелая, способности что-то делать возвращаются потом десятилетиями, а старая память — и столетиями. То есть Шаддам был уверен, что когда-нибудь вспомнит, что именно замышляли деятельные эронхаи. Он не знает, сложись иначе — принял ли бы он участие в этом деянии — или восстал бы на большинство (как выяснилось, были и такие). Однако получилось так, как получилось: более или менее придя в себя и заново знакомясь с миром, Шаддам понял, что кое-что важное в мире переменилось. А именно: то, что люди называли волшебством или магией и что на самом деле было просто умениями эронхаев, не то чтобы исчезло — но оказалось страшно обкорнанным, ограниченным и почти бесполезным… Он больше не мог ни летать, ни просачиваться в поры пространства, переходя в иные миры, ни превращать одним усилием воли песок пустыни в камень и хрусталь городов. Он стал почти обычным нестареющим человеком с памятью о небывалом. И, наконец, из мира совершенно, начисто, без следа исчезли сами эронхаи… В общем, Шаддам оказался примерно в положении Николая Степановича, когда тот, вернувшись в шестьдесят восьмом из Конго, обнаружил, что все его прежние соратники по Пятому Риму ничего не помнят и ничего не умеют. Как и Николай Степанович, Шаддам превозмог отчаяние и занялся мангасами, пытаясь спасти хотя бы то, что можно спасти. Мангасы исчезали с лица земли, люди и крысы уничтожали кладки их яиц. Многие мангасы — обычно это были те, кто охранял хранилища яиц, — начисто утратили былой интеллект, сравнявшись с животными; некоторые рабски служили каким-то силам, о природе которых даже не догадывались. Ему удалось сколотить в Бухаре небольшую колонию мангасов — человек в сорок. Ему удалось вернуть им волю к жизни. Потом к ним прибились ещё трое эронхаев, немного позже него прошедших перерождение и тоже не знающих, куда делись остальные. Когда пришли эти трое, он вспомнил, что у эронхаев, как и у мангасов, есть деление на начальников и подчинённых. Он, Шаддам, просто по рождению сейчас был самым главным, но среди исчезнувших были те, кто главнее его…

Потом пришёл хан Чингиз, и почти все мангасы, и «младшие» эронхаи, и сам Шаддам — все пошли с Чингизом. Гулять так гулять…

 

2

— Доброе утро, — сказал Шаддам. — Мне не хочется огорчать вас, но Нойда пропала.

— Как — пропала? — не поняла Аннушка. — Как Нойда может пропасть?

— Мы гуляли, — сказал Шаддам. — Она бросилась к незнакомому мне человеку, когда он сворачивал за угол в переулок. Я думал, она вернётся, но она не вернулась, в переулке её тоже не было… В общем, я искал её два часа, но не нашёл. Боюсь, что её заманили в ловушку.

— Ну, Нойду-то я найду… — уверенно сказал Костя, приподнимаясь из-за стола. — Уж Нойду-то не найти…

— Что за человек? — остановил его жестом Николай Степанович.

— Высокий. Одно плечо выше другого, хромает. С тростью. Похоже, что весьма стар. Но я видел его только со спины…

— Опаньки… — Николай Степанович уставился перед собой. — Сегодня под утро мне приснился Отто Ран с белой собакой — похоже, что именно с Нойдой… В какой-то маленькой комнатке с окошком под потолком… Хм. Судя по описанию вида со спины, это вполне мог быть он. Так. И что это нам даёт, коллеги? Если он к нам, то почему не пришёл сразу? Вряд ли он не догадывается, где мы расположились. Если же почему-то прячется от нас… мы его всё равно не найдём. Это лучшее, что он умеет, — прятаться.

— Но Нойда…

— Да, Костя. Бросай свои кубики.

— Они у меня в номере. Я сейчас…

И Костя исчез.

— С вашего позволения, — сказал Шаддам, — я посижу около бассейна?

— Да, конечно… — и Николай Степанович проводил его рассеянным взглядом.

Что-то сдвинулось, наконец? Или просто ещё один старый колдун решил стряхнуть пыль с чемоданов и посмотреть на давно надоевшие физиономии прежних друзей-противников? И почему так повела себя Нойда? Эти воспитанные Брюсом как-бы-собаки по интеллекту вполне сравнимы с человеком, а по интуиции далеко впереди… Нойда очень осторожна. Значит, опасности не ощущала… Все мы опасности не ощущаем, просто знаем, что она есть. Но не ощущаем.

Проклятье…

— Хорошо, — он посмотрел на часы. — Через десять минут собираемся у бассейна. Я тоже поднимусь в номер. Армен, со мной.

Было двадцать минут одиннадцатого.

В номере Николай Степанович быстро переоделся «по-военному» — сменил сандалии на кроссовки и поверх футболки с вышитыми рунными оберегами на груди и спине надел сетчатый рыбацкий жилет со множеством кармашков. В одном из кармашков, в частности, лежал ввезённый контрабандой пластмассовый пистолетик «Пеликан» с двумя запасными обоймами. Другой пистолет, армейскую «Беретту», он выдал Армену, который тут же заправил её за пояс джинсов, покрутился — действительно, было совершенно не заметно.

— Вперёд? — предложил Николай Степанович.

— Волшебным словом и пистолетом вы добьётесь большего, чем просто волшебным словом, — сказал Армен, выходя в коридор.

— В первоисточнике было «Божьим словом», — поправил Николай Степанович. — Это сказал Кортес капеллану Диего де Ланда. А потом фразу переиначил по-своему Аль Капоне… Да, кстати? А как звучит твое волшебное слово?

— Пожа-алуйста… — жалобно протянул Армен, и оба засмеялись.

— Пожа-алуйста… — эхом отозвался кто-то сзади. — Николай Степанович…

— Что? — Армен уже стоял, полуприкрывая маршала плечом, рука отведена назад — можно бить, можно выхватывать оружие…

— Постой, мальчик, постой. — Николай Степанович положил ему руку на плечо. — Это, можно сказать, свои…

От стены отделился человек, которого он в последнюю очередь ожидал встретить здесь. Человек походил на страшно усталого, обносившегося и постаревшего Шаддама — и не имел ни малейшего отношения ни к древним расам, ни к Конгрессу, ни к Испании. Это был бригадир таджиков-строителей, которые в прошлом году ремонтировали Николаю Степановичу дачу. Его звали Идиятулла, обычно просто Толик. Когда-то он был авиационным инженером. Дачу отремонтировали хорошо, но за окончательным расчётом Толик почему-то не пришёл, а бригада не решилась взять его пай — сказали, пусть пока деньги полежат…

— О, господи… — Армен тоже узнал его. — Толик? Что вы здесь?..

— Если можно, — сказал Толик, — что-нибудь съесть…

У входа в ресторан подпрыгивал Костя и смущённо переминался Шаддам.

— Нойда нашлась, — сказал Костя. — Идёт сюда.

— Хорошо, — сказал Николай Степанович. — Значит, никуда пока не идём, ждите нас у бассейна, позовите сюда Аннушку.

— А Стёпа тоже здесь? — спросил Толик.

— Нет, он на хозяйстве… Так. Вы сколько не ели?

— Четыре… пять дней. Да, пять.

— Тогда чего-нибудь лёгкого и немного, понимаете? Нужно постепенно.

— Я знаю, Николай Степанович. Мне приходилось голодать…

Стало неловко.

— Сыр, — сказал Николай Степанович Армену. — Три ломтика ветчины, оливки. Чай. С сахаром?

Толик кивнул.

Армен ушёл к столу с закусками, а Николай Степанович повернулся к Толику.

— Так что случилось? Куда вы тогда исчезли? Откуда сейчас?

— Из Португалии…

— Понял. Документы хоть какие-нибудь есть?

— Нет.

— И как же вас угораздило?

— Шайтан помог.

Они помолчали. Вернулся Армен с подносом. Толик, с трудом сдерживаясь, проглотил ломтик сыра, потом другой. Подошла Аннушка, всплеснула руками. И Толика прорвало.

…не жадность это. Неправда. Когда детей надо кормить — это не жадность. Говорят тебе: все бросай срочно, такая работа редко кому выпадает, зато в конце — деньги, много, больше, чем надеялся, так, чтобы не только кормить детей, но и чтоб школа, чтоб уехать, чтобы жизнь — а не всю жизнь выхаживать виноград, который всегда не твой, а хозяйский… Разве жадность — поехать за деньгами, которые дадут детям нормальную жизнь?

Только ехать надо было прямо с места — иначе не успеть, иначе не возьмут, потому что уже улетает самолёт, уходит автобус, и не успеешь вскочить на подножку, даже если задержишься всего лишь позвонить. Вот он только и успел — дать вербовщикам адрес Николая Степановича и попросить, чтобы передали односельчанам в бригаде: заберите деньги, передайте семье, пусть не беспокоятся, придёт время — отец вернётся. С большими деньгами. Толик зарычал горлом — наверное, это был смех.

Тогда, прямо на строительном складе, куда он приехал отблагодарить хороших людей за хороший товар, его и подрядили строить особняк в Португалии для нефтяного магната, которому моря по колено, а Памир по плечо. И последнему дураку, последнему авиационному инженеру было ясно, что такую удачу выпускать нельзя. Документы? Паспорт по сегодняшним порядкам у любого человека восточной внешности с собой даже ночью, визу рабочую — сделают прямо на границе, нефтяным магнатам ведь не законы писаны, а дыры в этих самых законах…

Самолёт до Москвы. Самолёт на Кипр. Ещё самолёт — маленький, набитый под завязку, без стюардесс, но со смешливыми пилотами. Жарко, тесно, зато по рядам гуляют, из рук в руки, большие бутыли со сладковатым кипрским питьём. Собирают паспорта. Скоро приземляемся. Приземлились. У трапа трое в форме. Автобус. Провал.

Вонь и земляная полутьма, в которых он очнулся, сразу объяснили всё то, о чём давным-давно должен был догадаться разумный человек с высшим образованием, в пятом классе читавший и «Хижину дяди Тома», и «Пятнадцатилетнего капитана». Объяснение было настолько всеобъемлющим и всеподавляющим, что ни вопросов, ни воли к борьбе у Толика попросту не осталось. Единственное, что, по странной прихоти воображения, мучило его на протяжении нескольких дней, — не досада на собственную — жадность? глупость? недогадливость? невезучесть? — нет: он никак не мог понять, зачем их усыпили по дороге, если потом пришлось возиться с выгрузкой спящих тел из автобуса. Ответ пришёл с лёгкостью — когда самого Толика погнали выгружать из знакомого автобуса следующую партию «счастливчиков».

Вместе их держали недолго. По одному, по два, по три человека их продавали местным фермерам, строителям — в общем, хозяевам. Очередной изгиб Толиковой памяти заставлял называть их бауэрами — тоже, видимо, читал что-то в детстве. Запугивать рабов не пришлось: сгорбленные плечи, обвисшие длинные натруженные руки, въевшаяся в кожу земля, обесцветившая глаза покорность удостоверяли личность для вербовщиков куда лучше, чем навеки пропавшие паспорта. Толику хватило ума скрыть от хозяев и высшее образование, и способность худо-бедно ориентироваться в словах незнакомого, но всё же романского языка.

Рассказывать о своей жизни в рабстве Толик не стал. Начал было, но в горле опять заклокотало, руки мелко задрожали, и после паузы он коротко объяснил, что про Барселонский Конгресс прочитал в газете, которая просто валялась на стройплощадке. Занесло ветром. Да, он умеет читать и по-португальски, и по-испански, говорить — нет, а читать — вполне. И тогда он просто взял и пошёл в Барселону. Почему он знал, что найдет здесь Николая Степановича? Просто знал. Что-то тогда подслушал нечаянно на даче, фамилия знакомая в заметке попалась… Да и не нашёл если бы, то хуже бы не было… Он шёл пешком и ехал на попутках. Это оказалось легко. Много легче, чем решиться на такое.

Вот и всё. Он здесь.

— Да-а… — протянул Николай Степанович. — Какие будут соображения, народ?

— Какие тут могут быть соображения! — возмутилась Аннушка. — Никаких тут не может быть других соображений!

— Не надо думать, надо трясти, — покивал согласно Николай Степанович. — Даю вводную. В Испании действующих румов нет. Ближайшие — под Лиссабоном, в Марселе и в Касабланке. Через границу, даже эту несерьёзную, без паспорта — рискованно…

— Команди-ир!.. — укоризненно протянул Армен.

— Я знаю, и в крайнем случае так и поступим. Но крайний случай ещё не наступил. Я предлагаю вызвать Илью, и он через цыган всё организует. А?

— Можно и без Ильи, — сказал Армен. — Мы с Костей…

— Можно, — согласился Николай Степанович. — Но Илья это сделает надёжнее. Теперь: надо будет Толика на эти дни, пока Илья не прилетел, где-то разместить. Вот это ты и организуешь, хорошо? Потому что в этой гостинице без паспорта…

— Ага… — Армен задумался. — Ага… Понял. Есть пара вариантов, прокачаю. Не проблема.

— Отлично, — сказал Николай Степанович. — Детали обсудим после. Идиятулла, по-моему, вы спите.

— А? — очнулся Толик. — Разве?..

— Армен, отведи его к себе, дай помыться с дороги — и в койку. Будем считать, что сегодняшний день по этому делу мы распланировали. А завтра…

— Илье вы сами позвоните?

— Да, сам. Что?

Рядом стоял Шаддам.

— Николай Степанович, Нойда вернулась. В ошейнике записка…

Лист бумаги, неровно выдранный из ежедневника. И — мелкими готическими буквами!..

Отто, ну почему вы не пишете рунами? — Тогда мне не сослаться на дурной почерк…

«Дорогой Николас! События крайней важности требуют нашей немедленной встречи. Жду вас как можно скорее — сегодня, разумеется — по адресу …» — и вот тут уж точно неразборчиво, потому что Отто испанское название изобразил стандартной латиницей. Carders, что ли? Или просто carrer, что значит «улица», или вообще c. Argenteria…

Ладно, не страшно, Нойда покажет дорогу.

Да нет, можно проще. В номере лежит подробная карта города. Сейчас всё поймём…

— Командир, — Костя поднял палец. — Можно мысль скажу?

— Угм.

— А может, мы усложняем? Есть яхта Якова Вилимовича. Грузимся на неё всем табором и отплываем. Богатую яхту если и будут досматривать, то так, мельком. Так что нашего друга мы прикроем вуалью — и вуаля.

— Не исключено, что всё так и получится, — терпеливо сказал Николай Степанович. — Хотя сейчас, после тех взрывов, и погранцы, и жандармерия залиты скипидаром под пробку. И как они будут досматривать яхту, я не знаю. Тут бостонского приятеля моего, безногого инвалида, при каждой посадке в самолёт раздевали догола — шесть раз подряд… Очень свободный и насмерть перепуганный мир. А вы хотите, чтобы яхту, битком набитую русскими бандитами…

— Почему бандитами?

— Потому что они нас так видят. И с этим следует считаться…

Николай Степанович вдруг резко выдохнул, даже кашлянул. По позвоночнику продёрнуло морозцем: чувство близкой опасности проснулось внезапно — и было долгожданно и желанно, как порыв ветра в бесконечно долгий душный, затхлый и тусклый день.

— Командир, ну вы шаман!..

От стойки портье к дверям ресторана шли двое. Они были видны пока только через двойную прозрачную стену-аквариум, где плавали маленькие декоративные акулы. Рядом с акулами эти двое смотрелись особенно уместно. Их было не спутать ни с кем: одинаковые (ну, почти одинаковые: всё-таки один был просто брит наголо, а другой — стрижен под ёжик) круглые головы с прижатыми ушами, одинаковые солнцезащитные очки по двадцать пять долларов пара, купленные ими со скидкой за восемьсот, шеи толщиной в ляжку и цепи толщиной в руку, расстегнутые до пупа рубашки, колышущиеся животики и вообще низкий центр тяжести, обеспечивающий непотопляемость — в общем, явные и безоговорочные соотечественники… Николай Степанович уловил испуг, брызнувший от Толика, и ободряюще кивнул ему.

Впрочем, он ещё не решил, что будет делать. Снова накатывала апатия…

Было без четверти одиннадцать.

Говорят, что бандиты не имеют национальности. Именно поэтому знаменитая «русская мафия» состоит прежде всего из чечен, хохлов, чухны, армян, азерботов, цыган, жидов и грузин — и нормальному русскому человеку сделать в ней карьеру трудно, почти невозможно, затирают. Взять, к примеру, Шпака и Шандыбу — им уже по тридцать семь, не мальчики, а всё ходят в быках, — а вот бригадиром у них Ираклий, а над Ираклием стоит Муса. Вопросы есть? Вопросов нет. Русофобия (Шпак слово просто помнил, а Шандыба ещё и знал, что оно означает).

И даже не в деньгах дело, хотя и в деньгах тоже. Но перед пацанами неловко, домой хоть не показывайся. Да и свои пацаны-девчонки уже подрастают. И начинается. А почему, папочка?.. (Типа, почему это он тебе приказывает, и ты среди ночи куда-то несёшься?) Приходится выкручиваться, даже врать иногда. Последнее дело — детишкам врать. А что делать?

В этот раз, правда, и не торопились, и вообще расслабон полный получился. Беглый таджик, можно сказать, большими буквами на стене написал, где его искать. В смысле, остался кусок газеты, в котором он от усердия головкой спички наподчёркивал всё: и город, и название отеля, и дату. Вот они туда сразу и рванули, зная почти наверняка, что успеют раньше.

Четыре дня они просто сидели в арендованном катере и в толстый бинокль пялились на нужный отель. И, когда появился таджик, причалили к пляжу и пошли таджика брать. По опыту они знали: это совсем просто. Умный Шандыба говорил, что они даже испытывают облегчение, когда их берут. Потому что не приспособлены к свободе — и в этом смысле они даже не люди. Вот мы с тобой люди, любил он рассуждать под хороший вискарь со льдом (пил он мало, но когда пил, всегда рассуждал), потому что необходимость свободы нами осознанна и выстрадана, мы с тобой как древние греки-эллины, понимаешь? — а вот все эти — они варвары и потому самой природой предназначены нам в рабы. Шпаку ничего не оставалось, как соглашаться. Кто же в здравом уме не станет считать себя эллином?

Они вошли в ресторан. Таджик, похоже, только что влип во что-то горячее, потому что стоял позади столика вытянувшись, будто снасть проглотил, а парнишка — похоже, из местных — придерживал его за локоть. За столом сидела парочка туристов, он и она, средних таких лет, он постарше, она помладше, и Шпак подумал: англичане, — а Шандыба: шведы. Напротив шведоангличан сидел явный латинoс, а рядом чуть ли не по стойке «смирно» торчал лощёный, как сиятельная выхухоль, араб. Ну прям ассамблея ООН, подумал Шандыба. Интересно, что этот лох спёр? Наверное, какой-нибудь объедок. И за этот объедок его готовы удавить. Эх, Европа, мать вашу в закат…

Широко улыбаясь специально для иностранцев и даже расставив руки как бы для объятий, они зашагали к таджику, Шандыба даже заготовил какую-то корявую, но всё объясняющую фразу на испанском — и даже начал её говорить. Латинoс, поморщась, приподнялся со стула. Наверное, он не любил, когда так говорили по-испански. Шандыба начал снова, стараясь вспомнить, как правильно. Пока он вспоминал, он забыл, что именно хотел сказать. Ну и ладно, он махнул рукой, и тут Шпак его за эту руку поймал. Шандыба посмотрел на Шпака; тот моргал и что-то пытался из себя выдавить, но не мог — заело. Потом Шандыба понял сам. Они уже давно должны были поравняться со столиком, обойти его и подхватить остолбеневшего таджика в объятия. Но стол почему-то не стал ближе — зато он стал больше. И те, кто сидел за столом и стоял рядом, тоже стали больше. Шпак и Шандыба ростом стали вровень с сидящими. Не успев ничего понять, Шандыба по инерции сделал ещё шаг вперёд — и понял, что уменьшился ещё немного. Нет! — пискнул Шпак. Он тянул Шандыбу назад. А Шандыба вдруг упёрся. Что-то неведомое, страшное, но невыносимо притягательное оказалось вдруг там, под столом, у правой дальней ножки, его невозможно было отсюда рассмотреть, но — страшно хотелось. Он шагнул ещё и ещё раз, волоча Шпака за собой, и тот уже тоненько, по-котёночьи, ныл: не-е-ет!

Большие вогнутые лица нависли сверху. На лицах угадывалось опрокинутое любопытство.

Было без десяти одиннадцать.

— Очень неплохо, Костя, очень неплохо, — сказал Николай Степанович. — Однако нам пора.

Ещё раз скользнув взглядом по застывшим на четвереньках бандитам, все направились к лифту.

Лифт был битком набит голыми немцами. Они радостно высыпали из кабинки и тяжелой першероньей рысцой устремились по направлению к пляжу, приплясывая на успевшей разогреться плитке дорожек. Более этически продвинутые шли по траве.

Вероятно, проснулось наконец и решило предъявить себя миру тайное общество адамитов.

— Я предлагаю… — начал было Николай Степанович, входя вслед за Аннушкой в лифт — и тут грохотнуло в первый раз.

Было без пяти одиннадцать.

 

3

— Что это было? — пробормотал Шпак, с кряхтением распрямляясь. — Рванули опять кого, что ли?

— Ложись, дура, — сказал Шандыба. — Стеклом посечёт.

— Да не…

Шандыба дёрнул его за ногу. Друзья сели на пол плечо к плечу, готовые при малейшей опасности нырнуть под стол. Стол, надо сказать, не самая худшая из защит при всякого рода взрывах и прочих землетрясениях…

— А до этого…

— Не знаю, братан. И… давай-ка делать ноги. Конгресс тайных обществ, ага. Колдуны какие-то, не дай Господь. Ну их к бесам. На колдунов не подписывались.

— А таджик?

— Ну что таджик? Поздно. Схарчили парня, ясен пень, некроманты херовы. Ты же видел, как его уводили…

Новый порыв ветра, не в пример сильнее предыдущего, тугим комом врезался в фасад здания. Брызнули первые стёкла. Громко заорали сигнализацией машины на стоянке. И тут же стало почти темно: массивная чёрная туча смяла солнце и покатилась дальше…

Громыхнул гром.

— Ураган, — удивлённо сказал Шандыба. — Как тогда, в Майами.

— Тогда-то за сутки предупредили, — сказал Шпак.

— Может, мы прослушали, — сказал Шандыба. — А может…

Шарахнуло так, что распёрло уши — словно после разрыва гранаты. И с оттяжкой, медленно, чинно — посыпалась стеклянная стена, отделяющая зал ресторана от прогулочной дорожки, за которой начинался пляж и дальше — море.

На пляже начиналась паника.

Потемнело и похолодало буквально за считанные секунды. Едва Пятый Рим и примкнувший к ним Толик, прикрываясь руками от секущего ветра, загрузились в лифт, едва закрылась дверь и прозрачная банка с людьми начала своё медленное движение вверх, крупными и в первые секунды единичными каплями ударил дождь. Капли были размером со стакан: они разбивались о землю с тяжёлым затяжным плеском. Потом вода обрушилась водопадом.

И это был не простой водопад. Наверное, так выглядит нижний бьеф Ниагары или Виктории — водяная лавина сверху, водяной вулкан снизу, всё в густом свирепом мечущемся тумане, и слышен только сокрушительный рёв…

В лифте загорелись лампы: наверное, на внезапную темноту сработал фотоэлемент. Сразу стало плохо видно, что делается по ту сторону стекла. Но так продолжалось недолго: чуть миновав четвёртый этаж (заказан был пятый), лампы погасли, а лифт мёртво стал.

Костя стукнул основанием ладони по клавише с цифрой «4» — вероятно, в надежде, что в проводах осталось ещё немного электричества и на несколько-то сантиметров пути вниз — не вверх же даже, а вниз! — его хватит. Но электричества не осталось — наверное, оно всё ушло в небо.

Потому что там началось невероятное.

Несколько раз лифт ощутимо тряхнуло: наверное, молнии ударили в здание. Залитый потоками воды прозрачный пластик вспыхивал так, будто взрывался сам; просто зажмурить глаза было ничто, и даже сквозь ладони, кажется, эти вспышки прожигали до мозга. Страшные упругие и хлёсткие удары грома отсушили вдруг всё: руки, ноги, органы равновесия, эмоции, мысли; во всяком случае, Николай Степанович ощутил себя парящим в пустоте над бездной…

Неизвестно, сколько это длилось. Кажется, в верхнем этаже отеля возник пожар, но его быстро залило и задуло. В какой-то момент стало ясно, что прекратился дождь, стена лифта стала почти прозрачной. Уж лучше бы дождь продолжался… Внутренний дворик и пляж стали неузнаваемыми: на пляже не осталось ничего абсолютно, и только пирс, выступающий в море, ещё держался, хотя и стал вполовину короче, а настил его загнулся, как крышка шпротной банки; двор же превратился в чудовищную свалку всего: строительного мусора, битого стекла, опрокинутых автомобилей; посередине медленно вращалась, стоя на одном углу и не падая, весёленькая жёлтенькая крыша какого-то павильончика.

Николай Степанович успел заметить по крайней мере десять—двенадцать лежащих: мёртвых или потерявших сознание. Кто-то испуганно показался в окне второго этажа и пропал. Куда делись остальные люди, было совершенно непонятно…

Потом молнии обрушились на центр двора — огненно-дымно разлетелась во все стороны весёленькая крыша, — и тут же снова ударил ветер и начался град.

Словно в замедленном кино — видно было, как, сверкая отражённым светом молний, сверху и со стороны моря плотным ровным строем несутся градины.

Особенно страшен был первый удар — лифт затрясло, и в одном месте, сбоку, пластик не выдержал и лопнул. Дыра, образовавшаяся как раз над невысокими никелированными перильцами, была небольшой, едва ли пройдёт кулак, — но в неё сразу ворвался такой свирепый холод, такой ветер и такой вой, что все невольно закричали…

Шпак и Шандыба, прикрываясь стойкой портье, ползли к выходу. Вообще-то выход теперь был практически со всех сторон, стеклянные стены вынесло начисто, но в той стороне с потолка хотя бы ничего не падало — в отличие от холла. Что там разбивалось звонко и сокрушительно, они так и не поняли — но и не горели ни малейшим желанием узнать.

Было холодно, как на том свете. Ветер свистел и орал на все голоса, и Шпак видел, как просто по воздуху несло, крутя, как бумеранг, в море какого-то парня.

Потом Шандыба рванул Шпака за ногу, показал: за мной! — и в два прыжка оказался на лестнице, ведущей вниз, в подвал — а вернее, в бильярдную и тренажёрный зал. Шпак последовал за ним, с ужасом глядя на длинный пожарный автомобиль, катящийся кувырком и вприпрыжку по направлению к отелю. Он врезался в угол, колонна подломилась, потолок обрушился. Но за миг до этого Шпак слетел с лестницы и растянулся во весь рост.

Вдогонку его окатило пылью штукатурки. Большой круглый светильник, похожий на блестящий обод колеса, прокатился вокруг него и, подребезжав, лёг.

— Ну, бля… — протянул Шпак — и вдруг услышал себя.

Рёв и грохот продолжались, но как бы за углом. Он опасливо посмотрел вверх на четырёхугольник входа. Там что-то громоздилось — вроде бы куски арматуры, — но выход оставался. И свет кой-какой оттуда сюда просачивался…

— Кажись… — начал Шандыба, но что именно «кажись», так и осталось неизвестным: землю выдернули из-под ног.

Костя дёрнул Николая Степановича за руку, указывая влево и вниз. Там — как раз возле ресторана, из которого вечность назад они вышли — вдруг расселась земля, и из трещины полыхнуло дымно и багрово. Вдруг оказалось, что весь внутренний дворик заметён грязным снегом. Кабина лифта тряслась так, словно её столкнули вниз с уступчатой пирамиды.

— Это землетрясение! — прокричал Костя в ухо Николаю Степановичу.

— Да! — заорал в ответ тот.

— Упадём!

Вместо ответа Николай Степанович тряхнул его за плечо. Действительно, нужно было по-настоящему что-то делать.

«Дорожный набор» — в левом кармане… карты, подставка для карт, стальной пенальчик с тремя чёрными свечами, подсвечничек, спички… Так, что у нас тут со сторонами света?.. Единственная непрозрачная стена — это дверь лифта, и обращена она… обращена она… примерно на юго-восток. Нет, даже представить не берусь, куда попадём. Должно быть место с какой-то вертикальной плоскостью, хотя бы с толстым деревом, а значит — суша…

Поехали.

Он ободряюще подмигнул Аннушке. Она всё поняла и побледнела. Перед всеми этими древними заморочками у неё был бессознательный непреодолимый страх — примерно так же другие женщины боятся змей, мышей и пауков.

Николай Степанович пристроил свечку на подсвечнике, напоминающем канцелярскую кнопку, в подставке-зажиме закрепил карту — любимую свою трефовую девятку; потом прокричал Косте на ухо:

— Когда откроется дверь… — и дальше жестами: Армен — первый, Нойда — вторая, Шаддам — третий, Толик — четвёртый, ты — пятый, Аннушка — шестая, я — замыкаю.

Спорить не стали. Некогда было спорить.

Тряхнуло снова. Левое крыло здания — то, над рестораном — заметно перекосилось; из трещины в земле вдруг вымахнул огромный столб огня — почти до крыши. Он продержался несколько секунд, почти не склоняясь под порывами ветра, потом нехотя рассеялся.

Лифт ощутимо сдвинулся и накренился.

— Мы поднимаемся?

— Нет! Напротив! Мы опускаемся!

— Хуже — мы падаем!

Коробок со спичками вылетел из руки, спички рассыпались. Николай Степанович полез в карман за зажигалкой…

Когда стена бильярдной рухнула и стало светло, Шандыба в первый момент обрадовался, потом сообразил: они же под землёй! Откуда тут свет?.. И тут же страшно запахло тухлятиной — так, что он задохнулся и сел на пол.

— Это ад, — тихо сказал над ухом Шпак.

Но Шандыба уже и сам видел: там, где только что была стена, раскрылась пропасть. Она раскрылась до самого верху, оттуда и дневной свет. Но она раскрылась и до самого низу… и откуда Шандыба это знал, он не сказал бы ни за что. Просто такова она была, эта пропасть. Бездна без дна.

Полыхнуло огнём, и снова стало чем дышать.

Пол — отличный пробковый пол — дрожал. Всё сильнее и сильнее.

Они заползли за бильярдный стол и частично даже под него. Под правую руку Шандыбе подвернулся кий. Это немного успокоило — как будто возвращаются прежние добрые времена, когда ещё не было в свободном владении бейсбольных бит, и он пользовался для дел обломанным кием.

Кии, обрезы двустволок, арматурные прутья… Молодость. Молодость, чёрт бы её побрал…

Они лежали, пытаясь отдышаться. Вверху глухо рвануло, и, как ни странно, на секунду зажглись лампочки. Потом померкли, но продолжали чуть-чуть светиться. Этот свет смешивался с тем серым дневным, что просачивался сквозь щель, и с теми красными отсветами, которые бродили по потолку — получалось что-то немыслимо жуткое. Но глаза постепенно привыкали хоть к такому свету…

— Ты смотри… — прохрипел вдруг Шпак. — Ты только смотри…

Шандыба и сам не собирался высовываться.

Шпак лежал слева, и ему было видно то, что от Шандыбы загораживал маленький перевёрнутый пул. А там, за пулом, вдруг послышалась какая-то возня — и раздался свирепый исчезающий визг!

Потом заскребло по полу, раздалось внятное электрическое гудение — и наконец Шандыба увидел всё. Увидел то, что Шпак видел раньше него, отчего и лежал сейчас рядом тугой абсолютно неподвижной замороженной глыбой…

То, что выползло в проход, в первые секунды похоже было на игрушку. Суставчатое тело на вытянутых гусеницах, торчащий вверх и тоже суставчатый хвост с клешнёй на конце. Почему-то Шандыба понял, что дьявольский механизм пятится… и верно: вот показалась шея, и вместо головы — проклятье! — покачивал вверх-вниз укороченным хоботом «Кольт-Браунинг» пятидесятого калибра! Коробка с патронами висела снизу, как зоб у пеликана. А по сторонам «головы» таращились на всё вокруг множеством глазков-объективчиков видеокамеры — наверное, чуть ли не кругового обзора…

Но, может быть, они всё-таки смотрят не сюда?..

Тварь ещё дёрнулась назад — и выволокла из-за пула отчаянно цепляющегося за воздух пацана-коридорного. Она держала его передними клешнями за обе ноги, но он продолжал как-то брыкаться.

Ствол пулемёта в задумчивости опустился, уставился на паренька, затем задрался к потолку, и из-под «зоба» стало выползать-выбираться что-то ещё — надо полагать, калибром поменьше или вообще колюще-пилящее…

Точно. Круглая пила.

Мысли Шандыбы, как всегда на крутых разборках, потекли медленно и плавно. Правда, потом он не смог вспомнить ни одной. Было в них что-то про лесопилку в Бендерах и про лягушек. Как это увязывалось с тем, что он сделал, Шандыба не знал.

Он встал и опрокинул на тварь тот бильярдный стол, под которым сидел. Стол был хороший, центнера в два точно. Тварь успела среагировать, отпрыгнула, отпустив мальчишку, но всё-таки углом стола ей вмазало по той высунувшейся хреновине с пилой и по одной из видеокамер. Вторую камеру Шандыба разнёс кием. Потом он вручную выломал из хвоста твари ту клешню, оказавшуюся кусачками, и перехватил пару кабелей, идущих к пулемёту. Ослепшая тварь дёргалась туда-сюда, пытаясь сбросить невесть откуда взявшегося укротителя, потом мёртво стала.

Пацан лежал без сознания, Шпак осмотрел его на скорую руку, махнул рукой: на вид страшно, но ничего серьёзного.

Они поколдовали над пулемётом. Нормальная гашетка отсутствовала, но если вот этот и этот провод соединить, то получается электроспуск. Шпак зачистил концы, и они опробовали трофей, пальнув разок в сторону разлома.

И оттуда вылезла вторая тварь.

Аннушка наклонилась к самому уху, но Николай Степанович даже не расслышал, а догадался: «Брюс!»

Он развёл руками: сейчас ничего не сделать! Вот выберемся — сразу начнём искать!

Аннушка показала рукой: пометить! Оставить знак!

Николай Степанович кивнул, вытащил нож и на пластиковой облицовке двери нацарапал руну «Гар», которую иногда использовал как одно из своих факсимиле. Теперь, если Брюс сюда доберётся, он будет знать точно, что они были здесь, и прикинет направление, в котором они могли скрыться. Заодно Николай Степанович на полу сделал несколько глубоких царапин там, где стояла карта, и поковырял глубоко, как мог, там, где стояла свеча.

Дом встряхнуло ещё раз. Потом по небу со стороны моря пронеслось что-то огненное — и рухнуло невдалеке. Почему-то зажёгся свет, но тут же погас.

Армен и Толик, как могли, затыкали дыру, но ветер влезал чёрт знает в какие щели. Снаружи началась настоящая метель.

Зажигалка Николая Степановича давала слишком короткий огонёк, свеча никак не хотела заниматься.

Армен что-то объяснял Толику, тот кивал.

— Закройте как следует эту дыру! И дайте мне другую зажигалку!

Вторая тварь чем-то отличалась от пленённой, но вникать в эти отличия было некогда: пока та пыталась разобраться в ситуации, к которой, скорее всего, не была подготовлена, Шандыба навёл на неё ствол, а Шпак соединил провода. Два десятка пуль весом по шестьдесят три грамма каждая покинули ствол со скоростью пятьсот метров в секунду. Поскольку до мишени было метров двенадцать, все они хоть во что-то, да попали.

Когда-то в небе над Германией точно такие же очереди точно таких же «Кольтов-Браунингов» разбирали на части очень крепкие самолёты «Фокке-Вульф-190». О более хрупких «Мессершмиттах» и говорить не приходилось.

В общем, от проклятой твари осталась одна гусеница и половина корпуса, всё остальное куда-то делось. Гусеница стремительно нарезала круги, пробка из-под неё так и летела…

Но из провала лезла следующая тварь.

Теперь всё получилось. Свеча горела на полу, свеча горела… был день, но за стеклом бушевала свинцовая темень, летел снег, всё тряслось и содрогалось, а здесь горстка людей как зачарованные смотрели на странный, какой-то неживой огонь. Тень от свечи легла на сероватый, под металл, пластик двери… секунда, другая — и тень стала как будто плотнее, словно вдвинулась вглубь стены. Николай Степанович указал на Костю: пошёл!..

Это было как сброс парашютистов: пошёл! пошёл! пошёл!..

Он перенял дыру у Армена: пошёл!

Аннушка: быссстро!..

Сам: отпустить дыру — и, опережая порыв ветра, метнуться к открывшейся куда-то двери, успеть прыгнуть…

И — медленное кино: во внутренний дворик на заметённый снегом холм хлама взбирается боевой робот, разворачивая свой четырёхствольный гранатомёт сюда, в сторону застрявшего лифта. Ещё один такой же робот выпрыгивает из окна второго этажа, Николай Степанович следит за ним в его замедленном полёте. Море отступило далеко, но через чудесную какую-то трубу, в которой нет ни тумана, ни снега, Николай Степанович видит высунувшуюся из воды драконью голову, украшенную золотой гривой. Дракон тоже видит Николая Степановича…

Ещё что-то важное, жизненно важное он замечает, пролетая сквозь дверь за сплющенный миг до того, как ворвавшийся ветер задувает свечу — но тут же удар головой, искры, мягко, темно.

Через двое суток к посту жандармерии из зоны бедствия выбрались трое. Все находились в полубессознательном состоянии. Они ехали на куске кровельного пластика, который волок один из этих неизвестно откуда взявшихся боевых роботов — правда, вместо оторванной пушки у него был белый флаг. Люди кутались в зелёное сукно. Молодой человек, коридорный из отеля «Каса дель Соло», был в сознании, но мучался от множества воспалившихся ран на обеих ногах. Более взрослые его товарищи оказались в состоянии психического шока — что и неудивительно. На посту их согрели, одели — и отправили в близлежащий госпиталь. Как ни странно, прибыл туда только коридорный. Но ни он, ни водитель санитарного фургона не могли ничего сказать про двух других — да и были ли они вообще? Может быть, их отправили другой машиной?.. Поскольку пострадавших в зоне бедствия были сотни тысяч, и каждый день сотни людей куда-то исчезали, а тысячи возникали ниоткуда, то на этот случай просто махнули рукой. Ошибка учёта…

В ожидании парабеллума

Отец меня убьёт, а маменька ещё добавит…

Хотя я сделал всё, что мог. И пусть тот, кто может, сделает больше.

Я позвонил домой. Занято. Поганец опять забыл нажать на трубке кнопку отбоя. Это происходит так часто, что похоже на саботаж.

Я позвонил соседке Миле Вадимовне, чтобы она стукнула в дверь, чтобы этот поганец взял трубку. Но соседки не оказалось дома.

Больше звонить было некуда.

В общем, засада.

Оставалось набрать номер службы спасения и попросить меня спасти… но как им объяснить, как найти единственно верные пронзительные слова?!.

В общем, ситуация была безнадёжной.

С последнего урока, с истории, я хотел было отпроситься (и меня бы отпустили, понятное дело, чего зря сидеть?) — но тут вдруг оказалось, что как раз на сегодня назначено чествование. Победителей олимпиад, турниров — и аза, грешного. Потому что приехали телевизионщики из Москвы и хотят это снять на пленку для показа по всей стране.

Отец был прав — незачем срамиться. Нефиг.

Но мне хотелось славы и фанфар.

Вот я и получил фанфарой. По третьей чакре.

Историю я просидел как на иголках бешеного дикобраза. И почему-то думал: а вот будет смешно, если выпускные я не сдам, а в МГИМО меня уже зачислили. И что тогда?

Думаю, высокие договаривающиеся стороны — договорятся. Им не впервой. Дали же как-то аттестат Любке Смирницкой, матери двоих детей…

А потом был торжественный акт.

Меня придержали на сладкое. И вот чтобы я не убёг, пока подавали остальных, директор Борис Матвеевич сидел рядом, придерживая меня за локоток. Он не поверил моему слову! Не ожидал. Я привык относиться к этому человеку с уважением.

А он придерживал меня за локоток…

Потом так же за локоток повлёк на сцену. Вот, мол, вам наша гордость, умница и умник, чествуйте, жрите, глумитесь, и плевать вам, что мне уже два часа как надо быть дома, а то отец меня убьёт, а маменька добавит!..

На сцене же меня разобрал смех. Я вдруг одновременно представил себе, как бы повёл себя на моём месте поганец, — и особую соль моей фантазии добавило то, что под кличкой «поганец» вынужден существовать доктор исторических наук, поэт, бывший депутат облсовета и Кнессета, почётный член двух десятков научных обществ, зампред комиссии ООН по растлению малолетних, а также владелец, всенародно избранный президент и единственный гражданин островного государства Утопия (у берегов Марокко), названного так потому, что в прилив оно утопает на фиг. Он говорит, что выменял его на две литровые бутылки джина «Бифитер». Так вот, этот доктор, этот пи-эйч-ди и прочее, сейчас вырвался бы из лап директора, подскочил к телекамере и заверещал: «Тётенька, а этот педофил меня за попу трогал!»

И всем бы сделалось гораздо веселее.

А я вместо этого встал, как зайчик, на задние лапки, уши прижаты, взгляд робкий (не дай бог, подумают, что загордился), получил поздравления, получил ваучер, который они у меня же перед тем и отобрали, потом ещё один ваучер, который тоже заранее отобрали, потом документы о зачислении… Потом пошли подарки от спонсорья школы, спонсорья телевидения и просто примазавшихся. Больше всего мне понравился набор косметики для подтяжки лица. Это как раз то, что мне так отчаянно, просто до зарезу, нужно в этой жизни.

Потом я выступил с ответным словом. Вернее, с шестнадцатью. Я поблагодарил учителя истории, директора, весь коллектив школы, всех одноклассников, маму и папу — и пообещал учиться ещё лучше.

Борис Матвеевич был в восторге. Он хотел было, чтоб я продолжил, но я быстро застеснялся и удрал от микрофона подальше.

Позвонил. Телефон был занят.

Наверняка поганец придумал какое-то новое изощрённое поганство…

Все свои мобилки поганец исправно терял, топил в унитазах или разбирал на запчасти. Так ему было удобнее поганствовать.

…Наконец на какой-то совсем уж мажорной ноте торжественный акт завершился. Я приготовился к финишному спурту, но тут меня взяли в кольцо девчонки из «Клуба Z-24/7». Это такое тайное общество. Никто не знает, что означает его название, а если и знает, то не скажет. Всё, что известно непосвящённым — то, что они слушают Земфиру двадцать четыре часа семь дней в неделю. А в остальном девчонки нормальные. Стихи читают. На гитарах умеют. Даже готовят неплохо — тортики там…

В общем, тортик они и заготовили. В мою, трах-тибидох, честь. Белый такой тортик. С буквами. И воткнули в него вместо свечек бенгальские огни. Чтоб красивше.

Пока горели, получилось ничего себе. Только потом тортик стал серым в чёрную крапинку. И пока они на него таращились, осознавая масштаб катастрофы, я трусливо сбежал.

И даже сбёг.

Подарки Борис Матвеевич позволил оставить в его кабинете, и я налегке побежал ловить машину. Потому что трястись полчаса на автобусе или сорок минут на трамвае я позволить себе не мог. Говоря высоким штилем, у меня кровь стыла в жилах.

У школьных ворот стоял какой-то высокий кривой старик в светлом длинном плаще и каскетке. Я почему-то не то чтобы испугался, но… не знаю. То есть видно было, что он здесь не просто внука дожидается. Да и вид у него был… не наш. Отец говорил, что раньше иностранца легко было по одежде отличить. Вот и этот чем-то выделялся — не нашим. Но чем, не знаю. А может, мне это показалось, потому что я понял — он неотрывно на меня смотрит. Просто прожигает взглядом.

Но я, конечно, всё равно побежал вперёд, мимо него, мне надо было торопиться. Добежал — и почему-то остановился. Почти остановился. Ноги стали какие-то медленные. А он взял меня за локоть — дался им сегодня мой локоть! — и спросил: «Стефан Никольяевитч?»

И я как-то не сразу понял, что это он — меня.

— Стефан Никольяевитч? — повторил старик.

— Я… — меня в первый момент хватило только на это. — Ну да. Йа.

— Карашо, — он как-то странно передёрнулся. — Мы ехаем к ваш отетс. Бисстро.

— Можно по-немецки, — сказал я по-немецки.

— О, это очень любезно с вашей стороны, — обрадовался он. — Я хотел срочно увидеться сегодня с герром доктором, но дверь мне не открыли.

— Родители в Испании, — сказал я.

— О, мой бог! — воскликнул он. — Неужели на этом… — и он сказал какое-то длинное слово, которого я не понял. — В Барселоне? — уточнил он, видя мое недоумение.

— Вы совершенно правы, в Барселоне. Герр?..

Мой вопрос он проигнорировал, сильно задумавшись. Я ещё никогда не видел, чтобы человек мог так сморщить лоб.

— Герр доктор, — я решил, что с «доктором» уж точно не промажу, в Германии все доктора. — Простите меня великодушно, но я страшно тороплюсь. Могу я для вас что-то сделать?

Только бисстро! — добавил я про себя по-русски.

— Да-да-да… — он всё ещё был задумчив. — Если я прилечу туда завтра… Не будете ли так любезны на всякий случай сохранить моё письмо для вашего отца? На случай, если мы с ним разминёмся?

— Конечно, с радостью, — сказал я.

Он вручил мне небольшой конверт из какой-то очень плотной тёмно-зелёной бумаги, уже основательно потёртый на сгибах.

— Мне хотелось бы, чтобы Николас ознакомился с содержанием письма сразу, как только вернётся, — старик очень близко придвинулся ко мне. На какой-то миг мне показалось, что глаза у него с вертикальными зрачками — как у кошки. Пахло от него странно и знакомо, но я не мог вспомнить этот запах. Потом он выпрямился, приложил палец к каскетке и улыбнулся — приблизительно как Кристина Ричи в «Семейке Аддамсов». — Тем не менее я постараюсь как можно скорее встретиться с ним лично, так что не будем терять времени… — он повернулся и зашагал к поджидавшему его такси.

А я побежал ловить машину — в досаде, что это я, оказывается, задерживал его, а не совсем наоборот — и уже понимая, что можно не торопиться, потому что я всё равно безнадёжно опоздал.

Машина не ловилась, а потом подошла маршрутка, и я поехал на маршрутке.

В общем, получилось так, что к дому я подошёл почти одновременно с президиумом «Клуба Z» — они неслись мне навстречу, размахивая запасным тортиком. Оказывается, я их пригласил к себе! Оказывается, мы будем пить чай! Интересно, в каком беспамятстве, в каком умопомешательстве, в какой чёрной коме я находился, когда сделал это?..

Я так и не смог сообразить, как отмазаться от этого полдника с чаем, а поэтому организм сработал штатно: он вежливо распахнул дверь подъезда и кивком пригласил дам следовать внутрь. Инстинкт самосохранения у меня, вероятно, так и пребывал в чёрной коме, иначе я устремился бы в мировое пространство лестничных маршей с равномерным и весьма существенным ускорением. Вместо этого пришлось подниматься наверх плотной хихикающей группой, но — наконец! наконец-то! — я, производя побольше брякающих звуков, стал отпирать новенькие замки, к которым ещё не привык. Пришлось поменять старые на эти, которые нельзя было открыть изнутри без ключа.

М-маленький поганец…

А ведь я так и не придумал, какими словами буду извиняться перед Поппи Меринс (то есть на самом-то деле Леночкой) за то, что продержал её под замком лишних три часа.

Вот.

Я отпер последний замок, и тут дверь как бы взорвалась. Меня отбросило, девчонок расшвыряло, и на площадку вылетела обмотанная портьерой, зарёванная и в метёлку растрёпанная Леночка! Она набросилась на меня, молотя кулаками, завывая-рыдая, но при этом чётко произнося слова, которых няни-сиделицы-с-маленькими-детьми попросту не должны знать.

Как джентльмен я не видел другого выхода из положения: я её обнял. Портьера свалилась. Как вы уже, наверное, догадались, ничего, кроме самой Леночки, под портьерой не оказалось. Тем не менее я не дрогнул и продолжал прижимать её к себе, осторожно поглаживая по голове.

Это подействовало странно. Танька, которая держала тортик, со всего маху влепила этим тортиком в пол и со словами: «Подлец!», грохоча сапогами, замаршировала вниз по лестнице. Людка завизжала: «Я знала, что тебе нельзя доверять!» — и тоже смылась. А Томка меня просто убила. Скривила какую—то неимоверную рожу, зачем-то долго разглядывала Леночкин тыл, а под занавес объявила: «Теперь между нами всё кончено!»

То есть помочь мне в моём безвыходном положении никто не вызвался.

Для начала я попытался завести Леночку обратно в квартиру. Она упёрлась, я нажал, она стала отбиваться, а потом вдруг села на пол.

— Я сюда больше ни ногой, — уверенно заявила она.

И тут произошла первая счастливая случайность за весь этот кошмарный день. Этажом выше распахнулась дверь, послышались шаги. Леночка ойкнула и метнулась в прихожую. Я заскочил следом, благословляя знаменитую женскую непоследовательность.

В прихожей выяснилось следующее. Что таких сволочей надо топить в унитазе, кастрировать прямо в роддоме, травить, как тараканов, гонять голышом посреди пасеки и сажать на кол. Всё это я знал и был с Леночкой совершенно солидарен. А вот чего я не знал, того я не знал!..

За время моего отсутствия поганец: а) утопил Леночкину одежду в ванне, б) соблазнил саму Леночку, в) записал это мероприятие через веб-камеру прямиком на какой-то сайт, и г) объявил несчастной жертве, что теперь, если она не будет выполнять все-все-все его прихоти, сделает ролик открытым для общего доступа.

Теперь я его точно убью, понял я. Я буду убивать его долго, мучительно и неприглядно. А потом он у меня слижет тортик с площадки.

Я вошёл в его комнату медленно и дымно, как старинный броненосец. Он стоял, гордо распрямившись во весь свой метровый рост, в шортах задом наперед, и держал палец над клавиатурой. Он явно чувствовал себя хозяином положения. Он уже предвкушал своё торжество. Он мысленно перебирал открывающиеся перед ним перспективы. Он готовил уничтожающую меня речь, долженствующую доказать его несравненное интеллектуальное превосходство.

Поганец ещё не знал, что я оборвал сетевой кабель.

…Так что тортик он у меня всё-таки слизал!

Известно, что все большие неприятности начинаются с тихого пошкрябывания в дверь — как правило, часа в четыре ночи. Спокон веков так ведется: стучат в дверь, иногда — тараном. В нашем случае таран заменила простодушная трель дверного звонка. Произведённая нажатием на кнопку заскорузлым указательным пальцем с обгрызенным до основания чёрным ногтем.

Отец ещё не ложился, а я уже лёг, но читал — «Записки Бонапарта» так просто не закроешь. Звонок повторился, я слышал, как отец спросил «Кто?» Потом там завозились, и я пошёл смотреть.

Отец отбивался от грязно-белой многорукой гориллы, облапившей его со всех сторон и повторявшей шёпотом, от которого не то что какая-то там кровь застывала в жилах, а даже ток в проводах задумывался: а туда ли он идёт? (Это я к тому, что свет несколько раз мигнул):

— Это страшные люди… Это страшные люди… Они способны на всё!..

— Пан депутат? — отец, кажется, начал его узнавать.

— Т-с-с!.. — горилла в ужасе огляделась, но никого страшнее меня не увидела. — Не говорите ничего… вы меня не видели и не знаете… я буду ваш племянник из Саратова… тьфу, из Житомира…

— Фамилия вам будет Мышлаевский, — твердо сказал отец, отступил на шаг, оценил степень повреждения и показал: — Ванна — там, бурку — на пол. В ней ещё кто-нибудь живёт, кроме вас?

— Не знаю, — прошептал всё в том же ужасе Мышлаевский.

— Думаю, её надо сжечь, — отец посмотрел на меня. Я попятился.

— Сжечь, сжечь! — подхватил Мышлаевский. — Именно сжечь!

— И пепел развеять по ветру… — пробурчал я и пошёл одеваться.

(Перечитал и вижу: что-то из разговора я пропустил. Но что именно, не могу вспомнить. В общем, на будущее: я не ручаюсь за то, что описываю всё, что было. Я ручаюсь только, что не пишу того, чего не было.)

Когда я — через час! проклятая шкура шипела, обугливалась, коробилась и пыталась отползти, но гореть не желала, я извёл на нее две большие бутылки уайт-спирита, заготовленные для ремонта, — вернулся, отец и внезапный гость сидели на кухне. Гость был багров, наголо брит и невозможно пучеглаз. На нем был слишком маленький для него лиловый банный халат, из-под которого во все стороны торчали длинные узловатые ноги.

— Готово, — сказал я.

— Отлично, кадет, — сказал отец. — Теперь освежите пол — и отбой.

— «Собакам и нижним чинам…» — проворчал я. — Как геноцидом заниматься, так военный марш звучит, а как разговоры разговаривать — так Стёпа то и Стёпа сё, со Стёпой знаться стыд…

И пошёл, естественно, «освежать пол».

Пока я возил шваброй по паркету, проснулась маменька. То есть она, может быть, проснулась давно, но вышла только сейчас.

— Коля! — услышал я. — Почему ты мне не говоришь, что у нас гости?

— Это не гости, — мрачно сказал отец.

Колдун, однако. Как в воду глядел…

…В общем, оказалось, что ночной наш «не-гость» — один из тех, кто помогал отцу выручать «Девочку-Ирочку» (почему-то иначе её никто и не звал) в девяносто шестом на Южном берегу Крыма. С тех пор Девочка-Ирочка подросла и стала своим в доску парнем, а Лев Кимович Мышлаевский — будем уж называть его так, как велел отец, а вообще-то настоящей его фамилии я и не знаю, — так вот, он прошёл такой боевой путь, что теперь его разыскивало и американское ФБР, и украинские бандиты, и израильский «Шин-Бет», и немцы, и швейцарская прокуратура, и ирландцы, и чеченцы, и арабы, и крымские татары — в общем, имя им Легион. Да, и ещё Интерпол. Лев Кимович развернул какой-то феноменальный проект переустройства общества, развил бурную деятельность, сумел набрать совершенно немыслимые кредиты, но однажды по дороге на пляж потерял их все. И теперь вынужден скрываться, прибегая к мнимым смертям и коротким перебежкам по сильно пересечённой местности…

Отец несколько дней куда-то звонил, что-то выяснял — и наконец решил, что Льву действительно угрожает опасность и что просто так спрятать его невозможно нигде, нагонят и в Аргентине, и в Антарктиде. Тогда он ещё несколько дней думал. Я полагаю, то, что он решил сделать, придумалось ему сразу же, но отец сомневался и колебался. Потом рассказал мне. И я, идиот, эту мысль одобрил.

Значит, так: сейчас Льву Кимовичу сорок пять. И ещё сорок пять лет его не оставят в покое. Потом, может быть, и оставят, решат, что помер… А вот если ему станет восемнадцать, никто в здравом уме не заподозрит, что это тот же самый человек. Даже полный параноик не заподозрит. А если и заподозрит, так кто ж ему поверит?

Словом, прятать надо там, где никогда не станут искать.

О процедуре омоложения я знал. Отец рассказывал. И то, что это штука зверски муторная, я тоже знал. Отец рассказывал. Но даже по его рассказам я не мог до конца представить себе, что это такое: «ЗВЕРСКИ МУТОРНАЯ».

Отец рассказывал… Он всё-таки очень сдержанный человек.

Льву выделили комнатку, в которой раньше жил проглот. Проглота я вспоминал с нежностью. Милейшая скотинка… и убирать за ней не надо было…

За Львом убирать пришлось.

Двадцать шесть дней.

Сначала с него слезла шкура, волосы, повыпадали зубы и ногти. Потом он стал уменьшаться в размерах… и всё то, на что он, согласно закону сохранения веществ, убывал, тут же прибывало рядом. Притом, что аппетит у него был неимоверный и прихотливый, а давать ему можно было отнюдь не всякий корм.

Маменька же в поварском искусстве никогда сильна не была…

В общем, как я с ним натерпелся — никому не пожелаю. Злейшего врага пристрелю из жалости, а на такую работу не выпущу.

Но вот наконец, как писал классик, «прошло месяц».

Лёвочка подолгу торчал в ванной, не в силах налюбоваться на собственное помолодевшее тело. Хотя, на мой взгляд, любоваться там было не на что: из рыхлого и большого получилось что-то типа фитиля — тонкое и хлипкое. Морда стала узкой, пучеглазость зашкалила, а губы, раньше вроде бы нормальные, стали совсем негритянскими. Из всего этого безобразия торчало огромное дыхательное устройство, которое немецкие подводники называли шнорхелем.

Отец и маменька накупили ему кучу шмотья, но он упорно таскал мои футболки.

Но больше всего меня бесило, когда он в задумчивости начинал давить на подбородке свои прыщи.

Специально для него завели ещё один компьютер, и с тех пор к нам стало не дозвониться: Лёвочка проводил в Интернете всё то время, когда он не жрал и не спал. Вернее, так: он жрал, спал, сидел в Интернете — и ещё часа по два в день донимал отца насильственными диспутами о влиянии этрусской цивилизации на осёдлых скифов, или о древнем племени укров, от которых произошли, кажется, все, кроме индейцев, или о том, что на самом деле неандертальцы были неграми, а кроманьонцы — цивилизованными белыми людьми… А главное, этот шпендрик считался гостем, а поэтому я обязан был продолжать его обслуживать!..

Я уже не чаял дождаться, когда же ему сделают новые документы… и что? В армию сдадут? Загонят в ПТУ? Сошлют в английскую закрытую школу для мальчиков? Я мысленно потирал руки…

Соседи жаловались на его наглость и невоспитанность. В музее он затеял безобразный скандал — шерстистый носорог, видите ли, неправильно обволошен. В библиотеке успел устроить даже три скандала — по поводу бедности фондов, плохого состояния книг и недопустимости в храме знаний сдавать углы под коммерческие киоски. Я вынужден был везде ходить с ним, потому что одного его отпускать было просто нельзя.

При этом он постоянно учил меня жить, остерегая, какие все сволочи. Во всём он видел педофильскую подоплёку. Он меня просто выматывал своими советами и наставлениями бывалого борца с растлением малолетних. А его манера говорить, полуобняв собеседника и побрызгивая на него слюной…

И вот наконец настал день, когда отец торжественно вручил ему новый поддельный паспорт, неотличимый от настоящего. Лёвочка на радостях усвистал в ночной клуб. Я сделал глубокий вдох, затем глубокий выдох — и вернулся к «Запискам Бонапарта».

Заявился наш милый гость глубокой ночью. Правильнее сказать, эта грязная свинья приплелась под утро, ввалилась в мою комнату и прямо в одежде, в кроссовках и в помаде плюхнулась на мою постель.

Гостей из дому выбрасывать не полагается. Я встал, расшнуровал ему обувь, как дисциплинированная древнегреческая женщина, стянул с него джинсы, вытащил из-под него одеяло, чтобы укрыть, а он немедленно заворочался, устраиваясь поудобнее…

На подушке оказалась какая-то грязь. Я нагнулся посмотреть — в чём это он вывалялся. Я даже включил свет, потому что не сразу поверил своим глазам. Это были волосы. Много. Они вылезали клоками, целыми прядями, от одного только прикосновения к наволочке; я вытянул несколько волосков, не почувствовав ни малейшего сопротивления — точь-в-точь так же, как это было в начале моей месячной вахты над омолаживающимся страдальцем…

Всё-таки отца пришлось разбудить.

Состоялось следствие — с самыми неутешительными результатами. Хотя и не совсем внятными. Поганец утверждал, что всего-навсего искал презервативы. А нашёл бутылочку с витаминами — ну и сожрал парочку драже для поднятия сил. Ну ладно, горсточку. Исключительно для поднятия сил. Но ксерион по дому не валяется, он у отца в кабинете в специальном сейфе, до этого сейфа ещё докопаться надо, а уж потом открывать… Бутылочка с витаминами лежала там, где Лёвочка показал, ксериона в ней не было, разумеется. И быть не могло. Или могло?.. Отец тёр лоб, но вслух не высказывался.

Впрочем, какая разница? Нас — меня — ждал ещё один цикл омоложения этого… этого…

Ну, вы меня поняли.

Скажу честно: было чуть проще и чуть короче. Не четыре недели, а три. И ворочать беспомощную тушку стало легче, потому что тушка была поменьше. А потом она сделалась ещё меньше, и ещё, и ещё, и я уже начал втайне надеяться, что дело идёт наконец к естественному финишу… но увы: процесс завершился примерно на уровне десятилетнего.

И вот тогда я понял, что настоящего страху иудейску ещё не знал…

Видите ли, мой отец может всё.

Нет, не так. Он, конечно, не всемогущ, поймите меня правильно. Но я ни разу в жизни не видел, чтобы он решил «я это сделаю» — и не сделал. На пустяки такое не разменивают — опять же поймите меня правильно. Ну, знаете наверняка, типичная ситуация для беллетристики: какой-нибудь супер-пупер-чародей (вариант: супер-пупер-мэн) путём древних магических ритуалов (новейших технологических разработок) сотворяет немыслимой мощи сгусток управляемой энергии, мегафайрбол, допустим, или трёхкварковый мезопрокалыватель пространства, пробивает с его помощью навылет множество вполне себе населённых миров, одну реальность за другой, прошивает ткань вселенной — и вытаскивает из одному ему известного места пару бутылок холодного (допускаю, что очень хорошего) пива!.. В общем, по большому счёту, это даже не смешно. Это неприлично.

Так вот, я впервые увидел, как отец чего-то не смог. Он лично, в течение нескольких дней пытался вбить в помолодевшую Лёвочкину голову, что тому надо вести себя в соответствии со статусом малолетнего ребёнка, и это в его же, Лёвочки, интересах. Потому что если он доиграется до психушки, то навсегда останется золотым материалом для диссертаций по шизофрении.

Но Лёвочка мёртво стоял на том, что он доктор исторических наук, поэт, бывший депутат облсовета и Кнессета, почётный член, зампред, а также владелец и всенародно избранный президент. Повторное омоложение подчистило в этом списке строчку «несостоятельный должник, состоящий в международном розыске». Это какой-то психический феномен: когда Лёвочке об этом подробно рассказывали, он ненадолго притихал и пугался… а затем что-то в маленькой его башке перещёлкивало, и неприятная информация с тихим шипением испарялась из памяти.

Отец тёр лоб и бормотал что-то о неисследованных побочных эффектах. В ответ на моё предложение поставить на Лёвочке ещё один эксперимент и посмотреть, чем дело кончится — благо, материала не жалко, — он посмотрел как-то нехорошо, и я заткнулся.

Признаюсь, он меня не убедил. Но и у меня достойных аргументов не было. Я был пристрастен, каюсь, должен с прискорбием согласиться… и всё-таки человеколюбие не должно быть абстрактным, таково моё глубокое убеждение. Оно должно иметь вменяемые и чётко очерченные границы. Оно не должно идти во вред другим людям. И так далее.

Итак, нам пришлось придумывать новую легенду при полном отсутствии понимания со стороны наиболее заинтересованного лица. Племянник из Житомира превратился в своего же младшего брата, причём сильно травмированного скандальным разводом родителей. Я предложил было заменить на «трагическую гибель», но, едва закрыв рот, понял, что предложил глупость: такими словами попусту не разбрасываются. А ещё мгновением позже пришла шкурная — и тем огорчившая меня — мысль: а хорошо, что отцу моя идея не понравилась, к сиротке, чего доброго, соседи начнут относиться с сочувствием…

Ситуацию, в которой нашего подопечного могли увидеть не только соседи, я себе представлять в то время отказывался. А шкурность и мерзопакостность отдельных червячков, заводящихся в моей несчастной голове, надеюсь, вы согласитесь извинить. Я был начисто выбит из колеи и несколько переутомлён.

Единственное, что нас пока спасало от коллективного помешательства, — это то, что Лёвочку удалось подсадить на «Спокойной ночи, малыши». Подсадить в том смысле, что при звуках финальной песенки он начинал зевать, а через минуту засыпал — и спал абсолютно беспробудно до девяти утра. Как, каким чудом этот постгипнотический комплекс прополз в его подкорку и там закрепился, ни я, ни отец не знали: все прочие попытки загипнотизировать его проваливались, а ведь отец по этой части мастер не из последних…

Так мы и жили до середины апреля, всё больше приходя в тихое отчаяние от безвыходности ситуации — тем более что дела отца всё отчаяннее требовали его присутствия в других местах, а он никак не решался бросить меня наедине с этой проблемой. Я видел, как его буквально разрывает на части.

И всё же именно в мою надтреснутую башку пришла первая по-настоящему светлая идея. Этакая полномасштабная эврика. Сатори. Как у Ньютона с яблоком. Я полез за чем-то на книжный стеллаж, и сверху мне на темечко упала картонная коробка с фотографиями. Фотографии разлетелись, но при этом всё прочее встало на свои места. Я поднял пару из них — почти наугад — и принёс отцу. Он сидел с несчастным видом над какими-то таблицами. Я отдал фотографии и сказал: «Илья». Он посмотрел на фотки, на меня, и я понял, что у него тоже наступило просветление.

Этой же ночью Лёвочку украли цыгане: зашли к нам и вышли обратно с большой дорожной сумкой, которую цинично сунули в багажник своего белого «ауди». В сумке дрых Лёвочка.

У нас с родителями договор: я не лезу в их дела, как бы ни исходил любопытством. Моё дело — закончить школу и вообще впихнуть в себя максимум всяческих знаний, большая часть которых мне никогда не пригодится. Вернее, так: я впихиваю в себя то, что пригодится наверняка, то, что пригодится с долей вероятности — и то, что пригодится при каких-то чрезвычайно безумных обстоятельствах. При этом все понимают, что я не бездонный кувшин… Так вот, притом, что я не лезу в родительские дела и даже не задаю наводящих вопросов, я о многом догадываюсь. Да и кто бы не проявил догадливость после той нашумевшей истории с ящерами? Да что там истории — вполне себе полномасштабной войны! Но отец тогда — и много раз потом — велел: набивай голову новыми знаниями, а не чужими и устаревшими выводами. И потом немного откомментировал эту сентенцию: у людей моего возраста и аналогичного склада ума часто бывает так, что сложившиеся мнения по тому или иному поводу застревают в сознании надолго — и вскоре начинают влиять на восприятие, причём довольно радикально: то есть те вещи, которые не вписываются в картину мира, эти люди просто не замечают. А мы занимаемся такими делами, сказал отец, что не имеем права отбрасывать ни крупицы нового знания, каким бы диким оно ни казалось…

Какими делами они занимаются, я тоже примерно представлял. Но именно «примерно» — и старался не пускаться в спекуляции, потому что знал: моё меня не минует. Возможно, посвящение произойдёт после выпускного. Возможно, чуть позже. Взять, например, Петьку и Армена: они старше меня всего на два года, а уже посвящены.

В общем, я не торопился и не комплексовал.

Когда отец сказал, что раз проблема Лёвочки решена, то они с маменькой в начале мая едут к Брюсу в Австрию, оттуда вместе с ним — в Испанию, потом, вероятно (но не обязательно) — в Ирландию, и уж только потом возвращаются домой, а моё дело — спокойно сидеть на попе и готовиться к экзаменам, я только кивнул. Ни Австрия, ни Испания, ни тем более Ирландия не занимали верхних строчек в списках особо опасных стран, у нас тоже было пока тихо, если не считать зимне-весенней чудовищной самоубийственной миграции северных оленей из Эвенкии в Хакасию, их пытались подкармливать даже с вертолётов, но всё равно все олени передохли, — так что я мог со спокойной душой родителей отпустить — и заняться делами. Запущенная учёба, то, сё…

Катастрофа произошла, когда все билеты были взяты и все встречи, которые отец собирался провести, распланированы.

Значит, так: живём мы в Академгородке, и это район, от города весьма изолированный. И во многом отличающийся. Строили его в шестидесятые, поэтому дома с виду те же «хрущёвки», а планировка района такая, что без карты и компаса блуждать можно долго. Проще найти проводника из местных… Так вот, дома только с виду обычные, а внутри там очень даже ничего себе: и комнаты просторные, и кухни, и комнат в квартире может быть много — скажем, восемь. У нас комнат всего четыре, но зато — три балкона. Да и комнаты — это настоящие комнаты, зал — в два окна, не то что чуланчики в стандартных квартирках. Плохо, что потолки низкие… И, естественно, всё это стоит в лесу, зелени полно, бегают жадные белки.

И вот представьте себе: к такой вот «хрущёвке» подъезжают довольно поздней ночью с десяток самых навороченных тачек, разворачиваются и как бы ждут (чувствуется, что за всеми окнами все как бы присели и затаили дыхание). Последним появляется белый «ламборджино», останавливается у нашего подъезда, открывается дверь — сначала выходят парни в коже, встают «смирно»; потом выходит Илья, ставит на землю чемодан; и наконец появляется маленький мальчик в чёрном дорогущем костюме, с каким-то умопомрачительным галстуком — и в шляпе. Парни в коже берут чемодан и ведут мальчика к нам. Сдают с рук на руки, сдержанно прощаются, садятся в машину — и всё это в обратном порядке, то есть «ламборджино» первым, остальная ватага за ним — уезжают.

Двор засыпает.

Мы — нет.

На следующий день отец встречался с Ильёй, но о чём они говорили и чем именно Лёвочка достал цыган, я так и не узнал. Вероятно, это было слишком чудовищно…

На следующий день отец сказал мне:

— Кадет, я дам вам парабеллум. Но не сейчас, а когда вернусь…

Маменька всплакнула у меня на плече.

Изменить нельзя было ничего. Поезд ушёл. В смысле: самолёт улетел. В смысле: это не значит, что нельзя сдать билеты — просто отец уже обещал.

Я остался ждать парабеллум.

Как ни странно, первые дни наедине с Лёвочкой прошли более или менее спокойно.

К числу моих бесспорных достижений относится следующее:

1. Поганец смирился с тем, что я не буду звать его по имени-отчеству.

2. Поганец смирился с тем, что он не будет выходить из квартиры без сопровождения.

3. Поганец смирился с тем, что есть он будет то, что дают, а не то, что дают в ресторане.

4. Поганец смирился с тем, что я сильнее.

5. Я не завалил ни одной контрольной.

Мои бесспорные поражения:

1. Поганец гнусным образом звал меня только по имени-отчеству, добавляя всяческие титулы, начиная от «прекрасный сэр» и кончая чёрт знает чем.

2. Пришлось сменить замки.

3. Пельмени. Пельмени. Пельмени. Сосиски. Пельмени. Пельмени…

4. Пришлось запираться на ночь.

5. Пришлось нанять «бэби-ситтера, имеющего опыт работы с особо сложными детьми»…

Парадоксы, которые я не могу объяснить:

1. Его страшно любили старушки, собиравшиеся на лавочке у подъезда. Им он не хамил, а напротив: подолгу и с выражением декламировал свои стихи. Феерическое зрелище…

2. Он не разу не попытался обвинить меня в педофилии или в жестоком обращении с малолетними.

3. Каждый день ровно два часа он посвящал научной работе, хотя ему было строго-настрого сказано: пока не вырастет — никаких симпозиумов.

4. Я сохранил сравнительную ясность рассудка.

5. Несмотря ни на что, я продолжал ждать обещанный парабеллум…

Так было, пока не наступил тот самый день.

Пока поганец слизывал тортик, я восстановил соединение, залез на нужный порносайт и, воспользовавшись паролями поганца, снёс к чёртовой бабушке компрометирующий ролик. Откуда у меня пароли поганца? Есть такая шпионская программка, которая записывает все нажатия клавиш. Это элементарно, Ватсон.

Далее: нужно было решать, что делать с Леночкой. Она порывалась сбежать хоть во всём мокром, хоть в шторе, хоть без шторы… Сначала я её уговорил отсидеться в моей комнате, которая запирается изнутри. Вот видишь: запирается. И только ты можешь открыть… Я дал ей с собой пузырёк валерьянки и чаю. Чуть разрядив таким образом обстановку, я стал думать, как жить дальше. И ничего не оставалось, как звать на помощь. Сначала я попытался дозвониться до Светланы, но дома её не оказалось, а при звонке на мобильник обиженный робот сказал мне, что этот абонент более не обслуживается. Ничего не оставалось, как позвонить Девочке-Ирочке. Она бросила всё (слышно было, как там что-то упало) — и примчалась. Благо, тут у нас минут пятнадцать ходу — так что она управилась за пять.

С Девочкой-Ирочкой нас связывают давние и прочные отношения. Это в её спасении участвовал поганец в бытность свою поэтом и депутатом. Это из-за неё началась война с ящерами. И если бы на той войне давали награды и знаки отличия, мы с ней носили бы по нашивке за боевые ранения: меня тогда вроде как отравили, а сломанную в нескольких местах руку Девочке-Ирочке потом чинили ещё почти год. После войны Девочку-Ирочку мне поручили. Дело в том, что она очень долго боялась всего на свете. Машин, мышей, собак, темноты, толстых тёток, проволоки, электрических лампочек… Сначала её пытались лечить у врачей, но становилось только хуже, Ирочкина мама решилась пойти к знакомой цыганке — к Светлане, а Светлана действительно помогла: она сказала, что заговорить страх, конечно, можно, но это значит, что он просто затаится и вылезет наружу в какой-то жуткой форме и в самый неподходящий момент. Страх нужно побороть самому.

И Девочка-Ирочка стала убивать свои страхи, подкарауливая их по одному. А я страховал. Знаете, я крепко зауважал её после этого. Представляете: спичка с косичками, коленки подкашиваются, кулачки сжаты, уже пятую толстую тётку пропускаем, потому что Ирочка с места сдвинуться не может, наконец начинает шагать, подходит прямо к очередной тётке и выпаливает: «Скажите, пожалуйста, который час?» — и так она это произносит, такой у неё при этом вид, что тётка роняет сумку и убегает…

В общем, много чего было.

И много чего стало потом, когда отец и Шаддам свозили её в Армению, в Ехегнадзор, где похоронен дядя Коминт, вытащивший Ирочку из того подвала в Крыму. Она в него вцепилась тогда и долго не отпускала от себя, а потом он погиб.

Наверное, там, в той поездке, отец или Шаддам ощутили в ней что-то особенное. Сначала для неё пригласили учителей рисования и лепки, потом устроили в художественное училище — так сказать, вольнослушателем. Главное, что Девочка-Ирочка могла возиться в их мастерских хоть сутками, хоть неделями…

У неё привычка такая: что бы ни подвернулось под руку — лист бумаги, соломинка для коктейля, штора, веточка, носовой платок — начинает вертеть и что-то из этого делать. Когда бумага, то это называется «оригами», а когда шнурки для ботинок — то я не знаю, как и назвать. А ей по барабану. Она говорит, я просто узелки завязываю.

Барабаны она, кстати, тоже делала…

Но главное не это. Главное, что если на кого можно положиться во всём, то это на неё. Несмотря на спичковидность и раннюю молодость.

Вот оцените: прибежала, поняла, что у меня на руках голая полоумная женщина — и никаких вам швыряний тортами, мексиканских воплей и прочего; оценила примерно размерчик, побежала и принесла подходящую одёжку. Потом они сидели, запершись и шушукаясь, и в результате: да, полная комната всяческого бумажного зверья, да, занавески завязаны в розочку, — зато Леночка одета и причёсана, о происшедшем практически забыла, а когда потом будет вспоминать, то просто с лёгким нервным смехом. Да, Девочка-Ирочка — это вам не «Клуб ?-24/7»…

Где-то в половине девятого они засобирались, Леночку надо было проводить домой, платье и бельё её не высохли (я просто забыл про это, а уж она и подавно забыла), идти в принесённых Ирочкой вещах ей было впадлу — но представьте себе: два-три взмаха ножницами, два-три взмаха иглой, метр толстого кручёного шнура, старая цветастая маменькина шаль — и на Леночке уже не дачная байковая ковбойка и растянутые до невозможности джинсы, а что-то вполне «от-кутюр», этакий авангард, немного смело, но почему нет?

Итак, они ушли, и тогда из добровольного заточения выбрался поганец. Он был тих и подавлен — и всё, чего хотел, это посмотреть телевизор. Он потом объяснит…

Я почему-то не сомневался, что объяснения будут исчерпывающими. Например, что это был эксперимент по совращению малолетних, поставленный поганцем на себе — как оно и подобает настоящему учёному… Но сейчас мне не хотелось ни объяснений, ни разглагольствований. Я молча включил ящик.

И окаменел.

Барселону, где сейчас были родители, практически снесло с лица земли. Чудовищный ураган, несколько подземных толчков, падение метеорита… число жертв неизвестно, но наверняка исчисляется тысячами… территория оцеплена силами… команды спасателей прибывают… размещение беженцев… есть и россияне… всяческая помощь оказывается…

Почти ни черта не показывали: ну, развалины издалека и с большой высоты, ну, пожар; страшно испуганные люди среди какого-то барахла; ряды палаток, вертолёты, полевые кухни; кто-то что-то говорит в камеру… в общем, обычные и как бы взаимозаменяемые съёмки, они словно бы кочуют из репортажей об одной катастрофе в репортаж о другой. Я сидел и смотрел, а потом встал и куда-то пошёл. О поганца я споткнулся, но он этого не заметил. Я пришёл к телефонному аппарату и набрал какой-то номер. Набрал не сразу, потому что восьмёрка долго была занята. Наконец отозвался знакомый голос тёти Ашхен:

— Нет! Я сто раз тебе говорила и двести раз скажу…

— Тётя Ашхен, — позвал я.

— Стёпа? Мальчик мой! Во-первых, не волнуйся: Петька сказал, что с Арменчиком всё в порядке, жив-здоров, а значит, и твои тоже. Не знаю, где они сейчас…

— Спасибо, — сказал я. — Я попозже перезвоню.

И сел на пол.

Дело вот в чём: Петька и Армен — близнецы. Это внуки Коминта. Говорят, у многих близнецов есть это умение — чувствовать друг друга на расстоянии. А им, после посвящения в Орден, отец и Брюс это умение подраскачали. Так что раз Петька говорит, что с Арменом всё в порядке, — значит, так оно и есть.

Жаль, что я так не умею… По большому счёту, ничего я не умею. И, наверное, впервые в жизни я не то чтобы разозлился, но раздосадовался на отца: ну что ж ты, не мог родного сына чему-то полезному научить…

Ладно. Придётся обходиться тем, что есть.

Две недели прошли как в тяжёлом чаду. Тяжёлый чад, говорил отец — это август на озере Чад. А всё остальное — так… подчадок. Возможно, он и прав, не знаю.

Итак, я исправно звонил в Москву, говорил и с тётей Ашхен, и с самим Петькой, но результат был примерно тот же самый: Армен жив, страха или тревоги не испытывает, голода — тоже. Много спит. Плохо то, что Петька не может взять пеленг. Это и раньше получалось не всегда, но теперь — полная засада…

На двенадцатый день имена родителей появились в списках пропавших без вести, которые испанское правительство вывешивало на специально созданном сайте.

Без вести пропавших было почти двадцать тысяч. И семьдесят пять тысяч было погибших. И больше двухсот тысяч раненых.

Территория была мёртво оцеплена, и внутрь никого не пускали. Говорили, что это защита от мародёров.

Поганец вёл себя тише воды ниже травы. Бывали дни, когда я о нём просто забывал.

Не поверите: я зубрил алгебру. Целыми днями я зубрил эту чёртову алгебру… Я в ней ничего не понимал.

Я даже сдал какой-то экзамен. Кажется, это было сочинение.

Ирочка бывала часто, но не назойливо. Зато почему-то проявлял участие директор Борис Матвеевич…

Ну да. Конечно, я ещё формально несовершеннолетний. Но это не значит, что можно приходить, расспрашивать, на чём-то настаивать… Нет, я знаю, что родители живы, просто не могут выбраться. Да, я знаю это точно, мне сообщили знакомые. Когда там всё более или менее утрясётся… Нет, не нужно никаких официальных запросов. Я вполне справлюсь сам. Вы же видите: я справляюсь…

Седьмого июня в ванне обнаружилась дохлая крыса. Она прогрызла пластмассовую решёточку, вылезла — и умерла. Не знаю, от чего. Крысу нашла Ирочка, и ей стало плохо. Я постарался её отвлечь, увести, а поганец тем временем, наверное, делал крысе искусственное дыхание. Потом он пришёл совершенно обалдевший.

В общем, на крысе был ошейничек. Или галстучек. Из свёрнутой в трубочку тонкой кожи. Не то чтобы пергамента, но очень тонкой. На коже угадывались странные буквы…

Вот так это выглядело:

Всё понятно? Объяснений не требуется?

В общем, я взвыл — но неслышно, про себя…

 

4

— Собственно… — Николай Степанович отнял от брови аннушкин носовой платочек, пропитанный коньяком из арменовой фляжки; кровь, можно сказать, остановилась. — Собственно, где это мы? Костя, ты выяснил?

— Нет. Я пока вообще ничего не пойму. Но я далеко не отходил…

— Это я просил пока никого никуда не ходить, — сказал Шаддам. — Мне очень не нравится здесь. Я… не понимаю…

— Да уж…

Куда же это нас вынесло, подумал Николай Степанович. Уходили мы куда-то на юго-восток… почти в полдень… А сейчас, похоже, время сразу после заката. Этакие светлые сумерки при низкой облачности. Допустим, девять-десять часов разницы… это у нас что? Какая-нибудь Индия? Индонезия? Не похоже… но очень, очень странное место!

Он сидел, прислонившись спиной и затылком к прохладной стене, на тротуаре, мощённом ромбической плиткой с изысканным неярким узором. Тротуар опоясывал небольшую пятиугольную площадь с неработающим фонтаном посередине. Во всяком случае, это сооружение — бронзовое дерево с каменными листочками, окружённое невысоким резным бордюром — напоминало именно фонтан…

Аннушка перестала суетиться и вроде бы спокойно присела на краешек тротуара, теребя ремешок сумочки. Армен и Толик бродили по площади и озирались по сторонам — но, как и просил Шаддам, далеко не отходили. Сам Шаддам, заложив руки за спину и прикрыв глаза, чуть покачивался вперёд-назад, что означало у него усиленную работу мысли. А Костя сидел по-турецки рядом с Николаем Степановичем и ждал, когда тот всё объяснит…

И только Нойда просто лежала, положив голову на лапы и закрыв глаза.

Мне здесь тоже не нравится, подумал Николай Степанович. Не знаю, почему, но… Ладно, сейчас уйдём. Надо только сориентироваться по сторонам света.

Он встал, его качнуло, Аннушка вскочила — поддержать…

— Во что же я вписался так неудачно?

Костя тоже встал, хотел ответить, но как-то замялся.

— Похоже, дверь сюда была yже, чем обычно, — сказал Шаддам. — Я задел края обоими плечами, хотя обычно прохожу очень свободно. Армен ушиб ключицу…

— А я ободрала колено, — сказала Аннушка. — Но тебе досталось больше всех.

— Должно быть, дверь уже начала закрываться, — сказал Шаддам.

— Она с самого начала была очень узкой, — сказал Костя. — Я еле протиснулся. Она была значительно уже, чем тень на стене.

— Вот так даже?.. — Николай Степанович оглянулся на стену, из которой они вышли, как будто стена могла что-то подсказать. — Никогда ни о чём подобном даже не слышал… Так всё-таки? Куда нас могло занести? Какие соображения?

— Никаких, — сказал Костя и посмотрел на Шаддама; тот согласно кивнул. — Ясно одно: в этом городе никто не живёт. По крайней мере, в этой части города, — поправил он себя.

— Я пытаюсь вспомнить всё, что знал про архитектуру, — сказал Шаддам. — Где и когда строили так. Но, боюсь, пока не могу сказать ничего определённого.

Дома, окружающие площадь, выглядели непривычно. Первые этажи их не имели окон, а только ложные арки и портики; дверей тоже не было. Отделка стен отличалась от всего, что Николай Степанович видел раньше: это была комбинация тёмных мозаик и очень тонкой резьбы по серо-зелёному камню. Вторые и третьи этажи отделаны были скромнее, но состояли почти сплошь из окон — без единого стекла. А сквозь окна третьих этажей видно было, что на домах нет крыш…

— Декорация, — предположил Костя. — Какой-нибудь Бомбей…

Аннушка положила руку на стену, провела по вырезанному орнаменту: переплетённые густые ветви, склонившиеся под тяжестью всевозможных плодов.

— Тогда был бы пластик, — сказала она. — Или гипс. Но это не гипс.

Николай Степанович наклонился к узору, всмотрелся. Камень был с намёком на полупрозрачность; внутри угадывались микроскопические золотые искорки.

— А что же это?

Аннушка вдруг хихикнула:

— Боюсь, Коля, я так и не научилась разбираться в драгоценных камнях… Издержки конспирации, ты уж извини.

— Вряд ли драгоценных, — сказал Шаддам. — Это напоминает мне какой-то самоцвет, я просто не могу вспомнить название.

— В общем, не пластик и не гипс, — сказал Николай Степанович. — То есть — не Бомбей. Ладно, всё это спекуляции. По-моему, у Армена был компас. Армен!

Голос прозвучал как-то не по-настоящему. Словно они действительно находились среди мягких и пыльных декораций… Он вопросительно посмотрел на Аннушку.

— Здесь нет эха, — сказала Аннушка. — И шагов почти не слышно. Знаешь… — она задумалась. — Это действительно похоже на декорацию, но не киношную. У меня что-то вертится в голове, но я не могу поймать…

Подошёл Армен. Толик-инженер с отрешённым видом стоял у него за плечом.

— Да, дядя Коля?

— Что говорит твой компас?

— Молчит.

— Не понял?

Армен отстегнул браслет и подал Николаю Степановичу часы, в которые хитромудрые японцы вмонтировали, помимо радиоприёмника и дозиметра, ещё барометр и компасы: магнитный и гироскопический.

— Я не уверен, что они вообще ходят, — мрачно сказал Армен. — То есть когда на них смотришь, цифры меняются, а когда не смотришь — нет… По крайней мере, мне так кажется, — добавил он. — Дядя Коля, я уже проверил: сотовые здесь не работают, джи-пи-эс не работает, часы — непонятно. Компас показывает куда угодно, что один, что другой… Может быть такое, что мы не на Земле?

Николай Степанович внимательно посмотрел на Армена, потом перевёл взгляд на Шаддама. Внезапно Шаддам начал расплываться, потом раздвоился… Усилием воли Николай Степанович вернул ему нормальный вид.

— Я не знаю, — сказал Шаддам. — Но, если я правильно помню, этот способ перехода работает только в системе румов или вблизи от неё, то есть — только на Земле… О другом мне просто ничего не известно. Но здесь явно земной воздух, земная сила тяжести…

— Рум… — сказал Николай Степанович и задумался. Голову тут же наполнили толчки боли, пока не слишком сильной. — Рум, говорите…

О системе румов известно было мало. Созданная в незапамятные времена одной из рас ящеров, позже исчезнувшей, она сохранилась и была даже используема некоторыми тайными орденами — в частности, «Пятым Римом». Но очень многое говорило за то, что использовалась только малая часть её — просто никто не понимал, как всё это работает и как проникать на другие уровни. Считалось, что это всего лишь сеть коммуникаций, своего рода «мгновенное метро», станции которого располагаются во многих крупных городах — но почему-то иногда и в пустынях, и в деревушках, и Бог знает где ещё. Николай Степанович в своё время догадался, как проникнуть на уровень ниже — там он повстречался с Золотым Драконом…

Логично ли предположить, что уровней может быть и больше двух?

Но для прохода к Дракону требовалась, так сказать, двойная тень: от двух свечей и двух карт. Здесь же всё было как обычно: одна свеча, одна карта, одна стена…

…на которой он нацарапал руну «Гар»!

И что? Могло это нас забросить куда-то не туда?

Когда взаимодействуют разностильные магии, возможно всё. Даже то, что совершенно невозможно…

Руна «Гар», символ центра мира, мирового ясеня Игдрасиля и одновременно — копья Одина. Своего рода усилитель магии любого направления…

Допустим. И что это нам даёт? Нас занесло в центр мира? К мировому ясеню? Не похоже.

Но всё равно что-то в этом есть. Если бы не разламывалась так голова…

— Коля!

Нет-нет. Всё в порядке, всё пройдёт, вот я же стою на ногах…

Давно он не чувствовал себя настолько погано.

Люди Севера

(Царское Село, 1893 год, октябрь)

Если кто не знает: конец сентября и начало октября в Царском Селе — самое красивое время года. Деревья в парках подобраны так, что все цвета осени, от серебристого до багрового, и все оттенки главного из них, жёлтого — от солнечного до тёмного бронзового — вы видите одновременно, но это не пестрядь загородной рощи (что тоже прекрасно, но иначе) — а картина великих мастеров; или храм; и можно понять кельтов, которые молились деревьям…

В воскресенье мы пошли гулять втроём: маменька, Митя и я. Ушли далеко, когда вдруг налетел дождь и порывами холодный ветер. Домой мы добрались промокшие, тут же стали пить чай с малиной, но малина, этот чудодейственный аспирин моего детства, не спасла: уже вечером я слёг с жаром и кашлем.

Как обыкновенно, в постель я прихватил книгу; на этот раз ею оказался «Капитан Гаттерас»…

…В первый раз, услыхав свист, матросы переглянулись. Они были одни на палубе и тревожно переговаривались. Посторонних — ни души, а между тем свист повторялся несколько раз.

Первым встревожился Клифтон.

— Слышите? — сказал он. — Посмотрите-ка, как прыгает собака, заслышав свист.

— Просто не верится! — ответил Гриппер.

— Конечно! — крикнул Пэн. — Я дальше не пойду!

— Пэн прав, — заметил Брентон. — Это значило бы испытывать судьбу.

— Испытывать чёрта! — сказал Клифтон. — Пусть я потеряю все свои заработки, если я сделаю хоть шаг вперёд.

— Нет, видно, нам не вернуться назад… — уныло промолвил Болтон.

Экипаж был вконец деморализован.

— Ни шагу вперёд! — крикнул Уолстен. — Верно я говорю, ребята?

— Да, да! Ни шагу! — подхватили матросы.

— Ну, так пойдём к Шандону, — заявил Болтон. — Я поговорю с ним.

И матросы толпой двинулись на ют. «Форвард» входил в это время в обширный бассейн, имевший в поперечнике около восьмисот футов; бассейн со всех сторон был окружён льдами и за исключением прохода, которым шёл бриг, другого выхода не имел.

Шандон понял, что по собственной вине попал в тиски льдов. Но что же оставалось делать? Как вернуться назад? Он сознавал всю тяжесть лежавшей на нём ответственности, и рука его судорожно сжимала подзорную трубу.

Доктор, скрестив на груди руки, молча наблюдал; он смотрел на ледяные стены в триста футов вышиной. Над бездной висел полог густого тумана.

Внезапно Болтон обратился к помощнику капитана.

— Мистер Шандон, — взволнованным голосом проговорил он, — дальше идти мы не можем!

— Что такое? — спросил Шандон, которому кровь бросилась в лицо.

— Я говорю, — продолжал Болтон, — что мы уже достаточно послужили капитану-невидимке, а потому решили дальше не идти.

— Решили?.. — воскликнул Шандон. — И вы осмеливаетесь это говорить, Болтон? Берегитесь!

— Угрозы ни к чему не поведут, — буркнул Пэн. — Всё равно дальше мы не пойдём!

Шандон шагнул было к возмутившимся матросам, но в этот момент к нему подошёл Джонсон и сказал вполголоса:

— Нельзя терять ни минуты, если хотите выбраться отсюда. К каналу приближается айсберг. Он может закрыть единственный выход и запереть нас здесь, как в тюрьме.

Шандон сразу понял всю опасность положения.

— Я рассчитаюсь с вами потом, голубчики, — крикнул он бунтарям, — а теперь — слушай команду!

Матросы бросились по местам. «Форвард» быстро переменил направление. Набросали полную топку угля, чтобы усилить давление пара и опередить плавучую гору. Бриг состязался с айсбергом: корабль мчался к югу, чтобы пройти по каналу, а ледяная гора неслась навстречу, угрожая закрыть проход.

— Прибавить пару! — кричал Шандон. — Полный ход! Слышите, Брентон!

«Форвард» птицей нёсся среди льдин, дробя их своим форштевнем; корпус судна сотрясался от быстрого вращения винта; манометр показывал огромное давление паров, избыток которых со свистом вырывался из предохранительных клапанов.

— Нагрузите клапаны! — крикнул Шандон.

Механик повиновался, подвергая судно опасности взлететь на воздух.

Но его отчаянные усилия остались бесплодными; айсберг, увлекаемый подводным течением, стремительно приближался к каналу. Бриг находился ещё в трёх кабельтовых от устья канала, как вдруг гора, точно клин, врезалась в свободный проход, плотно примкнула к своим соседям и закрыла единственный выход из канала.

— Мы погибли! — невольно вырвалось у Шандона.

— Погибли! — как эхо, повторили матросы.

— Спасайся кто может! — вопили одни.

— Спустить шлюпки! — говорили другие.

— В вахтер-люк! — орал Пэн. — Если уж суждено утонуть, то утонем в джине!

Матросы вышли из повиновения, смятение достигло крайних пределов. Шандон чувствовал, что у него почва уходит из-под ног; он хотел командовать, но в нерешительности только бессвязно бормотал; казалось, он лишился дара слова. Доктор взволнованно шагал по палубе. Джонсон стоически молчал, скрестив руки на груди.

Вдруг раздался чей-то громовой, энергичный, повелительный голос:

— Все по местам! Право руля!

Джонсон вздрогнул и бессознательно начал вращать колесо штурвала.

И как раз в пору: бриг, шедший полным ходом, готов был разбиться в щепы о ледяные стены своей тюрьмы.

Джонсон инстинктивно повиновался. Шандон, Клоубонни и весь экипаж, вплоть до кочегара Уорена, оставившего топку, и негра Стронга, бросившего плиту, собрались на палубе и вдруг увидели, как из каюты капитана, ключ от которой находился только у него, вышел человек.

Это был матрос Гарри.

— Что, что такое, сударь! — воскликнул, бледнея, Шандон. — Гарри… это вы… По какому праву распоряжаетесь вы здесь?

— Дэк! — крикнул Гарри, и тут же раздался свист, так удивлявший экипаж.

Услыхав свою настоящую кличку, собака одним прыжком вскочила на рубку и спокойно улеглась у ног своего хозяина.

Экипаж молчал. Ключ, который мог находиться только у капитана, собака, присланная им и, так сказать удостоверявшая его личность, повелительный тон, который сам говорил за себя, — всё это произвело сильное впечатление на матросов и утвердило авторитет Гарри.

Впрочем, Гарри нельзя было узнать: он сбрил густые бакенбарды, обрамлявшие его лицо, и от этого оно приняло ещё более энергичное, холодное и повелительное выражение. Он успел переодеться в каюте и явился перед экипажем во всеоружии капитанской власти.

И матросы, охваченные внезапным порывом, в один голос крикнули:

— Ура! Ура! Да здравствует капитан!..

…и вдруг в какой-то момент я провалился в книгу. Это не было обычным бредом; во всяком случае, это не было бредом, подобный которому повторился бы. Мне приходилось бредить: и в Париже, когда я, молодой идиот, нализался цианистого калия, и в шестнадцатом в госпитале, когда я двое суток был на волосок от смерти — запущенная пневмония; а уж какие видения были у меня на ферме старого Атсона, где я отлёживался со сломанным позвоночником… Я пробовал и опиум, и гашиш, и коку. Всё это не то и не так.

Сначала страницы стали жидкими, а буквы по ним плавали, как ряска по поверхности пруда. Я раздвинул их. Открылась чистая глубина, тёплая и приветливая. Я опустил в неё руку, потом погрузился весь.

Я вошёл в книгу. Но не в роман.

Потому что я был теперь кораблём на верфи. Ещё недостроенным, но таким, которым все восхищались. Знаменитые инженеры приезжали издалека, чтобы на меня посмотреть и покачать головой в восхищении. Мне было неловко, потому что я понимал: моё совершенство — это совсем не моя заслуга. Тот, кто меня спроектировал и создаёт, уже много лет не встаёт из кресла, он болен и стар, и я — его последняя надежда, его лебединая песня. Я долго и со всеми подробностями наблюдал, как мне монтируют машину и котлы, проводят трубопроводы и испытывают их давлением. Как вручную шлифуют и полируют многотонный трилистник главного винта. Как подгоняют на посадочные болты откованный из лучшей сибирской стали форштевень. Как вгоняют неимоверно ловкими ударами на места раскалённые заклёпки и тут же плющат их, намертво пришивая стальную обшивку к массивным шпангоутам, стрингерам и несокрушимому килю. Как проверяют на ломкость сталь, замораживая листы её в жидком воздухе, а потом изгибая в специальном прессе, а после устраивая выволочку закупщику. Как ставят мачты и трубы. Как обшивают палубу лиственичными досками, а каюты — красным деревом. Как собирают рояль в кают-компании, поскольку целиком его туда пронести оказалось невозможно…

Это заняло год. Шли споры о названии, поэтому борта мои были чисты, но на носу расправил крылья золотой двуглавый орёл.

Наконец мне придумали название, и я стал «Огненной стрелой».

Потом меня спустили на воду. Странная горбоносая девушка в тёмном, но явно не траурном, платье разбила о форштевень бутылку шампанского. Я под крики «ура!» заскользил по намыленным слегам кормой вперёд и тяжело, но прочно вошёл в воду.

В тот же день на борт поднялась вся команда, сто матросов и тридцать пять офицеров во главе с седоусым капитаном Крузенштерном — но не тем, знаменитым, а потомком или однофамильцем. Я долго стоял под погрузкой: уголь, провиант, пресная вода, — а потом отправился на ходовые испытания.

Я очень легко, не напрягая котлов, обогнал сопутствующие мне миноносцы, сильно смутив их.

Выявились какие-то мелкие погрешности: недорабатывала рулевая машина, вибрировали два вентилятора, лопнули колосники в третьей топке, и её пришлось заглушить. Это были действительно мелочи, их можно было исправить прямо в море силами команды. Но нам всё равно нужно было вернуться в гавань…

(Всё, что я рассказываю сейчас, я переживал именно так: день за днём и месяц за месяцем. Напомню: мне было неполных восемь лет. Много лет спустя в разговоре с Бурденко я рассказал про этот случай, будто бы произошедший со знакомым. Бурденко сказал, что такое изменение хода внутреннего, субъективного времени говорит об очень тяжёлых и необратимых повреждениях мозга; наверняка мой знакомый сейчас либо в доме скорби, либо разбит параличом. Я сказал, что он прошёл две войны и чувствует себя вполне сносно. Бурденко выразил надежду с ним познакомиться, но тут события пошли вскачь, и мы просто забыли про этот разговор, а вскоре Бурденко не стало. Не знаю, пересилил бы он желание вскрыть мою бедную черепушку и проверить пальцем, всё ли на месте?..)

С началом весны началась и подготовка к экспедиции. Мы должны были пройти мимо Новой Земли и потом как можно дальше до Северного полюса; там я оставался ждать, а четырнадцать человек на собачьих упряжках пойдут дальше, чтобы водрузить русский флаг на высочайшей точке планеты. Руководил экспедицией лейтенант флота Колчак.

(Клянусь! Когда в девятьсот пятом году я прочёл в газетах, что лейтенант флота Колчак награждён Золотой медалью Географического общества за выдающиеся заслуги в полярных исследованиях, мне стало не по себе; показалось, что сквозь летний зной проступил жестокий полярный холод; он откинул этот зной и это лето, как сквозняк откидывает шторы, — и будто именно холод, твёрдый снег, чёрная отшлифованная поверхность льда над бездной, режущий ветер, улетающая в никуда позёмка — это и есть настоящее, — а лето, дачный стол под грушей и чай из самовара — только вытканный рисунок на шторе…)

На меня грузили так много, что я перестал за этим следить — и занялся знакомством с собаками. Это были сибирские и поморские лайки, некрупные и молчаливые. Их держали в клетках по девять, и в каждой клетке был вожак. Их звали Пират, Буря, Ропак, Клык, Малахай, Улан и Жираф. Буря был абсолютно белый с розовым носом и красными глазами, а Жираф — жёлтый и пятнистый. Они грызли сушёную рыбу и негромко переговаривались. Я понял, что лай у собак — это только для общения с человеком; между собой они разговаривают совсем иначе.

Лейтенант торопился и нервничал; мы опаздывали с отходом. Наконец приготовления закончились, и ранним утром девятнадцатого апреля под звуки оркестра я отошёл от причала…

Мы ещё ненадолго, на два дня, задержались в Копенгагене — потребовалось сменить забарахлившую помпу. Весь путь вокруг Скандинавского полуострова к Шпицбергену (взяли запас угля) и дальше к Новой Земле протекал безукоризненно.

Я чувствовал, как холоднее и холоднее делается вода. Плавучие льдины попадались всё чаще и чаще; потом начались ледяные поля.

Капитан и штурман помогали мне найти места, где лёд тоньше, чтобы я пробился как можно дальше на север.

Мы достигли восемьдесят второй параллели, когда мой стальной форштевень уже не мог более раскалывать лёд. Здесь экспедицию лейтенанта Колчака сгрузили на лёд. Семь собачьих упряжек, семь нарт, которые при необходимости можно быстро превратить в каяки, и четырнадцать отважных моряков, поморов и казаков — отправились туда, где в полночь оказывалось солнце.

Мы, все остальные, должны были ждать их здесь — по расчётам, два месяца. Но все в команде знали, и я тоже знал, что ждать будем столько, сколько это вообще возможно.

И ожидание началось.

Я дремал. Топки мои были погашены почти все — горели по одной при каждом котле, чтобы не слишком стыла вода, — да отдельная отопительная кочегарка. Офицеры, свободные от вахты, играли в преферанс и новомодный американский покер, а разминали мышцы подъёмом гирь и лыжными пробежками — матросы же бестолково и азартно гоняли по гладкому фирну надувной мяч.

Нас всех, вместе с футбольным полем, медленно относило в сторону Гренландии.

Такая безмятежность длилась больше месяца — но однажды барометр, казалось, намертво заклепавший свою стрелку, вдруг пошёл вниз. Вскоре небо заволокло тучами, повалил снег. Ветер крепчал; заметно и сильно похолодало. Был, между тем, конец июня…

Ледяное поле, в которое я вмёрз, вначале раскололось — а потом стало сжиматься, сминаясь торосами.

Не могу сказать, что я был спокоен — скорее, меня обуял полнейший фатализм. Я знал, что корпус мой нов и крепок, что суда гораздо менее стойкие, чем я, успешно проходили испытание подвижками льда. Но бывало и иначе…

В общем, оставалось положиться на судьбу или на любовь Создателя.

Настал момент, когда капитан Крузенштерн приказал поднимать пары. Далеко на западе видна была чистая вода, и можно было попытаться дойти до неё. Тем более, что ветер улёгся и льды успокоились.

Я прошёл половину пути, когда испытал сильнейшую боль в винте. Меня затрясло, и даже без обследования было ясно: отлетела одна из лопастей главного винта. Тем не менее под корму спустился водолаз, который и подтвердил первоначальное предположение: лопасть срезало у самой ступицы; скорее всего, там изначально была скрытая раковина, которую не сумели обнаружить…

Оставалось два малых боковых винта, предназначенных не столько для хода, сколько для лучшего маневрирования. Машины, вращающие их, были слабосильны. По чистой воде я бы медленно — пять-шесть узлов, не более, — добрался бы до порта, но здесь, во льдах…

Надежда была теперь только на то, что меня рано или поздно с дрейфом льдов вынесет в чистое море.

Эта надежда продержалась несколько дней. Непогода возобновилась, вскоре перейдя в страшный шторм. Мои борта трещали, но пока что выдерживали напор льда…

Так прошёл июль и почти весь август. Я был завален снегом. Шторма налетали один за одним, иногда настолько сильные, что даже обращали дрейф льда вспять.

И однажды ночью — по хронометру, разумеется; штурман, острослов, так и говорил: «Время суток — метель», — я испытал вдруг сильнейший подводный удар. Клин многолетнего чёрного пакового льда, как будто сорвавшись откуда-то, прошёл под тонким льдом замёрзшей полыньи и врезался мне в борт посередине между миделем и кормой. Такого удара не выдержал бы и броненосец…

Открылась течь. Что плохо — заливало сразу три отсека, из них два — котельные. Вскоре топки пришлось погасить, людей вывести, переборки задраить. Я уповал на то, что носового котла хватит, чтобы запустить помпы, но время работало против нас: котёл не успевал прогреться и дать нужное давление… Вскоре капитан приказал команде начинать высадку на лёд.

Я пытался помочь им изо всех сил…

Наконец начали работать помпы, и погружение прекратилось, но корма погрузилась вся. Установилось подобие равновесия: откачивать удавалось ровно столько, сколько воды поступало в пробоины. Рано или поздно уголь кончится…

Уголь!

Если перебросить уголь из кормовых ям в носовые, то корма сделается много легче — и, может быть, даже приподнимется настолько, что пробоины окажутся над водой.

Как назло, становилось теплее, снег мешался с дождём, образуя чудовищную наледь. На мне повисали тонны, десятки тонн льда, его не успевали обкалывать.

И в этой жуткой метели началась перегрузка угля: мешками, на спинах, по обледеневающей палубе. Сам капитан таскал уголь.

Через двенадцать часов этого аврала дифферент исчез, корма встала ровно. Ещё немного — и она начнёт подниматься…

В этот момент сдохла помпа — та самая, которую заменяли в Копенгагене. Теперь я был обречён.

На лёд сбрасывали всё, что только можно; спускали шлюпки; выгружали припасы. Кто знает, сколько команде придётся провести времени здесь, под меркнущим полярным солнцем…

Капитана свели с мостика за руки. Он плакал.

А я, цепляясь бортами за лёд, погружался в бездну. Я не хотел тонуть, я боролся изо всех сил… но как раз сил уже и не было. Всё моё существо протестовало против такого исхода. Вот корма стала уходить под воду… вот сорвались со станин котлы и машины… Я бессильно запрокидывался на спину, задрав из воды могучий, но совершенно бесполезный сейчас форштевень. Сорвался горячий носовой котёл; вырвавшийся пар вытолкнул часть воды из трюма, и я будто бы совершил последнюю попытку выпрыгнуть из жадной чёрной воды…

И тут же, потратив все силы, вертикально, кормой вперёд, стремительно ушёл под лёд. Последнее, что я видел, это мою команду, из последних сил стоящую смирно, и капитана, отдающего мне честь.

Потом короткий миг я видел сквозь мириады воздушных пузырей сверкающую полынью. И — настал мрак.

Он длился долго, очень долго, небывало долго. Возможно, я летел сквозь него. Или тонул в нём. Или просто лежал. Не знаю.

Потом с другой стороны этого мрака стало проступать что-то: часть руки, часть лица… Нянюшка Мавра обтирала меня остро пахнущей жидкостью — и долго же потом при одном только запахе водки память немедленно возвращала меня в тот бесконечный мучительный мрак…

Я вязко, уже без всяких беспамятств и бредов, но никак не желая выздоравливать, проболел ещё с месяц, и тогда родители забрали меня из гимназии — из приготовительного класса — и пригласили домашнего учителя, Баграпия Ивановича.

(Наверное, он был замечательный учитель. Во всяком случае, всё, чему он меня научил, а именно: таблицу умножения, теорему Пифагора, законы сохранения вещества и энергии, — я помню. Что я пытался усвоить в этих отраслях знаний позже — куда-то делось.)

На Рождество нам с Митей подарили по настольному театру. Это были картонные фигурки, которые нужно было вырезать, приклеивать к пробковым подставкам — и потом на столе в картонных же декорациях разыгрывать пьесы. Тогда таких игрушек было множество — мой гимназический приятель Баженов, например, коллекционировал Шекспира, и у него было то ли двенадцать, то ли пятнадцать коробок — от «Виндзорских насмешниц» до «Ромео и Юлии»… Так вот, Мите подарили «Путешествия Синдбада-морехода», а мне — «Приключения капитана Гаттераса». Наверное, брат что-то прочёл в моей физиономии, потому что тут же сам предложил поменяться.

Потом, несколько лет спустя, я попытался избавиться от моих страхов каким-то интуитивно-фрейдистским способом, написав рассказ о корабле, затёртом и раздавленном льдами. Рассказ я написал и даже опубликовал в гимназическом журнале, но страхи все остались на месте.

Нет, не зря советская психиатрия с таким яростным негодованием отвергала учение доктора Фрейда…

 

5

Когда Николай Степанович очнулся, был ясный солнечный день. Голова его лежала на коленях Аннушки, её прохладная рука тихонько гладила его лоб, старательно обходя рассечённую бровь. Она почувствовала, что он уже не в обмороке и не спит, и наклонилась, заглядывая ему в лицо. Волосы её светились…

— О-ох… — Николай Степанович улыбнулся. — Вы не меня ждёте, девушка?

Аннушка приложила палец к губам и кивнула куда-то влево. Николай Степанович приподнялся и посмотрел. Половина маленького отряда его спала: Армен на боку, под стеной дома, Костя — рядом с ним, сидя. Инженер Толик тоже спал, но около фонтана, облокотившись о бордюр и уронив голову на руку.

— Шаддам и Нойда пошли поискать воды, — прошептала Аннушка. — Обещали далеко не отходить.

Николай Степанович кивнул и начал вставать. Это оказалось непросто: тело ныло, как после хорошей драки, суставы не хотели ни сгибаться, ни разгибаться. Все же он встал, подал Аннушке руку, помог подняться. Видно было, что она тоже страшно устала.

— Долго я?..

— Минут сорок… кажется. Часы ни у кого не ходят… Ты в порядке? Ты выглядишь лучше.

— Да вроде бы в порядке. Может быть, теперь ты отдохнёшь?

— Нет. Мне почему-то не хочется… Потом. Давай лучше разомнём ноги.

Николай Степанович подставил руку, Аннушка оперлась (он снова почувствовал, как ей тяжело двигаться) — и они пошли вокруг фонтана. Плитка под ногами была твёрдая, но шаги не отдавались — как будто ноги ступали по настоящему ковру.

Фонтан — похоже, что это действительно был именно фонтан, вот и трубки торчат, из которых должны бить струи, — при ближайшем рассмотрении оказался ещё сложнее и ещё прекраснее. Бронзовый ствол, сучья и ветки наверняка не копировали какое-то конкретное живое дерево, а как бы создавали дерево заново, как будто в мире ещё никогда не было деревьев. Вначале это было трудно понять, но теперь каждая чешуйка коры, каждый изгиб ветви притягивали взгляд. Листья, среди которых не было двух одинаковых, вырезанные из разноцветных камней, висели на тёмных серебряных кольцах. Бассейн фонтана был не круглый, а скорее сердцевидный, и на дне его в кажущемся беспорядке лежали крупные речные окатыши…

— Поразительно, — прошептал Николай Степанович. — Такая драгоценность — и просто на площади. Может быть, это площадь дворца?

Аннушка кивнула.

— Подожди… — сказал Николай Степанович. — Солнце. Был рассвет?

— Нет, — сказала Аннушка. — Просто рассеялась дымка, и оно уже было на небе.

— Так-так. Значит, с расчётом времени я просто ошибся. Мы гораздо ближе к Испании. Марокко, Ливия, Тунис? Возможно… Но почему же нет связи?

— И стоят часы.

— Вся электроника могла навернуться во время грозы, а твои «Тиссо» — намагнититься. Это вполне вероятно. Но если это Африка, должна быть страшная жара…

Аннушка задумчиво посмотрела на него.

— Ты знаешь, Коля… Мне почему-то кажется, что стоит именно страшная жара. Просто мы её не ощущаем. Вот посмотри туда…

Она показала рукой вдоль узкой улочки, одна сторона которой была залита солнечным светом. Воздух дрожал и струился. Метрах в ста, а может, и меньше, мостовая словно расслоилась, приподнялась и разлилась медленным широким ручьём.

— Да… — протянул Николай Степанович. — Похоже, что так. Ну, одной загадкой больше… Всё равно. Главное сейчас — это определиться со сторонами света. Солнце уже не слишком высоко, утра быть не может, значит, скоро вечер. Мы в тропиках, вторая половина мая — оно сядет практически на западе. Так?

— Ну, исходя из школьной географии — да.

— Значит, остаётся дождаться заката…

Аннушка посмотрела на него с сомнением.

Он почему-то и сам уже не верил, что всё будет так просто.

Из-за угла показались экспедиция: Нойда и Шаддам. Аннушка помахала рукой, и экспедиционеры направились к ним.

— Мне кажется, можно расположиться в доме, — сказал Шаддам. — Мы зашли в два — там есть что-то вроде мебели. Будет гораздо удобнее. Кроме того, там есть отдельные комнаты и, главное, запирающиеся двери. Я не думаю, что здесь могут быть какие-то хищники, но на всякий случай лучше жить за дверью… — и он грустно улыбнулся.

— Жить? — наклонила голову Аннушка. — Что-то мне не хочется тут надолго задерживаться…

— Согласен, — сказал Шаддам. — Мне тоже. Но я… Николай Степанович, вы чувствуете жажду? А вы, Анна Владимировна?

— Нет, — сказала Аннушка и посмотрела на мужа. Тот молча покачал головой.

— Вот и я тоже, — сказал Шаддам. — И мне это очень не нравится… Ничего конкретного, — он сделал характерный жест, которым извинялся за то, что начал отвечать на незаданный вопрос. — Просто — так не должно быть. А оно почему-то есть. И это вселяет тревогу и неуверенность.

— Шаддам, — сказал Николай Степанович. — А в ваших воспоминаниях всё это ни с чем не ассос… циируется?

Язык ворочался плохо. Он будто бы онемел с одной стороны.

Шаддам помолчал.

— В целом — нет, — сказал он наконец. — Многие детали — да. Но я ещё не готов к выводам.

— Даже предварительным?

Шаддам опять задумался.

— Я боюсь, что если прерву размышления и займусь предварительными выводами, то сам себя пущу по ложному пути. Это неприятная особенность моего мышления. Искренне прошу меня простить.

— Понимаю, — сказал Николай Степанович. — У нас в таких случаях говорили: «Дураку полработы не показывают». Это шутка, Шаддам.

— Я догадался, — кивнул тот. — Так вот, возвращаясь к прежней теме: не перебраться ли нам всем с открытого места в один из домов?

Нойда, до сих пор молчавшая, тихо кашлянула.

И они отправились будить спящих.

 

6

Выбранный Шаддамом дом находился в глубине переулка шагах в ста от площади. Вход в него — и, вероятно, в другие дома — был своеобразен: через низкую арку, где нужно сгибаться и наклонять голову, попадаешь как бы на дно колодца, через который видно небо; дальше идёт узкая пологая, но расширяющаяся веером лестница, выводящая на второй этаж сразу на середину обширного зала. Люк в полу, сейчас распахнутый, закрывался подобием ставней, снабжённых массивным засовом.

Комнат, похоже, было немало, но только некоторые из них имели двери — по большей части дверные проёмы перегораживались портьерами. Выцветшие, пыльные, но всё ещё вполне крепкие, они висели на толстых кольцах, зацепленных за костыли, вбитые прямо в стены. Похоже, до изобретения карнизов инженерная мысль здесь ещё не дошла…

Мебели во всех комнатах набралось до странного мало: овальный мозаичный стол, очень низкий, не выше колена; несколько сидений, напоминающих козетки, без ножек. Наверное, роль основной мебели играли ковры и подушки, сваленные горой в углу. Но к ним страшно было прикасаться.

В потолке зияли грубые дыры, словно пробитые падавшими с неба камнями. Но сами камни куда-то делись.

Найти спуск на первый этаж пока не удалось.

Николай Степанович собрал военный совет. Он опасался, что вот-вот опять поплывёт, и потому торопился. Сейчас голова была лихорадочно-ясной, это не могло продолжаться долго.

— Господа, — сказал он. — Я не знаю, куда мы попали. И я не знаю, почему мы сюда попали. Весь мой предыдущий опыт говорит, что такого быть не может… значит, этот опыт никуда не годится. Дальше: это откровенно странное место, которое мы напрасно пытаемся привязать к привычной нам реальности. Итак: у кого есть интересные наблюдения и нетривиальные выводы?

— Наблюдения… — протянул Армен. — Во-первых, всё время хочется спать. Не хочется пить и есть… ну и… наоборот. Да, и курить не хочется. Николай Степанович, может быть, плюнуть на точную ориентировку — да и рвануть куда глаза глядят? В общем направлении на север…

— Уже думал. А вдруг мы угодим куда-то… в ещё более странное место? А у меня осталось только две свечи. Я думаю, этот вариант мы попридержим как запасной — если не найдём ничего более внятного.

— Николай Степанович… — поднял руку, как школьник, Идиятулла. — Извините, могу я высказываться на ваших… советах?..

— Пожалуйста.

— Я несколько раз слышал рассказы о городах, брошенных людьми в пустынях. Вроде бы даже в Каракумах есть… но чаще рассказывали об Йемене. И ещё про остров — тоже где-то у Йемена. И там есть город…

— Да, Толя, — сказал Николай Степанович. — Таких преданий очень много. К сожалению, все они не объясняют нам одного: как нам выбраться отсюда?

— Можно попробовать просто по земле. Здесь есть дерево и металл. Есть ткань. Построим песчаную яхту. Когда-то у моего друга была такая…

Все посмотрели на Толика, и он вдруг смутился.

— А ведь отличная идея, — сказал Армен. Видно было, что он уже загорелся идеей пересечь пустыню под парусом. Не важно, какую пустыню. Просто пустыню.

— Неплохая, — согласился Николай Степанович. — Правда, это потребует хорошей проработки… а главное — мы должны будем найти выход из города. Это тоже может оказаться проблемой — если верить тем преданиям…

Все помолчали.

— Про нежелание пить и есть… и вообще такую своеобразную остановку метаболизма… — медленно сказал Костя. — Помню, что-то такое я читал… давно. Кажется, это побочный эффект проклятия на соль. Нет?

Шаддам кивнул головой. Николай Степанович тоже.

Костя был прав, и это не сулило ничего хорошего. Проклятие на соль — это страшное неснимаемое проклятие, которое только называется так простенько и нестрашно — «на соль». На самом деле оно распространяется на множество областей как человеческой деятельности, так и природных явлений, где прямо или косвенно участвует соль. Оно очень древнее, секрет его считался утерянным по крайней мере полторы тысячи лет назад. И вот оно, похоже, во всей своей красе…

— А дыры в потолке — проклятие на кров? — предположил Николай Степанович.

Все посмотрели на потолок. Небо вновь заволокло ровным слоем облаков.

— Мне это очень не нравится, — сказал Шаддам. — Традиционно звучали три проклятия.

— На воду? — предположил Костя. — Воды мы тут пока не видели.

— Если уже наложено на соль, то на воду просто не имеет смысла, — сказал Шаддам.

— Ой… — сказала Аннушка.

Она сидела чуть в стороне от всех и пока только слушала. Сейчас в руке у неё была зажигалка, и она крутила колёсико.

— Не работает? — спросил Николай Степанович и полез в карман за «дорожным набором».

Курящий Армен и курящий Толик тоже достали свои зажигалки и начали ими щёлкать.

Не было не то что пламени — даже искры не вылетали из-под кремней.

Николай Степанович достал одну зажигалку, вторую, коробок спичек. Перепробовал всё. Спичку можно было искрошить, но не появлялось ни дымка, ни запаха.

— Вот и третье, — сказал Шаддам подчёркнуто спокойно. — Проклятие на огонь. На соль, на кров и на огонь. Я знаю, где мы, Николай Степанович. Это Ирэм.

— Ирэм?

— Я не сомневаюсь. Почти не сомневаюсь.

— Ну, ребята… — Николай Степанович обвёл взглядом отряд. Похоже, ещё никто ничего не понял. — Мы влипли, и влипли так капитально…

— Я расскажу, — предложил Шаддам.

Он текучим движением поднялся на ноги, перешёл к окну, остановился. Остальные ждали, хотя пауза затягивалась — как-то слишком напряжённо. Шаддам пробежал рукой по краю оконного проёма — и здесь резьба, — опёрся о стену, подался вперёд, прищурившись. В окнах дома на противоположной стороне улицы что-то мелькало. Туманный смерчик. Шатнулся вправо, влево, вправо, перехлестнулся через подоконник, вывалился наружу и рассеялся, не достигнув земли. Вместе с ним исчезло смутное чувство узнавания.

— Извините, — Шаддам покачал головой. — Я надеялся, что вспомню что-то ещё, но…

Он снова пересёк комнату, опустился на колени на прежнее место, склонил голову. Взгляд его сосредоточился теперь на руках — он плотно прижал ладони к столешнице. Пальцы чуть заметно подрагивали.

— Я расскажу не так много, как мне хотелось бы, — начал он. — Для простоты, — он оглянулся на Аннушку, — мы возьмём в качестве опорной точки Атлантиду. Всем известно, что это исчезнувшая цивилизация. Древняя. Непредставимо — для людей — могущественная. Погибшая или уничтоженная. Но далеко не единственная.

— И мы попали в такой же древний город, как Атлантида? Погибший или уничтоженный? — спросила Аннушка.

— Ирэм куда древнее Атлантиды. Для тех, кто жил здесь, атланты были внуками, а то и правнуками, — почему-то Шаддам рассказывал всё именно ей, словно они остались в комнате наедине. Голос его звучал приглушённо, чуть-чуть напевно, раздумчиво. — Забавный парадокс: в вашем языке имя этой страны сохранилось, и даже продолжает звучать, и довольно часто, а вот истинное знание о её существовании стёрто почти добела. Вернее, дочерна. Подумать только: именем прекраснейшей страны вы называете придуманное место, где мучаются те, кого вы называете грешниками.

— Но это… — удивилась Аннушка.

— Ад. Великое государство Ад, не знавшее равных, не ведавшее бед, постигшее все тайны мироздания. Здесь, в самом сердце Ада был воздвигнут — а может быть, выращен, а может быть, сотворён — теперь уже никто не может сказать наверняка — прекраснейший из городов мира: многоколонный Ирэм.

— Между прочим, как раз колонн мы здесь и не видели, — педантично поправил Костя. — Так что — ещё ничего не доказано.

— Я не знаю, что точнее — боюсь или надеюсь на это… Видишь ли, Костя, я знаю великое множество уничтоженных городов. Они уходили на дно океана, тонули в огне лавы, сгорали в огне небесном, рушились в пропасть, выкашивались чумой, разносились по камешку, разравнивались с землёй и посыпались солью, вырезались до последнего младенца, пожирались джунглями или песками… Но только один город был обречён пережить свою страну, в семь дней превращённую в мёртвую пустыню, пережить её — только чтобы пасть под тремя проклятиями, каждого из которых — слишком много даже за самый страшный проступок. А на Ирэме вины нет!

— Не понимаю, — Костя был несколько смущён этой небывалой вспышкой, но он действительно искренне не понимал. — За что-то ведь его прокляли?

Шаддам снова осел на пятки, глаза перестали сверкать.

— Никто не знает, за что проклят Ирэм. Никто не знает, кто его проклял. У вас, людей, есть только сказки, которые вы сочиняли сами — ваш род слишком юн, чтобы обладать знанием, — голос его звучал всё глуше. — А во мне это знание дремлет слишком глубоко…

— Но позвольте, Шаддам! — Костя был задет. Чувство дурацкое, вредное — и вполне объяснимое. При всей интеллигентности Шаддам одним своим существованием обесценивал бoльшую часть накопленных Костей знаний. — «Некрономикон» я видел своими глазами. Не скажу — читал. Но видел же! И полагаю, доказано, что рукопись «Некрономикона» Аль-Хазред, по крайней мере частично, вынес именно из Ирэма. Что-то он, возможно, переписывал — или дорабатывал — сам, но…

— А кто такой Аль-Хазред? — спросила Аннушка. — Я вроде бы слышала…

— Меджнун, — ответил Толик-Идиятулла.

— Безумный Поэт, — ответил Костя.

— Очень занятный сумасшедший, — улыбнулся Шаддам.

«Псих», — сказал про себя Армен, которому не по чину было выказывать эрудицию в присутствии старших, и он об этом всё время помнил (если, конечно, не забывал).

Все четыре ответа родились одновременно.

Николай же Степанович с ответом запоздал. Он внимательно посмотрел на жену, чуть заметно покачал головой и сказал задумчиво:

— Аль-Хазред — это человек, который когда-то нашёл Ирэм… а затем — выбрался из него.

— Что? — спросила Аннушка, наклоняясь.

— Аль-Хазред — это человек, который когда-то нашёл Ирэм…

Он уже сам понял, что не говорит, а только шевелит немеющими губами. Потом свет медленно померк.

СТРАЖИ ИРЕМА

Макама первая

Сперва он сказал:

— Только шайтан не спит в полдень!

Потом он сказал:

— В сахре не слышны шаги ни друга, ни врага, их похищает песок; отчего же я проснулся, словно ко мне приближается войско безумных барабанщиков?

Наконец он сказал:

— Нет, это не шайтан, потому что голову его венчает сияние, как если бы он нёс на ней маленький круглый серебряный поднос!

Сулейман Абу Талиб, Отец Учащегося, выбрался из-под навеса и встал. Да какой там навес! Так, старая драная аба и посох.

Тот, вдали, тоже опирался на посох. Двигался он не спеша, то и дело отдыхая. Наконец до Абу Талиба донеслись некие звуки.

— О, святые шейхи Шарахия и Барахия! Да он поёт! Да он масихи! Да он славит расула Ису, которого масихи по темноте своей считают богом!

Действительно, незнакомец распевал «Те деум лауданум» — Абу Талибу был знаком этот напев.

— Как же у него глотка не пересохла? — задумчиво спросил себя Отец Учащегося.

Визгливый голос незнакомца никак не соглашался с его видом, ибо перед Абу Талибом предстал муж как бы составленный из шаров различной величины, покрытых бурым тряпьём и препоясанных простой верёвкой. Нос незнакомца также был шаровиден и плохо различим между пухлыми чисто выбритыми щеками. Глазки певца казались двумя лёгкими отметинами, сделанными угольком или двумя семечками в алой мякоти арбуза. Слава Аллаху, они не были синими — а, значит, злодейскими и колдовскими! Верно заметил мудрец, сочинивший «Послание о квадратности и округлости»: «Чудесно то, что тебе дано, диковинно то, что тебе даровано; поистине мы никогда не видели такого сухопарого с таким толстым пузом, такого стройного с такой необъятной талией».

Никакого маленького круглого серебряного подноса у него на голове, к великому сожалению, не было. Но и лысина, обрамлённая венчиком светлых волос, со своим делом справлялась неплохо. Солнцу не стыдно было туда смотреться.

Впервые в жизни Сулейману Абу Талибу встретился человек, который был во всём противоположен ему самому — высокому, тощему, бородатому, увенчанному высокой шапкой дервиша и уж, во всяком случае, не такому дураку, чтобы шляться по сахре в полдень!

Отец Учащегося показал глупому ференги все свои прекрасные зубы и произнес салам.

Глупый ференги тоже обнаружил свой частокол, в котором смерть ещё не успела проделать ни одной лазейки, и ответил на салам как положено, джуабом — что высоко ценится на Востоке, если исходит от иноверца.

— Прошу вас быть гостем моей убогой макамы — сказал Абу Талиб, поскольку так полагалось по правилам арабского гостеприимства. Вся макама его состояла из пёстрого и некогда дорогого хорасанского платка, на котором сиротствовали обгрызенная лепёшка и жменя фиников.

— Смиренно принимаю ваш щедрый дар, — ответил незнакомец, извлекая из тощего заплечного мешка кожаную флягу.

Сулейман Абу Талиб непроизвольно сглотнул. Последнюю свою воду он выпил ещё перед рассветом. Незнакомец всё понял и протянул флягу.

Большого труда стоило Абу Талибу сделать всего пару деликатных глотков.

Шарообразный путник отломил крошечный кусок лепёшки и отделил от комка один финик. Эта скудная пища, казалось, успела испариться, не достигнув рта.

Оба знали обычаи. Теперь никто из них не мог причинить вреда другому — по крайней мере, на этой стоянке.

Следовало представиться, но, поскольку оба были примерно одного неопределённого возраста, возникла заминка; наконец Отец Учащегося сообразил, что он ведь хозяин, и сказал:

— Я бедный дервиш Сулейман Абу Талиб из Куртубы, что в далёком Аль-Андалусе. Я шёл в Багдад и заблудился.

— Мы почти земляки, — расплылся в улыбке шаровидный. — Ты ведь, считай, испанец. А меня зовут брат Маркольфо, бенедиктинец из Абруццо. Я тоже заблудился, хотя шёл в Иерусалим…

— Это говорит лишь о том, что люди самонадеянны, ничтожны и бестолковы! — с горечью воскликнул Сулейман. — Один Аллах всегда при делах! Но захочет ли он когда-нибудь наставить нас на истинный путь?

— Всё в руце Божьей, — брат Маркольфо потупил небольшие свои глазки и стал перебирать толстенькими пальцами янтарные чётки.

Отец Учащегося мигом забыл о жажде и воскликнул:

— Коли Аллах подвигнул нас встретиться здесь и сейчас, в сердце смертоносной сахры, в самый разгар жары, он, несомненно, имел в виду какое-нибудь наше совместное действие, да такое лихое, что впоследствии это место, которое никому не известно, назовут «Мардж-аль-Бахрайн», то есть «Встреча двух морей». Не сыграть ли нам в фияль?

— Не пристало слугам Божиим, — сказал брат Маркольфо и лукаво скатил шар головы набок. — Я знаю нарды, шатрандж, «пьяный ёжик», «занзибар», «решётку блаженного Августина» и много чего ещё, но мне ни разу не приходилось играть в фияль. Впрочем, в другие игры тоже: ведь нам, слугам Господним, они известны лишь по названию…

— Игра дервишу не впрок, и я никакой не игрок, — развёл руками Сулейман Абу Талиб. — Лишь иногда, в трудный час — вот как сейчас, когда ангел смерти над нами размахался крылами, дело мужей — не плакать и не смеяться, но игре предаваться! Ангел нашу храбрость увидит, уважит и не обидит. Вот почему я тебе сыграть предлагаю и единственное своё сокровище выставляю! Против твоих чёток.

Сокровищем оказался золотой на вид перстенёк с мутным камешком.

Брат Маркольфо покрутил перстенёк и выкатил нижнюю губу, как бы давая понять, что и золото не золото, и камешек взят из-под ноги.

— А мои чётки, — сказал он, — освящены самим папой Никанором. — Коли я их проиграю, то по смерти отправлюсь прямёхонько в ад. Да и там надо мною черти станут потешаться. Не лучше ли в преддверии неизбежного конца прибегнуть к молитве?

— Нет, любезный мой друг-садык, брат-шакык. У меня без обмана — это перстень самого царя Сулеймана! С внешней и внутренней стороны хитрые еврейские знаки видны. Кто их поймёт, тот и прочтёт: «Всё проходит, и это пройдёт». Тотчас отринет он заботы земные, ибо придут к нему иные, высшие, не связанные ни с водою, ни с пищею. Сбудутся все желания, мечтания и упования. И потому станет понятен ему язык зверей, песни рыб в глубине морей. От него не смогут скрыть ничего ни трескучие цикады, ни ползучие гады. Если кто и рискует, то именно я, ибо чётки твои, не стоят, прости, Аллах…

— Ни слова более! — гневно вскричал брат Маркольфо. — Да знаешь ли ты, басурманин, что камень, из коего сделаны мои чётки, обладает многими волшебными свойствами? Если потереть его шерстью, то он тут же начнёт притягивать к себе всякие мелкие вещи — пыль, волоски, обрывки ткани…

— Без которых нам не обойтись, как ни колотись, — усмехнулся Отец Учащегося. — Я же с тобой, бестолковым кафиром, рискую властью над целым миром!

— Отчего же твой перстень твоего тёзки не выведет тебя из пустыни? — поинтересовался брат Маркольфо.

— Вчера я слишком многого у него просил, — сказал Абу Талиб. — А сегодня он набирается сил.

Монах из Абруццо тоненько засмеялся.

— Да, это незадача! А в моих чётках есть одно зерно, совсем уж драгоценное… Вот, погляди-ка на свет!

Абу Талиб поглядел, но не воодушевился:

— Разве я так годами мал, что даже мух не видал?

— Это не простая муха. Это первая муха на земле. Посмотри внимательнее! Разве ты не видишь, что это та самая муха, которая укусила праотца нашего Адама? Недаром он, изгнанный из рая, сокрушался о грехе, совершённом с женою: «И какая муха меня укусила?» А вот она тут и есть.

— Ага, стало быть, хвала ей и честь. Не будь того греха, не было бы на земле ни царя, ни пастуха. Воистину сокровище! Ну так что, играем?

— Так я же правил не знаю…

— Да их и не надо знать! — обрадовался Абу Талиб. — Надо только играть. Не нужно нам ни тавлей, ни досок, а нужен один песок. Смотри на мои ручки! Делаю из песка три кучки. А перстень только в одной — угадай какой? Угадаешь — над миром возобладаешь…

— Руки за спину убери, — велел кафирский монах.

— Да я чего? Я ничего.

Брат Маркольфо не только указал пальцем на кучку посередине, но и выудил этим пальцем драгоценный перстень.

И тут же, молниеносно, спрятал его в глубины своего тряпья.

— Ты сам угадать не мог — шайтан тебе помог! — взвыл Сулейман Отец Учащегося. Правда, убивался он по бесценному перстеньку недолго, быстро утешился и предложил следующую ставку — небольшую медную монетку.

Монах задумчиво покрутил тусклый кружок.

— Мараведи… — сказал он. — Кажется, настоящий. Неужели ты его с самой Кордовы таскаешь?

— Это память о доме отчем и всём таком прочем, — вздохнул Абу Талиб. — Как на него глянешь, так юность свою помянешь. О, судьба, мать коршунов, меня вела ты от Ишбилийи до Гарнаты. Под окнами гаремов Балянсийи то и дело моя кысара семиструнная звенела… Редкий альков Туляджтулы был не знаком с Ишбилийским озорником… И я обнял её, как «алиф» обнимает «лам», и чернила стал извергать мой калам…

…Позабыв о голоде и жажде, они продолжали игру в фияль до самой темноты. Перстень, монетка, чётки, фляга, обрывок лепёшки и последний финик переходили из рук в руки, а небеса за весь день не дождались ни коротенького патерностера, ни простенького салята…

…Судьба, судьба — мать коршунов!

В ожидании парабеллума

Бывает так: вас мучает какой-то хмурый вязкий войлочный сон, вы понимаете, что это сон, но проснуться не можете, а он тянется и тянется, и вы устаёте просто до чёртиков, а потом вы, может быть, и просыпаетесь, но это тоже сон, и вы начинаете понимать, что это сон, и ещё больше устаёте… а потом просыпаетесь по-настоящему — скажем, от звонка в дверь. И начинается новая жизнь — настоящая жизнь. Хотя она может быть и страшнее…

С того момента, как мы развернули влажный кожаный лоскуток, я чувствовал себя именно проснувшимся. Уставшим от чертовски долгого вязкого войлочного сна. Но — проснувшимся.

Итак, что мы получили? Обрывок текста, написанного явно от руки ивритскими буквами. Всё расплылось, хотя многие буквы вполне читались. Кроме того, кожа была вся в маленьких дырочках — как будто её покусали другие крысы.

Лёвушка повёл себя наилучшим образом: он, как только врубился в ситуацию — то есть почти сразу, — растопырил локти, велел нам с Ирочкой отойти подальше и дышать через раз, нашёл в кладовке прижимные стёкла от старого широкоформатного фотоувеличителя — и аккуратнейшим образом, орудуя только деревянными зубочистками, распластал на одном из них записку — буквами к стеклу, потом положил кусок фильтровальной бумаги так, чтобы бумага за край стекла выходила — и прижал другим стеклом. Теперь пергамент постепенно просохнет, но не покоробится. После он несколько раз сфотографировал записку с разными светофильтрами и при разном освещении. А потом взял лупу и стал делать копию от руки…

А мы с Ирочкой сидели рядом, как испуганные грозой хомячки, и крепко держались за руки. Он внезапно стал взрослым, а мы — чуть ли не первоклашками.

И ещё: я думал. Голова превратилась в какую-то мыслящую турбину, которая всё раскручивалась и раскручивалась…

Итак: это послание от отца. Его принесла крыса. Отец не любил крыс, но всячески отдавал им должное. Как крыса нашла нас? Ну, есть разные способы объяснить этим умнющим зверькам, чего мы от них хотим. Другое дело, что дальнейшее от вас уже почти не зависит. Крысы никогда не подчиняются приказам, их нельзя заставить — только упросить, или нанять, или они сочтут вас своим другом. Отец умел найти убедительные слова…

Вот и теперь, похоже — сумел.

Я знаю, что записка от отца, потому что её принесла крыса. Так. Почему записка именно такая? Не на чем больше было писать? Возможно. Или потому, что это был единственный не размокающий материал. Но текст всё равно размылся. Нет, так не должно быть. Отец сообразил бы, как на водостойком материале написать водостойкими чернилами. Или чем-нибудь ещё. Выжечь, наконец. Раскалённой иглой. Тогда уже ничем не смыть. Он этого не сделал — значит, в таком виде это послание мы и должны были получить. Я должен был получить.

При этом отец прекрасно знает, что древнееврейский я учить ещё по-настоящему и не начинал. Так… освоил только буквы и общие заморочки.

Значит, он писал из расчёта, что под рукой будет Лёвушка. Этот человек феерически образован. Точнее, фейерверически. Никогда не знаешь, что из него вылетит в следующий момент.

Ладно, прочитать текст — это ещё впереди.

Идём дальше. Почему крыса? Почему не обычная почта, не телефон, не мыло и не почтовый голубь? Ответ простой: он находится там, откуда не вылетают голуби и куда не проведён телефон. Таких мест много, и далеко не все они известны. Взять те же румы… Теоретически я могу сконструировать ситуацию, как там можно застрять.

Правда, я с трудом представляю себе, как застревает где-то в румах отец, но — раз в год и метла стреляет…

Ладно. Если он в руме, то, значит, в записке координаты этого рума. Значит, туда можно будет проникнуть и вывести наших. Прекрасно.

С румами вообще далеко не всё ясно. Это очень старая система, созданная когда-то очень давно ящерами-мангасами. Транспортные узлы разбросаны по всей Земле; часто они находятся в больших городах или рядом с ними — что говорит нам: некоторые города возникают отнюдь не в случайных местах. Скажем, в Рио узел есть, а в Бразилиа — отнюдь. Есть в Стамбуле, Афинах и Измире, а более в окрестностях — нигде; поэтому отец считает, что на самом деле Троя стояла ни в каком не Казанлыке, а там, где сейчас Измир. Но есть и такие узлы, которые ни к чему на поверхности не привязаны — на Чукотке, на Ангаре, на Кольском полуострове, на Аляске, в Гренландии. Должно быть, раньше там действительно был другой климат… Это сеть, так сказать, первого уровня — она имеет связь с поверхностью земли (если, конечно, выходы узлов не завалены; например, в Вашингтоне над румом насыпан холм, а на холме стоит здание ихнего Конгресса). Но есть и более… глубокая, что ли, сеть — в неё можно проникнуть только из обычного рума, с землёй она не сообщается. И отец говорил, что, возможно, есть и более глубокие уровни, но как в них проникнуть, он пока не знает. И, вероятно, уже не знает никто.

Однако в Барселоне рума нет…

Ураган там был странный. Даже на фоне всего того, что происходит сейчас в мире, он очень странный.

Не забросило ли наших этим ураганом — как девочку Дороти? В какую-нибудь страну Оз?

Откуда пробраться наружу может только крыса…

« — Ой, пчёлка! — Я не пчёлка, я добрая фея из Страны Ос».

Забросило… забросило…

Почему-то это слово меня беспокоило. Будоражило. Можно сказать, оно пыталось повыше подпрыгнуть и помахать рукой.

Да. Отец говорил, что есть рискованный способ быстро смыться из любого места, любой точки — но при этом попадаешь чёрт знает куда. Именно так во время войны он вывел из окружения свой партизанский отряд — да не куда-нибудь, а в Аргентину. То есть он мог, спасаясь от урагана (а может быть, там был не только и не столько ураган? может быть, ураган был только для маскировки?), использовать этот способ…

И попасть туда, откуда может выбраться только крыса?

Ладно. Прочитает Лёвушка записку — будем хоть что-то знать.

Вот. Так я примерно думал и думал, и всё это быстро крутилось по разным орбитам внутри моей тесной черепушки, жужжа и сталкиваясь, и я вдруг подумал, что это очень похоже на внутренность кухонного процессора. Скоро внутри у меня образуется невнятный серый мусс…

При этом я рассказывал Ирочке о древних языках — этрусском, древнееврейском, арамейском. А она мне — о технике суми-ё, которую недавно начала осваивать. Со стороны мы, должно быть, казались полнейшими придурками.

 

7

Понять, сколько прошло времени, было невозможно. Сон подкрадывался незаметно, к каждому порознь, и был неодолим. Он не приносил ни отдыха, ни облегчения — как будто спали в душной жаркой комнате. Сны не запоминались. Возможно, так оно и к лучшему…

Условные здешние сутки складывались из четырёх частей: «днём» солнце описывало в небе четверть круга, «утром» и «вечером» небо затягивала плотная дымка, а на улицы спускался туман; «ночью» же в антрацитовом небе горели все звёзды разом: и северного полушария, и южного. Они были какие-то не настоящие, а как в планетарии.

Удалось разобраться, где север. Ну и что?

Апатия наваливалась так же глухо, периодически и неотвратимо, как туман…

Поначалу принявший бразды правления Костя требовал от всех соблюдения предельной осторожности, но постепенно все убедились: прямой физической опасности здесь не существует. Никто не шастал по ночам с громким топотом, не выл на задворках, не шелестел по разрушенным крышам, не подкрадывался к спящим, не караулил у выхода…

Определенные плюсы у проклятия на соль наличествовали: людям не требовалось ни еды, ни питья. Это откладывало трагическую развязку на какой-то срок. Но и только. Всё равно нужно было чем-то заняться — правильной разведкой, картографированием, обустройством — чем угодно, лишь бы подгонять шевеление извилин, заставлять тело двигаться, напоминать сердцу, что надо стучать не реже и реже, а в прежнем ритме.

Считать «дни» взялся Армен — и тут же столкнулся с ещё одной проблемой. Он попытался делать отметки в карманном календарике — и обнаружил, что ни ручки, ни карандаш не оставляют на бумаге никаких следов. Точно так же не получалось делать отметки на стене: нож в общем-то оставлял борозды на мягком, похожем на гипс, камне — но при этом не удавалось выцарапать ни букв, ни цифр, ни каких-нибудь других внятных знаков. Костя и Шаддам долго ломали головы над феноменом и наконец сошлись на том, что это побочный эффект всё того же проклятия на соль; как известно, соль входит в состав чернил…

Армен нашёл некий промежуточный выход в том, что набрал несколько горстей гальки и каждый раз, когда просыпался и убеждался в том, что за туманным периодом следует световой, а не тёмный, выкладывал очередной камешек под стену. Кроме того, Армен сам назначил себя запоминателем всего необходимого и нового.

Благо, пока что и нового, и необходимого было совсем мало.

Толик озаботился благоустройством дома: мёл, протирал, перебирал вещи в поисках того, что можно использовать — как инструменты, как детали, как материалы. В доме завелась нелепая, но прочная мебель, грубая, но пригодная к носке сменная одежда. Осмелев, Толик даже принялся перекраивать здешние интерьеры под привычные мерки, но тут его осадили — скорее от досады, чем по каким-то другим причинам, — и он ограничился своей комнатой.

Шаддам и Костя каждый «день» предпринимали по две-три короткие — тысяча шагов, не более, — вылазки на разведку. Иногда с ними увязывался Армен. Экспедиционеры приносили отвалившиеся от стен керамические плитки, цветные камешки, какие-то мелкие предметы из домов. Особенно много было медных и бронзовых ламп.

Один раз Шаддам нашёл обломанную окаменевшую ветку дерева — и тоже принёс.

Николай Степанович большую часть времени спал — похоже, удар был сильнее, чем казалось поначалу. Сон был тяжёлый, неподвижный, страшный; набрякшие веки не смыкались до конца, между ними оставалась белёсая полоска; в уголках рта выступала густая пена. Аннушка сидела рядом, вытирала ему лицо кусочками ткани. С ним ничего не может случиться, говорила она себе. С ним ничего не может случиться… с ним ничего не может… не может…

Вот так и превращаются в соляной столп, говорила она себе же чуть позже.

Если бы здесь были мухи, она отгоняла бы мух. Она почти бесилась от того, что здесь не было мух.

Просыпался Николай Степанович ненадолго и чувствовал себя очень скверно. Попытки его поучаствовать в разговорах и обсуждениях неизменно и быстро заканчивались кромешной усталостью и головной болью, с которой он, обессиленный, и засыпал.

Иногда он начинал бредить. Аннушка прислушивалась к неразборчивому бормотанию, но улавливала только отдельные слова. Огонь, огонь, удавалось уловить ей, или: крысы, крысы…

И когда в вечерних сумерках вдоль стены пробежала серая крыса, Аннушка просто не поверила глазам. При такой неподвижности и безжизненности всего вокруг рано или поздно увидишь хоть крысу, хоть чёрта лысого…

Как и всех, её временами намертво сваливал сон. Но она спала меньше всех: засыпала в «утренних» сумерках и в них же и просыпалась.

А на седьмой день Николай Степанович вдруг глубоко, со всхлипом, вздохнул, перевернулся на спину и сел, озираясь по сторонам так, словно впервые всё это видит. Он наконец чувствовал себя так, как привык за долгую, полную событий жизнь: свежим, решительным и мыслящим ясно. «Драконья кровь» в очередной раз доказала свою чудодейственную силу…

Прикосновение

(1928 год, апрель)

Одной из самых сложных задач в бытность мою малым таинником Ордена всегда оставалось — не привлекать к себе внимания. Точнее — вести себя как все. В юности мне казалось, что это одно и то же. Отнюдь: в городе Лондоне проще всего смешаться с толпой, демонстрируя безукоризненные манеры и слегка экстравагантный стиль одежды. А уж монокль в глазу или леопард на поводке просто гарантируют невмешательство в вашу личную жизнь.

Я находился в Лондоне в качестве корреспондента австралийской газеты «Кенгуру либерти», что, по мнению учредителей (Якова Вилимовича Брюса, если вы ещё не догадались), означало «Свободу кенгуру». Дело в том, что в Австралии кенгуру начали вытеснять с исконных мест обитания. Прогрессивная австралийская общественность не могла оставить этот факт без внимания, а поскольку сами кенгуру выпускать газеты не имеют права, то она, общественность, взвалила этот тяжкий груз на себя. Тираж газеты в первый же месяц зашкалил за пятьдесят тысяч — по австралийским меркам, это астрономическая цифра.

Мне предстояло взять интервью у лорда Керзона: что сей государственный муж думает о проблеме и не грозит ли Австралии та же ситуация, что имела место в Англии времён «огораживания», когда вытесняли с насиженных мест крестьян, освобождая от них земли для овец?..

Разумеется, всё это было чистой воды тухтой — если пользоваться современным совдеповским языком. Тухта — это некая работа, выполняемая только на словах. В нынешней России, по многому судя, стремительно осваивали это искусство: забивание тухты.

Истинная же моя миссия была иная. Мне предстояло разобраться, что произошло с английским переводом — а вернее, где спрятан английский перевод — «Некрономикона».

Здесь, наверное, нужно дать пояснения, потому что ситуация вокруг этой книги чрезвычайно — и намеренно — запутанная. На самом деле книга, конечно, называется «Аль-Азиф», и авторство её приписывается древнему арабскому поэту Абдулле Аль-Хазреду, жившему в седьмом веке по Рождестве Христове; о книге ходят самые мрачные слухи: якобы с её помощью можно вызывать демонов, проникать в ад и чуть ли не бросать вызов самому Аллаху. Выяснить, так ли это, очень трудно: дело в том, что никто не знает, какой из немалочисленных арабских списков книги являлся истинным, а также — насколько точен латинский перевод (якобы сохранивший, в силу сакральности латыни, все магические свойства оригинала), выполненный секретарём неистового Торквемады доминиканским монахом-многознатцем Олавом Вормием, что значит Червь. Не очень понятно, зачем Великому инквизитору потребовался сей труд; известно только, что, ознакомившись с ним, он впал в длительное неистовство, а потом до конца жизни озабочен был тем, что искал и уничтожал все творения Аль-Хазреда. Более того — ещё лет двести после его кончины поиск арабских манускриптов был вторым по значимости занятием доминиканцев…

Что решительно неизвестно, так это то, пользовался ли Вормий исключительно арабским оригиналом (а он совершенно точно имелся в его распоряжении) — или же заглядывал и в греческий текст, который переводом назвать трудно; скорее это был политический антиисламский памфлет, уличающий арабов в поклонении Сатане. Изучать предмет по этому источнику — равносильно тому, что приобщаться христианской благодати по еврейской «Повести о повешенном».

Стараниями инквизиции арабский текст «Аль-Азифа» из оборота исчез. По крайней мере, за последние двести лет никто из заслуживающих доверия исследователей не мог похвастаться тем, что держал его в руках. Конечно, существует множество подделок, некоторые из них достаточно искусны, но это или стилизация, более или менее успешная, или обратные переводы с латыни. Следовательно, вопрос смысловой идентичности остаётся неразрешённым.

Греческий памфлет (от него, кстати, и пошло это название: «Некрономикон», что значит либо «Имена мёртвых», либо «Обычаи мёртвых») тоже исчез, тут уже подсуетились турки. Сохранился только своего рода подробный конспект на староболгарском, «Мёртвобожие», он хранился в библиотеке Священного Синода и был аккуратно изъят оттуда Брюсом. Впрочем, никакой ценности, кроме букинистической, эта книга собой не представляет.

Таким образом, нас просто-таки вынуждают считать, что латинский перевод Вормия — это единственный (и единственно достоверный) источник тайных знаний. Не верите — вам же хуже. Сам Вормий вскоре после окончания работы получил обычную для носителя тайны награду: смерть; в его случае — на костре, за сатанизм. С ним были сожжены его книги…

Теперь уже понятно, что — не все. И крайне низка вероятность, что эта утечка случилась самопроизвольно. У Торквемады вообще ничто самопроизвольно не случалось.

С латинским переводом имели дело многие тайнознатцы, но мало кто принимал его всерьёз — из-за исходящего от него сильного запаха псины. Ибо «псы Господни» и просто псы пахнут примерно одинаково.

А потом на сцене появился доктор Ди, астролог Её Величества королевы Елизаветы Английской.

Имя его известно широко, а вот жизнь — несмотря на то, что был он богат, знаменит, принят многими монархами Европы и так далее, — жизнь его оказалась достаточно хорошо (и продуманно) закрыта от постороннего глаза. Или, вернее, так: он настолько тщательно отцензурировал собственную биографию, что лишил возможных исследователей всяческих зацепок для спекуляций. Вот вам всё в готовом виде, а более ничего. И это в елизаветинской Англии, страшной стране, где на каждый чих составлялась бумажка — и все эти бумажки потом хранились! Бессрочно! Хотите знать, сколько стоил кинжал, которым закололи Марло? Идите в архив. Ага, вот — двенадцать пенсов. Стоил кинжал. То есть какая-то дешёвая железка, чесалка для пяток. А они им — Марло…

(Вот в случае Марло есть о чём поразмышлять и позадавать вопросы — и, что интересно, получить ответы. В случае доктора Джона Ди на любой вопрос заранее готов любой ответ. Метафизическая личность.)

Однако отвлеклись. Доктор Ди брался за перевод дважды. Первый раз — ещё совсем молодым. Перевёл и бросил, сказав, что результат не стоил чернил. Но, похоже, червячок (дух спалённого Вормия?) подгрызал его изнутри.

Надо полагать, доктор, используя свои очень разветвлённые связи, развернул поиски оригинала по всей Ойкумене. И вот в 1585 году ему пришло письмо из Праги от одного грека-букиниста…

Говорят, это распродавали ту часть библиотеки Иоанна Грозного, которая пропала в Твери. Так или нет — уже никто не скажет.

Через год помощник доктора, Эдвард Келли, привёз из этой самой Праги в Лондон целый баул старых книг. И доктор снова засел за перевод — почти на пять лет. С перерывами, разумеется: общественность в те дни неистово ожидала немедленного конца света, и надо было как-то соответствовать моменту.

Спросим: с какого языка он переводил? С латыни, которую знал лучше Вергилия? Тогда почему — пять лет? Тем более, что один раз он с этим текстом уже работал… Значит, не с латыни. Или не с латыни тоже.

Закончив сей opus magnum, он передал рукопись Оксфордскому университету, а сам, представьте себе, занялся каталогизацией существ, населяющих иные пласты реальности. И больше никому и никогда не составлял гороскопов. Даже королеве, хотя его очень просили.

Но королева на него, представьте себе, не сердилась. А чего сердиться? Пять лет переводил доктор старинный манускрипт, и за эти пять лет — прекратились землетрясения и засухи, сама собой пошла на убыль чума, улеглись народные волнения, — а главное, очень кстати налетевший ураган разметал Непобедимую Армаду, положив конец владычеству Испании на морях. Согласитесь, не такой уж незначительный результат…

Перевод, хранящийся в Оксфорде, многократно копировали, но никому больше не удалось добиться подобного эффекта.

Капитул Пятого Рима обратил внимание на все эти (и многие другие, которые я не упоминаю просто потому, что это, как говорят итальянцы passato remoto, оно же perfetto storico — «давным-давно прошедшее в давно прошедшей истории». Кто вспомнит сейчас Джерома Боуза — человека странного и вздорного, но замеченного рядом с двумя великими государями, Иоанном Васильевичем Грозным и Елизаветой Английской, незадолго до их смерти, — притом, что картина умирания у обоих уж очень похожа? Почти достоверно известно, что Боуз был агентом Эссекса, принимал участие в заговоре, но королева его простила и даже приблизила… То есть мы можем выстроить целую (и вполне логичную) цепь подозрений, подтверждённых косвенными уликами, но доказать?..) странности давно — собственно, с того момента, как они начали проявляться; во времена Алексея Михайловича даже удалось заполучить «в личное пользование» доктора Ди-младшего; однако результата это не принесло, природа на Артуре славно отдохнула… Постепенно выяснилась ещё одна неприятная особенность дела: все обещающие результат попытки хоть чуть-чуть прояснить ситуацию, получить ясные ответы хотя бы на некоторые вопросы — немедленно приводили к каким-то нелепым, необъяснимым и тяжким осложнениям где-то в других местах, с другими людьми — но неизменно и накрепко препятствующих исполнению задачи…

Так, вояж в Лондон «московского денди» князя Михаила Елецкого странным образом совпал с трагедией в Угличе, что заставило князя прервать миссию и стремительно возвращаться на родину; приглашение самого доктора Ди ко двору Фёдора Иоанновича сорвалось из-за безвременной смерти царя; ну а обустройство в Англии Купечественного Архангелогородского дома (доктору Джону Ди сделали предложение, от которого он был не в силах отказаться: дом выделял средства на полярную экспедицию) вызвало небывалую трёхгодичную засуху по всей России, голод, смерть Годунова (отравлен Шуйским?) — и в конечном итоге начало Смутного времени. Надо ли говорить, что «купечественный дом» закрылся, так толком и не начав работу?

Что это — случайные совпадения? Их слишком много. Или же — действие охранительной магии?

Нет ответа.

Та же самая канитель и с английским текстом «Некрономикона». Следует ли считать хотя бы косвенным доказательством эффективности данного труда чудесную гибель пяти Армад? Как известно, если кирпич падает на голову один раз — это случайность, два раза — тенденция, три раза — традиция… Но чтобы пять раз подряд? Тем более что — повторюсь — данная методика работала исключительно в руках автора.

Подозреваю, что Пятый Рим вернулся к этой теме не только потому, что в мире вызревало что-то очень гнусное и надо было хоть вслепую, но что-то делать, — но ещё и в тайной надежде, что отдача придётся на советскую власть, и ей это не понравится…

Мы ещё не знали подлинного коварства проклятой книги.

Никогда бы не подумал я, что этому дому почти пятьсот лет. В Петербурге, да и в Царском Селе, приходилось мне видеть дома несравненно более древние. Впрочем, вряд ли многое сохранилось от исходного строения: дом нёс на себе следы многократных перестроек и достроек, причём сделанных чисто утилитарно, без попыток сохранить стиль. Вероятно, действительно старыми были только первый этаж и полуподвал; впрочем, именно они меня и интересовали…

Операция подготовлена была… как бы это сказать… средне. Я знал, что дом пуст и не охраняется, и только раз в день местный констебль проверяет целостность дверей и окон; у меня были планы дома с обозначенными на них предполагаемыми местами тайников; у меня были ключи от двери. И, в общем, это всё. Далее мне предлагалось проявить инициативу, смекалку и выучку.

Да, забыл сказать: хозяева пребывали как раз в Австралии, и я якобы исполнял их поручение… ну, скажем, забрать что-то из кладовой. А поскольку эта версия не выдерживала никакой критики, то у меня было готово чистосердечное признание: я прослышал о страшных чудесах, творящихся в этом доме, и воспламенился сделать сенсационный материал. Угнетённые кенгуру, как вы понимаете, жить не могут без сенсаций такого рода…

Итак, целью моей было разыскать в доме тайники, попытаться их вскрыть — и сбежать с добычей. Готовивший меня маршал Фархад, как человек военный, более всего интересовался мистическим чёрным зеркалом, в котором можно было увидеть что угодно — и на любом расстоянии.

Мечта шпиона.

На самом деле с этими зеркалами тоже всё достаточно запутано. Известно по крайней мере шесть зеркал, подпадающих под описание: овальные, из чёрного блестящего материала, с резной ручкой из слоновой кости. Одно из них, антрацитовое, хранится в запасниках Британского музея, другое — обсидиановое — на аукционе купили североамериканские масоны, ещё одно хранится у Брюса. Толку в этих зеркалах нет ни малейшего — перед ними даже не побриться толком. Ещё три абсолютно похожих зеркала хранятся в Индии, в храмах Вишвамитры, Васиштхи и Кашьяпы, и добыть их оттуда — дело малореальное. Брюс полагал, что либо это фальшивки, либо для дальнеглядства используются два зеркала; то есть создаётся известный всем с детства «коридор зеркал».

В общем, если мне где-нибудь в углу попадётся чёрное зеркало, затянутое паутиной, я не должен пренебрегать находкой.

Но всё равно главным, что интересовало нас, были рукописи. И именно для поиска рукописей я был подготовлен и экипирован…

Что сказать ещё? Лондон в апреле вообще мерзок, а этот апрель выдался вдобавок неимоверно холодным. Поэтому я купил длиннополое, похожее на кавалерийскую шинель, чёрное кожаное пальто размера на два больше, чем нужно, и пододевал под него овчинный жилет. Передвигался я по городу исключительно на такси…

Итак, я стоял перед нужным мне домом. Дождь пополам с серым мокрым снегом молотил по зонту. Лужайка перед домом была неухоженной, но парадоксально-зелёной, и только под изгородью топорщилась серая сухая прошлогодняя крапива. Позади меня громоздилась тёмная, вся в строительных лесах, церковь; ни ремонтников, ни сторожей я не заметил. Вообще для центра города и для не слишком позднего вечера здесь было удивительно малолюдно.

То есть — ни души.

Я грел в кармане ключи. Стоял под дождём, мёрз — и грел ключи.

Мне не хотелось входить. Хотелось повернуться, плюнуть через плечо, вернуться в Москву, сказать, что миссия провалена, поставить на себе крест… и пусть посылают другого. Пусть посылают Рыбака, он давний специалист по инкунабулам, или Великого…

Собственно, я ведь абсолютно точно знал, что никогда этого не сделаю. Умру, но не сделаю. Но вот почему-то постоять так под дождём мне сейчас очень хотелось. И — выкурить последнюю папироску.

Я полез было за серебряным портсигаром, добытым в какой-то прошлой жизни в Абиссинии, и… В общем, мне стало совсем уж не по себе. Потому что выкуривать последнюю папиросу я не собирался. Ни сейчас, ни когда-либо ещё. Это было не моё желание и даже не моя мысль.

Дом защищался.

Тогда какого чёрта я стою тут под обстрелом?

Решительно я взбежал на невысокое крыльцо под навесом и сунул ключ в замочную скважину. Замок открылся неохотно, однако же — открылся.

Внутри, как во всех лондонских домах, пахло сыростью. Но здесь на этот запах накладывался ещё и сладковатый аромат мертвечины…

По самым общим соображениям, надо было уносить ноги. Я этого не сделал. Наверное, подумал, что это ещё один вольт здешних демонов. На самом деле, не помню, что я подумал. Что-то. Просто запер за собой дверь, включил немецкий синий потайной фонарь — и, не тратя больше драгоценное время, приступил к осмотру.

Первый этаж представлял собой обширное помещение, перегороженное лёгкими дощатыми стенками. Согласно схеме, здесь тайник мог находиться только под лестницей или в правом дальнем углу, где нарушалась общая симметрия — не было окна, а стена, похоже, была чуть толще. Несомненно, эти места были миллион раз прощупаны, простуканы и прослушаны. Но это не значит, что там ничего нет.

Ещё при жизни доктора Ди в доме возник пожар. Говорили о поджоге. Тогда сильно пострадали второй этаж и башня, где располагалась обсерватория. Башню потом даже не стали восстанавливать…

Говорили, что в пламени тогда погибло всё: труды самого доктора, зеркальная мастерская, зеркальная комната для провидения будущего, а также огромная библиотека.

Но в этих каменных метровой толщины стенах рукописи могли уцелеть и при пожаре…

Для поисков такого рода можно подготовить практически любого человека тонкой нервной организации. Но потребуется минимум месяц поста и медитаций на один сеанс поиска, причём невозможно предсказать, когда необходимое состояние наступит и как долго сеанс продлится — пять минут или хотя бы пару часов. Потом требуется долгий отдых где-нибудь на водах… Для того чтобы научиться входить в нужное состояние быстро, мне понадобилось полгода очень жестоких тренировок: в частности, однажды я заснул — и проснулся в гробу глубоко под землёй… И вот наконец наступил момент, к которому я так долго и трудно готовился.

Сначала нужно было найти в этом доме своё место. Я погасил фонарь и закрыл глаза. Через какое-то время я стал видеть контуры предметов просто сквозь веки. Потом предметы сделались более плотными, хотя и более размытыми — и появился пол. Он казался сплетённым или сотканным из разлохмаченной бечевы, причём это было не обычное тканьё — нити вдоль и нити поперёк, — а что-то сложное и словами описуемое трудно. Ближе всего к этой конструкции паутина… но уровень сложности совсем иной. Паутина с жаккардовым рисунком, украшенная вышивкой ришелье… Где-то ткань была плотнее, где-то совсем протёртая. Мне требовалось найти место, где сходятся — или откуда расходятся — бечёвки, образующие основу этой странной ткани.

Я его нашёл. Сел на пол. Потом лёг. Времени больше не существовало…

СТРАЖИ ИРЕМА

Макама вторая

Сперва солнце падает за окоём.

Потом звёзды выбегают на свои места.

Наконец песок сахры перестаёт обжигать ноги, совсем остывает и становится чем-то вроде нетающего мелкого снега.

— Так холодно у нас бывает только на горных перевалах, — сказал брат Маркольфо и содрогнулся. — Вот если бы дневное тепло можно было запасать впрок! В мешках там или в бурдюках…

— Зато не изнываешь от зноя и пройдёшь больше втрое! — ответил Абу Талиб. — Аллах всё устроил мудро: шагай, пока не наступит утро. Тогда не сломит тебя жара. Но не хвали ночной переход до утра!

— Почтенный Сулейман, отчего ты то и дело вставляешь в речь свою созвучные слова?

— Для того, шакык, чтоб не засох язык. Три вида речи назначено нам, человече. Первая «наср», «рассыпанная», зовётся, она любому с детства даётся. Вторая будет потруднее, я сейчас пользуюсь именно ею. Это «садж» благородный, с воркованием голубиным сходный. «Назм» — «нанизанная» — именуется третья, но она-то главная и есть на свете. Кто преуспевает в искусстве этом, того и зовут поэтом…

— Разве ты поэт? — искренне удивился бенедиктинский монах, поскольку спутник его походил скорее на разбойника.

— Да ещё какой, мой садык дорогой! Слава Абу Талиба аль-Куртуби гремит на весь мир, ведь он великий шаир! Когда звучат мои бейты, стихают лютни и флейты, женщины рыдают, старцы молодость вспоминают, юноши саблями в воздухе потрясают, зрелые мужи винную лавку посещают. Одарён я без меры, ведомы мне все формы и размеры. Подвластны мне и тавиль, и басит, и мадид, никто меня в состязании не победит! Знают Магриб и Машрик, как сладкозвучны мои мутакариб и мутадарик! Красавицы слушают до зари, как льются сари и мудари! Даже с кладбища прогонят печаль мои хазадж, раджаз и рамаль! И в час, когда…

— Смилуйся, почтенный Сулейман! — возопил брат Маркольфо и остановился, обвиснув на своём посохе. — Разве мыслимое дело для бедного инока постичь зараз вашу науку стихосложения? Скажи лучше, куда мы идём? В твой Багдад или в мой Иерусалим?

— Не мы идём — Аллах ведёт, а он никогда не подведёт. Мы сами, увы, его подводим, когда ложными путями ходим…

Брат Маркольфо уселся на песок с самым решительным видом.

Абу Талиб попробовал его поднять, причём весьма грубо, но жидковат был Отец Учащегося для монаха из Абруццо. Бенедиктинец ухватил поэта за пояс и посадил рядом с собой.

— Друг мой, отдохни и водомёт своего красноречья заткни… Господи! Ты видишь — я уже и говорить начал, как этот басурманин-сулейманин! Ведь мы не переживём завтрашнего дня, коли не встретим жильё или караван!

— Не переживём! — бодро согласился Абу Талиб. — Но смерть не страшна поэту, он сто раз написал про это. Она давно знакома со мной, потому и обходит стороной. Аллах дал жажду — даст и колодец… — тут горло его окончательно осипло.

Они сидели и молчали, слушая сахру — ведь сама сахра никогда не молчит. Она состоит из такого множества песчинок, что они, соприкасаясь, способны соединяться самым причудливым образом и создавать в воздухе самые разнообразные звуки — и кашель шакалов, и бряцанье верблюжьих поводьев, и боевой клич воинов, устремившихся в тайный набег, и крики матросов, увидевших берег, и стрёкот цикад в садах Ишбилийи, и песню пастухов в Абруццо…

…И жуткий, запредельный, душу вынимающий вой!

Так мог бы завывать ветер, но ветра как раз и не было. Были тоска и ужас души, заблудившейся между пятью стихиями, между небом и землёй, между землёй и морем, между морем и пламенем, между пламенем и временем… Поделом тебе, душа: для чего не сидела на месте, для чего влекла тело в такую даль, торопила его, не давала покоя, теперь получай, облетай все семь земель Земли, в каждую загляни!

И первая из них — ар-Рамка, что висит над бесплотным прозрачным ветром на семидесяти тысячах верёвок, и каждую верёвку держат семьдесят тысяч ангелов. Именно там погибло племя ад, чей царь основал Ирем Многоколонный! Твари, населяющие эту землю, именуются бушам, и пожирает их коршун.

Вторая земля, Халда, есть обиталище ветра и место пыток для проклятых — аль-амис зовутся они, пожирают они собственную плоть, запивая собственной кровью.

Третью землю, Арка, населяют огромные скорпионы и звери аль-фис — у них человечьи лица и пасть собак, людские руки и бычьи ноги, козьи уши и баранья шерсть. Когда на нашей земле наступает день, у них ночь.

На четвёртой земле, аль-Харба, живут огромные, как горы, змеи, а клыки у них величиной с пальму, и стерегут они рудники серы, питающей огонь джаханнама. Тут же бегают зверьки аль-джилла — нет у них ни ног, ни рук, ни глаз, только крылья вроде как у куропатки.

Пятая земля зовется Малса, её змеи и скорпионы пожирают обречённых Аллахом. Здесь неверные носят на шеях тяжёлые глыбы серы, а бесчисленные твари аль-хаджда едят друг друга поедом.

Сиджжилн имя шестой земли, она хранит записи и акты на все дела и поступки людей и злых духов. Здесь летают без крыльев голые птицы аль-кутаит.

Седьмая земля, Аджиба — вотчина самого Иблиса, чьё логово окружено рвом, полным яда и ещё рвом, полным льда. Чёрные карлики аль-хутули защищают его от восставших джиннов и спятивших ифритов…

Всякий бледен при луне, но не до такой же степени!

Нечаянные спутники сперва в страхе прижались друг к другу, потом отпрянули — мертвец смотрел чёрными провалами глаз на Абу Талиба, мертвец отвечал таким же чёрным взглядом брату Маркольфо.

Брат Маркольфо выхватил из своего посоха клинок; в руке Абу Талиба оказалась кривая джамбия.

Левой рукой брат Маркольфо ухватился за наперсный крест; Абу Талиб тоже зажал в левом кулаке некий нагрудный талисман.

— Наваждение диавольское, — выдохнул брат Маркольфо.

— Морок Иблиса, — прохрипел Абу Талиб. — Мы близки к цели. Это аль-азиф, вой полуночных джиннов…

— Я знаю… Я читал… Наставник рассказывал… — тут монах опомнился, вернул своему лицу краснорожесть и спросил самым сладким голосом:

— О какой цели говорит уважаемый Сулейман из Кордовы?

Вернулся в себя и Отец Учащегося. Привычная улыбка обозначилась меж бородой и усами:

— Цель всякого правоверного — достойная, праведная жизнь… Разве Иса учил вас не тому же?

— Воистину так! Помрачение охватило нас обоих, и я, да простит меня Господь, едва не осиротил учащегося… Кстати, друг, а где проводит штудии ваш отпрыск?

— Шайтан его ведает! — беззаботно сказал Сулейман. — Отпрысков у меня должно быть великое множество; хоть один из них наверняка где-нибудь да учится. Но не слишком ли боек ты для монаха?

— Монахи — те же дервиши, — скромно потупился брат Маркольфо. — А в дороге всякое бывает. Но надо поскорее убираться из этого неприятного места.

— Да, пора идти…

Оба поднялись и стали напряжённо озирать чёрно-белые под луной барханы, словно стараясь запомнить место своей стоянки. Но разве бывают в сахре приметы, если всякий след человеческий исчезает, как только ступня оторвётся от песка?

Они шли долго и молча, покуда хватало сил, и каждый дивился выносливости другого. Разве бывают такие монахи и такие поэты? Разве такие бывают поэты и монахи?

Абу Талиб вдруг спросил:

— Играешь ты хорошо, по песку идёшь, что верблюд. А вот умеешь ли ты лаять?

— Лаять? — вскинулся бенедиктинец. — То есть как лаять?

Сулейман Абу Талиб аль-Куртуби — да назовут его отцом все учащиеся на свете — встал на четвереньки, обратил голову к луне, коротенько взвыл для затравки — да и разразился таким отчаянным пёсьим брёхом, словно целая собачья свадьба объявилась внезапно в сердце остывшей сахры.

— Господи Иисусе сладчайший, — сказал монах. — Я не прошу тебя просветить и обратить этого магометанина. Тут уж не до хорошего. Я всего лишь прошу вернуть ему разум!

Сулейман из Кордовы услышал, но не обиделся и с карачек не встал:

— Ты, дорогой брат, хоть в игре и ловок, но не знаешь здешних уловок. Давай, рядом вставай, да погромче лай, мне помогай.

— Зачем? — выкатил глаза брат Маркольфо, невольно опускаясь на четвереньки.

— Затем, что пёс и жильё охраняет, и караван сопровождает. Если поблизости есть жильё, а при нём собака — мы услышим её. То есть она нас услышит сперва, понял, кафирская голова? Она откликнется, а ты знай иди на её лай…

— Никогда бы не додумался, — сказал монах и не тоненько залаял, но нежданно густым басищем провещился, подражая замечательным псам из обители святого Бернара, откуда до Абруццо — два перевала.

…Судьба, судьба — жернов либо веретено!

 

8

— Нойда, Нойдушка, — сказала Аннушка где-то рядом. — Девочка моя, да ты и вправду шаманка…

Николай Степанович огляделся. Вверху было небо, справа и слева — ветхие, но оттого не менее драгоценные ковры. В головах — стена, на которой с трудом угадывалась какая-то декоративная роспись. Со стороны ног пространство замыкал синий в звёздах занавес.

— Аня, — позвал Николай Степанович.

Занавес отодвинулся, возникло Аннушкино лицо — осунувшееся, но радостное.

— Ой! — воскликнула она. — Ты проснулся. Ты наконец проснулся, я уже замучилась ждать… Как ты себя чувствуешь?

— По-моему, всё как надо, — сказал Николай Степанович. — Я что, долго?..

— Долго, — кивнула Аннушка, на мгновение омрачившись, и Николай Степанович почти физически почувствовал, как она загоняет внутрь тревогу и страх. Которые уже, наверное, перестали быть актуальны, но всё же, всё же… — Я боялась, — призналась она. — Ты был совсем… совсем тяжёлый.

— Ну, не два же года, нет? Надеюсь, вы тут не стали подыскивать подходящий мавзолей? — спросил он, не в силах сдержать дурашливость.

Аннушка покачала головой.

— Неделю, — сказала она. — Думаю, что это была неделя.

— Понял… — Николай Степанович потёр подбородок. Подбородок был почти гладок. Обычно он брился на ночь, так что к обеду — то есть к обеду неделю назад! — кожа обретала некоторую шершавость. — И что у нас нового за эту неделю?

— Ребята всё расскажут. Но ничего принципиально нового. А вот Нойда принесла — так принесла! Можно сказать, уела всех.

— Что принесла?

— Смотри!

И она подала Николаю Степановичу то, что держала в руке.

Это был свиток. Самый настоящий папирусный свиток. И, хотя папирус был пепельно-серого цвета — как будто многие годы пролежал на полке в грязной чадной кухне, впитывая жир и покрываясь пылью, — но Николай Степанович от прикосновения к нему почувствовал будто бы лёгкий удар током. Нойда сидела и, наклонив голову, смотрела на него. Рот её был приоткрыт, бледно-розовый язык дразнился. Нойда выражала радость. Она походила сейчас на полярную панду: вся белая, и ярко-голубые глаза в чёрных очках.

Папирус был ветхим, но не настолько, чтобы крошиться под пальцами. И вообще это был не вполне папирус. Похож, да, но явно из какого-то другого растения.

Николай Степанович долго всматривался в текст, потом — перевернул папирус…

— Я никогда в жизни не видел этого алфавита, — сказал он наконец. — Там есть и другие книги? — спросил он Нойду.

Та кивнула.

Первая экспедиция сорвалась: Аннушка, спускаясь по лестнице, подвернула ногу. Перелома вроде бы не было, но ходить она не могла. Если бы дело происходило дома, Николай Степанович не стал бы беспокоиться: через два-три дня ксерион сделал бы своё дело, затянув даже и небольшой перелом. Как пойдут дела здесь, в месте, заклятом на соль, он просто не знал; сам он, выходит, провалялся неделю, просто стукнувшись головой. Но, может быть, не просто стукнувшись, а разбередив довоенную ещё, но практически смертельную травму, с которой даже он пролежал в неподвижности полных два года? Опять ничего нельзя было сказать наверняка; это раздражало; так или иначе, требовалось накапливать и накапливать опыт пребывания здесь.

На следующий день отправились втроём: сам Николай Степанович, Костя и Шаддам. Армен и Толик оставлены были на охране, причём Армену строго-настрого запрещалось отходить от дома больше чем на десять шагов…

— И, что характерно, нигде нет эха, — сказал Костя.

Николай Степанович для проверки хлопнул в ладоши. Да. Хлопок был отчётлив, хотя, может быть, и глуховат — но звук обратно не вернулся. Хотя в таком месте не вернуться просто не мог.

Это было первое помещение здесь, в котором не просвечивало небо. Высокие, метров шесть-семь, сводчатые потолки из плотно подогнанных каменных блоков оказались, должно быть, сильнее заклятия. Возможно, роль сыграло и то, что это был полуподвал: из арочного нефа, обычного в этом городе входа в дома, лестница вела не вверх, а вниз — двадцать шесть ступеней; сверху же стояли ещё два этажа. А может быть, потому, что в верхушках сводов и так были проделаны отверстия, световые колодцы, в которые проникал рассеянный мягкий свет.

Помещение имело в длину не меньше тридцати метров, в ширину — наверное, пять. Вдоль стен рядами стояли деревянные шкафы в два человеческих роста, закрытые и распахнутые. Весь пол усеян был свитками, инкунабулами, просто смятыми исписанными листами. По обе стороны лестницы громоздились огромные кучи книг…

Прикосновение

(1928 год, апрель)

Есть такой простой способ вскрывать сейфы с номерными замками: берёте мелкий напильник и стачиваете себе на кончиках пальцев руки — всю кожу. Совсем, начисто. И этой рукой как бы слушаете замок. Малейший щелчок механизма, не уловимый никаким стетоскопом, отдаётся в обнажённых нервных окончаниях вспышкой боли.

Вот и я, лежащий посреди пустого дома и прислушивающийся к дрожанию и теплоте его стен и перекрытий, к звукам и запахам распада кошачьего трупика в подвале, к шагам тараканов и чиханию мышат, был сейчас обнажённым нервным окончанием. Поэтому звук шагов по лестнице — ещё, наверное, с третьего этажа на второй — стал для меня ударом штыка.

Не думаю, что я заорал — но не заорал я только потому, что мой собственный голос меня бы добил, я это знал — и испугался. Надо было быстро скинуть с себя состояние сверхвосприимчивости, вернуться в нормальный мир громких голосов и славных дел…

Я не успел.

Шаги грохотали уже со второго этажа сюда, когда в замок со скрежетом врезался ключ и стал проворачиваться, как барабан камнедробилки. Шаги замерли, я услышал запалённое, с привсхлипом дыхание — и задохнулся от волны запахов: влажное не слишком добротное сукно, кипрский одеколон «№17», вонь усталого потного немытого тела, затхлость и пыль. И ещё: ружейная щёлочь и масло.

Я словно бы рвал, комкал и стряхивал с себя паутину окружающего мира, его основу, подоплёку, чтобы оказаться лицом к лицу с теми, кто производил шум и грохот, но не успевал, не успевал…

Дверь распахнулась. Что-то огромное, жирное, колышущееся — шагнуло внутрь дома. Оно, это огромное, производило массу звуков и издавало запах дорогого борделя после визита офицеров оккупационной армии, — но двигалось тем не менее быстро и уверенно. Без фонаря. Практически в темноте. Но не задевая и не роняя ничего.

Оно шло туда, где был спуск в подвал — и, так сказать, поближе к лестнице, где засел другой. Тот, пахнущий мокрым сукном и револьвером.

Всё остальное заняло секунды. Не уверен, что я увидел всё, что было, и понял всё, что увидел.

С лестницы ударил луч прожектора. То есть это, разумеется, был луч карманного фонаря, но для меня он был лучом морского прожектора. Луч был направлен вроде бы в сторону того, кто вошёл в дом — но в то же мгновение от вошедшего навстречу лучу метнулась тень, очень быстрая и плотная тень. И луч, столкнувшись с ней, изогнулся. Я видел именно это: изогнутый световой луч. Неуверенно потыкавшись в стены, потолок, углы — луч вдруг упёрся прямо мне в лицо. Это было подобно удару в солнечное сплетение. Я не то чтобы перестал видеть — я перестал дышать. Даже сквозь закрытые веки, даже сквозь ладонь я ощущал невыносимость света. Почти одновременно впереди и справа что-то взорвалось, меня толкнуло и бросило на колени. Защищаясь от света, я загородился обоими локтями. Алистер, бросайте оружие! — кричал кто-то сорванным фальцетом. Потом я, будто катясь с горы, повалился на бок. Боли я ещё не чувствовал, просто вся правая нога вдруг стала не моей. Отбросьте его в сторону! — продолжал вбиваться мне в уши дикий фальцет. Я отвернул голову от света и показал пустые руки. Плотная тень, та, которая изогнула луч, вдруг выпустила щупальце и потянулась ко мне. А может быть, это было не щупальце, а глаз — на хоботке, как у рака. Потому что я ощутил взгляд. Одновременно презрительный — и запоминающий. А потом щупальце убралось, втянулось, и толстяк, распластавшись по стене и прикрываясь этой тенью, сделал несколько очень ловких шагов ко входу в подвал. Луч фонаря надвинулся на меня, свет бил в лицо, как вода из шланга. Боже, это не он! — взвизгнул фальцет…

Потом, когда меня грузили в машину — с наскоро и не очень умело наложенным турникетом, с бесчисленными извинениями и заверениями, что виновник понесёт и так далее, я вдруг снова ощутил на себе тот взгляд — презрительный, холодный, внимательный, торжествующий — навсегда сочленившийся в моей памяти с вонью мёртвой кошки. Наверное, носитель странной тени подошёл полюбопытствовать, как тут я — но обломившиеся на мне агенты «Интеллидженс сервис» его почему-то не заметили.

На другой день у меня прошла раневая лихорадка — а через неделю я сменил врача, госпиталь, а заодно и страну, дабы не выделяться на общем фоне (поскольку уже ни леопард, ни монокль, ни даже муравьед на поводке не смогли бы скомпенсировать профессионально-хищный врачебный интерес).

Впрочем, хромота продержалась почти год.

И тот взгляд — он временами возвращался, редко, потом совсем редко, но никогда не позволял о себе забыть… хотя забыть мне очень хотелось.

СТРАЖИ ИРЕМА

Макама третья

Сперва они услышали ответный лай.

Потом они увидели огонь.

Наконец перед ними вырос целый дом, окружённый высокой крепкой белой стеной. Над стеной торчали верхушки пальм, уже освещённые первыми лучами светила.

— Кто бы это мог здесь поселиться, в такой глуши укорениться? — озадачился Абу Талиб. — Либо атаман разбойников, либо чернокнижник какой-нибудь из Магриба, но и за то спасибо…

— Какая разница, — вздохнул брат Маркольфо. — Кто бы ни был, лишь бы не дал нам сдохнуть у порога. Господи, — монах неуверенно поглядел вверх. — Да ты никак услышал мои молитвы! Ну ты даёшь!

— Аллах всегда даёт, — наставительно сказал Сулейман из Кордовы и двинулся вдоль стены, ища ворота.

Ворота, конечно, нашлись — высоки они были и окованы толстыми листами хорасанского железа с великолепной узорной чеканкой.

— А иначе в наших краях нельзя — не враги нападут, так друзья, — вздохнул Отец Учащегося и, ухватившись за нарочитое кольцо, принялся колотить им по створке.

— Гости нечасто здесь бывают, — заметил бенедиктинец. — Кольцо-то, прямо скажем, совсем не блестит от людских прикосновений.

Тут в больших воротах вровень с человеческим лицом приоткрылись воротца малые, а оттуда высунулись огромные глаз и нос. Второй глаз, видно, не поместился.

— Кто такие? — спросили глаз и нос.

— Мы — безвредные путники бедные, — бодро и привычно заплакал Сулейман из Кордовы. — Шли в Мекку, как положено всякому доброму человеку. Так совершить хотелось хадж — на заду не сиделось аж! Но напали на нас злодеи, язычники либо иудеи, схватили нас, отобрали припас и сделали с нами в ярости дикой то, чего даже Умама не делала с Атикой!

Нос и глаз тут же исчезли — видимо, носу понадобилось задумчивое почёсывание. Малые воротца захлопнулись.

— Только бы сперва дали воды, — сказал монах из Абруццо. — А, кстати, что произошло между Умамой и Атикой?

Абу Талиб охотно рассказал эту чудовищную историю, но повторять её лишний раз не следует, ибо и без того слишком много зла и соблазна в мире. История выдалась не только чудовищная, но и длинная — и всё это время владелец дома решал судьбу несчастных странников.

Наконец снова отворились малые воротца, и было сказано:

— Хозяин всегда рад образованным людям. Он у нас и сам словечка в простоте не скажет, поэтому пожалуйте…

В больших воротах обнаружилась невидимая дотоле дверь, такая узкая, что странники сумели проскользнуть в неё только по одному, да и то монах мало не застрял. Если бы они были разбойниками, даже целой шайкой, то и шайке бы не поздоровилось: столько было во дворе вооружённых слуг. Аллах свидетель, им было что стеречь!

— Так, должно быть, и выглядел райский сад! — воскликнул брат Маркольфо.

— Не пригород ли Ирема перед нами? — восхитился Отец Учащегося.

— Ты прав, почтенный путник! — раздался звучный довольный голос. — Моё жилище так и зовут в народе — Маленький Ирем!

Навстречу странникам спускался с крыльца изысканный господин в белоснежной чалме и длиннополых шёлковых одеждах. Насурмлённые глаза его были подобны глазированным в сахаре зёрнам миндаля, щёки румянились, зубы свидетельствовали о несокрушимом долголетии, а волоски усов и бороды были уложены каждый своим, отличным от других, завитком.

— Друзья мои, приветствует вас прославленный Абу Факас!

— Ещё один прославленный словоблуд, — пробормотал про себя монах из Абруццо. — Господи, не многовато ли для меня?

Но ему пришлось всё-таки насладиться голубиным воркованием хозяина по самую тонзуру.

— Это мой дом, — продолжал великолепный Абу Факас. — Сколько, думаете, я за это окно заплатил? Я потратился сверх всех своих сил! Вы когда-нибудь видывали такое — тонко отделанное, резное? Полюбуйтесь на линии закруглённые, словно циркулем проведённые! Когда эту дверь открываешь, она скрипит, когда постучишь — она звенит. А кто её изготовил, друзья мои? Изготовил её Абу Исхак ибн Мухаммед аль-Басари, а это человек спокойный, пристойный, мастер достойный, руки его ловки, в работе легки…

Странники переглянулись — Отец Учащегося выразил глазами великое удивление, а монах-ференги — торжествующее ехидство: ну-ка, басурманин, побывай в моей шкуре!

— А видите это дверное кольцо? — продолжал Абу Факас. — Я его на базаре у мастера Имрана купил, три динара полновесных заплатил. А сколько в нём, друзья, меди — целых шесть ратлей, оно поворачивается пружиной тайной, необнаружимой…

Гости уже вошли в сени, когда хозяин воскликнул:

— О жилище моё! Пусть Аллах твою жизнь продлит и стены твои укрепит! Как основа твоя прочна! Как опора твоя сильна! Посмотрите, как покои в нём убраны и ухожены, где входы и выходы расположены. Ну, скорее спросите меня: как ты его заполучил, сколько хитростей ты употребил, чтобы закрепить его за собой? Был у меня в Багдаде сосед по имени Ахмед…

Монах и поэт, не сговариваясь, упали в голодный обморок, продолжая, впрочем, держаться на ногах — а это великое искусство ведомо лишь опытным бродягам и воинам. Они не слышали, на своё счастье, историю обогащения Абу Факаса — наверняка самую подлую и грязную. Время от времени сознание возвращалось к странникам, тогда они улавливали обрывки разукрашенной речи.

— Однако, настал обеда черёд — ведь время уже к полудню идёт! Эй, мальчик, подай таз и воду!

— О шейхи Шарахия и Барахия, кажется, радость приближается и выход из затруднения облегчается! — шёпотом воскликнул Абу Талиб.

Но не тут-то было. Пришёл слуга с тазом. Тут бы и руки помыть, но…

— Видите этого слугу? Он румиец родом, а вырос в Ираке. Подойди, мальчик, голову обнажи, подол подыми, ноги свои покажи!

Страдальцы с отвращением посмотрели на достоинства прекрасного мальчика и беззвучно зашипели от ненависти.

— А знаете, кто его купил? Купил его Абу-ль-Аббас, а продал ему Наххас. Мальчик, поставь таз и подай кувшин!

Хозяин взял таз, перевернул его, обвёл взглядом, постучал по нему и сказал:

— Посмотрите на эту медь — она как уголь пылает, как червонное золото сияет. Это медь дамасская, а работа ширазская, не на свалке я его подобрал — этот таз в царских покоях побывал. Спросите же, наконец, когда я его купил! Я в голодный год его купил и до вашего прихода хранил…

— Ага, — печально сказал Сулейман из Кордовы. — Представляю, как голодный халиф плетётся с последним медным тазом к скупщику цветных металлов…

А хозяин уже пел хвалу каменному кувшину:

— Он выточен из цельного куска! Посмотришь и скажешь сразу: этот кувшин подходит только к этому тазу, ну а таз сочетается ловко со всей обстановкой, обстановка подходит только к этому дому и ни к какому другому, дом же хорош только с этими гостями!

— Мальчик, воду подай скорей, на руки гостям полей! Видите эту воду? Она голубая, словно глаза котёнка, чистая, словно слеза ребёнка…

Монах и поэт вернулись в обморочное состояние. Глаза их закатились, но лица продолжали выражать самое почтительное внимание, а руки — совершать необходимое омовение.

— А это полотенце — из ткани джурджанской, выделки арраджанской. Я его в сундуке до сих пор держал…

Очнулись бедолаги, только когда перед ними возник наконец стол.

— Полюбуйтесь, какая на нём доска, насколько прочна она и легка, и какой красивой формы…

Наконец Абу Талиб сел на корточки и рявкнул:

— Стол, конечно, изрядный, да, но где же на нём еда?

Абу Факас отозвался:

— Сейчас! Поторопись, мальчик, принеси кушанье. Но обратите внимание: стол и его ножки — всё сделано из одного куска!

Абу Талиб не уступал:

— Ещё осталось поведать, перед тем как обедать, как и где этот хлеб выпекали, какую посуду брали, где пшеницу для него покупали, где носильщика для неё нанимали; молоть возили в какое место, в какой квашне творили тесто, какую печь разжигали, какого пекаря взяли! Ты ещё не сказал о дровах: откуда их доставляли, в какие поленицы клали, как сушили, как убирали. Остались также невоспетыми пекарь и его восхваление, подмастерье и его изображение, мука и её описание, тесто и его закисание, соль и тонкость её помола! Ещё мы про овощи не узнали, в каком огороде они произрастали, на какой рынок попали, как их мыли и очищали! Мы пока не слыхали, как мясо выбирали, как воду в котёл наливали, какие приправы клали! Поистине, горе это будет нагромождаться и дело до бесконечности продолжаться!

Тут он встал, поднимая монаха, а удивлённый хозяин спросил:

— Куда вы?

— По нужде! — гордо ответил за двоих поэт.

— Друзья мои! — обрадовался Абу Факас. — Не хотите ли пройти в отхожее место, которое убранством своим посрамит весенний дворец эмира и осенний дворец вазира? В нем гипсом покрыта верхняя часть, извёсткой нижняя часть, крыша плоская, а пол одет мрамором, так что муха на нём подскользнётся, а муравей со стены там сорвётся. Дверь туда — из дерева садж, с отделкой из слоновой кости. Коли зайдут туда гости, обратно они уж нейдут и ждут, когда им туда обед подадут!

Отхожее место действительно соответствовало хозяйскому описанию и, пожалуй, превосходило его.

— Здесь даже плюнуть страшно, — сказал бенедиктинец, задирая рясу.

— Жалко мне, что мы давно не ели и не можем осквернить такого великолепия плодами большой нужды — к примеру, начертать на этой девственной стене нравоучительный бейт о скромности и тщеславии, — сказал Сулейман из Кордовы. — Слушай, садык, что у вас во Франгистане делают с такими людьми, каков наш хозяин?

— Я природный ломбардец, — сказал монах. — И я слуга Божий. Но такому человеку я бы с молитвой и удовольствием нанёс громадный ущерб. А на стене этой начертал бы целомудренно неупомянутым тобой веществом «мене, текел, фарес».

— Воистину монах и дервиш — братья! — воскликнул Отец Учащегося. — Я сам о том же думаю!

Они пошептались — но не на арабском: вдруг слуги подслушивают?

…Когда обед — действительно стоящий большой кучи добрых слов — был закончен, Сулейман из Кордовы воскликнул:

— Дорогой наш хозяин, ты воистину эмир всех гостеприимцев, ты сокровище для проходимцев! Хотелось бы отплатить тебе достойно, но люди мы бедные, а спутник мой к тому же ещё и неверный. Хочешь, мы познакомим тебя с некой игрой, в океане сахры рождённой и по степени азарта непревзойдённой? Правила её столь же просты, сколь помыслы наши чисты. Прикажи слугам мешок песку нагрести и сюда принести…

…Судьба, судьба — смерч в сахре!

В ожидании парабеллума

Не понимаю, как это в книгах у писателей получается описывать дорогу куда-то. На мой взгляд, это самое скучное (и одновременно нервное) занятие. Самое лучшее — это когда ты сквозь какую-то дверь проходишь, и уже там, где надо.

Близок к идеалу самолёт, но Ирочка не может летать на самолётах. Это у неё не тот испуг работает, а просто что-то неправильное в организме: страшно болит голова и идёт кровь из носа и ушей. Поэтому мы поехали поездом. Двенадцать часов простояли за Новосибирском, ждали, когда починят пути. Самих смерчей я не видел. А когда мы должны были уже приехать, поезд начал шмыгать короткими перебежками — то вперёд, то назад — по каким-то объездным путям мимо платформ с названиями «Наливной», «Земляной» или «Хр. уч. №306»; весь пейзаж состоял то из болот, то из свалок. Висел сырой туман, пахло прелью. Наконец, так и не довезя до Москвы, вечером нас высадили в Рязани и сказали, что подадут автобусы. Мы переночевали на вокзале, автобусы почему-то ушли без нас, Лёвушка хотел было обличить начальника станции в педофилии, но я сумел его удержать. Мы были уже почти у цели, имело смысл поберечь цветы наших селезёнок.

Электрички были набиты так, как это показывали в фильмах про гражданскую войну. Разве что на крышах никто не ехал, потому что вдоль вагонов висели растяжки: «Стой, дурак! Там 5 000 вольт!!!»

Короче, мы поехали на перекладных. Главное было не произносить страшного слова «Москва». А так — Луховицы, Коломна… В Коломне мы, правда, голосовали довольно долго — часа три. Машин в сторону Москвы шло много, но никто не хотел останавливаться. Из Москвы они тоже шли — и многие были обвешаны и завалены всяческим скарбом…

Наконец нас подобрал дальнобойщик. Наверное, он просто заскучал, а тут — мы. Типа туристы. Так мы и выглядели, в общем-то: рюкзачки, ветровки. На всякий случай он спросил, есть ли у нас документы, а то и нас тормознут, и ему неприятности, — но документы у нас были. Ха, у нас было полно документов. Навалом. И мы поехали. Лёвушка стремительно навязал шофёру своё общество, и я смог немного отключиться. Потому что разговоры о политике меня достают. Меня мало чем можно достать… но вот — есть ахиллесова пята.

Ирочка тоже страшно устала, и мы с ней молчали, прекрасно понимая друг друга.

Уговорить её маму, Лидию Петровну, отпустить дочку съездить попутешествовать — оказалось несложно. У неё ко мне полное доверие, а перед родителями она вообще замирает с большими глазами. По-моему, люди себя так вести не должны. Но у неё явно проблемы с этой жизнью.

Потом мы оказались в пробке, да такой, что проще было выйти и топать пешком — что мы и сделали. Шофёр, похоже, расстроился. Лёвушка только начал чинить ему мозги и обращать взор, и вот облом. Пешком мы преодолели два милицейских заслона: документы у нас были — вкупе с билетами до Москвы, — и нас не задержали и вообще не докапывались, только на втором заслоне прапорщик (даже не класса «супермышь», а «суперхомяк») сказал: зря вы, ребята, ломитесь в эту Москву, дули бы себе обратно, вот ей-богу же… Глаза у него были совсем человеческие.

Справа, совсем недалеко от нас, один за другим садились тяжелые самолёты.

Машинное стадо вдруг закончилось, оборвалось. Впереди стояли многоэтажки, а над многоэтажками расползалось чёрное, подсвеченное снизу оранжевым, облако дыма. Конечно, надо было ещё идти, идти и идти, и мы шли. Лёвушка громко орал что-то на иврите на мотив «Бандеры россы».

Мы нашли, где останавливаются маршрутки, там нашли, какая идёт до метро. Да они почти все шли до метро. В маршрутке нам сказали, что горит нефтезавод, дороги перекрыты, поэтому поедем огородами. Нам было всё равно. Через час мы уже спускались под землю, а ещё через час — звонили в двери тёти Ашхен.

СТРАЖИ ИРЕМА

Макама четвёртая

Сперва они ехали важным, степенным шагом, громко при этом отрыгивая, чтобы показать Абу-Факасу своё удовольствие от расстанного угощения.

Потом они, послав прощальные улыбки, слегка ударили верблюдов пятками, дабы ускорить движение.

Наконец они помчались, не оглядываясь уж более и не убеждаясь в отсутствии погони. Как сказал поэт Ибн Юнус, и неплохо сказал:

По сахре, по тропе караванной, где шагают верблюды из Каира в Багдад,

Мы бежали с тобою к свободе желанной, о которой в зинданах удальцы говорят!

— Велик Аллах! — резонно заметил Отец Учащегося. — Вчера мы были жалкими нищими, а нынче подобны двум кувейтским эмирам, выехавшим пострелять джейранов. И заметь, я даже не взял с тебя джизью — налог на иноверцев! Жаль только, что нельзя было засыпать песком весь дом, а рядом нагромоздить ещё две кучи — так было бы лучше! Очень жаль! Вот это был бы фияль! Мы бы так и остались там жить, а хвастливый Абу Факас — смиренно нам служить!

— Господь велик! — откликнулся монах из Абруццо. — Если, конечно, вовремя остановиться. Я был глубоко прав, проиграв нашему хозяину всю мебель, всю утварь, всех слуг и часть денег. Как ни святы законы игры в вашем басурманском мире, а живыми нас он бы не выпустил. Теперь же бедняга пребывает в искренней радости от того, что его не пустили совсем по миру. Нам стоило бы какое-то время поработать в паре…

Брат Маркольфо надел поверх роскошной белоснежной галябии своё рубище — как ни протестовал Сулейман Аль-Кордуби. Зато поэт вырядился безукоризненно, отобрав из сундуков Абу Факаса самое лучшее.

— Но, садык, — возразил Абу Талиб, — как же я стану работать в паре с тобой, когда никак не могу в тебе разобраться? Кафирских монахов я повидал — ни один столь искусно в фияль не играл. И я чуть было не окосел, видя, как ловко ты на верблюда сел.

— Под моими обильными телесами, — важно сказал бенедиктинец, — скрывается стройный, изящный и прекрасный принц. Такое у нас бывает сплошь и рядом. И мне ещё повезло, что колдунья не превратила меня в лягушонка. В любом римском болоте полным-полно таких принцев.

— Я понял, — сказал поэт. — Значит, мы оба дети Сасана.

— Увы, — вздохнул монах. — Имени моего батюшки я вовсе не знаю. Какого такого Сасана прочишь ты мне в отцы?

— Ха! Не знаешь! — воскликнул Абу Талиб. — Сасан являлся величайшим и благороднейшим из владык земных. Царь Сулейман не достоин был бы служить у него даже золотарём. А потомство Сасана было обманом изгнано из царства и лишено наследства. С тех пор мы и скитаемся по земле, добывая себе скудное пропитание, испрашивая добровольное даяние… О нас даже касыда сложена:

Мы дети Сасана. От Саны и до Хорасана — Гуляют повсюду печальные дети Сасана.
Судьбина нас гонит по свету сквозь все границы, Опухли от слёз наши лица, ввалились глазницы.
Мы жаркое лето проводим на горных вершинах, А лютую зиму живём в плодородных долинах.
От Балха до Синда, от Рея до Табаристана, От Фарса до Коньи, от Чага до Хамадана,
От волн Абескуна до Горного Бадахшана, От Маверранахра, где древняя спит Согдиана,
До синих степей Таласа, до идолов Бамиана, От ледников Кашгара и до песков Хотана,
От пристаней Халеба до выжженного Кермана, От ласковой Ферганы до мелочного Джурджана,
От острова Киш до златоносного Зеравшана, От славного Рея до цветущего Так-и-Бустана
Бредут и бредут неуклонно и неустанно Весёлые, гордые, вольные дети Сасана!
Но от снегов Булгара и до пустынь Магриба Дети Сасана странствуют вовсе не за спасибо.
Стонут тихонько купцы под нашей ласковой дланью: В мире любую кубышку мы облагаем данью.
Коль мы лишились когда-то родимой своей страны — Все нам должны на свете, только мы никому не должны…
Да, мы принимаем чужие даянья — но гордо. В избранье своём мы уверены свято и твёрдо.
По финику с каждой лавки, по фильсу с динара, Сбирают дети Сасана — цари базара.
Пускай у купцов почернеют от жадности лица — Дешевле от нас откупиться, чем враз разориться…

Выслушав жалостную касыду до конца, монах из Абруццо опустил голову на воротник размышления и молвил:

— Брат, я ведь и сам такой. Правда, в наших краях не слыхивали о детях Сасана, зато называют нас и рыцарями сумы, и вагабондами, и братьями дороги, и сватами нужды, и шуринами праха, и деверями помоек, и пасынками надежды, и погонщиками собак, и укротителями кошек, а кое-где вообще принимают за цыган. А мы просто Божьи люди, взыскующие Божьей справедливости. Господь делиться наказал!

— Аллах всегда при делах — он вашему богу эти слова подсказал! — воскликнул Абу Талиб. — Нас тоже именуют по-всякому. Дервишами, суфиями, айярами, кличками новыми и старыми. А ещё нас зовут — стражи Ирема… Да чего ты, садык, вздрагиваешь всё время, когда заходит речь об Иреме? Конечно, любой увидеть бы рад многоколонный Ирем Зат-аль-Имад. Но пусть твоё сердце успокоится: город сей тебе не откроется. Нелепо думать, что Сокровище Мира предстанет перед глазами кафира… Ты, конечно, не обижайся, надейся и мужайся, но…

— Да мне всё равно, — снова сказал в лад брат Маркольфо. — Но как же вы его, Ирем этот ваш, сторожите, коли никто его найти не может?

— В том-то и дело! Я же сказать хочу, что лишь такая работа нам по плечу! Обратится некто к супругам престарелым, спросит: «А сын ваш каким занимается делом? В поле пашет или в кузнице молотом машет? Скажите по-свойски: может, он сотник в халифовом войске? Или кувшины искусно лепит? Или над бумагами в диване слепнет? Или проворно ткёт полотно? Что за уменье ему дано?» Тут, значит, матушка непременно заплачет, а отец глаза от стыдобы спрячет и дряхлой рукою махнёт: «Отпрыск наш непутёвый Ирем стережёт»…

— А-а! Собак гоняет, ветер пинает! — догадался бенедиктинец. — Воистину, мир везде одинаков! Но ведь, согласись, без нас тоже нельзя!

— Никак нельзя! — радостно воскликнул Отец Учащегося. — Мы соль земли, мы Вселенной корабли, мы свету отрада, мы взыскуем Града!

— Так ведь блаженный Августин о том же говорит! — воскликнул брат Маркольфо. — О взыскующих Града Небесного!

— В небесах нет никакого Града, — возразил Сулейман из Кордовы. — Там, знаешь ли, только сады, где внизу текут реки… Аллах обещал всем правоверным эти сады! Но это — нам, а вам — огненный Джаханнам!

— Увы, мой друг, это ты с плачем и скрежетом зубовным последуешь в самое пекло… Спаситель, конечно, огорчится, но как-нибудь переживёт: он уже один раз за нас претерпел. Вдругорядь на крест не пойдёт!

— Да не был наш расул Иса ни на каком кресте! — воскликнул Абу Талиб столь яростно, что оба верблюда вскинули головы посмотреть, не началась ли между всадниками поножовщина — ведь тогда им тоже придётся воевать. — Сказано же пророком: «Они не убили его и не распяли, но это только представлялось им; и, поистине, те, которые разногласят об этом, — в сомнении о нём; нет у них об этом никакого знания, кроме следования за предположением».

Поножовщины не случилось, зато случился прежестокий богословский спор, особенно касательно обрезания, поскольку тут главный аргумент, в отличие от теологических трактатов, всегда под рукой. Наконец Сулейман проворчал примирительно:

— Учёные — это те, чьи речи лучше их поступков, а мудрые — это те, чьи поступки лучше их речей… Хотя я преуспел, обучаясь фальсафийе в пору моей юности!

— Философия есть всего лишь служанка богословия, — наставительно сказал бенедиктинец. — Преуспел, говоришь? Отчего же ты ещё не советник при халифе Харуне?

— Вазирами становятся льстецы и подлецы, — гордо ответил Абу Талиб. — А я — вольный шаир. За стихи меня и вышибли из города…

— Что же это за стихи такие страшные?

— Так, баловство, ничем-ничего… Вот сам посуди:

О Мухаммад, ты изобрёл Аллаха Не для корысти и не ради страха, А так, спроста, как юный сирота Врёт сверстникам про папу-падишаха.

Тут даже привычные ко всему верблюды разом остановились.

— Да, — сказал брат Маркольфо. — И ты ещё меня в свою веру тянешь? Да за такие вирши…

— Именно, — вздохнул Сулейман аль-Куртуби. — Клянусь Тем, кто конец руки на пять разделил и этой пятёрке осязание подарил, я правоверный до самых корней сердца. Но ведь настоящему шаиру полагается вольнодумничать! Невежественные улемы из Михны хотели казнить меня за богохульство, да я не стал дожидаться…

— Что такое — Михна? — вскинулся монах. Успокоенные верблюды тронулись дальше.

— Ну, такие… Ну, за чистотой веры следят, — тут Отец Учащегося даже оглянулся: не следят ли его гонители за чистотой веры и здесь, в безлюдных песках.

— Святая Инквизиция, — догадался брат Маркольфо. — Куда же без неё? Нет, у меня всё проще. Был за мной грех: я тоже сложил виршу, но, боюсь, не поймёшь ты её — она на классической латыни…

— Как-нибудь разберу, — пообещал хитроумный сын Сасана.

Разбирать особенно было нечего: вирша по большей части состояла из одного-единственного латинского глагола, зато уж спрягался этот глагол по-всякому: и так, и этак, и вот этак, и сверху, и снизу, и сбоку, и туда, и сюда, и даже эвон куда… С преступной помощью этого глагола последовательно осквернялись ангелы и архангелы, короли и шуты, графини и герцогини, дворяне и земледельцы, монахи и монашенки, епископы и ремесленники со всеми членами семей и даже животные. Слегка повезло только майскому жуку, которому всего-навсего вставили соломинку…

Добродетельные верблюды остановились так резко, что всадники чуть не полетели на песок.

— Да-а… — сказал наконец Абу Талиб. — С такими стихами, садык, даже в зиндан не возьмут… Не доведут до зиндана…

— Но теперь я остепенился, — поспешил заверить его монах-бродяга. — Похабщины не пишу, а размышляю о вечном.

— Могу представить… — усомнился Сулейман.

— Не веришь? Так послушай:

Был я праздным и лихим — Знать, таким родился. Сильной жаждою томим, Я в кабак стремился. Но, узрев огонь и дым, Страшно удивился: Шестикрылый серафим Предо мной явился!
«Я затем явился здесь Весь в грозе и буре, Что Господь не в силах снесть Твоей буйной дури. Приказал Всевышний днесь, Грозно брови хмуря, Измененья произвесть Мне в твоей натуре!»
В ухо мне ударил он Тяжкою десницей, Как селянину барон Стальной рукавицей. Полетел я, поражён, Бестолковой птицей В мир, что был мне отворён Новою страницей.
Слышу я, как в облаках Ангелы летают, Как снега и льды в горах Потихоньку тают, Как в миланских кабаках Кьянти разливают, Как сквозь всякий тлен и прах Травы прорастают.
Снова слышу трубный глас: «Ах ты сын собаки! Ты в грехе сплошном погряз, Это скажет всякий!» И крылом — да прямо в глаз, Как в кабацкой драке! Я фонарь обрёл тотчас, Чтобы зреть во мраке.
Тьма была — хоть глаз коли, Но необъяснимо Я увидел край земли Оком пилигрима: Как в лазоревой дали Мимо храмов Рима Проплывают корабли До Иерусалима.
Обратившись к небесам, Господа я славил… …Серафим же по зубам Малость мне добавил! Научил меня азам Красноречья правил И пророчествовать сам, Лично, в мир отправил.
И тотчас же я предстал Цицероном новым: Серафима я назвал Нехорошим словом, Далеко его послал — Аж к первоосновам, — И беспечно зашагал С именем Христовым.
И с минуты самой той В жизни тяжкой, тленной Всё открыто предо мной В нынешней Вселенной. Лишь один вопрос простой Мучит, неизменный: То ль угодник я святой, То ли червь презренный?

— А ещё я перелагаю в стихи медицинские рецепты против геморроя и водянки…

— Так ты ещё и табиб?

— Всего помаленьку, — скромно сказал монах. — Немного бродяга, немного лекарь, немного пиита…

— Немного мошенник, — подхватил Абу Талиб. — Истинный сын Сасана, страж Ирема! Будет у нас ещё время посостязаться, как приедем в Багдад…

— Или Иерусалим…

— Верно, или Иерусалим. Куда-нибудь верблюды нас привезут. И вот тогда ты увидишь, каков на деле Сулейман Абу Талиб аль-Куртуби! В поэзии рядом со мной не стой, это само собой, но и в искусстве обмана я первый среди детей Сасана! Правда, толкуют ныне о некоем Наср-ад-Дине — это самый тот, что в Бухаре живёт. Коли он дорогу мне перейдёт, он этот день проклянёт. Ведь я провёл самого Абу Наиби, шайтан его зашиби! Был он первый гад на весь Багдад, а повстречался со мной — сразу стал только второй… Не нарушая наших сасанских правил, я его в фияль трижды обставил и без языка оставил… Поверишь едва ли, но мы на усечение языка играли!

— Постой, брат, — сказал монах. — Если только не подводят меня глаза, впереди кто-то идёт…

— Ну вот, — недовольно, как все внезапно разбогатевшие, скривился Отец Учащегося. — Будем теперь сочувствовать всякому нищеброду, тратить на него воду…

— Господу — что нашему, что вашему — угодно милосердие, — сказал монах и придавил верблюжьи бока пятками.

— Надеюсь, это мирадж… Аллах, пусть это будет мирадж!

Но не был это мирадж, а был это гнусный вонючий бродяга, до самых линялых бровей заросший щетиной. По сравнению с тряпьём бродяги даже рубище брата Маркольфо казалось царским облачением. А глаза у него были прямо-таки бирюзовые, самые колдовские. Его бы хлыстом по этим самым глазам, но смиренный монах сказал:

— Кто ты, добрый человек? Куда идёшь? Почему терпишь нужду?

В ответ бродяга забормотал что-то невнятное, такое невнятное, что не только монах, но и эмир языка Сулейман не смог разобрать. Тем не менее брат Маркольфо протянул бедняге свою верную баклагу.

…Судьба, судьба — и наковальня, и молот!

 

9

— И этого языка я тоже не знаю… — сокрушённо сказал Шаддам. — Никогда не предполагал, что могу оказаться в таком положении.

Уже несколько сот свитков валялись просмотренными и отброшенными за ненадобностью, когда Николай Степанович вдруг встал и начал озираться — будто увидел всё это впервые. Костя и Шаддам немедленно прекратили разбор завала и сделали по полшага к маршалу — вдруг, не дай бог, у него опять потеря памяти или там ориентации…

— Ребята, — Николай Степанович поднял палец, как бы призывая к ещё большей тишине. — А вам не кажется, что эту кучу здесь свалили не просто так? Кому-то они и до нас оказались не по зубам? А?

— Ну, точно! — сказал Костя. — Тоже искали что-нибудь знакомое. Так. Брали вот из этих шкафов… вот там, под светом, читали, сюда откидывали. Потом стали таскать по лестнице и бросать сверху… насыпать кучу…

— Попробуем заглянуть в дальние шкафы? — предложил Шаддам. Нойда молча вильнула хвостом и устремилась в указанном направлении.

В этот момент стемнело. Солнце ушло с небесного круга, уступив место облачной пелене.

— Ёшкин кот, — в сердцах сказал Костя. — Только-только начнёшь получать от работы удовольствие…

— Ничего, — сказал Николай Степанович. — Боюсь тебя огорчить, Костя, но у нас впереди вечность.

Туман и раньше появлялся на улицах с наступлением сумерек, но сейчас он как-то по-особому сгустился. Переулок, по которому они шли, странно расширился, верхние этажи домов подтаивали в дымке. Впервые за всё время — если вообще можно говорить о времени здесь — возникло эхо: звуки шагов звонко отлетали от стен. Поэтому казалось, что идут не три человека и бесшумная собака, а по крайней мере десяток, и с ними целая собачья упряжка.

Вперёд видно было шагов на тридцать, дальше всё как-то смазывалось.

— Мы не прошли поворот? — спросил осторожный Костя.

Шаддам покачал головой. Николай Степанович, считавший шаги, вздрогнул и стал оглядываться. Все остановились.

— Нойда, мы правильно идём?

Нойда не слишком уверенно кивнула. Немножко отошла и стала прислушиваться, подняв одно ухо вверх.

А потом там, впереди, раздались шаги. И в тени и тумане появилась чья-то фигура.

Нет, понял Николай Степанович через секунду. Там пустота, игра теней, не более: фигура разделилась, и то, что выше пояса, потекло наискось вправо, а ноги сделали ещё несколько медленных шажков. Остановились и с некоторым сомнением исчезли.

Но — звук шагов приближался. Теперь это были шаги кого-то большого, больше человека… обманчиво-медленного…

И снова появилась туманная фигура: волк, поднявшийся на задние лапы и достающий головой до окон второго этажа.

Нойда попятилась, зарычала. Хвост её встопорщился — как и шерсть на загривке.

Шаддам встал рядом с нею, погладил между ушами. Нойда повела лопатками, чуть расслабилась.

— Николай Степанович, Костя, — позвал Шаддам, не оборачиваясь. — Я думаю, нам всем лучше укрыться в доме. Впереди действительно что-то есть.

— Да, — сказал Николай Степанович, опускаясь рядом с Нойдой на колено. — В смысле, нет. Девочка, найдёшь дорогу? Вот сейчас, немедленно?

Нойда уставилась в землю, закрыла глаза. Николаю Степановичу послышалось, что она скрипнула зубами.

Шаги приближались.

Нойда кивнула — и бросилась назад, туда, откуда они пришли, прижимаясь к самым стенам домов. Николай Степанович кивком головы отправил вслед за ней Шаддама. Костя, он это знал, не отойдёт ни на шаг.

Туманный волк тоже расплылся бесформенными пятнами.

— Так я почему-то и подумал. — Костя сглотнул.

— Что-то есть — там, дальше, — сказал Николай Степанович. — Бегом.

Они догнали Нойду и Шаддама в момент, когда те сворачивали в глубокую арку — совершенно такую же, какие здесь во всех домах. Но эта вела не внутрь дома — за нею начинался переулок. Тот самый, по которому они сюда пришли. Из-за этой чёртовой арки они в тумане попросту проскочили поворот…

— Тихо… — сказал Шаддам. — Пожалуйста…

Все затаили дыхание.

Шаги приближались.

— Нет, показалось, — сказал Шаддам. — Извините. Пойдёмте…

И в этот момент на улице, с которой они ушли, что-то произошло: будто бы сдвинулся тяжёлый камень, будто бы что-то стремительно протянулось по облицовочной плитке, потом что-то упало, мягко и в то же время ломко, и всё накрыл плотный звук удара. Потом снова короткое быстрое волочение, и сдвинувшийся камень встал на место.

Не говоря ни слова, все повернулись и быстро пошли, почти побежали к дому. К своему дому.

— Что-то случилось? — выглянула навстречу Аннушка.

— Да вроде бы нет, — сказал Николай Степанович и посмотрел на своих. — Вроде бы ничего не случилось.

— Во всяком случае, мы не поняли, — сказал Шаддам.

Откуда-то незаметно, но совсем рядом оказался Толик. В руках у него был каменный молоток.

— Крысы, — сказал он Николаю Степановичу на ухо. — Вот такие, — он показал руками. Крысы получались с овчарку. — Боялся, что наверх полезут.

— Но не полезли?

— Нет, Николай Степанович. Прошли вон туда. И пропали. Я подошёл, посмотрел — никакой такой норы-дыры. Как сквозь стену.

— Что коты проходят сквозь стену, я слышал, — сказал Николай Степанович. — Почему бы и крысам не освоить? Полезное свойство…

Они поднялись домой. Здесь было гораздо темнее, чем на улице, но это была добрая темнота.

— Ты как? — тихо спросила Аннушка.

— Нормально, — сказал Николай Степанович. — Думаю, прокачался.

— Это хорошо, — сказала Аннушка, отворачиваясь. — Это очень хорошо. Я боюсь, что без тебя мы погибнем.

СТРАЖИ ИРЕМА

Макама пятая

…Сперва Абу Талиб затянул какую-то грустную песню, но неразборчиво, так что угадать можно было всего три слова: «безумец, дитя, слепой».

Потом он воззвал к Пророку.

Наконец он сказал:

— Поистине Аллах сводит и разводит, и он первый среди разводящих. Так уж звёзды сошлись, что пути наши разошлись. Прости, брат, но нынче ты стал богат, наделён казной, едой и водой, а верблюд под тобой крепкий и молодой. Теперь ты сам, своим Исою храним, прибудешь в желанный Иерусалим. А мне с тобою нельзя, у меня другая стезя: бедный безумец наш один никуда не дойдёт, в песках пропадёт. Аллах не велит мне бросать его, несчастное существо…

Брат Маркольфо сильно удивился:

— Подожди, достойный Отец Учащегося! Не ты ли всего минуту назад жалел для парня воды? Отчего же вдруг воспылал ты сочувствием и благочестием? Уж в чём — в чём, а в добродетели настоящий христианин тебе не уступит. Вместе бедовали, вместе богатели — вместе и поедем. Что же касается Иерусалима, то он ждал меня многие тысячи лет. Значит, подождёт ещё немного Святая Земля… Ведь церковь Христова не в брёвнах, а в рёбрах. Ладно, проводим убогого до Багдада…

— А может, ему в Багдад и вовсе не надо? — горячо воскликнул Сулейман Абу Талиб. — Вдруг из-за него, как из-за меня, где-то убивается вся родня? А сам он не бродяга безродный, но сын шейха благородный? Хоть он ноги переставляет с трудом, но видно же — тянет беднягу в отчий дом! Постой! Я, кажется, знаю, кто он такой! О Аллах! Где-то там, в песках, отец его в горе, а мать в слезах, взывают: вернись, юный Кайс ибн аль-Мулаввах!

Бродяга при этих словах насторожился и устремил на Абу Талиба бессмысленный, но всё-таки взгляд.

— Не такой уж он юный, — заметил монах из Абруццо. — Постарше нас будет.

— Пусть он оборван, бородат и не юн, но я узнал его: это Маджнун! От любви он безумным стал, мыться и бриться перестал — и стенаниями своими весь мир достал! С тех пор уж много лет прошло, имя его все города обошло, а также во всяких местах земли знают имя его Лейли! Одна она лишь его кумир. А разве шаиру не поможет другой шаир? О, скажи мне, путник, ведь ты тот, кого молва Маджнуном зовёт? Ты сбежал из Маристана — дома скорби?

Бродяга яростно замотал грязными патлами и неожиданно бодро помчался по песку, да так, что корабли пустыни еле за ним поспевали.

— Вот видишь: он помнит имя своё! Значит, помнит и дорогу домой. А его дом в оазисе под шатром… Брат мой ференги! Зачем тебе давать крюка из-за этого бедняка? Шейхи сахры бедны, грязны, вашей веры не любят и наверняка тебя погубят! Аллах с ним! Отправляйся в Иерусалим! Я один ради певца любви рискну добраться до диких бадави…

— Э, Отец Учащегося, с бедуинами я уже встречался, — сказал брат Маркольфо. — Ограбить случайного путника они могут, это да; но нипочём не тронут того, кто привёл к ним пропавшего сына. Напротив, окружат его всевозможным почётом. И добру его ничего не грозит. Более того, они ещё и проводят благодетеля туда, куда ему надо, и не дадут волосу упасть с его головы. Так что я заодно и охрану себе поимею…

— Вижу, садык, что не первый год бродишь ты по Дар-уль-Исламу… — вздохнул Сулейман из Кордовы. — А ну как не Маджнун это? Кому известны приметы поэта? Бессмысленные звуки издаёт, а песни любовные не поёт…

— Кто бы он ни был, а Христос воздаст нам за него сторицей, — сказал монах, давая понять, что от него никому и ни за что не отделаться.

— Брат, давай без затей, — сказал аль-Куртуби. — Сахра выпустила тебя живым из когтей. Пытать судьбу — что лежать в гробу. Верблюд сам как-нибудь выйдет на караванный путь. Доберёшься легко: Багдад, видно, недалеко…

— Темнила ты, а не пиита, — сказал толстяк. — Но я, как ты сказал, тоже дитя Сасана и чую, чем дело пахнет. А может, мне просто страшно остаться одному в ваших окаянных песках? Ты бы тоже вряд ли захотел очутиться одинёшенек в наших окаянных горах, да ещё в метель. Там никакой верблюд не пройдёт.

— Аллах не простит мне твоей гибели! — и Отец Учащегося воздел руки.

— А Спаситель мне — твоей, — не растерялся монах. — Мало ли куда может завести сумасшедший! С товарищем надёжнее…

Между тем сумасшедший бежал куда-то вверх, по склону бархана. Луна освещала его жалкую фигурку, и на белом песке, на косом гребне казался он последним человеком на земле, убегающим от неведомой смерти, успевшей скосить всех остальных живущих.

И таких барханов было множество — даже верблюды устали.

И уже перед самым рассветом безумец издал дикий вопль.

— Вот он, многоколонный… — прошептал Абу Талиб, но монах всё равно услышал.

…Судьба, судьба — холодные руки!