Мурад Аджиев
СТРОИТЕЛЬСТВО № 500:
ДО И ПОСЛЕ
Очерк
Художник В. Родин
Рейс на Тынду откладывали уже несколько раз, и диктор Читинского аэропорта добавляла: «По метеоусловиям Тынды…» Наконец мы в самолете. Взлетели.
У Читы снега не было — весна, но отлетели недалеко — сопки сразу побелели, только по распадкам, где гуще тайга, белая земля казалась будто присыпанной чем-то… Вскоре все людское исчезло. Исчезли поселки, дороги, которых немало вблизи Читы, и потянулась долгая, унылая от однообразия картина: спящие реки, снег, тайга… Потом и их не стало — заволокла густая облачность. Лишь холодное солнце блестело за иллюминатором.
Вдруг самолет снижается, облака расступаются — в небесном тумане открылась небесная проталина: внизу белая-белая земля и две черные линии, одна к одной. Действительно, как по заказу, пожалуйста, — железная дорога. БАМ.
Всего-то два нескончаемых рельса — ничего необычного? И необычное, и удивительное: зачем они там? Этот вопрос привел меня сюда.
— Леха, брехали про зелезную дорогу… С-сдеся будет.
— Не-е-е… У нас сыбко далеко.
Потом подумал и добавил:
— На самолете не привесут… Сыбко далеко зывет, однако.
Это из разговора двух эвенков поселка Усть-Нюкжа; он не подслушанный, он был недавно, лет пятнадцать назад. Хотя, впрочем, его могли вести и отцы нынешних оленеводов пятьдесят лет назад. Да что отцы — деды или даже прадеды. Разве что слово «самолет» они бы не произнесли: «шибко новое слово».
Идее БАМа — железной дороги севернее Байкала — уже сто лет. Юбилей! В 1888 году, за три года до начала строительства Транссиба, в «Трудах комиссии Русского технического общества по вопросу о железных дорогах через всю Сибирь» была впервые высказана идея БАМа. А уже через год две экспедиции изыскателей под руководством полковника Волошина и инженера Прохасько работали на будущей трассе. Слухи о какой-то «зелезной дороге», об «эспедисии» поползли по эвенкийской тайге.
Правда, позже полковник Волошин высказался резко отрицательно о целесообразности строительства: «Нет никаких данных, по которым можно было бы судить о названной местности. Тунгусские старшины могли указать только двух человек, которые заходили в местность для целей охоты».
Потом, через четверть века, изыскания все же продолжились. К тому времени действовал Транссиб, и надо было присоединить водный путь на Лене к сети путей сообщения России. Вновь изыскатели пошли по безлюдной тайге, выискивая удобные подступы к Лене. В 1908 году инженеры Г. Андрианов и С. Чмутов выпустили даже небольшую брошюру, где есть раздел и о БАМе, части его, которую авторы назвали Восточно-Сибирской железной дорогой.
А в период с 1911 по 1914 год БАМ, вернее, его западное крыло назывался более определенно — Ангаро-Ленской железной дорогой. В те годы Министерство путей сообщения России подготовило даже проект линии от станции Тайшет, что на Транссибирской магистрали, через Братск на Лену, но реализовать задуманное не удалось — разразилась первая мировая война, а затем революция.
Дорога севернее Байкала с первых лет своих была своеобразным «пожаром ума» изыскателей. «Пожар ума» — это фраза из Достоевского, это идея, которая движет людьми, поколениями людей. Но идеи, как и люди, бывают разные.
«…И вот рука Сталина чертит на карте каналы, исправляющие течение рек, размечает, где быть новым озерам, где вставать новым лесам, где работать новым электростанциям.
Степи и пустыни, реки и озера подчиняются воле человека, как инструменты в оркестре». Так писали наши соотечественники о «вдохновляющем» сталинском плане преобразования страны.
В апреле 1932 года Советское правительство решило начать строительство, и вплоть до Отечественной войны на БАМе велись работы. Правда, БАМом новую дорогу обычно тогда не называли, по документам она значилась как строительство № 500.
Кипела, прямо-таки пылала стройка с мая 1944 года, когда вновь развернулись работы на линии. «Кипела», «пылала» не в переносном, в прямом смысле — на строительстве № 500 «широко применялся опыт, накопленный при сооружении каналов Беломоро-Балтийского и Москва — Волга».
Тогда строили западное и восточное крыло БАМа: от Тайшета до Усть-Кута и от Комсомольска до Советской Гавани. На трассе в 475. километров вереницы тачек не останавливались ни на минуту. Было занято почти 100 тысяч человек. В любую погоду безымянные землекопы — пронумерованные мужчины и женщины — корчевали тайгу, разбивали кайлами валуны и скалы, лопатами выскребали земляное полотно. И день и ночь вдоль трассы пылали костры, около которых на ветках лапника, на «логовищах» из мха грелись, спали великие строители «великой магистрали». Здесь же в котлах кипела их нехитрая лагерная баланда…
Строительство № 500 с точки зрения «вдохновляющего» плана преобразования страны было чрезвычайно важным — сеть путей сообщения получала еще два порта: морской, на Тихом океане, и речной, на Лене. Ни с какой иной точки зрения его тогда не оценивали, не принято было.
«Трудовые будни», которые так никогда и не стали «праздниками», продолжались на строительстве № 500 вплоть до пуска, до первого поезда, до оглушительных маршей духовых оркестров, провозглашавших очередную трудовую победу. Затем работы на БАМе приостановили, и колонны строителей в сопровождении конвоиров перешли на другие, не менее важные объекты.
По-моему, самое страшное на этом этапе истории было даже не физическое и моральное уничтожение миллионов ни в чем не повинных людей, а уничтожение нации, уничтожение традиций общества. Эти потери невосполнимы. Когда-то в России сложилась лучшая в мире школа железнодорожных строителей, путейцев-изыскателей. До сих пор в мире не могут побить рекорды прокладки Транссиба или дороги на Мурманск: на Транссибе в среднем укладывали 687 километров рельсов в год, а на Мурманской — более 1000 километров. Вот эти традиции, эти скорости и погибли вместе с их носителями в лагерях и тюрьмах. Поэтому отголоски беды 30—40-х годов еще долго будут слышны у нас в стране…
Идею БАМа отложили тогда, в 40-е годы, но «пожар ума» не погас.
Пришли новые времена, а с ними — новые люди.
Весной, 15 марта 1974 года, Брежнев объявил об очередной грандиозной программе, о новом этапе освоения Сибири и Дальнего Востока, сказав, что «главный адрес ударного комсомольского строительства — Байкало-Амурская магистраль».
Всюду появились лозунги: «БАМ строит вся страна!», «БАМ — стройка века!». Тысячи статей, книг, кинофильмов были посвящены БАМу, были связаны с БАМом. О чем только в них не говорилось… Правда, запрещалось упоминать о главном, об очевидном — об отсутствии «грандиозной программы освоения», об отсутствии самого проекта. Ни экономической, ни технической экспертизы! Ничего! Все знали лишь одно, что «от Байкала до Амура мы проложим магистраль». Кстати, магистраль эту прочертил в свое время Сталин, он же и «обосновал» ее экономически, его «обоснования» и всплыли вновь в 70-е годы застоя.
«Убежден, товарищи, — уверял страну Брежнев, — что эта стройка станет всенародной. В ней примут участие посланцы всех республик, и в первую очередь наша молодежь. Разве это не вдохновляющая перспектива для многих тысяч наших молодых людей?»
Перспектива не могла быть вдохновляющей, потому что не было никакой перспективы. Тысячи молодых людей поехали на БАМ, но чем могла их встретить стройка, которая не фигурировала ни в каких государственных планах? Ее поначалу не снабжали даже продовольствием.
Лишь через год появился наскоро сшитый белыми нитками проект. Впрочем, проектом его называть нельзя — там желаемое выдавалось за действительное. Хотя на самом деле о всех «щедрых» ресурсах БАМа знали очень приблизительно, почти ничего. Об условиях трассы будущей магистрали — тоже. О затратах — тоже. Кругом сплошные потемки. И «проект»!
Да о чем говорить, если в этом широко разрекламированном «проекте» под названием «научно обоснованная программа БАМ», подготовленном сибирскими коллегами-экономистами, новая дорога в основном предназначалась для… вывоза тюменской нефти. Наука пришла на БАМ с повязкой на глазах, с полным незнанием перспективы.
Мертворожденное дитя приодели в «комплексную программу БАМ»… Так на глазах у всех делался этот самый злополучный застой, который обошелся только в Сибири в десятки миллиардов рублей убытков. На эти средства, например, можно было бы полностью решить все проблемы Нечерноземья или какого-либо другого региона страны, страдающего от хронической нехватки ресурсов на свое социальное и экономическое развитие.
Парадокс ситуации на БАМе, как и на строительстве № 500, в том, что не экономика вела дорогу, а к БАМу подвязывали экономику. Хотя, как известно (еще К. Маркс учил), транспортировка лишь продолжает производство, а не начинает его.
Взять Транссиб, к примеру. Магистраль подводили к нарождающемуся хозяйству, чтобы дать выход на рынки России и Европы продукции сибирских сел. Транссиб имел заказчика. Вот почему Сибирь быстро превратилась в «золотое дно» России. Например, к сожалению теперь об этом мало кто знает, только доходы от продажи сливочного масла в Европу давали вдвое больше золота, чем вся золотодобывающая промышленность России. По Транссибу ходили специальные «масляные» составы. Также целыми составами вывозили зерно, мясо. Сельское хозяйство было очень щедрым.
БАМ же не решал и не мог решить по существу никаких перспективных экономических задач, он проходит в совершенно безжизненных районах, с очень неопределенной перспективой. Стратегических задач он тоже не. решал.
Выходит, еще в царском правительстве знали прописную истину экономики: транспорт лишь материализует экономические связи, а не создает их. Создает их, по Марксу, только производство!
В этом явном невежестве авторов «стройки века» — причина всех болезней Байкало-Амурской магистрали. Бесплодной оказалась «научно обоснованная программа БАМ».
И не вина строителей, которые стойко перенесли все невзгоды и трудности, выстрадали неустройство быта, что дорога ведет в никуда. Собственно, строго говоря, нет никакой дороги, хотя и уложены рельсы, возведены мосты, построены станции. Нет грузов, значит, нет дороги. Таковы азы экономики.
…И, подлетая к Тынде, я видел не что иное, как мираж. Экономический мираж. Правда, реально существующий в жизни.
А я ведь уже как-то видел подобное! На Севере. В низовьях Оби. Знакомый почерк. Та же «мудрая» рука, которая когда-то брала тонкими пальцами, пожелтевшими от трубки, карандаш и в ночной тиши кремлевского кабинета водила по карте линии будущих железных дорог, каналов, исправляла течения рек, размечала, где быть новым озерам, где вставать новым лесам… Все подчинялось воле этого человека, сделавшего из державы послушный оркестр.
По грандиозному сталинскому плану преобразования страны строили железную дорогу вдоль берегов Северного Ледовитого океана, чтобы не ждать милостей от природы на Севморпути. Экономическая экспертиза этого строительства была такая же, что и у БАМа.
Сейчас это — мертвая дорога. Кое-где она совсем разрушилась, кое-где еще виднеются повалившиеся столбы, насыпь, даже рельсы со шпалами. Нет грузов — нет дороги. Умерла. Действительно, таковы азы экономики, ее прописные истины, которые не сумел изменить даже сам Сталин со своей системой лагерей.
О столице БАМа — «красавице Тынде» — и песни успели сложить, и стихи написать.
Золотой город! Вот о чем прежде умалчивали.
Дома только с виду самые что ни на есть обычные, панельные, зимой холодные, а летом жаркие, они — золотые. Улицы — тоже. Люди — каждый второй — профессор.
Я не шучу. Панели везли сюда из Москвы, ближе ничего не оказалось… Помните про заморскую телушку, за которую рубль перевоз? Каждая панель на БАМе обошлась государству очень круглым рублем.
Впрочем, и в такой расход можно войти ради дела… Председатель горисполкома, молодой, энергичный Владимир Николаевич Павлюков, объяснял мне, показывая на план города, свои социальные проблемы, говорил о перспективах, о нынешних заботах:
— Вот сессию исполкома скоро проводим специально по социальным вопросам. Много у города проблем. Я тут недавно, а уже окунулся в проблемы…
Пожалуй, именно слово «проблемы» мне чаще всего слышалось за время последней поездки на БАМ. Все словно сговорились.
Владимир Николаевич то и дело указывал на макет Тынды. Заботы у председателя — не позавидуешь: москвичи теперь потеряли интерес к Тынде. Не достроили. Нового строительства не хотят начинать, а начатое — еле-еле тянут.
Очень страдает соцкультбыт. И жилье страдает. Не хватает! В вагончиках некоторые до сих пор живут. Магазинов, столовых, кафе мало. Детские сады — больное место города. Поликлиники, больницы — тоже… «Вся социология как на ладони».
Стоп. Я, кажется, увлекся, слушая председателя горисполкома. Он, конечно, прав, рассказывая о незавидном положении города. И все-таки не прав! Его проблемы, по-моему, это проблемы снежного кома, пущенного с горы: чем спускается ниже ком, тем он больше. И еще больше будет. Вернемся же на вершину горы.
Город Тында — главный перекресток БАМа, по проекту здесь должно быть всего 13 тысяч жителей. Столько нужно народа, чтобы обслужить железную дорогу и само население. А сейчас в городе уже живет более 60 тысяч человек — и нет ни одного производственного предприятия!
Железнодорожные службы — не в счет, они ничего не производят. Пищевая промышленность — тоже не в счет, ее продукция съедается и выпивается в городе, который работает сам на себя. Конторы, базы, склады — их производственными предприятиями не назовешь. Так за счет чего же растет город?
Строительство магистрали закончилось, а город все растет и растет, люди все едут и едут. Почему? Возможно, что все очень просто: снабжение — приличное, заработная плата — высокая — вот это и прельщает; в таком городе можно вполне современно жить, получая при этом высокую надбавку к зарплате.
Не имея квалификации, некоторые получают не меньше кандидата наук, а с ремеслом в руках — так больше профессора. Плохо ли? И квартиры как в Москве.
Вот и растет Тында. И будет расти. В чиновничий город превращается, в город контор, контор. И северных надбавок, конечно.
А впрочем, надбавки жителям Тынды нужны. Не будь здесь надбавок, многие давно бы уехали. Люди ведь постоянно рискуют здоровьем. Нет, Север ни при чем. Виной тому — городские котельные.
В городе, куда бы я ни пошел, всюду чувствовал на губах угольную пыль: 147 котельных на небольшом пятачке! Правда, сейчас их меньше. Но едва ли не каждое здание имеет свою котельную, отсюда черный дым, копоть, пыль.
Снег в Тынде не белый — черный. Небо в Тынде неделями не голубое — черное, ночью звезд не видно. За зиму между стеклами в гостиничных окнах угольной пыли набилось с палец толщиной, я глазам своим не поверил. Город стоит в котловине, сопками со всех сторон зажат. Откуда чистому воздуху быть!
Надо ли говорить, что хоть в Сибири и здоровый климат, но к Тынде это не относится. Экологическая ситуация крайне напряженная, давно все предельно допустимые концентрации превышены. Поэтому-то в городе так часты заболевания верхних дыхательных путей, они здесь, как нигде на БАМе. И не только эти заболевания. Очень достается детям…
— А есть ли очистные фильтры на трубах котельных? — поинтересовался я в местной гидрометслужбе, ведущей контроль за чистотой. воздуха.
— Конечно, есть… Должны быть… Только они не работают… Они ведь на мазут строились, а у нас уголь. Вот пылью и забиты давно…
Топливом для котельных служит южноякутский уголь. Но он оказался иного качества, хотя, как говорилось в «программе БАМ», это должен быть высококлассный коксующийся уголь. Поначалу его планировали почти весь экспортировать в Японию. Собственно, этот экспорт, видимо соблазнивший прежних руководителей страны, и вызвал к жизни устаревший, сталинский БАМ.
Японцы дали щедрый кредит на освоение Южно-Якутского бассейна, на строительство дороги к нему. Но… есть здесь, по-моему, одна очень деликатная деталь, на которую еще никто не обратил должного внимания.
Японские автомобили, бульдозеры, иная техника — вот в чем состоял кредит, его материальная часть. Не считая всякого ширпотреба, которым были одно время завалены магазинчики бамовских поселков.
Но время идет, кредит кончился. Японцы с выгодой для себя избавились от залежалых товаров, я имею в виду ширпотреб. Японская техника, как ни была хороша, тоже поизносилась, очень много ее уже на свалках. Так что же осталось у нас? Во имя чего все хлопоты были?
А у нас остался долг, который мы обязаны вернуть Японии. И мы его возвращаем углем — по 6–7 миллионов тонн в год. По существу отдаем этот уголь бесплатно. Вернее, за ту технику, которой уже нет, за барахло в магазинах, которое когда-то появилось ненадолго, и, конечно, за визиты в Японию, которые наносили руководители БАМа.
Работает угольный разрез, работает обогатительная фабрика в Нерюнгри, поезда, суда перевозят уголь, но страна наша не получает от их работы никакой выгоды. Только одни затраты. И пустые хлопоты. Прогуляли уже доходы в эпоху застоя.
Получается, что БАМ построили ради этих затрат! Когда расплатимся с долгами, потребуются новые — на его капитальный ремонт… И опять все пойдет по кругу.
Лишь топливо для котельных самого же БАМа — вот, пожалуй, и все материальное, что получает наша страна со «стройки века»…
Мрачное впечатление от Тынды, от ее железнодорожного вокзала, от площади около него. Рядом с некогда белоснежным зданием— огромная черная труба. И вокзал уже давно стал серым, угрюмым. Таким сделало его южноякутское топливо.
По-моему, внешний вид, вернее, экологические проблемы города вообще мало кого волнуют. К ним привыкли и воспринимают их как что-то само собой разумеющееся, как временную трудность, потому что абсолютное большинство жителей здесь чувствуют себя временными. Отсюда и надежды на знаменитый «авось» — авось вывезет.
Очистные сооружения с самого начала не справлялись и не справляются: сброс в реку как велся, так и ведется при символической очистке или даже без таковой. А этого никто будто и не замечает.
Сам видел пенные, мутные сбросы банно-прачечного комбината, видел черные масляные воды с железнодорожных объектов, видел городскую свалку — все вывалено прямо на лед реки. Паводок, мол, унесет.
— Когда-то богатые тут места были, — вспоминают старожилы.
Федор Андреевич, с которым я разговорился, раньше работал в метеослужбе. 40 лет здесь, в Тынде. Хорошо помнит, какая охота была прежде, до БАМа. А ягод было… поляны красные, бочки набирали. А рыбы было… хариусов не знали куда девать. Рябчики, глухари за поселком водились. «Ныне же ничего нет. Пустая река, пустая тайга кругом».
Я бы добавил: и оттого город сам пустой…
Во время первых моих приездов в Тынде едва ли не каждую неделю выступала какая-нибудь столичная знаменитость. Концерты, встречи, спектакли. Сейчас все это история. Не балуют Тынду культурой. Люди живут теперь сами по себе — кино, телевизор, да еще приработок какой.
Больше, чем сейчас в Тынде, индивидуальных такси я не видел нигде, хотя ездить мне приходится немало. Кажется, город разделился на водителей и пассажиров. Кооперативов здесь тоже прибавилось за последнее время на любой вкус… Деньги, деньги, деньги — о них чаще всего говорят горожане, да и не только горожане, всюду на БАМе: «Сколько надбавок?», «Сколько вышло за прошлый месяц?»
Многие, особенно молодые, ребята приезжают на БАМ не «за запахом тайги» — за машиной. Только она их заботит. Взял машину — и домой. Поэтому свои расходы они урезают до минимума, в кино лишний раз не пойдут, доходы стремятся увеличить до максимума, ничем не брезгуют.
Конечно, о всех бамовцах говорить так нельзя, но об абсолютном большинстве — можно: позволяют известные результаты социологических обследований.
Заверения же экономистов о мероприятиях по закреплению кадров, о стабильном населении в зоне БАМа — маниловщина.
Председатель Тындинского горисполкома на мои соображения, например, ответил, что в городе будет мебельная фабрика, электрозавод, швейная фабрика, обувная, мол, тогда лучше будет. Но когда эта лучшая пора настанет? Пока даже площадок под новостройки не подбирали.
И будут ли они, эти новые производственные предприятия? Зачем их строить? Экономической необходимости в них нет никакой. Дешевле завозить сюда, в Тынду, и мебель, и швейные изделия, и обувь.
Вряд ли целесообразна ныне «волевая» перспектива, оставшаяся от сталинских времен. Автаркия это самая настоящая. Изжила она давно себя. Хозяйство страны переходит на хозрасчет и самофинансирование, и ни одно промышленное министерство не захочет добровольно строить в Тынде. Дорого! Невыгодно!
Вот лишь один факт: годовые затраты только на отопление поселка в зоне БАМа порой дороже самого поселка! Так по какой же цене будут продавать мебель, обувь, швейные изделия, произведенные в Тынде?..
И еще одна нынешняя проблема, как бы исподволь появившаяся на экономическом горизонте, но сразу же затмившая все розовые перспективы главного перекрестка БАМа, — вода.
На пустыню местность здесь, конечно, не похожа, но как в пустыне. Городу не хватает воды, на жестком лимите сидит. А кто виноват? Сами.
Когда строили дорогу, гравий черпали из реки. Выражаясь устаревшим языком, «преображали реку, прорезали тайгу, покоряли природу».
— И покорили! — сказал Николай Иванович Калашников, один из руководителей гидрологической экспедиции, которая работает в окрестностях Тынды. — Мы предупреждали: нельзя так с природой — не простит. Нет же, никто нас не слушал и не слушает. Загубили реки, обеднели водные ресурсы. В Тынде вода упала на полтора метра, даже река Гилюй ныне промерзает до дна.
— А сама Тында?
— Тында? Она и раньше иногда промерзала. А теперь — всегда! Одно воспоминание от реки осталось. И каждый год все хуже.
— Почему?
— Лес рубить начали. Представляете, пойменные леса только и рубят. На глазах сохнут болота, а нет подпитки — откуда же реке воду брать?
К городу Тынде теперь подходит, водовод, на 16 километров проложен. Еще несколько водоводов требуется. Во сколько обходится ныне вода, никто не скажет. Но чтобы в пятидесятиградусный мороз не перемерзали трубы, думаю, кое-какие затраты необходимы. Явно не дешев стакан воды в городе, стоящем на одноименной реке, которой, впрочем, полгода нет — промерзает до дна.
Почему уровень воды в реках падает? Ответ простой. Трасса БАМа проходит почти полностью по долинам рек. Полотно дороги, словно дамба, как бы отрезало реку от одного берега, нарушило систему «река — берега», поэтому и изменения — протайки мерзлоты, наледи, а летом сушь. Нарушений природы год от года все больше. А с ними связаны новые расходы на содержание дороги, на водоснабжение поселков — новые сотни миллионов рублей на ветер из-за неумения хозяйствовать.
Проблемы, проблемы, проблемы… Едва ли не основная на БАМе — продовольственная. Суровые природные условия только рублем не покроешь, нужно еще и пирогом. А с пирогом сложнее. Очень много ртов собралось вокруг бамовского пирога.
По БАМу поезда почти не ходят, лишь пассажирский с рабочими видел я тогда да несколько грузовых со строительными грузами. И одного миллиона тонн за год не перевозит дорога. Зато в штате эксплуатационников более 30 тысяч человек. То есть почти столько, сколько потребуется БАМу, когда он выйдет на проектную мощность. Если выйдет, конечно.
В одной Тынде 60 тысяч ничего не производящего населения. Плюс строители по трассе. Всех надо накормить.
Сказать, что пища в рабочих столовых Тынды вкусна и разнообразна, что она хоть как-то отвечает научно обоснованным нормам питания для жителей Севера, значило бы погрешить против истины. О свежих овощах, о фруктах знают только по картинкам в журнале.
Вспоминаю, когда зашел в один бамовский детский садик, мне резанула слух фраза воспитательницы. Мол, все у нас хорошо, все есть. «И даже фрукты летом?» — спрашиваю. «Да, — отвечает, — один раз в позапрошлом году завозили черешню. Мы спросили у детей: «Дети, что это?» А они не знают. Потом кто-то сказал: «Ягодка».
А я ведь был в одном из лучших детских садиков! Да что там «ягодка»! Молока свежего нет, с мясом затяжные перебои… В остальном же действительно «все хорошо». Консервы, крупы есть.
Где же она, обещанная сельскохозяйственная программа освоения зоны БАМа? У кого спросить: можно ли на таких вот «ягодках» строить серьезную политику заселения зоны БАМа?
— А вы знаете, какие морозы у нас зимой? О каких подсобных хозяйствах вы говорите? — возражали мне в Тынде, мол, пустые все это хлопоты.
— Но на консервах-то далеко не уедешь, — не сдавался я.
Вижу, бесполезный разговор идет, а вести его надо. Как доказать свою правоту? Взял билет и поехал в поселок Олекма, к Новику Владимиру Григорьевичу, посмотреть на его подсобное хозяйство, о котором был наслышан еще в Москве. От Тынды до Олекмы почти 500 километров, но климат такой же. Только в Олекме на трассе пьют свежее молоко, почти круглый год свежая зелень… Словом, есть что посмотреть, что послушать, будет о чем писать.
Счастливчик. Повезло. Я еду по БАМу. Правда, вагон общий, место сидячее, а 500 километров ой как долго тянутся. Все равно еду. Поезд не торопится, пыхтит потихоньку. Все равно еду.
Ведь и в неудобстве бывают свои достоинства. Можно в окно поглядеть. Можно с попутчиками поболтать. Время-то резиновым становится — тя-я-нется…
Весна уж, не бурлит, но чувствуется. Ночью мороз по-прежнему под тридцать, зато днем благодать, даже лужицы появлялись, словно кто воду на снег выплескивал. Осины зазеленели — чуть-чуть — не листьями, корой. А все равно весенний наряд. У тальника ветки раскраснелись, вытянулись — тоже верная примета весны.
Кругом снег, снег, и все-таки лето не за горами. В лучах заходящего солнца увидел станцию Кувыкта, первую от Тынды.
Не здание вокзала — дворец какой-то, правда в современном понятии этого слова. Панельный, мрамором и гранитом украшенный высоченный вокзал. Стоит, как терем-теремок в чистом поле. «А кто в тереме живет?» — спрашивать не надо. Поезда-то не ходят.
Рядом с красавцем вокзалом несколько жилых домов, чуть в стороне бараки и времянки. Вот и вся станция.
Впрочем, и другие станции, до самой моей Олекмы, были такие же. Вокзал-дворец в показушном стиле, над которым поломали голову архитекторы и строители, несколько пятиэтажек, еще что-то барачное неподалеку — вот и все.
Кому пришло в голову станции дворцами украшать? Через каждые пятьдесят-шестьдесят километров их ставить? Неясно. Рабочая все-таки планировалась дорога. Экономического же объяснения «красивостям» тоже нет.
Необычно? Да. Красиво? Не очень. Полезно? Совсем нет.
Признаюсь, и в окна вагона долго смотреть не пришлось. Казалось, поезд будто по одному и тому же месту идет — похоже все кругом. Никакого «зеленого моря тайги». Редкие лиственницы, чуть толще карандаша, — вот и вся тайга. От дерева до дерева шагов десять — двадцать. В такой «тайге» и теней не бывает.
По склонам сопок деревья росли гуще, но толщина их была такая же, ладонями обхватишь. Где же щедрые лесные ресурсы, для освоения которых прокладывали БАМ?
Унылая картина. Унылая оттого, что эту чахлую тайгу нещадно рубят, корежат — осваивают, как принято теперь говорить.
За Кувыктой видел полигоны золотодобытчиков. Прямо около дороги. Земля вся вспорота бульдозерами. Индустриальный ландшафт. И быть ему здесь не одно десятилетие, пока не зарастет. Или пока не оттает мерзлота, которая только зовется почему-то «вечной». Не вечная она вовсе, хрупкая.
Слой мерзлоты около БАМа до 300 метров глубиной. И стоит нарушить ее, как начнутся протайки. Порой они бывают очень глубокие — на десятки метров ямы, ямищи. Термокарстовый процесс.
Он, как ржа металл, поражает порой большие территории… Не знаю, хватит ли того золота, что добудут около полотна БАМа золотодобытчики, на ремонт железной дороги. Она же провалится, потому что термокарст под ней наверняка пойдет.
Термокарстовый процесс медленный, неприметный сразу, но перед ним ничто не устоит. Тает мерзлота, земля опускается, и в яму проваливается дорога, дома — все, что на пути термокарста.
Неизвестно, как поведут себя и остатки карьеров, из которых строители брали щебень. Они тоже около самой трассы. То, что и там мерзлота нарушена, в этом сомнений нет. Вся надежда на скальный грунт, может быть, он от протайки спасет.
И еще одна деталь за окном запомнилась — вырубки. Порой казалось, что о сопки какой-то огромный медведь когти точил — так и выскребал, выскребал сиротскую тайгу. Обычно неподалеку от таких мест размещаются леспромхозы. Не простые леспромхозы, а интернациональные. В них корейские рабочие, из КНДР.
Такая «сверхтщательная» заготовка леса корейцам выгодна, в этом сомневаться не приходится, они на гектары подряд берут. Но выгодна ли она нам? Кто в этом убедит?
Пойменный то лес или непойменный, на склонах растет или не на склонах — рубят все подряд, даже подлеска не щадят. Иностранным рабочим и дела нет, что рубят они все-таки вековую тайгу, что после них здесь останется настоящая пустыня. Корейцы — временные на БАМе. Не их эта тайга. Выходит, и не наша! Ничья. Потому что ни один радивый хозяин не позволил бы так, по-варварски, с добром обращаться.
Заготавливают в тайге корейцы и ягоды, и лечебные травы. Как? Так же, как лес! По-варварски. Брусничники выкашивают под корень, потому что лист у растения ценный. А черничники они обрабатывают совками — ни одного листочка потом на кустиках не остается. Бочками отправляют из тайги ягоды.
Но даже ни тайге, ни ягодникам так не достается от интернационального варварства, как кабарге и медведям. Вот самые теперь несчастные звери во всей бамовской тайге.
Таких масштабов тихого браконьерства Сибирь еще не знала, хотя и перевидала многое. Десятки тысяч металлических петель расставляют корейские лесозаготовители на многие километры вокруг БАМа. Всю тайгу опутали, каждый путик. Особенно по распадкам стараются, где кабарга обитает. А чтобы животные из чащобы вышли, заросли поджигают. Горит тайга потом неделями и месяцами, пока вся не выгорит или дождь не зальет.
Медведей тоже ловят петлями. Да так ловко! Пойманный зверь оказывается подвешенным на дереве. Целая система хитростей для нашей Сибири придумана.
В ловушки попадаются, конечно, и другие обитатели сибирской. тайги — лоси, домашние олени. Но их корейцы не берут. У медведей они только желчный пузырь вырезают, а у кабарги — мускусную железу. Остальное выбрасывают или сжигают, чтобы следов браконьерства не было…
Вот кто сполна ресурсы БАМа выгребает! Лес берут копеечный, зато довесок к нему золотой. Говорят, на восточном рынке и мускус кабарги, и желчь медведя дороже любого золота, целое состояние за них дают.
Только надо ли было нам с БАМом затеваться, чтобы потом какие-то браконьеры наполняли восточные рынки бесценным сырьем для приготовления лекарств?
Впрочем, несправедливо винить только корейцев в лесных пожарах и браконьерстве. И наши умельцы свою лепту вносят. Правда, в браконьерстве нашим еще далеко.
Я заметил: ночью, когда мы ехали, особенно на подъемах, из трубы тепловоза искры вылетали. Как метеориты, прочерчивали они ночную темень и опускались на снег.
Опасно! Летом же, в сушь, одной такой искры достаточно, чтобы пожару быть. Наверное, поэтому унылый вид кругом. Каждый год пожары. Мало что уже осталось около новой железной дороги, которую еще толком и не сдали в эксплуатацию.
…Наконец-то поселок Олекма — мне выходить.
Несколько дней прожил я у строителей БАМа, а уезжал с чувством, что побывал у антистроителей антиБАМа. Здесь все наоборот — на совесть и с умом сделано!
Сам поселок на три с небольшим тысячи человек, хотя непосредственно на БАМе работает всего 350 его жителей. В общем очень большой поселок, как говорят специалисты, 1:10. Много. В Канаде, например, в подобных поселках соотношение обычно 1:1 или 2:1. Переводя эти цифры на общечеловеческий язык, выходит, что на одного занятого в основном производстве у них один обслуживающий или на двух — один обслуживающий, т. е. занятый не в основном производстве. Поэтому там, «у них», за счет умелой организации очень высокая производительность труда. Умеют беречь труд, средства, лишних людей не завозят на Север. Невыгодно. Мы же до сих пор «валом» берем, отсюда убытки, необеспеченность ресурсами, а то и просто головотяпство. Но не об этом речь.
Олекма стоит среди сосен, вся деревянная. Как будто кто-то специально красивое место на берегу реки нашел, поселок построил и — что совсем в сознании не укладывается! — сохранил это красивое место. Даже сосны не вырубил.
Другие поселки, что довелось видеть на БАМе, да и «красавицу» Тынду в том числе, таежными назвать трудно. «Много леса повалено». А в Олекме уцелела тайга. Разве не чудо?
Здесь с первого же взгляда, с первых шагов видишь какую-то рациональную продуманность. Будь то планировка самого поселка или обустройство, организация быта, отдыха строителей. Все одной рукой сделано, одним почерком.
Так познакомился я с делами, а потом и с самим Владимиром Григорьевичем Новиком, начальником строительно-монтажного поезда, человеком, знаменитым на БАМе. Один из первых бамовских Героев Социалистического Труда.
Очень интересный человек. Простой, свойский. С первых же минут знакомства и до прощания меня не покидало чувство, что я давно его знаю. Таков он. Мужик. Обыкновенный мужик из деревни, который до всего сам дошел. Он — как Микула Селянинович, крестьянская душа, на таких Русь держалась и держится. Работы не боится, от работы не бежит.
— А я нисколько не стесняюсь. Мужик я деревенский и есть, так и пиши, — горячо заговорил он, заметив мою некоторую растерянность. — Если бы не наш крестьянский опыт, не построили бы мы БАМ, не усидели бы здесь.
Действительно, нельзя не согласиться: в поселке Олекма все вопреки рекомендациям ученых, но все со здравым смыслом — социальные условия получились едва ли не лучшие на БАМе. Проблемы с жильем не так остры. В детском садике есть свободные места. Школе позавидуешь. Амбулатория тоже на высоте. И клуб, и столовая, и магазины, и все, все, все есть. Даже киоск «Союзпечать».
Но самое главное не это. Подсобное хозяйство! Вот где без крестьянского навыка не обойтись.
Олекма, пожалуй, единственный поселок на БАМе, где дети в садике, в школе, а рабочие в столовой пьют свежее и парное молоко. Едва ли не круглый год едят зелень, все лето имеют на столе свои овощи. Немного, конечно, но все-таки.
Кстати, некоторые жители поселка держат коров, свиней, кроликов, и все потому, что деревенские они, строители с крестьянскими душами, не могут без животных, без грядки. И без свежего мяса. Около каждого домика несколько теплиц. А всего их десятки на поселок. А с ними — зелень, помидоры, огурцы…
Социологи давно заметили, что с БАМа и со всего Севера люди часто уезжают только из-за скудного питания. И заработки высокие не могут удержать крестьянина, с детства привыкшего к свежим овощам, молоку.
В поселке Олекма текучести кадров почти нет. Уезжают, конечно, но немногие, на их места едва ли не по конкурсу новых людей берут.
— Мы давно отказались от помощи комсомольцев, не берем и демобилизованных, — говорит Новик, — неоправданно брать ребят без рабочих специальностей, без опыта. Они, как правило, не задерживаются на стройке. Иное дело — человек в возрасте, с опытом. Таких мы сами, своими силами разыскиваем и приглашаем.
— Как?
— Очень просто. Едет кто-то из наших в отпуск, а я ему говорю, вот тебе чистый вызов, сам заполнишь, как найдешь нам хорошего плотника, например. Так, по знакомству, и выкручиваемся с кадрами, без всяких оргнаборов.
— Коллектив складывается. То-то, я вижу, у вас украинцев много, с Днепропетровщины.
— Есть и из Казахстана, Горьковской области, Приморского края, Читинской области. Коллектив же формировать надо, заниматься им. Разве такое дело на самотек пустишь? Это ж как семью заводить. Здесь тысячи проблем.
— Действительно, проблем. Например, межнациональных.
— Не-е, ничего такого у нас нет, — отвечает Новик, даже не задумываясь, — в поселке много разных национальностей, а с национальным вопросом не припомню случая. По-моему, все эти проблемы от безделья. Когда есть общее дело, люди работают, а не выясняют отношения, кто лучше, кто хуже, кто старший брат, кто младший.
— А алкогольная проблема? Есть?
— Да тоже все в порядке. Если быт обустроен, если заработок прочный, кто ж станет пьянствовать? Уж года три не знаем о прогулах и пьянках.
— Однако, Владимир Григорьевич, хоть какие-то социальные проблемы должны же быть… Ну, воры, проститутки, бичи? Что же, вы живете без проблем? — не унимался я.
Новик как-то поскучнел.
— Да, были, конечно, и случаи воровства, и бабы наведывались. Только ведь с этим быстро у нас… Вы понимаете, в поселке все друг у друга на виду, все все время вместе. Трудовой коллектив, короче говоря. Люди приехали работать и зарабатывать. Не мальчишки же… И на всякую глупость время и деньги они тратить не намерены. Нелегко нам дается денежка, чтобы кидать ее… Вот такие мы подобрались — не кулаки и не купцы гулящие. Рабочие мы. Зарабатываем хорошо и живем неплохо. Сами видите. А проблемы у нас, конечно, есть.
— Какие же?
— Самые что ни на есть социально-экономические. Деньги деньгами, а купить на них нечего. Торговля не балует. За что же мы работаем — за пустые бумажки?.. И год от года все хуже. Жалуются люди, устали от времянок, а на материке кооперативное жилье купить не могут… Дом — тоже целая проблема. Отсюда растет социальная неудовлетворенность. Кто-то должен помогать нам эти пролетарские проблемы решать. Наши деньги ведь трудом заработаны, не шальные — потные они…
Уже потом, когда я познакомился поближе с поселком, с его обитателями, сам увидел, как непросты нынешние проблемы поселка, который, судя по всему, доживает последние годы: заканчивается строительство. Такова специфика труда строителей, кочевников нынешней цивилизации: только обжились — и снова в дорогу, новые места обживать.
Что будет с поселком? С домами? С налаженными службами? С подсобным хозяйством? Никто не знает толком. И вновь обращаешься к «программе БАМ», к правительственным постановлениям — где ответы на эти вопросы? Нет ответов.
Сперва к БАМу относились как к времянке, дорогу рассматривали как транзитную, потом пронеслись ветры перемен, и компас экономической политики сместился на обживание региона. Но для обживания территории мало что делается, почти ничего, зато очень многое делается для необживания.
Это и острая продовольственная проблема, и жилищная, и культурная, и все другие, которые вместе укладываются в одно очень большое и емкое понятие — социальные условия жизни. Даже там, где многое уже удалось, как, например, в Олекме, неуверенность в завтрашнем дне очень чувствуется. Будет ли работа у строителей? Какая? Где?
А ведь на эти вопросы в первую очередь должны были загодя подготовить ответы ученые. Ведь есть же в Академии наук даже научный совет по проблемам БАМа, который объединяет деятельность 130 научно-исследовательских отраслевых и академических институтов. Чем же столько лет занимаются ученые, если результатов их бурной деятельности на БАМе что-то не видно?
Здесь опыт мужиков, там опыт рабочих… А наука-то где?
— Никакой помощи от ученых мы не видели, — говорит Новик. — Когда строились, все сами решали, создавали, подсобное хозяйство — тоже. Все сами добывали, все сами пробовали. Как говорится, ошибались и на ходу исправлялись. Да что они могут подсказать, эти ученые? Они же климата нашего не знают, не жили здесь, коров не растили, огородов не сажали. Так, общие красивые слова: пойди туда, не знаю куда… Для этого и ума большого не надо.
— Что же, науку нужно прикрыть? — задал я сакраментальный вопрос.
— Такую — да! Приезжали тут как-то ученые… — И он замолчал, грустно улыбнулся, вспомнив о чем-то.
…Уезжая из Олекмы, мне казалось, что действительно был я не на БАМе. Разве на БАМе где-нибудь увидишь чистую светлую ферму, где коровки одна к одной, ухоженные, вычищенные? Разве на БАМе где-нибудь пройдешь по тепличному цеху, где ровные нескончаемые плети огурцов, заросли редиски, салата? Разве на БАМе где-нибудь услышишь от руководителей о заботах по вспашке поля, о помидорах, которые будут расти в открытом грунте?
— Владимир Григорьевич, а какие еще у вас мысли по подсобному хозяйству? Так сказать, из резерва?
— Да думаем поле распахать. Сами корма производить будем. Хочу попробовать под открытым небом помидоры посадить, думаю, пойдут… Я ведь это место как нашел: поехали мы на тот берег за лесом, по весне хотели до паводка все вывезти, присел я дух перевести, а земля-то, вижу, хорошая, парит, и запах такой родной. Дай, думаю, попробую. Вскопал около домика грядку, а надо мной все смеются, мерзлота, мол. Погодите, думаю… Потом ходили ко мне за салатом. Вижу, уже один, другой парники мастерят, значит, заело… Ну тут и пошло-поехало… Потом кроликов, свиней завели. Сейчас и коровы в поселке есть. Всем сходом решили завести общее подсобное хозяйство, все сообща.
— Владимир Григорьевич, это все больше история… А вот чтобы из неиспользованного резерва?
— Я тут прикинул, у нас есть в поселке женщины, которые не работают, мы могли бы организовать сбор грибов и ягод, могли бы рыбу ловить. Не так чтоб каждый для себя, а промышленно, для всех. Будь у нас контакт с Центросоюзом или другими организациями, могли бы договоры заключать. Знаете, сколько здесь этого богатства… Все гибнет. Сколько мы себе набрать можем, это ж капля в море…
Только так, по-моему, и можно обживать Сибирь. Конечно, недешево обходится пока продукция. Однако понятия «дорого», «дешево» очень условные понятия. За молоко люди платят 70 копеек, еще столько же доплачивает профсоюз. Вроде бы дорого — рубль сорок за литр. На самом же деле — дешево. Доход-то на другом: на здоровье, на устроенности быта, на благополучии и настроении наконец. А это тоже экономические категории, когда речь идет о социальных проблемах трудового коллектива.
Если бы не Усть-Нюкжа, эвенкийский поселок в 140 километрах от Олекмы, то у меня бы получился вполне законченный путевой очерк, где есть проблемы, есть положительный пример, но пути-дороги непредсказуемы, как и сама жизнь. В общем оказался я в этом поселке, и все мои представления, впечатления пошли наперекосяк. Особенно после беседы с председателем сельсовета Поляковым Валерием Ивановичем и работниками совхоза «Ленин-октон». Настроение было — хоть все сначала начинать, и сама собой вспоминалась известная фраза Райкина: «Дурят нашего брата».
Валерий Иванович, местный, средних лет, по-сибирски неторопливый и невозмутимый, крепкий мужчина. Говорит, как топором машет, каждое слово, каждый факт буквально подрубает.
— Совхоз у нас обычный. Оленеводческий. Есть звероферма. Держим коров, свиней. Охотой занимаемся. В поселке 670 человек, из них половина эвенков, 180 дворов. Что еще вас интересует?
— Рядом БАМ проходит. Восемь километров от поселка до станции Юктали. Как в социальном плане повлияло строительство дороги на жизнь Усть-Нюкжи, какие проблемы появились?
— Если говорить о положительном, то пришло электричество. Раньше у нас был только движок, включали его иногда на несколько часов. Появились в поселке стройматериалы. Тоже дело нужное. Раньше ничего не было. Теперь знаем, что такое оргалит, линолеум, обои. Раньше только доски сами и делали. Продукты магазинные кой-какие прибавились. Вот и все, пожалуй.
— А ущерб какой БАМ принес?
— Главным образом моральный, ну и экономический, конечно. Дорога-то проходит через наши пастбища. Это только с виду кажется, что безжизненная здесь земля. Нет. Пастбища, охотничьи угодья здорово пострадали. Появился черный рынок на пушнину. Пожары каждый год теперь. Да такие, что за поселок страшно. Представляете, другого берега реки мы летом не видим. Все в дыму. Корейцы своим браконьерством донимают. Наши уж в тайгу ходить побаиваются, того гляди, в петлю угодишь.
— Вы пробовали жаловаться, ловить браконьеров?
— Конечно. И не раз их ловили. А что мы можем? Из области звонят, говорят: «Отпустите, вы срываете план заготовки леса». А еще накричат: «Страну без леса оставить хотите?» Видели бы, что они заготавливают…
Потом мы говорили с Валерием Ивановичем о самом совхозе, о поселке, об их заботах. И я не поверил председателю сельсовета, пошел проверять его слова, за что раскаиваюсь.
В совхозе, который в восьми (!) километрах от станции БАМа, не знают, куда девать свежее молоко! Его сливают свиньям, спаивают лисам. Вот так! Рядом большой поселок мостостроителей, где дети буквально голубые от «качественного» питания, рекомендованного учеными. А здесь — свиньям, лисам!
О каких подсобных хозяйствах на БАМе после этого вести разговоры? О каких социальных проблемах? Хоть какие-то остатки рачительной экономики должны же быть! Полтора десятка лет совершается даже не преступление — садистское издевательство над людьми. И ничего. Все с рук сходит.
Зимой в совхозе забивают оленей, а мясо везут… нет, не на БАМ, конечно, — в Благовещенск. Плановые поставки. Строители «стройки века» на консервах, на перемороженной рыбе сидят, а «планирующие» бюрократы ничего не видят — как до БАМа планировали вывоз, так напланируют.
— Да мы бы рады все на БАМ возить. Нам же ближе. Но не имеем права, — говорит директор совхоза.
— Почему?
— Потому что никаких прав у нас нет. Только слова одни. Вот в тот год медведь около стада кормился. Целый месяц кормился. С полсотни молодняка задавил. А убить его не имеем права. Нужно из Тынды охотоведа звать, а он выехать не может. Корейцы же ловят медведей, и ничего, без охотоведов обходятся. Оленеводство у нас работает вхолостую, почти без прироста. Как начали природу охранять, 500–600 голов теперь каждый год задирают медведи и волки. Особенно медведи. Ну, палим в воздух. Пугаем. А звери уж поняли про инструкции, даже не скрываются.
Да, перестройка перестройкой, а бюрократы все еще держат верх. Додумались уже до плана на штрафы. Горит тайга, ломают ее — ничего, это можно. Но стоит таежному совхозу для нужд хозяйства дерево срубить или кому из поселковых в тайге с топором оказаться — штраф. У облисполкома есть план на штрафы!!!
Экономической инициативы никакой, социальная справедливость нарушена — вот и хиреет эвенкийский поселок. БАМ ли рядом, не БАМ, никакого значения.
Эвенки издревле занимались охотой и оленеводством. «Стройка века» вторглась в их экологическую нишу и потеснила. Треть охотничьих угодий сгорела. Половина пастбищ нарушена.
«С охотой — плохо. С оленей — плохо. С водкой — харасо эвенку».
Так говорят сами исконные коренные сибирские жители.
Мужчины-эвенки уже не стремятся заводить семью, не женятся, чтобы не обременять себя, бобылями живут. Эвенкийские дети, выросшие в интернате, отвыкают от родителей, они абсолютно не приучены к таежной жизни. Интернат им ничего не дает, кроме обязательного (!) аттестата зрелости. Зрелости на что? Только на убогую жизнь в поселке.
Оленеводы в совхозе «Ленин-октон», что в переводе означает «Путь, указанный Лениным», как правило, кочуют в одиночку.
Девки за оленеводов идти не хотят, а порознь — какая жизнь! Без жен, которых нет. И без детей, которых уже быть не может. Кочуют кое-как, отбывая в тайге. Старайся не старайся, а разве может быть жизнь без завтрашнего дня — без детей, без семьи?
Какая современная женщина захочет в пятидесятиградусный мороз жить в обыкновенной брезентовой палатке? Рай в шалаше, но не в брезентовой палатке. Металлическую печку сварить в совхозе долгое время проблемой было. Спасибо БАМу, помог с металлом. Печка — вот самое большое и единственное удобство у таежника-эвенка. Все остальное на улице.
Конечно, это очень сложная и противоречивая проблема, но, по-моему, именно оседлый образ жизни погубил доверчивых эвенков, привел их к краю пропасти. Какие-то бюрократы, следуя сталинскому плану преобразования страны, загубили целый народ, потому что им, бюрократам, неудобно было ездить по кочевьям, и стали объединять вольных таежников, сселять их в поселки. Разве они кому-нибудь мешали?
Все делалось под благородным предлогом приобщения «диких» народов к культуре. А какая культура?
Развалившийся клуб? Водка в магазине?
Хотя своя, эвенкийская, культура была у кочевого народа. Конечно, она была очень своеобразной, самобытной, но очень древней.
Принижение другой культуры, другого народа, якобы «дикого», непонимание чужой культуры возможны только при духовной убогости, при социальной ограниченности. В этой политике сселения таежных кочевников, по-моему, проявилось самое страшное, что было положено в основу решения национального вопроса «великим кремлевским языкознатцем», — тихий, тишайший геноцид. Уничтожение без выстрелов. По сути новые поселки не отличались от новых лагерей. Царизм и тот не позволял себе подобного иезуитства.
А такая трагедия коснулась не только вольного эвенкийского народа, тысячелетиями перемещавшегося по своему большому и суровому дому, имя которому — Сибирь.
Неподалеку от Усть-Нюкжи есть долина с наскальными рисунками. Историки установили возраст этих произведений древнейшего искусства — они старше египетских пирамид! Значит, уже тогда был свободный эвенкийский народ, уже тогда была его свободная культура.
Сейчас эти древнеэвенкийские произведения увидели действительно дикарей. «Здесь был Витя из Тамбова» и другие подобные автографы опохабили святилище.
Представители «высокой» цивилизации сселяли «диких» эвенков в поселки без всякого разбора, для них все эвенки были на одно лицо, словно куклы. Так, на одной улице оказывались враждующие роды, а с ними — вечные пьяные драки, убийства.
В пьяном угаре эвенки стрелялись и стреляли, вешались и вешали. Только в прошлом году в Усть-Нюкже было 19 таких смертей.
— Сейчас-то лучше стало, — говорит председатель сельсовета Поляков. — Намного. Водку продаем только к праздникам.
— И пьяных нет?
— Да нет же. Пьяные есть, конечно. Бамовские самогон привозят. На самогон меха меняют. За стакан самогона эвенк торбаса отдаст и босиком зимой до дома пойдет.
Вырванные из родной стихии, лишенные Родины у себя же на родине, эвенки не нашли места и на БАМе. Рабочих профессий не знают. К подсобному хозяйству тоже не приучены — коров, свиней не держат.
«С охотой — плохо. С оленей — плохо. С водкой — харасо эвенку».
Так и существуют…
— Вы знаете, у нас тут китаец жил, — рассказывал Поляков, — так тот чего только не выращивал. И огурцы, и капусту, и помидоры. А лук у него какой… Во-о. Ни теплиц, ничего не было. Все под открытым небом росло. Умел как-то. Некоторые у нас тут от него научились. Для себя кой-чего растим.
— А на продажу смогли бы?
— Кому ж тут продавать? Пока до Благовещенска довезут наши овощи… Это ж тыща километров…
Вместо заключения
Праздник кончился, литавры смолкли, последние горсти орденов и медалей розданы, когда укладывали «золотое звено», и вдруг все увидели, что «стройка века» — фокус, устроенный в угоду годам застоя… Дороги как таковой нет, возить нечего, жить негде, об экологической ситуации лучше не вспоминать. Все плохо. Как быть? Как поступить с самым длинным памятником, который оставили нам годы застоя?
Крайне актуальный вопрос. Казалось бы, ответ на него надо искать в опыте, в тех ошибках и успехах, которые уже сделаны. Но боюсь, некоторым руководителям по-прежнему неймется — мало освоили, новые миллиарды требуют.
Предлагается создать молодежный территориальный подряд, а проще говоря, кооперативы, например, по рубке леса, на манер корейских. И кругляк за валютные гроши направлять в Японию. Такова вот перспектива.
Кому-то выгодно продолжать дело «великого преобразователя страны».
Не понимаю, как можно взять в подряд территорию? Как можно превращать чьи-то охотничьи угодья и пастбища в лесоповал?
По-моему, это бесчеловечно — ради мифических валютных подачек обрекать эвенков и другие народы Сибири на медленную, мучительную пьяную смерть. Они не заслужили такой судьбы.
Распоряжаться судьбой целых народов? Кто и где доказал, что первобытный лесоповал, который предлагают корейцам, а теперь и нашим кооператорам, не оставит потомкам холодную безлюдную пустыню, которая зовется Сибирью?
Виктор Якимов
ТРОПОЮ АРСЕНЬЕВА
Рассказ
Художник В. Родин
Прошел месяц с начала нашего путешествия. Мы продвигались на север по водоразделу между бассейном реки Тумнин и Татарским проливом. Нас двое. Я, биолог-охотовед, и мой проводник — старый ороч Тимофей Тиктамунка.
Тимофей, много лет проживший один в охотничьем зимовье на мысе Сюркум, исходил горную тайгу на многие десятки километров окрест. Но так далеко не заходил и он. Тайга здесь необитаема на огромном пространстве.
Уже давно шли мы не знакомым ему путем, но он все так же уверенно вел вперед и без колебаний сворачивал в ту долину ключа, путь по которой к намеченному месту был короче и легче. Тайга для него — родной дом. Всю жизнь он провел один на один с суровой дикой природой. Герои Фенимора Купера и Майна Рида могли бы позавидовать его знаниям природы и искусству следопыта. Характер и привычки его выработаны трапперской жизнью в горной тайге. Все, что он делает, делает не спеша. Движения его неторопливы, но любое дело у него спорится. Не успеем мы остановиться на очередном привале и сбросить с плеч тяжелый груз, как он — топор в руки, и уже горит жаркий костер, а на тагане висит котелок под чай. И только тогда сам подсаживается к костру. Садится он на ступни, плотно касаясь земли коленями. Это Очень удобно в походной жизни: не надо искать, на что сесть, а сразу садись прямо лицом к костру и отдыхай. Усевшись подобным образом, он закуривает трубку и, не меняя позы, молча и долго смотрит в огонь.
О чем он думает? Какие грезы всплывают в его памяти? Возможно, он не думает сейчас о далеких предках, но какая-то нега и томление, исходящие от этого живого и трепещущего огня, обволакивают его. И сам он как будто кружится и плывет, плывет в этом вихре огня.
Обычно говорят: память сердца, память разума. Но почему-то не говорят — память крови. Это и есть инстинкт. В условиях цивилизации человек привык к условным рефлексам, а безусловные он вообще не замечает. Но у человека ощутимо усиливается инстинкт, когда он попадает в условия отдаленного прошлого. Возле костра, в одиночестве, вдалеке от разумного общества, у него возникают эмоции, подобные действительным чувствам и понятиям своих далеких предков.
Ночь.
Тайга.
На многие километры вокруг — ни человеческого жилья, ни его следов. В вершинах елей и пихт глухо шумит ветер, сбрасывая с хвои снежную кухту. Старые деревья жалобно стонут. А может, это горные духи в снежном вихре несут душу умершего и она прощается со своими сородичами?
Сухие деревья со скрежетом сталкиваются голыми сучьями. Вдруг на ближайшей крутой, почти отвесной сопке затрещало, загремело, приближаясь с нарастающим гулом, и невдалеке в грохоте и треске, перекрывая вой пурги, послышались тяжелые удары, сотрясающие землю, как будто горы обрушились в долину. Видимо, горные духи сегодня шибко рассердились, раз ломают горы.
А горы действительно ломались.
Горы Дальнего Востока покрыты лесом. Почва с горных склонов смывается в долины. Лиственница и сосна растут прямо на скалах, прикрытых лишь слоем мха, корнями цепляясь за трещины в камнях. Налетающие смерчи валят слабо укоренившиеся на скалах деревья, которые, падая, увлекают за собой другие, а также крупные камни. И все это лавиной устремляется вниз по склону горы со страшным скрежетом ломаемых деревьев и грохотом камней, как будто земля проваливается в тартарары.
В такое время неуютно чувствует себя человек в горной тайге, а если он один, то становится тоскливо. Вокруг тьма. Лишь смутно выделяются на снегу стоящие рядом стволы деревьев, а в бесснежную ночную непогодь не видно и собственной руки. В такой обстановке в горной тайге даже радостные и приятные воспоминания не отвлекают от грустных дум о бренности жизни.
Но раздумывать об этом долго не стоит. В тайге всегда прямо под ногами валяются сучья и валежины. Вспыхнул огонек, слабо побежал по сухим веточкам. Вот загорелись сучья, заполыхал яркий огонь. И сразу притихли вой ветра и стоны деревьев. Отступила в сторону тьма, а с ней ушли и грустные думы. И нет больше одиночества. Рядом трепетный огонь костра. Он мягок для глаз и неназойлив для мыслей. Он гипнотизирует, навевая приятные и ласковые воспоминания.
Наутро, разведя костер, Тимофей с топором в руках отошел от палатки, чтобы срубить сушину на дрова. Вдруг он окликнул меня и быстро подошел к костру. На лице у него было какое-то странное выражение. Не испуг, а скорее удивление отражалось на нем.
— Амба! — подойдя ко мне вплотную, еле слышно произнес ороч.
— Что-что? — не понял я.
— Амба ходи, — шепотом повторил он.
Наконец смысл его слов дошел до меня, но я не мог в это поверить и улыбнулся:
— Может, рысь или росомаха?
Он укоризненно посмотрел на меня:
— Моя рысь мноха стреляй. Росомах тоже стреляй. Амба моя нет стреляй. Моя только смотри ево. Моя ошибай нет: это амба ходи.
Я пошел к тому месту, куда он указал, и, к своему удивлению, увидел, что Тимофей прав. Это был след крупного самца тигра: сантиметров восемнадцать в длину и семнадцать в ширину.
— Странно, — изумился я, измеряя следы. — Ведь на этой широте не наблюдались раньше тигры. По крайней мере нигде в специальной литературе не указывается, что тигр по Сихотэ-Алиню поднимался до пятьдесят первого градуса северной широты.
— Моя тожа от стариков не слыхал, что амба так далеко север ходи, — подтвердил старый ороч.
Следы тигра проходили в двадцати шагах от нашей палатки и вели дальше на север.
Тимофей зашел в палатку, покопался в своей котомке и выложил из нее почти все содержимое. Взяв ее полупустую и оставив ружье, направился вверх по склону, в ту сторону, куда ушел тигр.
— А что же ты ружье не берешь?
— Сачем? Моя амба стреляй нелься.
— А если он нападет?
— Амба меня трогай нет хоти. И моя амба стреляй не моги, ранше амба мой бох был.
— Как твой бог?!
— Давно, давно амба и орочи один отеца был.
— А, теперь понятно. По вашей вере тигр и орочи имеют одного предка. Поэтому тебе нельзя его стрелять, даже при защите. Но тигр не знает о том, что вы, орочи, с ним родня, и может задавить тебя за милую душу! Но я ему не родня и пойду с тобой с ружьем.
— Нет, твоя ходи не нада. Моя один ходи. — И столько было в его взгляде мольбы, что я решил авансом взять грех на свою душу.
Он быстро пошел вверх по склону по следу тигра. Я проводил его взглядом, пока он не скрылся за деревьями, и, взяв ружье, топор и рюкзак, направился в обратном направлении: «в пяту тигра», то есть туда, откуда он пришел.
След тигра вел по пойме реки, густо поросшей высоким, в рост человека, вейником. Пройдя километра полтора, в зарослях вейника я увидел площадку не более десяти метров в поперечнике. Посредине на примятой траве лежал лось. Хищник крался так тихо, что даже густой вейник, раздвигаемый им, не шумел и не потревожил сохатого. Тигр подобрался к жертве на пять-шесть метров и, сделав огромный молниеносный бросок, вскочил ей на шею. Лось, не сделав и одного прыжка, тут же рухнул со свернутой головой. Тигр выел у лося только грудь, все остальное было не тронуто. Насытившись, полосатый огромный кот оставил свою добычу и попутно, видимо ради любопытства, прошел мимо нашей палатки.
После ухода тигра от добычи на пиршество прибежали два соболя и без драки съели печень. Но тут вездесущая росомаха отогнала соболей и принялась за легкие. Звери въедались в лося изнутри — так было легче, оставляя сверху тушу нетронутой. Отрубив заднюю часть, я принес ее к палатке.
Разделав мясо, поставил его вариться, а нарезанное ломтиками стал жарить на раскаленной печке. Поглощая сочные лангеты, я вспомнил предубеждение орочей: нельзя трогать мясо, принадлежащее тигру. И хотя не верил я в эти предрассудки, но какое-то смутное подсознание вызывало внутреннее беспокойство. Я быстро собрался и пошел стороной вдоль следа ороча, ушедшего за тигром без ружья.
Начинал сыпать мелкий снежок. Вверху, в кронах елей и пихт, шумел ветер — к ночи надо ждать пурги. Следы тигра, а за ними и следы лыж вели по склону сопки, не спускаясь в долину и не поднимаясь в горы. Постепенно следы стали расходиться: тигр пошел прямо по долине ключа на север, а след лыж отклонился к господствующей сопке, поросшей пихтой и елью.
Снег сыпал все гуще, и ветер уже не шумел, а гудел в вершинах Деревьев. Сопка поднималась полого и переходила в небольшое плато. При подходе к нему в гуле ветра мне послышались какие-то посторонние глухие звуки, которые по мере моего приближения усиливались. Вскоре впереди я заметил отблески огня, мелькавшие среди деревьев. Еще несколько шагов, и передо мной открылась небольшая площадка, расположенная посреди плато, в окружении первобытной тайги. С противоположной стороны над площадкой возвышалась скала, венчаемая аянской елью.
Под скалой горел яркий костер, перед которым двигались какие-то тени. Вначале я ничего не мог рассмотреть в наступающих сумерках, но, и разглядев, не понял, что к чему. Я видел только непонятную фигуру у костра и слышал частый стук, все убыстряющийся и убыстряющийся, перешедший наконец в непрерывный рокот.
Шумит ветер, стонут деревья, крутится снег, пляшут снежные вихри и языки огня, обволакиваемые рокочущим звуком, а в свете костра мечутся странные тени.
Уж не духи ли гор собрались на свой шабаш в этом глухом и диком месте, расположенном в самом средоточии горной страны? В честь чего они устроили свой праздник, поднимая эти снежные вихри?
В своих скитаниях по тайге и горам мне не раз приходилось встречаться с удивительным и непонятным на первый взгляд, но естественным и объяснимым при внимательном рассмотрении. Наконец я начинаю понимать, что вижу наяву один из древнейших религиозных ритуалов. Передо мной происходит обряд языческого поклонения богам. Я воочию вижу сокровенный, идущий от души разговор язычника со своими богами. Это ритуал камлания, который теперь редко кто может наблюдать.
В свете костра какая-то страшная рожа прыгает и кривляется. Ленты, повязанные вокруг пояса, развеваются в жарких струях костра. В руках этого страшилища рокочет маленький бубен. Бубен всего с тарелку, но кожа его, натянутая до предела от жара костра, рокочет и гудит, перекрывая вой пурги.
Глядя на эту мечущуюся у костра фигуру в страшной маске, я сначала остолбенел — откуда здесь взялся шаман? Но, вспомнив, что, кроме меня и Тимофея, тут за сотню километров никого нет, я понял: мой проводник, живя один в тайге, сам себе и шаман. Сейчас он в роли шамана. Вероятно удивленный появлением тигра в столь отдаленной от его обычного обитания местности, ороч решил, что это злой дух принял образ далекого предка. И вот он просит добрых духов близлежащих гор и рек уберечь его от злого духа, принявшего образ тигра.
Бубен гудит все сильнее, ороч движется все быстрее и вдруг, в экстазе беспрерывного метания, опускается у костра и замирает. Через некоторое время он поднимается и снимает с костра небольшой котелок. Черпает из него и бросает в сторону, восклицая:
— Тебе, Эльга! — Поддевает из котелка и снова бросает: — Тебе, Чичамара! Тебе, Тумнин!
И так во все стороны.
Я понял, что это он приносит жертву духам окружающих рек и гор. Окончив жертвоприношения, он снял с себя страшную маску и стал забрасывать костер снегом.
Камлание кончилось. Духи умиротворены, получив жертву.
Стараясь быть незамеченным, я быстро возвратился в лагерь. Поставил на огонь мясо в котелке и принялся снова жарить лангеты, ожидая возвращения ороча.
Вскоре послышался скрип лыж. Он снял лыжи, но в палатку не вошел, а долго ходил вокруг и рассматривал лежавшее на снегу принесенное мной мясо лося. И когда вошел, сердито посмотрев на меня, присел возле печки. Раскурил трубку и, не глядя на меня, пыхал дымом и молчал. Я тоже молча возился с лангетами. Прямо на раскаленной печке посыпал их перцем, разрезал и с нескрываемым наслаждением стал есть.
— Сачем твоя мяса у амба бери? — наконец проговорил он. — Худо будет. Амба приходи, мяса свое не находи. Са нами ходи будет. Другой люди трогай не будет. А хто ево мяса бери, тово искай будет.
— Но если тигр такой умный, то поймет, что у нас не было мяса, и не будет сердиться. Ведь мы не все у него взяли, а лишь немного. Сейчас он ушел на север, и, пока там бродит, у него все мясо росомаха растащит.
— Все отно мяса амба бери нелься.
— Не думай, Тимофей, что тигр такой жадный. Он благородный зверь. Так что давай есть лангеты за здоровье доброго тигра.
Соблазн был велик. Ведь предки его не знали земледелия. Их занятием были охота и оленеводство. Да и сам он раньше кочевал по тайге со стадом оленей, а сейчас занимается охотой. Поэтому мясо составляло его главную, а чаще единственную пищу. Мы уже несколько дней не ели мяса, и, как ороч ни крепился, естественная потребность взяла верх над суеверием.
— Мяса амба жари нелься. Вари, тогда кушай можна, — решил он схитрить перед самим собой.
Жареное мясо он есть так и не стал, но за вареное принялся с таким усердием, что вряд ли он думал в этот момент о тигре.
— Моя нелься мяса амба руби, — сказал он, покончив с содержимым котелка. — Твоя руби, ище вари нада.
Я положил в котелок часть ноги с костью. Когда мясо сварилось, Тимофей отделил кость и, забыв обо всем, расколол ее топором и вынул мозг.
— Каша греча вари будем.
Сварив гречневую кашу, он заправил ее костным мозгом. Кушанье получилось бесподобное! В завершение обильной трапезы напились крепкого чая и, расположившись по бокам раскаленной печки, закурили.
— Чичаза сохатый сюда приходи. Амба тут ходи — волки уходи. Сохатый приходи, — вяло проговорил ороч.
Да, это так. Где появляется тигр, там волков нет. Не только потому, что волки и кошачьи не могут ужиться вместе. Тигр не терпит волков и по практическим причинам. Волки охотятся в основном загоном и, преследуя жертву, разгоняют всех копытных на десятки километров окрест. Тигр же охотится скрадыванием. Он «пасет» стадо кабанов или оленей, следуя за ними, как пастух, и не беспокоя напрасно. Периодически, в несколько дней один раз, он, наметив жертву, начинает подбираться к ней осторожно и, подкравшись на расстояние прыжка, стремительно падает ей на шею. Если же промахнулся, то не преследует ее, а, дав время успокоиться стаду, вновь скрадывает. Насытившись, тигр спокойно отдыхает, а потом опять «пасет» «свое» стадо. И горе волкам, появившимся в его охотничьем районе! Он с ними разделается, подобно коту с мышами. Поэтому волки сами, почуяв присутствие тигра, разбегаются подальше от этих мест. И там, где ходит тигр, всегда много копытных животных.
— Тимофей, — сказал я утром, — зачем мы будем стрелять лося? Давай возьмем от того, что тигр задавил, нам и хватит.
— Нет, мяса амба таскай нелься, — опять запел он старую песню, и это меня наконец стало раздражать.
— Ты и вчера говорил «нельзя», а ел же!
— Токда моя немноха кушай.
— Ничего себе, немноха! — Когда он начинал выводить меня из терпения, тогда я подражал ему. — Пару котелков мяса кушай! И ничего с тобой не случайся!
— Ну пойми, — уже спокойно продолжал я, — зачем мы будем стрелять лося? Чтобы взять немного мяса, а остальное бросить? Ведь мы отсюда уходим, а много ли унесем с собой?
— Твоя хотел сохатый стреляй. А теперь нет хоти. Сачем?
— А затем, что, если бы не было мяса, тогда пришлось бы стрелять. Но ведь мясо уже есть. Вся задняя часть нетронутая, да и грудинка наполовину целая.
Но, несмотря на все мои убеждения, ороч стоял на своем:
— Моя мяса амба носи нет хоти.
— Ну ладно, тогда я понесу мясо, а ты забирай часть вещей из моего рюкзака.
— Так можна.
Я опорожнил свой рюкзак и заполнил его наполовину мясом. Сверху уложил палатку и еще приторочил железную печку. Ноша моя стала настолько тяжелой, что я с трудом закинул ее себе за спину.
Окинув прощальным взором окружающие горы с черными гольцами и снежными вершинами, мы тронулись дальше на север.
Достигнув северной оконечности обследуемой мной территории, провели здесь детальные учетные работы. Чтобы не возвращаться обработанным маршрутом, мы спустились в среднее течение Чичамара и, перевалив через небольшой водораздел, вышли в верхнее течение Тумнина. При впадении в него реки Аты на низменном правом берегу стояло несколько построек. Это было стойбище Семена Акунка, родича Тимофея, живущего тут вдвоем с женой.
При подходе к постройкам на нас с лаем кинулись несколько псов, привязанных к своим будкам вокруг дома. Рвущиеся с привязи собаки сразу же умолкли и попрятались в конуры после резкого окрика вышедшего из дома хозяина. Как и все орочи, он был невысокого роста, легкого сухощавого сложения. На лице его выделялись узкие темные глаза с острым проницательным взглядом. Возраст его определить было трудно, так как хотя и выглядел он человеком пожилым, но голову его покрывали темные, без седины, волосы, а шаг был легок и скор.
Поздоровавшись с нами за руку и перекинувшись с Тимофеем несколькими словами на своем языке, он пригласил нас в дом. Жилище, в которое мы вошли, представляло типичную русскую избу, с той только разницей, что вместо большой печи из кирпича здесь стояла массивная чугунная, расположенная в правом углу от двери. Все остальное было обычным, как в любой русской избе.
Гостеприимство таежных жителей начинается не со словоизлияний, а с дела. Едва мы переступили порог, хозяйка, поздоровавшись с нами, тут же подала на стол вяленую кету, сушеное лосиное мясо и мороженую бруснику. Поставила на стол чайник, а сама принялась хлопотать возле печки. Хозяин разлил чай по кружкам, и мы молча принялись за еду. Не успели еще мы управиться с этой пищей, как хозяйка подала на стол горячие белые пышные лепешки. Это уже было отменным деликатесом. Хлеб в тайге всегда дороже мяса. Поскольку даже сухари тут не всегда бывают к обеду, то свежие лепешки — пиршество!
Наконец трапеза наша была закончена, орочи набили свои трубки махоркой и приступили к неспешному разговору. Как выяснилось с первых же слов, хозяину было известно, что мы должны пройти этими местами. Поначалу меня удивило: каким образом в глухой, безлюдной тайге орочи узнают о том, что происходит за сотни километров вокруг? Оказывается, они пишут. Только не обычной почтой, а знаками на пути. Так, Тимофей в устье Чичамара поставил знаки, что он и с ним один русский идут по рекам Эльге, Чичамару и Аты. Все это сообщение состояло из шести знаков: первый — его личная тамга, второй — что спутник его русский, следующие три знака — названия рек и шестой знак — предположительное время нашего похода. И когда Семен, охотясь за норками и выдрой, прошел по Тумнину до устья Чичамара, он все это прочел по знакам, оставленным Тимофеем на видном дереве. Дальше проводник оставил свой знак в устье Эльги. По прошествии указанного срока искать нас нужно было только на Эльге до следующего знака. И если бы с нами случилось что-нибудь (болезнь, голод и т. п.), то и это отметил бы Тимофей на нашем пути. И так — по всему маршруту. Я видел, что он отмечал что-то на деревьях, и на мой вопрос всегда отвечал: «Мой отмечай дорога, Где искай нас». То, что дороги в тайге отмечаются затесами, я знал и пользовался этим сам. Но всю глубину смысла знаков исконных таежников уяснил только теперь, с помощью двух следопытов-орочей.
— А сколько вам лет? — обратился я к хозяину.
— Семсят два.
Опять мне пришлось удивляться: семьдесят два года, а на голове черная шевелюра! И походка не старческая, еще легкая, хотя и вразвалку. Но это привычка от постоянной ходьбы на лыжах по горной тайге.
— Однаха, стар стал, — заключил он. — Чичаза один на охот не моги ходить. Собаки нарта таскай.
— А как же вы продукты сюда доставляете? — поинтересовался я.
— Летом Тумнин сына из город привози.
— По Тумнину?! Но ведь это же почти триста километров! — изумился я.
— Чичаза лехко стало. Сына лотка мотором ходи. Два день плыви, и моя стойбищ попадай.
— А в межень, ну когда в верховьях реки вода низкая?
— Тогда наша шестом толкай. Половин месяс плыви. Мука, соль, чай, сахар, керосин привози. Осень сохатый стреляй, кета лови. Суши. Потом вся зима охот ходи. Тайга живи.
— Этими местами когда-то проходил Арсеньев, известный путешественник, ученый и писатель, — сказал я как бы в раздумье о прошлом этого края, не ожидая какой-либо реакции со стороны орочей.
Велико же было мое изумление, когда Семен спокойно, как о чем-то само собой разумеющемся, произнес:
— Моя капитана Арсеня встречал.
— Что?! Капитана Арсеньева? Когда?! — Я так и вцепился взглядом в лицо старого ороча.
— Шипка давно, однаха. До революции. Моя совсем молотой был. Пятнасать гот, однаха. Токта капитана с Амура Императорска Гавань ходи.
— Да, верно. Был у него такой маршрут: с Амура он поднялся по Анюю и его притоку Гобилли и, перевалив через Сихотэ-Алинь, спустился в бассейн реки Хуту для дальнейшего следования в Императорскую Гавань.
Я заметил во взгляде Семена напряженное внимание. Догадавшись, что старый ороч неспроста проявляет такую непосредственную заинтересованность к моему рассказу, я продолжал его с известными мне подробностями.
— Здесь, в междуречье Хуту и Буту, он и его спутники, изнемогая от голода, уже приготовились к худшему. Владимир Клавдиевич весь снятый им картографический материал, путевые записи и дневники спрятал в дупло дерева на берегу реки, пометив его видимым издали знаком. Хотя и съели тут они его любимую собаку Альму, но это им уже не помогло. До этого они долго питались только ягодами, что вызвало расстройство кишечника, и они совсем отощали от этой болезни. Они лежали уже без движения, и души их, по вашему понятию, готовились переселиться к «верхним людям», когда орочи из поселка Хуту, расположенного при впадении этой реки в Тумнин, нашли их.
— Однаха, так. Моя был греби на ульмагда. А начальник наша другой капитана. Он приходил Императорска Гавань.
— Да, да. Это капитан Николаев. Он с воинской командой должен был заранее поставить в определенном месте, на пути Арсеньева, продовольственный склад. Но, заплутавшись в речной системе, вынужден был вернуться в поселок Хуту. Взяв там проводников и гребцов, вновь поднялся вверх по реке Хуту. А в это время спутники Арсеньева приготовились к голодной смерти. Один из них, ботаник Десулави, тронулся умом от голода. И Владимир Клавдиевич, привыкший к таким походам и единственный из всех еще передвигавшийся кое-как, отобрал у всех оружие, чтобы исключить слабодушные поступки. Он, как опытный путешественник по Сихотэ-Алиню, не терял окончательно надежды. Он полагал, что орочи найдут их. И не ошибся.
Закончив свой рассказ, я изумленно посмотрел на Семена, вспомнив, что Арсеньев упоминал молодых орочей Акунка и Бисенка. Но эти фамилии встречаются у орочей так же часто, как у нас Иванов и Петров. А сейчас я понял, что передо мной один из его спутников.
— Так, значит, и вы там были гребцом? — воскликнул я возбужденно, не скрывая своего восхищения.
Было от чего изумляться и восхищаться — этот человек встречался с великим землепроходцем! И не в тиши кабинета в Хабаровске, а здесь вот, в тайге, на этих тропах, которыми теперь шел я! А он не только встречался тут с ним, но и принимал активнейшее участие в его судьбе. Теперь я уже по-другому смотрел на старого Семена Акунка. Он был для меня живым воплощением памяти о человеке, первым положившем на карту этот прекрасный край, — Владимире Клавдиевиче Арсеньеве.
Отдохнув у гостеприимных хозяев три дня, мы стали собираться в дальнейший путь. Намеченная работа подошла к завершению. Нам с Тимофеем предстояло перевалить через хребет Большой Ян и выйти к железной дороге, где и заканчивался наш маршрут.
Утром, когда мы собрались уже тронуться в путь, Семен, ходивший проверять ловушки, предупредил нас, что на перевале, там, где скала нависает над тропой, он встретил следы крупного тигра. Следы были различной давности: тигр находился тут не один день. Это заинтересовало Семена, и он проследил, что тигр пришел с севера. На памяти его долгой жизни не было, чтобы тигры поднимались выше реки Акур, расположенной южнее на сотню километров.
А этот тигр вообще появился с севера. Поэтому он нас и предупреждает об этом исключительном случае.
Тогда Тимофей рассказал Семену о том, как на Эльге, еще дальше на север отсюда, мы встретили тигра и взяли мясо задавленного им сохатого. Затем орочи перешли на свой язык и что-то с жаром обсуждали. Они часто упоминали слова «амба» и «пудя». Потом, видимо придя к единому решению, стали куда-то собираться. Сняв со стены небольшую, наполовину заполненную котомку, Тимофей положил в нее что-то из своего мешка.
— Твоя сиди изба, отдыхай, чай пей, — сказал мне хозяин. — Мы скоро приходи. — И, не взяв с собой ни ружья, ни собак, они направились к ближайшей сопке.
Я понял, что они, как самые старшие в своем народе, исполняют обязанности шаманов. И сейчас, захватив необходимые атрибуты для исполнения ритуала, пошли в тайгу камлать. И хотя мне весьма любопытно было посмотреть обряд камлания в исполнении сразу двух шаманов, я не мог пойти против их желания — не мешать им общаться со своими богами. Вероятно, на этот раз орочи были встревожены серьезно, так как камлание слишком затянулось и они вернулись только вечером. По их изнуренному виду можно было подумать, что они вернулись из длительного и тяжелого похода. Видимо, общение с богами было для них нелегким, и им не раз приходилось впадать в транс, чтобы иметь сокровенный разговор с духами.
На следующее утро, сопровождаемые напутствием хозяина, мы отправились в путь. Лишь поздно вечером подошли к охотничьей избушке Семена, расположенной перед подъемом на перевал. Избушка была просторная и чисто прибрана. Тут имелось все необходимое для длительного пребывания. Снаружи была сложена большая поленница дров, а в печи уже лежали сухие поленья и готовая растопка. Стоило лишь сунуть в печку горящую спичку, как в трубе загудело. На полках вдоль стен в закрытых банках находились различные продукты. Возле печки на козлах стояла необходимая посуда. Топор и пила лежали под нарами. Все здесь говорило о том, что хозяин — настоящий таежник и любит образцовый порядок. Ночь мы провели со всеми возможными для тайги удобствами.
Наутро, приведя избушку в надлежащий порядок, мы начали подъем на перевал. И только к полудню стали подходить к вершине перевала.
Тропа круто поднималась вверх вдоль кромки горного склона. Завернув за скальный выступ, мы увидели, что прямо над тропой нависал уступ с ровной площадкой наверху. На уступе стоял тигр. Я шел впереди, но тигра мы увидели одновременно. Он присел на задние лапы и стал ударять себя по бокам хвостом. Не успел я вскинуть ружье, как раздался крик Тимофея:
— Не нала стреляй!!!
И в этот момент тигр взвился в воздух. Я сделал резкий рывок в сторону и покатился по склону. А на то место, где я только что стоял, бесшумно упало огромное гибкое тело хищника. Верный своим привычкам, хозяин Уссурийской тайги не сделал второго прыжка. И тут послышались громкие частые удары. Это ороч успел достать из своей котомки бубен и заколотил в него. При этом он громко, но не резко выкрикивал:
— Амба, твоя уходи! Наша тебя стреляй не хоти! Твоя наша трогай не моги! Уходи, амба!
Тигр стоял на прежнем месте, в одном прыжке от Тимофея, но не делал попытки к нападению, а только щерил свою морду, оскалив пасть, и медленно пятился назад. Нет, он не убегал, а именно пятился, отползая назад почти на брюхе. Потом встал, еще раз ощерился и, не спеша повернувшись, не оглядываясь, важно пошел прочь. Вскоре он скрылся за уступом скалы. Ороч продолжал колотить в бубен и что-то еще кричал по-своему.
Я стал подниматься, но резкая боль в левой ноге заставила меня вновь опуститься на снег.
Наконец ороч перестал творить свои заклинания и обратила ко мне:
— Вставай, однаха! Амба ушел.
— Тут что-то у меня с ногой. Посмотри. — Тимофей разул меня и осмотрел ногу.
— Ломай нога нет. Чичаза лечи будем.
Он быстро развел костер, достал из котомки какие-то коренья и, распарив их над углями, перевязал мне растянутые связки на лодыжке. С его помощью я доковылял до облесенного участка склона.
— Однаха, твоя шибко тяжелай. Моя не моги помогай тебе ходи.
И, больше ничего не сказав, он молча принялся за дело. Надрав большие пластины еловой коры, соорудил конусный балаган, обложил его вокруг, в три ряда, обрубками деревьев с заостренными, торчащими вверх сучьями. Нарубил огромную кучу дров и сложил ее у входа в балаган. Все имеющиеся у нас продукты он убрал внутрь балагана. Сварил все сырое мясо, а из моего рюкзака вытряхнул все вещи.
— Твоя котомка бросай нада. В ней мяса амба твоя носи. Амба чичаза за ней ходи.
Он не упрекал меня, что я его тогда не послушал и взял мясо лося, убитого тигром. И я промолчал, когда он с моим рюкзаком пошел к краю обрыва. Вернувшись, он так же молча приготовил чай из лимонника. Мы плотно поели. Ороч набил свою трубку и сказал:
— Моя назад Семена ходи. Твоя три дни жди. Моя Семена приводи нартай.
Выкурив трубку, он достал из своей котомки бубен и повесил его недалеко от костра.
— Амба приходи, твоя стреляй не надо. Бубен колоти. Кричи тоже не надо. Хорошо амбай говори.
Осмотрев все вокруг, он добавил:
— Амба прыгай чум не моги. — И указал на выложенные в три ряда вокруг балагана чурбаки с заостренными сучьями.
Меня охватило чувство бесконечной благодарности к этому беспредельного мужества человеку, бесхитростному сыну тайги и гор.
— А как же ты один без ружья и без бубна пойдешь? Да и ночь скоро!
— Амба моя трогай нет хоти. Моя мяса амба не бери.
Глупо было бы в моем положении возражать ему, и я только крепко пожал его руку. Он пристально посмотрел мне в глаза и заключил:
— Три дни жди. Моя приходи. — Повернулся, надел лыжи и, не оборачиваясь, быстро заскользил назад по нашей лыжне. Через пару минут его небольшая фигура скрылась за поворотом.
Всю ночь я не спал и поддерживал яркий костер, благо дров Тимофей заготовил вдоволь. Но все было спокойно, и утром у меня появилось некое ироническое настроение к предосторожностям ороча. Но постепенно мной стало овладевать беспокойство. Что-то смутное тревожно накапливалось в подсознании, и я начал озираться по сторонам. Наконец беспокойство стало сильным настолько, что я не выдержал и, опираясь на палку, поднялся, решив обойти свое жилище вокруг.
Велико же было мое удивление, когда позади балагана я увидел лежащего за завалом тигра. Слегка защемило в груди. В предрассудки я не верил, но почему тигр упорно преследует меня? Именно меня. Ведь не ушел же он за Тимофеем, а остался здесь. А впрочем, как знать: за прошедшую ночь тигр мог расправиться с орочем и вернуться вновь к моему биваку. Да и при чем здесь предрассудки? Отношение орочей и других коренных народностей Дальнего Востока к тигру имеет в своей основе опыт, накопленный ими в течение тысячелетий. Всего лишь несколько десятков лет, как они перешли к оседлой жизни. Их предки, веками кочуя по горной тайге, жили бок о бок с дикими зверями. И сейчас еще многие из них почти всю свою жизнь проводят в тайге. Так им ли не изучить жизнь зверей, знания о которых углублялись и передавались из поколения в поколение?! А уж повадки тигра, которого они избрали своим тотемным (родоначальным) зверем, как самого могущественного в тайге, они, вероятно, узнали досконально. Возможно, и тигр выстрелы из ружья воспринимает как громкие удары в бубен, которые его предки также слышали тысячелетиями. И может, эти звуки для него стали предостережением, своего рода «табу».
Решив проверить эти предположения, я не стал стрелять в тигра. ударив несколько раз в бубен, я негромко и ласково заговорил с поднявшимся на ноги тигром, подражая Тимофею:
— Амба! Моя не хотел обижай тебя. Не было у нас мяса, моя бери у тебя взаймы. Скоро моя сохатый стреляй — тебе весь оставляй. Уходи, амба. — И снова ударил в бубен.
Я, конечно, не надеялся, что у нас с тигром завяжется дружеская беседа, но полагал: ласковый тон от грубого окрика отличает любое животное. И удивительно: тигр медленно повернулся и пошел в заросли. Но вечером все повторилось. Я опять колотил в бубен и разговаривал с тигром.
Вторую ночь я опять не спал. Не жалея дров, часто подкладывал их в костер. И хотя ни ночью, ни весь следующий день хищник не показывался мне на глаза, беспокойство не покидало меня. Я, как говорится, чувствовал затылком, что кто-то за мной постоянно наблюдает.
Настала третья ночь. Бороться со сном стало невозможно. И чтобы не заснуть, устроил из поленьев шаткое сиденье таким образом, что оно разваливается, как только я начинаю дремать. Близилась полночь. Все было спокойно. Но это меня еще больше настораживало. Ведь тигр ходит бесшумно, а нападает молча и внезапно. И вот, когда я бросил в костер охапку дров, ярко взметнувшееся пламя на мгновение осветило огромный в ночи силуэт тигра, который тут же скрылся во тьме.
Медленно занималась заря третьего утра. Постепенно звезды померкли. Засверкали снежные вершины горного хребта. Всходило солнце. Там, наверху, был уже день. А здесь еще царил сумрак.
Вокруг ни звука. Лишь изредка тихо треснет в костре отгоревший сучок. Рассветная тишина и три бессонные ночи окончательно сморили меня, и, прислонившись к куче поленьев, я провалился в темную пустоту сна.
Теперь я убежден, что есть шестое чувство, не зависящее от наших привычных непосредственных ощущений. Несмотря на огромную физическую и душевную усталость из-за трех суток бодрствования, я мгновенно открыл глаза, как будто от электрического удара. Я находился во сне всего несколько минут, но, открыв глаза, оцепенел от ужаса.
Мы смотрели друг на друга: тигр и человек. Костер притух. Лишь несколько красных углей рдели с левой стороны от меня. Я повел взглядом в сторону присевшего невдалеке тигра. Пальцы правой руки чуть шевельнулись, отыскивая ложу ружья, лежавшего под локтем. Тигр приподнялся на задних лапах и плавно повел хвостом из стороны в сторону. Я замер, поняв, что стоит только двинуть рукой, как самая большая в мире кошка, весом в триста с лишним килограммов, прыгнет мне на грудь. Не только повернуть стволы ружья и нажать гашетки не позволит тигр, но даже движение моих глаз хищник сопровождал поворотом своего хвоста. Он не рычал, не обнажал своих страшных клыков, а лишь неотрывно смотрел немигающими желтыми зрачками. Нет, не со злобой, а как-то отвлеченно смотрел он мне в глаза, но сковывал своим взглядом каждый мой мускул, даже малейшую попытку к действию, самозащите.
Сколько продолжалось это — мгновения, минуты, — теперь я не могу судить. Вдруг раздалось гулкое эхо выстрела, и тигр резко насторожился. Но не уходил. Затем издалека донесся собачий лай. Вот уже стало слышно повизгивание собак. Тигр медленно отошел в тайгу. Вскоре из-за поворота показались упряжка и следом за ней два человека. Собаки подвалили к моему биваку, но сбились в кучу и тревожно повизгивали.
Не распрягая собак, Семен каждой кинул по сушеной кетине и вместе с Тимофеем подошел к костру, в который я уже успел подбросить дров. Поздоровавшись за руку, они молча набили свои трубки. Семен опустился возле костра прямо на снег, а Тимофей тотчас же наполнил ведро снегом и повесил его над огнем. Они раскуривали свои трубки, поглядывая на тревожившихся собак.
— Твоя бил бубен? — спросил меня Тимофей.
Я рассказал обо всем, что произошло здесь за трое суток.
Докурив свои трубки, орочи обошли стоянку вокруг, изредка переговариваясь на своем языке. Закончив осмотр, они стали укладывать на нарты еловую подстилку, сооружая постель.
— Однаха, нада шибко ходи домой, — сказал Семен. — Амба далеко не уходи. Тут ходи.
Мы наскоро поели холодного мяса, напились чая. Меня уложили на нарты, и орочи, надев лыжи, быстро погнали упряжку под уклон. И хотя мы вышли задолго до полудня, мои спутники, не останавливаясь на традиционный для отдыха чай, несмотря на наступившую ночь, продолжали погонять собак в неослабевающем ритме. К полуночи вожак упряжки взлаял. Впереди послышался ответный собачий лай, и сквозь деревья мелькнул огонек в окне избы Семена.
Через неделю благодаря припаркам Тимофея и внимательному уходу хозяйки нога моя поправилась настолько, что я высказал желание завершить свой поход. Орочи согласились со мной. Но иного пути к железной дороге, кроме как той тропы, на которой нам встретился тигр, не было. Поэтому решили, что Семен с собаками пойдет вместе с нами.
Накануне того дня, как нам тронуться в путь, мы пошли в тайгу и в указанном Семеном месте обнаружили табунок из шести лосей. К упавшему лосю, добытому на выбор, орочи не советовали подходить: это была жертва тигру. Невдалеке они развели костер и совершили над тушей лося обряд камлания.
— Амба твой след ходи, сохатый находи. Тут оставайся будет. Твоя быстро дорога ходи.
На следующий день мы вышли в путь. К вечеру подошли к перевалу и остановились на ночлег в охотничьей избушке Семена. Ночь прошла спокойно. Утром осмотрели все вокруг, но никаких признаков тигра не заметили.
При подъеме на перевал мы были предельно настороже. Впереди шел Семен с карабином, меня поставили вслед за упряжкой, а шествие замыкал Тимофей. Я держал наготове двустволку, заряженную круглыми пулями. При охоте на крупного зверя двустволку я предпочитаю карабину. Потому что два прицельных выстрела из нее можно произвести быстрее, чем из карабина, передергивая затвор. Кроме того, ружейная свинцовая пуля, имея большую массу, обладает и большей останавливающей силой. А это важный фактор при стрельбе по сильному и опасному зверю, так как, и смертельно раненный, он может подмять под себя стрелка.
Но все наши предосторожности оказались излишними. Ни на самом перевале, ни при спуске с него мы не обнаружили свежих следов тигра. Было очевидно, что тигр не появлялся здесь после нашего ухода. Откочевал ли он вообще отсюда в другие места или наткнулся на оставленного нами в тайге лося, но на пути он больше не встречался. И к исходу второго дня мы вышли к станции железной дороги.
До прихода поезда оставалась целая ночь. Но мы не пошли на ночлег в поселок, а расположились в тайге у костра. Мне до отчаяния трудно было расставаться с этими мужественными людьми, до самопожертвования готовыми помогать человеку и оберегать его от грозного хозяина дальневосточной тайги. И особое мужество от них требовалось потому, что тигр для них являлся тотемным зверем, что запрещало стрелять в него даже при защите. Но, считая своим долгом охранять меня, Семен всю дорогу не выпускал из рук заряженного карабина. Жизнь в тайге выработала в них суровый с виду характер. Они не проявляют внешне теплых чувств, но саму дружбу и любовь хранят у сердца.
Насколько велика была их жертва, я убедился впоследствии. На следующий год служба забросила меня на Камчатку. Вернувшись в Хабаровск, я узнал, что Тимофей оставил свою одинокую охотничью избу на мысе Сюркум и переселился в поселок. Желание встретиться с ним у меня было беспредельным, и я поехал туда. Но к великому моему сожалению, там я его не застал. Оказывается, он, чувствуя приближение старости, по обычаю, объезжал сородичей на побережье Татарского пролива.
Юлия Чукова
МОСКВИЧКА ИЗ ТУНДРЫ
Документальный очерк
Художник В. Родин
Фото подобраны автором
У народа не слава в почете,Михаил Грозовский
У народа в почете судьба.
На дверях ее номера в хатангской гостинице «Арктика» висела записка: «Ушла в магазин». Секретарь райкома комсомола Володя Скряга сбежал по лестнице и, открыв дверцу машины, сказал: «К магазину!»
Он увидел ее на полдороге. Неторопливая походка, черное пальто с норковым воротником (модное, такие носят в Москве), серая шапка-ушанка (такие носят везде, где холодно) и серые унты из оленьих камусов с бисерной отделкой. Камусы — это мех на ногах оленей. Он не только теплый, но и, главное, совсем не промокает. «Это наше изготовление», — с каким-то удовольствием отметил про себя Володя. Когда они поравнялись с женщиной, крикнул:
— Амалия Михайловна, скорее сюда!
Она села.
— К аэродрому! — сказал он водителю.
— Володя, как же к аэродрому? Со мной одна полиэтиленовая сумка. Нужно заехать в гостиницу.
— Нельзя, Амалия Михайловна, прозеваем летную погоду. Через несколько минут вертолет уже взял курс на Новую, крохотный поселок.
Она смотрела вниз. Бескрайнее покрывало белого снега в конце октября было для нее привычным. Солнца не было, но было светло. И в этом свете внизу не столько виднелись, сколько угадывались извивы реки Хета. Неширокая река. Такой, закованной в ледяной панцирь и засыпанной снегом, она увидела ее впервые на заре своей жизни. Ей тогда не было и двадцати пяти. В ту первую встречу она ощутила ее всем своим телом. Это был аргиш — кочевье по тундре. Километры и глубину снега измеряешь собственными ногами. Ветру и стуже подставляешь собственное лицо и спину… В те давние годы за ее плечами осталось две тысячи километров аргиша с красным чумом по просторам таймырской тундры.
Впереди по курсу показались черные точки. Сердце забилось сильнее.
— Подлетаем к Новой, — сказал пилот.
На этом месте еще тогда, в те давние тридцатые годы, ставили чумы. Это называлось — «становище». А теперь, в 1983 году, внизу виднелись правильные ряды домов — три улицы Новой. А вот леса, густого леса на крутом правом берегу Хеты… леса не было. Кое-где торчали одинокие лиственницы, сбросившие на зиму свои иглы.
Ее встречали.
— Санка-мера рыбы дам, — говорил, обнимая ее, старик.
— Что ты, что ты, — отвечала она, — хватит и одной рыбины. — Фага умер. Помнишь его?
Как не помнить! Первый комсомолец среди нганасан. Ей припомнился момент отъезда из становища. «К нарте подошел один из лучших учеников, молодой охотник Фага. Он подал конверт, на нем красивым почерком был написан адрес Хатангского райкома комсомола.
— Смотри, далеко хорони, потерять бойся, — строго сказал Фага.
Заявление в комсомольскую организацию он давно попросил продиктовать ему, а потом, запечатав заявление в конверт, берег в своем деревянном ящичке, боясь, что я сомну или потеряю его заветное послание».
— Болел долго. Как услышит по радио: «Говорит Москва», так напоминает: «Там живет наша Ама».
* * *
Мы сидим за столом у меня на кухне и едим ряпушку. Ряпушка… В самом названии что-то нежное и мягкое. Она прямо сама таяла во рту. Я никогда прежде не ела такой рыбы.
— Они дали мне столько рыбы, что я не могла дотащить ее. Теперь и я буду знать, какая прекрасная рыба с трогательным названием «ряпушка» живет в реке с коротким именем Хета.
— Вы их узнали? — спрашиваю я про нганасан.
— Нет, не узнала. Они стариками стали, а они меня все узнали…
— Сохранили они обычаи, переданные вами?
— О чем говорить! У них в поселке есть баня! Теперь у них есть и почта, и библиотека, и дом культуры, и административный дом. Ясли-сад и школа-интернат… Все есть!
— А в их баню вы ходили? — спрашиваю я.
— Нет, какая баня… Сначала встречи и выступления, а потом каждую минуту ждали вертолета.
Почта, баня… кому-нибудь, может, странным покажется, но в жизни самого северного народа именно они знаменовали вехи культурного развития. И эти вехи первой начала вбивать комсомолка Амалия Хазанович. Я вспоминаю (по книжке), скольких трудов ей стоило научить их мыться. До ее приезда на Таймыр нганасан мылся один раз в жизни: когда рождался ребенок, его обмывали. И все.
Сколько раз на виду у всех она мыла свои черные кудрявые волосы. За этой процедурой нганасанские девушки и женщины наблюдали, затаив дыхание, но последовать ее примеру никто не решался. Но она была терпелива.
Среди нганасан у Амалии был любимец, трехлетний Лямо. И ее не покидало желание увидеть его чисто вымытым. Она сшила ему «европейский костюмчик»: штанишки и рубашечку. Вот как свершилось первое купание нганасана.
«Я нагрела воды, посадила Лямо в тазик и под взглядами женщин, полными ужаса и любопытства, вымыла его. Чистенький Лямо, одетый в рубашку и штанишки, выглядел чудесно. Пока я его причесывала, все восторженно выкрикивали похвалы моему любимцу».
Но прошло еще три месяца, прежде чем на такую процедуру отважился взрослый нганасан. Это была вынужденная отвага. Первым, кто решился «нарушить веру» и вымыться, оказался старик Тамтумаку. У него была чесотка, а Амалия по безвыходности положения была еще и лекарем. Но старик был так грязен, что, прежде чем начинать лечение, его надо было вымыть. Она объяснила ему это. Он слушал, соглашался… но мыться отказывался. И вот однажды он сам спросил: «Сейчас лекарство делать можно?»
«Я, конечно, согласилась и стала греть воду. Старик, как обреченный, сидел около меня, с тоской поглядывая на огонь. Он побаивался «нарушить веру». С тревогой в голосе спрашивал, ощупывая свои волосы:
— Сестра, а волос после мытья будет белый?
Я весело смеялась и показывала на свои черные волосы, неоднократно при нем мытые.
Наконец приступили к делу. В шести водах смывала его длинные волосы. Сполоснув голову Тамтумаку чистой водой, обнаружила целые пряди седых волос на висках. Я испугалась, что сидящие в чуме женщины, неотступно следившие за каждым моим жестом, увидят белый волос. В этом они могли увидеть наказание за кощунство. Быстро достала из своего чемодана новые красные ленты и, всячески расхваливая Тамтумаку, заплела ему две косы, в которых спрятала седые пряди. Девушки смотрели на Тамтумаку с завистью.
Я обещала им подарить ленты только в том случае, если они вымоют голову. Но ни одна не решилась «нарушить веру». С затаенным страхом они ждали, что с Тамтумаку что-нибудь случится.
Велела Тамтумаку снять рубаху и со всей силой протерла мочалкой спину и грудь. Но она оказалась непригодной для этой работы. Взяла оленьи сухожилия, порвала на тонкие нити и из них, как из рогожи, сделала мочалку. После долгих усилий тело стало желтого цвета. Дала Тамтумаку махровое полотенце, и он, мурлыкая от блаженства, долго не желал расставаться с ним.
И вот перед глазами женщин и детей предстал чистый Тамтумаку. Затем я обработала ссадины на его теле. Меховую одежду смазала ртутной мазью. Вечером он долго рассказывал всем об испытанном удовольствии. Мужчины явно завидуют».
Понадобились десятилетия, чтобы этот маленький народ прошел путь от первого купания Лямо и Тамтумаку до постройки бани. С почтой было несколько иначе, но рывок вперед был еще более разительным. У нганасан не было письменности, и почта им была не нужна.
Почта… Как выглядит почта в нганасанском поселке Новая, я не знаю, потому что я там никогда не была. Но я видела почту в Курейке, на Диксоне, в Ключах и могу сказать, что они такие же, как все почты в среднерусских деревнях. Может, на них есть Госстандарт?
А уж на почтовые ящики он точно есть. По почтовому ящику сроду не определить, в какой части страны ты находишься. А тогда… в те далекие тридцатые годы нганасанам слово «почта» не было знакомо. И вообще «почта» — это было не здание, а понятие, которое приобретало материальность с появлением прибывших с Большой земли.
Учащиеся Дудинской школы. 1978 г.
Мое знакомство с Амалией Михайловной Хазанович началось в связи с ее первым письмом из таймырской тундры от нганасан. Она начала его писать ночью 10 июня 1937 года, греясь в лучах раскаленного полярного солнца, а отправила 22 июня. О том, что это было за письмо и как она его «отправила», стоит рассказать особо.
Это было письмо в обычном желтом конверте, на лицевой стороне красным карандашом было написано: «Срочно», а черным: «Послать с нарочным или если попадет на Кожевниково — пусть тов. Болотников распечатает и пошлет по радио».
Далее красным:
«Хатанга,
к/база, тов. Данилову.
Хазанович А. М.»
и черным: «Зав. красным чумом у нганасан (самоедов)».
На обороте конверта красным: «22/VI — 37 г., р. Б. Болохня». Письмо было запечатано красным сургучом, который прикреплял к нему гусиное перышко. Это перо и было для неграмотных долган и нганасан, коренных жителей Таймыра, эквивалентом слова «срочно». Это был знак-предписание. Каждый, кому в руки попадало такое письмо, должен был доставить его к людям со скоростью полета птицы.
В какой же «почтовый ящик» опустила она свое письмо, положила его под песцовую ловушку, надеясь, что когда придет хозяин ловушки, то увидит письмо и передаст, русским. Такое письмо в тундре называлось «падерка». И эта падерка дошла! Весь путь письма установить не удалось: известны только последние «почтари». Кто из охотников, кочевавших по берегу Хатангской губы, нашел его, так и осталось неизвестным, но его передали Клавдии Поротовой, первой комсомолке-долганке, знавшей русский язык, сородичи — долгане Попигайского района. От нее оно попало к уполномоченному районного исполкома Федоту Спиридонову, который доставил его начальнику базы Нордвикстроя в бухте Кожевникова Никите Яковлевичу Болотникову. Последний этап пути письмо преодолело по радио, пробыв в пути полтора месяца. Болотников сохранил как реликвию письмо, найденное в тундре, и вручил его через 35 лет в Московском филиале Географического общества Амалии Михайловне. Сейчас письмо хранится в архиве. Оно никогда не печаталось, и поэтому я приведу весь его текст:
«Уважаемый т. Данилов!
Прилагала максимум усилий, чтобы связаться с долганами и послать Вам «вести», но пока усилия тщетны.
Мы сейчас стоим на линии пастников Карговского долганина Норимэ (кстати, у него почти все пасти насторожены, а из двух я и Васепте взяли по песцу — передайте это Карабанову).
Вот я и решила запаковать сие послание получше и положить под пастниковую колоду — приедет чинить и авось догадается направить в «цивилизованный» мир.
Занятия с Васептэ уже начала. О других лучше не заикаться, т. к. Васептэ заявляет, что «голова станет кружать и рука писать не будет, если другой ученик будет». Я думаю, что, когда он овладеет азбукой, а я хоть бы немного языком, начну культатаку и на других.
Благодаря А. А. Попову успешно провела проработку — изучение Конституции при 100 % участии всего стойбища, т. е. 8 мужчин, 4 женщины, 4 девушки и 1 мальчик.
Кроме того, беседы об Октябрьской революции, о «Челюскине», об артели, о колхозах на магистрали.
О привитии культурных навыков пока молчу — научила только мыть посуду. Мыться нельзя. Сама моюсь раз в 3 недели — очень, очень холодно, бррр…
Всемерно оказываю медицинскую помощь. Эпидемических и гриппозных заболеваний нет. Всего обслужено компрессами, перевязками, аспиринами и проч. 39 человек, из них 18 женщин. Приезжают за лекарствами и с других стойбищ.
Сама усиленно веду словарную запись слов и учусь разговорной речи. Так как рыбы и гусей очень много — учу их кулинарии.
Живу в палатке — в чумах очень тесно (балок оставили на предыдущем стойбище).
Взаимоотношения со всеми 16-ю взрослыми обитателями и, особенно 3-мя маленькими, очень хорошие. Одному 3-х летнему малышу сшила брюки и рубашку. Жду хорошей погоды помыть его и тогда одену. Малышей и одного 12-ти летнего мальчика подстригла под машинку. Остальные блюдут «веру».
Перед переходом через Бол. Болохню хочу связаться с долганами, а через них с т. Болотниковым и попросить на катере доставить немного соли, муки и мануфактуры, а то и сахару. Мы пойдем по направлению озера Портнягина, на камни, а там есть озеро, где водится «большая красная рыба» — очевидно, «кет», кроме того, убитого дикого надо сохранить, а соли ни крошки. Есть им, кроме добытой дичи и рыбы, нечего, и, конечно, приходится давать муку, соль, сахар. Но разве моих запасов хватит?
Если эта связь не удастся, то, значит, до августа месяца обо мне ничего не услышите. В августе или сентябре первым снегом дам из Кожевникова телеграмму о прибытии.
Вообще же дела идут прилично, чувствую себя хорошо, пока здорова, но только… мерзну. Ох и стужа!
Тов. Данилов, у меня к Вам колоссальная просьба: запросите маму следующей телеграммой: «Херсон Селянская 21 Розалии Абрамовне Хазанович телеграфь стоимость необходимого тебе лечения тчк Подтверди получение посылки двух зимних писем апрельский перевод через Мошинских туфли тчк Здорова поправляюсь работой довольна целую всех Маля.»
И когда получите ответ (Кокоткин должен передать Вам или Ольге Константиновне), я просила, ПЕРЕВЕДИТЕ указанную в телеграмме сумму за мой счет — это мое официальное заявление для бухгалтерии.
Если не трудно, дайте телеграмму Болотникову оказывать мне содействие при моем обращении.
Привет семье, Карабанову, Якушевой, Таракановой и Кокоткину.
Посылаю подобное письмо (копию) другим путем (в бутылке по реке) — «быват» дойдет.
Крепко жму руку.
С ком. приветом Хазанович.
Эх, хоть бы какую-нибудь «новость» из внешнего нашему стойбищу мира!
22/VI — 37 г. Б. Болохня».
* * *
Иногда встречаются люди, по биографиям которых можно изучать историю страны. Биография Амалии Хазанович, по-видимому, из таких. В 1934 году после Челюскинской эпопеи ЦК ВЛКСМ объявил первый призыв комсомольцев на освоение Арктики. Двадцатидвухлетняя инструментальщица Московского завода механизации сельского хозяйства Амалия Хазанович в первую сотню попасть не сумела. Не взяли!!! Однако 3 августа 1936 года она все-таки сошла с борта гидросамолета на землю Таймыра. Позднее она напишет в своей автобиографии об этом периоде так: «С мая по ноябрь 1937 года; кочевала между 72° и 75° северной широты с самым отсталым населением Хатангского района, находившимся на стадии первобытного коммунизма. Знакомила их с алфавитом, учила варить кашу, мыть посуду и мыться самим, организовала среди нганасан первый колхоз «Ленинский путь»».
Среди народностей Таймыра нганасаны (их называли также самоедами) были самой малочисленной (785 человек) и бедной группой. Амалия познакомилась с нганасанами, когда в 1936 году учительствовала со своим красным чумом у долган в станке (стойбище) Исаевском, куда приезжали нганасаны. Один из них, Васептэ, неплохо говорил по-русски и любил в красном чуме рассматривать журнальные иллюстрации и слушать патефонные пластинки. Однажды Амалия помогла ему произвести расчеты по перевозкам и получить заем. Это ему понравилось, и он нехотя согласился учиться.
Перед ней встали две очень трудные и совсем разные задачи: добиться того, чтобы нганасаны поняли пользу грамоты и гигиены, и изменить отношение нганасан к женщине.
Нганасаны не мыли руки перед едой. Никогда не мыли посуду. Недопитый чай из чашек сливали обратно в общий чайник. Туда же отправлялись и чаинки, осевшие в чашках. Вот в какие условия добровольно отправлялась Амалия, любившая чистоту, доведенную до блеска. Ее предупреждали, чтобы она не смотрела, как готовится пища, опасаясь, что она не сможет ее есть и тем оскорбит нганасан, по натуре своей очень гостеприимных.
«Грамота приносит вред. От нее не будет удачи в охоте и рыбалке» — в этом нганасан убедили шаманы. «Если нганасаны учиться станут, шибко болеть будут, умирать будут».
Вот и попробуй в таких условиях в своем красном чуме учить их грамоте… Да еще если ты женщина — «поганая баба»… Иного определения для женщины в то время у долган и нганасан просто не существовало. Ее, Амалию, даже на свои санки ни один мужчина не соглашался посадить: боялся опоганить санки.
Вот как описывает она в своей книжке момент отъезда к нганасанам. «Наступил момент отъезда. И здесь не обошлось без курьеза. Никогда еще ни один нганасан не сажал на свою нарту женщину. (У женщин были свои санки. — Ю. Ч.) Поэтому каждый возчик хотел «сбыть» меня другому, и я ходила от санки к санке под тревожными взглядами провожающих.
Долгие пререкания прекратились, когда я наконец села на санку к Югаптэ. Он спешил и хотел хоть как-нибудь оградить себя от «греха». Не успела оглянуться, как он быстрым движением выдернул из-под меня оленью постель и предложил сесть на голую санку».
Нганасаны называли женщину «поганой бабой». И это была не брань, а определение социального положения. Женщина считалась поганым существом. Слово «поганая» включало элемент проклятости. И ярче всего это проявлялось в том, что чум, в котором женщина рожала, бросали вместе со всем, что в нем было. И это делал нищий народ, самые бедные люди Таймыра. Вот сколь сильны были привычки, поддерживаемые шаманами. Женщина была окружена множеством табу. Войдя в чум, должна была пройти с правой стороны костра (боже упаси, перешагнуть через костер!), при этом она не должна была перешагнуть «ни через одну вещь, валявшуюся на полу, а все убирать перед собой». Если на пути были ноги спящего человека, его надо было разбудить, чтобы он убрал их: перешагивать через ноги запрещалось. Даже женщина-долганка (более цивилизованная народность) не могла назвать своего имени: на это имел право только мужчина. При появлении гостей женщины должны были покинуть чум и в беседе участия никогда не принимали: «ум короткий, толку сох (нет)».
Встреча с ансамблем «Хейро» в г. Дудинке, рядом — первый летчик Дудинского авиапорта
Однажды Амалия поставила свой чум, вызвав протест Васептэ. Оказалось, что она поставила чум в направлении их будущего аргиша и тем «опоганила» дорогу. Пришлось чум убрать.
Сложности, с которыми она столкнулась, живя и учительствуя на Таймыре, были весьма разнообразны и порой совершенно неожиданны. Ну, например, история с нулем.
Это случилось у долган на станке Исаевском. Учение успешно продвигалось вперед. Ученики складывали и вычитали уже двузначные числа и даже знали число «сто». И вот однажды она дала для решения такой пример: «47–47». Ученик записал его на доске, поставил знак равенства и растерянно посмотрел на Амалию.
— Нуль, — подсказала она.
Долган озадаченно смотрел на Амалию. Остальные тоже в. недоумении смотрели на нее.
— Нуль, — повторила она.
— Пошто непонятную говорку говоришь? Человек не знает говорки «нуль», — сердито сказал пожилой долган.
— Бельбаппын (не знаем), — сказали все остальные. Что делать? Амалию бросило в жар, на лбу выступил пот, и она попросила девушку-долганку подать ей носовой платок из кармашка, висевшего над диваном. Девушка вытащила сразу все платочки, которые были в кармашке. Их было восемь. И вдруг Амалию осенило. Она брала у девушки один платочек за другим и на доске одновременно проводила вычитание. Наконец на доске появилась единица, а у девушки в руке был последний платочек. Амалия попросила его и написала на доске: «1–1».
— Сколько будет? — спросила она.
— Биирь да хок (нет ни одного), — ответила девушка.
Так Амалия узнала, что нуль по-долгански — это «нет ничего». Таких историй было много.
Воля, тактичность поведения, умение приспособиться к ужасным санитарным условиям (лишь бы не оттолкнуть людей) и многое другое нашлось у нее, что помогло ей завоевать доверие, стать из «поганой бабы» уважаемым человеком. Я не буду писать об этом. Это можно прочитать в ее книге «Друзья мои нганасаны», которая первым изданием вышла через 35 лет после того, как была написана. Она рассказала об этом просто, увлекательно и притом документально, ибо книга написана по материалам дневников, которые хранятся в Центральном архиве ВЛКСМ.
Она добилась самой высшей благодарности нганасан. После одной из удачных охот все охотники, с которыми она кочевала, принесли ей по оленьему языку. Это было наибольшим проявлением уважения.
А в газете «Правда» от 31 августа 1937 года можно было прочитать: «В тундре кочует в красном чуме комсомолка Амалия Хазанович. Это изумительная девушка, смелая, самоотверженная…» И надо сказать, что это была не просто красивая фраза, сошедшая с пера журналиста.
На берегу реки Хатанги возле райкома стоит обелиск, а на нем среди имен — имя русской учительницы. Это случилось в 1932 году во время кулацкого восстания. Ее привязали к санкам и разорвали надвое. Когда в 1934 году у нганасан снова появился учитель, они посадили его на нарты и молча вывезли из тундры. Через год приехал учительствовать комсомолец. С ним поступили аналогично.
«Хазанович успешно работает среди нганасан. Народ ее полюбил. Даже шаманы бессильны помешать ликвидации неграмотности». Это тоже из «Правды», и может рассматриваться как итог ее работы.
* * *
Пенсионеркой живя в Москве, она не забывала о Таймыре, помнили о ней и таймырцы.
«К Вам обращаются Ваши друзья, с которыми Вы делили все трудности, морозы и пурги и счастливые минуты трудовых побед самого северного села земли» — это из приглашения. Ее приглашали то на празднование 350-летия Хатанги, то на 50-летие Таймырского автономного округа, то на 60-летие комсомола. Приглашали, просили рассказать о былом, награждали грамотами. Их у нее образовалась целая пачка. Например, такая: «Хатангский РК ВЛКСМ награждает активного участника комсомольского движения на Таймыре в 30-е годы ХАЗАНОВИЧ Амалию Михайловну за достойный вклад в становление Хатангской районной комсомольской организации и в честь 65-летия Ленинского комсомола.
Секретарь Хатангского РК ВЛКСМ В. Скряга».
В 1980 году в Историческом музее в Москве, на выставке «Славный путь Ленинского комсомола», на стенде под стеклом была представлена довоенная брошюра «Красный чум в Хатангской тундре» — первая проба пера Амалии Хазанович. А потом она делилась своим опытом ликвидации неграмотности на Таймыре с молодежью из Африки. Иногда какой-нибудь преподаватель, у которого в плане работ — показ образа жизни советского человека, просил ее принять группу африканцев. И они приходили в маленькую московскую квартиру, стены которой покрыты книжными полками и изделиями долганских умельцев: на одной стене — символ Дудинки из меди и оленьего меха, на другой — меховой Чебурашка и олимпийский Миша, а вот полуметровая бабочка покрыла своими меховыми крыльями простенок у окна. Это подарки из Хатанги и Дудинки. Но особенно она любит вырезанную из дерева картину «Хейро» — подарок воспитанников школы-интерната города Дудинка.
«Хейро» — это хоровод, но не совсем обычный. Танцующие образуют круг и держат соседей под руки. Хоровод движется обязательно по часовой стрелке, при этом правая нога все время ставится позади левой. В такт шагу скандируют: «Хейро, хейра, хейро, хейра…» Танец продолжается несколько часов. Кто не выдерживает, выпадает из круга. Интересно, что причиной выпадения всегда является правая нога, которая перестает подчиняться монотонному ритму. Танец кончается, когда остается один человек. Сейчас я думаю, почему она так любила эту незатейливую картинку? Может, потому, что она напоминала ей о редких праздниках в полной лишений и невзгод жизни этих людей?
В этом ореоле таймырских подарков беседу с африканцами она всегда начинала с показа красочного альбома «Таймыр — край удивительный». Гости из семи разных стран с интересом знакомились с Таймыром. Как память об этих встречах у нее в буфете лежали две крошечные ложечки с длинными ручками из слоновой кости.
Когда к ней на день рождения приходили друзья, она просила их подарков не дарить: некуда девать. Все стены квартиры покрыты подарками с Таймыра и книжными полками. У многих полярников хорошие библиотеки. Но об этой стоит рассказать. Не о самой библиотеке, а о ее судьбе. Я просто процитирую выступление Амалии Михайловны на торжественном собрании, посвященном 50-летию Таймырского автономного округа:
«Что я могу сказать в этом зале? О том, что всякий праздник на Таймыре и мой праздник, потому что на протяжении многих лет ни на один день не чувствовала я себя оторванной от северного края. Каждый приезд на Таймыр бодрит, вселяет новые силы. Что я могу сделать для этих бесконечно дорогих мне людей?.. Есть у меня в Москве книги — три тысячи томов. Я решила, что владеть ими будут ученики хатангской десятилетки, им я завещаю свою библиотеку. Пусть мои книги читают правнуки тех, кого я когда-то учила читать. Думаю, это самое логичное завершение моей деятельности в этих краях».
Да, в логике этому поступку отказать нельзя. Но если знаешь, что Амалия Михайловна живет на 90 рублей персональной пенсии и никто не поддерживает ее материально, так как у нее нет детей, а библиотека — это единственное накопление ее жизни, то становится очевидным, что этому поступку нельзя отказать не только в логике.
* * *
Мне известна и еще одна страница ее жизни, которая вселяет глубокую симпатию к ней. Я обрисую фактическую сторону событий, а тот, кто знает, чем знамениты тридцать седьмые годы, дорисует себе остальное…
На Таймыре шла организация советских факторий. Каждый заведующий факторией (он же и приемщик, и продавец пушнины) крутился в полярный день все 24 часа в сутки: принимал пушнину и продавал все необходимое населению, ведь каждый кочевник приезжал на факторию в любое время и тут же уезжал. Арктику осваивали молодые, но и они не выдерживали такой нагрузки, просили помощи. Был объявлен очередной комсомольский призыв. И вот они приехали в Дудинку — молодые парни, готовые отдать свои силы делу освоения Арктики. Приходили в Дудинку и грузы для населения. Их складывали на нарты, и долганы гнали запряженных в нарты оленей от становища к становищу, доставляя товары на фактории. Весть о товарах опережала движение нарт. Только пожив на Севере, можно понять, какое это важное событие, прибытие товаров. Товары прибыли… Но они почему-то не продавались. Народ волновался у факторий… «Почему?» А все было очень просто: отправитель товаров не прислал накладных. Бывало и такое в жизни. Новые продавцы получили товары, но не получили документацию на них, и поэтому цены на товары известны не были. Их нельзя было запросить по радио (его тогда на факториях не было). Их можно было получить, проделав путь в Дудинку и обратно. На это требовалось не менее месяца. Население ждать не могло. Работники факторий вынуждены были определить цены по аналогии с уже прошедшими через них товарами. А когда пришли наконец накладные, то стало ясно, что многие цены не были угаданы, главным образом из-за разной сортности товаров. Вот тогда и начался судебный процесс.
Амалия узнала о нем в Москве, в Политуправлении Главсевморпути, где работала в то время. Какое ясное обвинение и какое очевидное наказание… Но только тот, кто жил в забытом богом месте и ждал этих продуктов как своего спасения, мог понять, что для реальной жизни долган и нганасан означала задержка продажи товаров до прихода накладных. Многие работники Главсевморпути это понимали, но их понимание не могло изменить приговор суда.
Нужно было, чтобы нашелся человек, пояснивший это Генеральному прокурору СССР. Нельзя сказать, что Хазанович кто-то советовал сделать это. Скорее наоборот… Но весной 1939 года она была на приеме у А. Я. Вышинского… А потом в Политуправлении стали появляться эти ребята. Оправданные. Бритоголовые… И по-видимому, не подозревавшие, кто помог Фемиде взвешивать на ее весах.
Я роюсь в архивах Амалии Михайловны, ищу их фамилии. Ага, вот комсомольская сотня! Среди них я вижу фамилию известного полярного штурмана В. И. Аккуратова. Нет, это не торговые работники… Это первая сотня, в которую она рвалась, которой завидовала, о которой думала, сочиняя по ночам бесконечные письма в ЦК ВЛКСМ. Этих она переписала в свою тетрадку. А из тех торговых работников, которым она помогла в такую трудную минуту жизни, в ее тетрадках нет ни одной фамилии… Я смотрю на нее, она растерянно смотрит на меня:
— Если очень нужны их фамилии, их легко выяснить. Они есть в Центральном архиве ВЛКСМ…
Она даже не знает фамилий этих парней, чьи дети, а теперь уже и внуки могли бы по неписаным законам числить ее своей родственницей.
Когда я думаю об этом поступке Амалии Михайловны, то как-то автоматически всегда вспоминаю о существовании Международного Приза Мужества. В одном из официальных документов Комитета по присуждению его сказано: «Трудно определить словами понятие «мужество», но мы всегда узнаем лицо Мужества, когда встречаемся с ним».
Этот приз присуждается спортсменам… Странно, почему только спортсменам… Спорт не единственная, и даже не главная, сфера проявления мужества в нашей жизни.
Чтобы узнать все это, мне понадобились долгие годы дружбы с Амалией Михайловной. Дело в том, что Амалия Михайловна Хазанович из очень малочисленной группы молчаливых женщин. Она так молчалива, что даже если ваши квартиры расположены рядом в высотном доме на Ташкентской улице, то вы вряд ли знаете, что ваша соседка — почетный полярник, лауреат премии ЦК ВЛКСМ и Красноярского крайкома комсомола, действительный член Географического общества СССР, женщина с замечательной биографией.
Кто-то сказал, что судьба человека — это его характер, а характер, как известно, складывается в детстве. И я ничуть не удивилась, услышав однажды, что на Всесоюзный слет пионеров Амалия Михайловна приглашена как представитель первых пионеров Сибири.
Согласитесь, интересно узнать, как становятся первыми? Я спрашиваю ее об этом.
— Советская власть окончательно установилась в Сибири в 1922 году. Я жила тогда с родителями в Иркутске. Однажды увидела ребят в красных галстуках, узнала, кто такие, и записалась в пионерский отряд при организации дяди (оказывается, тогда пионерские отряды существовали при учреждениях!).
Видите, как все просто: увидела, узнала, записалась и стала…
Этот очерк был уже написан, когда полярники узнали, что квартира на Ташкентской улице опустела навсегда… и уехала в Хатангу библиотека Амалии Михайловны. Последний путь подвел финальную черту и заставил снова задуматься над тем, чем же была эта жизнь. Что оставила после себя эта молчаливая женщина? И ответ получился простой: это была первая удачная попытка ликвидации неграмотности среди нганасан. Но почему именно эта попытка оказалась удачной? Почему нганасаны не вывезли ее из тундры? Можно думать, что это была счастливая случайность. Можно ответить, что стечение обстоятельств. Можно сказать, что изменилась жизнь… Но жизнь изменяется как следствие деятельности людей, как следствие их мировоззрений и их характеров. Я думаю, что первопричина — в ее характере. Этот непродолжительный период жизни Амалии Михайловны, словно в фокусе, собрал и выявил все своеобразие ее характера. Что же было в этом характере, что обеспечило успех? Одним словом это и не выразишь… Здесь слияние многих черт. Вот, например, такие: за много лет знакомства я ни разу не видела ее не только злой, но даже просто раздраженной, а обстоятельства-то бывали разные… И объяснялось это не тем, что она равнодушно взирала на добро и зло. Нет, она проводила между ними четкую границу, но формы выражения своего отношения были не обидными, а какими-то воспитывающими. И еще одно, без чего успех был бы невозможен, и, наверное, это было главным, — уважение к культуре полудикого народа. Это был стержень, на котором держалось все остальное. Уважение к культуре полудикого народа и любовь к суровому, заснеженному, неоглядному краю, такая любовь, про которую говорят: «Здесь оставила она свое сердце».
Итак, это была первая увенчавшаяся успехом попытка ликвидации неграмотности среди нганасан. В долгой жизни Амалии Михайловны это был короткий период, но период, каждый день которого был отмечен героизмом. И это был не тот показной героизм, который, как надоедливая муха, назойливо лезет в глаза, а подлинный героизм трудовых будней скромного человека.
Я писала это послесловие, удивленно ощущая, что к чувству утраты примешивается какое-то иное, необычное чувство. Оно отчетливо обозначилось после того, как из газеты «Советский Таймыр» я узнала, что урна с прахом Амалии Михайловны на вертолете повторила маршрут ее аргиша и навсегда осталась в нише конической стелы, которую установили благодарные нганасаны на высоком берегу реки Хеты в поселке Новая. Нишу закрывает металлическая табличка с гравировкой:
Есть что-то извечное в простом факте возвращения праха в те края, где человек оставил свое сердце. И это извечное утверждает жизнь. Я вспомнила о комсомольцах торгового призыва в Арктику и подумала, ведь кто-то из них еще, может быть, жив, кого-то унесла война, кого-то — неумолимое время, но кто-то, может, откликнется, прочитав эти строки.
Мы празднуем свои дни рождения, мы готовимся к ним, мы ждем гостей… Но вспоминают ли о наших днях рождения, когда мы уходим? Амалия Михайловна немного не дожила до своего юбилея и полувекового юбилея своего аргиша по Таймыру, но об этом не забыли. Московский филиал Географического общества СССР посвятил ей свое заседание. На Таймыре объявлен сбор средств на памятник, который будет установлен в Хатанге. А друзья? Друзья «вспоминают минувшие дни». Так родилось стихотворение. Написанное в день ее юбилея, оно так и называется
25 июля 1987 года
Жан-Пьер Алле
АРА-ОЛ МАСААНИ
[9]
Перевод с английского Владимира Панкратьева
Фото подобраны переводчиком
Первый воин масай, которого мне довелось встретить, был воплощением классической грации и достоинства. С головы до пят он был натерт смесью охры и овечьего жира. Все в его облике имело этот красноватый оттенок: и лицо, на котором выделялся узкий нос с горбинкой, и тонкие губы, и волосы, свисавшие на плечи тонко заплетенными косичками, и торс, и конечности, и даже единственный предмет одежды — простой кусок грубой ткани длиной шесть футов, завязанный узлом на плече. Легкий ветерок приподнял его плащ, и я увидел под ним совершенно нагое тело. Дополнением к наряду служили кожаный пояс по талии, нитка разноцветных стеклянных бус на шее, два или три медных браслета на запястьях. Через верх каждого уха проходило широкое кольцо из блестящих бус. Меньшего размера тяжелые бронзовые кольца свисали на длинных петлях растянутой кожи, бывшей когда-то ушными мочками. Меч в ножнах из красной кожи находился на правом боку. В правой руке он держал копье с длинным наконечником. Ноги были обуты в сандалии из грубой кожи. Он не обратил почти никакого внимания на мой «пикап», проезжавший в каких-то шести метрах от него. Когда же он увидел, что я машу ему из кабины, он принял еще более независимую и гордую позу.
Вскоре я оказался в Найроби. Там я посетил музей и библиотеку, где встретился и поговорил со специалистами, изучающими историю, жизнь и обычаи масаев. Я попытался выяснить, где можно найти членов племени относительно нетронутых цивилизаций, ведущих традиционный образ жизни. Мне ответили на интересовавшие вопросы. В свою маленькую черную записную книжку я занес несколько десятков ходовых фраз на масайском языке и набросал схему предполагаемого маршрута.
Сначала я отправился к озеру Магади, находящемуся в 90 км от Найроби. Затем, свернув с шоссе, поехал по компасу на юг, к границе, по бездорожью бесплодной саванны. В отдалении были видны стада антилоп гну и зебр, но какие-либо признаки пребывания человека отсутствовали. И только спустя два часа езды я заметил метрах в трехстах на востоке от себя масайскую деревню — «эмпарнату», окруженную высокой колючей изгородью — «эситой».
Когда я подъехал ближе, то увидел целую толпу женщин, детей и стариков, которые молча шли мне навстречу, разглядывая с удивлением «шевроле», появившийся около деревни. У многих из них кожа была натерта прогорклым овечьим жиром, смешанным с охрой, у других она была естественного шоколадного цвета. Несколько старейшин выделялись одеждой — накинутыми на плечи серыми и черными шерстяными одеялами, которые они, вероятно, достали в маленькой фактории в Магади. Мужчины и некоторые женщины были обуты в грубые сандалии из невыделанной кожи — «энкамуке». У большинства не было передних зубов, которые, по масайскому обычаю, удаляются с помощью ножа. У всех присутствовавших, включая детей и женщин, головы были чисто выбриты. Женщины были стройны, держались с достоинством. Одеты они были в красно-серые одежды, ниспадавшие с плеч. Почти все они носили ожерелья из бисера, надетые на шею точно большие круглые воротники. В ушах у них были крупные, расшитые бисером кольца, проколотые через верхнюю часть, и медные подвески на кожаных тесемках. Тяжелые проволочные спирали из латуни, меди, железа и даже алюминия украшали голени, запястья и верхние части рук. Долгое время мы молча, с неловким чувством рассматривали друг друга. Затем я заглянул в свою записную книжку и нашел подходящую фразу. Глядя в сторону трех осторожно державшихся стариков, я произнес:
— Лоо папааи! Энтасупа! (О, отцы! Мои приветствия вам!)
— Ипа! — слабо отозвался один из них.
Это меня воодушевило:
— Кокоо! Такуэниа! (Приветствую вас, бабушка!) — сказал я учтиво увядшей старушке.
— Ико! — сразу последовал ответ.
— Эро! Супа! — сказал я малышу, прятавшемуся за свою маму.
Однако он отказался отвечать.
Необескураженный, я собирался продолжить имевшийся в моей записной книжке перечень масайских приветствий для людей разного возраста и пола, как вдруг ко мне подошел средних лет плотный человек воинственной наружности.
— Апаайя! Супа! — сказал я ему, ожидая услышать от него традиционное масайское: «Ипа!»
Я был приятно удивлен, получив ответ на широко распространенном в Восточной Африке языке кисуахили, которым я свободно владел:
— Джамбо, бвана! (Здравствуй, господин!) Меня зовут Масака. Чем вам помочь?
— Масака, я собираюсь побыть немного в твоей деревне. Давай поговорим об этом с деревенским старейшиной.
— Его сейчас нет. Он ушел в маньяту к мэранам.
Это чрезвычайно заинтересовало меня. Я знал, что мэраны — это масайские воины. О маньяте у меня было довольно туманное представление, как о специализированном населении, напоминающем школу гладиаторов времен Римской империи.
— Где находится маньята? — спросил я его.
Он показал на юг.
— Ладно, завтра мы отправимся туда. А сейчас мне хочется познакомиться с твоей деревней и расположиться на ночлег.
Мы с Масакой миновали один из четырех проходов в колючей изгороди и вошли внутрь деревни, сопровождаемые толпой любопытных. В нос ударил запах навоза и перебродившей мочи. По периметру изгороди располагались прямоугольные хижины с закругленными краями крыш. Их стены были сделаны из сплетенных ветвей и обмазаны навозом, смешанным с глиной. В центре находился загон для овец, огороженный плетнем из колючего кустарника. Площадка между хижинами и овечьим загоном представляла собой «эмбоо» — огромный крааль для скота, занимавший большую часть внутреннего пространства. Сейчас, в конце дня, он был еще пуст. Но, судя по отдаленным звукам, можно было предположить, что приближающееся стадо коров скоро окажется дома. В воздухе роилось невиданное количество мух и облепляло все живое.
В хижинах было не очень уютно. Вход в них был низок. Окна отсутствовали. Из-за удушливого дыма от тлеющих углей очагов было трудно дышать. К этому добавлялся запах навоза, покрывавшего стены и пол. Неожиданно из темноты замычал болезненного вида теленок. Я отшатнулся, ударившись головой о притолоку. Мой первоначальный энтузиазм относительно ночевки в масайской хижине пропал.
— Где можно разбить палатку? — спросил я Масаку. — Здесь немного тесновато.
Он показал на стоящее метрах в тридцати от деревни дерево, крона которого напоминала раскрытый зонт:
— Там, бвана. Я помогу тебе.
Масака, очевидно, имел некоторый опыт установки больших палаток. Ему взялись помогать два соплеменника. Когда все наконец было закончено, Масака спросил:
— Тебе нужен повар?
— Нет, с сегодняшнего дня я буду питаться тем, чем питаются масаи.
Он посмотрел на меня с удивлением.
— Но наша пища состоит из трех компонентов, — пояснил он с серьезным видом, — куле, осарге и энкеринго (что означает — молоко, кровь и мясо).
— Тогда именно это я буду есть и пить.
— Но белые люди не делают этого. Ни один мусункуи ни за что не станет пить свежую коровью кровь, как это делаем мы.
— Принеси мне кровь сейчас же, и я докажу, что говорю правду. — Мы берем кровь у скота только утром, а сейчас я могу угостить тебя свежим молоком.
— Аше! (Спасибо!) — ответил я по-масайски.
Масака посмотрел на меня с удивлением. Затем он удовлетворенно улыбнулся. Это была первая масайская улыбка, подаренная, мне. И нужно сказать, что она была весьма приятной, несмотря на отсутствие нижних передних зубов.
Воин масай
Десять минут спустя мы пили из одной миски, сделанной из тыквы, очень жирное, цвета слоновой кости молоко. У него был слегка кисловатый привкус, по-видимому, потому, что масаи моют все сильно пахнущей коровьей мочой. Вкус молока был несколько необычен, но я осушил калабаш с неподдельным наслаждением. Это была моя первая важная попытка приобщиться к жизни масаев.
После этого мы пошли к большому костру — энкима, сложенному метрах в тридцати за деревенской оградой. Там в окружении сидящих на корточках старейшин я озадачил своего нового друга вопросом:
— Как происходит церемония посвящения в воины?
Вопрос оказался слишком сложным для него. И ответ я получил после многочисленных бесед с ним и его соплеменниками.
Масайская женщина с ребенком
В соответствии с традицией масаев, которая постепенно отмирает, временной отрезок жизни мужчины-масая делится на шесть отличных друг от друга стадий. Первая стадия — «инкера» — детская, когда масайские мальчики проводят время в пастушеском занятии. С наступлением физической зрелости они становятся «ила-мала» — кандидатами для прохождения церемонии обрезания. Мальчики-иламала собираются в группы и переходят от деревни к Деревне. Исполняя песни и танцы, они просят подарки, и им никто не отказывает. Собранные таким образом дары они несут к знахарям и просят назначить дату обрезания. Организация этой церемонии является довольно сложным делом. Сначала нужно заручиться согласием старейшин, а его не получишь быстро. До церемонии обрезания должна совершиться еще одна, которая напоминает игру и называется «хватать быка за рога». Для этого необходимо найти абсолютно черного быка без единого пятнышка. Сооружается специальная деревня. Со всех уголков «масаилэнда» в нее собираются мальчики-иламала, но к соревнованиям допускаются только те, отцы которых в детстве участвовали в подобном ритуале. Мальчики выстраиваются за стартовой линией, в то время как старейшины приводят быка в деревню. Затем по сигналу участники соревнований бросаются к быку и пытаются схватить его за рога или за холку. Как только двоим удается это сделать, мальчики из тех же кланов стараются защитить их, а из других кланов — вытеснить и занять их место. Завершая церемонию, быка убивают, и каждый участник получает порцию мяса. Затем мальчики возвращаются к себе в деревни, где ожидают основной церемонии. И снова им приходится долго ждать, ибо обрезание — «эмуратаре» — может быть произведено только знахарями из племени доробо, которые медленно переходят из деревни в деревню. Когда они наконец прибывают, мальчиков вызывают с пастбищ. Матери кандидатов бреют сыновьям головы, одевают в специально сшитую одежду из шкур четырех молодых барашков. Одетый в церемониальную одежду, посвящаемый садится на шкуру быка перед хижиной матери. Пока идет операция, он должен демонстрировать полнейшее хладнокровие. За малейший вскрик от боли он может быть на всю жизнь зачислен в разряд трусов. При этом будет наказана и мать. После операции мальчики проводят пять-шесть дней в хижине, питаясь бараниной и бараньим жиром, пока рана не начнет затягиваться. Затем они покидают дом, чтобы вступить в третью фазу — послушников — «илаибарак», продолжающуюся два года. Илаибарак бродят с луками и стрелами, охотясь на птиц. Из наиболее красивых птиц они делают чучела, которые подвязывают к отрастающим волосам. Эта процедура продолжается до тех пор, пока голова не будет полностью покрыта разноцветными перьями птиц. Тело они натирают бараньим жиром без охры. По окончании этой фазы каждая мать при народе обривает сыну волосы, на которых висят чучела птиц. Затем отец дает ему копье, щит и меч. Это означает готовность стать масайским воином — «мэраном». Наступает четвертая стадия — стадия младших воинов — «илбарнот». Это самая прекрасная пора жизни масайских мужчин. Обычно она продолжается девять лет, начинаясь сразу после церемонии бритья. Младшие воины отправляются группами в сопровождении матерей строить маньяту. С ними следует и выделяемый им скот. Матери строят для них маньяту и выполняют домашнюю работу: доят коров, собирают топливо, запасают воду, готовят пищу.
В маньяте поддерживается строгая дисциплина. Младшим воинам запрещено пить и курить. Они обязаны ежедневно совершенствовать свое военное мастерство. В течение всего девятилетнего периода им запрещено стричь волосы, которые заплетаются в косички — «илтаикан», составляющие классическую прическу воинов.
Антилопы гну и зебры
Третье бритье головы знаменует наступление пятой фазы — «ил-мориджо» — старшего воина. Раз в восемь лет по этому поводу совершаются грандиозные празднества, в которых принимают участие до пятисот младших воинов, отмечающих возмужание. Сооружается специальная деревня из тридцати девяти или сорока девяти хижин. Вдобавок строится громадная круглая хижина — «осингира», подобие клуба. В диаметре она имеет шестнадцать с лишним метров и вмещает до четырехсот человек. Женщинам и детям вход сюда воспрещен. После прохождения специального испытания все мэраны могут участвовать в застолье, пить пиво, петь и танцевать. Празднование длится девять дней. На десятый день после бритья головы они становятся старшими воинами. В соответствии с новым статусом они покидают места, где жили в качестве младших воинов, и строят отдельную маньяту. Теперь им позволено жениться и брать столько жен, сколько они в состоянии содержать. Но женам запрещается жить в маньяте. В остальном образ жизни старших воинов-мэранов не отличается от предыдущей фазы. Через три-четыре года, когда следующая группа воинов готова для дальнейшего продвижения вверх, старшие мэраны покидают без шума маньяту и отправляются в деревни, к своим женам. Таким образом, они вступают в шестую, и последнюю, фазу своей жизни, становясь «илморуак» — старейшинами.
— Сегодня большинство масаев становятся старейшинами всего через четыре-пять лет после церемонии обрезания, — печально поведал мне мой масайский друг. — Это неправильно. Мужчина всегда хочет оставаться воином как можно дольше.
— Разве это возможно? — спросил я.
— Когда нам запретили уводить у соседних племен скот и воевать, мы нашли новый способ проявления мужества. Воины стали готовиться к «оламэйо» — охоте на льва. Мэраны выходили сражаться против врага «олгатуни» — льва, который убивает наш скот. В большинстве случаев выигрывал лев, а человек погибал. Но все же одно из трех сражений выигрывал воин. Убивая льва, он становится героем на всю оставшуюся жизнь. И это было самым волнующим и захватывающим событием. Затем нам велели прекратить это, так как опасались, что погибнет слишком много воинов.
— Ну и как, прекратили?
— Почти да. Если нас поймают за этим занятием, то могут посадить в тюрьму, а масаи не могут долго жить в неволе. Но все же некоторые воины пытаются охотиться на львов, несмотря на угрозу наказания. У нас, масаев, есть две вещи, которых не хватает вам, белым, — смелость и гордость.
За этими словами последовало долгое молчание. Я почувствовал грусть, так как меня глубоко тронула трагедия масаев, воинственного народа, который постепенно теряет смысл жизни из-за неумолимого наступления цивилизации. Более того, я ощущал определенную долю стыда, ибо в словах Масаки заключалась правда об отсутствии в наше время у белого человека храбрости и гордости. Зачастую в нашей жизни мы цепляемся за банальные реалии — работа, семья, развлечения. Живем со своими страхами и миримся с собственной посредственностью, пока не становимся старыми и дряхлыми. Потом умираем. Бесцветное существование!
Такие мысли одолевали меня, когда я смотрел на таинственные пляшущие языки пламени костра. Именно тогда я принял решение: любой ценой доказать этим замечательным людям, а еще важнее — самому себе, что у меня тоже есть «эмпиджан» — смелость и «олвуаса» — гордость.
— Масака, я собираюсь выйти с копьем против льва.
— Бвана, должно быть, шутит?
— Нет, я не шучу! Если воины из маньяты научат меня обращению с копьем, я убью льва.
— А что, если лев победит?
— Я готов испытать судьбу.
Масака испуганно сказал:
— Уже поздно, бвана. Утро вечера мудренее. Может быть, завтра ты забудешь об этом разговоре…
— Я пойду спать. Но я не изменю своего решения выйти против льва.
На следующее утро, когда я появился у выхода из палатки, меня уже поджидал Масака.
— Джамбо, бвана, — сказал он беззаботно. — Помочь тебе с завтраком?
— Да, пожалуйста, мне хочется отведать свежей крови, а потом потолковать о львах.
Масака поднял глаза к небу и с выражением растерянности и отчаяния воскликнул:
— На-ай! На-ай!
— Что ты сказал?
— Я произнес короткую масайскую молитву, попросив нашего бога приглядывать за тобой.
— Аше, Масака! Спасибо за заботу. Рад, что у меня есть такой друг!
Он улыбнулся в ответ, и мы зашагали в деревню. Скот находился еще в краале.
— Можешь выбирать любую корову с двумя надрезами на ухе, — сказал Масака. — Это мои метки. Клеймо на боку говорит о клановой принадлежности.
Я взглянул на тощих, выглядевших несчастными коров. Ни одна из них не вызывала у меня особого аппетита.
— Выбери сам, — предложил я.
— Тогда мы возьмем Керете. Это моя любимица.
Керете оказалась черно-белой старой коровой, слепой на один глаз. После недолгого сопротивления двум юношам она встала в требуемое положение. Масака повязал ей на шею ремень и начал его стягивать таким образом, что выступила яремная вена. Один из юношей подал Масаке полуметровый лук с небольшой деревянной стрелой, конец которой он приставил к вене. Затем он оттянул на дюйм тетиву и отпустил ее таким образом, что заостренный конец слегка вскрыл вену. Под брызнувшую струйку крови подставили овальной формы сосуд из тыквы, который был затем церемониально передан мне. Густая темно-красная кровь пенилась сверху пузырьками. Она имела какой-то острый привкус и отдавала неистребимым запахом мочи. В остальном напиток был не так уж и плох. Я выпил половину сосуда, около пинты, и посмотрел вокруг, чтобы проверить реакцию масаев. Они следили за мной. Я сделал еще несколько глотков и вернул сосуд Масаке со ставшим привычным «аше» — спасибо. Масака допил остальное.
— Что теперь скажешь? — спросил он с любопытством.
— Замечательно! Я почувствовал себя таким сильным, что могу выйти на льва.
— Ты уверен в том, что тебе этого хочется?
— Да! — твердо ответил я.
— Тогда я возьму тебя к воинам в маньяту. Может быть, тебе повезет.
Мы разобрали палатку и погрузили в «пикап». Масака попрощался со своими тремя женами, и мы отправились на юг. Более двух часов мы осторожно пробирались по каменистой саванне, пока не добрались до маньяты. Она находилась к востоку от озера Натрон, где-то недалеко от границы. Внешне она мало отличалась от эмпарнаты, из которой мы выехали. Она была больше по размерам. Пятнадцать хижин и крааль были окружены колючим плетнем. Здесь были женщины, дети и много молодых девушек, а также несколько гостивших старейшин. Всех их затмевали своим видом грациозные, элегантные молодые воины в возрасте от шестнадцати до тридцати лет. Их средний рост составлял примерно 155 см. Все они были натерты овечьим жиром, смешанным с красной охрой. У каждого в руке было копье с длинным обоюдоострым наконечником. Они смотрели на меня с любопытством. На их лицах были самоуверенность и высшая степень высокомерия.
— Ло мэран! Энтасупа! — произнес я одно из приличествующих случаю приветствий.
— Ипа! — откликнулись они с удивлением.
— Масака, расскажи им, зачем я приехал, и скажи им про льва, — попросил я.
— Не могу сделать это без подготовки. Иначе они примут нас обоих за сумасшедших.
Масака произнес длинную речь. Я сидел на большом валуне неподалеку от одной из хижин и наблюдал за ним. Первая реакция слушателей не показалась мне особо благоприятной. Несколько из них сплюнули на землю и затем долго что-то обсуждали, в то время как Масака пытался вставить свои пояснения. В конце разговора выражение лиц воинов несколько смягчилось, и, когда Масака вернулся ко мне, завершив переговоры, я был почти уверен, что они будут терпеть мое присутствие.
— Мэраны попросили передать тебе добрые пожелания и предложили отодвинуть изгородь от хижины вождя, чтобы освободить тебе место.
Молодые воины с помощью длинных палок расчистили для меня площадку в колючем кустарнике. Затем помогли установить громоздкую палатку, сопровождая это дело многочисленными удивленными восклицаниями. Мне понравилась их сноровистость. Они выполняли работу с видимым удовольствием. Остаток дня я провел в маньяте, наблюдая за упражнениями воинов. Женщины в это время занимались обновлением облицовки хижин.
На ужин я получил около кварты жирного молока, на завтрак — пинту свежей крови. Воины с удивлением наблюдали за тем, как я пью кровь. Один из них быстро задал вопрос, обращаясь к Масаке, и тот так же быстро ответил.
Стадо, возвращающееся в деревню
— Он хочет узнать, почему ты не ешь пищу белого человека. Я рассказал ему, что ты хочешь приобщиться к масайскому образу жизни и даже обучиться обращению с копьем, — перевел Масака.
— Ты сказал ему про льва?
— Нет еще. Всему свое время!
— Масака, скажи ему сейчас же!
— Э-э! Как скажешь, бвана! Постараюсь!
Масака колебался. Затем, приняв внушительную позу, он произнес длинную речь, длившуюся полчаса. Мне удалось уловить два важных слова: «арем» — копье и «олгатуни» — лев. Реакция воинов удручила меня: они разразились хохотом. Один из них, высокого роста, со страшным шрамом на животе, сделал короткое, но, видимо, едкое замечание, и смех вспыхнул с новой силой.
Я начал сердиться:
— Кто этот человек? Что он сказал?
— Его зовут Коноко. Он сказал, что тебе лучше зарядить ружье. Только так белый человек может убить льва. Другие воины уважают его. Он единственный в этой маньяте мэран, который встречался со львом и победил.
Я подошел к воину со шрамом и пристально посмотрел ему в глаза.
— Скажи ему, Масака, — сказал я, — что у меня нет ружья. Я выйду против льва один на один, как это делаете вы, с копьем и мечом.
Масака переводил, и все воины молча смотрели на меня. Затем Коноко произнес нараспев несколько слов.
— Он говорит, что ты молод и силен, бвана, но ты не масай. Он не думает, что ты можешь победить. Но он может проверить это и даже готов потренировать тебя.
— Аше! (Спасибо!) — сказал я, механически протянув ему руку. К моему удивлению, Коноко энергично пожал ее.
В последующие три недели Коноко и я сблизились и стали почти как братья, хотя общались при посредничестве Масаки. Мой основной интерес был, естественно, сосредоточен на копье с гибким пятнадцатисантиметровым наконечником, надетым на двухметровое древко, окованное снизу железом. Это было тяжелое, но хорошо сбалансированное по весу оружие, которое, как влитое, лежало у меня в руке. Даря мне его, Коноко произнес вдохновенную речь:
— Я никогда не встречал человека ростом с мое копье. Я буду звать тебя Арем (копье).
Я был польщен, и в течение последующих трех недель интенсивных тренировок сделал все возможное, чтобы оправдать данное мне имя. Мне пришлось метнуть тяжелый снаряд более двух тысяч раз, в то время как в руке я держал десятикилограммовый щит. Мишенью служил шест высотой 180 см и толщиной 10 см. На его конец Коноко привязал пучок травы… Хорошим броском считался только тот, когда копье проходило через пучок травы, выступающей на 15 см с каждой стороны шеста. Это было трудным делом, так как цель все время двигалась на меня, подобно наступающему льву. Наш метод тренировки был прост. Коноко стоял на некотором расстоянии от меня с шестом в руках. Он выпускал его так, чтобы он падал вперед, а сам отскакивал в сторону. Я же метал копье в травяную мишень. Первые четыре попытки закончились неудачно. Я промахнулся. В последующие несколько попыток мне удалось задеть краешек мишени. Затем я несколько исправился, попав прямо в шест и погнув наконечник. И только где-то с двадцатой попытки мне удалось сделать безукоризненный бросок: копье пролетело через пучок травы, означавший львиное сердце — «ол-тау». Это достижение мне удалось повторить лишь десять раз в последующие сто бросков, которые я сделал в тот день.
Спустя две недели я достиг довольно высокой точности — девять попаданий из десяти. Я почти догнал своего учителя, который превосходил меня на более дальней дистанции.
— Я владею копьем, как масайский воин, — сказал я Масаке. — Скажи Коноко, что я готов к схватке со львом.
Коноко внимательно смотрел на меня, пока Масака переводил. — Арем, около маньяты замечены две группы львов. Один из воинов видел их сегодня утром. Мы все с нетерпением ждем охоты. Если ты уверен, что готов принять в ней участие, то не будем тратить время попусту. Может быть, нам повезет.
Утром масаи едва сдерживали волнение. Коноко, который собирался возглавить отряд охотников, надел в мою честь головной убор — «оловуару», сделанный из гривы убитого льва. Его примеру последовали еще трое воинов, получивших львиную гриву за первый точный бросок копья во время охоты. Остальные воины надели украшения из страусовых перьев. Всех удивил поступок Масаки, который вызвался сопровождать охотников, несмотря на свой статус старейшины. После короткого совещания он был принят в наш отряд и не скрывал своего счастья. Когда все подготовились, мы построились в колонну по одному и покинули маньяту. Во главе отряда шел Коноко, за ним я, потом Масака, далее маршировали семнадцать воинов-мэранов. Шли в течение четырех часов, минуя стада зебр, антилоп гну, газелей Томсона, пока нам не удалось обнаружить в колючем кустарнике львов. Как только мы заметили их, то сразу рассыпались цепью, применив обычную тактику масаев. Однако, когда мы приблизились к ним на 60 —100 м, они отступили. Было странно видеть, как львы убегают от людей. Очевидно, они понимали, чем им грозит такая встреча. Мы потратили несколько часов, пытаясь загнать львов в круг воинов со щитами. В конце дня мы были вынуждены прекратить преследование и принялись за сооружение временного лагеря. После целого дня погони за упрямыми львами наравне с масаями я ужасно устал и проголодался. Я жадно проглотил масайский ужин. Приобщаясь к масайскому образу жизни, я потерял около десяти килограммов веса. Однако я был в отличной физической форме и в превосходном настроении. В ту ночь никто из нас не спал более двух часов. Было очень холодно. Костер не согревал. Все думали о продолжении погони. В половине шестого Коноко послал два отряда на разведку. Два часа спустя воины вернулись. Они обнаружили еще одну группу львов.
Львы выскочили из убежища
Когда возвратился второй отряд, мы отправились беглым шагом в погоню. Через час мы обнаружили львиное логово, и Коноко отправил десять воинов выгонять львов из зарослей колючего кустарника. Остальные преграждали животным возможный путь отхода. Как только загонщики начали шуметь и бить палками по кустам, львы выскочили из убежища. Двум из них удалось прорваться через кольцо окружения, третий оказался в центре цепи воинов, стоявших с поднятыми щитами. Это было молодое животное, нервно поводившее головой из стороны в сторону. Коноко показал копьем на льва и дал команду:
— Тара! (Убей его!)
Я махнул щитом в сторону нашего пленника и указал собственным копьем в сторону взрослого самца, который остановился метрах в тридцати от нас. Это был красавец весом по крайней мере в 200 кг.
— Киток! (Большого!) — ответил я.
Коноко сердито посмотрел на меня. Тем не менее он отменил приказ, и круг воинов вновь перестроился в две линии. Молодой лев Убегал в глубь саванны, а мы начали преследование взрослого самца. Мы гнались за ним почти час, пока загнанное до изнеможения животное не остановилось передохнуть в тени дерева. Мы окружили его. Поняв, что попал в ловушку, лев вскочил и яростно зарычал, готовый броситься на кольцо воинов. Девятнадцать мэранов ответили ему криком, похожим на боевой клич индейцев апачей. Лев попятился в испуге, медленно поводя головой из стороны в сторону, высматривая место для прорыва из кольца воинов, которое быстро сужалось. Девятнадцать охотников на расстоянии метра друг от друга отгородили в центре арену диаметром десять с половиной метров. Я знал, что в любой ее точке лев может настигнуть меня в два прыжка. Я не отводил от него глаз, пока вытирал струившийся по лицу пот и промокал земляной пудрой, точно тальком, взмокшие ладони. Затем с копьем и щитом я ринулся в круг.
— Симба! Лев! Иди сюда! — закричал я на кисуахили.
Лев нервно бегал взад и вперед в каких-то трех метрах от меня. Мэраны медленно подняли копья, чтобы не дать ему вырваться из кольца. Я встал в ожидании, что лев бросится на меня. Затем сделал шаг вперед и снова закричал. В тот же миг животное прыгнуло в противоположную от меня сторону. Сделав громадный четырехметровый прыжок, лев сбил, как кеглю, моего друга Масаку и бросился наутек в саванну. С чувством страха подбежал я к Масаке, который лежал неподвижно под щитом. Увидев, как тот, тяжело дыша, поднимается, я почувствовал необычайное облегчение. Следы львиных когтей глубоко отпечатались на его раскрашенном щите. Сам же Масака был невредим.
Образовав вновь две линии, с возросшей решимостью мы возобновили преследование льва. Он все больше и больше уставал. Однако нам потребовалось два часа, чтобы нагнать его. И снова сужался круг кричавших от возбуждения людей. И опять, как в первый раз, я впрыгнул на арену, окруженную воинами, ожидая нападения зверя. Но он пятился и стремился перепрыгнуть через воинов. Масаи потрясали копьями и хором выкрикивали яростные слова. Лев находился от меня метрах в семи. Он растерянно смотрел по сторонам и не желал нападать. А я ожидал его броска, уставший до предела после многочасового напряжения. Мои рубашка и шорты промокли. Я неровно дышал. Сердце сильно билось о ребра. Я чувствовал, что силы на исходе. И все же, как это ни удивительно, я чувствовал себя счастливее, чем когда-либо в жизни. Я плавно поводил правой рукой с копьем, слегка покачивая им, как это делали масаи. Наконец мое терпение лопнуло. Я переложил копье в другую руку, поднял с земли камень и швырнул в голову льва, попав под левый глаз. Тотчас я понял, что добился своего. Зверь зарычал и направился в мою сторону. Я быстро переложил копье в правую руку и принял оборонительную позу: рука с копьем поднята и отведена назад, щит прикрывает грудь. Лев, приоткрыв пасть, остановился всего в трех метрах и рассматривал меня слегка прищуренными глазами, в которых светилась ярость. В какой-то момент я почувствовал неизмеримую жалость к этому золотистому красавцу, которого вот-вот должен был уничтожить. Я сделал шаг левой ногой вперед, слегка пригнулся и отвел еще дальше назад руку с копьем. Задние лапы зверя дрогнули, и он стал бить хвостом. Воины прекратили крики и затаили дыхание. Лев прыгнул на меня, как кот прыгает на мышь. Я не ощутил страха, а лишь громадное возбуждение. Я нацелил копье и, дождавшись высшей точки траектории полета зверя, метнул его со всей силы. Когда они встретились в воздухе, я бросился в сторону. Лев приземлился точно в том месте, где я находился доли секунды назад. При приземлении от удара о землю тяжелого древка наконечник вонзился еще глубже. Лев попытался дотянуться до меня, воя от боли и ярости. Я осторожно отступил, вынув из ножен меч. Не раздумывая, он бросился вперед, пытаясь достать меня. Его когти беспомощно чиркнули по лезвию меча, глубоко вошедшему в грудь. Он упорно полз за мной еще метров десять. Вслед за нами перемещался круг воинов. Затем лев повалился на бок. Его тело вытянулось, пасть раскрылась, глаза потускнели. Все было кончено.
Мэраны разразились бурной радостью. Они кричали, пели и высоко подпрыгивали в воздух, как будто их выпускали из катапульты.
Я стоял рядом с поверженным львом и наблюдал за ними. Подошел, широко улыбаясь, Коноко и обнял меня. После этого он сделал шаг назад, плюнул на ладонь и крепко пожал мою руку. Я улыбнулся ему, сплюнул на свою ладонь и ответил энергичным пожатием.
— Ара ол-маасани! (Я — масай!) — громко закричал я, переполненный чувством радости.
Коноко посмотрел на меня своими прекрасными глазами и воздал мне высшую похвалу в моей жизни.
— Ира ол-маасани! (Ты — масай!) — отозвался он как эхо. После этого он вынул из ножен меч и отсек хвост у льва, затем высвободил копье из груди зверя и осмотрел наконечник, который был слегка погнут. Он выпрямил его пальцами и надел на копье львиный хвост.
Танцевавшие и распевавшие мэраны подходили один за другим ко мне, чтобы прикоснуться к окровавленному львиному хвосту и к моему правому плечу. Вскоре я был основательно перепачкан львиной кровью и охрой. Эта церемония продолжалась минут пятнадцать. Затем постепенно все успокоились и сосредоточили внимание на звере. Поскольку никто не вмешивался в поединок, мне причитались грива, шкура и хвост льва. Остальное должно было пойти гиенам, за исключением сердца, которое съедают сами мэраны. Каждый участник охоты должен был получить по массивному львиному когтю. Коноко не досталось трофеев, но он и не нуждался в них, так как достиг пика славы. Коноко выделили двух воинов, чтобы они сняли шкуру. Остальные построились друг за другом для торжественного возвращения в маньяту. Вместо того чтобы спокойно идти домой, масаи бежали всю дорогу, смеясь, распевая песни и издавая время от времени победный клич. И снова мне изрядно досталось.
Жители маньяты, очевидно, услышали наше приближение на большом расстоянии, так как несколько воинов выбежали нам навстречу, чтобы приветствовать нас. Они смотрели на меня почти как на бога. Прикасались к хвосту на копье и хлопали по правому плечу. Затем они спустили с плеч плащи и повязали на талии, чтобы не отличаться от охотников.
Распевая песни и хлопая в ладоши, девушки славили охотника
Воины, образовав круг, синхронно подпрыгивали в танце
В маньяте меня встретили девять улыбающихся девушек с тыквенными сосудами в руках. Польщенный, я ответил им такой же теплой улыбкой. Когда же наш отряд сблизился с ними, девушки со смехом и громкими криками бросились ко мне и церемонно опорожнили мне на голову содержимое своих сосудов. По моему лицу вниз на одежду струйками побежало молоко. Ошеломленный, я стоял неподвижно, ощущая, как с ушей капает молоко. А девушки тем временем нежно гладили мою правую руку и плечо. Затем, распевая песни и хлопая в ладоши, они исчезли во встречавшей нас толпе. Ко мне подходили, пританцовывая, все новые и новые мэраны, чтобы прикоснуться к моему волшебному плечу. Маньяту охватило возбуждение. Большой крааль звенел от веселых песен, и казалось, что земля сотрясается от танца, исполняемого сорока мэранами, которые выполняли одно и то же па — совершали высокий прыжок вверх. Я наблюдал за происходившим, как загипнотизированный. Через час я удалился к себе в палатку, принял душ из брезентового ведра и переодел свежую рубашку. Когда я окончил туалет, появились две девушки с тыквенными сосудами. К счастью, они не имели намерений выливать их содержимое на меня, а предложили пообедать. Я быстро выпил кашеобразную смесь молока с кровью. Позднее, после отдыха, я вышел наружу. Все заливал серебристый свет луны. В деревне продолжались танцы. Двенадцать воинов, образовав круг, синхронно подпрыгивали вверх каждые пятнадцать секунд. Масака попросил меня присоединиться к ним. Удивленный и польщенный, я встал в круг и попытался подражать танцорам. Вскоре я убедился, что у меня ничего не получается. Масаи величественно взмывали вверх по крайней мере на метр, как будто подбрасываемые батутом, в то время как мне не удавалось сделать прыжок и на половину этой высоты. Во время танца два старших по возрасту мэрана принесли музыкальные инструменты, сделанные из рогов антилопы куду. Издаваемый ими хриплый низкий звук, точно сирена, врывался в поющие голоса, повторявшие один и тот же припев: «Хоо! Хоо! Хоо!» После часа танцев я пошел, спотыкаясь, спать и повалился в изнеможении на масайскую постель, застеленную шкурами.
Через неделю, когда закончился «зеленый период» луны, я покинул маньяту и направился на север, в Найроби. Я увозил с собой свое масайское снаряжение и шкуру льва, а также множество воспоминаний о замечательных людях, среди которых я жил под именем Арем. Никогда впоследствии мне не приходилось встречать людей с такими замечательными качествами, с такой целостностью характера и большой смелостью. Я увозил с собой еще одну вещь, гораздо более ценную для меня, — завоеванное с таким трудом право произносить в последующей жизни полные значения, дорогие мне слова: «Ара ол-масаани!»
Владимир Бардин
МЫС
НЕСБЫВШИХСЯ НАДЕЖД
Очерк
Художник В. Родин
Взгляд с палубы
Каким далеким, да и недоступным, кажется мыс Доброй Надежды, когда у себя дома, перелистывая Атлас мира, задерживаешь вдруг взгляд на Юге Африканского континента. Вот уж истинный край света, за которым только бурный Южный океан и ледяная Антарктида. И мысли обращаются к эпохе Великих географических открытий, поискам морского пути в Индию… И еще вспоминаются романы Жюля Верна, герои которых оказывались в самых удивительных уголках земного шара и, уж конечно, не могли миновать овеянного романтикой приключений мыса Доброй Надежды: ««Дункан» поднял кливер, фок и марсель и через несколько часов уже обогнул тот знаменитый мыс Бурь, которому португальский король-оптимист Жуан II так неудачно дал название Доброй Надежды».
Правда, Жюль Берн совершал все свои замечательные путешествия, не выходя из собственного кабинета. И может быть, поэтому, хотя он и был, несомненно, знатоком географической литературы своего времени, Кейптаун и его окрестности не слишком заинтересовали романиста. По его мнению, не понадобится много времени, чтобы осмотреть город, напоминающий «правильные квадраты шахматной доски». Замок, дом и сад губернатора, биржа, музей — вот почти все объекты, достойные внимания. Напоследок можно еще выпить стакан понтейского вина, лучшего из местных вин, и «вам не останется ничего другого, как пуститься в дальнейший путь».
Сравнительно малому числу наших соотечественников удалось побывать на южной оконечности Африки, и совсем немногие оставили об этом письменные свидетельства. Среди них, пожалуй, чаще всего встречаются имена южнополярных исследователей: для них заход в расположенный близ мыса Доброй Надежды Кейптаун был обычно последним на пути в Антарктиду или первым при возвращении оттуда.
Но пожалуй, наиболее ярко о пребывании в этом знаменитом месте удалось рассказать замечательному русскому писателю Ивану Александровичу Гончарову, посетившему Кейптаун, именовавшийся тогда по-голландски Капштадт, и его окрестности в мае 1853 года на фрегате «Паллада».
Гончаров оставил прелюбопытнейшее описание жизненного уклада города того времени, которое небезынтересно привести хотя бы частично, чтобы иметь возможность сравнить его с современным:
«Особенно любовался я пестрым народонаселением. Англичанин — барин здесь, кто бы он ни был: всегда изысканно одетый, холодно, с пренебрежением отдает он приказания черному. Англичанин сидит в обширной своей конторе, или в магазине, или на бирже, хлопочет на пристани, он строитель, инженер, плантатор, чиновник, он распоряжается, управляет, работает, он же едет в карете, верхом, наслаждается прохладой на балконе своей виллы, прячась под тень виноградника.
А черный? Вот стройный, красивый негр, финго или Мозамбик, тащит тюк на плечах; это «кули» — наемный слуга, носильщик, бегающий на посылках; вот другой, из племени зулу, а чаще готтентот, на козлах ловко управляет парой лошадей, запряженных в кабриолет. Там третий, бичуан, ведет верховую лошадь; четвертый метет улицу, поднимая столбом красно-желтую пыль. Вот малаец, с покрытой платком головой, по обычаю магометан, едет с фурой, запряженной шестью, восемью, до двенадцати быков и более. Вот идет черная старуха, в платке на голове, сморщенная, безобразная; другая, безобразнее, торгует какой-нибудь дрянью; третья, самая безобразная, просит милостыню. Толпа мальчишек и девочек, от самых белых, до самых черных включительно, бегают, хохочут, плачут и дерутся. Волосы у черных — как куча сажи. Мулаты, мулатки в европейских костюмах; далее пьяные английские матросы, махая руками, крича во все горло, в шляпах и без шляп, катаются в экипажах или толкутся у пристани».
Какая красочная, емкая и вместе с тем социально заостренная зарисовка нравов Кейптауна! Но с того времени минуло столько лет…
И одно дело — читать о чужих путешествиях, а совсем другое — самому оказаться их участником и однажды утром, поднявшись на палубу, увидеть прямо перед собой исполинский массив Столовой горы с белым облаком на вершине, словно (как у Гончарова) «стол, покрытый скатертью».
С палубы корабля, входящего в Столовую бухту, открывается величественное зрелище. В грандиозном амфитеатре, окаймленном почти отвесными уступами гор, раскинулся Кейптаун. Место более живописное, пожалуй, трудно сыскать. Отчасти оно напоминает наш Крым в районе Ялты. Во всяком случае высоты гор и их общие очертания весьма сходны.
Впрочем, вначале нам не повезло. Как только рассвело, облако, покоившееся на вершине Столовой горы, вдруг стало быстро сползать вниз и скоро покрыло плотной, непроницаемой пеленой саму гору и все окрестности. Казалось, опустили гигантский белый занавес, закрыли перспективу, зато сам город, несколько терявшийся на фоне темной громады, сразу выступил на первый план.
На молу перед входом в порт в этот ранний час было безлюдно. Только несколько крупных птиц стояло на самом острие мола у кромки воды. Птицы походили на бакланов, у них были здоровенные носы, они покачивали ими, словно кланялись, и временами хлопали крыльями. А над мачтами и за кормой суетливо носились чайки, и воздух был наполнен их гомоном.
Мы медленно следовали за приземистым, обвешанным вдоль бортов автомобильными покрышками портовым буксиром. Буксир пыхтел и извергал из своей прокопченной трубы клубы темного дыма. Обзор загородила шеренга портовых кранов, сбоку появился массив элеватора, за ним курились две тонкие трубы какого-то заводика — невыразительный портовый пейзаж. Но вот мы повернули, и довольно отчетливо стал виден город.
Прямые улицы спускались к берегу, к порту. По характеру построек и четкой планировке можно было судить, что город типично европейский. Более всего английский, отчасти, может быть, староголландский.
Не требовалось особой наблюдательности, чтобы разобраться, где находится деловой центр города. С десяток больших современных зданий достаточно четко обозначили центральные кварталы. Эта часть была почти лишена зелени, здесь царствовали асфальт, бетон и стекло.
Повод для размышления
Все, кто был свободен от вахт, толпились на палубе. Я стоял рядом со своим сверстником, гидрологом Василием Евграфовичем, с которым подружился за время плавания. У Васи были большие удивленные глаза и смешной нос картошкой. Сейчас он смотрел на город и улыбался. Уже второй день с его лица не сходила эта счастливая улыбка. А еще недавно он был хмур и озабочен. На корабле уже знали причину столь резкого изменения его настроения. Сутки назад, в полночь по судовому времени, на его имя пришла радиограмма. Радист не поленился и разбудил Васю, ибо у него родилась двойня: мальчик и девочка! И все окружающее Вася воспринимал теперь исключительно в розовом свете.
Поблизости от нас фотографировал панораму немного сутулящийся пожилой человек в натянутом на уши берете. Внезапно он повернулся, наставил на нас свою фотокамеру и, слегка картавя, скороговоркой выпалил: «Фотографирую молодых полярных исследователей на фоне Кейптауна!»
Мы почтительно замерли. Человек в берете был известным географом, профессором университета. Он единственный из нас уже бывал в Кейптауне, еще во время Первой Советской антарктической экспедиции.
— Я вижу, ваши взоры устремлены в центр города, к знаменитой Адерлей-стрит, — заметил профессор. — Что ж, это излюбленное место всех, кто прибывает сюда развлечься или сделать какие-либо покупки. Здесь можно встретить моряков со всех концов света. Кейптаун — один из самых оживленных портов южного полушария. Но меня город со всеми его соблазнами уже не слишком волнует. Другое дело — Столовая гора! Туда мне в прошлый раз из-за плохой погоды так и не удалось подняться. И сейчас, как назло, она в облаках.
— А много ли в Кейптауне жителей? — поинтересовался я.
— Пожалуйста, могу вам сообщить не хуже местного справочного бюро. — Профессор вытащил из кармана небольшую книжечку. — Тут сто ответов на самые ходовые вопросы о Южной Африке. Издано в Кейптауне специально для нас с вами. Но признаюсь, сведения не первой свежести. Вот, пожалуйста. — Профессор нашел нужную страницу. — В 1951 году в городе жило 512 тысяч 322 человека. В 1957 году — уже 687, а в 1970-м — 1 миллион 100 тысяч…
— А во время посещения города Гончаровым здесь было 25 тысяч жителей, — решился я блеснуть перед профессором эрудицией. «Фрегат «Паллада» был в эти дни моей настольной книгой.
— Вот видите, значит, для развития города условия были благоприятны, — мягко поощрил мое рвение профессор.
Я тут же пожелал узнать, сколько людей живет во всей стране. — По сведениям из того же источника, в 1976 году насчитывалось около 26 миллионов, причем выходцы из Европы, «белые», как их тут называют, в явном меньшинстве, всего несколько миллионов.
— А во времена Гончарова, — снова выступил я, — в Капской колонии было только 200 тысяч.
— Все начинается с малого, — согласился профессор. — Было время, на месте нынешнего Кейптауна вообще жило около сотни переселенцев. Но это — патриархальная старина, середина XVII века, когда голландская Ост-Индская компания только-только обосновалась на этом месте. И вот, смотрите, что получилось!
Мы с минуту помолчали, разглядывая панораму города. Я не выдержал затянувшейся паузы:
— Не хотел бы я оказаться в числе первых ста колонистов.
— Почему? — взглянул на меня профессор.
— Жесткие были времена.
— Не мягкие, — согласился он. — Только не уверен, что они здесь сильно изменились.
— Но ведь как-никак прошло два столетия, и сейчас XX век!
— Ваша вера в XX век похвальна, и я не собираюсь вас разубеждать, — ответил профессор. — А что касается XVII века, то первые колонисты действительно не страдали излишней мягкостью характера. Они оттеснили коренных жителей — бушменов и готтентотов, занимавшихся охотой и скотоводством. «Оттеснили» — надо понимать: истребили или превратили в рабов. Конечно, и в XVII веке никто не хотел прослыть жестоким. В официальных инструкциях Ост-Индской компании колонистам предписывалось поддерживать с туземцами дружеские отношения и не вмешиваться в их внутренние дела. Но инструкции, известно, хороши на бумаге. — Тут профессор помедлил, словно раздумывая, надо ли продолжать. Потом вздохнул и, словно подводя итог, заметил:
— Как бы то ни было, в начале XIX века, когда после 150-летнего правления голландцев колонию захватили англичане, здесь насчитывалось около 26 тысяч европейцев, 30 тысяч рабов — «черных» и 20 тысяч так называемых «цветных», номинально свободных, но также находящихся в услужении у «белых». Судя по этой статистике, XVIII век не был гуманнее своего предшественника.
— Но ведь в XIX веке рабов освободили!
— Что из этого получилось, вы скоро увидите сами, ступив на берег. А как здесь все выглядело вскоре после этого освобождения, запечатлел И. А. Гончаров, на которого вы изволили ссылаться.
Профессору начали надоедать мои вопросы, к тому же его явно раздражал Василий Евграфович, молча улыбавшийся прямо ему в лицо. Но я не отставал:
— А дальше?
— Дальше было много событий. Здесь и «Великий трек» — переселение недовольных английским правлением голландских колонистов, бурские республики, алмазно-золотой бум, бесконечные стычки с местными племенами. Наконец, англо-бурская война на рубеже XIX–XX веков. Географически этот конфликт, пожалуй, самый удаленный от центров мировой цивилизации, но тем не менее он сильно взволновал тогдашнюю Европу. Даже в России выдвигались проекты направить в защиту бурских республик добровольцев. Впрочем, не оправдывая англичан, думаю, многие тогда весьма идеализировали буров.
— Нельзя ли об этом поподробнее, — заинтересовался я. — Кто же все-таки был прав? И почему симпатии России были на стороне рабовладельцев-буров?
Но профессор, взглянув на моего товарища, который ответил ему лучезарной улыбкой, утратил красноречие.
— Это не по моей части, — решительно отрезал он. — Здесь переплетаются вопросы политики и истории. А я не специалист в этой области. Как естественник, я привык опираться на объективные факты, а тут слишком много субъективного. Англичане были уверены в своей правоте, буры — в своей. Что из того, что я выскажу вам свою точку зрения? Могу ли я утверждать, что она есть истина в последней инстанции? В трактовке исторических и политических вопросов неизбежна тенденциозность. Вот, для примера, я лучше зачитаю некоторые ответы на вопросы из того же справочника.
Профессор потряс перед глазами Василия Евграфовича своей маленькой книжечкой, но тот никак не прореагировал.
— Здесь есть и история. Перед выходом в город вам невредно ознакомиться с местными взглядами и традициями. Нельзя же целиком полагаться на изящную словесность времен «Фрегата «Паллады». Вот вам, пожалуйста, вопрос: «Были ли войны в Южно-Африканском Союзе?»
Ответ: «Да, между туземными племенами, истребившими около миллиона человек. Белые, положив конец этим ужасам, внесли порядок там, где царили законы джунглей…»
Или еще: «Как относятся белые к небелым?»
Ответ: «Симпатия — это, может быть, наилучшее в Южной Африке определение отношения белых людей к своим менее развитым небелым согражданам». Видите, написано с еще большей теплотой, чем в инструкциях Ост-Индской компании. И наконец, еще один вопрос, — повысив голос, профессор обращался теперь непосредственно к моему товарищу: «Существует ли цензура в ЮжноАфриканском Союзе?»
Ответ: «Цензуры нет, за исключением коммунистических писаний».
Василий Евграфович радостно ухмыльнулся.
Профессор пожал плечами.
— Внесу только одну поправку на устарелость справочника. Южно-Африканский Союз, входивший на правах доминиона в Британское содружество, с 1961 года — независимая республика и называется теперь не ЮАС, а ЮАР. Впрочем, думаю, ни к каким принципиальным изменениям это не привело. Надеюсь, у вас теперь есть о чем подумать самостоятельно? Чему вы все время радуетесь, молодой человек? — не выдержал профессор, уязвленный невниманием Василия Евграфовича. — Ваша природная любознательность делает вам честь, по возвращении домой вам будет что рассказать своей жене и детям. — И профессор в сердцах захлопнул книгу.
Василий Евграфович еще пуще заулыбался.
Кейптаунская мозаика
1
Первые южноафриканцы, с которыми мы познакомились, были кейптаунские докеры. На судно закачивалось топливо, пополнялись запасы пресной воды. Небольшой, ядовито-желтый грузовичок привез ящики с апельсинами и бананами, длиннющими темнокожими огурцами, мешки с репчатым луком, а также пиво и прохладительные напитки.
Доставкой продуктов занимался шипшандер — портовый агент по фамилии Шапиро, свободно говорящий по-русски. Мы не стали интересоваться, каким образом забросила его судьба в Кейптаун. Да и он сам не склонен был откровенничать. После погрузки, пока шипшандер оформлял счета наверху, у корабельного начальства, моряки угощали грузчиков флотским обедом. Африканцы ели с отменным аппетитом, но держались скованно, словно чего-то побаивались. Шипшандер, заглянув в столовую, скорчил недовольную гримасу. «Избалуете мне моих ребятишек!» — буркнул он старпому, однако обед прерывать не стал.
В группе докеров, занимающихся заправкой дизельного топлива, выделялся пожилой африканец с длинной трубкой в зубах. Когда поблизости не было никого из представителей портовой администрации, он дружелюбно улыбался и охотно позировал перед фотоаппаратами. При этом оттопыривал вверх большой палец правой руки, выражая свое доброе отношение к нам.
Мы стояли у самого дальнего причала. Чтобы попасть в центр, нужно было пересечь незастроенный, пыльный пустырь, пройти по унылой серой улице, где лепятся друг к другу незатейливые лавчонки и питейные заведения. У дверей предупреждающие таблички: «Только для черных», «Для цветных». Около баров оживленно, вертятся босоногие ребятишки, на ступеньках восседают, расставив ноги, грузные африканки, из приоткрытых дверей доносится гул голосов.
Можно быстро миновать этот припортовый район, сев на двухэтажный, разукрашенный рекламными надписями троллейбус или взяв такси. Но мы не можем отказать себе в удовольствии пройтись пешком. Навстречу нам нетвердой поступью шагают веселые или, напротив, мрачные моряки. Они возвращаются на свои суда, им время снова уходить в море. Мы же только ступили на берег и радуемся ему, как чуду. Ловим его запахи, звуки, ощущаем его устойчивость, впитываем краски.
Нас с любопытством разглядывают встречные африканцы, надменно смотрят сквозь стекла своих лимузинов белые.
— Дринкинг! — одобрительно замечает шагающий рядом со мной Василий Евграфович, когда мы минуем очередной «только для черных» бар. Возле него затеялась небольшая потасовка. — Интересно, какой напиток заменяет им водку? Джин, ром?
— Может быть, понтейское вино? — предположил я.
— Вино? Чепуха! Разве это замена? — возмутился Василий Евграфович.
Но вот припортовый квартал остался позади, мы вышли на площадь, окруженную внушительными билдингами. Бронзовая фигурка голландского врача Фон-Рибека — основателя города, которую мы обнаружили на площади, совсем потерялась среди высоких зданий. Это он в числе первых ста поселенцев начинал освоение неизведанного края и наводил «порядок» там, где «царили законы джунглей».
2
От памятника Фон-Рибеку начинается многолюдная Адерлей-стрит. Подхваченные потоком людей, мы идем вдоль сплошныхзастекленных фасадов — витрин магазинов, офисов, отелей. В толпе прохожих почти нет африканцев. Всюду — белые, нарядно одетые, элегантные. Сворачиваем в огромные двери и несколько неожиданно оказываемся в просторном и многолюдном зале с броскими надписями по стенам: «О'кэй базар!» Мы застываем на мгновение, решая, куда идти, а нам, как старым знакомым, уже кивает мужчина из посудного отдела.
«Я купил небьющийся сервиз в Лас-Пальмасе, — испуганно шепчет мне Василий Евграфович. — Пошли лучше в другой магазин». И мы поспешно ретируемся.
В вертящиеся двери другого универмага мы уже входим твердо и уверенно. И даже когда перед нами возникает девушка-фея в розовом до пят пеньюаре, не отступаем ни на шаг. Девушка приветливо улыбается и, обращаясь к Василию Евграфовичу, спрашивает о наших намерениях.
Лицо девушки, как нарисованное: челка до бровей, длинные-предлинные ресницы, миндалевидные восточные глаза. Но удивляет не это. За спиной нашей феи — еще две совершенно неотличимые от нее девушки.
— Близнецы! — говорю я Василию Евграфовичу восхищенно.
— Сервис! — поправляет он. — Спроси, что они могут предложить моим малышам?
— Мой друг родил детей, — сосредоточившись, составляю я английскую конструкцию, — мальчика и девочку. Он хочет что-нибудь купить для них.
— О! — делает большие глаза наша фея и трепещет длинными ресницами.
Я победно гляжу на Василия Евграфовича, в английском я для него авторитет.
— Поздравляю, — наконец обретает дар речи продавщица, — но наш магазин только для взрослых, отдел детских товаров напротив, в «О'кэй базаре».
— Донт варри, — говорю я Василию Евграфовичу, когда мы вновь оказываемся на Адерлей-стрит. — Время еще есть, сначала надо присмотреться.
Он покорно соглашается.
3
День выдался жаркий, душный, и мы обрадовались, увидев впереди, на повороте улицы, тенистые купы деревьев. Это был небольшой городской парк. У входа пожилой человек в потертой одежде, белый, бормотал что-то нараспев, помогая себе жестами.
Обращался он, казалось, ко всей Адерлей-стрит, но никто из проходах не обращал на него внимания.
Мы прошли совсем близко, решив, что это странствующий проповедник.
— Что он говорит? — спросил Василий Евграфович. — И неужели по-английски? Ни одного знакомого слова!
— Наверно, африкаанс. На нем изъясняются потомки голландских поселенцев, тех самых крестьян-буров, которые воевали с англичанами, — предположил я.
В парке, под сенью старых деревьев, было попрохладнее. Белокурая девочка лет пяти скармливала белке орешки.
— Что же мне купить для своих малышей? — размышлял вслух Василий Евграфович.
Стрелки на аллее указывали направления к ботаническому саду и музеям: модерн-арт и естественной истории. Я убедил Василия Евграфовича, что для него просто необходимо осмотреть их: когда его малыши немного подрастут, он расскажет им подробно о Кейптауне, и это будет своего рода подарком.
Музей современного искусства не произвел на нас впечатления, и мы пробежали по его залам без остановки. Только у одного полотна — одинокой черной точки на белом фоне — Василий Евграфович на миг задержался.
— Такую картину я мог бы нарисовать, — задумчиво заметил он. — Только понравится ли это моим малышам?
Зато в ботаническом саду мы застряли надолго. Василий Евграфович зарисовал несколько диковинных, незнакомых нам кустарников и деревьев, переписав их латинские названия. Среди облюбованных им представителей местной флоры оказались дерево-метла, восхитившее в свое время Гончарова, и серебряное дерево-протея. Цветок этого нарядного, похожего на олеандр, кустарника отчеканен на многих южноафриканских монетах. Особенно поражали кактусы. На их узловатых, подагрических телах раскрывались царственно пышные алые и желтые бутоны. «Что за разнообразие, что за уродливость и что за красота вместе», — писал о них Гончаров.
Судя по почтенному возрасту многих деревьев, ботанический сад основан давно. Именно этот зеленый оазис в центре Кейптауна восхитил русского писателя: «Что за наслаждение этот сад! Он не велик: едва ли составит половину петербургского Летнего сада, но зато в нем собраны все цветы и деревья, растущие на Капе и в колонии».
А вот расположенный тут же небольшой Музей естественной истории у писателя не упоминается. Очевидно, он возник позднее. В прохладных комнатах — богатые коллекции южноафриканской фауны: чучела зверей, птиц, змей и рыб. Жемчужина музея — недавно выловленная в океане рыба латимерия, считавшаяся давно вымершей. Но об этом я узнал позже, а тогда замечательную рыбу не заметил.
Внимание мое привлекла диаграмма, рассказывающая о происхождении жизни на Земле. На первый взгляд в ней не было ничего оригинального. Корни ветвистого дерева эволюции покоились в Мировом океане среди одноклеточных. Выше появлялись более сложные организмы — рыбы, пресмыкающиеся, птицы и, наконец, млекопитающие, среди них — обезьяны.
Сразу над ними располагалась ветка темнокожих африканских племен. Ветвь «белых» шла совершенно самостоятельно и венчала крону древа. Белый, европеец, и только он, — венец творения! Так на южноафриканской почве трансформировалось учение великого Дарвина. На дверях музея нет таблички «Только для белых», и, придя сюда, южноафриканец может убедиться, какую злую шутку сыграла с ним природа.
Пока я изучал диаграмму, Василий Евграфович куда-то исчез. Я обнаружил его в соседнем зале, где были выставлены коллекции южноафриканских бабочек. Он перерисовывал наиболее интересные экземпляры в свой блокнот. «В детстве я очень увлекался баттерфляй, — ответил на мой немой вопрос Василий Евграфович. — Думаю, моих наследников это заинтересует. Гены!» — И он гордо поглядел на меня.
Потом мы с почтением взирали на гигантский макет мухи цеце. Увеличенная во много раз, знаменитая муха была размером с откормленную крысу. Не приведи господи попасться ей «на зуб»!
4
Когда мы вновь оказались на Адерлей-стрит, день клонился к вечеру. Жестикулирующего проповедника у входа в парк уже не было, а на его месте расположился самодеятельный мальчишеский ансамбль. Пятеро совсем юных ребят-африканцев, притоптывая босыми пятками по асфальту, исполняли какую-то незатейливую мелодию. Один наигрывал на гитаре, другие дули в небольшие тонкие трубочки. Прохожие так же равнодушно шли мимо.
Василий Евграфович напомнил мне, что пора отправляться на поиски детского магазина. Но на нашем пути — уютная лавочка сувениров. Дверь открывается с мелодичным звоном, и глаза разбегаются от диковинок. Фигурки из дерева и кости, страусовые перья, огромные раковины, чучела раздувшихся, ощетинившихся колючками рыб! На стене среди фотографий живописных окрестностей Кейптауна и мыса Доброй Надежды пятнистая шкура хищного зверя. Хозяйка магазина, дородная матрона со следами былой красоты, уверяет, что это местный тигр.
— Почему же такой недоразвитый? — удивляюсь я. — Может, это подделка?
— Так это же ребенок тигра! — восторгается Василий Евграфович. — Вот это подарок! Хау мач? — показывает он на шкуру.
Но шкура оказалась нам не по карману. Разочарованные, мы уже собирались уйти, но в этот момент матрона негромко позвала: «Энн!» В ответ из глубины лавки появилась восхитительная белокурая девушка. Кожа ее лица, шеи, рук — удивительной молочной белизны. В девушке смутно проглядывают черты солидной матроны. Очевидно, это ее дочь.
Энн подходит к нам и задает несколько вопросов. Василий Евграфович зачарованно смотрит на нее, не в силах произнести ни слова. Я тоже не понимаю, что она говорит, но согласно киваю.
Так и не получив ответа, Энн задумчиво осматривает нас, затем решительно ставит перед Василием Евграфовичем чучело раздувшейся колючей рыбы, а передо мной увесистую фигурку негритянки с закинутыми за голову руками и называет цену. Мы послушно, даже с поспешностью, выкладываем деньги. Матрона со стороны флегматично наблюдает за этой сценой.
Энн заворачивает покупки, ловко перехватывает их розовой тесьмой и вручает нам. Одарив на прощание снисходительной улыбкой, она отступает в глубь магазина, и ее место занимает дородная матрона.
Под мелодичный звон колокольчика мы покидаем лавку.
— Еще одна такая покупка, и мои малыши останутся на бобах, — говорит обескураженный Василий Евграфович. — Тебе хорошо, твоя негритянка гладкая, не колется, а мою рыбу в руки не взять! Придется прятать ее в шкафу.
— Но когда дети подрастут, они оценят этот сувенир по достоинству, — стараюсь приободрить я товарища.
Но Василий Евграфович безутешен.
— И зачем мне это чучело? — распаляет он себя. — Как я с ним на глаза жене покажусь? В доме нужных вещей не хватает, а я, пожалуйста, привез дикобраза! Нет, надо быть бдительней, держать ухо востро, — наставляет он себя. — А то не успеешь оглянуться, и всучат залежалый товар.
5
Настороженно переступаем порог книжной лавочки. Расстроенный Василий Евграфович вначале наотрез отказывался даже войти туда, но я уговорил его, сразив аргументом, что покупать совсем не обязательно, а посмотреть — интересно. В магазинчике обстановка вполне безопасная. Никого похожего на мисс Энн здесь нет. Сухонькая старушка в очках, заметив наше смущение, не докучает расспросами, а, держась поодаль, позволяет самостоятельно знакомиться с книжными полками.
Названия большинства книг и имена их авторов ничего не говорят нам. Василий Евграфович нашел в разделе путешествий Тура Хейердала, а я в беллетристике — Франсуазу Саган, переведенную на английский. А вот русских писателей нам не удалось обнаружить.
В разделе истории мое внимание привлекла большая старинная книга. Она была иллюстрирована гравюрами, и я принялся ее перелистывать…
Первые страницы рассказывали о жизни европейских поселенцев, начавших освоение южноафриканских земель. С гравюр смотрели суровые, немного флегматичные лица крестьян-буров. Буры-фермеры, возделывающие свои плантации, скотоводы со стадами шустрых коровенок и низкорослых, упрямых бычков. Уверенная посадка в седле, небрежная одежда, широкополые шляпы — точь-в-точь американские ковбои. Буры-охотники, выгоняющие из зарослей обезумевшего носорога или храбро вступающие в схватку со львами и тиграми. Вот семья плантаторов, заняв круговую оборону, отстреливается от полчищ черных, воинственно размахивающих пиками и дротиками.
Еще несколько страниц. 1806 год — захват колонии англичанами. Установление новых порядков… Отмена рабства в 1836 году. Разгневанные, раздосадованные лица фермеров. Их экономическое могущество подорвано… Великий трек — массовое переселение буров за границы колонии. Целыми семьями в крытых просторных повозках — фурах, запряженных лошадьми или быками, трекеры отправляются на новые земли. И вновь «оттесняют» местные племена, вновь начинают возделывать землю, разводить скот, охотиться на диких животных. Так складываются бурские республики Трансвааль и Оранжевая… 1867 год — открытие алмазов, а вскоре и богатейших месторождений золота. На гравюре — алмазные копи в Кимберли. Гигантская воронка, напоминающая метеоритный кратер, в глубине которой кипит работа…
Земли Южной Африки оказались вовсе не такими бедными, сугубо сельскими, какими представились Гончарову, сетовавшему на их неосвоенность: «Но где взять народонаселение? Здесь нет золота, и толпа не хлынет сюда, как в Калифорнию и Австралию». А пятнадцать лет спустя в Южную Африку устремились потоки золотоискателей.
Я перелистал еще несколько страниц. На меня взглянул президент республики Трансвааль П. Крюгер. Художник придал его лицу внимательное, доверительное выражение. Зато тот же художник не пощадил Сесиля Родса — премьер-министра Капской колонии, могущественного английского промышленника, одного из инициаторов англо-бурского конфликта. Он изобразил его человеком с жестким, хищным взглядом… События англо-бурской войны. Первые победы буров… Молодой лорд У. Черчилль, будущий глава правительства Великобритании, в плену у буров. Но это временные успехи. Силы не равны… На последующих страницах английские подкрепления высаживаются в Кейптауне, англичане наступают… Партизанские вылазки буров не приносят особого успеха: всадники в шляпах с ружьями скачут наперерез английскому железнодорожному составу… 1902 год — бурские республики капитулируют. Этим событием заканчивалась книга…
В книжной лавке было удивительно спокойно, шум с улицы почти не проникал сюда, старушка в очках по-прежнему тихо сидела в углу и что-то вязала. Василий Евграфович, облокотившись на прилавок, увлеченно разглядывал какую-то книгу. Я подошел к нему. Книга оказалась шикарно изданным руководством по уходу за новорожденными. Рисунки, как купать, пеленать, одевать младенцев, были один лучше другого. На цветной вклейке родители — жизнерадостные мама и папа — купают ребенка в роскошной голубой ванне. Папа, как мне показалось, был немного похож на самого Василия Евграфовича.
— Что здесь написано? — оторвался наконец от созерцания мой товарищ.
Книга была издана на африкаанс, и я ничего не понимал. Но, не желая разочаровывать Василия Евграфовича, ответил, что младенцы предпочитают голубой цвет, и потому голубая ванна весьма полезна для маленьких. Мог ли я ожидать, что эти в шутку сказанные слова глубоко западут в душу Василия Евграфовича?
«Уж лучше бы я купил такую книгу, чем этого жуткого дикобраза!» — содрогнулся Василий Евграфович, взглянув на свой сверток, перехваченный розовой тесьмой. Сквозь толстый слой оберточной бумаги уже пробивались наружу острые иглы. Мы попрощались с тихой старушкой и покинули покой этого уютного магазинчика.
6
На Адерлей-стрит в этот час особенно многолюдно: заканчивается рабочий день. В тени зданий уже ощущается желанная прохлада, но на солнечной стороне по-прежнему знойно, и южноафриканское солнце кажется еще более ослепительным.
На краю тротуара сидит африканский юноша в изношенной одежде и широкополой, видимо еще дедовской, шляпе. Вероятно, приехал он в Кейптаун откуда-то издалека, из провинции. Его большие глаза наивно и изумленно смотрят на снующих перед ним людей. А мимо рябит поток пешеходов. Торопятся куда-то девушки с миндалевидными глазами, с челкой до бровей, яркие, нарядные и абсолютно похожие друг на друга. Не отстают от них сухонькие пожилые дамы в замысловатых шляпках на серебристых волосах, увлекаемые затейливо стриженными собачонками на цветных поводках. Изредка проплывают дородные матроны под пестрыми зонтиками — кому какое дело до глазеющего провинциала? Мужчины, толстые и тонкие, но одинаково надменные, с замкнутыми, подчеркнуто безразличными лицами, важно шагают мимо.
Весь этот красочный, шуршащий одеждами, цокающий каблучками, шаркающий подошвами поток льется по тротуару, отражаясь в удивленно распахнутых глазах африканского мальчика. Все спешат, каждый по своему делу, а он на этой шумной улице выглядит нелепо и одиноко.
И мы тоже проходим мимо. И у нас свои заботы. Хотя только 5 часов, повсюду раздаются звонки, возвещающие конец рабочего дня в магазинах. Василий Евграфович расстроен. Я утешаю его — завтра он непременно выберет подарок для малышей.
7
Мы проголодались, но возвращаться на корабль не хотелось. Сворачиваем на боковую улочку. Аппетитным запахом веет из полуоткрытых дверей. Искушение слишком велико, и Василия Евграфовича не приходится уговаривать.
Закусочная совсем маленькая: с десяток мест вдоль узкой стойки. Здесь прямо на глазах поджариваются небольшие колбаски, булькают сосиски.
«Хот дог!» — уверенно заказывает Василий Евграфович и толкает меня локтем: «Они тут без целлофана».
За стойкой — грузный человек, несомненно, хозяин этого заведения. Он испытующе смотрит на нас.
Я добавляю к заказу Василия Евграфовича кофе и бананы. Через несколько минут мы уже уплетаем заказанное за обе щеки.
— Не хотите ли смочить горло? — спрашивает хозяин, показывая на бутылки за стойкой.
— Но, но, — поспешно отвергает Василий Евграфович любезное предложение.
— Откуда вы? — угадав в нас иностранцев, интересуется хозяин и сам же отвечает: — Испанцы, португальцы? Бразильцы?
Он перебирает еще несколько вариантов, но с тем же результатом. Раздосадованный, разводит своими здоровенными ручищами. Медлить с ответом не следует.
— Из Советского Союза, — говорю я.
Хозяин раскатисто гогочет и грозит нам пальцем.
— Так ведь и не поверил, — говорит Василий Евграфович, когда мы, поспешно расплатившись, под угрожающий гогот толстяка покидаем забегаловку.
У него есть все основания не верить. Никаких официальных контактов мы с этой страной не поддерживаем. Заходы наших судов в Кейптаун — великая редкость. Очевидно, он никогда не видел советских людей.
8
Мы бродим по незнакомым улицам, разглядываем вывески и рекламы. Как точно описал это состояние Гончаров: «Смотрите, — говорили мы друг другу, — уже нет ничего нашего, начиная с человека; все другое: и человек, и платье его, и обычай… Собака залаяла и то не так, отдает чужим, как будто на иностранном языке лает».
Около ярко освещенного вестибюля, на фронтоне которого горит неоновая надпись: «Колизей», мы встречаем группу наших моряков. Они собрались в кино, и Василий Евграфович тоже загорается. Я пытаюсь сопротивляться, а затем сдаюсь. Мы удобно располагаемся в креслах, посасываем сок через соломинку и тихо переговариваемся.
Сидящая рядом с Василием Евграфовичем старушка с аккуратной головкой в серебряных кудряшках с явным интересом посматривает на нас и прислушивается.
«Тише, — говорю я Василию Евграфовичу, — мы мешаем даме». Но соседка сама обращается к нам на ломаном русском языке. Она ужасно рада встрече с соотечественниками ее покойного мужа! И, не давая нам вставить ни слова, начинает рассказывать историю своей жизни.
— Все мужья у меня умерли, — печально вздыхает она, — а были красивые и разных национальностей. Один из них был русский — татарин. Он и научил меня языку. Скучно быть одинокой. — И она снова вздыхает.
— Ну, вы еще снова выйдете замуж, — говорит сострадательный Василий Евграфович.
— Вы думаете?! — Теперь все ее внимание сосредоточено на Василии Евграфовиче.
— У моего друга только что родились близнецы, — спешу я на помощь. — И через два дня мы уплываем в Антарктиду.
— Бедные, вы же там замерзнете, — упавшим голосом говорит она. На наше счастье, в зале меркнет свет.
Минут через двадцать мы теряем к фильму интерес: на экране объясняется, но никак не может объясниться пара пожилых бездетных супругов. Наша соседка смотрит увлеченно, но Василию Евграфовичу фильм решительно не понятен.
«Уходим», — шепчет он. И мы осторожно, не оглядываясь, устремляемся из зала.
— Невезуха! — сокрушается Василий Евграфович. — Пошли лучше домой, на корабль.
9
Смеркалось. На корабле о нас наверняка уже беспокоился помощник капитана. Не дай бог, что случилось! Он человек опытный, ему известны все случаи чуть ли не за всю историю мореплавания. Он просил нас не зевать, быть бдительными. Не ходить попусту по улицам и частным лавочкам. «Отоварился в большом магазине — и шагай на судно. Здесь и накормят. А если уж выпить приспичило, то сделать это лучше в собственной каюте».
Умел убеждать помощник. Вон у ворот порта небольшой винный магазинчик. Из него только что вывалилась группа наших моряков: карманы оттопыриваются и все бодрой походкой к причалу, на родное судно. Настроение у них, не в пример нашему, преотличное.
И мы зашли в магазинчик, взяли по бутылке. Василий Евграфович — красивый граненый флакон с ромом, а я, не обнаружив понтейского вина, которое расхваливал Жюль Берн, — джин. Продавец пододвинул к нам толстую тетрадь, протянул Василию Евграфовичу ручку и попросил расписаться. Мы встревоженно переглянулись. Оставлять свой автограф в чужом городе, с какой стати?! И главное, об этом и словом не обмолвился помощник капитана, не проинструктировал.
Продавец растолковывает нам: продажа спиртных напитков в Кейптауне только под расписку. Нужно написать название судна и количество бутылок. Если случится что-нибудь криминальное, будет где искать виновного. Так я перевел монолог продавца встревоженному Василию Евграфовичу.
Мы вертим в руках злосчастные бутылки. За них уже уплачено. Отступать поздно. «Смелее! — говорю я Василию Евграфовичу. — Моряки наши только что были здесь, народ тертый, ученый, не сдрейфили!»
Я заглядываю в тетрадь. Что за чертовщина? В списке чаще других встречается фамилия самого помощника капитана. А он сегодня несет вахту на судне. Правда, выведена она разными почерками: наши моряки нашли выход из щекотливого положения. Нам ничего не остается, как последовать их примеру. Хозяин удовлетворенно кивает и отпускает нас с миром. После этой процедуры наше настроение заметно улучшается.
— Там на него написано одного рома бутылок 15! — восторгается Василий Евграфович и тут же мрачнеет: — А если в городе ЧП, так ведь сразу к нам, на корабль.
— Не беспокойся, мы скоро уйдем в море, — успокаиваю я своего впечатлительного друга. — А в Антарктике нам сам черт не страшен.
10
На судно мы поднялись, когда на Столовую бухту уже опустилась ночь. Мы не спешим в душные каюты, прохаживаемся по палубе, всматриваемся в огни города, мысленно возвращаясь туда, где только что побывали.
Группа моряков собралась на ботдеке. У всех отменное настроение. Когда же на палубе появляется бронзоволицый моряк из палубной команды, все вдруг начинают смеяться. Он сам, однако, отнюдь не разделяет всеобщего восторга. Оказывается, его, смуглого от природы, да к тому же еще изрядно загоревшего в тропиках, пару часов назад выставили из пивного бара, приняв за цветного.
Я смотрю на незнакомые южные созвездия, вдыхаю аромат этой удивительной ночи. Воздух здесь, на границе суши и моря, нежный, хмельной, будто настоянный на многих травах.
Почти все уже разошлись по каютам. Только у трапа замер, облокотясь на поручни, вахтенный: то ли дремлет, то ли изучает звездное небо. Нельзя сказать об этой ночи лучше, чем Гончаров:
«Южная ночь таинственна, прекрасна, как красавица под черной дымкой: темна, Нема; но все кипит и трепещет жизнью в ней, под прозрачным флером. Чувствуешь, что каждый глоток этого воздуха есть прибавка к запасу здоровья; он освежает грудь и нервы, как купанье в свежей воде. Тепло, как будто у этой ночи есть свое темное, невидимо греющее солнце…»
Вдоль по Африке
1
Первое, что я делаю, проснувшись, — гляжу на Столовую гору: она в облаках. Значит, и сегодня подняться туда и окинуть единым взглядом всю Южную Африку не удастся.
Несмотря на ранний час, в порту оживленно. Раздаются сиплые, отрывистые сигналы буксиров, где-то за пакгаузами скрипит, жалуясь на отсутствие смазки, подъемный кран. Это все рабочие, будничные голоса.
Но вот от пассажирского причала плывет низкий бархатистый звук. Там готовится к отплытию белый красавец — трансокеанский лайнер «Аркадия». В мягком звучании ощущается довольство, праздничность. Интересно, куда лежит его путь? От мыса Доброй Надежды можно плыть во все стороны света. Но одно направление для этого богатого, нарядного «пассажира» можно наверняка исключить — курс на юг, в холодные воды Южного океана, ко льдам Антарктиды.
Знакомый грузовичок подвозит к пирсу портовых рабочих. Трое африканцев в замызганной одежде начинают драить причал длинными щетками. Как только грузовичок уезжает, они бросают это занятие и подходят к борту нашего судна. Моряки угощают их сигаретами. Но тут появляется сверкающий голубой лимузин, и африканцы возобновляют работу.
Это приехали ученые, двое сотрудников местной геофизической обсерватории: их заинтересовали наши исследования в Антарктиде. Один из них, сухопарый, бледный, с большой головой, в круглых очках, в строгом костюме и галстуке, удивительно напоминал жюль-верновского Паганеля: «длинный гвоздь с большой шляпкой». Другой выглядел проще — румяный, крепкий, в рубашке с короткими рукавами.
Осмотрев судно, они пригласили нашего профессора, а с ним меня и Василия Евграфовича проехать в геофизическую обсерваторию, а по дороге познакомиться с окрестностями Кейптауна. Мы не заставляем себя упрашивать и спешим к машине. Румяный геофизик со звучной старинной фамилией Ван-Дейк садится за руль и предлагает нам с Василием Евграфовичем занять переднее сиденье, откуда удобнее фотографировать.
— Разве можно садиться впереди втроем? — спрашиваю я.
— Почему же нельзя, — отвечает Ван-Дейк, — машина просторная.
Его долговязый коллега, по имени Жак, устраивается сзади с нашим профессором.
Лимузин плавно трогается. Выехав за пределы порта, мы скользим по прибрежной улице. По одну сторону дороги тянутся пляжи, отгороженные от моря плавательные бассейны, по другую — ряды светлых многоэтажных домов, опоясанных балконами. «Си пойнт», — называет район водитель. Дорога начинает огибать с запада массив Столовой горы. Мы мчимся по левой стороне шоссе.
Оно красиво вписывается в изгибы рельефа. Чуть ниже параллельно ему следует полотно одноколейной железной дороги. Немногим более ста лет назад как раз в этом же направлении совершил ознакомительную поездку по Капской колонии Гончаров.
Только путешественники тогда в отличие от нас ехали не спеша, в карете, запряженной четверкой лошадей по две в ряд. У них было время неторопливо обозревать окрестности, думать, размышлять. Мы же при скорости в сто километров в час только успеваем вертеть головами. Желтовато-красные, довольно унылые склоны гор, поросшие чахлым кустарником, сменяются оазисами с пышной растительностью, уютными коттеджами в тени старых раскидистых деревьев. Во многих местах вдоль обочины тянется невысокая проволочная ограда. Мы интересуемся, не от тигров ли она или от каких других диких животных: во времена Гончарова в окрестностях Кейптауна было полным-полно хищников.
— Нет, — улыбается Ван-Дейк, — дикие звери здесь сейчас не водятся, но в наших заповедниках их достаточно. Только там и можно увидеть львов, тигров, слонов, носорогов. А тут, — он кивнул на проносящиеся мимо скалистые склоны, — разве что рискуешь встретиться с ядовитой змеей. Ограды же — чтобы пасущийся скот не выбегал на дорогу. Скорости высокие, и возможны аварии.
Скалистый ландшафт сменяется зеленью кустарников. На некоторых — крупные, с кулак величиной, желтые цветы. «Протея! — восклицает сидящий сзади профессор. — Хорошо бы сфотографировать».
Ван-Дейк останавливает машину у светлого дома. Оказывается, на этой территории расположен питомник. В нем собрано около 260 разновидностей протеи, иной раз лишь отдаленно похожих друг на друга. Об этом, а также об уникальной и разнообразной местной флоре, которую ботаники называют капской, рассказывает похожий на Паганеля Жак. На крайнем Юге Африки насчитывается около 14 тысяч видов одних только высших растений.
Среди них особенно много вечнозеленых кустарников — протейных и вересковых. Велико разнообразие трав.
— Известно ли вам, — продолжает свой рассказ, сверкая стеклами очков, знаток местной флоры, — что Капская область — всемирный центр декоративных растений — кустарников и цветов? Многие виды ирисов, гераней, маков и лилий, которые вы привыкли выращивать в своих цветниках, садах и оранжереях, родом отсюда!
В вечнозеленых кустарниках протеи весело щебечут птицы. Жак, узнав, что мы недавно побывали на Канарских островах, рассказывает, что у них тоже обитают канарейки, а кроме того, великое множество других птиц. Есть, к примеру, обожающая змей птица-секретарь, синяя шуга-берд. «Сахарная птица», — радостно переводит Василий Евграфович и торжествующе смотрит на меня.
Между нашим профессором географии и южноафриканским Паганелем завязывается оживленная беседа о происхождении и путях миграции флоры. Они понимают друг друга с полуслова. Мы же с Василием Евграфовичем только хлопаем глазами.
— Жалко, их не было с нами вчера в ботаническом саду, — вздыхаю я. — Сколько бы мы тогда узнали!
— А я не купил бы своего дурацкого дикобраза, — вторит все еще страдающий Василий Евграфович.
Увлекшись, профессора переходят на французский, и мы вообще перестаем что-либо понимать.
Я указываю Василию Евграфовичу на красивые розовые цветочки, пестреющие меж кустов у обочины шоссе. Они похожи на бессмертники. Если это так, чем это не сувенир для его малышей?! Василий Евграфович тут же устремляется к цветам, и уже нагибается, чтобы сорвать, но его останавливает Ван-Дейк.
— Дело в том, — несколько смущенно объясняет он нам, — что рвать растения вдоль дороги у нас строго запрещено.
— К тому же это не всегда безопасно, — отвлекшись от разговора с нашим профессором, поддерживает его Паганель. — Некоторые растения ядовиты. Например, капский паслен.
Прощально взглянув на яркие бессмертники, мы возвращаемся к машине. Машина набирает скорость, а наш профессор передает нам смысл своего разговора с южноафриканским коллегой. Оказывается, Жак, которого мы между собой величали «мистер», вовсе не мистер, а месье — потомок французских поселенцев, которые вслед за голландцами переселились из Европы в Южную Африку. Предки его занимались виноградарством и привили здесь многие сорта средиземноморских лоз. Знание французского, любовь к растениям культивировались в их семье и передавались из поколения в поколение. Вот совпадение! Жюль-верновский Жак Паганель тоже был французом.
2
Машина старательно взбирается вверх, к перевалу, и открывающиеся виды становятся все живописнее. Ван-Дейк то и дело притормаживает: ведутся дорожные работы. Шоссе расширяют, спрямляют наиболее извилистые, неудобные участки.
Свежие дорожные выработки дают прекрасную возможность ознакомиться с местной геологией, и мы снова останавливаемся. Предусмотрительный Ван-Дейк достает из багажника геологический молоток и вручает его нашему профессору. Мы подходим к выработкам.
Развороченная взрывом скала выглядит невзрачно. Профессор отбивает от большой глыбы кусок серого песчаника.
— Неказистые камни, — роняет Василий Евграфович.
— Свита Карру, — укоризненно поправляет профессор. — здесь, к сожалению, только ее верхи, а в нижней части залегают тиллиты, древние ледниковые отложения — доказательство покровного оледенения Южной Африки в каменноугольном и пермском периодах.
Мы по-новому глядим на серый песчаник.
— Выходит, здесь было тогда, как в Антарктиде?
— Выходит. Об этом мы только что говорили с месье Жаком.
Антарктида вместе с Африкой, Южной Америкой, Австралией и полуостровом Индостан была единым суперконтинентом — Гондваной. Позднее он распался. Дело в том, что на всех названных мной материках встречаются сходные типы пород и родственные виды растений. Вот почему для антарктических исследователей интересна здешняя геология.
Профессор отбил еще один образец и продолжил:
— Кроме этого недра Южной Африки, как вы знаете, исключительно богаты полезными ископаемыми. Прежде всего это золото и алмазы, о которых все достаточно наслышаны. И еще — платина, никель, свинец, цинк, марганец, молибден, уголь, я уже не говорю о таком важнейшем стратегическом сырье, как уран, которого производится здесь, я полагаю, немало. Чем это интересно для нас? Да тем, что открытие сходного комплекса полезных ископаемых мы можем ожидать в Антарктиде. А вы говорите, неказистые камни! — закончил профессор и опустил отбитый образец в специально припасенный мешочек.
Мы с Василием Евграфовичем последовали его примеру.
3
Впереди, за поворотом, оборванные, запыленные африканцы расчищали полотно дороги. Ни одного белого не было среди них. И припомнились горькие строки Гончарова: «Природных черных жителей нет в колонии как граждан своей страны. Они тут слуги, рабочие, кучера, словом, наемники колонистов, и то недавно наемники, а прежде рабы».
А ведь слова эти относились к середине прошлого века, когда о минеральных ресурсах Южной Африки еще не было известно и колония у мыса Доброй Надежды жила сравнительно небогато, чем хотя бы частично можно было пытаться объяснить жестокую эксплуатацию местного населения. Казалось бы, открытие все новых и новых месторождений ценнейших полезных ископаемых и последующий бурный рост экономики должны были бы улучшить жизнь коренных африканцев…
Путешествуя по Капской колонии, И. А. Гончаров подметил много существенных черт местной жизни. Будучи человеком пришлым, иностранным, он, однако, со свойственными лучшим представителям российской интеллигенции широтой взглядов и гуманностью принял к сердцу многие проблемы этой страны. Размышления его, поначалу могущие показаться благодушно-ироничными, однако, проникнуты глубоким беспокойством о будущем этой страны: «…еще нельзя определить, в какую физиономию сложатся эти неясные черты страны и ее народонаселения… что ожидает колонию, то есть останется ли она только колонией европейцев, как оставалась под владычеством голландцев, ничего не сделавших для черных племен, и представит в будущем незанимательный уголок европейского народонаселения, или черные, как законные дети одного отца (Наивные представления! Местная наука, вспомним древо эволюции в Кейптаунском музее, утверждает, что отцы разные. — Примеч. авт.)… — наравне с белыми, будут разделять завещанное и им наследие свободы, религии, цивилизации?» Увы, утопическим надеждам русского писателя не суждено было сбыться…
Перевалив через Готтентотский хребет, который, как и Столовая гора, кутался в облака, мы стали спускаться к морю. Готтентоты, а также бушмены — основные скотоводческие племена, жившие когда-то на этих землях. Теперь об этом можно узнать только из книг. Первые колонисты, оттесняя аборигенов, частично смешались с ними. От браков европейцев с африканцами произошла довольно многочисленная группа, именуемая в ЮАР «цветными». В те далекие времена, не в пример нынешним, в смешанных браках не видели ничего особенно предосудительного. Сохранились сведения, что сам основатель колонии европейцев — голландский врач Ван-Рибек был женат на африканке. Любопытно, что среди первых ста поселенцев, высадившихся вместе с ним на берег Африки, было несколько русских. И позднее судьба забрасывала сюда людей из России. Участники экспедиции на фрегате «Паллада» встретили здесь бывшего русского солдата, родом из Орловской губернии, участника войны с Наполеоном. Вначале он был взят в плен французами, затем при Ватерлоо — англичанами. Последние и завезли его на Юг Африки. Здесь он женился на африканке и прижил с ней шестерых детей. Но те патриархальные времена давно миновали. В ЮАР браки между европейцами — «белыми» и африканцами — «черными» или «цветными» запрещены и строго преследуются законом. Таковы парадоксы исторического развития Южной Африки!
…Ван-Дейк остановил машину у придорожного ресторанчика, предложив перекусить. Он доверительно сообщил нам, что здешняя кухня пользуется большой популярностью. И по тому, с каким аппетитом он поглощал подаваемые нам кушанья, мы легко угадали в нем гурмана. Месье Жак, наоборот, был к еде равнодушен и задумчиво водил вилкой по тарелке. Нас же, привыкших к сытному и регулярному судовому рациону, не надо было упрашивать.
А еще через час мы подъехали к геофизической обсерватории, расположенной на плоском морском побережье. Деревья здесь не росли, зато ярко зеленели аккуратные английские лужайки.
Осмотр лабораторий не занял много времени. В обсерватории занимаются изучением магнитного поля, регистрацией космических излучений. Многие приборы оказались нам знакомы: на наших антарктических станциях установлены такие же.
Директор обсерватории рассказал нам, что геофизики ЮАР начинают вести исследования в Антарктиде. Их станция будет создана на побережье Земли Королевы Мод, к югу от мыса Доброй Надежды.
Мы сфотографировались на лужайке с научными сотрудниками обсерватории, в основном молодыми людьми, облаченными в белые халаты. Африканцев среди них не было. Полное отделение «белых» от «небелых» в ЮАР почти исключает какое бы то ни было участие африканцев (кроме подневольного труда) в жизни привилегированного «белого» общества. Политика притеснения, жестокой эксплуатации и изоляции коренного населения — «черных» и «цветных» — государственная политика. В ЮАР она приняла, пожалуй, наиболее жесткие, категоричные формы и стала известна под названием «политика апартеида». Но конечно, мы не собирались уличать в расизме гостеприимно встретивших нас ученых. Помня наставление помощника капитана «не вмешиваться во внутренние дела», мы рассуждали только о научных проблемах. А на прощание пожелали друг другу успехов в антарктических исследованиях.
У машины не без сожаления расстаемся с тезкой жюль-верновского героя, задарив его на прощание значками и марками. Он растроганно смотрит на нас с высоты своего паганелевского роста и выражает надежду, что, может быть, нам еще удастся встретиться в Антарктиде.
…И вот мы снова, с Ван-Дейком за рулем, мчимся по южноафриканскому шоссе. Домой, на судно, мы должны вернуться по другой дороге, с восточной стороны Столовой горы. Шоссе идет теперь вблизи океана, и мы любуемся роскошными, манящими пляжами.
Купающиеся, однако, редки.
— Еще не сезон, — поясняет наш водитель. — Но в декабре — январе, в разгар летней жары, будет многолюдно. У Кейптауна море всегда слишком прохладное, температура воды всего 15°.
— Ханд оф Антарктика, — оживляется Василий Евграфович. Это уже его специальность. — Холодное Бенгельское течение, зарождается в Южном океане и идет вдоль берегов Юго-Западной Африки.
— Иес, иес, — закивал головой Ван-Дейк. — А здесь, к востоку от мыса Доброй Надежды, гораздо теплее.
— Теплое течение мыса Игольного, — снова комментирует Василий Евграфович.
— Вы лучше нас тут все знаете, — усмехается Ван-Дейк.
Почти не сбавляя скорости, мы проскочили Саймонстаун. В уютной гавани этого городка около месяца стоял фрегат «Паллада». Отсюда до Кейптауна, как записано у Гончарова, всего 24 английские мили, или 36 верст. На такой скорости, с какой ведет машину Ван-Дейк, на это уйдет не больше получаса, можно успеть на Адерлей-стрит до закрытия магазинов. Это понимает Василий Евграфович, и его настроение все более улучшается. Привстав с сиденья, он обращает наше внимание на то, что в саймонстаунской бухте изрядно военной техники — эсминец, торпедные катера, подлодки. Но это довольно деликатная тема, да и сам Василий Евграфович вдруг мрачнеет, не иначе серые, ощетинившиеся дулами орудий корабли напомнили ему его драгоценное приобретение — безобразную колючую рыбу.
От этих реалий современности, однако, никуда не уйти. ЮАР, как известно, располагает достаточно крупным военным потенциалом. Оснащенная самым современным оружием, армия этой страны представляет собой серьезную полицейскую силу, призванную сдерживать и подавлять национальное освободительное движение на всем Юге Африки.
Об этом мы, конечно, не стали говорить с нашим водителем, так как были уверены, что ни он, ни его коллеги из геофизической обсерватории тут ни при чем.
Ван-Дейк притормаживает у развилки и вопросительно смотрит на нас. Широкое шоссе идет прямо на Кейптаун, узкое сворачивает налево, к мысу Доброй Надежды.
4
Оказаться в двух шагах от знаменитого мыса и не побывать на нем — просто невозможно. Это понятно всем, и даже Василий Евграфович не возражает, хотя теперь его надеждам вернуться в город до 5 часов приходит конец.
Дорога к мысу бежит по холмам. Селения редки, зато часто встречаются автобусы с туристами. Очевидно, почти всех прибывающих в Кейптаун возят сюда на экскурсию. И наши моряки тоже сегодня должны были побывать здесь.
Вынырнув из ложбины, дорога окончилась. Вот он, знаменитый мыс: узкий скалистый хребет остро выдается в море. На вершине — башенка маяка. Вниз — обрыв метров на 200–300, взглянешь — дух захватывает. У подножия бушует прибой.
Белоснежные ленты пены, вытянувшись в несколько рядов, опутывают мыс. Сверху это обрамление скалистого выступа — словно Распущенные по ветру седые волосы.
Сейчас каждый школьник знает, что южной оконечностью Африки является расположенный к востоку мыс Игольный. Но слава самой южной точки Африки долгое время была за мысом Доброй Надежды. И с открытием именно этого мыса связывали европейцы свои честолюбивые замыслы.
В океане на почтительном расстоянии от скалистого берега виден силуэт длинного, низко сидящего судна. Ван-Дейк достает из машины бинокль.
— Супертанкер, везет арабскую нефть на запад, в обход мыса Доброй Надежды, — поясняет он.
Мы поочередно рассматриваем танкер-гигант, в чреве которого тысячи тонн нефти.
— Я слышал, с одним из таких танкеров здесь случилась авария. Много нефти вылилось в море, — говорит Василий Евграфович.
— Иес, — подтверждает Ван-Дейк. — Тогда погибло много морских птиц. И котики сильно пострадали.
— А это что за процессия? — интересуется Василий Евграфович другим плавучим объектом — большим судном, в кильватере которого следует цепочка маленьких.
— Японская китобойная флотилия, — отвечает Ван-Дейк. — Очевидно, направляется в Антарктику.
— Отличное место для наблюдения, океан — как на ладони! — восторгается Василий Евграфович. — Был бы пенсионером, часами сидел бы и смотрел…
— Вам еще рано думать о пенсии, молодой человек, — обрывает размечтавшегося Василия Евграфовича наш профессор. — Вы еще детей рожаете!
…Уже в сумерках мы подъезжали к борту нашего судна. Сколько впечатлений за один день!
— 300 километров отмотали, — говорю я Василию Евграфовичу, взглянув на спидометр.
— Здорово, — соглашается он. — Только завтра у меня остается последний день для покупки подарка.
На Столовую гору
1
Наконец-то нам повезло. Утро великолепное, над Столовой горой ни облачка. Теперь можно спокойно разглядывать эту серую, мрачную махину, у подножия которой раскинулся город. К Столовой примыкают еще две горы — Львиная и Чертов пик. Вид их весьма причудлив, но размеры несравненно меньше, и на фоне Столовой горы они теряются.
И. А. Гончаров иронично заметил, что Столовая гора «похожа и на сундук, и на фортепьяно, и на стену — на что хотите, всего меньше на гору». Сам он туда не поднимался, но записал: «Некоторые из наших ходили: пошли в сапогах, а воротились босыми». Видимо, подъем на гору был не из легких. Теперь от подножия горы на вершину проложена канатная дорога. И в такой ясный, солнечный день она, конечно, работает.
Решено, мы едем на Столовую гору! Никаких сомнений на этот счет ни у меня, ни у нашего профессора нет. И только Василий Евграфович колеблется: мысль о некупленном подарке не дает ему покоя.
Торопливо позавтракав, мы сбегаем по трапу, намереваясь в целях экономии времени добраться до канатной дороги на такси. Но на пирсе нас останавливает радостный черноволосый господин. Он сердечно жмет каждому сходящему с судна руку и вручает визитную карточку, где указан адрес его магазина. Рядом стоит автомобиль. Нас заботливо усадили в машину и, не дав опомниться, повезли в город. Мы с профессором пытались сопротивляться, но Василий Евграфович был доволен.
Большой «форд», не теряя ни минуты, с визгом тормозов на поворотах, мигом доставил нас в центр города, к небольшому магазину, и тут же умчался обратно, очевидно, за новыми покупателями. У входа в магазин нас уже ждали, пути к отступлению были отрезаны.
— Для начала неплохо, добрались до центра за пять минут! — Василий Евграфович улыбнулся.
— Смотри в оба, чтобы не всучили еще одну рыбу с колючками, — пытался я охладить его пыл.
— Нонсенс! Теперь я уже ученый, — заверил Василий Евграфович.
— Надо незаметно смыться! — заговорщицки сказал нам профессор, делая вид, что внимательно рассматривает пляжный костюм на манекене.
Я взглянул на Василия Евграфовича.
— Вы идите, а я уж в другой раз, — потупился тот.
Воспользовавшись тем, что Василий Евграфович отвлек сопровождающего нас продавца вопросом о детских товарах, мы шмыгнули за дверь.
Хотя магазин, куда нас так неожиданно завезли, находился на пути к Столовой горе, до ее подножия оставалось еще немалое расстояние. Такси поблизости не было, и мы пошли вверх по улице. Миновали площадь с большими хвойными деревьями, стволы которых все, как один, наклонились в сторону от Столовой горы. Профессор пояснил, что это следствие того, что с вершины вниз, на город и порт, порой обрушиваются ураганные ветры. Но вообще-то климат здесь, конечно, райский, курортный, как в Средиземноморье.
Шумная часть города осталась позади. Мы шли мимо утопающих в зелени белых вилл, крытых красной черепицей. Вдоль дороги росли пальмы, акации, уже знакомые нам кустарники протеи. Иногда оградой вокруг зданий служили тесно посаженные рядом кактусы и алоэ. Очевидно, это была надежная ограда. На ее достоинство обратил внимание в свое время еще Гончаров: «Не только честный человек, но и вор, даже любовник, не перелезут через такой забор…»
Был сравнительно ранний час, солнце еще не начало припекать, и в воздухе была разлита необыкновенная свежесть. Мы уже поднялись над приморской частью города и, оглядываясь, могли любоваться видом убегающих от нас вниз, к морю, нарядных улиц.
Городской шум остался внизу, под нами, и появились новые звуки. В палисадниках вдоль дороги щебетали птицы, одни совсем крошечные — экзотичной пестрой окраски, другие — точь-в-точь наши воробьи. Две большие оранжевые бабочки, вяло взмахивая крыльями, купались в прохладном воздухе. Я внимательно всматривался в окружающее, надеясь увидеть упомянутую Жаком синюю шугу-берд, но она, очевидно, предпочитала находиться там, где ей и было положено, — в зарослях сахарного тростника. Любопытство мое было, однако, отчасти вознаграждено. На лужайке перед богатой двухэтажной виллой сквозь зелень ограды я увидел большое и красивое существо.
Профессор почти насильно оттащил меня от ограды, уверяя, что здесь, в Южной Африке, страусы не такая уж редкость, их даже специально разводят на фермах.
— А если уж говорить о редкостях, — сказал он, — то видели ли вы в местном музее рыбу латимерию, недавно выловленную вблизи этих берегов? Вот это действительно уникум. Она считалась давным-давно вымершей, и находка ее для ученых была такой же неожиданностью, как, скажем, встреча сейчас с мамонтом!
Подъем становился все круче. В уступах были видны красно-бурые, похожие на гранит породы, а выше по склону горизонтальными пластами лежали серые песчаники. Профессор оживился и заметил, что где-то здесь проходит контакт свиты Карру с кристаллическим основанием. Он сделал попытку вскарабкаться на придорожный откос, но съехал вниз, подняв клубы пыли. Я убеждал его отказаться от повторной попытки, ведь все равно мы не захватили с собой геологического молотка и мешочков для образцов. Профессор еще колебался, но тут на дороге показалось такси.
Через несколько минут мы были у здания подъемника. Взяли билеты «туда и обратно». Оставалось еще несколько минут, и мы, задрав головы, с любопытством рассматривали гигантскую, высящуюся перед нами стену, на которую наброшены, словно тонкие нитки, тросы канатной дороги. Мы чувствовали себя лилипутами у подножия каменного Гулливера. Около станции еще росли деревья, но выше исчезали даже кустарники. Серая, голая масса камня подавляла. Я вспомнил, что у Гончарова гора представлена не такой уж безжизненной. В его времена здесь кишели змеи, бегали дикие козы, рыскали шакалы и гиены, разбойничали тигры.
— Грандиозно! — воскликнул профессор, оторвавшись от созерцания нависшей над нами громады. — Для меня остается загадкой, чем здешняя природа не угодила великому натуралисту? И в ответ на мой недоуменный взгляд рассказал, что в 1836 году, за 17 лет до Гончарова, эти места посетил молодой Чарлз Дарвин, возвращавшийся на родину из своего длительного путешествия на «Бигле». Он провел на берегу более двух недель: побывал в Кейптауне, совершил экскурсию в глубь страны. Южная Африка не заинтересовала английского натуралиста, и в своем знаменитом «Путешествии на корабле «Бигль»» он не счел нужным написать о ней ни строчки, если не считать простого упоминания: «…остановившись на дороге У мыса Доброй Надежды…»
Мой профессор был сильно раздосадован таким невниманием глубоко почитаемого им ученого. Он достал записную книжку, в которой были собраны «извлечения» из прочитанного о Южной Африке и собственные комментарии, и сказал, что в путевом дневнике Чарлза Дарвина есть все же краткие заметки об этой остановке, но в них в отличие от записей Гончарова сквозит неприкрытое Разочарование: «Здесь нет ничего интересного», «Я видел так мало заслуживающего внимания, что мне нечего почти сказать» и т. д.
Лишь о Столовой горе, на которую Чарлз Дарвин даже не пытался подняться («Непростительно для натуралиста!» — вздохнул профессор), он отозвался благосклонно, хотя чересчур глубокомысленно. И профессор прочел: «Я думаю, что столь высокая гора, не образующая части плато и все же состоящая из горизонтальных слоев, представляет редкое явление; это, несомненно, придает ландшафту весьма своеобразный и с некоторых точек зрения грандиозный характер».
Зазвонил звонок, и мы вошли в небольшой, подвешенный на тросе зеленый вагончик, где стоя могло разместиться человек 10–15. Еще один звонок — вагончик медленно трогается. Оторвавшись от платформы станции, которая сверху выглядит как раскрытый клюв проголодавшегося птенца, мы плавно взмываем в воздух.
Стоящий рядом рослый мужчина, тоже, по-видимому, приезжий, стрекочет кинокамерой, деловито переходя с одной стороны на другую, стараясь ничего не упустить. Движения его ловки и уверенны. Он успевает подбадривать свою спутницу, которая немного жеманно жмурит от страха глаза, и продолжает съемку. Объектив его аппарата, однако, наглухо закрыт черной крышечкой. Но сказать ему об этом — значит испортить настроение и, не дай бог, уронить его авторитет в глазах дамы.
Под нами бездонная пропасть. Внизу, окутанный легкой дымкой, плывет светлый город в красных ромбах черепичных крыш. За ним берег, очерченный белоснежной каймой прибоя, а дальше — синяя бездна океана. И в ней среди разгула аквамарина коричневая капля — пятно острова.
Безобидно выглядит отсюда островок, а между тем, сомнения быть не может, это печально известный остров-тюрьма, остров-концлагерь Роббен, где разместилось одно из самых страшных карательных заведений ЮАР. Там томятся в застенках многие из тех африканцев, кто рискнул бороться за свое национальное достоинство.
Невдалеке, косясь на нас, парит на широко расставленных, почти неподвижных крыльях стервятник. Мы набираем высоту, взлетаем все выше и выше над городом, над Столовой бухтой. Вот уже виден мыс Доброй Надежды. Простор! И кажется, если бы не дымка, то можно было бы охватить взглядом весь Южный океан, до самой Антарктиды.
Профессор дергает меня за рукав, я поворачиваюсь. По другую сторону почти в упор скользит вниз стена Столовой горы. «Свита Карру», — в упоении произносит он.
Вблизи обрыв Столовой горы выглядит не так уж мрачно и голо, каким казался нам снизу. На уступах и в расщелинах зеленеют кусты, а среди них — оранжевые цветы.
Вагончик дергается, ход его замедляется: приближается верхняя станция. Вновь звонят звонки, и мы ступаем на вершину.
Ландшафт здесь унылый, скупой. Невысокие серые бугры напоминают море в ветреную пасмурную погоду. Между каменными волнами — чахлые кустики, а по поверхности камня — узоры лишайников.
Несмотря на погожий день, ветрено и прохладно. И немудрено, ведь мы поднялись на высоту почти 1100 м от палубы нашего судна.
Есть на вершине небольшой ресторанчик, а в здании станции — почта. Вот и все достопримечательности. Но главное, конечно, вид, открывающийся отсюда. Для туристов на скалах установлены подзорные трубы на подставках. Опустив в прорезь монету, можно 2–3 минуты разглядывать окрестности.
Но можно обойтись и без труб, а подойдя к краю обрыва, усесться над самой бездной и, затаив дыхание, смотреть вниз, на Столовую бухту, опоясанную горами, которые, по словам Гончарова, «во всех уборах прекрасны, оригинальны и составляют вечно занимательное и грандиозное зрелище для путешественника».
2
На обратный путь ушло не много времени, и вот мы снова в толчее и суматохе Адерлей-стрит, где у «О'кэйбазара» встретили группу наших коллег, совершавших последний рейд по местным магазинам.
Я спросил, видели ли они Василия Евграфовича и купил ли он подарок для своих близнецов, но никто его не видел.
— Пройдемся просто по улицам. Вы, возможно, еще побываете здесь. А для меня это, наверное, последняя встреча с Кейптауном, — предложил профессор.
Я с радостью согласился, надеясь встретить Василия Евграфовича.
Было жарко. И дышалось совсем не так легко, как на Столовой горе. Мы медленно шли через город, постепенно спускаясь все ниже и ниже к порту. На нашем пути, прямо на тротуаре, лежал пожилой африканец. По темному лицу его струился пот. С ним явно что-то случилось, но все шли мимо, словно не замечая его. Профессор сделал было инстинктивное движение в его сторону, но тут же подавил свой порыв: мы не имели права вмешиваться во «внутренние дела» Южно-Африканской Республики.
В витрине одной из лавок красовалась огромная бутыль. Я не потерял еще надежды достать доброго понтейского вина и потащил туда профессора. Каково же было наше удивление, когда мы прочли этикетку: «Рашен водка — балалайка». К бутылке был прислонен и сам инструмент, а фоном этому необычному «натюрморту» служил рисунок в полвитрины: встрепанный чумазый мужичонка, в сапогах, с бородой до пояса, отплясывал какой-то дикий танец. Вот тебе и понтейское вино!
На перекрестке кто-то истошно вскрикивал, замолкал и снова кричал не своим голосом. И я с тревогой вспомнил о Василии Евграфовиче. Но это кричали разносчики газет: только что из типографии поступил свежий выпуск. Мы купили у маленького шустрого африканца «Кейп таймс». В газете было много страниц, но основное место занимали реклама и объявления.
— Здесь и о нас есть, — рассмеялся профессор, просматривая газету. — Судя по всему, местные газетчики не очень-то нас жалуют. Вот в отделе новостей о вчерашней экскурсии на мыс Доброй Надежды. — И он прочел вслух: — «К русскому судну были поданы автобусы. Не так-то легко было усадить в них неуклюжих русских: все кто-нибудь из них что-нибудь забывал и возвращался».
На углу одной из улиц что-то происходило. Прохожие замедляли шаг, некоторые останавливались. Там из-за широких спин, затылков, модных причесок и шляпок слышался высокий и чистый детский голосок. Мы подошли ближе.
На краю тротуара стоял оборванный африканский мальчик и пел что-то мелодичное и грустное. Голос его возвышался над уличным шумом и был настолько необычен, что останавливал даже «белых». Лицо мальчика сияло, он пел и был далеко, не здесь, с этими торопящимися, вечно занятыми людьми.
Белая девочка подошла к певцу и протянула монетку. Он взял ее, не прерывая пения, взял гордо, без унижения, не как подаяние, а как награду за честный труд и талант. Но как не вязались с его волшебным голосом заношенные, порванные брючонки, худая истощенная фигурка!
Стоящая рядом с нами крупная дама с цветами на шляпке жалостливо вздохнула и что-то сказала профессору. В ответ он смущенно хмыкнул.
— Что она сказала? — поинтересовался я, когда мы возвращались на судно.
— «Угораздило же его родиться черным», — мрачно ответил профессор.
3
На палубе в эти последние часы перед отплытием особенно оживленно. Проводить наше судно пришла семья бельгийцев: красивая молодая пара с двумя маленькими дочками-близнецами. Вот бы Василию Евграфовичу посмотреть, но его нигде не было. Моряки задарили малышей подарками, и довольные дети весело разгуливали по палубе.
Их родители рассказали, что приехали сюда на отдых. Поблизости от Кейптауна есть сероводородные источники, да и здешний климат славится как целебный.
«У нас в Европе стало слишком многолюдно, отдыхать невозможно, — объясняла польщенная всеобщим вниманием мамаша. — На следующий год поедем в Австралию».
Разрешение осмотреть советское судно попросили три африканца. Одеты были они по-европейски, выглядели несколько торжественно — в темных костюмах, накрахмаленных рубашках с галстуками. Они оказались студентами местного университета, теми немногими африканцами, которых допустили к высшему образованию. Студенты рассказывали, что учатся на деньги, собранные в складчину их соплеменниками.
…Уже все было готово к отплытию. Я отправился искать Василия Евграфовича, не терпелось узнать о его успехах, но ни в каюте, ни на палубе его не было. По радио уже попросили гостей покинуть судно. Начальники отрядов докладывали о наличии людей на борту. Перед выходом в море нужна строгая проверка, не дай бог, кто-нибудь затеряется на берегу. Профессор тоже встревожился: Василия Евграфовича все не было.
Помощник капитана сидел в кают-компании со списками и проставлял галочки против фамилий. Я заглянул в список — одной галочки не хватало.
— А где ваш товарищ? — сурово спросил он меня.
— На подходе, — ответил я, надеясь выиграть время.
— Где?
— На подходе к кораблю.
— И скоро собирается подойти? Мы через полчаса отчаливаем. Я промычал что-то неопределенное.
— Посмотрим, где он там «на подходе». — Помощник капитана взял в руки тетрадь и решительно направился к трапу.
Я поплелся за ним. Что же случилось с Василием Евграфовичем?
По всему видно, не сносить ему теперь головы.
Пристань была пуста, только у самого борта стояли бельгийцы, три африканских студента и несколько портовых служащих.
— Где же он? — снова задал вопрос помощник, и лицо его начало багроветь.
В это время из-за пакгауза выплыло на пирс странное существо. Неровными перебежками оно приближалось к нам — на двух ногах, но вместо головы у него сияла продолговатая голубая сфера. Все на палубе, затаив дыхание, следили за странным явлением. Я первым догадался, в чем тут дело.
— Василий Евграфович купил в подарок своим новорожденным ванну!
— Ванну?! — не поверил помощник капитана. — Что ж, у нас своих ванн нет??
— Так эта — голубая!
Помощник посмотрел на меня долгим взглядом, затем поставил галочку и пошел доложить о наличии людей на борту.
А вскоре слева по курсу, милях в пяти от нас, проплыли скалистые обрывы мыса Доброй Надежды. И кто-то оттуда, с площадки около маяка, точно так же, как недавно мы сами, смотрел и гадал — куда идет наше судно: в Индию, в Австралию? И вряд ли подумал об Антарктиде.
* * *
Этот очерк пролежал в моем столе несколько лет. Даже столь безобидное содержание вызывало в то время у бдительных издательских сотрудников опасения — ведь события происходили в стране, с которой отсутствовали дипломатические отношения.
В конце 1988 года в составе советской инспекционной группы я оказался на антарктической станции ЮАР, расположенной на шельфовом леднике Земли Королевы Мод. Станция, в буквальном смысле утопавшая в снегах Антарктиды, нам понравилась. Понравились и зимовщики — приветливые, доброжелательные ребята. Среди них не было знакомого мне месье Жака, но оказался его ученик из геофизической обсерватории близ Кейптауна.
Закончив работу по инспекции, мы просидели еще с час в кают-компании, отвечая на многочисленные вопросы, основная часть которых касалась… перестройки. Как ни удивительно, зимовщиков ЮАР прежде всего интересовала эта тема.
На прощание южноафриканские полярники доставили к трапу нашего самолета необычный сувенир — небольшой, но тяжелый ящик. В нем оказалась дюжина бутылок старинного сухого вина из тех самых прославленных понтеиских сортов, которые советовал попробовать в Кейптауне всезнающий Жюль Берн.
Джон Мюир
СТЫКИН
Перевод с английского Аллы Макаровой
Художник Е. Ксенофонтова
Летом 1880 года я снарядил свой баркас и готовился покинуть форт Врангель, чтобы продолжить исследование ледников Юго-Восточной Аляски, начатое мною осенью 1879 года.
В тот момент, когда баркас, нагруженный тюками с провизией и теплыми вещами, был готов к отплытию, команда, набранная из индейцев, стояла на местах, ожидая приказания сняться с якоря, а с берега родственники и друзья уже помахивали платочками, на борту наконец появился мой спутник Юнг в сопровождении маленькой черной собачки. Не успела она прибежать на баркас, как тотчас же свернулась клубочком где-то в углублении между тюками.
Я люблю собак, но эта показалась мне такой невзрачной и маленькой, что меня крайне удивило желание Юнга взять ее с собой.
— Этакое маленькое и беспомощное существо! Она будет нам только помехой, — сказал я Юнгу. — Ты бы лучше подарил ее индейцам на пристани, они возьмут ее домой для забавы ребятишкам, а нам, правда же, некогда с ней нянчиться.
Но Юнг стал уверять меня, что она не доставит никаких хлопот, что это чудо, а не собака — она может переносить голод и холод, как медведь, плавать, как морж, что она необыкновенно умна и сообразительна…
Никто не мог бы разобраться в ее родословной. Среди самых разнообразных пород собак я никогда еще не видел подобного ей существа. Впрочем, некоторыми мягкими и вкрадчивыми движениями она напоминала мне лису.
Она была коротконога и коренаста. Ее длинная, шелковистая, чуть вьющаяся шерсть лежала гладко; но при порыве ветра шерсть взъерошивалась и становилась косматой.
Единственное, что с первого взгляда привлекало к ней внимание, был ее хвост — длинный и пушистый, как у белки. Он изгибался над спиной и почти доходил до носа. Присмотревшись внимательнее, мы заметили тонкие, чуткие уши и зоркие глаза. Над глазами вместо бровей — маленькие бурые пятнышки.
Юнг рассказывал мне, что знакомый ирландец, приехавший из города Ситка, подарил эту собачку его жене еще совсем маленьким Щенком. В форте Врангель щенок сделался общим любимцем. Но больше всех его полюбили индейцы и назвали Стыкин — по имени своего племени.
Во время путешествия Стыкин стал скоро проявлять свой причудливый характер. Всегда невозмутимо спокойный, он выкидывал иногда шутки, которые сильно удивляли меня.
Те однообразные недели, когда день за днем баркас лавировал по длинным, запутанным каналам и проливам, между многочисленными островами, скользил вдоль скалистых берегов, Стыкин пребывал в состоянии сонной лени и почти не двигался с места.
Однако стоило ему заметить, что мы собираемся причалить к берегу, он немедленно вскакивал и смотрел, что это за место, куда мы пристаем. Потом прыгал через борт, плыл к берегу и всегда поспевал туда первым.
Но на баркас он возвращался последним. Перед тем как сняться с якоря, мы обычно долго звали его, но не могли дозваться, мы искали проказника глазами, но не могли найти.
Только потом обнаруживалось, что, хотя мы не видели его, Стыкин видел нас.
Он обычно стоял, спрятавшись в кустах, и наблюдал за баркасом настороженным, бдительным глазом. Стоило нам отплыть на порядочное расстояние, как он несся опрометью к берегу, бросался в воду и плыл за нами, прекрасно зная, что мы перестанем грести и подождем его.
Когда наш маленький озорник подплывал к баркасу, мы брали его за шиворот, держали с минуту на вытянутых руках, чтобы стекла вода, и опускали на палубу.
Мы пробовали отучить его от этих проделок: гребли спокойно, как будто совсем не замечали его. Но все было напрасно: он мог плыть, сколько угодно, и притом с таким видом, что казалось, будто ему это очень нравится.
Однажды в непроглядную, темную дождливую ночь мы остановились у устья потока, по которому шла кета. Тысячами плавников рыба взбудораживала воду, и весь поток светился серебристым, фосфорическим светом.
Я был очарован этой чудесной картиной, и мне захотелось посмотреть поток в его верховьях. С одним из индейцев мы направились в лодке вверх по течению и наконец достигли начала быстрин. Здесь поток проносился по скалам, и мерцающее сияние его было сказочно красивым.
Я долго не мог налюбоваться этим чудесным зрелищем и сидел как зачарованный, не шевелясь и не двигаясь. Индеец спокойно ловил рыбу.
Обернувшись назад и взглянув вниз по течению, я увидел какую-то новую, длинную, веерообразную борозду света…
«Наверное, какое-нибудь неведомое чудовище преследует нас», — мелькнуло у меня в голове.
Судя по искрящемуся следу, оно подплывало все ближе и ближе… Вот сейчас я увижу голову и глаза чудовища…
— Стыкин! — вдруг вырвалось у меня с радостью и удивлением так громко, что индеец выронил из рук удочку…
В ненастные дни, когда мы оставались на берегу, я обычно отправлялся на одну из ближайших гор, смотря по тому, куда меня вели мои исследования.
Стыкин следовал за мной, не обращая внимания на плохую погоду. Он скользил, как лиса, между колючими зарослями мокрых кустарников, едва задевая их отяжелевшие от дождя листья, перепрыгивая через поваленные бурей деревья, через валуны, расщелины глетчера, преодолевал все препятствия с терпением и настойчивостью бывалого туриста.
Однажды, пробираясь за мной через глетчер, на поверхности которого лед лежал неровной, шероховатой корой, Стыкин сильно изранил себе ноги, и каждый шаг его был отмечен кровью. Но он продолжал бежать как ни в чем не бывало, пока я не заметил его красные следы и не сделал ему мокасины из своего носового платка.
Трудно было понять, что за существо Стыкин. Он всегда настаивал на своем, никогда не исполнял ничьих приказаний, даже отказывался подавать убитую дичь. И казалось, совершенно безрассудно шел навстречу опасностям и невзгодам.
С какой бы лаской вы к нему ни подошли, в ответ он едва завиляет хвостом или одарит взглядом. Ни один престарелый бульдог не мог бы превзойти этого пушистого малыша в его невозмутимом спокойствии. Он иногда напоминал мне маленький коренастый кактус, недвижимо стоящий в пустыне.
Я любил всматриваться в лики растений и животных и продолжал изучать своего загадочного друга с возрастающим интересом.
Исследовав фиорды Сумдум, Таху и их глетчеры, мы поплыли через пролив Стивенса в канал Линн, а оттуда Ледяным проливом в Крестовый Зунд, разыскивая неисследованные проходы, ведущие к ледяным полям хребта Фервезера. Нас сопровождала целая флотилия ледяных гор, выходивших в океан из Ледникового залива. Мы обогнули мыс Ванкувер. Нашу хрупкую ладью бросало, как перышко, по гребням громадных, бушующих волн.
На протяжении многих миль Зунд заключен в угрюмые, скалистые берега.
Если бы наш баркас потерпел крушение, мы не смогли бы высадиться на сушу, потому что справа и слева от нас скалы отвесно спускались в воду, а вершины их терялись в облаках. С несмолкаемым ропотом одна за другой набегали на них волны, пенились и рассыпались в брызгах.
Мы жадно вглядывались в туманные дали, надеясь увидеть какой-нибудь фиорд или залив, и все волновались, за исключением Стыкина. Он спокойно дремал, изредка сонно поглядывая на крутые берега.
Наконец мы заметили небольшой залив и в пять часов вечера благополучно высадились на берег. В радостном настроении разбили лагерь в еловой роще, почти напротив большого ледника.
Пока охотник Джо лазил по обрывам, преследуя дикого козла, мы с Юнгом отправились к глетчеру.
Мы видели, что он отделен от вод залива мореной, которая образует крутой барьер поперек всего залива на протяжении трех миль.
Самое интересное открытие заключалось в том, что глетчер, по-видимому, недавно продвинулся вперед, а потом снова слегка отступил назад. Часть морены была брошена вперед, и огромные деревья на восточной стороне вырваны с корнями. Многие деревья были повалены и засыпаны, другие же, откинувшись от ледяных утесов, готовы были упасть. Некоторые стояли прямо, но острие ледяного плуга было у них под самыми корнями, а хрустальные шпили ледяной стены глетчера возвышались над их макушками.
После этих первых наблюдений — на обратном пути в лагерь — я стал обдумывать далекую и более обстоятельную экскурсию на завтра.
Я проснулся рано. Мысли о глетчере прерывали мой сон всю ночь, а на рассвете разыгралась буря и совсем разогнала сон.
Не теряя времени на завтрак, я сунул себе в карман кусочек хлеба и поспешил выйти.
Юнг и индейцы спали. Я подумал, что Стыкин тоже спит. Но не успел пройти и ста шагов, как увидел, что мой верный спутник уже пробирается сквозь мокрые кусты и спешит ко мне.
Я остановился.
— Нельзя! Назад! — старался я перекричать рев бури. — Нельзя, Стыкин! Ступай в палатку, будь умником хоть раз в жизни.
Но мои уговоры были напрасны.
Мокрый до костей, он смотрел мне в глаза и, казалось, говорил: «Я пойду за тобой, куда ты пойдешь».
Что тут поделаешь! Вынув из кармана кусочек хлеба, я угостил своего друга и разрешил ему следовать за мной.
Так начался самый памятный из всех моих бурных дней.
Почти горизонтальный ливень хлестал мне прямо в лицо и обливал с головы до ног. Сейчас нельзя было рисковать выйти на открытую поверхность глетчера — там просто не устоишь и сорвешься в какую-нибудь расщелину или пропасть.
Поэтому я решил немного отдохнуть и переждать вблизи глетчера, в роще, пока не уляжется буря. Мы оказались в затишье, стали наблюдать и слушать, что происходит в природе.
Что за песни пела буря! Как свеж был запах омытой земли, как восхитительны голоса стихии! Оторванные листья и ветки, шурша и кружась, носились по лесу под музыку ветра, игравшего среди расщелин скал и ледяных утесов.
Слева от нас широкий поток, омывающий край глетчера, с глухим ревом и гулом катил валуны по своему каменистому ложу, словно спеша выйти к морю; вдали виднелись высокие горы, поросшие лесом, впереди, над ледяными полями глетчера, расстилалась серая мгла.
Я пробовал запечатлеть эту великолепную картину на бумаге, но дождь мочил страницы альбома, и, несмотря на все мои старания защитить его, рисунок получался никуда не годным.
Когда ветер немного затих, мне наконец удалось нарисовать восточную сторону глетчера.
Деревья на краю леса стояли раненые, с ободранной корой, красноречиво говоря о побоях, только что нанесенных огромными ледяными глыбами. Те же, которые в течение столетий стояли впереди них, лежали теперь сломанные, и глетчер продолжал терзать их, растирая в бесформенную массу.
Дождь все еще лил, и становилось холоднее. Обдумывая, как быть, я стал потихоньку спускаться на поверхность глетчера, подрубая топориком ступеньки на ледяном берегу, чтобы помочь Стыкину идти за мной.
Опускавшиеся все ниже и ниже свинцовые облака грозили снегом, они-то и заставили меня задуматься: можно ли уходить далеко от суши при этих условиях?
Западного берега совсем не было видно. Если начнется метель или с прежней силой забушует ветер, нам суждено погибнуть в ледяных расщелинах.
Кристаллы снега — эти прелестные, хрупкие цветы — становятся ужасными, когда, тяжелыми хлопьями, гонимые ветром, они закрывают дневной свет и заслоняют ажурным покровом пропасти, на дне которых вас ждет смерть.
Наблюдая за погодой, я бродил по «кристальному» морю. Я нашел, что лед на протяжении мили или двух удивительно прочен, расщелины на окраинах узкие, а более широкие можно обойти кругом. Вскоре я заметил, что там и сям облака начинают рассеиваться.
Ободренный всем этим, я наконец решился перейти на другой берег глетчера. Сначала мы быстро продвигались вперед, и небо, мне казалось, не предвещало беды.
Выбирая направление, я время от времени пользовался указаниями компаса. Однако главными путеводителями были линии структуры глетчера.
Двигаясь к западу, мы пришли к месту, вдоль и поперек изрезанному расщелинами. Здесь нам приходилось пробираться по узким и длинным извилинам, огибающим края громадных поперечных и продольных пропастей. Многие из них были от двадцати до тридцати футов шириной и, наверное, в тысячу футов глубиной. Прокладывая себе путь по этим опасным местам, я был до крайности осторожен. Стыкин же бежал с уверенностью несущихся над ним облаков.
Провалы от шести до восьми футов шириной, через которые я с трудом мог перескочить, он перепрыгивал, не останавливаясь, даже не взглянув на них.
Погода стала быстро меняться к лучшему, посветлело.
Время от времени прорывался луч солнца, и глетчер можно было видеть от края до края. Тогда ясно выступали цепи обрамляющих его гор, лишь едва прикрытых дымкой облаков. А ледяная равнина, на мгновение освещенная солнцем, искрилась и блестела мириадами омытых кристаллов.
Потом все снова тонуло во мраке.
Я был взволнован, восхищен этим волшебным зрелищем.
Стыкину же, казалось, были безразличны и темнота, и свет, так же как и пропасти, провалы, водовороты и стремительные потоки, куда каждую минуту он мог сорваться. Его ничто не поражало, и он ничего не боялся. Он не проявлял ни осторожности, ни любопытства, ни удивления, ни страха, а смело бежал вперед, как будто глетчер был площадкой для игр. Шарообразная, пушистая фигурка казалась одним прыгающим мускулом.
Через три часа мы достигли западного берега. Ширина глетчера здесь была около семи миль. Я прошел к северу, чтобы лучше разглядеть истоки ледника в горах Фервезера. Мне казалось, что облака должны подняться и погода разгуляется.
Пробрались мы без особого труда по самому краю леса. Тут, как и на противоположной стороне, лес был наводнен и поломан разбухшим и вылезшим из своего русла глетчером. Приблизительно через час, перейдя большой мыс, мы увидели перед собой разветвление глетчера, опускавшегося ледяным водопадом.
Проследив его путь на протяжении четырех миль, я обнаружил, что он впадает в озеро, наполняя его ледяными глыбами. Я с интересом исследовал бы и дальнейший путь глетчера, но надо было торопиться в обратный путь, чтобы успеть сойти со льда до наступления темноты.
Итак, взглянув еще раз на чудесный вид, расстилавшийся передо мной, я повернул назад, надеясь увидеть это место при более благоприятных условиях.
Сначала мы продвигались быстро, так как на нашем пути не встречалось особых препятствий. И только когда отошли от западного берега мили на две, попали в запутанную сеть пропастей.
В довершение беды черные облака опускались все ниже и ниже, и скоро ненавистный снег повалил тяжелыми хлопьями.
С беспокойством стал я разыскивать путь среди слепящей бури. Стыкин казался совсем спокойным, только стал держаться ближе ко мне.
На каждые пятьсот футов удобного пути приходилось по миле беспорядочно изрезанного пропастями и загроможденного сдвинутыми и изломанными ледяными глыбами, перебираться через которые было невероятно трудно.
Через час или два этого утомительного путешествия мы подошли к ряду продольных широких расщелин, почти прямых и правильных, точно огромные борозды.
«Нельзя останавливаться ни на минуту. Вперед! Вперед!» — подгонял я себя.
И я делал скачок за скачком в страшном напряжении, осторожно балансируя над зияющими пропастями. Стыкин следовал за мной как ни в чем не бывало.
Много миль мы пропутешествовали таким образом, спускаясь вниз и поднимаясь вверх, но мало продвигаясь вперед.
По большей части мы бежали, а не шли, так как опасность провести ночь на глетчере становилась все более угрожающей. Стыкин, казалось, был готов на все.
Быть может, мы и перенесли бы одну ночь под пургой и снегом, но, чтобы не замерзнуть насмерть, нам пришлось бы без устали прыгать на маленькой площадке какой-нибудь плоской льдины — ведь мы были голодны и мокры до костей, а ветер с гор все еще гнал снег, и было нестерпимо холодно. И какой бесконечно долгой показалась бы нам эта ночь на льдине!
Сквозь слепящий снег я не мог определить общего направления, по которому лежала наименее опасная дорога. Мне приходилось буквально пробираться ощупью от пропасти к пропасти. При выборе направления я руководствовался структурой льда, некоторые указания брал у ветра.
Не раз меня бросало в жар. У Стыкина же самообладание, казалось, росло с увеличением опасности.
Мы бежали, прыгали без устали, стараясь не упустить ни одной минуты умирающего дневного света.
Преодолев каждое новое страшное препятствие, я все надеялся, что оно будет последним. Но расщелины и пропасти становились все более и более угрожающими.
Наконец наш путь был прегражден очень широкой и прямой пропастью. Я проследил ее в северном направлении на расстоянии мили, тщетно пытаясь найти переход.
Затем я прошел вниз по глетчеру приблизительно на такое же Расстояние — к месту, где эта пропасть соединялась с другой, тоже непроходимой пропастью.
На протяжении двух миль было лишь одно место, где можно было попытаться перепрыгнуть. Но даже при мысли об этом прыжке у меня замирало сердце. Такая переправа возможна только при крайнем напряжении всех сил. Сторона, на которой я стоял, была на фут выше другой, но даже и с этим преимуществом пропасть казалась жутко широкой.
Я долго мысленно измерял ширину пропасти и всматривался в структуру противоположного ее края.
В конце концов я пришел к заключению, что перепрыгнуть возможно, но что обратный прыжок, с более низкой стороны, почти немыслим.
Осторожный горец редко предпринимает опасный переход в малоизвестной ему местности, если у него нет уверенности в том, что он может вернуться обратно. Это — правило горцев.
Поэтому, несмотря на то что каждая минута была мне дорога, я заставил себя сесть и спокойно обдумать положение, прежде чем принять какое-либо решение.
Восстанавливая свой запутанный путь в памяти, как будто он был начерчен на карте, я понял, что теперь пересекал глетчер на милю или две выше по сравнению с направлением, которого держался утром, и что я попал в место, где никогда раньше не был.
Должен ли я решиться на этот опасный прыжок? Или же, быть может, лучше попробовать вернуться на западный берег, в лес, развести там костер и перетерпеть голод в ожидании нового дня?
Но мы уже прошли такую широкую полосу опасного льда, возражал я себе, что вряд ли нам удастся вернуться в лес перед наступлением темноты, тем более что метель все еще продолжает кружить.
А поверхность льда по ту сторону пропасти, казалось, манила надеждой на благоприятный исход наших скитаний, да и восточный берег был теперь на таком же расстоянии, что и западный.
Поэтому-то мне и хотелось продолжить свой путь вперед.
Я прыгнул и перескочил.
Но это удалось мне с таким невероятным напряжением всех сил, что теперь больше, чем когда-либо, я боялся необходимости обратного прыжка.
Стыкин последовал моему примеру и побежал за мной как ни в чем не бывало.
Мне казалось, что теперь наверняка все ужасы остались позади.
Но не успел я успокоить себя этой мыслью, как остановился перед пропастью невиданной ширины.
Все еще не унывая, я стал изучать ее, надеясь найти либо окружной путь, либо переход.
Скоро я обнаружил, что эта пропасть в своей верхней части соединяется с той, через которую мы только что перебрались.
С волнением я пошел в противоположном направлении и увидел, что и в своем нижнем конце она соединяется с той же пропастью, сохраняя на всем своем протяжении ширину от сорока до пятидесяти футов.
Итак, мы находились на узком острове около двух миль длиной. Было только два пути к спасению: один — обратный, по дороге, которая нас привела сюда, другой лежал впереди, через почти недоступный узкий висячий мостик, образованный расщепленным льдом и пересекающий пропасть в одном месте довольно глубоко.
Теперь я был в состоянии, близком к отчаянию. Мы на краю гибели — в этом не было для меня сомнения.
Немного овладев собой, я внимательно стал разглядывать ледяной мост и мысленно взвешивать возможности переправы.
Мост был очень старый и, пожалуй, самый ненадежный из всех, какие когда-либо встречались на моем пути.
Ширина пропасти здесь была около пятидесяти футов, а ледяной мостик пересекал ее по диагонали. Эта тонкая пластинка льда была вогнута посередине на двадцать или тридцать футов ниже уровня глетчера, а изгибающиеся покатые ее концы прикреплены к обрывистым берегам на семь или восемь футов ниже их краев.
Спуститься вниз по почти вертикальной стене к началу моста, а затем подняться на противоположном берегу было главной трудностью. Но ее необходимо было преодолеть.
Ни одна из многочисленных опасностей, которые мне приходилось встречать на пути многолетнего странствования по горам и глетчерам, не казалась мне такой очевидной, как эта. И она пришла тогда, когда мы были мокры до костей и голодны, когда небо было зловеще темное от свинцовых облаков, а ночь уже близка.
И все-таки мы должны были попытаться сделать эту ужасную переправу, другого выхода не было.
Начав спускаться чуть в сторону от опущенного конца моста, я сделал топориком углубление на краю ледяного обрыва, чтобы опереться коленом. Затем, перегнувшись вперед, надрубил другое небольшое углубление — для каблука.
Я соскользнул туда осторожно, прижавшись всем телом к ледяному обрыву, чтобы устоять в борьбе с ветром.
Опираясь левой рукой на сделанные выемки и углубления, правой я надрубал новые, все время балансируя, так как каждую минуту мог сорваться. Жизнь и смерть были в каждом ударе топора, в каждом моем движении.
Добравшись в конце концов до ледяного моста, я принялся осторожно подскабливать его покатую поверхность и скоблил до тех пор, пока не получилась крошечная площадка.
Весь перегнувшись вперед, с трудом балансируя на этой маленькой скользкой поверхности, я наконец оседлал ледяную перекладину.
Затем началась переправа через пропасть. Она удалась сравнительно легко. Я подравнивал топориком острые края льдины осторожными, короткими ударами и, придерживаясь коленями, потихоньку скользил вперед.
На зияющую внизу пропасть я старался не смотреть — край голубой льдины был для меня всем на свете.
После того как дюйм за дюймом я переполз мост и выровнял топориком другую площадку на противоположном его конце, началась самая ужасная часть моей переправы.
Невероятных трудов стоило встать на ноги, подняться с моста, на котором я крепко сидел верхом. Как трудно было высекать ступеньки на почти вертикальном отвесе, ползти вверх, карабкаясь и цепляясь окоченелыми руками и ногами за каждую едва заметную выемку и неровность льда, я не могу передать!
Кажется, что в такие минуты человек всем своим существом превращается в зрение и осязание и его обыкновенная сила перерастает в какую-то богатырскую мощь.
Как мне удалось подняться по этому ледяному обрыву, не знаю. Казалось, что это совершил кто-то другой, не я.
Я никогда не рисковал своей жизнью напрасно, но часто думал, что повстречаться со смертью на высокой горе или в бездне глетчера намного лучше, чем умереть от болезни или какого-нибудь нелепого случая на ровной земле. Однако, когда эта быстрая кристально чистая смерть смотрела в упор на меня, было несказанно трудно поднять на нее глаза…
А как же маленький Стыкин?
Когда я решился на переправу и, опустившись на колени, долбил углубление на ледяном обрыве, он подошел сзади, просунул голову через мое плечо, посмотрел вниз, на противоположную сторону, окинул своим загадочным взглядом поперечную льдину и подступ к ней, а потом посмотрел мне в лицо и заскулил. Казалось, он говорил мне: «Скажи, ведь ты не пойдешь в это ужасное место?»
В первый раз я увидел в его взгляде вполне определенно выраженный страх и беспокойство. А интонация его голоса была настолько жалобная, что я совершенно бессознательно стал успокаивать его, как ребенка.
— Перестань бояться, глупыш, — говорил я ему, — быть может, мы и переберемся благополучно, хотя это и будет трудно. Знай, что в этом суровом мире ни один прямой путь не дается легко. Мы должны рисковать нашей жизнью, чтобы спасти ее. В худшем случае мы поскользнемся и сорвемся, но какая великая могила примет нас!
Мои увещевания не подействовали на Стыкина — он вытянул шею, закинул голову и стал выть. Потом посмотрел еще раз испытующим взглядом на чудовищную пропасть, повернулся и ушел, по-видимому чтобы найти другую переправу.
Когда же, разочарованный в своих поисках, он вернулся обратно, я уже сделал шаг или два вперед. Я не мог оглянуться назад и только слышал его душераздирающий вой, которым он, видимо, оплакивал меня, убедившись, что я решился на эту ужасную переправу.
А когда я достиг противоположной стороны, он завыл еще громче. Он бегал взад и вперед, тщетно пытаясь отыскать другой путь к спасению, затем опять возвращался к краю пропасти со стоном и воем, будто терзаемый предсмертными муками.
Я резко повернулся, делая вид, будто ухожу совсем, оставляя его на произвол судьбы, и скрылся за ледяными утесами.
Но и это не помогло. Стыкин вытянулся на льду и стал выть еще громче, еще безнадежнее.
Мне ничего не оставалось делать, как выйти из засады. Я снова подошел к краю пропасти и суровым голосом крикнул, что я не могу дожидаться дольше, и, если он не пойдет за мной сейчас же, все, что я смогу ему обещать, это прийти за ним на следующий день. Я предостерегал его, что, если он вздумает вернуться обратно в лес, волки растерзают его…
После этих наставлений я снова словами и жестами стал торопить его скорее бежать ко мне.
Стыкин прекрасно знал, что я не шучу. И вот с храбростью отчаяния, затаив дыхание и не издавая больше ни единого звука, он припал к краю обрыва, соскользнул в углубление, сделанное мною для колена, крепко прижимаясь ко льду, как будто стараясь использовать трение каждого волоска своей шерсти.
Взглянув вниз на первую ступеньку, он сжал свои лапки все вместе и стал скользить медленно-медленно через край и вниз на ступеньку. Забрался туда всей четверней, почти стоя на голове.
А затем, совсем не поднимая своих лап, насколько я мог разглядеть сквозь снег, он медленно соскользнул через край этой ступеньки на следующую, затем на третью и так далее все тем же способом, пока наконец не достиг начала моста.
Теперь же с равномерностью медленно вибрирующего маятника он стал поднимать свои лапки, как будто считая и отбивая такт: раз, два, три.
Сопротивляясь порывам ветра и сосредоточенно делая каждый шаг, он достиг наконец подножия обрыва.
На коленях, перегнувшись вниз, я ждал его на краю пропасти, готовый оказать ему помощь, как только он приблизится ко мне настолько, что я дотянусь до него рукой.
Стыкин остановился в мертвом молчании.
Я так боялся, что он не в силах будет преодолеть препятствие, которое теперь стояло перед ним, — ведь собаки не отличаются умением лазать!
У меня не было веревки. Если бы она у меня была, я сделал бы петлю и таким образом вытащил его наверх.
Пока я соображал, что снять с себя, чтобы сделать аркан, Стыкин с напряженным вниманием рассматривал ряд выдолбленных ступенек и небольших углублений, как бы считая и запечатлевая их в своей памяти.
И вдруг он стал карабкаться.
Ошеломленный, наблюдал я, как он цеплялся лапами за углубления, ступеньки, выемки… Все произошло с такой неимоверной быстротой, что я не в состоянии был рассмотреть, как это было сделано.
Как пуля, пронесся он над моей головой, наконец спасенный.
— Молодец! Хорошо! Храбрый малый! — кричал я, стараясь поймать и приласкать его.
Но не тут-то было.
Никогда раньше и никогда после не видел я ничего, что могло бы сравниться с этой бурной реакцией перехода от глубокого отчаяния к торжествующей, ликующей, неудержимой радости.
Как безумный, носился он и бросался взад и вперед, визжа и лая, вертелся, описывая бесчисленные круги, словно несомый ветром лист, ложился, кувыркался, катался по земле, все продолжая испускать неудержимый поток истерических криков, рыданий и прерывающихся всхлипываний.
Боясь, что он умрет от наплыва такой необузданной радости, я подбежал к нему и хотел схватить, встряхнуть его хорошенько, чтобы привести в себя. Но он бросился от меня и умчался так далеко, что только одни лапы замелькали в воздухе.
Потом неожиданно, с бешеной быстротой он пронесся обратно, кинулся мне прямо в лицо, чуть не сбив меня с ног, все продолжая визжать и лаять, как будто стараясь сказать: «Спасен! Спасен! Спасен!»
Потом он опять убегал, несся, как угорелый, и вдруг опрокидывался на спину, весь дрожа и едва всхлипывая.
Такие бурные волнения могли окончиться смертью. Забежав вперед, я крикнул ему, насколько мог строго, чтобы он прекратил, наконец эту глупую игру, что до лагеря еще далеко, а уже скоро начнет смеркаться.
На этот раз Стыкин послушался.
Итак, мы продолжили свой путь. Лед был изрезан тысячью расщелин, но они были самые обыкновенные и не представляли особых препятствий. Радость освобождения согревала, как огонь, и мы бежали, не чувствуя усталости, точно в наши напряженные мускулы была влита новая сила.
Стыкин мчался беззаботно, как будто не было никаких препятствий на его пути, и только с наступлением темноты перешел к своей лисьей рыси.
Наконец на горизонте показались туманные горы, и скоро мы почувствовали твердые скалы под ногами. Мы были теперь вне всякой опасности. И тут нами овладела слабость: исчезла опасность, а вместе с ней и наши силы оставили нас.
Уже в темноте мы спустились вниз по боковой морене, пробираясь через валуны и сломанные деревья, сквозь кусты и колючие заросли рощи, приютившей нас утром во время дождя. Потом мы перебрались через отлогий земляной нанос конечной морены.
Было уже десять часов вечера, когда мы увидели яркий костер лагеря: нас ждали с обильным ужином. Несколько индейцев племени хуна пришли навестить Юнга и принесли ему мясо и землянику, а охотник Джо подстрелил дикого козла.
Но нам было не до еды. Едва успели мы вытянуться на своих постелях, как тут же забылись в беспокойном сне.
Стыкин метался всю ночь, хрипло рычал во сне, без сомнения все еще вспоминая себя на краю пропасти. То же было и со мной.
С тех пор Стыкин привязался ко мне еще больше. Никто, кроме меня, не мог кормить его. Как бы ни был лаком кусок, он не брал его ни из чьих рук, кроме моих.
Ночью, когда все вокруг костра утихало, он приходил, клал свою мордочку мне на колени и смотрел с таким обожанием и преданностью, что невозможно было оставаться равнодушным. И когда ему удавалось поймать мой взгляд, он, казалось, говорил мне: «Не правда ли, мы перенесли ужасное испытание на том глетчере?..»
Ничто из событий последующей жизни не могло заслонить в моей памяти этот день.
Как сейчас, отчетливо вижу перед собой огромную, бездонную пропасть с хрупким ледяным мостком. Свинцовые облака, плывущие над пропастью, и снег, падающий в нее.
И на краю этой бездны я вижу маленького Стыкина, слышу его мольбы о помощи.
ОБ АВТОРЕ «СТЫКИНА»
Джон Мюир, естествоиспытатель, известный исследователь ледников, родился 21 апреля 1838 года в Шотландии, в городе Дюнбар. И отец его и мать — шотландцы. Джону Мюиру было девять лет, когда вся их семья иммигрировала в Америку, где отец приобрел себе ферму в малонаселенном в те времена штате Висконсин.
Будущий ученый с детства проявлял необычайную пытливость ума и любознательность. Отец не поощрял его любви к чтению и запрещал читать по вечерам; мальчик вставал на заре и жадно читал каждую книгу, которую только мог купить или у кого-нибудь достать.
Джону Мюиру удалось поступить в Висконсинский университет, который он успешно окончил. Естествоиспытатель по образованию и призванию, он интересовался природой во всех ее проявлениях. Но больше всего его увлекали геология и ботаника. Исследование ледников стало делом его жизни. Он открыл и описал много ледников на Аляске; один из них (на юго-востоке Аляски) назван именем ученого — Мюир, и мы можем отыскать его на географической карте.
Много сил и энтузиазма отдал Джон Мюир защите леса. По свидетельству современников, он был прекрасным оратором и покорял своих слушателей. При его горячем участии был организован в конце прошлого и в начале нашего века целый ряд национальных парков (лесных заповедников) в Северной Америке.
Джон Мюир был членом «Общества содействия развитию наук в Америке», членом Академии наук, членом Академии наук и искусств.
Он умер в Лос-Анджелесе 24 декабря 1914 года.
Среди изданных научных трудов Джона Мюира — «Горы Калифорнии», «Наши национальные парки», «Путешествие в тысячу миль пешком до залива», «Путешествие по Аляске» и других — есть небольшая книжечка «Стыкин», в которой мудрость ученого удивительно хорошо сочетается с талантом художника.
Много лет назад мне подарил эту книжку один американский ученый. Я с удовольствием перевела ее для наших читателей.
Сергей Демкин
БОЛЬШЕ НИГДЕ В МИРЕ
Очерк
Фото автора
«Посторонним вход воспрещен»
Узенькая дорога, лепившаяся к склону горы, казалось, целиком состояла из рытвин да ухабов. Меня отчаянно бросало то вверх, то в стороны, поэтому приходилось изо всех сил держаться за скобу, чтобы не вылететь из машины. Словно извиняясь за непредвиденное испытание, мой спутник Валерий Гургенович Чалян объяснил, что в древние времена здесь, в ущелье реки Западная Гумиста, проходила лишь вьючная тропа, которая вела от побережья в горную страну Псху и дальше — через Санчарский перевал — в Черкесию. А поскольку селений в ущелье нет, дорогой пользуются теперь редко, вот никто и не думает приводить ее в порядок. Впрочем, как я понял позднее, это даже к лучшему.
Наконец наш «газик» замер на небольшой площадке перед воротами со строгим предупреждением: «Посторонним вход воспрещен. Обезьяний заказник. Опасно для жизни». Пройдя за ограду, я обнаружил, что высоко над рекой натянут стальной трос, под которым ветер маятником раскачивал подвешенную на роликах маленькую — три человека едва уместятся — деревянную платформу. Не могу сказать, что меня очень обрадовала перспектива переправы через стремительную горную речку на столь хлипком сооружении. Но поскольку другого пути не было, я взобрался на него, покрепче ухватившись руками за края. «Берегитесь! Поехали!» — скомандовал Чалян, отпустил стопор, и мы быстро заскользили над бившимся под нами о камни пенистым потоком.
— Это место для заказника мы выбрали специально, — пояснил Валерий Гургенович. — Река служит для него естественной границей. Гамадрилы, хотя и смогут выплыть, окажись в воде, сами в нее никогда не полезут. Да и для посторонних река служит серьезным препятствием, так что никто обезьян не беспокоит.
В это я охотно поверил, поскольку точно посредине люлька остановилась на провисшем чуть ли не к самой воде тросе, и Чалян, надев рукавицы, принялся на манер бурлака подтягивать нас к противоположному берегу.
Выйдя на твердую землю, я осмотрелся. Передо мной была просторная поляна, за которой круто вверх уходил склон ущелья, густо заросший каштанами, буками, самшитом, лавровишней. У самой опушки вытянулся длинный ряд похожих на большие ящики деревянных домиков, стояли две пустые клетки да невзрачный сарайчик. Еще на поляне были два непонятных сооружения — приподнятые над землей на невысоких опорах бетонные платформы метра два шириной. Даже не верилось, что здесь, в часе езды от Сухуми, в столь прозаической обстановке проводится уникальный — единственный в мире — биологический эксперимент по вольному содержанию и разведению обезьян, аборигенов далекой Африки.
Впрочем, экспериментом это можно было назвать в начале 70-х, когда прибыла первая партия павианов гамадрилов из Эфиопии. Вот тогда споров и сомнений было немало. А выживут ли переселенцы на Кавказе, где зимой и снег и мороз? Обезьяны — животные подвижные: какие гарантии, что в один прекрасный день они не переберутся поближе к населенным местам и не начнут совершать набеги на сады и виноградники? Если же будут оставаться на месте, то не нарушат ли природный баланс в отведенном им лесу? Сегодня, спустя достаточно продолжительное время, можно твердо сказать, что «эфиопы» с честью выдержали экзамен.
Там за рекой, в тени деревьев, обитают кавказские гамадрилы
Между тем мой гид ударил в рельс и стал призывно звать, повернувшись в сторону леса: «Ребята! Давайте сюда! Ребята!» Вскоре в ответ раздались низкие резкие звуки: «хук, хук». Листва на деревьях, росших на склоне, затрепетала, будто по ней пробежал ветерок, и почти тотчас из леса появились обезьяны. Впрочем, «появились» слишком мягко сказано. Из-под деревьев на поляну буквально хлынули десятки рыжевато-бурых гукающих, визжащих, верещащих обезьян, кое-кто ростом с крупную собаку. Казалось, эта неудержимая волна сомнет Чаляна, стоявшего ближе к опушке. Я покрепче сжал палку, еще раньше врученную мне Валерием Гургеновичем, и приготовился броситься на выручку.
Однако ничего страшного не произошло. На ходу разделяясь на группки, гамадрилы спешили занять места на удививших меня бетонных платформах. Лишь десятка полтора уселось возле Чаляна, ожидающе подняв на него свои, похожие на собачьи, морды. Я разглядел, что в основном это был молодняк. Но чего они ждут? Выяснилось это очень быстро. Едва Чалян вышел с ведром из сарайчика, где хранится корм, как кучка наиболее нетерпеливых гамадрилов начала с визгом протягивать к нему лапы, словно нищие, выпрашивающие милостыню. Но Валерий Гургенович был неумолим: порядок есть порядок. В итоге те, кто надеялся перехитрить других, остались в проигрыше. Чалян направился к платформам, которые, оказывается, служили гамадрильими столами, и стал равномерно рассыпать на них гранулированный корм. Недовольно ворча, попрошайки поспешили туда. Но пробиться к еде между спинами обедающих было уже невозможно. И после нескольких тумаков они смирились с тем, что есть им придется в последнюю очередь. Трапеза продолжалась довольно долго. Чалян несколько раз ходил на «кухню», пока не убедился, что обделенных не осталось.
Обезьяний заказник
Когда кормление закончилось, мы отошли в тень раскидистого дуба, и мой спутник, заведующий зоотехническим отделением Научно-исследовательского института экспериментальной патологии и терапии Академии наук СССР, приступил к рассказу о «кавказских обезьянах», никогда не числившихся в составе местной фауны.
Начали с главного: для чего, собственно, они нужны? Дело в том, что обезьяны иммунологически наиболее близки к человеку и поэтому незаменимы в экспериментах, связанных с изучением чисто человеческих болезней, в частности сердечно-сосудистых. Кроме того, они необходимы в качестве «испытателей» при разработке новых лекарств и вакцин. Не зря в центре сухумского института поставлен большой памятник гамадрилу с такой благодарственной надписью: «Полиомиелит, желтая лихорадка, сыпной тиф, клещевой энцефалит, оспа, гепатит и многие другие болезни изучены с помощью опытов на обезьянах».
Однако количество приматов, живущих в естественных условиях, быстро уменьшается. Причины — массовый отлов и особенно значительное сокращение природного ареала обитания в результате вырубки тропических лесов и распашки саванн в местах их исконного жительства.
Идея создания собственной, отечественной популяции обезьян принадлежит директору сухумского института, крупнейшему специалисту по приматам Борису Аркадьевичу Лапину. А ее практическим осуществлением под руководством академика Лапина занимается кандидат биологических наук Валерий Гургенович Чалян со своими сотрудниками. Для акклиматизации были выбраны павианы гамадрилы, самые крупные после человекообразных из приматов, которые идеально подходят для медицинских исследований. Биологически это очень пластичный вид, хорошо приспосабливающийся к природным условиям. У себя на родине, в Восточной Эфиопии, гамадрилы обитают в гористой местности, где случаются большие суточные перепады температур. Гаремная же организация облегчает наблюдение за ними, помогает ориентироваться в сложных взаимоотношениях внутри стада.
Не последнюю роль сыграло и то, что эти обезьяны ведут преимущественно «оседлый» образ жизни, причем у них силен стадный инстинкт. Поэтому при наличии достаточной кормовой базы в заказнике можно не опасаться нежелательных рейдов за его пределы. Благодаря своей силе — чтобы удержать взрослого самца, нужны четверо мужчин — и могучим клыкам у гамадрилов почти нет опасных врагов. По свидетельству зоологов, в Африке они боятся только львов, леопардов да вооруженного человека. Безоружного игнорируют, а слонам и носорогам уступают дорогу лишь в последнюю минуту. Зато с копытными поддерживают нейтралитет, что весьма важно здесь, на Кавказе, где они могут столкнуться с домашним скотом.
— В порядке эксперимента однажды мы привезли чучело рыси и, пока обезьяны были в лесу, выставили на нашей поляне. Привязали к нему длинные веревки, чтобы можно было передвигать «зверя», а сами спрятались в кустах у реки, — рассказывает Чалян. — Как раз подошло время обеда. Ударили в гонг. Как обычно, гамадрилы не заставили себя ждать. Но едва первые выскочили из леса, сразу же остановились, зарычали. Этого сигнала оказалось достаточно. Тут же впереди выстроилась цепь взрослых самцов, за ними — те, что помоложе, и самые сильные самки. Получилось нечто вроде танкового клина. Вся эта орава, обнажив клыки и угрожающе ворча, двинулась на рысь. Зрелище, я вам скажу, было впечатляющее. Если бы мы не утащили чучело в кусты, они разорвали бы его в клочья. Вы спрашиваете, не поторопились ли? Казенное имущество, кто бы потом расплачивался? — смеется Валерий Гургенович. — А если серьезно, то в прошлом году появилось на хребте семейство рысей. Месяца не прошло — исчезли: гамадрилы их выжили. С медведями, их здесь хватает, у гамадрилов столкновений не бывает. Видимо, сторонятся друг друга, делить-то им нечего. Единственно, кто им может реально угрожать, так это кабаны. Но от них гамадрилы всегда успеют укрыться на деревьях. В общем за все эти годы пропали лишь три обезьяны, возможно, под пули браконьеров угодили.
И тут я задал вопрос, давно вертевшийся у меня на языке. Конечно, «отечественные» обезьяны, свободно обитающие на Кавказе, выглядят впечатляюще. Но нет ли здесь изрядной доли погони за экзотикой? Не проще ли содержать их в питомниках, где они прекрасно живут и размножаются в вольерах?
— Мы от этого не отказываемся. У нас есть три питомника — в Сухуми, Адлере, Очамчире, — и «прописана» там ни мало ни много 5571 обезьяна. Дело тут гораздо сложнее…
В каких бы хороших условиях животное ни содержалось в клетке, неволя есть неволя, и она неизбежно сказывается на психике. А для очень тонких экспериментов нужны абсолютно здоровые обезьяны, со всеми присущими данному виду биологическими чертами, которые развиваются только в природной обстановке.
Это одна сторона проблемы. Но есть и другая. Чтобы создать гамадрилам оптимальные условия в питомнике, необходимо досконально знать все аспекты их жизни. Каждый вид имеет свойственные только ему и эволюционно обусловленные особенности поведения. Причем изучить это до тонкостей можно лишь тогда, когда обезьяны находятся в естественной среде. Не ехать же для этого в Эфиопию и не гоняться же там за ними по горам. Здесь они у нас под постоянным контролем. Ведется дневник ежедневных наблюдений, составляются специальные матрицы поведения. В течение получаса в них через каждые пять секунд записывается, что делает данная обезьяна. Результаты обрабатываются и затем используются в питомниках.
Но оказалось, что и это еще не все. У онкологов существует гипотеза горизонтальной и вертикальной передачи раковых заболеваний, хотя бы той же лейкемии. Играет ли тут главную роль наследственность или сказываются и взаимные контакты, внешние факторы, еще предстоит выяснить. А для этого нужны контрольные животные, которые никогда не были в питомниках, не имеют с живущими там никакой генетической связи. Тут без вольного стада не обойтись.
Наконец, последний, но отнюдь не маловажный момент — экономический. Закупать обезьян за границей стоит все дороже. После их доставки необходимо время на карантин, адаптацию. Да и не всегда можно получить животных нужных половозрастных групп. Заказники же дают их в любое время в любом «ассортименте». Причем вольное содержание гамадрилов обходится вполовину дешевле вольерного, поскольку пропитание они в основном добывают сами.
Пока мы беседовали, гамадрилы закончили обед и разбрелись по всей поляне. Молодежь затеяла игры, а солидные самцы с пышными серебристо-серыми гривами на плечах и спине (за это их еще называют плащеносными павианами) нежились на солнце, не забывая зорко следить за своими гаремами. Было самое время запечатлеть на пленку живописное зрелище.
— Только не приближайтесь вплотную к самкам с детенышами и не делайте резких движений вблизи обезьян, — предупредил Валерий Гургенович. — Тех, кто будет слишком уж лезть к вам, отгоняйте палкой. Учтите: гамадрилы — большие проказники. Вырвут аппарат — гоняйся потом за ними. Будете снимать самцов, следите за их глазами. Они сразу не нападают. Если недовольны, то сначала вздернут брови и округлят глаза. Потом предупредят уже всерьез: начнут чмокать губами, широко зевать, показывая клыки. После этого могут броситься на вас.
Я заверил, что буду останавливаться на стадии вздернутых бровей — желания хозяев я привык уважать.
Наставления Чаляна сделали свое дело: до демонстрации клыков ни разу дело не дошло. Зато я получил возможность убедиться, как строго поддерживают порядок в своем гареме главы семейств. Стоило кому-нибудь из жен отойти метров на десять — пятнадцать, раздавалось громкое ворчанье, и та спешила вернуться поближе к своему повелителю. Ссоры и потасовки моментально прекращались под грозным взглядом, а если не помогало, то энергичным шлепком.
«Опасно для жизни»
Таких писем в «обезьяний» институт на горе Трапеция прежде никогда не приходило. Валерий Гургенович долго сидел, не зная, как на него реагировать. Председатель пригородного сухумского колхоза сообщал, что обитающие в урочище Западная Гумиста гамадрилы съели двух коров, и требовал возмещения убытков в сумме 1960 рублей. Поскольку дело было серьезным, Чалян взял с собой юриста и выехал на место. То, что они услышали от «очевидцев», выглядело еще более устрашающим. Оказывается, «кровожадные» обезьяны устроили засаду на деревьях и неожиданно напали на мирных животных, имевших неосторожность слишком далеко зайти по ущелью. «Ведь когти у них ядовитые, я-то знаю, работал у вас в институте. Стоило гамадрилам вонзить их в коров, те упали, парализованные. Потом самцы разорвали бедняжек на части, все стадо набросилось и съело», — дополнил рассказ колхозный ветврач.
Пришлось Чаляну объяснить правлению колхоза и «очевидцам», что к чему. «Я не знаю, кто съел коров на 1960 рублей. Зато приехавший со мной юрист может подтвердить, что вся эта история весьма попахивает мошенничеством, а оно входит в компетенцию суда», — закончил он. В итоге тут же было написано второе письмо с извинением за «неумышленную» ошибку и просьбой считать инцидент исчерпанным.
После того как я прочитал гневное «разоблачение кровожадных хищников» и посмеялся с Валерием Гургеновичем над незадачливыми обвинителями, разговор, естественно, перешел на то, насколько в действительности опасны живущие на воле обезьяны.
— Опасны? И да, и нет. Вы же знаете, какой огромной «взрывной» силой обладают взрослые самцы. Есть и агрессивные самки, немногим им уступающие. В институте, согласно правилам техники безопасности, категорически запрещено в одиночку заходить в клетки. В заказнике ситуация совершенно иная. Все время здесь, на поляне, парами ходить не будешь. Агрессия же может возникнуть не только со стороны одного животного, но и группы, даже целого стада. Конечно, это опасно. Поэтому, когда, например, отлавливаем обезьян для осмотра, нужно не меньше трех человек — для подстраховки с палками, — хотя все технические приемы у нас отработаны.
На первый взгляд может показаться, что это весьма просто. Расставляются клетки-ловушки, в них для приманки насыпают корм. От дверцы протягивается тросик к кустам, где прячутся сотрудники. Когда гамадрил зайдет в клетку, достаточно потянуть за тросик, и он пойман. Но это только приблизительная схема. На самом деле здесь масса сложностей, начиная с того, что отловить нужно не вообще обезьяну, а вполне конкретную, и кончая тем, как отделить малыша от матери, не взбудоражив все стадо.
Во время последнего «медосмотра» произошел такой случай. Помогали приехавшие сотрудники института. Вначале все шло нормально. И вдруг — визг, рев, испуганные крики. На краю поляны «толпа» не на шутку рассерженных обезьян взяла в кольцо трех сотрудников, вынужденных отбиваться палками. Чалян бросился на выручку. Общими усилиями утихомирили нападавших, прежде чем подоспело остальное стадо. Иначе не миновать бы настоящего сражения. Стали выяснять, что произошло. Оказалось, ловцы упустили одну «мелочь». Пойманного детеныша нужно сразу же спрятать в коробку. Тогда никто не обратит внимания на его исчезновение. А тут сотрудники понесли обезьянку на осмотр прямо в клетке. Ну и взбудоражили других.
Строгие правила установлены и для выпуска самок с детенышами: обе клетки должны находиться рядом и открываться синхронно. Выпусти чуть раньше мать, она может покусать. Сделай то же самое с детенышем — на его визг примчится отец. Да и вообще, если не обладаешь сноровкой и быстрой реакцией, рискуешь познакомиться с гамадрильими клыками. Такие случаи бывали. И не только с новичками. Однажды нападению подверглась рабочая заказника Мария Паручиди, которая с первых дней кормит и опекает обезьян.
Что касается Чаляна, то тут дело особое: он воспринимается обезьяньим стадом как главный вожак, но, конечно, не в силу своего служебного положения. Авторитет возник не сам собой, его пришлось завоевывать в буквальном смысле слова. Первое время, когда Валерий Гургенович появлялся среди обезьян, самцы встречали его агрессивно: рычали, скалили клыки, угрожающе наступали. Отступать ему было нельзя, поскольку гамадрилы вели себя так вовсе не из неприязни к человеку, а методом проб и ошибок выясняли, кто есть кто, на какую ступень в сложной иерархической лестнице он может претендовать. В таких случаях нужно было смело идти на, казалось бы, разъяренного самца, демонстрировавшего желтые, в палец толщиной клыки. И тот уступал, поняв, что сила на стороне «соперника». Причем и теперь еще молодые самцы время от времени пробуют устроить экзамен Валерию Гургеновичу.
— Вроде того, как бывает с шестнадцатилетними подростками, что по вечерам на улице задирают прохожих, — смеется он. — Только с гамадрилами проще: посмотришь сердито, цыкнешь, а то и палкой пригрозишь. Этого достаточно, чтобы все встало на свои места. Но главное, нужно вести себя разумно, соблюдать правила «обезьяньего общества». Если я, например, буду гоняться за самкой, она станет визжать, звать на помощь, и самец обязательно атакует меня. А вообще в работе с обезьянами очень важно предвидеть возможную реакцию, хотя кое-кто считает ее непредсказуемой. Тут все зависит от опыта, за два-три года приматологом стать нельзя. Слишком много в поведении гамадрилов нюансов, даже для меня постоянно открывается что-то новое.
В основе сложной структуры обезьяннего стада лежит семейная ячейка
Однажды из-за непредвиденного пустяка сам Чалян пережил неприятные минуты. Он нашел в кустах больного черного ворона и понес его через поляну мимо расположившегося под деревьями на опушке стада. Дальше события развивались с калейдоскопической быстротой. Казалось бы, ни с того ни с сего обезьяны пришли в страшное возбуждение и вдруг ринулись на него. Валерия Гургеновича спасли быстрота реакции и знание психологии обезьян. Вместо того чтобы бежать, он замер на месте и широко развернул птичьи крылья. Они подействовали на гамадрилов, как закрытый семафор на мчащийся состав. Первыми затормозили находившиеся впереди самцы, за ними сгрудились остальные. Потом стадо повернулось и не спеша направилось продолжать прерванный полуденный отдых.
Секрет внезапного нападения объяснялся просто. В сложной системе отношений внутри стада маленькие детеныши, до четырех месяцев сохраняющие черную окраску, находятся на привилегированном положении. Им позволено все, даже таскать еду из-под носа вожака. Они еще беспомощны и путешествуют на спине матери. В случае мнимой или реальной опасности стадо бросается выручать их. Так произошло и с Чаляном: черный предмет в его руках был воспринят гамадрилами как детеныш, и они ринулись спасать его.
Этот эпизод произвел на меня должное впечатление. Задним числом я даже пожалел, что не знал о нем раньше, когда неосмотрительно бродил среди обезьян с черным магнитофоном в руках. Не посмотрели бы, что я выполняю редакционное задание. Одно семейство, расположившееся на камнях у реки, слишком уж пристально разглядывало меня. Но Валерий Гургенович рассеял запоздалую тревогу, а заодно и возникшие было мысли о моем героизме.
— Не все черное провоцирует обезьян. Это должно быть что-то округлое, хотя бы издали кажущееся пушистым, — объяснил он. — Магнитофон слишком маленький и плоский, да и находились вы достаточно близко, чтобы гамадрилы могли видеть, что у вас в руках. Помните, я просил вас не подходить к кустам? Там мог оказаться черненький детеныш, вы бы не заметили, и тогда неприятностей не миновать.
— А почему вы не позволили записать «плач» обезьяны? Ведь она же сидела одна на открытом месте? — В тот момент я как-то не подумал, почему Чалян позвал обратно, стоило мне направиться к молоденькой самочке, неутешно рыдавшей, или, если хотите, отчаянно визжавшей, в стороне от всех.
— Не хотел, чтобы у вас вышел конфликт с ее мужем. До этого хозяин гарема наказал ее — надавил на болевую точку. Если бы вы приблизились к ней, он мог бы броситься и на вас. У гамадрилов бывает столько вариантов переноса агрессии, что трудно все предусмотреть.
— Но у меня же была палка…
— Когда гамадрил подходит вплотную, она уже не спасает. Он — хозяин положения. Если что-то заинтересует его у вас в руках, может вырвать. Вообще-то им руководит не проказливость, как воспринимают это люди, а любопытство, надежда заполучить что-нибудь съедобное. Бывает, сидим в вагончике — этот маленький Фургон в стороне от поляны служит сотрудникам временным пристанищем, — работаем. Вдруг вбегает обезьяна, из тех, что похрабрее, вспрыгивает на стол, хватает первое попавшееся и удирает, прежде чем мы успеваем опомниться. А однажды приезжаем, подходим к вагончику. Что за чудеса? Дверь настежь, внутри все перевернуто вверх дном, по вагончику носятся тучи перьев. Это наши подшефные вспарывают подушки, так сказать, проводят свои обезьяньи эксперименты. Настолько увлеклись, что на нас ноль внимания. Видно, кто-то, уходя, не захлопнул дверь — до взлома замков обезьяны еще не додумались, — вот они и воспользовались случаем. В общем народец у нас аховый, ухо с ними нужно держать востро.
Беспокойный народец
Если бы абхазские обезьяны вели летопись, начиналась бы она с 28 мая 1971 года. В тот день в урочище Пасека под Туапсе выпустили 21 павиана гамадрила, привезенного из Эфиопии. После первой успешной зимовки даже скептики убедились, что африканские аборигены прекрасно чувствуют себя в черноморских лесах. Но вот местное население было далеко не в восторге от такого соседства. Обезьянье стадо под предводительством вожака Яшки регулярно совершало набеги на сады и огороды, разогнало в соседнем поселке всех собак, да и жителей держало в постоянном страхе. Словом, жить там стало практически невозможно. Поэтому сельчане покинули Пасеку. Лишь в одной хате остался 90-летний дед, не захотевший оставлять родную хату из-за «африканской напасти». Было ясно, что место для гамадрилов выбрано неудачно, их нужно переселить подальше от людей.
Забегая вперед, скажем, что поселок позднее был полностью куплен сухумским институтом, а его жители обосновались в селе Краянском. По решению Совета Министров РСФСР на прежнем месте организован еще один обезьяний заказник, которому отведено 2,5 тысячи гектаров леса. В нем уже семь лет живет второе стадо гамадрилов, а в 1987 году по соседству поселили бурых макак, привезенных из Таиланда.
В урочище Западная Гумиста Яшкина «команда» прибыла в составе 32 самок и двух самцов — самого вожака и молоденького Бори. Раньше лишь Яша некоторое время жил в питомнике, а остальных доставили из Эфиопии. Поэтому, прежде чем выпускать обезьян на волю, следовало принять меры предосторожности, чтобы они не сбежали. Это теперь Валерий Гургенович хорошо ориентируется в сложных социальных отношениях в гамадрильем стаде. Кстати, его докторская диссертация «Поведение и разведение обезьян в вольных условиях» так же уникальна, как и сам кавказский эксперимент. Тогда твердо знали лишь о существовании гаремов. Дальнейшая структура, а от нее во многом зависело, как будут вести себя переселенцы, представлялась весьма смутно.
Чтобы «сплотить» гарем, обезьян некоторое время держали в клетке. Потом стали выпускать сначала детенышей, затем слабых самок, потом всех, кроме Яши и его «любимой» жены. Поскольку у гамадрилов очень развито стадное чувство, они и не думали никуда уходить, а целыми днями сидели возле клетки своего повелителя. По сигналу — удару в рельс — обезьянам давали «паек» — брикеты концентратов, в состав которых входят пшеница, ячмень, овес, сахар, сухое молоко, витамины, аминокислоты. Наконец на двадцатый день получил свободу и вожак.
— И как он повел себя? Наверное, от радости сломя голову бросился в лес? — спросил я у Валерия Гургеновича, втайне надеясь услышать трогательный рассказ о том, как был признателен истомившийся Яша своему освободителю. Судя по ответу, Чалян каким-то образом догадался о моих ожиданиях:
— Должен вас разочаровать: на шею ко мне Яша, к счастью, не бросился. Когда дверца клетки распахнулась, он вышел, немного постоял, подозрительно поглядывая на нас: по милости людей в его жизни свобода уже дважды сменялась клеткой; не приготовлен ли и сейчас какой-нибудь подвох? Потом степенно, твердым шагом направился по тропинке в лес на склоне горы. За ним — весь гарем. Мы специально выпустили их утром, до кормления. В обычное время ударили в рельс. Ждем: придут или нет? Спустились все, как один. Так и началась их вольная жизнь.
— И они ни разу не пробовали удрать из заказника?
— А зачем им это делать? Конечно, первое время гамадрилы совершали дальние экскурсии, осваивая территорию, даже за хребет ходили — за каштанами. Но учтите, обезьяны, как говорится, лишнего шага не сделают, тем более из любопытства. Все передвижения преследуют определенную цель, важную для веками выработанного образа жизни: поиска пищи, комфортного убежища, где не кусают насекомые, есть тень или, наоборот, греет солнце. Причем, хотя они проводят «на ногах» целый световой день, их перемещения происходят на сравнительно небольшой площади в пределах трех километров, потому что удалось подобрать такое место, где имеется все, что им нужно. Этот ареал называется «хоум рейндж».
Позднее, познакомившись с гамадрильим распорядком дня, я убедился в его предельной целесообразности. Просыпаются они, когда первые солнечные лучи высветят верхушку хребта. Сразу же идут туда полчасика погреться на прогалинах или скалах. Потом отправляются на кормежку. В десять по сигналу в рельс спускаются на поляну за «доппайком». Летом он нужен не столько самим обезьянам, сколько для постоянного контроля за стадом. После этого гамадрилы какое-то время находятся поблизости. Некоторые что-то ищут в траве, другие ловят жуков и стрекоз, часть тянется к реке. Мне бросилось в глаза, что воду они не лакают, а именно пьют, припадая к ней ртом, как это делают люди. Затем стадо опять уходит в лес.
Около часа начинается полуденный отдых. Когда в это время наблюдаешь за гамадрилами, сразу замечаешь кое-какие характерные особенности их поведения. На поляне в тени под деревьями кучками сидят отдельные семьи, причем входящие в один клан располагаются поблизости. Взрослые дремлют, а неугомонная молодежь затевает игры. Кстати, для них межклановых границ не существует, и они снуют по всей прогалине. Матери вполглаза посматривают за ними, но не препятствуют свободному общению. Подростки гоняются друг за другом, взбираются на деревья. Трое, уцепившись за нижнюю ветку, раскачиваются на ней, как на турнике, а когда надоедает, горохом сыплются на землю.
Маленькие детеныши используют для развлечения взрослых обезьян, и, видимо, не только собственных мамаш: лезут на плечи, на голову. Те довольно терпеливо сносят их шалости. Однако если малыш слишком уж докучает, то получает шлепок или просто отбрасывается в сторону.
Но вот отдых заканчивается. Стадо вновь собирается в лес. Черненькие малыши, как кавалеристы по тревоге, моментально очутились на спинах матерей. Один из подростков тоже попытался оседлать родительницу, но та оттолкнула его. Тогда нахал повел себя совсем как закапризничавший человеческий ребенок: упал на землю и стал отчаянно визжать, краем глаза поглядывая на мамашу. Не обращая на него внимания, она преспокойно присоединилась к общей процессии. Стоило той отойти метров на шесть, как подросток вскочил и поспешил вслед за ней. Семейство за семейством обезьяны скрывались в зеленой чаще. В лесу они пробудут до вечера. А когда начнут спускаться сумерки, стадо стянется к «спальне» метрах в двухстах над поляной. Там у каждого гарема есть свое постоянное дерево, на ветвях которого гамадрилы устроятся на ночлег.
Вражда и мир
Когда в институте Валерий Гургенович продолжал посвящать меня в нюансы гамадрильей жизни, я спросил, что же удалось выяснить относительно внутренней организации обезьяньего стада. Ведь пятнадцать лет назад ученым была известна лишь одна социальная единица, общая структура даже не просматривалась.
— Иначе и быть не могло, поскольку в вольерах она просто не существует. Стадо со всеми присущими ему сложными взаимоотношениями возникает только на воле. Теперь мы достаточно хорошо изучили его структуру. На первый взгляд она проста: семья — клан — группа — стадо. Каждый взрослый самец имеет гарем из 5–7 самок, ядро семьи, в которую входят подростки и холостая молодежь. Когда несколько самцов дружат между собой, их семьи объединяются в клан. Главы семейств в них равноправны, но стараются держаться вместе и при необходимости заступаются за членов своего клана. А вот дальше дело обстоит сложнее.
Чалян взял лист бумаги и нарисовал несколько десятков кружков, расположив их гроздьями.
— Вот — кланы. — Кончик карандаша жирно обвел каждую гроздь. — Если в стаде кроме главного вожака выдвигается еще один самец, претендующий на роль руководителя, к нему начинает тяготеть какая-то часть кланов. Появляется группа. — На схеме гроздья-кланы разделила волнистая черта. — Причем такая групповщина обходится без закулисных интриг и сведения счетов, — смеется Валерий Гургенович. — Например, Яша сначала был вожаком всего стада. С течением времени в нем мирным путем образовались две группировки — Яшина и Борина. Святая святых стада, куда никто из посторонних не допускается, — «хоум эриа», самая сердцевина «хоум рейнджа», или «спальная зона», где обезьяны ночью находятся на расстоянии голосовой связи и могут прийти на помощь. Так вот, когда Борина группа стала ходить на кормежку, а главное — ночевать отдельно от Яшиной, возникло два стада.
А дальше произошло непредвиденное. Лето 1986 года выдалось необычайно засушливым. Река, служившая естественной границей заказника, обмелела так, что над водой выступили верхушки валунов. И тут в Борином стаде нашлись авантюристы, которыми овладела «охота к перемене мест». По камням и стволу упавшего поперек русла дерева они стали совершать рейды на сопредельную территорию за рекой. Почти две недели Чалян и его сотрудники держали оборону на восточном берегу Гумисты, стреляли в воздух, криками отгоняли «путешественников» от переправы. Потом в горах прошли дожди, вода прибыла, и заслон был снят. Но во избежание новых нарушений границы одиннадцать самцов-заводил пришлось отловить и отправить в институтский питомник.
— Эта операция была встречена остальными гамадрилами, мягко говоря, без особого энтузиазма, — вспоминает Валерий Гургенович. — Когда мы поместили самцов в клетки и уже собрались увозить, стадо атаковало нас всерьез. Пришлось отбиваться.
— А что произошло с гаремами, лишившимися своих владык?
— Самок тут же расхватали оставшиеся взрослые гамадрилы. В обычной жизни даже самый сильный самец не может увести самку из гарема самого слабого. Тот будет жаловаться, апеллировать к другим, и они вмешаются, ибо это является вопиющим нарушением обезьяньих законов. Но когда делили «бесхозных», все решала сила, так что без драк не обошлось.
Удаление самцов имело и другое последствие. Раньше между двумя стадами сохранялся нейтралитет, то есть каждое держалось своего «хоум рейнджа» и не посягало на чужой. Но ослабленная Борина «команда» была уже не в состоянии дать отпор Яшиному стаду, чем то не преминуло воспользоваться. Теперь оно все чаще вторгается в ареал обитания соседей, бывает, даже заходит в «хоум эриа». А тем приходится терпеть «стиснув зубы» и уповать, что когда-нибудь придет и их день. Причем на поляну, считающуюся нейтральной территорией, Борины гамадрилы приходят только после того, как ее покинут Яшины подданные.
Впрочем, когда возникли чрезвычайные обстоятельства, оба стада выступили как единая сила под общим командованием патриарха Яши.
Сорванный эксперимент
Несколько лет назад ниже по течению реки в заказник выпустили второе стало гамадрилов. Им устроили свою прикормочную поляну с домиками, установили другой сигнал на обед — звук пионерского горна, да и ареал обитания был выбран достаточно далеко. Намечалось со временем под контролем познакомить его со здешними первопоселенцами, чтобы в деталях зафиксировать их реакцию на первый контакт, а потом проследить, как станут складываться отношения, будет ли происходить переход животных из стада в стадо. Но нелепая случайность сорвала запланированный эксперимент.
В Яшином стаде была очень активная обезьяна по кличке Маргарита. Однажды Чалян обнаружил, что лицо у нее сильно опухло. Затем появились язвочки. Возникло опасение, что Марго заразилась какой-то болезнью. Ее спешно отвезли в институт и поместили в карантин. Но анализы ничего не выявили, да и лицо вскоре обрело нормальный вид. Решили, что обезьяна, видимо, раскопала гнездо земляных пчел, которые разукрасили ее, а укусы она потом расчесала так, что те загноились. Пациентку отправили домой.
На обратном пути, когда грузовик остановился, напротив нижнего лагеря, Марго ухитрилась открыть стоявшую в кузове клетку и сбежала. Увидев на другом берегу реки гамадрилов, она, никем не замеченная, по тросу перебралась к ним. Однако это оказались хотя и сородичи, но совершенно незнакомые. Сориентировавшись на местности, беглянка направилась в сторону своего «хоум рейнджа». Новоселы, впервые увидевшие чужое существо одного с ними вида, естественно, заинтересовались и последовали за Маргаритой.
Обезьянья «столовая»
— Как прошла эта первая встреча, мы, увы, не знаем, — сожалеет Чалян. — А вот потом со стороны пришельцев последовала явная агрессия. Хотя их было всего 140, а здесь насчитывалось 296 обезьян, они начали оттеснять первое стадо. До сих пор не могу понять, почему это произошло. Ведь объединенные Яшины силы вполне могли постоять за себя. В итоге в течение двух лет разделявшая два стада полоса находилась под контролем нижних, которые даже на здешнюю поляну наведывались. Теперь все наоборот: Яшины подданные совершают рейды в их «хоум рейндж», а те сюда — никогда, потому что занимают подчиненное положение. И вот что любопытно: за все время, ни раньше, ни сейчас, серьезных схваток между двумя враждующими сторонами не происходило, разве что отдельные стычки между самцами. Так они и внутри стада случаются.
— Может быть, Яша, как мудрый вожак, специально избегает насилия, чтобы не было жертв?
— Едва ли он такой уж сознательный пацифист. Считать Яшу таковым будет чистейшим антропоморфизмом. Хотя вообще альтруизм гамадрилам свойствен. Если, например, найдут раненую самку, пусть из чужого стада, а поблизости окажется враг, будут защищать. Зато, когда опасность минует, пойдут дальше своей дорогой, никто с ней не останется.
— Ну а внутри стада, вы сами говорили, они же приходят на помощь?
— Прежде всего близкие родственники. Мать и дочь, даже будучи в разных гаремах, всегда защищают друг друга. Что касается отца, братьев, то тут многое зависит от обстоятельств: причины конфликта, личности обидчика, да и других факторов. Все сразу не перечислишь. Про черных детенышей вы уже знаете. За них вступаются все, если угроза исходит извне, скажем от человека. А вот у самих обезьян в стаде дело обстоит иначе…
Например, Чаляну и его сотрудникам удалось разгадать секрет так называемых немотивированных убийств детенышей у гамадрилов, долгое время не дававший покоя ученым. Чаще всего это Делают из ревности молодые неопытные самцы, недавно ставшие во главе гарема, потому что, поглощенные заботой о черныше, самки уделяют меньше внимания своему господину.
Река служит естественной границей заказника, оберегая обезьян от посторонних
Чалян так просто рассказывал о всех этих научных открытиях, словно не стояли за ними месяцы и годы наблюдений, накопление огромного количества данных, их непрерывный анализ и обобщение. Причем основная часть работы выполнялась не в лаборатории и не на стуле возле вольер, а на крутых горных склонах, по которым в любую погоду, зимой и летом приходилось карабкаться за гамадрилами, следя за ними в бинокль и на ходу занося результаты в матрицы.
Хотя приматологи старались держаться от обезьян на расстоянии 30–50 метров, присутствие людей им в конце концов надоедало, и они решали избавиться от преследователей. Вот тут и начинался труднейший экзамен. Вверх — вниз, вверх — вниз, через самую чащу, по скалам, словно гамадрилы сознательно хотели сохранить свои секреты. Кончалось тем, что лаборант с мольбой смотрел на руководителя: «Может, хватит? Ноги не держат». Приходилось возвращаться — ходить по горам в одиночку категорически запрещено.
Напоследок я спросил Валерия Гургеновича о дальнейших планах.
— Если брать научную работу, то пока мы изучили лишь базовые элементы поведения гамадрилов. Предстоит еще многое выяснить, уточнить. В практическом плане — раз доказано преимущество вольного содержания и разведения обезьян, будем расширять существующие и создавать новые заказники. И не только на Кавказе. В ближайшей перспективе поиски подходящих мест… в Казахстане.
— Значит, не исключено, что когда-нибудь при перечислении представителей фауны нашей страны будут указывать и обезьян?
Принимая шутку, Валерий Гургенович со смехом кивнул. «Впрочем, почему это должно быть только шуткой?» — подумалось мне.
Эдуард Якубовский
ПО СЛЕДАМ КАПИТАНА БЛАДА
Рассказ
Художник Н. Абакумов
Как и люди, свою судьбу имеют книги. Имеют и свой возраст. К счастью, и судьба, и возраст для книг все же внешние обстоятельства — их содержание, герои не стареют, не меняются. Все так же молодой, скачет на коне д'Артаньян, веселы не только четыре танкиста, но и их верный Шарик, зорко глядит со шкафута капитан Блад.
Капитан Блад…
Родившийся под пером Рафаэля Сабатини в 1922 году, он более тридцати лет шел к нашему читателю. Пришел и стал любимцем не только детворы, подростков, но и взрослых. Да так и должно было быть, ведь у первых читателей «Одиссеи капитана Блада» уже подросли сыновья и внуки — и для всех них неустрашимый Блад с первых минут чтения становится лучшим другом. И таким остается навсегда.
Не меняясь с развитием повествования внешне, он страница за страницей учит нас честности, верности данному слову, умению проявлять жалость к поверженному противнику, заступаться за слабого — словом, вводит в неписаный круг понятий о рыцарской чести. Окруженный врагами, не опускается до их уровня. И даже ярые противники признают это. «О вас известно, что вы воюете, как джентльмен», — говорит пирату вице-губернатор занятого Бладом испанского города.
Мы как будто ждали этого героя. Сухопутных смельчаков в доступной каждому из нас литературе хоть отбавляй. В мундире и без оного, на полях битв и в полной неожиданностей мирной жизни. С морем было хуже — известные нам литературные герои в основном только эпизодически ступали на палубу, все-таки в Европе главные бои шли на суше. А уж куда-то, в далекие моря, никто и не заглядывал.
Со второй половины пятидесятых годов молодежь во весь голос запела «Бригантину». Флибустьерское синее море словно приблизилось, показалось на горизонте, темными черточками мачт бригантины перечеркнув безмятежность водного пространства. Но это была весьма общая картина, а хотелось конкретного, во весь голос рассказывающего о дальних, неведомых нам морях, о людях, перехватывавших галеоны, везшие из Америки золото и серебро.
И пришел к нам капитан Блад, ставший олицетворением того лучшего, что было в романтиках моря, выразителем извечной тяги к путешествиям, дальним странам. Нет сейчас, уверен, школьника, не читавшего эту книгу, не прошедшего вместе с Бладом его одиссею. Но все ли знают, что вымышленный Сабатини образ имел свои реальные прототипы, что все основные кульминационные точки реальны — и тем реальнее сам образ пирата-джентльмена?
Давайте совершим с вами путешествие во времени — не только пройдем еще раз тем путем, каким шел капитан Блад, но и поищем прототипы, исторические факты, на которые опирался автор, создавая «Одиссею…». И начнем этот путь, как начинаем чтение, — с первого предложения романа. Вот оно:
«Питер Блад, бакалавр медицины, закурил трубку и склонился над горшками с геранью, которая цвела на подоконнике его комнаты, выходившей окнами на улицу Уотер-Лайн в городке Бриджуотер».
Странное начало книги о пиратах, не правда ли? Автор первым делом оповещает нас о том, что Питер Блад — медик, причем не какой-то там знахарь или самоучка, а окончивший университет. Лишь в этом случае врач мог получить степень бакалавра. И сам Блад при случае — через пару страниц — не отказывает себе в удовольствии напомнить о своем лекарском образовании: «Он мог бы сказать, что он врач, а не солдат, целитель, а не убийца». На суде Блад с гордостью заявляет: «Да, я окончил Тринити-колледж в Дублине». И далее: «Единственная моя вина в том, что я выполнил свой долг, долг врача». Даже на Барбадосе, ухаживая за ранеными испанцами, «он честно выполнял врачебные обязанности», заявив злобному полковнику Бишопу: «Я — врач и выполняю свои обязанности».
Далее можно привести не один десяток примеров — но, думаю, и этих хватит. Врач, врач, врач — твердит автор. Зачем?
Как это зачем, скажет иной читатель. Ясно всем: надо было нарисовать образ благородного, наигуманнейшего человека в пиратской среде — кто лучше всего бы подходил для этой цели? Врач, целитель, человек самой гуманной профессии…
В этом есть свой резон. Но уместно припомнить и другое: в пиратской среде была своя «табель о рангах». Так вот, согласно всем писаным и неписаным законам «берегового братства», врач являлся самой ценной фигурой на борту. В своей среде пираты могли найти, и не одного, капитана, штурмана, не говоря уже о пушкарях, плотниках или просто матросах. А вот врач в тех условиях Ценился на вес золота.
Неудивительно, что многодневные плавания с недоброкачественной пищей, часто тухлой водой приводили к массовым заболеваниям. Само же «занятие» пиратов выводило из строя десятки человек — с огнестрельными, резаными, колотыми и рублеными Ранами, увечьями от падающих снастей. Команду следовало не просто лечить, ее надо было «возвращать в строй», и, чем быстрее, тем лучше.
В этой обстановке врач становился единственным человеком, способным залечить раны, полученные пиратами. И те, люди весьма практичные, считали весьма неразумным выход в море без врача. Они же окружали медика заботой, вниманием. Достаточно напомнить, что во время боя врач обычно находился ниже орудийной палубы, куда не попадали ядра неприятеля. Более того, он единственный, кто не участвовал в общекорабельных авралах.
Суровые законы пиратства строго карали тех, кто пытался сбежать на берег во время плавания. Но вот Герман Коппинжер попытался уйти с корабля — его силой удержали, и только. Еще дважды решал бежать — с тем же результатом. Головой заплатил бы рядовой матрос, да и любой рангом повыше, за первую же такую попытку. Пока не вернулись в родной порт или в заранее назначенное место, пока не поделили добычу — ни шагу с корабля. Врачу же все сошло с рук.
Порой врача не отпускали и после раздела награбленного. Один из медиков после захода на остров Минданао решил сойти на берег — это право он имел. Его задержали и быстренько вышли в море — одного врача отпустишь, а где возьмешь другого?
Даже первые достоверные сведения о пиратах Европа получила из рук врача. В 1678 году в Амстердаме вышла книга «Американские пираты» (если буквально, то «Морские разбойники»). Автором ее был никому ранее не известный Александр Оливье Эксквемелин. Будем называть его так, ибо под таким именем он значится на обложке книги, вышедшей у нас в Москве в издательстве «Мысль» в 1968 году и получившей русское название «Пираты Америки». Что же касается сомнений, то голландцы, что естественно, считают его своим земляком, испанский переводчик сделал его французом, английский — фламандцем, немецкий — немцем. Переводчик на французский язык (еще в 1686 году!) утверждал, что автор книги француз и зовут его Эксмелин.
Не стоило бы, может, все это вспоминать, автор так и остался бы для нас Эксквемелином, если бы в 1985 году то же издательство «Мысль» не выпустило книгу Жоржа Блона «Флибустьерское море». А в этой книге используется французское написание — Эксмелин.
На время забудем о книге и ее авторе. Вспомним еще известных врачей. Так, Лионель Уофер много лет плавал помощником хирурга и вместе с Уильямом Дампиром перешел Панамский перешеек. Во время этого похода произошел взрыв рассыпанного пороха — ожоги не позволили Уоферу идти дальше с отрядом. Раненых флибустьеров добивали свои же люди: мертвый не мог выдать тайны испанцам. Уофера же оставили лечиться, дали помощника для ухода, он выздоровел, еще не раз участвовал в походах. После амнистии, объявленной пиратам в 1688 году, ушел от них и в 1691 году вернулся в Англию.
Уже говорилось о том, что пираты силой удерживали хирургов на борту судна. Порой врачей похищали, обманом завлекали на корабль, который тут же поднимал паруса. Явление это было столь распространенным, что нашло отражение даже в законах против пиратства. Капитана, весь экипаж вешали почти сразу, в отношении хирургов вели следствие — а как попал на корабль? В 1722 году королевские суда захватили у берегов Африки корабль капитана Робертса, на котором было аж три (!) врача. Двух — Петера Скудаморе и Георга Вильсона — повесили, так как они добровольно вошли в состав экипажа. Хирург Комри Адаме был отпущен на все четыре стороны без предъявления каких-либо обвинений: на суде выяснилось, что его заставили служить силой. Год спустя в Бостоне судили людей знаменитого пирата Неда Лоу. Хирурга Джона Кенкета от наказания освободили. И в этом случае причиной стало принуждение врача силой к службе у пиратов.
Врачи не только входили в состав экипажей. Они порой командовали целыми экспедициями. Томас Довер был в свое время известнейшим врачом в Англии. В 48 лет (по тому времени возраст, близкий к старческому) получил каперский лист, экипировал два корабля и вышел в море. Капитаном у него стал Вудс Роджерс, штурманом — бывший пират Дампир. Три года длилось это кругосветное путешествие через Канарские острова, Рио-де-Жанейро, мыс Горн, Эквадор, нынешнюю Индонезию и мыс Доброй Надежды. Довер захватил несколько французских и испанских кораблей, среди которых был и галеон, везший из Манилы добытые сокровища, разграбил порт Гуаякил в Эквадоре.
Ну а в историю плавание это вошло остановкой на острове Хуан-Фернандес, где моряки отыскали шотландца Александра Селькирка, оставшегося после ссоры со своим капитаном. Селькирку не просто дали возможность вернуться в Англию — его взяли офицером на судно, где был сам Довер. Дальнейшее знает каждый школьник: рассказ Селькирка заинтересовал Даниэля Дефо — так появился «Робинзон Крузо».
Что касается «путешествия» (теперь можно и взять в кавычки — обычный пиратский рейд) Довера, то оно принесло невиданную добычу — по оценкам того времени, около 170 тысяч фунтов стерлингов. И ранее известный, Довер стал членом Королевской врачебной коллегии. На закате жизни издал книгу, содержавшую различные рецепты, в том числе и созданные им.
Вот таким был вклад врачей в историю пиратства. От представителя необходимейшей профессии на борту до руководителя трехлетней экспедиции! Неудивительно, что Сабатини дал своему герою профессию, которая могла хорошо служить ему на суше и совсем не мешала в море. Даже наоборот — уважение, с которым пираты относились к врачам, распространялось и на капитана Блада.
Чтобы закончить рассказ о «врачебной» стороне «Одиссеи…», напомним еще один эпизод. На корабле, который вез узников, вспыхнули болезни. А «капитан «Ямайского купца» бранью и угрозами встречал настойчивые просьбы врача разрешить ему доступ к ящику с лекарствами для оказания помощи больным». Прочтите это предложение еще раз, обратив внимание на слова «доступ к ящику с лекарствами».
Сабатини не случайно употребляет такое официальное слово, как «доступ». Наряду с денежным ящиком, пороховым погребом и другим крайне ценным грузом ящик с лекарствами был предметом особых забот не только капитана, но и всей команды. Ценность эта повышалась на пиратском судне — с боем можно захватить другой корабль, любые ценности, но лекарства попадались не всегда.
Были капитаны, которые решали этот вопрос, что называется, «любой ценой». В 1717 году знаменитый Чернобородый в ультимативной форме потребовал лекарства у… губернатора Южной Каролины. Да ни много ни мало — на сумму 400 фунтов стерлингов! На борту пиратского корабля оказалось много пленников — Чернобородый пригрозил, что вырежет всех. Что оставалось делать губернатору? Уже упоминавшийся Лоу подобным образом поступил с губернатором одного из островов.
Есть интересная деталь — пираты «классического периода», о которых идет речь, действовали на основе принципа, который можно сформулировать так: «нет добычи — нет вознаграждения», а может быть, надо переводить и проще: «как потопаешь (по морям, разумеется, и океанам) — так и полопаешь». Словом, все зависит от добычи. И бывали (не раз!) случаи, когда корабли, исчерпав запасы еды и питья, возвращались на базу.
Так вот, врачу выдавалось по 200–250 песо на пополнение аптечки. Деньги, если экипаж в одном и том же составе уже выходил в море, специально откладывались из предыдущей добычи, если поход первый — занимались, добывались любой ценой. Прежде чем поделить то, с чем команда вернулась в родной порт, из общей суммы вычитались деньги на раненых, на ремонт корабля и т. д. В этом случае средства для аптечки выделялись в самом начале.
Принцип «нет добычи — нет вознаграждения» дожил до наших дней, правда в несколько видоизмененной форме. Вместо «нет добычи» сейчас формулируют «нет спасения». И относится это к любым спасательным действиям на море. Многие читатели знают о подъеме золота в 1981 году с затонувшего британского крейсера «Эдинбург» (он перевозил в 1942 году советское золото в Англию — плату за военные поставки). Так вот, именно на основе «нет спасения — нет вознаграждения» было подписано соглашение с фирмой «Джессоп марин рикавериз лимитед». Фирма брала на себя все расходы, вплоть до выгрузки золота в порту. «Эдинбург» нашли, золото (почти все) подняли, спасатели хорошо заработали. А могло быть и иначе. Этот же риск сопутствовал и пиратам…
Ну в конце концов врача признали, аптечку ему выдали. Болезни на судне прекратились. «Ямайский купец» на всех парусах несся к Барбадосу. Почему именно этот путь избрал Сабатини, чтобы привести своего героя к месту его подвигов?
Тут нужно вспомнить обстановку, сложившуюся к середине XVII века в Вест-Индии. Испания, твердой ногой стоявшая в Южной и Центральной Америке, понемногу теряла контроль над тысячами островов, как бы преграждавших путь судам, шедшим из Европы в Новый Свет. После гибели Непобедимой армады (1588 год) испанцам все труднее и труднее становилось удерживать изрезанные бухтами, покрытые густыми лесами острова. Франция, Англия, Голландия захватывали то один, то другой клочок суши, привозили переселенцев, ставили губернаторов, строили крепости и форты.
Если раньше корсары, изрядно пощипав суда, перевозившие золото и серебро, должны были удирать в Европу, то теперь все упростилось. Можно было в нескольких днях пути от родной базы встретить испанский корабль, ограбить его, вернуться на базу и сразу же спустить всю добычу. Вот так, «не отходя от дома», действовали десятки и сотни пиратских судов. Неудивительно, что погоня за ними часто была просто невозможной — каким же должен быть боевой флот, чтобы караулить у каждого из тысяч островов!
Когда говорится о пиратской базе, не нужно думать, что это какое-нибудь примитивное местечко, тайный лагерь, не ведомая никому бухта. Было, конечно, и такое, но главными базами пиратов стали крупные, говоря сегодняшним языком, военно-морские базы — французская Тортуга, английские Барбадос и Ямайка. В любой из этих портов могли привести захваченный испанский корабль, и никто не стал бы задавать вопросы. «Так им, испанцам, и надо».
Барбадос среди прочих таких же островов выделялся своей освоенностью. Почти весь он был покрыт сахарными плантациями — спрос на сахар все рос и рос в Европе. Сначала плантации принадлежали многочисленным белым колонистам (в 1645 году — 11 тысяч фермеров и всего 5800 рабов), потом произошла неизбежная концентрация капитала, и через двадцать два года на острове насчитывалось 745 крупных плантаций и 82 тысячи рабов!
И все же рабочих рук не хватало, хотя из Африки корабли поставляли все новые и новые партии «черного дерева». Поэтому на остров попадали и белые, чья участь не отличалась от участи негров. Европейцы плохо выдерживали климат и адские условия жизни, многие погибали, но часть бежала и присоединялась к пиратам. Впрочем, можно подозревать, что, продавая себя в рабство на три года, многие и рассчитывали на побег — иного пути попасть к пиратам у бедного жителя Европы не было.
История знает классический пример — Генри Моргана. Вот что пишет о нем Эксквемелин: «Он отправился к морю, попал в гавань, где стояли корабли, шедшие на Барбадос, и нанялся на одно судно. Когда оно пришло к месту назначения, Моргана, по английскому обычаю, продали в рабство. Отслужив свой срок, он перебрался на остров Ямайку, где стояли уже снаряженные пиратские корабли, готовые к выходу в море». Все ясно, кроме одного — почему на Барбадосе надо было продавать Моргана? Это могли сделать лишь в том случае, если он сам продал себя еще в Англии или задолжал крупную сумму капитану судна. А может быть, и проигрался…
Как относились плантаторы к белым, мы знаем из романа Сабатини. Автор вовсю пользовался книгой Эксквемелина. Вот несколько цитат из этой книги: «Этим рабам достается больше, чем неграм. Плантаторы говорят, что к неграм надо относиться лучше, потому что они работают всю жизнь, а белых покупают лишь на какой-то срок…», «От плохой пищи слуги все время страдают тяжкими недугами и пороком сердца…», «Некий юноша из вполне порядочной семьи убежал из дома… и попал в руки одного плантатора. Плантатор зверски издевался над ним, требовал явно непосильной работы и морил голодом. Бедный парень в отчаянии бежал в лес и умер там от голода».
Многие Строчки «Одиссеи…» прямо перекликаются с «Американскими пиратами». «Гарднер начал расхваливать здоровье Питта, его молодость и выносливость, словно речь шла не о человеке, а о вьючном животном», — пишет Сабатини. «У своих хозяев эти люди работают словно лошади…», «Слуг продают и покупают, как лошадей в Европе» — это уже слова Эксквемелина.
Или вот еще: «Плантатор привязал слугу к дереву и бил до тех пор, пока вся спина несчастного не обагрилась кровью. Тогда плантатор намазал спину смесью из лимонного сока, сала и испанского перца и оставил привязанного слугу на целые сутки». Почти так же поступил и полковник Бишоп в отношении Питта.
Сам Эксквемелин тоже попал в рабство: «Меня также продали, потому что я был слугой Компании, как назло, имел несчастье попасть к самой отменной шельме на острове. Это был вице-губернатор или помощник коменданта. Он издевался надо мной, как мог, морил меня голодом…» Почти такую же должность занимал и Бишоп — он был командиром барбадосской милиции, вторым лицом в военной иерархии острова, то есть практически помощником коменданта форта майора Мэллэрда.
Эксквемелину удается освободиться из рабства. «Обретя свободу, я оказался гол, как Адам. У меня не было ничего, и поэтому я остался среди пиратов… Я совершил с ними различные походы…» Эксквемелин вошел в экипаж пиратского судна. Капитану Бладу предстояло еще добыть судно, чтобы быть независимым.
О том, как был взят «Синко Льягас», мы прочли в «Одиссее…». А вот наяву — были ли случаи, когда небольшая группа захватывала бы хорошо вооруженный корабль, да еще с частью экипажа на борту? Нечто подобное проделал французский пират Пьер Большой. Он захватил корабль… вице-адмирала испанского флота, имея под командой 28 человек.
Бродил он вокруг Эспаньолы, как тогда назывался остров Гаити, много дней не встречая добычи, Кончался провиант, надо было заворачивать в какой-то дружественный порт, как вдруг вдали показались паруса, да не какого-то простого судна, а галеона, плавучей крепости. Ночью Пьер Большой подошел к судну незамеченным. Уверенность испанцев в неприступности галеона была так велика, что на борту не оказалось охраны.
Ночью все 28 человек бросились на абордаж. Без всякого шума французы ворвались в каюту капитана, который… играл в карты со своими офицерами. Никто не видел какого-либо корабля, галеон шел привычной трассой, и вдруг в каюту капитана врываются пираты с оружием в руках. «Иисус, да ведь это черти!» — вскричали испанцы. ««Боже мой!» — прошептал канонир» — это пишет Сабатини.
Пьер Большой вошел в историю как первый пират Тортуги, пират удачливый (взять галеон и много лет позже считалось большим счастьем), но по-настоящему пиратской карьеры он не сделал. Убедившись, что галеон полон товаров и провизии, Пьер Большой повел судно… во Францию, в родной Дьепп. Там все распродал, поделился с товарищами и зажил жизнью буржуа…
И наверное, не ведал, что своими делами подал пример: суда с Тортуги стали активнее нападать на испанские корабли, а жителей Дьеппа все чаще и чаще начали встречать среди пиратов.
Так начиналась слава Тортуги. Этот маленький островок приютился у берега Эспаньолы (Гаити). Открыл его сам Колумб и за то, что новая земля лежала на горизонте, похожая на черепаху, так и назвал остров (Тортуга — по-испански «черепаха»). Сейчас на наших картах название острова воспроизводится с французского — Тортю. Он частенько посещался пиратами, но настоящая история может считаться с 1630 года, когда испанцы выгнали всех жителей острова Сент-Кристофер, изрядно докучавших им. Кое-кто послушался, уехал в Европу, но самые отчаянные осели на Тортуге.
Оттуда начались такие нападения на суда, что уже в 1638 году испанцы высадили на Тортуге десант и оставили гарнизон, изгнанный годом позже англичанами. Капитан Виллис стал первым «хозяином острова», его сверг Левасер (да, тот самый Левасер, который в романе пытался обмануть капитана Блада). Левасер был убит, правда своими помощниками. Власть менялась, но остров богател, населялся, и вот в 1663 году сюда прибыл новый губернатор — Бертран д'Ожерон. Сам в прошлом флибустьер, он одновременно сделал несколько дел, каждое из которых в отдельности могло бы прославить его имя.
Д'Ожерон укрепил форт, и под защитой орудий начала развиваться торговля. Чтобы она шла активнее, губернатор пускал в порт любые суда. Единственное — уплати десять процентов портового сбора, шедшего королю Франции. После — пей, гуляй, но не переходи определенных границ. И главное — губернатор первым догадался выписать из Франции женщин, навсегда приковавших многих пиратов к Тортуге.
При д'Ожероне для Тортуги настал «звездный час». Самым удачливым пиратам надо не только пропивать награбленное, им нужно ремонтировать и оснащать свои корабли, время от времени собирать сообщников, закупать снаряжение. И потянулась морская братия на Тортугу. Сюда же привел свой корабль и капитан Блад.
Во многих романах, где главными героями были не пираты, а их жертвы, буйная вольница описывалась только как сборище людей, не признающих никаких законов. Так и было — но уже в самом конце пиратства, в начале и ближе к середине XVIII века. Для классического же его периода, когда не только захватывались целые эскадры, перевозившие золото и серебро, но и штурмовались укрепленные города, была характерна дисциплина. Да, дисциплина, хоть это и кажется невозможным.
«Как было принято неписаными законами «берегового братства», он заключил договор с каждым членом своей команды, по которому договаривающийся получал определенную долю захваченной добычи», — пишет Сабатини. И дальше: «Левасер и Блад заключили договор, подписанный не только ими, но, как это было принято, и выборными представителями обеих команд».
Вдумайтесь — в тот период, когда рабство было самой распространенной формой зависимости человека от человека, здесь используются такие правовые нормы, которые не везде встречаются и в наше время. Взять хотя бы дележ добычи: каждый знал причитающуюся ему долю — согласно «трудовому участию». Вот, например, как об этом пишет Эксквемелин: «Собрав всю… добычу, должно прежде всего выделить долю егерю (как правило, двести реалов), затем вознаграждение плотнику, принимавшему участие в постройке и снаряжении корабля; плотнику обычно выплачивают сто или сто пятьдесят реалов, и суммы эти выплачиваются после возвращения из похода. Затем следует доля лекаря (на больших кораблях ему выделяют на медикаменты двести или двести пятьдесят реалов)».
Цитата длинная, но посмотрите, какой порядок: сначала егерю, готовившему продовольствие, потом плотнику (оба остаются на суше), а за ними врачу — первому из тех, кто находился на борту корабля. И уж затем следует раздел между командой: у капитана четыре или пять долей, далее — ниже и ниже, у юнги — половинная доля. Договор этот соблюдался строжайше — иначе не могло и быть. Каждый из пиратов был заинтересован, чтобы все ценное шло в общую кучу, а потом делилось. Правда, историки пишут, что перед дележкой часто предлагалось добровольно выложить все, что «забыто» в карманах. До той поры был не грех, если в пылу боя что-то схватил себе. Но позже…
Известен случай, когда в отряде Моргана возник ропот по поводу добычи. Предводитель, смелый и решительный человек, вывел пиратов на пустое место, разделся и приказал обыскать себя. А затем и других. Все — больше вопросов не было.
Доля выплачивалась безукоризненно. И в то далекое время, и… сейчас. Да, именно сейчас. Обычай деления добычи на доли в команде остался в рыболовном флоте.
Советский писатель Радий Фиш, ходивший с рыбаками в плавание, в своей книге «Да здравствуют медведи!» (М., 1983) с удивлением отмечает: «Но вот «паевая система» сохранилась, оказывается, до сих пор. На нашем судне 108 человек. Капитан имеет 2,8 пая, старший помощник — 2,3, старший механик — 2,5, уборщица — 0,5 и т. д. — всего 125 паев. Если тонна обезглавленного, выпотрошенного, замороженного и упакованного морского окуня принимается в порту, скажем, за 47 рублей, то разделите эту сумму на количество паев, и вы узнаете, сколько получит матрос первого класса с тонны готовой продукции «по прямым сдельным расценкам»».
К написанному ни добавить, ни убавить. Та же пиратская долевая система, причем почти полностью совпадающая (уборщица сегодня и юнга триста лет назад — по 0,5 пая). И если вместо обезглавленного и выпотрошенного морского окуня, о котором пишет Р. Фиш, представить выпотрошенный галеон…
Конечно, все читали «Остров сокровищ» Р.-Л. Стивенсона. Вспомните дневник Билли Бонса: «Десять или двенадцать следующих страниц были полны странных записей. На одном конце стояла дата, а на другом значилась сумма. Как обычно в бухгалтерских книгах… записи велись в течение почти двадцати лет. Заприходованные суммы становились все крупнее…» Вот это тоже рассказ о добыче, пришедшейся на долю штурмана Билли Бонса.
Так вот, зная все это, легко понять ситуацию, приведшую к стычке с Левасером. Лицо это историческое. В прошлом капитан французского королевского флота, Левасер с отрядом пиратов изгнал англичан с Тортуги в 1641 году, получив звание губернатора острова. Десять лет царствовал на нем, все круче и круче обращаясь с местным населением, пока в 1652 году не был убит своими помощниками.
Именно он укрепил остров, построил форт на скале, возвышавшейся над гаванью Тер-Бас. В 1645 году испанцы сунулись на Тортугу и… получили по зубам. Но в историю Левасер вошел как жестокий тиран (по отношению к своим подчиненным, не к испанцам), и это определило его место в романе.
Что сделал Левасер крамольного, с точки зрения команды своего корабля? Забрал себе детей губернатора д'Ожерона, оценил их свободу в двадцать тысяч песо и, по мнению окружающих, пытался присвоить эти деньги. А ведь вся добыча подлежала дележке — закон «берегового братства». Переступив через него, Левасер сам подписал себе приговор. В такой ситуации рассчитывать на поддержку команды он не мог.
«Самое неприятное и печальное — это то, что вы утаили от меня часть трофеев. Такие поступки, согласно нашему договору, караются, и, как вам известно, довольно сурово», — напоминает ему капитан Блад. И на слова Левасера, что «мы можем расторгнуть наш союз», отвечает: «Это случится немедленно после выполнения вами условий соглашения, заключенного нами перед отправлением в плавание».
Сабатини хочет показать нам своего героя с самой лучшей стороны, человеком, препятствующим гнусным поступкам Левасера и в конце концов убивающим его. Но интересно, что причина для ссоры выбрана во взаимоотношениях пиратов. Блад отнюдь не бросается силой освобождать дочь и сына «губернатора Тортуги, острова, который является единственным… убежищем в этих морях». Одно это могло бы стать причиной схватки — причем довольно обоснованной, ведь Блад сам стал невольным сообщником Лева-сера.
Автор же выбирает иной путь. У него капитан Блад не только спаситель, он еще и человек слова. Правда, это, по мнению самого Б лада, маска: «Мне пришлось подкупить банду негодяев и убедить их выйти из повиновения еще большему негодяю». Но это слова, обращенные к спасенным. Левасеру же он говорит: «Наш договор предусматривает, что любой из членов экипажа кораблей, кто утаит часть трофеев хотя бы на одно песо, должен быть повешен на нок-рее. Именно так я и намерен был с тобой поступить». Может быть, этим словам тоже можно верить? Тогда: благородство благородством, а подписанные соглашения нужно соблюдать. И слова Каузака, что Блад «честно поступил с нами», отнюдь не свидетельство подкупа — действительно честно…
И вот Блад задумывает небывалое дело — нападение на город Маракайбо. И это исторический факт — в 1669 году подобное сделал Морган. Мы уже встречались с этим человеком, когда говорили о судьбах и путях людей, сначала бывших рабами на Барбадосе, потом командовавших пиратами. Чем дальше идет повествование о Бладе, тем больше и больше сливается его образ с тем исторически достоверным портретом Моргана, который мы знаем. Сливается, но не может слиться до конца.
Писатель, ведущий своего героя в существовавшем мире, не может пройти мимо определенных реалий, отразившихся на судьбах эпохи. Восстания, войны, перевороты — все это накладывало отпечаток на жизнь каждого героя (и литературного — тоже) в Европе. В Карибском море подобными вехами того времени были крупные пиратские рейды. Такие, как поход на Маракайбо. Сабатини не просто сделал Блада участником похода. Он — руководитель пиратов, а следовательно, скажет любой, его поступки — поступки Моргана, того, подлинного «адмирала пиратов» (так именовали Моргана испанцы).
И все же это не так. Сабатини сумел провести своего героя путями Моргана, отделив подлинно новаторские приемы боя, высокое умение командира от жестокости и коварства, проявлявшихся у его прототипа. Флотоводец и пират (в худшем смысле этого слова) — вот две стороны личности Моргана. Ясно, что Блад мог взять себе только первое.
Сабатини усиленно подчеркивает это. Нападение на город, вынужденная задержка, блокада и прорыв ее, вплоть до использования брандера и вымышленного десанта на остров, — здесь все «по Моргану». Один к одному, даже то, что между пиратами и испанцами шла переписка — первые требовали выпустить их в море, вторые требовали сдачи. Испанцами командовал дон Алонсо дель Кампо-и-Эспиноса. Вспомните имя противника Блада — дон Мигель де Эспиноса-и-Вальдес.
И главное различие — по Сабатини, капитан Блад не грабил, не убивал мирных жителей. Об этом в книге ни слова. Просто пообещал сжечь город, а испуганный вице-губернатор достал деньги. Перед этим произошел вот какой разговор. Узнав от вице-губернатора, что деньги у жителей все же есть, Блад удивился: «А не кажется ли вам, что с горящими фитилями между пальцами вы станете более разговорчивым?» На что получил ответ: «Так делали Морган, Л'Оллонз и другие пираты, но так не может поступать капитан Блад».
Вот так, несколькими абзацами Сабатини отделил романтического Блада от залитых кровью пиратов. На страницах книги сделал то, чего не могло быть в жизни: история флибустьерского моря писалась отнюдь не пером, а абордажной саблей. И руки, державшие эту саблю, были отнюдь не в чернилах…
Изменения коснулись и дат. Маракайбо был взят в 1669 году. Сабатини перенес действие в 1687 год. Зачем ему это понадобилось? Да потому опять, что не мог Блад оставаться в стороне от важнейших событий эпохи. А они все произошли после 1689 года, когда на английский престол взошел Вильгельм III Оранский. При нем Англия присоединилась к Аугсбургской лиге, созданной для ограничения территориальных захватов Франции в Европе.
Как бы в отместку Франция произвела единственный рейд на испанские владения в Америке. Конечно, стычки — и серьезные — были раньше. Французские пираты потрошили испанские корабли не хуже англичан. Заходили на острова (на ту же Тортугу) военные корабли французов. Но вот чтобы из Европы прибыл флот с заданием совершить рейд на материк, рейд чисто пиратский по своей сути, такого еще не было.
Рейд этот произошел в 1697 году. Сабатини и его сдвинул по крайней мере на восемь лет. Можно понять писателя: Маракайбо — 1669-й, рейд на Картахену — 1697-й. Без малого тридцать лет разницы. Что, прикажешь капитану Б ладу все это время болтаться в море? За тридцать лет даже Арабелла вышла бы замуж…
И Сабатини, ловко выстроив даты по своему усмотрению, высылает Блада против Маракайбо в 1687 году. Потом идет 1688 год, когда, по роману, его герой спасает Арабеллу и лорда Джулиана Уэйда, а потом столь неудачно становится офицером флота короля Якова. Уход из Порт-Ройяла, возвращение на Тортугу, рейд на Картахену — это уже 1689 год. И наконец, известие, что в Англии правит Вильгельм III. ««Последние три месяца мы были оторваны от всего мира, сэр», — ответил Блад».
Наступал неизбежный конец скитаниям Блада, конец повести Сабатини: «Если король Яков свергнут с престола и бежал во Францию, значит, наступил конец ссылке Блада, и он мог вернуться в Англию, к мирной жизни, столь трагически нарушенной четыре года назад».
Конец был не только скитаниям Блада. Нападение на Картахену — самое крупное военное мероприятие, в котором принимали участие пираты, вершина их славы. И одновременно начало заката — в том же 1697 году война закончится Рисвикским миром. А после него англичане начнут вовсю «чистить» свои колонии в Карибском море. То же самое будут делать и французы. В целом наступление это началось раньше, когда время от времени объявлялись амнистии, а пиратам прощались все грехи. Но там была двойственная ситуация — пиратам приказывали бросить свое «ремесло», схваченных вешали, но в то же время крупной охоты на них не вели.
Теперь же в дело вступил королевский флот.
Видно, что и самому Сабатини все труднее и труднее вести повествование в прежнем стиле. Темп романа убыстряется, кульминацией всех боевых событий становится битва в гавани, во время которой даже потоплена «Арабелла» — своего рода символ окончания скитаний, ведь на этом судне ушел в свою одиссею по Карибскому морю капитан Блад.
Действия его прямы, автор теперь не задает загадок, используя хорошо знакомые ему реалии пиратской жизни. Раньше он делал это часто. Вспомните хотя бы первый уход плантатора Бишопа с «Синко Льягас»: «Питер Блад отдал распоряжение, и поперек планшира привязали длинную доску… Полковник со злобой взглянул на него… Сделав три шага, Бишоп потерял равновесие и, перевернувшись в воздухе, упал в воду».
Так вот, подобным образом пираты казнили людей, а здесь это было своего рода позорной казнью, которой часто забавлялись они. И неудивительно, что Бишоп прошел через нее. Нам такие детали неизвестны, и читатели воспринимают все просто как забавный случай. Для тех же, кто был связан с морем, уход Бишопа по доске становился символом его будущего позорного падения.
«Но страшнее всего были его рассказы. Ужасные рассказы о виселицах, о хождении по доске, о штормах и об островах Драй-Тортугас, о разбойничьих гнездах и разбойничьих подвигах в Испанском море», — вспоминал Джим Хокинс, герой «Острова сокровищ». Ну это еще XVIII век, точнее, примерно его половина. Уже нет открытого пиратства, но еще бродят по земле остатки экипажей, еще есть люди, с тоской вздыхающие о прежних порядках и прежней добыче. Тут же вспоминают и «хождение по доске».
Наступает XIX век. В ответ на вопрос Гекльберри Финна: «А что же они делают, пираты?» — Том Сойер отвечает: «О! Пираты живут весело… А матросов и пассажиров они убивают — заставляют их пройтись по доске…»
Вот сколько скрыто за простой вроде бы деталью — падением Бишопа с доски за борт «Синко Льягас». Автор романа не раз прибегает к символике, понятной нам, — скажем, там, где Блад переименовывает три захваченных судна, дав им имена богинь судьбы. Богинь, ныне вершащих судьбы испанских кораблей. И, как мы видим, наряду с этим в романе немало деталей, понятных только людям, знающим море, как будто «Одиссею…» писал не профессиональный писатель, а профессиональный моряк. И этот моряк выдает капитану Бладу самую лучшую характеристику.
Вот какой можно взять пример — дисциплину. Уже упоминалось, что у людей Блада она была на высоте. Вроде об этом и не говорится прямо. Но вчитайтесь. На захваченном корабле — «Блад не допустил никаких излишеств», через несколько часов — «поперек палубы двумя стройными шеренгами стояли человек двадцать солдат», перед выходом в море — «все проявления буйной недисциплинированности, обычные для корсарских кораблей, на борту «Арабеллы» категорически воспрещались». Эти мелкие детали рассыпаны по всей книге. Еще и еще раз автор доказывает, что капитан Блад — джентльмен, и только!
Картина эта являет полный контраст тому, что читатели знают о пиратских нравах и обычаях. Бесспорно, ближе всего к нашей эпохе время деградации «рыцарей черного флага». И видим мы в них не хозяев флибустьерского моря, от одних парусов которых прятались даже военные корабли, а мелких бандитов, всеми проклятых и всеми гонимых. Сабатини словно снимает этот грязный занавес, выросший между нами, и показывает самое лучшее, что было (или могло быть?) у пиратов.
А худшее? Это у Стивенсона: «Оба, судя по голосам, были вдребезги пьяны и продолжали пить». Дальше: «Хендс и его товарищ, ухватив друг друга за горло, дрались не на жизнь, а на смерть». Еще: «Палуба, не мытая со дня мятежа, была загажена следами грязных ног. Пустая бутылка с отбитым горлышком каталась взад и вперед». Пожалуй, хватит цитат. И по уже приведенным видно, как должна была выглядеть «традиционная жизнь» на пиратском корабле.
У Блада все иначе, у Блада такое немыслимо — словно кричит нам автор романа. Дисциплина у него выше, чем на военном корабле испанцев, конечно, «Синко Льягас» был таким, а матросы, оставленные на борту, «продолжали беззаботно веселиться».
Создав образ идеального капитана, рыцаря без страха и упрека, опытный писатель не мог не закончить роман идеальным выходом из положения — Блад возвращается служить своей стране. Он меняется местами с полковником Бишопом — становится губернатором Ямайки. И здесь следует за ним тень Моргана — ведь именно он был вице-губернатором Ямайки. Рядом, на Багамах, такую же должность занимал Вудс Роджерс. Оба, как говорится, «вплотную» взялись за пиратов, преследуя и уничтожая их. Интересно, какие инструкции получил на этот счет сам капитан Блад?
Послушайте, скажет читатель. До конца книги осталось меньше страницы. Где же любовь, гнавшая Блада по волнам Флибустьерского моря, где же прекрасная Арабелла или как там ее звали? Увы, в числе причин, побуждавших действовать литературных героев — Блада, Хагторпа — или реальных — Моргана, Вудса Роджерса, такой не значится. Хотя, впрочем, можно найти нечто похожее, только совсем в другом конце земного шара.
Произошло это в 1712 году. Франция воевала с Голландией, воевала не только на суше, но и на море. Большая эскадра отправилась на Маскаренские острова. Целью был остров Маврикий, где находился небольшой голландский гарнизон.
Никакого сопротивления гарнизон не мог оказать, губернатор сдал остров. Мирные переговоры закончились к обоюдному согласию. Губернатору разрешили отбыть домой на выделенном корабле, забрав с собой все, что он захочет. Ну разумеется, в первую очередь семью.
Судьбе было угодно, чтобы руководитель этой экспедиции назначил сопровождающим корабль губернатора единственного корсара, включенного в эскадру, Пьера Леграна. Так и хочется перевести фамилию Леграна не как фамилию, а как прозвище — Большой и вспомнить его «однофамильца», взявшего лет за восемьдесят до этого на абордаж испанский галеон. Нынешний корсар Легран мог быть внуком пирата Леграна, внуком, ни в чем не уступавшим легендарному моряку из Дьеппа.
Пьер Легран был родом из Марселя. Имея королевский патент, он нападал на испанские суда, нападал удачно. Дальше мы узнаем, что удача никогда не покидала Леграна, да разве и могло быть иначе у красавца корсара (если судить по сохранившемуся портрету)!
Вот в каюту корсара за день до отплытия и явилась дочь изгоняемого губернатора Анита ван Бринк. Она, вероятнее всего, хорошо знала, к кому идет: обратилась не к старшему по званию, не к командиру эскадры. Именно корсар стал тем человеком, которому Анита рассказала о золоте, хранившемся на острове. Знала, знала Анита, к кому шла. Если и был в эскадре человек, способный на любой поступок ради золота, то только один — Легран.
Золото не добывалось на Маврикии — его туда привозили. Казавшийся безопасным вход в бухту на самом деле преграждался рифами, и суда, пытавшиеся спрятаться в ней от ураганов, шли ко дну. Между теми, кто спасся ранее, вытащив на берег все свои драгоценности, и вновь прибывшими вспыхивали схватки. Золото переходило из рук в руки.
Одна из групп, попавших на остров, ушла с берега в глубь острова, построила там хижины. Среди них была одна-единственная женщина, ставшая предметом раздора. Пираты уничтожили друг друга, а единственный уцелевший рассказал о спрятанной добыче мулатке, ухаживавшей за ним. Дочь мулатки была няней Аниты — вот от нее и исходили сведения о золоте. Да, еще: передавая план тайников, мулатка нагадала, что поможет в их отыскании «пришелец из земли далекой и нацией ей, Аните, чуждый».
Пробный «поход за сокровищами» в залив Томбо тут же дал результат. Следуя указаниям имевшегося плана, из тайника добыли сундук, содержавший десять тысяч португальских реалов. Одного этого хватило бы на долгие годы безбедной жизни, но Анита уверяла, что сундук лишь малая доля спрятанного. И Легран решает остаться на острове.
Ночью его матросы захватывают стоящий рядом корабль, который должен был увезти губернатора. Утром Легран заявляет адмиралу, что не хочет уходить и останется на острове. Адмирал даже не пытается уговаривать корсара, — видимо, характер его хорошо известен. Нет так нет. Пусть Легран остается на острове, сам ждет присланного из Франции губернатора (тот уже в пути) и передает ему власть. После этого адмирал ушел из порта.
Стоит напомнить, что Маскаренских островов три — Реюньон, Маврикий и Родригес (перечисляю по их величине). Так вот — Легран остался на Маврикии. Адмирал отправился к Реюньону. Возле него встретил французскую эскадру и повернул ее к Маврикию — теперь он чувствовал себя достаточно сильным, чтобы справиться с ослушником. А у третьего острова — Родригес — отстаивалась от урагана голландская флотилия. Ее командир не хотел терять даже один остров из трех. И вот у Маврикия одновременно появились две эскадры. Появились на виду бухты, в которой с двумя кораблями находился Легран.
Здесь-то Легран и показывает, что он действительно понимает толк и во флотовождении, и в морском бое. Он поднимает паруса, выходит из бухты и набрасывается на голландцев. Первым же залпом топит наибольший корабль, два следующих, снесенные течением, натыкаются на рифы. Легран берет на абордаж еще один корабль…
В бой вступает и французский адмирал. Голландцы не выдерживают натиска и отступают, потеряв почти половину кораблей. Тогда адмирал направляет четыре своих судна к тому месту, где матросы Леграна уже разгружали добытое голландское судно. И все это на ходу — корсары (а их можно называть и так) вели свою добычу на буксире.
Флагман приблизился к судну Леграна, и адмирал потребовал, чтобы капитан немедленно прибыл к нему на борт. Легран не протестовал, он только попросил приблизиться, чтобы не пришлось обходить буксируемый корабль. Так они и плыли — впереди Легран с «голландцем» на буксире, сзади — адмиральский корабль и еще одно судно.
И тут происходит невероятное. Легран обрубает канат, добытое судно начинает дрейфовать и в ту минуту, когда находится между двумя судами адмирала, взрывается. Итак, два корабля выведены из строя, Легран поворачивает к остальным судам адмирала. Те не принимают боя и уходят на Реюньон.
Легран становится хозяином острова. Спасенных офицеров с адмиральских кораблей поселяют во дворце губернатора, сам корсар с Анитой почти ежедневно совершают походы в горы. Не всегда возвращаются с добычей, но нет-нет да и приносят спрятанные сокровища. Сколько их — никто не знает. А вскоре Легран отплывает — не ждать же еще одной эскадры…
Смотрите — все есть здесь: и любовь, и золото, и безумная храбрость корсара. И даже счастливый конец — ведь Легран ушел не один, а с Анитой. Без малого через полторы сотни лет в Париже появился человек, называвший себя потомком Леграна. По его словам, корсар с Анитой благополучно доплыли до Латинской Америки…
Так что и в жизни пиратов случались счастливые минуты. И вероятно, Легран мог сказать так же, как и Сабатини: «Его одиссея кончилась».
Вячеслав Пальман
ПОКАЯНИЕ ПЕРЕД ЗЕМЛЕЙ
Очерк
Художник Е. Ксенофонтова
1
Благословенна эпоха, создавшая на голой каменной громадине с названием планета Земля первичную пленку теплой и живой почвы!
Мы не знаем, когда это произошло, но понимаем, что очень давно, что обратный счет времени от наших дней к тому, начальному, надо вести не на миллионы, а на миллиарды лет, так же как знаем, что в Солнечной системе кроме Земли еще восемь планет — и ни на одной из них нет живой биологической жизни, абсолютно нет! — хотя возраст этих далеких родственниц исчисляется тоже миллиардами лет. Трудно представить себе, что Земля старше Марса, Венеры, Меркурия и гигантских планет на границах Солнечной системы. Трудно верить и в какое-то странно-счастливое обстоятельство, почему-то выделившее Землю из галактического братства, предоставив ей одной вершить на своей поверхности далеко идущие опыты, которые мы с полным правом можем назвать опытом создания живых, жизненных, даже творческих сил, начавших осваивать теплые моря, чтобы выбраться потом на сушу.
Благословенны бесконечные века и тысячелетия, когда на младенческой живой пленке вдруг стали возникать и рассыпаться новорожденные создания в виде микроскопических наростов зеленого цвета, на смену которым пришли величественные организмы с зелеными кронами, способные сохраняться в непрестанных вихрях световых и тепловых лучей и даже создавать приспособительную газообразную смесь из молекул новых веществ, в том числе из кислорода.
Еще более трудно представить себе сохранность новорожденной пленки, на основе которой появилась более организованная и стойкая растительность, которая уже сама творила для себя среду обитания, укрепляла эту среду, определив для зеленого покрывала отчаянную работу — перехватывать энергию солнечного луча и использовать ее для создания новых, более сложных форм живого, накапливать органическое вещество с такой скоростью, что оно запеленало собой едва ли не всю безжизненную каменную твердь, которая так или иначе и сама оказалась составной частью этого органического образования.
Кажется, этому во многом еще таинственному переходу от мертвого вещества к живому не было конца, похоже, что процесс шел с величайшим ускорением. Новое органическое вещество смешивалось с разрыхленной твердью, вступало в необратимые изменения с минералами, изменяло их, создавая опять же новые молекулы, неуклонно наращивая объем и площадь первозданной почвенной пленки, которая усложнялась, темнела и уже начала питать нежные корневые волоски растений, как мать питает грудью своих младенцев.
Можно представить себе любые другие варианты первичного зарождения почв на Земле. Можно фантазировать, находить сказочные варианты нарождения жизни на планете, обжигаемой космическим холодом и активным излучением Солнца, но от самого факта, что такое зарождение было или шло другим путем, все равно не уйти, поскольку жизнь на планете все-таки родилась и устояла, чему мы свидетели.
Грохот перетирающихся материков, рев наступающих и отходящих океанов, палящая жара вулканических извержений, беспощадное солнце — все это было на протяжении многих миллионов лет. И все-таки катаклизмы не смогли умертвить однажды возникшей жизни, которая обладала способностью самовосстанавливаться и нарастать.
Праматерь нынешних почв уже на четвертом миллиарде лет обратного отсчета от нашего времени стала реальностью: она жила своей особенной жизнью, питалась, разрасталась, обрела способность к обмену веществ; рост и совершенствование продолжались, время определило законы развития вещества, цепи питания, границы жизни и смерти.
Все более могучие и густеющие леса продвигались от берегов морей в глубину материков. Удивительные деревья тянулись к небу, соперничая друг с другом в мощи стволов, силе ветвей, в крепости корневой системы.
Жизнь каждого вида определялась, конечно, не годами, а столетиями, даже тысячелетиями, процесс этот долгий. Нынешние секвойи-долгожители представляют собой не более как сохранившиеся рудименты тех далеких эпох.
Погибая, каждое дерево оставляло на земле, взрастившей его, большое количество древесины и зеленых частей, вряд ли похожих на современные листья и ветки. Лесные останки, а позже и травы, вероятно очень крупные травы, слой за слоем утолщали и усиливали почву. На месте каждого из павших великанов сразу же подымалась мощная корневая поросль и упрямо тянулась вверх.
Постепенно космос под нажимом газов отходил от поверхности земли все выше и уже не соприкасался с поверхностью планеты. Его место заняла более или менее постоянная, планетой и солнцем созданная атмосфера, наполненная кислородом и его соединениями с водородом и углеродом. Она совершенствовалась, насыщалась водяными парами. И вот уже на планету — с вихрями и грозами — срывалась с неба живительная вода. Кажется, это были проливные и многодневные потоки. Отголоски древнейших ливней неизвестно какими путями дошли до нашего времени и породили весть о всемирном потопе, записанном в Библии.
Однако первородные почвы целиком погибли. Великие оледенения, вызванные то ли помутнением атмосферы, то ли изменением угла наклона планеты по отношению к Солнцу, на много тысячелетий остановили развитие органической жизни на громадных территориях земного шара. Под толщей льда исчезли, перемешались прапочвы с породами. Но когда над планетой снова засияло Солнце, жизнь возобновилась, и на фундаменте стертых, уничтоженных почв возникли новые, современные почвы; этот процесс продолжался с новой силой, становился все более разнообразным. Вот тогда и началось создание той ненаглядной красоты, которая так удивляет нас и ныне своей прелестью, разнообразием и целесообразностью, пейзажами и величественными, и красочными, какими, например, славится Русская равнина. Да и не только она.
Значительный слой почвы лежал на всем пространстве суши, она забралась высоко в горы, закрепила долины рек и прибрежья морей, завернула материки в теплое одеяло. Эта «нежная кожа Земли» стала той всеобъемлющей основой, на которой возникла разнообразная органическая и разумная жизнь, связанная с животными, человечеством и, конечно, с зелеными растениями. Даже на вершинах северных горных систем возникла тонкая пленка почвы, так называемый пустынный загар, эта первая ступень ее развития.
Уже новые виды и формы растений появились на вновь народившейся почве. И новые виды животных заселили просторы Земли. А еще позже появился человек, особенный вид, созданный природой. Он получил название «Homo sapiens» — «человек разумный».
Многообещающий вид…
2
Тот человек, что первым взял в руки палку с заостренным концом, взрыхлил ею землю и посеял на ней собранные в других местах семена съедобного растения или посадил ветку дерева, дающего вкусные плоды, уже имел право называться Земледельцем. Я пишу это слово с заглавной буквы, потому что Земледелец остается главным звеном в общечеловеческом сообществе: он кормит себя и всех других людей. Именно он прежде всех понял, что верхний слой земли, называемый в наше время почвой, является средой родящей, вместилищем питательных веществ, которые нужны растению для роста и развития почти всех видов, а также человеку и всем животным — домашним и диким.
Отсюда мысль услужливо перескакивала к другому пониманию: почва взращивает и поднимает не только деревья и травы вообще, но и все полезное, необходимое для питания самого человека. Значит, почва есть кормилица и мать всего добра. Если ее взрыхлить, освободить от трав и кустарника, бесполезных человеку, да засеять семенами съедобных растений, то можно получить от земли все лучшее, что надо для семьи, даже для прокорма племени в десятки семей. Для всего человеческого общества, наконец.
Познание первичного мира человеком началось давно, очень давно, быть может, сто, пятьсот тысяч лет назад, ведь останки человека, имевшего примитивные орудия труда и применявшего огонь для приготовления пищи, нашлись в разных слоях земли с возрастом семьсот тысяч, даже полтора миллиона лет. Такие археологические находки есть в Южной Африке, в Эфиопии, в большинстве стран Азии и в Европе.
Поразительны открытия Дарта на территории Южной Африки. Возраст человека, чей череп обнаружил Раймонд Дарт, определен в миллион лет. Луис и Мэри Лики нашли в Танзании много черепов и примитивных орудий труда в слоях породы с возрастом в миллион семьсот тысяч лет, а Ричард Лики в 1969 году обнаружил в Кении череп человека и орудия его труда с возрастом уже в два миллиона шестьсот тысяч лет! Вот как давно на Земле жили первые люди, занимавшиеся сбором растений и охотой на небольших зверей. Много веков прошло, пока человек не приручил диких животных и не создал постоянных стадных зверей, которыми кормился. Но пастух пользовался землей только как пастбищем, он не мог и не умел выращивать для себя полезные растения. Он довольствовался мясом откормленных на лугах животных. Наверно, период пастушества был долгим и, прямо скажем, не особенно утомительным для человека и для земли, на которой тучнели его стада.
В эту золотую пору осторожного вмешательства человека разумного в еще не познанную им сферу природных, биологических связей он не наносил земле и растениям какого-то заметного урона. Животные «стригли» траву, питались ею и оставляли на пастбище навоз, возвращая с этим навозом добрую половину веществ, содержащихся в съеденных растениях. Круговорот питательных веществ вполне устраивал мать-кормилицу: что взяли, то и вернули.
Активное земледелие возникло гораздо позже, но развитие его приобрело заметное ускорение, поскольку в это время быстро прирастало население на планете. Охота и сбор плодов уже не обеспечивали сообщество людей достаточным питанием, особенно в Азии, Европе и Африке. Есть сведения, что землепашество началось где-то около ста тысяч лет назад, прежде всего на Среднем Востоке, в Китае и по берегам Средиземного моря.
Запас питательных веществ в первобытной почве почти везде был огромным, он возрастал по мере продвижения от холодных климатических зон к тропическим. Теплое солнце, богатые земли поднимали бескрайние джунгли, сельвы, удивительные дубравы Европы, густейшие хвойные леса в горах и в северных широтах.
Тучные травы занимали все открытые пространства, особенно долины рек и прибрежья. Продолжалось наращивание самых плодородных почв, в их толще складывались огромные запасы всех необходимых для растений питательных элементов.
Так в степных и лесостепных зонах мира, где дождей выпадало столько, сколько требовалось многим формам растительности для жизни (или чуть меньше), травы вырастали каждое лето выше человеческого роста, затеняли. саму почву от перегрева, словно согласились хранить ее под сенью; травы осеменялись, падали после осеменения, перепревали и слой за слоем откладывали непревзойденное плодородное живое вещество — гумус до двух метров толщиной. Мы называем такую почву черноземом. Лучших почв в мире не существует! В тропических и субтропических районах с большим количеством осадков возникали почти столь же богатые лессы или красноземы — своеобразные модификации богатейших почв.
Севернее, под покровом расселившихся лесов, создание почв шло более умеренными темпами. Мешала кислая среда под лесом, где грунты чаще уплотненные, глинистые, а хвойный опад содержит много кислот. Здесь возникали серые лесные почвы разной степени оподзоливания с прослойкой серого цвета, напоминающей древесную золу.
Еще севернее оформились слабые лесотундровые почвы; развитие их шло медленно из-за холодной погоды, обилия дождей и небольшого опада редких деревьев и трав. Опад очень медленно превращался в гумус.
Многообразие почв на Земле даже сегодня поражает! Тут и пустынные, и полупустынные, торфяные, болотные разных форм. И промытые, засоленные (солонцы), и вторично-засоленные, и морские — песчано-промытые, каменистые на отступающих лагунах. Несть им числа, как несть числа и формам растительности, произрастающей на них, поскольку именно растения зачинают и регулируют ход почвообразования.
Добавим, что такое многообразие пошло явно на пользу людям. Земля предстала перед глазами новых поколений в исключительно богатом и красочном одеянии, в преобладающих зеленых тонах всех мыслимых оттенков. В пейзажах на самый изысканный вкус. С горами-долами, низинами-высотами, островами и материками, обжитая и не очень, теплая и холодная, в сиянии жарких лучей и в полуночной тьме, в туманах и под живительными грозами, в бурях и циклонах, в окружении морей и океанов, где каждое утро мореходу открываются все более великолепные береговые цветники. Живи и наслаждайся!
3
Сегодняшний земледелец совсем не похож на того первобытного, с заостренной палкой в руках.
Он поумнел всюду, где дело касалось пищи и благополучия. Поумнел в том смысле, что наловчился брать больше, а труда. и времени отдавать как можно меньше. Он, конечно, давно отбросил заостренную палку, потом отказался от мотыги и лопаты, далее продал коня и волов с плугом. И пересел на железные чудища-тракторы с гремящими дисками, многокорпусными плугами или плоскорезами. Он не выходит, а выезжает на поле или луг с жадными широкозахватными косилками, с комбайном и за один проход слизывает с поспевшей нивы или луга тонны зерна, травы, он выхватывает машиной картошку из земли, корнеплоды с гребней, на всякую культуру у него приспособление. И все выращенное за лето пашней, огородом, лугом увозит прочь. Добро земли непрерывной лентой уплывает в города, поселки, в другие страны, с которыми мы торгуем и где живут не производители, не знатоки земли, а потребители, бурно негодующие, если в магазине не находят того, что им требуется. «Деньги все могут» — вот кредо потребителя. И он оказывается прав, потому что деньги ему платят за какой-то там труд в конторе, но не идут эти деньги на помощь обкраденному полю, плодородие которого убывает с каждой вывезенной тонной урожая… Далее, по этой же логике, он считает, что земля и растения на ней предназначены ему как бы свыше и ничего не стоят, как воздух и тепло, которыми он дышит и наслаждается. Он готов несколько беспечно даже помолиться, повторить евангельское изречение: «Хлеб наш насущный даждь нам днесь…», переложив заботы на Бога.
И вот с этой точки отсчета нравственности у земледельца — и у землепользователя тоже — начинается нечто аморальное. Ну словом, так, что все в мире устроено правильно, а если там, на поле, что и произойдет неладного, то он в стороне, он ни при чем, свое дело знает без сучка и задоринки, а обо всем остальном пусть позаботится другой.
Легко утрачивается давнее и недавнее крепкое чувство хозяина земли и всего, что связано с землей. Эта мысль подтверждается официально, поскольку земля в нашем государстве, например, является «общенародным достоянием». Общенародным?.. Проще сказать, не имеет конкретного хозяина. И не имеет цены, поэтому даже за очевидную порчу или утрату земли виноватого отыскать трудно. Иначе чем объяснить, что в Башкирии исчезло сегодня под оврагами ни много ни мало, а почти пять миллионов гектаров! И никто за это не наказан. Что залито водой при строительстве Волжского каскада гидроэлектростанций от двух до трех миллионов гектаров луга, пашни и леса. Никто не предъявил иск Гидропроекту или Министерству электрификации за такое расточительство, тем более, что труд не оправдался запланированной выработкой электроэнергии. Списано — и концы в воду.
Снисходительность к людям, которые легко и бездумно растрачивают в стране кормящие земли, порождает неуважение к земле даже у тех, кто доселе ощущал меру ответственности за сохранность каждой сотки пашни или луга. Чего там думать о красивой пахоте, об огрехах на зяби, о «балалайках», т. е. незасеянных углах на поле, зарастающих сорняком! Утвердилось некое легкомысленное отношение к земле и у дорожников, у строителей, у связистов, заставивших столбами все пригородные поля.
Социальные неурядицы, связанные с «раскрестьяниванием» в пору сплошной коллективизации, а позже с уничтожением мелких деревень под лозунгом укрупнения хозяйств и «нерентабельности» малых деревень, исход части колхозников из сел в города — все это создало в земледелии атмосферу некоторой растерянности, а потом и безразличия.
Уполовиненные земледельцы-механизаторы в подобной атмосфере неуверенности порастеряли последние остатки былой уважительности к земле, и работа «кое-как» сделалась широко распространенной.
Ощущение своей неограниченной власти над землей, желание брать от земли как можно больше и не компенсировать взятых питательных веществ не могли не привести к ослаблению плодородного начала пашни и луга. Забылись так нужные для земли севообороты, отмахнулись от паров и травосеяния, и вот уже много лет ведется по сути земледелие «на износ», за которым близко просматриваются недороды, неурожаи, потери новых площадей.
Разве кто думал, что неудачно сформулированный лозунг «Власть над землей!» из книги известного писателя обернется действительно бездумной властью, когда ни наука, ни логика, ни простая порядочность уже не могли остановить беспечных и безнравственных хозяев распоряжаться землей как им хочется, а не как надо?
Даже известный селекционер Иван Владимирович Мичурин из крестьянского рода пронских мужиков и тот поддался общему настроению легкомыслия, заявив, что «мы не должны ждать милостей от природы, взять их у нее — наша задача!».
И как-то стеснительно остались в стороне от гулкой этой неграмотности, пронесшейся по стране, самые высокие наши почвознатцы, биологи, их голосов долго не было слышно, отчего забывалась истина научная и единственно правдивая: пашня — это живое природное образование, она существенная, если не главная часть биоценоза, звено в цепи биологических зависимостей, где нельзя вырывать ни одно из звеньев. Если земле плохо, то плохо всему, что на земле и вокруг нее.
Почва, как часть биоценоза, накрепко связана тысячами нитей с растениями на ней, с водой в ее горизонтах, с близкой рекой и подпочвенными водами, с солнцем, наконец, с человеческой деятельностью особенно. Стройность этой природной зависимости подчеркивал в своих работах великий В. И. Вернадский, на деле ее доказали-основоположники учения о почвах В. В. Докучаев, А. М. Бутлеров, П. А. Костычев. С землей нельзя «запанибрата», ошибок и небрежностей она не прощает, а всякое нарушение обмена веществ в ней немедленно оборачивается неурожаем, бесплодием. Она требует к себе уважительности и умно приложенного труда.
Глубоко ошиблись те земледельцы, которые считали, будто с современной техникой на любой пашне можно делать чудеса и выращивать два колоса там, где доселе вырастал только один.
Техника во взаимные биосвязи эти, конечно, вмешивается. Но не всегда ее вмешательство оборачивается повышением плодородия. Земледелец на машине — это не всегда хорошо. Да, можно быстро и качественно провести сев, уборку урожая. А можно и навредить, если начать пахоту по неспелой земле, когда колеса тяжелого К-700 оставляют за собой полуметровую колею и поле после прохода двадцатитонной громады утрамбовывается, как стадион. Да, можно скоро рассеять по полю аммофос или селитру. Но на поле, которое давно не видело органического удобрения, минеральные соли просто будут промыты водой, а в иных случаях, не растворившись в структурных комочках земли, окажутся в клубнях картофеля, в корнях моркови, в листьях капусты. И вызовут то, что ныне называют нитратным отравлении людей.
Сколько беды по. невежеству и безалаберности принесли сельскому хозяйству иные мелиораторы, вроде бы с благой целью проводившие орошение и осушение полей! Ушла вода не только лишняя, но и та, что необходима растениям. И засуха в критические недели развития растений поразила все поле. Даже осушение болота вблизи поля не всегда благотворно сказывается на здоровье земли: ведь болото, как правило, это запасной резервуар природного региона. Исчезла вода в болоте — обмелела река, за рекой вдруг понизился горизонт подпочвенных вод, и корни пшеницы на этом поле «зависли» в зоне высушенной части пашни.
Большую беду слабой земле Нечерноземья нанесли и продолжают наносить тяжелые тракторы на резиновых колесах. Они Уплотняют тонкий слой плодородной земли, корневая система растений с трудом развивается в такой земле, деятельные тонкие волоски сжимаются в комок, а не расходятся широко, как им положено в мягкой пашне. Задача механизаторов — «накатать» как можно больше гектаров для заработка — оборачивается сбросом урожая. Все это знают, и все-таки до сих пор оплата механизаторов ведется от «колеса», а не от урожая. Одна из благоглупостей, которая мешает делу.
Очень правильно говорил на эту тему выдающийся педагог В. А. Сухомлинский: «Будут и при коммунизме мозоли, будут и бессонные ночи. И главное, на чем всегда будет стоять человек, — его ум, совесть, человеческая гордость — это то, что он всегда будет добывать хлеб в поте чела. Будет всегда непокой возле вспаханного поля, будет душевная забота, как о живом существе, о каждом нежном стебельке пшеницы. Будет неудержимое стремление к тому, чтобы земля давала все больше, — на этом всегда будет держаться хлебный корень человека».
Вот такой «непокой» возле вспаханного поля ныне трудно заметить, но сама-то земля ощущает на себе ослабленную заботу и любовь, как ощущает это больной человек, нечаянно оказавшийся не среди близких, а у чужих людей, которым мало дела — поправится он или отбудет в мир иной…
Давно прошли времена, когда человек в поисках для себя и семьи края обетованного мог запросто покинуть обжитое, а вернее, хищнически доведенное «до ручки» место с истощенной землей и податься на сторону в поисках земли нетронутой и богатой. Ныне на планете нет целины для подобных искателей. Зато есть пять миллиардов жаждущих пищи людей и чуть больше полутора миллиардов гектаров всюду освоенной и пригодной под пашню или луг земли — тридцать соток продуктивной земли на каждого (в СССР — 0,82—0,84 гектара), — и, будь добр, сумей получить на этой ограниченной площади продукты на целый год для себя и своей скотины. И не забудь, что от твоих трудов на земле еще надо накормить рабочего на заводе, горняка на шахте, служащего в учреждении, учителя детей твоих — словом, не меньше десяти, которые прямого отношения к земле не имеют, но заняты для всех нужным делом.
Когда-то, лет сто назад, в России хлебопашеством и порядком на земле занимались 80 процентов населения. Сегодня в сельском хозяйстве СССР занято меньше 20 процентов.
И какая же ответственность лежит на плечах каждого земледельца, чтобы не было голодных в стране!
Добавим: и как же заботливо обязаны некрестьяне помогать крестьянам в их нелегком труде добычи хлеба и всего другого с общественного пахотного клина! Ну хотя бы создавать для села хорошие машины — не только тяжелые тракторы и огромные пятнадцатитонные комбайны, но и малую технику для семейных и арендных подрядчиков, которым сегодня государство готово вручить землю для производства продуктов, возрождая поутраченное родственное чувство сельского жителя к земле у своего дома. Готово — а малой механизации нет!
Общество наше довольно долго поигрывало в разные игры с сельским хозяйством: объединяло, разъединяло, сгоняло народ с земли, потом приглашало на землю даже горожан, отбирало или вручало для личного пользования скотину, строго покрикивало, что земля есть всенародная собственность и никому не позволено… А сегодня уже разговор об аренде земли сроком до ста лет, с правом наследования! С посильной помощью для приобретения новой техники, с правом продажи выращенного не только через посредство колхоза или государства, но и на рынке.
Все это надо понять, осмыслить и всячески содействовать возрождению в человеке крестьянского начала, помогать всем, кто пронес любовь к земле через годы лихолетья и готов с добром и открытым сердцем, со всеми современными знаниями о природе и земле взяться за земледельческий труд с решимостью и смелостью, свойственными нашему народу, у которого под рукой 220 миллионов гектаров пашни и 330 миллионов гектаров лугов и пастбищ. С гордостью напомним, что страна наша имеет самый большой клин пахотных земель, что были мы некогда вторыми в мире (после Ост-Индии) производителями зерна на мировом рынке, что Сибирь, которая ныне вытягивает из европейской части страны и зерно, и мясо, и молоко, совсем недавно являла собой тучный рынок и производитель масла и молока, меда и гречихи, яровых хлебов. Что Кубань с Украиной много десятилетий оставались производителями наилучших сортов твердой пшеницы, из которой приготовляли превосходный пшеничный ситный хлеб! А Нечерноземье довольно сытно кормило Москву, Питер и тысячу малых городов пшеном и гречкой, картофелем и овощами, прекрасными плодами и ягодами из бесчисленных деревенских садов, молоком и мясом.
Не только социальные ошибки и просчеты привели к оскудению многих пашен и лугов, хотя они-то и виновны в первую очередь — теперь это прояснилось. Попытка вернуть в деревни крестьян, а земле — хозяина приобрела довольно широкий размах — от создания арендных агрокомплексов и до сдачи в долголетнюю аренду земли и средств производства семьям и малым кооперативам, которые будут полными хозяевами всего производимого ими на земле.
4
Не только организационные неурядицы. Беда глубже.
Оскудели сами земли. И чтобы возвратить былое их плодородие, потребуются годы и годы, потребуется перемена самого мышления земледельцев, отученных от земли, «раскрестьяненных» административно-бюрократическим аппаратом, следствием чего был исход крестьян из деревень.
И если в годы нэпа сельское население страны составляло значительное большинство по сравнению с городским, то ныне они поменялись местами. Сельские местности обезлюдели, много деревень исчезло, а в оставшихся, особенно на Севере и в Сибири, доживают в родительских скособоченных избах только старики и старушки, хлеб для которых раз в неделю, как милостыню, привозят из ближних поселков и городов. И только к лету некоторые деревни оживают: как на дачу, приезжают к родителям бывшие пахари и сеятели городского обличья и высокомерия, они помогают старым людям вскопать и засеять огороды да прочистить заросшие сады. Разминают косточки, не без удовольствия вспоминая о городских удобствах, рано или поздно подаренных им заводами и учреждениями: восьмичасовом рабочем дне, заказах из магазинов, где много продуктов с иностранными марками, месячных отпусках в теплое время на теплые «юга», детских садиках для малышей и всем прочем, о чем сельские жители знают больше по телевизионным программам, а не в реальности..
Нам, вероятно, предстоит еще долго быть свидетелями такого рода странно перевернутой жизни, когда все средства массовой информации день за днем вещают об агропромышленном комплексе, как о задаче номер один, а практические дела идут обратным путем. Города строят, украшают, в города зовут, а в деревнях как не было дорог, так и нет; как не было больниц и школ, так и нет; как бесчинствовали всякие «минводхозы», «химизаторы» всех мастей, затапливающие и уничтожающие последние продуктивные земли под видом улучшения среды обитания, так и бесчинствуют; как мастерили на заводах машины-монстры, под которыми земля расползается и сплющивается, так и мастерят, начисто забыв и ребенку понятную истину, что арендные гектары требуют малой механизации. И все еще строят гулкие и продуваемые скотные дворы на тысячу голов, где молоко и мясо еще можно получить, хоть дорогое, а вот навоза — этого драгоценнейшего восстановителя почвы — не получишь. Он сталкивается бульдозерной лопатой в ближний овраг, подальше с глаз, и превращается из блага в отравителя рек.
В общем понятно. Бюрократически-командное мышление, на котором воспитаны два поколения советских людей, меняется с превеликим трудом, тут хитрят и изворачиваются, проявляя такое двоемыслие, что никакая академия не разберет: подножка новому считается грубым приемом, на свет божий вытолкнули куда более действенный шепоток об угрозе самому социализму, о неизбежности прежнего пути, хотя уже достаточно ясно, где у нас тупик: нас успели обогнать страны не одной только Европы и Северной Америки. Что перестройка — единственная дорога к нормальной, обеспеченной жизни, где человек не винтик и не средство для глобальных столкновений, а цель всякого начинания — именно человек, его национальная гордость наконец, которая рождается на почве спокойной, слаженной и обеспеченной жизни всех категорий населения. И прежде всего работящей, сельской и городской. Работящей, а не плодящей бумажки и указания, которыми сыт не будешь.
И суша, и море, на которых живут и работают почти триста миллионов наших соотечественников, ждут от разумных людей поступков и свершений. Природа уже вдосталь наглоталась ядовитых дымов и несвежих вод, пора повернуться к отеческому крову лицом и строить свой дом всем миром, в согласии с наукой и здравым смыслом.
Попробуем поговорить именно об этом.
5
Земное плодородие сотворено растениями. Они еще до появления человека на Земле росли за счет Солнца и придуманных жизнью хрусталиков, называемых хлорофилловыми зернами и поселившихся в листьях и стеблях растений. Школьная истина, а забывать ее опасно.
Пока растения оставались на одном месте до конца и ложились, земля не страдала, напротив — обогащалась. Растительные остатки и минеральная часть земли создавали новое вещество, сложнейшее органо-минеральное соединение, названное гумусом. Не сразу и Далеко не все ученые обратили внимание на черную землю, всегда покрытую буйной растительностью. Ломоносов был, наверно, первым, наиболее точно определившим чернозем. В книге «О слоях земных» он сказал: «Его происхождение не минеральное, но из двух прочих царств натуры, из животного и растительного, всяк признает… Итак, нет сомнения, что чернозем не первообразная и не первозданная материя, но произошел от согнития животных и растущих тел со временем».
Это было в 1763 году.
До Ломоносова греческий философ, искатель истины Сократ в четвертом веке до нашей эры писал: «Почва дает обрабатывающему ее все необходимое для жизни, прибавляя еще и то, что услаждает существование… Земледелие является источником и благосостояния и удовольствия». Лукреций, размышляя о почве, написал:
«Из одного состояния земля переходит в другое… Прежних нет свойств у нее, но есть то, чего не было прежде…» Пытались дать научное определение почве и другие ученые. Но видимо, не зря природа одарила Россию огромными пространствами земли, как бы предполагая, что здесь будет жить и талантливый народ… Словом, только профессору Василию Васильевичу Докучаеву удалось наиболее точно определить феномен почвы: «Это такое естественно-историческое, вполне самостоятельное тело, которое, одевая земную поверхность сплошной темной (чернозем) или серой (северные дерновые почвы) пеленой мощностью 0,5–5 футов (15—150 см), является продуктом (иначе — функцией) совокупной деятельности следующих почвообразователей: а) грунта, б) климата, в) растительных и животных организмов, г) возраста страны, а отчасти и е) рельефа местности».
Это было в конце 1883 года. Тогда же вышла его книга «Русский чернозем». Книга, облегчившая понятие всего труда на почвах и способы усовершенствования после распашки и выращивания урожая.
Сразу становилось понятным, что если одной из функций не будет, то почва изменится к худшему. Увезет земледелец с поля взращенный черноземом урожай — и почва потеряет часть своего плодородия. Появится на поле много воды — и перегной промоется в глубины. Снова потеря. Распаши уклонистое поле сверху вниз — и вода смоет растворимый чернозем, унесет добро в овраг.
Закон сохранения чернозема сразу напрашивался: сколько взял с урожаем органического вещества — столько и возврати, если хочешь, чтобы земля твоя оставалась богатой и приносила урожай бесконечно долго, чтобы совокупная деятельность почвообразователей оставалась на уровне.
Сделать это помешала наша постоянная нацеленность на экстенсивный способ землепользования, особенно со времени коллективизации. Брать, брать и брать от земли как можно больше и ничего не давать взамен — такой лозунг стал всеобщим. Оно и понятно: меньше хлопот, затрат, больше возможностей своевременно отчитаться за выполненную работу перед контролирующими органами, которые строго следили за сроками и объемом сдаваемых продуктов, но совсем не за состоянием почвы. Всем известно, что внесение органического удобрения, хотя бы по тридцать тонн на гектар, — работа тяжелая, неприятная, и все старательно обходили эту работу. Авось обойдется…
До колхозов, когда земля фактически принадлежала определенному человеку, хозяину, он и не думал и не гадал, стоит ли ему унавоживать свой надел. Непременно возил и запахивал навоз, обеспечивающий стабильные урожаи, и пахал вовремя, и пропалывал — словом, ухаживал, чтобы не остаться без хлеба.
В коллективном хозяйстве как-то исподволь, незаметно Иван стал кивать на Петра, а Петр — на Василия, в результате нарушился первый закон земледелия: верни земле взятое с урожаем.
С годами подобная практика сделалась повсеместной. И почва утратила значительную часть плодородия.
Заметим к слову, что еще Владимир Ильич Ленин, при всей своей великой занятости государственными делами, не забывал повторять на самых ответственных собраниях знаменитую фразу: «Берегите, храните, как зеницу ока, землю…» Вспомним и слова мудрого американского политика, президента Соединенных Штатов Америки Теодора Рузвельта, в адрес своих соотечественников: «Народ, который разрушает свою почву, — уничтожает сам себя».
Мне довольно часто приходилось бывать в недавно созданном под Владимиром Всесоюзном НИИ органических удобрений. Институт построили на самом бедном по земле месте — в Мещере, так сказать, дали задание поддержать науку улучшения изработанных и от природы бедных почв.
Мещера — красивое место, но беднейшее, если говорить о пашнях. Тут пейзажи один лучше другого: леса, обильные луга, много рек, болот, озер, комариное царство, пески, глины. Однако место, давно обжитое людьми, и потому немало старых клочковатых пашен с низким плодородным потенциалом. Здесь, кстати, у впадения речки Нерли в Клязьму, стоит много веков одна из красивейших церквей русского средневековья — Покрова на Нерли… Чудо из чудес.
И вот с директором института, его сотрудниками положили мы на стол две карты — России и Советского Союза — с указанием почв и содержания в них гумуса в 1901 году и в 1987-м. Почти столетием разделенные. И что же увидели?
Оказалось, что за неполные сто лет количество гумуса в пахотном слое почвы повсюду уменьшилось на 20–45 процентов. Может быть, не по той методе подсчитывали? Оказалось, что именно по той. Куда же подевался гумус?
Ну прежде всего естественное его разложение, которое конечно же имеет место. Но главное — утрата на создание урожаев без компенсации взятого. Съели мы его с хлебом, картошкой, кашей, с молоком и всем прочим, чем живем и кормимся. Поистратили, не восполнив и наполовину. И в этом реальном факте, как в зеркале, видим себя вроде бы хищниками на собственной земле. Это что же получается, еще сто лет такого пользования — и все? Дальше — бесплодие земли?
Страшно подумать. Та самая расхожая фраза: обогащая себя, Разоряем детей и внуков.
Карты рассказывают, что даже на хороших черноземах Украины, Предкавказья, Донского края ежегодно и безвозвратно расходуется сегодня по 0,2–0,7 процента гумуса из тех 3–5 процентов, которые имеются в пахотном слое. В более северной, нечерноземной, зоне количество гумуса снижается ежегодно на 0,1–0,3 процента, а ведь здесь до трети хозяйств имеют его в своих почвах 1,5–2,3 процента, тогда как почвоведы считают, что для формирования нормального урожая всех культур надо иметь почвы с количеством гумуса не менее 2,5 процента. Особенную точность в такого рода анализах соблюсти трудно, выкладки приблизительные, в почве идут процессы, не всегда ясные нам. Но уже приближение к такому опасному рубежу должно бы насторожить и земледельцев, и руководителей областей, агрономов, наконец.
Спустя некоторое время ВАСХНИЛ, не без участия Института органических удобрений, о котором мы говорили, провел во Владимире выездную сессию с участием многих ведущих почвоведов и агрономов на ту же тему: как спасти плодородие изработанных почв. Местные карты плодородия, составленные с участием Росгипрозема, подтвердили всю опасность выращивания урожаев без адекватной отдачи полю взятых у него питательных веществ. Выяснилось, что сотни и сотни хозяйств в Нечерноземье (в Сибири — тоже) стоят на подступах к бесплодию почв.
Все попытки поправить дело внесением больших доз минеральных удобрений оказались тщетными. Более того, подтвердилось высказанное некогда академиком Д. Н. Прянишниковым мнение, что минеральные туки и соли действуют эффективно только на фоне органического удобрения. Где нет гумуса, минеральные удобрения не связываются почвой и промываются, а частично переходят в растения, делая их малопригодными для питания (нитратное перенасыщение).
Показателен пример Московской области. Здесь щедры на минеральные удобрения, как нигде: вносили на гектар по 400–500 килограммов туков и трижды за десять лет известковали пашни. Но проявили чрезмерную скупость при использовании навоза — не вывезли и третьей части запланированной органики, здесь много комплексов со смывом навоза, а жидкий навоз необычайно трудно возить и вносить. В результате почти 40 процентов «столичных» пашен продолжают терять гумус, его здесь 2,1–2,5 процента. Конечно, это сказалось и на урожае. Зерновые дали в 1971–1975 годах 23 центнера с гектара, а в 1981–1985 годах только 21 центнер. Не прирастает и урожай картошки, овощей.
Министр сельского хозяйства страны В. К. Месяц, став первым секретарем парторганизации столичной области, теперь обязан поразмышлять о своей прежней деятельности…
Горы неиспользованного навоза так и остаются лежать возле скотных дворов. Не везде, конечно. Кто имеет крестьянскую душу, тот не дожидался указаний свыше. Ермолинский совхоз Дмитровского района, где директором Алексей Беспахотный, а главным агрономом Владимир Ян, вносит ежегодно на свои поля по 20–22 тысячи тонн органики; прибавка гумуса за год — до 0,2 процента, поэтому урожаи завидно стабильные, и тысяча коров дает по 5100–5400 килограммов молока каждая. И это — на тяжелых глинистых подзолах Дмитровской возвышенности.
«Истощенные почвы — больные почвы, предтеча голода», — пишет академик Рабочий. С ним нельзя не согласиться.
Ставка на минеральные удобрения как на замену органического — это стратегическая ошибка. Конечно, это куда проще, легче, чем возиться с навозом, с торфом, с соломой. Но этим «простым и легким» мы нарушили биологическое равновесие в природе, вырвали одно звено из цепи природной стройности, когда из почвы ежегодно стали увозить с урожаями органическое вещество. Из цепочки «солнце — зеленый лист — гумус — почвы — растение — органика» мы изъяли с урожаем органику и не возвращаем ее. Слабеет урожай, не используется энергия солнца в анемичном листе, почва приближается к состоянию неплодородного грунта.
6
А между тем есть все условия для скорого излечения больных земельных угодий. Все еще есть. И лекарства поблизости. В колхозах и совхозах ежегодно от скотины получают примерно 1,6 миллиарда тонн навоза. Часть его пропадает — стараются сбросить в овраги, в реки, вообще с глаз долой. Делают это не крестьяне, а безответственные люди, лишенные способности думать и делать добро.
Есть большие запасы торфа. Разрыхленный и подсушенный, а затем смешанный с навозом или навозной жижей, как удобрение, он почти не уступает навозу. Но мы добываем торф для… топлива на электростанциях в том же Владимире и под Москвой. Действие, свойственное ненормальным людям.
Есть солома, у комбайнов имеется соломорезка, при уборке надо бы резаную солому выбрасывать на стерню и запахивать. Подсчитано, что соломы получаем в год сто миллионов тонн. Не заделываем, большую часть сжигаем сразу после уборки, чтобы не мешала пахоте зяби. Меньшую пускаем на корм. Никудышный корм.
Если всю эту гору добра — навоз, торф, солому — использовать на удобрение почвы, на урожай, то каждый гектар пашни получит ежегодно почти 9 тонн. Мало, конечно, но все-таки. И уже минеральные удобрения по такому фону не уйдут в песок и не обратятся в отраву.
Горько писать, но сегодня, даже по явно завышенным отчетам, в поле вывозят за сезон 0,7–0,9 миллиарда тонн навоза, меньше половины имеющегося, всего три тонны на гектар, триста граммов на квадратный метр пашни — смехотворная, гомеопатическая доза!
Зато «левая» машина навоза идет нарасхват в дачных поселках — по 25–30 рублей. Дачники не скупятся, знают, как облагородить собственный надел!
Безумие расточительности в том, что большая часть ценнейшего органического удобрения остается в оврагах, куда его сталкивают бульдозерами. Он растекается по низинам, отравляет воду, леса, попадает в водоносные слои, откуда мы берем питьевую воду…
День и ночь грохочут заводы, размалывая и обогащая фосфориты. Дымят удушливыми газами азотно-туковые комбинаты, вырабатывая аммофос и жидкий аммиак, из глубоких шахт достают калийные соли. Тащат составы минералки по областям и весям страны. Рассеивают на полях, где органики — кот наплакал. И все это, с трудом добытое, проваливается с грунтовой водой в нижние слои земли, частью попадает в пищевые продукты, и мы ахаем, узнавая о новых болезнях и отравлениях.
А только в 1,6 миллиарда тонн навоза, накапливающегося за год, содержится 12–15 миллионов тонн дарового азота, фосфора и калия, почти половина питательных веществ, добываемых сегодня промышленным путем.
Абсолютно несносное, дикое положение: тратим уйму денег и сил на создание искусственных солей и туков, возим их за тысячи километров и одновременно выбрасываем с навозом куда попало миллионы тонн даровых азота, фосфора и калия! И загрязняем и без того уже сильно подержанную среду обитания.
Вот такая проблема.
Если не забывать о Докучаеве, его ученике Владимире Ивановиче Вернадском, создателе учения о биосфере и ноосфере, где добавляется фактор человеческого разума при формировании биоценозов, то надо вспомнить и о многолетних травах как восстановителях почвенного плодородия.
Травы создали первородную почву. Травы и сегодня остаются целителями земли, ведь они строят свое тело на 93 процента из воздуха и энергии солнца и только на 7 процентов — из элементов самой земли, т. е. постоянно привносят в землю новую энергию и органическое вещество. Когда поле два года остается под клевером, корневая система и послеукосные остатки составляют по весу до 60 процентов увезенного урожая, две-три тонны органики на гектар. Травы своими глубокими, разветвленными корнями с клубеньками азотобактера разрыхляют почву, делают ее пористой, доступной для воздуха. Кто из крестьян не знает, что по пласту клевера всегда вырастет высокий урожай? Два года пробудет пашня под клевером или люцерной — и восемь лет будет родить хорошо и ровно.
Ну как не воспользоваться такой возможностью для лечения пашни? А ведь не пользуемся в полной мере.
Создатель травопольного земледелия Василий Робертович Вильяме чуть ли не врагом народа сделался за травопольные севообороты. Одно время их вообще не применяли, хотя в России использовали с XVII века, имели свои сорта клеверов, которыми торговали с Европой.
Но и сегодня трав в севооборотах мало, нет им места в поле, все зерно да зерно, хотя и возим зерно, к стыду своему, из-за рубежа, поскольку урожаи собственные все еще низкие, да к тому же высоки потери при транспортировке и хранении.
А естественных лугов осталось мало. Затопили под водохранилищами, поменяли энергию почв на электрическую энергию.
Какие богатые луговые угодья были от Нижнего Новгорода до Твери! По пояс стояли костер и овсяница, непролазно клевера. Какое нагуливали молоко коровы по Оке от устья до Рязани! На север от Рыбинска к Вологде и восточнее стада на одном сене держались, овса лошадям не требовалось. Все ушло под воду или подтоплено и превратилось в болото. Исчезли и донские костровые луга, сено которых шло на экспорт. Трудноисправимые перемены.
И появилась проблема кормов. А чтобы решить ее, пришлось теснить зерновые культуры. Плановые задания сверху устроили такую чехарду на местах, что личные огороды отрезали по самое крыльцо, чтобы засевать зерном.
Еще один фактор неразумности — планирование волевым методом, он тоже не принес лучшей доли пашне и лугам, повредил природному равновесию, гармонии.
7
Новое мышление, кажется, близко к тому пониманию природы и места в ней человека, которое можно найти у Льва Толстого: «Одно из первых и всеми признаваемых условий счастья есть жизнь такая, при которой не нарушена связь человека с природой, т. е. жизнь под открытым небом, при свете солнца, при свежем воздухе, общении с землей, растениями, животными. Всегда все люди считали лишен этого большим несчастьем».
Большое несчастье сел и деревень сегодня — это как раз разрушение естественных связей с землей, растениями, животными. Они есть, они рядом, но ты ими не распоряжаешься — ни землей, ни животными, ни полем, потому что они общие, а в эту общность входят очень разные люди, нередко со взглядами, прямо противоположными твоим.
Семейный подряд с арендой земли на долголетней основе сегодня способен связать человека и землю прочными узами. И самая тяжелая работа, если она без понукания и подсказки, а по душе, на пользу тебе, покажется работой пусть и тяжелой, но сладкой. Рождается желание сделать землю, переданную тебе в пользование и наследство, еще лучше, как можно лучше, чтобы с лихвой обеспечивала она и семью, и внуков, и последующие поколения.
Осмотримся вокруг. Во многих странах сегодня земля передана либо на вечное пользование, либо в долгосрочную аренду. Фермерские хозяйства одинаково выгодны и фермеру, и государству, которому выплачивается земельная рента. Общегосударственная служба земли — надзор за правильным ее использованием, создание прудов-озер, лесных и ветрозащитных полос — существует на деньги из земельной ренты.
Начиная с 1985 года наше правительство ведет работу в этом направлении. Не одними семейными подрядами решается проблема. Небольшие объединения — кооперации семей — могут взять у государства и землю, и ферму со скотом, и луг для пастбища, чтобы сообща обрабатывать землю, нагуливать скот и продавать по договорным ценам молоко, мясо, продукты поля и огорода колхозу, государству или на рынке.
Пусть останутся и колхозы и совхозы, где ныне дела идут хорошо. Соревнование между разными формами хозяйствования как раз и станет стимулом к труду, а по результатам можно будет судить, какая форма в этой местности наиболее удачна, дает высший доход и наилучшим образом хранит и улучшает саму среду обитания.
Нетрудно понять, что любая форма хозяйствования на земле не может существовать сама по себе, здесь все взаимосвязано. Зато очень трудно понять, как отдать на подряд ферму с коровами, при этом не позаботившись о лугах для выпаса, пастбищах для телят, сенокосных угодьях. Или как распорядиться навозом, ведь навоз — тоже желанная товарная продукция, очень нужная земле. И когда смотришь на экран телевизора, где показывают четырех доярок, взявших на подряд сто коров, то начинаешь недоумевать: неужели эти четверо успевают кормить, поить стадо, чистить коров, отправлять молоко и еще чистить коровник, таскать по кормушкам сено и комбикорм и отвозить в навозохранилище за пределы скотного двора более тысячи тонн навоза, получаемого за год, — три тонны в день! А если кормами и навозом занимается кто-то другой, то эти другие, без сомнения, тоже члены подрядного звена, и получают, как говорится, из одного котла.
В Судогодском районе Владимирской области мне довелось видеть работу звена из пяти молодых хлопцев, взявших на подряд выращивание 300 свиней. Это тяжелейшая работа, хотя им привозили корма прямо к воротам, чистили помещение и вывозили навоз другие люди, не входящие в звено.
Во всех такого рода случаях проглядывала не настоящая работа, а одна из форм показухи: вот мы «подхватили почин», вот у нас подряд и оплата за привес, тогда как фактически кроме звена тут работают люди и со стороны.
Природа неделима. Любая форма аренды будет жизненной и даст высокий результат, если станет охватывать все стороны производства: не только коровник с дойными коровами, но и телятник, и сенокосные угодья — значит, и пастуха, и заготовку сена, и пастбище, и склад с фуражом. Лишь единство многостороннего крестьянского двора и земли с трудом семьи или нескольких семей способно продуктивно работать и одновременно блюсти биологическую целостность природы: поле, луг, скотину, речку-ручей, дороги на все погоды и непогоды, теплый двор и свои хаты поблизости, где не пропадает ни одного ведра помоев, ни одной корки сухого хлеба. Крестьянский двор, эта веками выработанная безотходная форма жизни с автономным обеспечением, нуждается всегда только в обмене продуктов на товары, и наоборот. Долг и задача государственных предприятий и колхозов — обеспечить двор или деревню всем необходимым.
Задача, которая ныне стала уже полузабытой, особенно в местностях, где поредели и обезлюдели деревни, где не позовешь соседку, если потребуется срочная помощь…
…И все-таки беспокойство не оставляет меня. Кажется, уже все запоры на воротах сняты, уже появились первые тысячи подрядных семей и коллективов, их славят по радио, телевидению, в газетных статьях. А неуверенность остается, что-то много неясностей и противоречий читается между строк, просматривается на телеэкранах. И уж совсем грустно становится, когда поездишь по селам-деревням.
Запустили болезнь, сельское хозяйство у нас хронически нездорово. Мало в деревнях неизверившегося народа. Все сколько-нибудь инициативные крестьяне, те самые, на которых село могло держаться, вся молодежь давно в городах, привыкают или уже привыкли к новому укладу жизни в городе, где все тебе продадут, достанут, были бы деньги. И возникает у них, укрепляется погоня за выгодной работой, где больше платят, где скорее можно получить квартиру с удобствами, откуда деревенское твое детство выглядит затуманенно-привлекательным и реально-тяжелым.
Дорога назад не заполнена народом. Не спешат в родные села. И не будут спешить, пока не убедятся, что в новой фермерской Деревне все сравнялось с городскими удобствами и бытом. Раскрестьянивание зашло далеко, особенно в нечерноземной России, в огромной Сибири, где с безумными скоростями вырастают приполярные промыслы и прииски с бешеными заработками, сулящими «красивую житуху» до старости лет.
А пашни все меньше и меньше. И продукты все больше с иномарками, в красивых упаковках. И какое-никакое жилье. Зато за спиной остаются заброшенная земля, развороченные горы да карьеры с водой, пахнущей серой и нефтью. Все то же экстенсивное хозяйствование без загляда в будущее.
Продолжаем говорить о Продовольственной программе — как о первостепенной, наиглавнейшей. А строим все в городах, а не в селах-деревнях. И беспокоимся о выбоинах на столичных улицах, а не о бездорожье в сельской местности. И урезаем фонды на товары для сельских магазинов, отчего поезда в сторону городов идут переполненные потенциальными покупателями всего, чего так остро недостает в деревнях. Телевидение тоже спиной к деревне…
…Нездоровье задержало меня на полмесяца дома. По вечерам устраивался у телевизора с блокнотом на коленях и отмечал, много ли разговоров и картинок о новых веяниях в аграрном секторе. Не речей — их всегда хватает. А фактов.
Самая популярная телепередача — программа «Время» в среднем из сорока минут уделяет сельскому хозяйству — опыту и недостаткам — 6–8 минут, заполняя их преимущественно разговором о делах Вагина, Стародубцевых, Малкова, Червякова и других давно известных руководителей колхозов и совхозов, которые действительно сумели наладить умное землепользование в своих селах. Но их так мало, что погоды-то они не делают в море слабых и уже «упавших» хозяйств и целых районов.
Сколько-нибудь обстоятельных передач о новом опыте, неординарных действиях и устойчивых урожаях, надоях, об устроенных, прочных деревнях и, конечно, об особенно нужных подрядных семьях, коллективах телевидение и радио не дают. Трудно сыскать? Или нет желания?.. Но ведь Продовольственная программа все еще «лежит», особых перемен к лучшему тут не видно, роста производства продовольствия по стране Госкомстат не наблюдает. И уж если помогать селу, то надобно и показывать его — какое оно есть и каким мы хотели бы его видеть.
Было время на Руси, когда председатель Совета Министров Столыпин сделал шаг, не очень оглядываясь при этом на царя-батюшку: развязал руки самым деловым и умным крестьянам, позволив свободную работу и торговлю хлебом, мясом и всем прочим, что дает земля. Какой был взлет крестьянского энтузиазма по стране! Мы стали торговать и хлебом, и маслом, и льном, мясными продуктами на мировом рынке, оттеснив других конкурентов в обоих полушариях Земли. Для Столыпина это кончилось плохо, но деревня, поднявшись, уже не упала до самой первой мировой войны.
Была и вторая волна подъема в сельском хозяйстве — при нэпе, введенном В. И. Лениным в 1922 году. Словно волшебной, все возрождающей палочкой прошлась эта программа по России Советской. За два года, на моей памяти мальчишеской, все изменилось. Голод отступил, а потом и исчез вовсе, жизнь в деревнях и городах воспрянула, заработали не только крестьянские руки, но и рабочие на предприятиях.
А всего-то-навсего это и была ставка на работящий народ, которого в нашей стране всегда было достаточно, но сказывались работоспособность и инициатива лишь во времена полной раскованности, поощрения предприимчивости.
Не зову к повторению прошлого, оно только на особенные пики истории приходится. Нужно снять последние рогатки и ограничения предприимчивости: уж если речь пошла о семейном или кооперативном подряде, так надо открыть им широкую дорогу — и кредитами, и материалами, и льготами, а не пристраивать инициативные группы под крыло хромающих коллективных хозяйств, которые сами едва держатся и вовсе не заинтересованы, чтобы возле них вдруг появились производители продукции более дешевой и массовой. Что греха таить: под крылом совхоза или колхоза инициатива всегда будет повязана, им будут выделять блага похуже и поменьше, чтобы «не высовывались».
Эксплуатации человека человеком не будет, советские люди в условиях социалистического общества не допустят этого. Но работать станут много лучше, на просторном поле появится возможность в большей мере отличиться в труде. Тем более перед своим государством, которое и называется государством трудящихся.
Одно это ко многому обязывает.
8
И к нравственному ощущению своей причастности к природе, личной причастности, без оглядки на соседа, который может думать и работать иначе, ведь полностью похожих людей не было и нет даже на восьмом десятке лет Советской власти. Все мы разные…
Сильно потрепанная, местами просто истерзанная природа ждет настоящих, а не бумажных заступников. Это в первую очередь относится к кормящей земле, к испорченным рекам, уничтоженным лугам, к прекрасным и сегодня русским пейзажам, где еще сохранился лес и чистое небо над ним.
Жизнь продолжается. И будет стремиться к совершенствованию, если человек не встанет на ее пути бездушным разрушителем, каким уже не раз показывал себя, предварительно нацепив на лицо маску того или другого ведомства, которое якобы только и может спасти натуру — с явной выгодой для ведомства, а не для общества.
Ни одно добровольное или государственное учреждение не станет защитником истощенных почв, уничтоженных лугов, развороченных гор и рек, превращенных в сточные канавы, если рядом не поднимется лес работящих рук страны, объединенных чувством ответственности за землю и красоту.
Вокруг столицы сегодня стоят десятки тысяч дач. Значительная часть их — владения крупных чиновников, министерских работников, людей техники и науки, культуры и торговли. На дачных участках этих, по ту сторону заборов, — идеальная чистота, порядок, оранжереи, ухоженные сады и ягодники. Но за внешней стороной заборов — лес, который не узнать, лес — помойная яма. Бесконечные свалки выброшенных за ограды банок, сорных трав, бутылок, жестянок, бумаги — всего, что неприятно глазам владельца, который хочет окружить себя цветами, зеленью и плодовыми деревьями. Все сорное, все отходы — за забор, хотя там лес, куда приезжают в выходные дни горожане, грибники. Виллы в Переделкине, хоромы у Мичуринской, вальяжные дома в лесу за озерами, дачные поселки по Рязанской, Белорусской, Дмитровской дорогам — леса загажены, будто за заборами другое царство. Лесники боятся подступиться, укорить хотя бы, ведь кто знает, не живут ли здесь Гидропроект, Минводстрой, Госплан, Минздрав или отставные генералы. Неприятностей не оберешься…
Сбережение природных регионов — дело каждого и всех. Воссоздание лесов, обогащение пашен, уход за лугами, за каждым, пусть маленьким, но прекрасным уголком земли, еще не огороженным ведомственным забором, — просто обязанность любого человека, если он не на словах, а на деле обеспокоен уничтожением земной красоты людьми, которым уже ничто не дорого.
Земледельцы, которых так мало, горожане, еще не порвавшие всех нитей со своей деревней и родней, доживающей там, интеллигенты с душой, не потерявшей чувства красоты и долга перед ней, поруганной и испачканной, — никто не должен забывать землю, которая кормит, одевает, пестует добрые чувства в душе и ребенка, и старца. Велика общая ответственность наша за все уже содеянное плохое над землей и миром зеленого. Велика обязанность хранить планету, свой родной край и то небольшое местечко, где, как принято, придется однажды лечь…
Петр Тайгин
САСЫЛ И ХОТОЙ
Рассказ
Художник Е. Старикова
Шипя и потрескивая, горел костер. По истлевающему комлю бежали голубоватые огоньки, сухие ветки вспыхивали пышущими фонтанами пламени, выстреливая фейерверки трассирующих искр. На палатке, обращенной входом к огнищу, да и на нас самих, сидевших на суковатой корявой лесине, замысловато выплясывали яркие блики.
Стоянка наша находилась у большого озера. Мы только что поужинали и, лениво перекидываясь словами, пили из эмалированных зеленых кружек крепко заваренный кирпичный чай. Над нами, в блеклой сини вечернего неба, толклись надоедливые комары. Заря полыхала багрово-оранжевыми полосами, и ближняя гряда горного отрога вырезывалась остросопочным силуэтом; а позади, далеко за озером, в розовых тенях закатного отсвета засыпали снежные вершины Сетте-Дабана. Порыхлевший на озере лед был еще местами покрыт чехлом таявшего снега, только у самого берега — кочковатого, поросшего осоками — маслянисто поблескивала лента воды, где играли краски зари и отражались одинокие лиственницы. Они будто выбежали из притаившегося невдалеке лесочка и, увидев свои опрокинутые кроны, застыли в нерешительном изумлении.
— Н-но, хляби твою душу! Ослеп, што ли-ча!
Со стороны лесочка показалась связка налегке оседланных лошадей, во главе которой важно восседал Филька Мерзликин. Он, видно, думал предстать со своим караваном внезапно, но лошадь под ним споткнулась, и Филя, спасая положение с помощью заковыристой брани, поспешил ухарски, в виду нашего «синклита», развернуть весь лошадиный строй. Обращаясь ко мне, он бойко, гнусавым голосом доложил:
— То-оварищ старшой! Вьючная сила в составе двух меринов и четырех кобылиц из совхоза «Чолбонья» доставлена. Особых происшествий в пути не случилось!
— Во-о-льно-о!
Конюх-вьючник соскочил на пружинящий кочкарник и деловито осмотрел, сильно припадая на обе ноги, каждое животное; разнуздал, отпустил подпруги. Четыре лошади — две чалые, белая и гнедая — стали пощипывать траву, а пару передних — мышасто-серую, на которой ехал, и следовавшую за ней рыжую, с белой проточиной на лбу — Мерзликин привязал за куст карликовой ольхи, ткнул ту и другую носком торбаза в бок — погрозил:
— У-у, змеи! Я научу вас свободу любить!
«Змеи», потупив мохнатые морды, дремали. Я спросил:
— Что это ты на них так?
— Сами знают, бодни пес их в нос… Не-е, слышь, ты понимаешь: проснулся сегодня чуть свет, те одрины пасутся, а этих косопузых и след простыл. Не зря конюх-якут предупреждал: следи, а то уйдут. Кинулся — точно, обратно потопали. И спутанные, гады! Километров тридцать ворочаться пришлось… Ну, брат, взял же я их в оборот, без роздыху все восемьдесят отшмаляли, только и попаслись, пока сам заправился.
— Они у тебя, Мерзликин, что — нерусские? — озорно стрельнув черными глазами, спросил Колька Петелько.
— А ты как думал? Ясное дело — нет. Якутки они, понял? Порода такая; по-нашему ни бельмеса, пес их бодни! Кличешь «кось-кось», а они и ухом не ведут.
Подошел Толя, тощий, как жердь, студент-практикант, числившийся у нас техником. Близоруко прищурился на привязанных якутков, робко поправил указательным пальцем седелко своих круглых, в железной оправе очков и смущенно заметил:
— Зачем же ты беременную-то брал? — кивнул он на мышастосерую с неестественно широким брюхом. — На ней и вьюки скоро нельзя уже будет возить.
Мерзликин так и покатился:
— Ха-ха-ха-ха! Ну, брат-студент, ты даешь! Не акушер, случаем, будешь? Ха-ха-ха-ха!.. С каких энто пор мерины жеребеть стали? А? Ой, ребята, умру! Ха-ха-ха-ха!..
Техник наш покраснел, как девица невинная; застенчиво косясь на пузатую лошадку, обошел ее вокруг.
— Во, Хотой, слыхал? Беременным тебя признали. Какой позор! — Филя отечески похлопал коника по храпу, отчего тот осторожно зашевелил губами.
— Как, как? — утирая от смеха слезы, заинтересовался Петель-ко. — Имя, что ли, у него такое?
— Ну да. «Хотой» у якутов «орел» означает — понял?.. А у рыжей этой кличка Сасыл — «лиса» то есть будет по-нашему.
Услыхав свое имя, дремавшая рыжуха повернула к нам голову.
— Ну и Орел! — оправившись от смущения, скривил свои тонкие губы Толя-студент. — Чучело какое-то… Да и Лиса твоя хороша — как после тифа! — хихикнул он скептически.
— Нно-но, очкарик! Ты на змиев моих марафету не напускай! — огрызнулся вдруг Филя. — Хотой у меня, брат, землю роет, ушми прядет да еще и пар из ноздрей выпускает, а Сасыл хошь и немолодая, зато у нее первая голова на плечах и шкура не ворочена! Понял?
Он снял с Хотоя свои пожитки, отнес к палатке. По пояс обмылся ледяной водой из озера и набросился на остатки ужина, которые поваром были припасены к завтраку. У костра его обступили товарищи, оттуда стал доноситься громовой хохот.
Был Мерзликин балагур и завзятый анекдотист. В любое почти время года в распахнутой стеганке, узорчатых, высоко перехваченных ремешком торбазах, в шапке с торчащими ушами и с одноствольной «ижевкой» за плечом, он выглядел парнем что надо, хоть и разменивал уже третий десяток лет своей жизни.
До лошадей неравнодушен был с самого детства. И не чистокровные скакуны прельщали его, а особи простые, заурядные, лишь бы только нравом покруче; притом, чем злее да непокорнее оказывалась лошадь, тем настырнее, упрямее становился Филя в своем стремлении ее укоротить. Даром все это ему не проходило: много раз кони носили его, не однажды под крепкие копыта попадал, почему и ног едва не лишился; два ребра у него оказались сломанными, была изуродована кисть правой руки, а приплюснутый, улыбающийся лик его рассекал косой голубой шрам. И даже то, что корноух он был и гундосый, опять-таки имело прямую связь с лошадьми: ухо левое жеребец ему откусил, а нос он отморозил, когда в стужу-ненастье матку пропавшую в тайге искал. Случилось это не так давно, на прииске. Состоял он там, по его словам, в должности «старшего помощника младшего конюха», будучи по сути за главного «куда пошлют»— сносил и злые шутки над собой, и обиды, и понукания, и придирки со стороны начальника конбазы, лодыря и пьяницы; порученное же дело исполнял всегда с безукоризненной добросовестностью. Однажды в зимние сумерки от двоих вернувшихся из дальнего распадка рабочих Мерзликин узнал, что во время налетевшего бурана потерялась жеребая кобыла Машка, на которой хлысты трелевали, и, как стоял в конюшне, налегке, так и пустился бегом в пятидесятиградусный мороз, при ветре. После долгих поисков, когда утихла поземка и небо озарилось северным сиянием, нашел он Машку в кустах тальника, на речном островке среди мерзлого леса, но за собой не уследил — нос у него побелел, заострился, и, когда Филя, найдя кобылицу, наладился было его растереть, ноздри, как две льдинки, хрястнули и отвалились.
…Пока Мерзликин анекдотами товарищей ублажал, я прохаживался мимо палатки, на прибывших коняг посматривал: все они после зимовки худые были, но якутские совсем казались замухрышками.
Низкорослые, неуклюжие, с большими головами на коротких шеях и какими-то длинными и в то же время широкими туловищами, на боках и брюхах которых висели еще остатки зимней шерсти, они стояли уныло-сгорбленные, подобрав заднюю ногу, отчего их приспущенные крышеобразные крупы уродливо кособочились. Зато короткие, в грязных очесах ноги выглядели крепкими, устойчивыми и заканчивались очень твердыми небольшими копытами. Рыжая Сасыл, что стояла вполоборота к Хотою, была чуток поменьше, с более подобранным животом, и потому казалась изящнее своего костляво-широкопузого друга. Единственным украшением, придававшим некоторую даже экзотичность, служили им пышные, со светлыми окончаниями хвосты и гривы.
Тогда я не был еще знаком с якутской породой лошадей — аборигенами нашего Северо-Востока и, разглядывая этих двух представителей впервые, почесывал затылок: «На таких маломерках, пожалуй, много не увезешь…»
Рыжая, звякнув удилами, потянулась к мышасто-серому Хотою, но почувствовала натянувшийся чембур и снова устало потупила голову.
— Сасыл… Сасыл… — позвал я ласково, поглаживая ей переносье, щеки, шею.
Раздув ноздри, она шумно втянула воздух, фыркнула и недружелюбно повела ушами. Хотой открыл большие добрые глаза, уставился на меня выжидательным взглядом. Я провел ладонью по его спине, сдернул несколько пушистых клочков линялой шерсти; это, кажется, доставило ему некоторую приятность: он повернул ко мне голову и ткнулся мягкими светло-кремовыми губами в мою руку.
…Когда появился конный транспорт, партия наша, обработавшая «пешим ходом» прилегающие к базе участки, разделилась на три отряда: буровой, поисковый и геологический; за каждым закрепили по две лошади. Якуток вместе с Мерзликиным решено было оставить пока у буровиков, работавших с комплектом «Эмпайр» на сравнительно спокойном рельефе, где лошади могли ходить и нековаными; ковать же этих дикарей, не знавших подков, в полевых условиях дело было, как мне казалось, очень трудным, почти невозможным.
И не только подков — выяснилось, что Хотой и Сасыл овса тоже никогда не нюхали. А подкреплять их было необходимо, потому что груз возить приходилось громоздкий и тяжелый.
Еще на базе, в общем гурте, Мерзликин пригласил к насыпанному в оцинкованный тазик корму и своих «змеев», однако ни один из них и ноздрей не шевельнул, словно перед ними пустую посудину поставили.
— Ты смо-о-три, хляби их душу… Вам што, га-ады косопузые, пирожные, может, на голубой тарелочке поднести? — Обойдя вполуприсядку вокруг тазика с овсом, Мерзликин хлопнул себя по коленкам. — А ну-ка, голубчики, подите сюды, поближе.
Привязал обоих, взял со склада брезентовые мешочки, что для рудных проб, в каждый насыпал пригоршни по три зерна, надел эти торбы лошадям на морды и закрепил за ушами тесемками. Хотой дернулся, махнул туда-сюда, пригнулся и, наступив на мешочек копытом, сорвал его с головы; овес рассыпался по траве. Вслед проделала то же и Сасыл. Взбешенный Филька чуть язык не прикусил. Постоял все же, поостыл, стал животных оглаживать, приговаривать нежно: «Глупенькие вы мои, дурашки беспонятливые…» А сам поводья накоротко подтянул, сумку с овсом опять коню приладил и, не дав ему опомниться, как хватит снизу — да в пасть ему, в пасть!
Эх, чего тут только не стал вытворять наш мышастый Орел! Брыкался и храпел, на дыбы вскидывался, со злости чуть было Фильку не тяпнул. Но конюх в аккурат еще раз ухитрился в рот ему корму толкануть и, сняв торбу, отскочил в сторону. Мерин мотал головой, с отвращением выплевывал набившийся в зубы овес; он выталкивал его языком, фыркал, чихал, щерился и скрежетал, брезгливо выворачивая при этом верхнюю губу.
Дело, однако, было сделано. Растершиеся на зубах зерна все более обнаруживали свой вкус, и, оставленный в покое, конь мало-помалу, сам того не замечая, исподволь начал жевать и облизываться. Подобным приемом заставил конюх испробовать овса и кобылу, которая отнеслась к этому менее брыкливо, чем ее напарник… Затем операция была повторена, и уже на следующий день Мерзликин мог угощать «змеев» прямо из тазика. А денька два спустя дикари наши по утрам сами стали приходить на кормежку, терпеливо ожидая у порожней посудины, и, если вьючник долго не показывался, давали о себе знать призывными звуками.
Как-то так получилось, что техник, руководивший буротрядом, занял Мерзликина на подсобных делах, а перевозку инструмента и частей бурового агрегата поручил одному из рабочих. Тот не доглядел: спина у кобылы оказалась намятой, и на потертом месте вскоре вздулась твердая шишка величиной с кулак. Техник забеспокоился, сообщил запиской мне, и когда я прибыл на базу, где дожидался с лошадьми опечаленный Мерзликин, то обнаружил у Сасыл опасный нарыв. Пришлось его вскрыть, выпустив уйму гноя, и промыть обширную подкожную рану марганцовкой. Процедура промывания, при которой тратилась целая кружка раствора, повторялась каждое утро. Делалось это при помощи тряпичной мазилки, запускаемой глубоко в рану, что причиняло животному нестерпимую боль. Поэтому, пока я промывал, Филя туго скрянчивал кобыле верхнюю губу, и та стояла как вкопанная, хоть и вздрагивала порой всем телом. Промытая рана заклеивалась лоскутом ветошной бязи, смоченной тем же марганцевым раствором.
Когда клейстер засыхал, лошадь с привязи отпускали, и она тут же начинала валяться на спине, чтобы заглушить болящий зуд. Хотой не отходил от кобылицы и, как только оставались они одни, зубами почесывал ей возле раны, лизал языком.
Мерзликину надо было возвращаться в отряд — отвезти муку, другие продукты, да и работа ждала его там, а рыжуху лечить стал мне помогать сторож склада. Долго оглядывался навьюченный Хотой, которого в поводу уводил Филя; он сторожко прядал ушами, окликая тревожным голосом оставшуюся свою подругу, которая стояла привязанной возле складского барачка и тоже взволнованно отвечала на его зов. Чтобы Сасыл не ушла следом, мы на ночь ее привязывали, а днем сторож пас ее спутанной, не спуская глаз.
Наконец рана затянулась, и я отправился на свой участок.
А ночью на базе появился Хотой. Он перекусил ременный повод, которым была привязана кобыла, и увел ее с собой. Обрывок болтающегося на срубе чембура сторож обнаружил рано утром и с перепугу решил, что какой-то беглый злой человек выкрал лошадь. Дрожа от страха, он бросился обратно в свое жилье, схватил дробовик, вставил патроны с жиганами, но, вместо того чтобы пуститься в погоню, задвинул дверную щеколду и трусливо прилип глазами к щели в стене: не появится ли злодей снова.
Мерзликин же в отряди, когда не стало мерина, понял сразу, в чем дело. После завтрака, захватив уздечки, пошел он по свежим следам и на половине пути увидел свою якутскую пару. Затаясь под кустом, стал наблюдать. Погода была тихая, пасмурная, теплая, зудели комариные стаи. Кровопийцы-насекомые донимали не на шутку; животные рьяно отмахивались хвостами, лягались, хлопали мордами по бокам; потом не выдержали, забрались в разлапистый густой кедровник. Они нежно положили друг другу на спины свои головы и счастливо задремали…
Отлиняв, неразлучные трудяги оделись по-летнему; на овсе и сочной зелени выровнялись, совсем справными стали. Серый окрас на лопатках у Хотоя потемнел, вдоль спины тоже ремень обозначился с россыпью гречки по бокам, светлые Сорочьи глаза и сединка на переносье придавали его морде умильное выражение. Приобретая некоторую саврасость, симпатично выглядела и Сасыл со своей проточиной на лбу и тельным пятнышком между ноздрями. В полевых наших горно-таежных условиях эта пара якутских лошадок далеко превзошла тех четырех «материковских», что завезены были из центральных районов России. Под вьюками ходили они свободно, легко, поднимали почти до ста килограммов каждая; никакие водные преграды их не пугали. Смело пускаясь вплавь, сидели в воде неглубоко, так что уложенный на спине груз оставался сухим.
И когда на пути возглавляемого мной геологического отряда встали большие коварные реки да крутые горы, пришлось их взять у буровиков, отдав взамен своих чалых, на которых форсировать опасные переправы я не решался. С «якутками», конечно, очутился в моем отряде и Филя Мерзликин.
…Ясное солнце, показавшееся над кулисами гор, позолотило искорками росинки тающего инея. Мы с Анатолием насилу выкарабкались из ущелья, где среди мрачных стен пенился и грохотал водопад. Казалось, что выбрались мы из погреба дьявола и очутились в райских кущах земли обетованной. Отлогие покати древней ледниковой долины, в которых стремительная речка прорыла бездонно глубокую щель, словно были покрыты зелено-буроватым ковром с тонкой россыпью вспыхивающих алмазов. Прихваченные первым августовским заморозком, редкие деревца скромно застыли в своем нежно-желтом одеянии; в лощинке на том берегу тучно зеленел кедровый стланик и костром кумачовым пламенел среди него куст рябины. Чудесное утро! Ни мошки, ни комарика… Прохлада и благодать!
Только я собрался на валун-камень присесть, откуда ни возьмись — суслик длиннохвостый. Привстал на задних лапках, свиристнул пронзительно и, не дожидаясь, пока опустится занесенный над ним молоток моего жердеобразного помощника, саженными прыжками улепетнул в норку. Толя поправил свои колеса-очки, сложился вдвое и, не снимая рюкзака, с размаху рядом со мной к валуну привалился.
— А вон и Филька уже едет! — сказал он обрадованно.
Раскрытый для записи, лежал на полевой сумке у меня на коленях геологический дневник. Я сидел с откинутым накомарником, вдыхал полной грудью свежесть горного воздуха, любовался красотой северной природы. По ту сторону ущелья, вдоль гривки водораздела, споро шагали под вьюками Хотой и Сасыл. За ними, на некотором расстоянии, с закинутой за спину дулом вниз «ижевкой» поковыливал Мерзликин и, должно быть, как всегда, гундосил какую-нибудь песенку-частушку.
Глядя на эту приятную троицу, я неожиданно вспомнил, как в ту короткую, звенящую комарами ночь, когда прибывший с лошадьми Мерзликин мертвецки спал, стреноженный Хотой опять было направил свои стопы обратно на «Чолбонью»; вместе с ним уходила и спутанная Сасыл. Проснувшийся к завтраку Филька взглянул на пасшихся у озера «материковских» коняг и тотчас, не умываясь, кинулся в сторону лесочка; через несколько минут он пришел, позеленевший от злости, и на мой вопрос, где его «змеи», трехэтажно выругался. Беглецов он, конечно, догнал, но вернулся с ними лишь на другой день под вечер. Какой состоялся у него с упрямцами разговор там, наедине, — осталось тайной, но больше своих лошадок Филя не путал и не треножил: они паслись всегда там, где конюх их оставлял, хотя держались вдвоем обособленно, в стороне от остальных собратьев…
Анатолий испуганно вскрикнул, воспоминания мои оборвались, и в ту же секунду я увидел нечто катастрофическое: Хотой с вьюками катился под откос!
Мерзликин неподвижно следил за мелькавшими конскими копытами, вьючными ящиками и словно чего-то ждал. Он не знал и за неровностями склона не мог видеть, что там, куда увлекало Хотоя, разверзлась пропасть… На тропе стояла Сасыл, повернув голову вслед удалявшемуся бедолаге, — она за ним шла непривязанной.
Мы с Анатолием заорали во все горло, и Мерзликин нас увидел. Тогда, вскочив на валун, я стал тыкать рукой вперед и вниз, где ущелье, скрещивая затем кисти высоко над головой. Филя, как видно, не понимал, но я повторял еще и еще; эхо наших воплей гулко отдавалось у подножия ближней сопки. Наконец он понял и со всех ног бросился вприпрыжку за конем. А тот все катился. До обрыва оставался уже последний десяток метров; по спине у меня побежал, нервный озноб…
Вдруг поклажа разлетелась: спасла примитивная мудрость — якутский способ вьючения, который мы применяли. Вьюки при этом не навешиваются на крючья седла, а скрепляются палочкой, конец которой вдевается под луку; когда лошадь падает или кувыркается, круговой трок сдвигается, палочка выскальзывает, и груз распадается.
Конь, почувствовав себя свободным, напружинился, вскочил на ноги и, став растопырившись, словно в землю врос; бока его ходили ходуном. «Вот когда подковы пригодились!» — воскликнул я про себя, и предо мной возникла картинка: подле старого дуплистого тополя, прямо на руках, без подковочного стана, куем мы с Филей этих «змеев».
Трехместная палатка наша стояла тогда на стрелке у бокового притока, по которому надо было забираться вверх, в дебри хребта, где ждали нас каменистые долины, неведомые скальные перевалы. Лошадок пришлось ставить на подковы. Подков же этих, как раньше и овса, Хотой и Сасыл знать не знали; только дело теперь предстояло куда сложнее, чем к овсу приучать. Мерзликин, однако, и тут из положения легко вышел. Он показал мне, как делать «закрутку», и я с помощью кляпцев, или дудок, крепко защемлял лошади верхнюю губу, завертывал ее круто, и животное стояло не шевелясь — подобно тому как стояла наша Сасыл, когда мы ей на спине рану промывали. А конюх в это время преспокойно подковывал — споро, аккуратно, туго притягивая ухналями загодя подготовленные, подогнанные по копытам подковы… Теперь их задние шипы помогли Хотою вцепиться в спасительную пядь на самом краю своей гибели.
Два вьючных ящика, шлепнувшись, легли по сторонам, и только привьючка — мешок с рукавами жестяных труб — продолжала катиться, пока не улеглась на встречном бугорке. Мерзликин широкими стелющимися шагами подошел к мерину, обнял за шею и приник щекой к его морде.
Мы с Толей тоже дух перевели, облегченно улыбнулись. Я поднял с земли упавшую сумку, снова сел. Но, взглянув еще раз на тот берег, опять вспомнил эпизод, рассказанный Филей.
Случилось это в двадцатых числах июля. По вине бурового техника Филька отправился на базу лишь после обеда; по дороге еще хариусов половил, которые в тот погожий день прямо на голый крючок сигали, — и застала его в пути ночь. Местность попалась незнакомая, заросшая чащобой лесной, — пробираться совсем трудно стало. Ослабив поводья и положившись на интуицию умного Хотоя, Мерзликин беспечно продолжал путь. Он изредка поглядывал на мерцавшую сквозь вершины лиственниц одинокую звезду, потихоньку напевал:
Внезапно конь под ним всхрапнул, дернул в сторону; натянув повод, который держал седок в левой руке, отпрянула и Сасыл. Из темноты, совсем близко, сверкнули два зеленых огонька. «Волк!»— догадался Мерзликин, машинально хватаясь за место, где должен быть ружейный ремень. Но ружья на сей раз не оказалось — второпях, ругаясь с техником, забыл. Поспешно достал он коробок из брюк и, зажигая одну за другой, стал бросать горящие спички. Зеленые огоньки пропали. Филя, однако, уже не пел — прислушивался. И в это время из-под ног Хотоя со скрипучим хохотом и громким хлопаньем взлетела невидимая птица. Лошади шарахнулись, и Мерзликин, не успев выдернуть из петли повода руку, грохнулся наземь. Падая, он ударился головой о ствол дерева и потерял сознание.
Очнулся Мерзликин в одно мгновение, как пробуждается от резкого толчка чутко спящий человек. Возле него топтались, взрывали землю, беспокойно ржали и фыркали лошади. Стояли они к нему головами, наклонялись к лицу, хватали толстыми губами его руки, одежду, волосы. Мерзликин привстал и снова увидел зловеще мелькавшие огоньки; в ночи слышался нудный протяжный вой. Он вскочил на ноги, в руке своей ощутил крепко зажатый коробок спичек, собрал хворосту и запалил костер. Так дождался рассвета, отыскал слетевшую при падении шапку и благополучно приехал на базу, потирая ушибленный висок.
Быть может, и ныне, взволнованно прижавшись к Хотою, Мерзликин тоже, как и я, вспомнил, как эти крепко привязавшиеся к нему лошадки не убежали тогда от страха и не оставили в темном глухом лесу его одного…
До чего же великолепно начало северо-восточной осени, когда среди неоглядных просторов слегка заснеженных сопок разливается море золотисто-желтой тайги, вспыхивают на перекатах обмелевшие реки, блестят неподвижные чаши озер, а на горных отрогах маячат в задумчивой грусти, как одинокие отшельники, скалы-останцы! И над всем этим — глубокая синева хрустально-чистого высокого неба. Тишина вокруг и какая-то всепоглощающая благодать.
В такой именно сентябрьский день совершал я свой заключительный маршрут. Поглощенный делом, упоенный волшебной сказочностью ландшафта, я совсем забыл утренний случай, который было вызвал нехорошее предчувствие: в нескольких шагах от палатки прямо у меня из-под ног выскочил перепуганный заяц. Однако под вечер, когда солнце опускалось за дальнюю гряду и я., усталый, но удовлетворенный истекшим днем, начал спускаться к стану, — тот заяц неожиданно вспомнился: как ни хорошо просматривалась местность, нигде в окрестностях лошадей наших не было видно.
У палатки бросил я свой молоток, скинул с плеч тяжелый рюкзак, «тозовку» и, не снимая полевой сумки, присел на пне возле потухшего костра. Дома никого не было. Собственно, и быть-то надлежало одному лишь Кольке Петелько, потому что ни Толя-студент, ни Мерзликин тогда уже в моем отряде не работали. Неделю назад Филю пришлось возвратить в буровой отряд, где разини-вьючники опять спины лошадям покалечили, а Анатолий был послан на усиление поискового отряда, который не успевал опробовать густую сеть водотоков. С Лисой и Орлом управлялся теперь тот самый черноглазый паренек, что так живо когда-то интересовался прибывшими к нам этими якутскими кониками.
Хотя при новом работнике лошади не капризничали, все же первые дни они часто поглядывали на ту сторону реки, куда вброд переправился Мерзликин; боясь, чтобы они не ушли, Петелько стал их путать. В этот злополучный день парень отправился на соседний склон брусники пособирать. Спутанные Хотой и Сасыл паслись у Реки; но, когда после полудня, нарвав ведро ягод, он возвратился, лошадей на месте не оказалось.
Так рассказывал через полчаса явившийся Николай, мокрый, подавленный.
— Все распадки обегал, по этому берегу в оба края ходил — как сквозь землю провалились! — горестно оправдывался он. — По той стороне аж до прижимов добежал — нигде никаких следов…
Эта новость обескуражила меня не на шутку. Лошади, во-первых, стояли на моем подотчете, и за каждую в случае пропажи грозили большие неприятности; во-вторых, на оставшихся четырех увезти все грузы до автотрассы, находившейся от нас в трехстах километрах, было невозможно.
Два дня мы с Николаем вокруг да около колесили, тщетно ломая голову над загадкой постигшей нас беды. Казалось бы, что в тайге, да еще в тайге нехоженой, найти спутанных лошадей по их следам — дело проще простого. Увы! Отпечатки копыт прослеживались только до переката и на другом берегу не появлялись. Можно было предположить, что, решив идти на базу или скорее всего вслед за Мерзликиным, конь с кобылой переправились на противоположную сторону реки не прямиком, а брели сначала по фарватеру и потом уже вышли на берег. Но, как ни искали мы, как ни вглядывались в мох, траву, косовые отмели, ничего обнаружить не удавалось. Прошли десятки верст по левому и правому берегам вверх и вниз по течению, ходили в стороны, возвращались на прежние наши стоянки, окликали, звали, свистели — нет, все напрасно! Следы обрывались у переката — и баста! Словно шагнули несчастные в воду, разверзлось под ними дно речное, и загремели они, бедняги, в тартарары!..
Сложные маршруты последних дней, тяжелое хождение по горам в одиночку, а затем треволнения с бессонными ночами и полной потерей аппетита превратили меня в «доходягу»— истощенного, оборванного и заросшего бродягу, насилу передвигающего ноги. Таким предстал я в конце четвертых суток безрезультатной маеты перед струсившим сторожем нашей базы, который было принял меня за беглого таежного бродягу и чуть не пристрелил. Более ценные материалы мы с Петелько захватили сразу, а за палаткой и остальным имуществом он съездил потом, на лошадях из поискового отряда.
Когда о пропаже своих любимцев узнал Мерзликин — он не поверил. Цокнул языком, снисходительно как-то усмехнулся, пробалагурил: «Шутник покойник, помер во вторник, а в среду встал да лошадок украл». Затем на меня глянул, пряча в темно-ореховых глазах своих то ли грусть, то ли озорство затаенное, и попросил:
— Товарищ старшой, разрешите поискать?
Я, конечно, разрешил, хотя на успех надеялся мало.
Собрался он, харчишки, ружье, палатку даже прихватил и верхом на белом долговязом мерине поехал искать своих «змеев». Вид был у него озабоченный. Перед отъездом он не шутил и не напевал, только, трогаясь, сказал зачем-то — задумчиво, тихо: «И лошадь кашляет…»
Кроме буровиков, все уже собрались на базе. Вычерчивали полевые карты, приводили в порядок геологическую документацию, каменный материал; я начал составлять информационную записку о результатах проведенных исследований. Но нужные мысли в голову не шли. Утром я подолгу не вылезал из спального мешка, а после обеда, пока не наступала ночь, бродил под шуршащим листопадом по холодной, морозом прихваченной долине. Мое угнетенное настроение сказывалось на других — не слышалось вечерами у костра ни шуток, ни смеха, ни песен; после чая все молча расходились по палаткам спать.
Через неделю, осунувшийся, словно пришибленный, вернулся Филя Мерзликин. По одному внешнему его виду было ясно, что старания оказались напрасными.
…Выполнив план и встречные соцобязательства, прибыли и наши буровики — вся партия была теперь в полном сборе. Октябрь колючими вихрями снежными задымился, стали малые реки — пришла пора в путь-дорогу приготовляться. Буровой комплект, кайла, ломы, лопаты, печки с трубами, посуду решено было залабазить, а с собой взять только необходимое — погрузить на оставшихся лошадей да на всех сотрудников пуда по полтора на каждого.
В одно из туманных утр, за день до отъезда, обнаружилось, что Мерзликин на белом коне куда-то подался, а вечером, во время Ужина, мы услыхали треск веток, топот и веселый гундосый голос:
Выскочили — кто с миской в руке, кто так, в одной лишь шапке, — на центральной полянке перед складом Филька на Орле подбоченился, здесь же, без уздечек, Лиса и мерин белый стоят.
— Дозвольте доложить! На-а-шлась бабкина пропажа в дедовом очкуре!
Из-под сбитой набекрень заиндевелой ушанки смолью чернел вихор чуба, розовел остаток мочки несуществующего уха, и на сияющем, как масленый блин, широком лице задорно вздрагивали остатки обезображенного носа. А глаза, глаза-то — так и играли прыткой удалью, безудержным светились восторгом.
Радость Мерзликина передалась и нам. Я крепко обнимал удачника, с сердечной признательностью пожимал его узловатые руки, оглаживал заросших зимней шерстью, инеем покрытых якутков, трепал, перебирая пальцами, их прелестные гривы и пышные длинные хвосты. За минувшее время они заметно поправились, олохматившиеся морды стали еще симпатичнее. Ноги только вот у путовых суставов были поистерты — у Сасыл мясо даже виднелось.
Ребята, кончая ужинать, тоже ласкали нашедшихся скитальцев, наперебой расспрашивали Мерзликина о подробностях.
— Филька, злодей, как же ты их нашел? — сыпалось с разных сторон.
— Вишь, дело такое… — начинал он серьезным тоном. — Пошел я, значит, на лыко сопку драть, глядь — на утках озеро плавает; я камень бросил — озеро вспорхнуло, полетело, а утки остались. Снял я ружье да за ними: дробью зарядил, а оно пулей стрелило. Летит пуля, жужжит. Я вбок — она за мной, я в другой — она опять за мной; упал я в куст — хвать она меня в лоб! Я цап рукой — ан это жук! Тута я и лошадок увидал.
— Ну, затростил!
— Мели, Емеля…
— Не-е, кроме шуток, — канючил Толя, подталкивая пальцем очки.
— А, студент-акушер! Да ты еще маленький: много будешь знать, мало станешь спать!.. Эй, кок-повар! — крикнул Филя толстощекому детине, что гремел в кухне-палатке посудой, — пожрать че-нибудь дашь?
После трапезы, войдя ко мне, Мерзликин рассказал, как было дело.
— Понимаешь, начальник, нисколько я не мог поверить, чтоб «змеи» мои куда-то ушли. Все окрест намедни обшарил — куда подевались, ума не приложу. В совхоз домой они не подались, к нашим бурильщикам тоже не ходили, а на базе — сам понимаешь, нетути. Сумление одно только закралось — не волки ли постарались? Так тоже вроде непохоже… Давеча решил: посмотрю-ка еще раз. Снег лег, речки замерзли, вдруг — следы какие. И что ты думаешь? Точно наведались, пропащие. На стоянке вашей истоптано, даже лежали, — ждали, видно, что придут за ними. Свежие отпечатки к реке ведут… Оказывается, они по руслу вверх, к прижимам, путь держали, по воде прямо — на льду да по снегу теперь хорошо видать. А ведь туды, почитай, боле двух километров будет… После прижимов там капчагаи с водопадом, ходу дальше нет, это мне и прошлый раз было ясно, а ноне по следам выяснилось, что в прижимах, за камнем-скалой, узкий проход прячется, ключ оттель вытекает. Надо же, хляби их душу, куцы надоумило! — улыбнулся Филя, почесывая затылок. — Завернул я, значит, в тот ключ и метров через пятьсот в котловище очутился. Бог ты мой! Сказка волшебная — и только! Меж двух проток остров кудрявый с лесом да кустами вдоль берегов, а корму — хвоща, травы всякой — хоть сенокосом вали. По сию пору под снегом зеленеет. К тому же котел тот наверняка летом сквозняком продувается — гнуса, знать, вовсе не бывает. Вот они и жили; пожалуй, там и зазимовали бы — им это нипочем. Ладно вот, на стоянку наведались, а то ищи-свищи — сам черт бы их там не сыскал!.. Ну, въехал я, значит, туды, гляжу, корень-ятрень, здесь они — снег копытами перепахан, помет дымится… но самих за частоствольем пока не видать. Проехал еще, белый мой ушами ворочает: ага, стоят, соколики, на меня смотрят. Хотой узнал, заржал — обрадовался, бодни пес его в нос! Головой кивает, ко мне идет; за ним Сасыл, без пут оба… Кобылка только вот больно глубоко обрезалась…
Нелегок нам обратный путь достался; особливо изволновались, когда Толя-очкарик пропал. Пошел он, как выяснилось, по другому берегу и угодил на смежную протоку, а там новые рукава появились, так что лишь на третий день на наш след напал.
Я рассчитывал дней через десять на автотрассе быть, но вышло чуть не вдвое дольше. Продукты кончились, холодина жмет, да еще тропа потерялась: сначала чащоба, потом болота сплошные пошли. Молодой лед груженых коней не держит — все ноги, бедняги, окровянили, льдом порезали. Однако и в этой ситуации наши «якутяне» самыми стойкими оказались: по кочкам шли, как циркачи по канату.
Немного уже до конца оставалось — машины с трассы стало слыхать. У ребят — хвост морковкой, только слюнку сглатывают в мечтах по горячему хлебу… И опять неприятность: выбирая дорогу, в одном месте я так сиганул, что едва не с головой! Хорошо, за голубичник ухватился, вылез. Хотой подошел сзади, принюхался, повел ушами — и в сторону; взял несколько левее да спокойно и переступил, не замочившись, а за ним и весь караван. Я прыгаю, чтоб не обмерзнуть, зубами щелкаю, а Филька еще издевается:
— Чудак покойник погиб во вторник, стали гроб тесать, а он вскочил, да и ну плясать!
Быстренько разжег он костер, сучьев накидал. Принялся я с себя мокрое стаскивать, переодеваться, сушиться. Из-за меня пришлось там на ночевку лагерем стать.
…Проснулся я в спальном мешке — сон как ветром сдуло. Надел штаны ватные, валенки, шапку, полушубок поверх фуфайки накинул и вышел на мороз — ночью зимней залюбовался.
В звездном небе месяц огромный, все пространство, сколько глазом ни кинь, лунным светом залито — будто пустыня в парче серебряной; кустики только отдельные да деревца маячат, и на сером далеком небосклоне хребет белой полосой тянется… А в безмолвной этой стыни крыши палаток наших изморозью поблескивают, храп людской слышится, да лошади похрустывают. Хотой и Сасыл больше на сарлыков монгольских, чем на коней, похожи стали: шерсть длинная, на брюхах чуть не до земли, морды заросшие, лохматые, на глаза челки нависают. «Материковские» от холода хвосты к задам прижали, у жилья отираются, корма ждут; а эти, якутские, под остью пухом мягким обзавелись, спать прямо в сугробы ложатся, траву из-под снега достают копытами, лозинки обкусывают — им и горя мало!
Елизавета Сумленова
СТАМБУЛ —
ГОРОД ДВУХ КОНТИНЕНТОВ
Очерк
Фото автора
Мне давно хотелось побывать в Турции.
«Никогда я не был на Босфоре…» Может быть, есенинский вздох отозвался в душе ностальгическим желанием «несбывшееся воплотить»? Или тревожили эмигрантские повести Алексея Толстого? А возможно, оттого, что Турция — единственная страна, где был Пушкин. Почти одновременно с поэтом путешествовал по «турецкому берегу» русский ученый Петр Чихачев. «Малая Азия, — написал он, — страна, которая служила то колыбелью, то кладбищем для народов, науки, искусства».
Какое глубокое определение! На земле Малой Азии, сегодня называемой Турцией, расцвела хеттская цивилизация, когда Европа еще жила в пещерах. Хеттов оттеснили лидийцы, потом персы. Затем здесь утвердил свою державу Александр Македонский. Он умер рано, в тридцать три года, и империя распалась…
На этой земле сплелись мифы и реальность. Она хранит следы аргонавтов и Одиссея. Здесь обитали храбрые амазонки. Блистал золотом храм Артемиды, одно из семи чудес света, сожженный Геростратом. Под крики толпы проезжали в колеснице Антоний и Клеопатра. Стояла воспетая Гомером Троя. Здесь, по преданию, доживала свой горестный век после казни Христа его мать, дева Мария.
Этой земле мир обязан крылатыми фразами — ахиллесова пята, гордиев узел, троянский конь, танталовы муки…
Турция долго слыла грозой христианского мира. «Вот придут турки-янычары», — пугали детей. Но мало кто знает, что янычары вовсе не турки. В султанате был обычай: сильных рослых мальчиков-христиан отбирали у родителей, обращали в ислам. Они-то и составили новое войско, «ени чари», свирепых телохранителей султана.
Сегодняшняя Турция — часть некогда обширной Османской империи. Но и сейчас это не Малая страна. Ее площадь 780,6 тысячи квадратных километров, население 51,4 миллиона (1985 год).
До XVIII века слова Турция вообще не было, страну называли «землей ислама». Лишь в 1923 году, когда был свергнут халифат и родилась турецкая буржуазная республика, слово «осман» было заменено словом «турок», «тюрк». Борьбу за свободу возглавил Мустафа Кемаль, названный Ататюрком — «отцом турок».
По словам Черчилля, Ататюрк «сумел возродить к жизни дряхлую скандальную Турцию, у которой ни гроша в кармане». Его реформы вторглись во все сферы жизни. Религию отделили от государства. Шариат уступил место закону. Турки получили фамилии. По стране задымили фабричные трубы — «минареты Ататюрка». Женщины вышли из векового домашнего плена, начали работать в учреждениях, получили права. Вместо арабского введен латинский алфавит, а с ним — всеобщее начальное образование. Ататюрк сбил с головы турка красную феску с кисточкой — исконный символ ислама, призывал женщин снять чадру. Почти силой внедрял европейский образ жизни. В турецкий язык хлынули новые слова — «радио», «отель», «пресса»… Пришли новые идеи и вкусы. Курсом внешней политики стал «мир на родине и во всем мире»… Словом, реформы Ататюрка были прыжком через пропасть средневековья. Реакция встретила их в штыки. Дервиши и муллы требовали покончить с безбожной республикой и возродить халифат. Борьба шла жестокая. Известен факт, когда фанатики окружили молодого кемалистского офицера Кубилая, повалили его на землю и под крики «Аллах велик!» ржавой пилой медленно отпилили ему голову. Было и такое…
В Турции — культ Ататюрка. Его жизнь изучают в школах, как жития святых. Его цитируют по радио. Его статуи украшают улицы и площади. Его портреты висят в домах. О нем рассказывают легенды. Это был голубоглазый великан, красавец. Любил жизнь, друзей, вино, женщин. В юности служил военным атташе в Болгарии. Однажды на маскараде первого приза удостоилась лучшая пара — юная красавица и молодой «янычар». Это были дочь генерала Заимова и Мустафа Кемаль. Они любили друг друга. Но генерал отказал «янычару» в руке дочери, не знал, что вскоре станет он президентом Турции… Прошло пятнадцать лет. Однажды, возвращаясь из Европы, Мустафа Кемаль остановился на два часа в Софии. Они встретились на вокзале… Никто и никогда потом не видел слез на лице президента. Так кончилась эта романтическая любовь…
После кемалистской революции Турция, вырвавшаяся из духовной изоляции, заметно продвинулась вперед. Сегодня это развитая капиталистическая страна. Здесь сначала развили пищевую и легкую промышленность, потом тяжелую. Сегодня страна производит сталь и чугун, делает станки, тракторы, автомашины. Экспортирует одежду, табак, хлопок, керамику, хрусталь, косметику, фрукты, кожу.
Экономика развивается под контролем государства. В сельском хозяйстве тон задают крупные фермы. Да, успехи экономики налицо. Но внешний долг страны уже перевалил за 40 миллиардов долларов. Если перевести его по курсу турецкой лиры, то на каждого жителя придется миллион. «Мы тоже страна миллионеров», — шутят турки.
Турция стремится войти в «Общий рынок», стать его тринадцатым членом. Двадцать лет она «держит экзамен» в качестве его ассоциированного члена. Недавно Турция вновь постучала в двери Сообщества. Но мнения разделились: одни готовы ее впустить, другие считают, что она пока не достигла требуемого уровня. Но никто прямо не сказал «нет». Предсказывать будущее — занятие рискованное и бесцельное. А пока Турция — источник дешевой рабочей силы для стран «Общего рынка».
После того как в восьмидесятых годах к власти пришла армия, политическая жизнь в Турции заморожена. В стране много говорят о демократии. Но Коммунистическая и Рабочая партии запрещены. В Стамбуле шло позорное судилище над лидерами этих партий, каждого из которых власти требовали приговорить к… 504 годам тюремного заключения. Забастовки практически запрещены…
Хотя Ататюрк перенес столицу страны в Анкару, первым городом Турции, ее деловым и духовным центром остается Стамбул.
Двадцать пять веков стоит на Босфоре этот город — языческий, христианский, мусульманский; римский, греческий, турецкий — вечный… Единственный город в мире, ухитрившийся лечь сразу в двух частях света — в Европе и Азии.
Немного на земле городов с такой яркой и трагической судьбой. Его брали штурмом Тамерлан и Александр Македонский, опустошали крестоносцы и турки-сельджуки. Он был столицей Римской империи и Византии. Турки зовут его «джанлы тарих» — что значит «живая история». И верно: когда ходишь по улицам Стамбула, «автографы» истории с тобой на каждом шагу — в раскопках, памятниках, в лицах людей.
Когда-то в этих краях, говорит легенда, охотился храбрый воин Визант, сын бога моря Посейдона. Внезапно налетел орел и унес сердце жертвенного быка на берега Босфора. Увидев в этом божий знак, Визант построил у пролива христианский город.
В 330 году римский император Константин завоевал город, перенес сюда столицу и назвал Новым Римом — Константинополем. Тысячу лет жил и богател на поте и крови рабов Константинополь. Но с падением Рима его восточные провинции отделились, образовав Византию. В XV веке турецкий султан Мехмед II захватил Константинополь и дал ему новое имя — Истамбул. Это имя изменило облик и дух города: бывший Византии, Новый Рим, Царьград, Константинополь стал столицей Османской империи, а цитадель христианства — центром ислама. В истории вечного города началась турецкая эра.
…Мое первое утро в Стамбуле. Просыпаюсь от громкого голоса муэдзина, усиленного мощными динамиками. Это эзан — призыв к утренней молитве. Запевает один минарет, подхватывают соседние. И над всем городом плывет заунывный речитатив, неспешный, как караванный ход, бесконечный, как физическое ощущение бога. На улицах Стамбула никто, конечно, не падает ниц, заслышав эзан, но для каждого турка голос муэдзина — звук родины. Он неизбежен, как восход солнца, как крик петуха на рассвете. Я спросила, бывают ли случаи, когда дежурный в мечети проспит или просто забудет вовремя включить магнитную запись эзана? Мне ответили — исключено!
Эта земля входит в тебя плотью, красками, запахами.
В ранний час Стамбул похож на старинную картину, подернутую дымкой времени. Но может, все гораздо прозаичнее? На дворе ноябрь. Ночи холодные, и в домах затопили. В городе нет центрального отопления. Тысячи печных труб извергают в небо каменноугольную копоть. Висит над домами шатер смога. Запах гари так силен, что першит в горле. Говорят, дышать воздухом Стамбула зимой — все равно что выкуривать десять пачек сигарет в день. Недавно в Турцию начал поступать советский газ из Ямбурга. Может быть, воздух станет чище?
Идет мелкий, как пыль, дождь. Город мокрый, озябший, хмурый. Но вот рассвет тронул голубые купола мечетей, тонкие минареты. Запахло теплым хлебом из булочной, ворохом желтых листьев, что так щедро рассыпал под окном орешник.
Еще пустынны улицы. Пошли первые автобусы с пассажирами — молчаливыми людьми в кепках и спецовках. Вслед за ними потянется к конторам мелкий чиновный люд. Их патроны, солидные бизнесмены, не спешат — на закрытых балконах они предаются утреннему кейфу — читают газеты, пьют глоточками горячий, как огонь, кофе.
Над термальными банями уже курится дымок. Владельцы лавок заботливо протирают витрины, раскладывают товар. Перегнувшись через балкон, молодые женщины встряхивают простыни, ковры.
Мальчишки тащат с базара покупки в богатые дома. Спешат из прачечных разносчики рубашек. Продавец каштанов уже занял место на людном перекрестке, раздувает жаровню.
Позвякивая колокольчиком, едут «водовозы». Вода из кранов в Стамбуле жесткая, плохо очищена, ее пьют только бедняки. Остальные покупают пластиковые бутыли с родниковой водой, «чистой, как слеза младенца, целебной, как верблюжье молоко».
Идет, толкая перед собой тележку, торговец рыбой. Минутный торг — и с балкона второго этажа спускается на веревке корзина с деньгами.
Громко кричит радио. Гортанный голос диктора мешается с треском поп-музыки и звуками саза.
На углу у газетного киоска встречаются двое мужчин. Перебрасываются парой фраз: «Мерхаба! (Здравствуйте!) Насылсыныз? (Как дела?) Чок гюзель! (Прекрасно!)» — и спешат дальше по делам.
А вот ступает, грузно опираясь на палку, смуглолицый старик.
Он величествен и отрешен, как жрец с древнего барельефа. Но что это? Он протянул руку за подаянием. «Есть царствующие нищие и нищенствующие короли», — вспоминаю я слова Блока.
В кофейных завтракают первые посетители. Вижу, как за стеклом повар готовит кебаб. Похожий на веретено вертикальный шампур, унизанный мясом, медленно вращается, источая древний, как мир, запах жаренного на открытом огне мяса. Готовые куски повар срезает, кладет на лепешку и подает в зал.
Еда в Турции вкусная, хотя жирная и сладкая. Очень любят дымные кебабы, особенно ценится «апрельский» шашлык — из ягнят, которые паслись на весенней травке. Любят всевозможные пловы. Аллах запретил, есть свинину, поэтому в стране почти нет свиней. Зато в почете баранина.
Трапеза начинается с закуски — мезы. Подается сыр с кусочками брынзы, рыба, мидии. Едят не спеша, со смаком, иногда громко беседуя и жестикулируя. Коран запрещает пить вино, но о водке в нем не сказано ни слова. Водку пьют, свою, анисовую, и нашу, русскую. В лавках на бутылях выведено латынью: «Вотка», «Каньяк«…После сытного обеда, говорят, и пророк любил выкурить трубочку. Раньше в Турции курили кальян, теперь перешли на сигареты, лучше если американские.
Еще кейф — выпить чашечку кофе. Кофе пришел в Турцию с паломниками из Саудовской Аравии и поначалу был запрещен муллами под страхом смерти. Шутка ли? В мечетях стало меньше народу, чем в кофейнях! Но никакие запреты не помогли. Люди продолжали пить полюбившийся напиток бодрости. Теперь «кофе по-турецки» подают во всем мире. Турки — мастера варить кофе. У каждого свой рецепт. Но главное: зерна нужно молоть в ручных мельницах, а варить напиток в медных ковшиках — джизве. Порошок засыпают в горячую воду, добавляют немного сахара и ставят на тихий огонь. Важно не упустить момент готовности, снять кофе за секунду до закипания и тут же разлить по маленьким чашечкам, вместе с гущей…
Раньше других открываются дешевые чайные, они же читальни — кыраатане. Сюда забегают сыграть в нарды, выпить чая, а если в кармане пусто, удовольствоваться стаканом родниковой воды — и это тоже кейф. Дорогие кафе, лаканта, откроются позднее. И совсем к ночи зажгут огни казино и дансинги.
А пока утро. Во дворе университета перед началом занятий митингуют ребята из Партии «зеленых». На груди у них значок — маленькая черепашка на ладони. Сегодня они протестуют против строительства отелей на побережье Эгейского моря, где черепахи откладывают яйца. Какой-то паренек почти выкрикивает:
— Раньше море выбрасывало жемчужные раковины. Теперь оно выплевывает пустые бутылки из-под кока-колы, отбросы, мусор. До каких пор?..
Конца фразы я не слышу, но видно, как по рукам идет длинный свиток-петиция в защиту моря.
Интересно бродить по улицам Стамбула. Любителей экзотики сразу разочарую: ни янычаров с кривыми саблями, ни фресок нет. Они перекочевали в музеи. Но тем не менее толпа живописна и пестра. Вот прошла крестьянка в темной шали и чарыках с загнутыми носами, рядом с ней внучка — в джинсах и кроссовках. Пробежала модница в «вареной» куртке и мини-юбке. Мужья проклинают эту западную моду, старики вздыхают, молятся, но смотрят вслед. Что делать? «Дети больше похожи на свое время, чем на родителей», — гласит восточная мудрость. На пороге XXI век! Время многое меняет. Почти исчезли экзотические фигуры «лимонаджи» с сосудом за спиной, со стаканчиками в широком поясе и с чайником в руке для мытья посуды. Где уж им тягаться с продавцами фирменных напитков!
Меньше стало носильщиков-хамалов. Только, пожалуй, у вокзалов и рынков еще встретишь эти «живые грузовые такси» с десятком ящиков или целым мебельным гарнитуром на спине.
Но есть две фигуры, без которых немыслим Стамбул: это писцы и капыджы. Правда, сегодня писцы не прежние старцы в очках и с гусиным пером. Это знающие законы юристы, с компьютером и с пишущей машинкой. Они могут все — написать письмо матери в деревню, настрочить жалобу в суд, сочинить любовное послание. Если учесть, что почти половина населения в Турции неграмотна, клиентов у них хватает.
Капыджы есть при каждом доме. Он дворник и сторож, истопник и рассыльный. Днем он метет улицу, моет машины, бегает по поручению жильцов, за бакшиш, разумеется… Чаевые — бакшиш дают везде — в поездах, банях, отелях. Это норма жизни… Ночью капыджы присматривает за котельной. Работа хлопотная, зато бесплатное жилье. А это немало в стране, где три миллиона безработных да полтора миллиона беженцев из Ирана и Ирака.
Да, экзотики на улицах Стамбула осталось немного. Зато появились толпы туристов. До двух миллионов в год. Деловито, с туго набитыми сумками курсируют они между отелем и крытым рынком Капалы Чарши. В свободное от «шоппинга» время туристов возят от храма Айя-София до гор Каппадокии, демонстрируя процветающую страну. Но тут и там вылезают «уши юродивого» — вроде нехватки жилья, воды, перегруженности транспорта.
Кривые, как ятаган, улицы Стамбула забиты машинами. «У нас не движение, а война на колесах», — шутят стамбульцы. Не каждая война стоит таких жертв: до десяти тысяч аварий в год. Тщетно регулировщики в белых плащах и крагах машут жезлами — порядка нет. Да и как ему быть?
Переполненные автобусы не тормозят на остановках, люди на ходу вспрыгивают на подножку. Торопятся такси с желтыми козырьками на крышах. Оглушают прохожих рокеры на мотоциклах. Скрипят, тащатся арбы. Цокают туристские пайтоны (фаэтоны). Мчатся черные полицейские «форды». Снуют маршрутные такси — долмуши. Не спеша шагает навьюченный скарбом ослик.
В Турции полмиллиона этих неприхотливых и незаменимых тружеников. То и дело перебегают дорогу нетерпеливые пешеходы.
Железные нервы нужно иметь водителю. Вся надежда на раскачивающийся в кабине талисман. Обычно это крохотный Коран или голубые бусы от сглазу (в Турции считается дурным глазом голубой). Но когда и талисман не помогает, темпераментные водители выскакивают, чтобы вразумить легкомысленного пешехода парой тумаков, для порядка.
…Никуда не денешь, не спрячешь детский труд. Город полон мальчишек — чистильщиков обуви, мойщиков машин, продавцов сувениров. Они готовы на любую работу, чтобы принести вечером домой пару сотен лир. Дети гнут спину в кустарных мастерских. И это не компенсируют ни клубы, ни парки, ни стадионы для молодежи.
Чревом Стамбула называют крытый базар Капалы Чарши. Пятьсот лет стоит он на этом месте. Здесь вам предложат товары со всего света. Китайский фарфор и арабскую бронзу, венецианское стекло и египетские папирусы, турецкое золото, ковры, дубленки…
Капалы Чарши — это город в городе. Бесконечные торговые аркады. Тысячи лавок под каменными сводами с расписными потолками. Лабиринт улиц, у каждой свое название. Десятки входов и выходов. Мастерские, кофейни, парикмахерские, разноголосая речь и толчея.
Главная артерия рынка — золотой базар, поражающий обилием и блеском. От него во все стороны расходятся магазины с одеждой, обувью, посудой. Товарам в лавках тесно, они «выползают» на улицы. Их развешивают по стенам, раскладывают у порога. У входа в лавку сидит владелец, попивая чай, а его подручный зазывает покупателей.
Идут века, но не меняется дух восточного базара, дух купли-продажи. Новичок застревает в первой же лавке. Искушенный покупатель сперва обойдет ряды, приценится. Но и продавцы не лыком шиты — вмиг оценят, чего вы стоите… И начинается спектакль. Для начала вам назовут тройную цену. Вы пожимаете плечами и покидаете лавку. Потом возвращаетесь, называете свою цену. Теперь очередь продавца развести руками. Вы снова уходите. Пока наконец оппонент не поклянется аллахом, что «продает себе в убыток, из уважения к вам».
Сбыть подделку, обсчитать — дело обычное. В этом я могла лично убедиться, купив у лоточника «французские» духи. Только дома обнаружила в фирменно запечатанном флаконе вместо «Шанели № 5» обыкновенную воду. Но не надо путать мошенников, ловкачей с мастерами, ремесленниками, потомственными торговцами. И вот пример.
Мне давно хотелось приобрести фигурку Ходжи Насреддина, средневекового мудреца и насмешника. Наконец нашла: в витрине лавки сидел на бронзовом осле и грустно улыбался Насреддин. Едва я спросила, сколько стоит, как внезапно погас свет. Все погрузилось в кромешную, чернильную тьму. И рынок сразу стал похож на растревоженный муравейник. Продавцы кинулись собирать товары. Началась возня. Где-то разбили витрину, послышались свистки полицейских, топот ног, крики. В этой суматохе старик продавец взял меня за руку, усадил на свой табурет и велел не двигаться, пока не дадут свет. Но когда выяснилось, что свет будет не скоро, что произошла авария в городе и весь Стамбул во мгле, он окликнул мальчика-подручного и приказал проводить меня к выходу. Тот пытался было возразить, так как товары еще не были убраны.
— Разве ты не слышал, что я сказал?
И мы рванулись к выходу. Я так и не успела ничего купить у этого старика, но навсегда запомнила его великодушие.
На Востоке говорят: «На драгоценный камень смотрят в оправе, на человека — в его доме».
На кого похожи турки? Трудно сказать. Есть среди них голубоглазые блондины и смуглолицые брюнеты. Чисто тюркские лица с монголоидными чертами можно увидеть теперь только у кочевников. На облике народа сказались миграции племен, смешение кочевников-огузов с оседлым населением — греками, армянами, славянами. В Стамбуле был невольничий рынок, где продавали женщин, плененных во всех концах света. Рожая детей, они «чертили» свой след в генах нации. Еще в прошлом веке турки составляли половину населения страны. Сегодня их более 90 процентов. Мусульманам не так важна национальность, как вероисповедание. Ислам делит всех людей на «верных» и «неверных». И здесь турки были бескомпромиссны: они охотно принимали инородцев, обращенных в ислам, и отвергали всех прочих. Великий турецкий зодчий Синан (кстати, построивший Тадж-Махал в Индии) был греком, первопечатник Ибрагим — венгром, любимая жена Сулеймана I была украинка Роксолана, а матерью султана Абдул-Хамида была армянка.
В мироощущении турок сплелись мусульманские традиции и веяния Запада. Характер народа сложен, многослоен.
Турки необычайно гостеприимны и дружелюбны. Но не дай бог задеть их честь — друг мгновенно становится врагом. Турок может иронизировать над собой, но не потерпит критики со стороны. Он никогда не покажет, что ему плохо. Есть поговорка: «Харкаешь кровью — говори, что пил вишневый шербет».
Гордость паче всего! Эмоции нередко берут верх над разумом. Турки не склонны прощать обиды. В деревнях еще живет обычай кровной мести. Бывает, что поссорились деды, а враждуют внуки. Обидчику мстят до тех пор, пока в его роду не останутся вдовы и дети. Этих не трогают.
Турки ценят доверие, но могут подвести в делах. Чтобы не обидеть партнера, они не скажут «нет», а произнесут туманное «иншалла» — «как угодно аллаху», что равнозначно отказу.
Они не всегда пунктуальны. Полчаса опоздания — не в счет. «С тех пор как мы пересели с ишака в «мерседес», нам за временем не угнаться» — любимая шутка.
Турки не любят спешить в делах. И все любят кейф. Даже бедняки, хоть часок в день, да кейфуют.
Что еще? Турки приветствуют прогресс, но живут под спудом предрассудков. Чтут власть, но превыше всего ставят внутреннюю свободу. Все, даже атеисты, воспитаны в духе ислама. Они переняли у европейцев много манер, но остались турками.
— Чем мы отличаемся от европейцев? — пошутил один журналист. — Мы встречаемся. Вы смотрите на мою жену, я — на вашу. Вы танцуете с моей женой, я — с вашей. Потом мы выхватываем пистолеты и стреляемся… Так, кажется, о нас думают?
Это, конечно, шутка. Но надо учесть, что восточный этический идеал не во всем совпадает с западным, но он самоценен. Чтобы понять людей, надо настроиться с ними на одну волну, проникнуться их заботами и надеждами…
Однако вернемся к Стамбулу. Говорят, если бы безумец захотел сотворить город, он построил бы Стамбул. Никто не знает, где границы города. Он раскинулся на берегах Босфора и Мраморного моря, вскарабкался в горы и «завис» там. В Большом Стамбуле сегодня двадцать два района, в названиях многих звучит слово «кей», что значит «деревня». Город растет, поглощая окрестные деревушки. В нем тысяча улиц, у каждой свой характер и судьба — улица Веселая, улица Черного Тополя, Корзинщика, Зеленщика…
Скажи мне, где ты живешь, и я скажу, кто ты.
Социальное неравенство видно даже из окна туристского автобуса. Богатые районы узнаешь по ухоженности, вилл и малолюдью улиц. Средний класс живет попроще — в новостройках или старых деревянных домах, по-южному опоясанных галереями, с которых сбегают лесенки… Бедняки ютятся в трущобах «геджеконду», что в дословном переводе означает «хижина на ночь». Если у постройки есть крыша, то по закону ее нельзя снести, а человека нельзя выселить. Вот и вырастают втайне от властей за одну ночь дома-времянки. Живут в них переселенцы из деревень. «Ни городские до конца, ни деревенские уже, — говорил о таких Шукшин. — Ужасно неудобное положение: одна нога на берегу, другая в лодке. И плыть нельзя и не плыть страшновато». Живут они худо, бедно, но назад ехать не хотят. Вот и висят над окнами их городских хибар связки сохнущего перца или чеснока, как ностальгия по родным, оставленным местам.
В Стамбуле европеизированная жизнь, но все же это восточный город. Голубые, зеленые купола мечетей, караван-сараи, глухие Дворики, захлестнутые зеленью, свежесть Босфора, крики чаек над водой, гортанная речь — это все Стамбул, город с шестимиллионным населением. Город-музей. Город-базар. Город-труженик. Город-тайна, где вот-вот из-за угла выпорхнет видение из сказок «Тысячи и одной ночи».
В Стамбуле сплелось все — высокое и низкое, труд и сытая праздность, вседозволенность и аскетизм, пиршество дорогих ресторанов и черствая корка чурека.
В городе 1380 мечетей и пять тысяч минаретов. Кто-то сравнивает минареты с незажженными свечами, кто-то с указующим перстом аллаха. Мне они показались баллистическими ракетами, угрожающе нацеленными в небо и готовыми взлететь.
Около мечетей, как правило, строили школы-медресе и усыпальницы-тюрбе. Султан, захватив трон, убивал всех соперников, отправляя в тюрбе сыновей, братьев, близких.
Мечетей строили много, и образцом был христианский храм Святой Софии, построенный римским императором Юстинианом еще в VII веке. Этот храм Мудрости — один из самых больших в мире. Купол высотой 56 метров поддерживают массивные колонны из яшмы, гранита, мрамора. Сорок окон на куполе льют мягкий свет. На полу едва заметным крестом обозначены «центр земли» и «пуп земли», где крестили Юстиниана.
В 1453 году, когда султан завоевал Константинополь, город был пуст. Все население собралось в храме, ожидая смерти. Султан въехал в храм на белом коне. От блеска золота, крика людей лошадь взвилась на дыбы и ударила копытом по колонне. Сегодня туристам показывают «след» коня. А еще показывают «пророчество» древних — от чего погибнет мир. На стене храма причудливая игра мрамора сплела рисунок — зловещий «гриб» атомной бомбы. Пророчество впечатляет…
Я смотрю на потускневшие от времени и все еще невыразимо прекрасные фрески храма и слушаю нашего гида, Нихата. Он настоящий эфенди — сдержанный, образованный, остроумный. По его словам, завоеватели-турки поступили на редкость благородно. Они не разрушили храм, а всего только «обратили его в ислам» — пристроили четыре минарета, крест заменили полумесяцем, лики апостолов и золоченые фрески на куполе покрыли слоем штукатурки, «сохранив их, таким образом, для потомства». (Правда, я не очень понимаю: как можно сохранить фрески, замазав их штукатуркой?)
Затем Нихат втолковывает нам, что ислам — продолжение и, разумеется, вершина всех предыдущих религий. Что Христос был предпоследним пророком бога, нечто вроде подмастерья у последнего пророка — Мухаммеда. Ах как лихо он подверстывает христианство в качестве ступеньки к единственно верной религии — исламу.
— В исламе, — продолжает наш гид, — пять основных законов, которые обязан выполнять каждый мусульманин. Вот они: нет бога, кроме аллаха, и Мухаммед — пророк его. Почитай и бойся аллаха. Пять раз в день сотвори намаз и ритуальное омовение. Раз в году соблюдай месячный пост. Помогай бедным. Соверши хадж в Мекку…
Нихат говорит негромко, но отчетливо слышится каждое слово. В храме великолепная акустика. Айя-София теперь музей. Стучат молотки реставраторов, работают на лесах художники. Еще не совсем освобождены из плена дивные золотые росписи. Поверх них легла арабская вязь. На колоннах храма все еще чернеют огромные щиты с именами халифов: Абубекир, Омар, Осман, Али… Но постепенно возвращается к жизни драгоценное покрытие из смальты. Уже очищены фрески «Иоанн Креститель» и «Дева Мария с младенцем».
Тысячу лет Айя-София не знала равных себе. Но в XVII веке султан Ахмед решил затмить храм, построив напротив него еще более величественную Голубую мечеть с золотыми минаретами. Строить было поручено Синану. Но где взять денег на золотые минареты? Обобрать народ? Синан на это не пошел и выстроил минареты из камня. Разгневанный султан хотел обезглавить ослушника. «Великий! — сказал ему Синан. — Слова «алтын» — золото и «алты» — шесть звучат очень похоже. Я не понял тебя и построил мечеть с шестью минаретами».
Вход в Голубую мечеть открыт всем, надо только снять обувь. Мечеть от порога устлана дорогими коврами. Цветные витражи создают мистическую красоту. Четыре грандиозные колонны несут имена халифов. За одной из них ложе султана. Сюда он приходил по тайной дороге, хорошо помня, что два последних халифа были убиты во время молитвы кинжалом в спину.
В мечети всегда людно. На ажурной галерее в полудреме сидят старики. Возле них, мурлыча и выгибая спины, бродят кошки, любимые животные Мухаммеда, зализывавшие его раны… Узловатые, коричневые руки старцев неспешно перебирают четки, глаза полузакрыты. Это их кейф — покой, созерцание. Смотрю на них и вспоминаю слова Паустовского: «Возможно, настанут времена, когда неторопливое созерцание будет признано столь же необходимым для человека, как сон и чтение».
Во дворе мечети журчит фонтан для омовения. Вообще Стамбул полон фонтанов. Но в отличие от европейских в них нет высоко бьющих струй и мраморных дельфинов. Они утилитарны и по-своему красивы: из ниши в небольшой бассейн вытекает вода. На фронтоне высечено изречение из Корана и имя строителя.
Стамбул часто называют «дитя Босфора», а пролив в свою очередь зовут «восьмым чудом света». Берега Босфора подобны двум половинкам разбитой вазы, соедини — и сомкнутся.
Пролив длиной в тридцать километров выводит Черное море в Мировой океан. Ежедневно по нему проходит до ста судов.
Красив Босфор, но коварен: навигация по нему сложна. В проливе два течения: верхнее, «чертово», несется из Черного моря в Мраморное, нижнее течение разбивается о скалистый барьер и, завихряясь, смешивается с верхним. Много сюрпризов таят для капитанов многоструйные воды Босфора.
Залив Золотой Рог делит Стамбул на европейскую и азиатскую части. На одном берегу аристократический и деловой Бейоглу, на Другом — старый Ускюдаре. У входа в залив громоздится Галатская башня-маяк и метеостанция. О ней сложено много легенд. Вот одна из них. Оракул предсказал дочери султана смерть от укуса змеи. Однажды девушке захотелось винограда, и няня принесла корзину с фруктами. Девушка протянула руку за гроздью, оттуда с шипением выползла змея и ужалила ее. «От судьбы не уйдешь», — говорят турки. А Галатскую башню нередко называют Девичьей.
Бейоглу — район посольств, отелей, банков. Здесь стоят древние крепости с узкими, как прищуренный глаз, бойницами. У памятника Республике проходят национальные торжества. Здесь, на блестящей Истикляль Джаддеси, среди других иностранных представительств высится советское консульство. До революции в этом доме размещалось посольство царской России. Николай I приказал построить дом на русской земле. В трюмах кораблей привезли и засыпали в фундамент землю из России.
Неподалеку лежит Галата — портовая и самая бойкая часть города. Моряки группами слоняются под окнами заведений, где пляшут танец живота и круговой танец с саблями — хорон. Когда-то Галата славилась на весь мир своими «веселыми домами». «За этими витринами, — писал Алексей Толстой, — лежали на коврах и кушеточках жирные девицы… Лежали напоказ, как ветчина, сонно и лениво… Девка должна быть сытая, счастливая. Лизни ее в щеку — сахаром должна отдавать…»
Времена «напоказ» прошли. Теперь все это делается подпольно.
Я иду от Галатского моста по улице, круто забирающей вверх. Неожиданно мелькает славянская вывеска — русский ресторан. Вот он, след эмигрантского Царьграда, где тысячи русских искали спасения от революции и баррикад. В памяти ожили герои Булгакова и Толстого — графини со смятыми лицами, в жеваных платьях; интеллигенты в треснувших пенсне, генералы при орденах, купцы во фраках… Их узнавали по безумным глазам.
Никому в этом городе не было до них дела. Нищие и униженные, ходили они отмечаться к коменданту, морили керосином клопов, грузили багаж на вокзалах, чистили на улицах сапоги, тренировали тараканов для бегов. Небритые, с опухшими лицами, резались в карты, в «железку», матерно ругались и с отчаяния топились в проливе.
Страстно тосковали по Родине. В этом слякотном городе вспоминали морозный Петербург, скрип саней; московский Яр, где «шесть холуев несут осетра на серебряном блюде. Водочка в графинчике, и сам графинчик инеем зарос, подлец. Расстегаи с вязигой, с севрюжкой, при свежей икорке». С ума сойти!..
Кстати сказать, русские эмигранты открыли в Стамбуле первые клубы и рестораны. Под сенью двуглавого орла бородатые швейцары встречали гостей. В табачном дыму хлопала дверь, за столиками клялись и спорили, били бокалы на счастье… Это был пир во время чумы. Шаталась земля, не за что ухватиться… Лишь единицы сумели выстоять, выжить. Остальные умерли в нищете и забвении…
Европейская часть Стамбула меняется быстро, рядом с памятниками старины возникают гиганты из бетона, родства не помнящие. Азиатская же часть, Ускюдаре, консервативнее, тише, зеленее. Здесь живут мистика старых кварталов, каменная вязь мечетей, узорчатые своды медресе, выщербленные мостовые, тишина мусульманских кладбищ. Здесь пахнет сыром и вяленой пастырмой. Здесь улицы — продолжение дома. Дети весь день играют на улице, и можно быть спокойным, что их никто не обидит.
Мы часто говорим о дружбе народов, забывая о дружбе людей, живущих рядом, о добрососедстве. В Турции знают ему цену. Жизнь простого турка неотделима от жизни квартала, в котором он живет, где знает всех и все знают его. В Ускюдаре — свой мир, где живут по законам братства и взаимовыручки. По вечерам, когда окончена работа, люди выносят из дома скамеечки, рассаживаются, наступает час соседских посиделок… Здесь сильны узы родства, здесь почитают старших. В Турции нет домов престарелых, да они и не нужны.
Ускюдаре — старое сердце Стамбула. О нем особенно тосковал Назым Хикмет. Тринадцать лет просидел поэт-коммунист в турецких тюрьмах и столько же пробыл в изгнании. И хотя он обрел друзей и второй дом в Москве, сердце его до последней минуты «билось тоской по родине»… Но напрасно мы искали в Стамбуле улицу, площадь или школу его имени. Таких нет. В водах Босфора нередко проходит корабль «Назым Хикмет», но, увы, не турецкий. Советский корабль.
Отношение к поэту, чьи стихи знает весь мир, на его родине сложное. Наш Нихат с удовольствием читал стихи Хикмета, но на вопрос, кто автор, уклончиво ответил: «Вы его знаете, он жил в Москве… Мне не хочется называть его имя…»
И все же имя поэта пробивает дорогу к сердцам соотечественников. В Турции развернулась кампания за возвращение ему (посмертно) турецкого гражданства…
Европейскую и азиатскую части Стамбула связывают два моста. По утрам возле них шумят рыбные рынки. Сейчас осень. Из Черного моря пошла скумбрия. Сюда привозят свежий улов. У рыб вывернуты алые жабры — товар свежайший — выбирайте! По рукам, искривленным ревматизмом, узнаю рыбаков. Нелегко дается им хлеб насущный: промышлять приходится все дальше от берегов, бензин дорожает, курс лиры падает… Хотя страну окружают четыре моря — Черное, Мраморное, Эгейское, Средиземное, рыболовство развито слабо. Рыба в Турции вдвое дороже мяса…
Сам Стамбул — музей под небом. И все же в нем много музеев. Дворец Топканы окунул нас в прошлое страны. Четыреста лет им владели султаны. Теперь тут музей с коллекциями драгоценностей, фарфора, оружия, древних рукописей, среди которых редкие списки Корана: самый маленький в мире, с ноготок, и самый большой — со стол.
Давайте пройдем через «Ворота счастья» и окажемся в тронном зале, перед золотым троном весом более полутонны, усыпанным изумрудами. Их такое количество, что кажутся театральной бутафорией. Здесь султан принимал послов, вершил дела, раскрывал заговоры, казнил и миловал. В часы отдыха султан возлежал на диване под балдахином, шитом жемчугом. Вокруг на низких скамеечках сидели его мать и любимые жены.
Левое крыло дворца отдано гарему. Сюда отбирали девочек от девяти до тринадцати лет. Мать султана была их наставницей, учила хорошим манерам, искусству послушания. Как султан делал свой выбор из сотен наложниц? Девочки танцевали вокруг фонтана, и он клал на плечи одной из них свой платок. Иногда ему помогали евнухи: девочек раздевали, обливали холодной водой, и та, от которой шел самый густой пар, делила ложе с повелителем.
Тяжелая, как сейф, дверь отделяла гарем от мира. Горе тому, кто дерзнул бы проникнуть сюда… Редким смельчакам это удавалось.
«Осман-паша, — пишет Пушкин в «Путешествии в Арзрум», — взятый в плен под Арзрумом, беспокоился о своем гареме и просил графа Паскевича послать кого-то в его дом узнать, не обижены ли его жены? Граф приказал съездить в дом паши г. Абрамовичу. И я попросил сопровождать его… Мы пришли в дом паши. Нас встретил его отец и сказал, что жены ни в чем не нуждаются, и наотрез отказался впустить нас в гарем, сказав, что сын, вернувшись из плена и узнав, что посторонние мужчины видели его жен, велит отрубить ему голову. Но г. А. настоял… Мы приблизились к каменному строению. Я увидел окошко и в нем пять или шесть голов с любопытными черными глазами. Я хотел было сообщить о своем открытии г-ну А., но головки закивали, замигали, и несколько пальчиков стали грозить, давая знать, чтобы я молчал. Все они были приятны лицом, но не было ни одной красавицы, той, которая была бы повелительницей гарема, сокровищницею сердец, розою любви… Таким образом, я видел гарем, а это удавалось редкому европейцу…»
Сегодня там, где томились затворницы гарема, бродят толпы туристов.
Теперь заглянем в сокровищницу Османской империи.
В оружейном зале покоятся сабли султана (сколько непокорных голов они срубили!), колчаны со стрелами, кремневые ружья. Блистают драгоценными камнями ордена, врученные турецким султанам европейскими монархами. Среди них русский — Андрей Первозванный. Переливаются, горят под светом два подсвечника, на каждом 6666 алмазов — ровно столько, сколько изречений в Коране. Рядом — гордость музея: кинжал, украшенный бриллиантом в 86 карат, в огранке из 49 алмазов. Бриллиант называется «Спунмейкер» — ложкарь.
Когда-то его нашел ложкарь и отдал купцу за дюжину ложек. Купец продал сокровище султану. Но у того было две дочери, и каждая хотела заполучить свою долю. Решил султан разделить алмаз. Он искал мастера в Париже и в Вене, в Лондоне и в Сибири, но никто не брался за эту работу. Отказался от нее и турецкий мастер. «Владыка, — сказал он, — этот алмаз похож на сердце. А разве можно разделить сердце?»
Только под страхом смерти ювелиру пришлось разбить алмаз. Дочери султана получили по половине. Одна уехала в Европу, и там затерялся след камня. Вторая осталась дома, и теперь ее алмазом любуются все…
Но главные ценности Топканы не золото и алмазы, а реликвии пророка Мухаммеда. Здесь хранятся два волоса из его бороды, отпечаток туфли, земля с могилы, плащ и меч пророка. Другая святыня — черный камень, кусок метеорита, упавшего в Мекке.
В Стамбуле много летних дворцов — кешк (отсюда слово «киоск»). Один из них — Бейлярбей — не имеет аналогов. Он построен у самого Босфора. Вода плещется за окнами, словно вы на корабле. Говорят, воды Босфора смягчают душу, снимают стрессы. Султан отдыхал здесь летом. По пышности дворец, возможно, уступает другим. Но он приветливее и уютнее. Здесь, к слову сказать, семь лет работал Айвазовский, расписывая потолки.
Достопримечательность дворца — султанская конюшня. Любимых лошадей султана сохраняли в веках. С них снимали копии, делали чучело, а глаза бальзамировали в Египте. До сих пор любимые кони пашей смотрят «вечными» глазами со стен конюшни. А над ними шумит чудо инженерной техники — новый подвесной мост, построенный на головокружительной высоте японо-французо-турецким консорциумом…
Как отдыхают стамбульцы? Это зависит от настроения, погоды и, конечно, денег. Суббота отдана домашним хлопотам — покупкам, химчисткам. Зато воскресенье — святой день, день отдыха. Богачи едут к морю. Кто-то отправляется в гости или за город. Ну а бедняки пьют чай у себя дома или на траве в городском парке.
Еще удовольствие — пойти в баню. Турецкие бани, чинили хамам, говорят, освежают не только тело, но и душу. Бани с минеральными источниками, с подогретым полом, с потением на горячих мраморных лежаках, где над тобой хлопочут терщики, банщики, массажисты… Пушкин так описывает свой визит в баню: «Гассан начал с того, что разложил меня на теплом каменном полу… после чего начал он ломать мне члены, вытягивать суставы, сильно бить меня кулаком; я не чувствовал ни малейшей боли, но удивительное облегчение. (Азиатские банщики приходят иногда в восторг, вспрыгивают вам на плечи, пляшут на спине вприсядку, и отлично)…»
В Турции издается 900 газет и журналов. Книг — намного меньше. Писатели живут трудно, гонорары низкие, тиражи малы. Приходится подрабатывать в конторах, школах… В театры, на выставки ходят избранные. Но все смотрят телевизор и ходят в кино. В стране выходят сотни фильмов, но в основном это дешевые мелодрамы, замешанные на стрельбе и сексе.
Любят в Турции спорт, особенно стрельбу из лука, скачки и «масленую борьбу» пехлеванов. Соперники до пояса густо натерты оливковым маслом — попробуй ухвати!
Зимой на берегу Эгейского моря, в древнем Эфесе, на стадионе, где раньше сражались гладиаторы, проводятся фестивали верблюжьих боев.
Для схваток отбирают животных от семи до пятнадцати лет, специально обученных. Заранее готовят нарядные попоны, седла. Морды верблюдов украшают бусами, к ногам крепят талисманы от сглазу. На горб вешают колокольчик. А главное — «бойцам» дают имена известных кинозвезд или футболистов. Под звуки зурны и барабанный бой открывается парад участников. По свистку судьи соперники сходятся и, встав на задние ноги, упираются лбами, стараясь повалить противника или заставить бежать. Бой длится десять минут. Травм животные не наносят. Да и зрители не жаждут крови. Главное — веселье. Публика приветствует победителя, а его владельцу вручается приз. Как правило, это ковер ручной работы.
Турецкие ковры сродни музыке — у каждого свой язык, свой характер. Ковры бывают насмешливые и грустные, веселые и трагические. Они по-разному влияют на ваше настроение. Ислам запрещал изображать все живое, поэтому фантазия мастериц создала изумительные орнаменты. Издревле ковры ткали женщины. Ткали везде — дома, под деревом, во дворе. Передавали тайны ремесла из рода в род, от бабушек внучкам. Готовый ковер испытывали на прочность — расстилали на улице, под ноги коням. Потом мыли и вносили в дом. В Турции нет дома, в котором не было бы ковра или паласа…
Любители поэзии собираются в городе Конья, где проходят фестивали народных певцов и поэтов — ашиков. «Ашик» — значит «влюбленный». Влюбленный в свою землю, в народ, в правду и свободу. За песни с ашиков живьем сдирали кожу, вырезали язык, травили ядом. И все же жива народная поэзия. В ней завещание предков, биение их сердец. На фестивалях часто звучат строки из народного эпоса «Деде-Коркуд»:
«Сынок, знай! Чтобы земля стала отечеством, нужны две вещи. Первое — в эту землю надо сеять, с этой земли надо убирать. Второе — ее надо уметь защищать. Землю, которую ты не смог защитить, не стоит засевать. А землю, которую ты не засеял, не стоит защищать». Мудрые слова.
…Турция — наш сосед. Между нами давние связи, первый русский посол — стольник Плещеев — прибыл в Стамбул в XV веке. Но признаться, не всегда отношения были мирными. Много раз воевали турецкие султаны с русскими царями. Но в двадцатых годах, когда турки отстаивали независимость, их поддержала Советская республика. С нашей помощью построены в Турции плотины, заводы, судоверфь. Советские моряки — частые гости в Стамбуле, а турецкие — в Одессе. Недавно между нашими странами открылось прямое автомобильное движение.
К советским людям в Турции относятся с нескрываемым интересом, хотя порой настороженно. Нас узнают на улицах и приветствуют словами — дружба, перестройка, Горбачев!
Отрадно, что крепнет наше добрососедство, что Черное море из моря отчуждения все больше становится морем дружбы, туризма, торговли. Недаром его называли древние Понтом Эвксинским, что означает — Гостеприимное море.
Турция полна парадоксов. Здесь соседствуют XX век и средневековье. Проходят конкурс «Мисс Красивые Ноги» и самобичевание фанатиков «шахсей-вахсей». В городах студенты овладели компьютерами, а в селах еще секут провинившихся крестьян. Учитель на уроке объясняет детям закон круговорота воды, а мулла вслед за ним уверяет их, что все в воле аллаха — и вода, и засуха, и дожди… Побывав в Турции, никогда ее не забудешь.
…Садилось ноябрьское солнце. Растворились в тумане легкие, как миражи, силуэты Стамбула. С ближнего минарета донеслось протяжное: «Алла, бисмалла…» Потекли имена бога — мудрого, милосердного… Город затих. За окнами ночной Стамбул переливается тысячью огней. Небо засыпано звездами. Не спится… В ночном воздухе послышалась тихая, нежная песня. Не для аллаха, для себя поет молодая турчанка, успокаивая проснувшегося ребенка…
Покидая Стамбул, туристы бросают в Босфор монетку, чтобы еще раз вернуться в этот удивительный город, стоящий сразу на двух континентах. Кинем монетку и мы.
*
Галатский мост
Крепость (1453 г.)
Мост над Босфором
Храм Аня-София
Фреска на южном входе в храм Аня-София. Дева Мария с младенцем
Подвеска султана Ахмеда I
Курильщик кальяна
Древняя Троя
Троянский конь
Голубая мечеть и немецкий фонтан
Золотые сосуды Топканы
Доспехи и меч Мурада IV
Алтарь в Голубой мечети
Религиозная церемония
Интерьер Голубой мечети
Современная турчанка
Виноградная лоза
Мечеть Долмахче в лунную ночь
Витрина фруктовой лавки
В Чаяахкале
Современная мозаика
Разноликая стамбульская толпа
Уличный торговец
Марк Фурман
ТАЙНА АРКТИЧЕСКОЙ ОДИССЕИ
ИЗ ЗАПИСОК СУДЕБНО-МЕДИЦИНСКОГО ЭКСПЕРТА
Художник И. Коман
Фото подобраны автором
Судебная медицина — наука, изучающая вопросы медицинского и биологического характера, возникающие в практической деятельности органов следствия и суда. Но за коротким определением этой науки, ограничивающим ее в чисто профессиональных рамках, встречаются иногда ситуации, когда не следователь или судья обращаются за помощью к судебным медикам. Такие случаи не так уж часты, они редки, но за ними, как правило, события прошлого, иной раз связанные с увлекательным историческим, археологическим, научным, даже литературным поиском.
«Загадки, гипотезы, поиски доказательств, неожиданные препятствия, пафос открытия — все это может составить увлекательный сюжет независимо от того, в какой области науки ведется исследование». Эти слова Ираклия Андроникова в определенной мере относятся и к этой многолетней полярной эпопее.
Зайдем в здание Центрального научно-исследовательского института судебной медицины на Садово-Кудринской улице. В глубине старого московского двора стоит скромный особняк прочной каменной кладки прошлого столетия. Здесь трудятся люди очень редкой профессии — судебно-медицинские эксперты. Причем не рядовые судебные медики, а наиболее квалифицированные из них — доктора, кандидаты наук, ставшие крупными специалистами в тех разделах, которым они посвятили свою жизнь. Обычные посетители института кроме врачей — это следственные работники, сотрудники Прокуратуры и МВД.
Именно сюда летом 1983 года привезли для исследования не совсем обычные объекты, находящиеся в средних размеров картонной коробке, перевязанной шпагатом с фиолетовым оттиском печати «Исполком Диксонского районного Совета народных депутатов Таймырского автономного округа». Несколько месяцев спустя, а точнее — 30 декабря 1983 года, была наконец поставлена последняя точка в акте судебно-медицинской экспертизы № 1036/9 ФТ. И вместе с этим скрупулезно-кропотливым поиском экспертов была приоткрыта тайна над одним из самых драматических событий, случившихся за последние несколько десятилетий в Арктике.
Вместе с заведующим физико-техническим отделом института, доктором медицинских наук Виктором Николаевичем Звягиным, я просматриваю результаты этой редкой экспертизы. Сейчас они сжаты в сорок одну страницу машинописного текста с графиками, схемами, таблицами и фотоснимками. Виктор Николаевич относительно молодой доктор наук, худощавый, по-спортивному подтянутый, с неторопливыми, уверенными движениями. Он занимается сложным разделом медицины — судебно-медицинской остеологией (остеология — наука, изучающая строение костной ткани).
— Начало этой истории уходит к 1918 году, когда знаменитый полярный исследователь норвежец Руаль Амундсен на шхуне «Мод» задумал добраться до Северного полюса, — начинает Звягин свой рассказ. Он берет с полки Географический атлас, открывает его. Палец упирается в голубизну Северного Ледовитого океана, рядом с Новосибирскими островами, и медленно движется вверх к полюсу. — Норвежец решил, дрейфуя, дойти до Чукотского моря, вмерзнуть в лед, затем, покинув судно, попытаться на собачьих упряжках достигнуть цели. Дерзкий, исполненный великого мужества план…
Внезапно за окном стихает шум Садового кольца. В комнате полная тишина. Перенесемся же мысленно вместе с моим собеседником в суровые белые просторы Арктики.
Биография Амундсена свидетельствует, что к 1918 году он стал всемирно известной личностью. За плечами норвежца было несколько полярных экспедиций, семью годами ранее он впервые достиг Южного полюса. Плавание на корабле «Мод» стало его очередным дальним маршрутом. Но упрямый Север внес свои коррективы. Шхуна вмерзает в лед неподалеку от мыса Челюскин, надвигается зима. Немногочисленный экипаж Амундсена, состоящий из опытных, искушенных людей, не теряя времени, приступает к астрономическим и метеорологическим исследованиям. За год накоплен ценнейший научный материал, а сам Амундсен успел написать первую часть книги о поисках экспедиции. Однако впереди долгий полярный дрейф и полная неизвестность.
С наступлением тепла, весной 1919 года, Амундсен решает отправить в Норвегию собранные материалы, почту и сообщение о положении корабля, о своих дальнейших планах. Ближайшая точка, откуда можно передать радиограмму, — остров Диксон.
«Путь туда, около 900 километров, безусловно, самый безопасный и, вероятно, может быть проделан в относительно короткое время. Путь на Диксон я считаю самым безопасным ввиду того, что на этом расстоянии имеются три склада». Эти слова Амундсена из книги «Моя жизнь» свидетельствуют о тщательном продумывании деталей будущего перехода. Но посланцы руководителя экспедиции — Пауль Кнутсен и Питер Тессем — до места назначения не дошли…
В любой экспертизе, проводимой судебными медиками, есть особый вводный раздел — «Обстоятельства дела». На обстоятельствах — фабуле случившегося базируются исследования, образно говоря — это фундамент, на котором строится экспертиза. Обстоятельства дела по экспертизе № 1036 заняли семь страниц машинописного текста.
Мы еще вернемся к различным версиям, выдвигаемым учеными, пока же приведу выдержку из письма отдела науки журнала «Вокруг света» на имя руководства Института судебной медицины: «Осенью 1919 года Пауль Кнутсен (1889 г. р.) и Питер Тессем (1875 г. р.) — члены норвежской полярной экспедиции Руаля Амундсена на судне «Мод» вдоль Северного морского пути — должны были доставить почту и научные материалы с места замовки судна у восточного побережья п-ова Таймыр на радиостанцию острова Диксон. Один из участников этого тысячекилометрового похода пропал без вести, а другой погиб в трех километрах от полярной станции о-ва Диксон. Останки погибшего (скелет) в 1922 году нашла экспедиция Н. Н. Урванцева, но никаких документов, удостоверяющих его личность, не обнаружила. Были найдены только часы с дарственной надписью Тессему и у пояса на ремешке — обручальное кольцо с надписью на норвежском языке: «Твоя Паулина» (жена Тессема). Исходя из этих находок было решено, что погибший и есть Тессем.
Норвежские и некоторые советские исследователи Арктики впоследствии неоднократно высказывали обоснованное сомнение в том, что возле Диксона погиб Тессем…»
Итак, трагедия, случившаяся с двумя норвежцами, уже многие годы привлекает внимание искушенных в своем деле людей — полярных историков и исследователей, географов, криминалистов. Однако, прежде чем перейти к сути экспертизы В. Н. Звягина, следует вернуться на несколько десятилетий назад, чтобы раскрыть скобки над сухим сжатым текстом обстоятельств дела.
Летом 1920 года из Норвегии на поиски пропавших вышла шхуна «Хеймен» во главе с капитаном Якобсеном. Корабль дошел до Диксона, двинулся дальше, но был остановлен тяжелыми льдами. Вернувшись на остров, полярники решили перезимовать на Диксоне.
Тогда-то норвежцы обратились к Советскому правительству с просьбой о помощи.
Выбор, павший на знатока Таймыра Никифора Бегичева, не был случайным. В Арктике он находился с 1900 года, когда принял участие в знаменитой полярной экспедиции Э. В. Толля. В июле 1921 года Н. Бегичев со своими товарищами, а также с норвежцами с «Хеймена» Л. Якобсеном и А. Карлсеном дошли на оленьих упряжках до мыса Вильда. Тут их ждала неожиданная находка — в консервной банке обнаружена записка Кнутсена и Тессема, написанная на бланке экспедиции: «Два человека экспедиции «Мод», путешествуя с собаками и санями, прибыли сюда 10 ноября 1919 года. Мы нашли склад провизии, сложенный в этом месте, в разбросанном состоянии… Мы продвинули склад припасов дальше на берег, приблизительно на 25 ярдов, и пополнили наши запасы провизии на 20 дней. У нас все в порядке, и мы собираемся уходить в порт Диксон сегодня. Ноябрь 15-го, 1919 г. Питер Л. Тессем, Пауль Кнутсен».
Находясь на верном пути, экспедиция продолжает свой путь. Через две недели Бегичев, продвигаясь вдоль побережья, обнаруживает следы стоянки и большого костра. Среди найденных предметов два ножа, множество пряжек от одежды, гвозди, сломанные очки, несколько отстрелянных патронов, обгоревшие кости. «Мы заключили, — пишет в дневнике Н. Бегичев, — что это кости погибшего — спутника Амундсена, т. е. одного из тех, которых мы разыскиваем, и полагаем, что во время их путешествия пешком в темную пору и при таких морозах и пургах они сбились с пути… Один из них умер, а другой, товарищ его, ввиду того, что похоронить его не было никакой возможности, дабы не растаскали труп звери, видимо, его сжег на костре».
Останки костей и пепел Бегичев со своими спутниками захоронил, поставив опознавательный знак на месте стоянки. Все найденные предметы захватил с собой и вернулся на Диксон.
Следующим летом, в 1922 году, молодой полярный исследователь и геолог Н. Н. Урванцев вместе с четырьмя спутниками, среди которых в качестве проводника был неуемный Н. Бегичев, решил пройти на лодке по реке Пясине. 9 августа, идя вдоль берега, они обнаружили в 90 километрах от Диксона разорванные записные книжки, тетради и документы на английском языке. Неподалеку от этого места, среди кучи плавника, экспедиция нашла два пакета, зашитых в непромокаемую материю. На одном была надпись: «Господину Леону Амундсену, Христиания. Почта, рукописи, фотографии, карты, зарисовки».
Н. Н. Урванцеву и членам экспедиции стало ясно, что они обнаружили то, что безуспешно разыскивалось в течение двух лет. Кроме пакетов были найдены и другие предметы: русские и норвежские деньги, документы Тессема, визитные карточки Амундсена, испорченные компас и теодолит, мелкие вещи. Через два дня, 12 августа, к найденному добавились две пары норвежских лыж фирмы «Хаген и К» и обрывки спального мешка. 1 сентября 1922 года состоялась последняя, самая главная находка: всего в трех километрах от Диксона были обнаружены останки человека, вероятно одного из норвежцев.
Вот как описывает это событие в своем дневнике Н. Н. Урванцев: «Человек лежал на высоком берегу метрах в четырех от воды. Останки представляли уже скелет без кистей рук и ступней ног, вероятно отгрызенных песцами. Только на голове, на макушке, еще сохранилась кожа. На нижней челюсти справа последний коренной зуб, запломбированный цементом. Скелет был одет в две егерские фуфайки, синюю фланелевую рубашку с карманами. Все заправлено в меховые штаны, стянутые кожаным корсажем, пришитым к штанам. Шапки на голове нет. На правой ноге — остатки меховой обуви из нерпы… В карманах фланелевой рубашки были найдены патроны к винтовке, коробка спичек, перочинный нож и маленькие ножницы. Документов не было. Около пояса лежали металлические часы карманного размера. На ремешке у пояса висели свисток и обручальное кольцо с гравировкой на внутренней стороне: «Твоя Паулина». Ни лыж, ни винтовки поблизости не оказалось. Погибший лежал навзничь на земле, но сразу под его ногами уже шел гладкий каменный склон. Руки были вытянуты вдоль тела, левая нога прямая, правая немного согнута».
Как Н. Н. Урванцев, так и другие исследователи, а различных догадок еще в те годы высказывалось множество, полагали, что поначалу путь Тессема и Кнутсена с упряжкой из пяти собак протекал без особых осложнений. После того как был пройден мыс Вильда, начались неприятности. Что-то случается с Кнутсеном, он умирает, и Тессем сжигает тело погибшего товарища. Он продолжает идти в тяжелейших условиях полярной ночи. Затем, вероятно, заболевают и погибают собаки. Тессем обеспечивает сохранность почты, предполагая вернуться за ней, и, собрав последние силы, начинает заключительный, самый тяжелый отрезок пути… Лыжи ему теперь вряд ли нужны, так как движение по прибрежной полосе затруднено мелкими реками и ручьями. Он оставляет их в избушке вместе со спальным мешком. До Диксона ему оставалось идти всего три километра, наверное, он уже видел огни станции, высокую мачту… Тессем заторопился, и на каменном ровном склоне его могли подвести сапоги с гладкой подошвой, изготовленные из шерсти нерпы. Он поскользнулся, упал, получив травму головы, возможно сотрясение мозга. Для обессиленного тяжким переходом человека этого было вполне достаточно. Оказавшись в беспомощном, не исключено — бессознательном состоянии, он мог либо замерзнуть, либо скончаться от травмы.
Останки погибшего, по свидетельству Н. Н. Урванцева, были положены в ящик, обложены камнями и захоронены на невысоком холме. Рядом поставили столб с памятной доской. В 1924 году матросы с норвежского судна «Веслекари» поставили на этом месте деревянный крест. Наконец, в 1958 году останки перенесли на верх мыса и над могилой воздвигли памятник в виде цельной гранитной глыбы с надписью на русском и норвежском языках: «Тессем. Норвежский моряк, член экспедиции «Мод». Погиб в 1920 г.».
— Большинство исследователей и историков Арктики считали, что до полярной станции совсем немного не дошел именно Тессем, — комментирует эти события Виктор Николаевич Звягин. — Однако, как уже случалось не раз в подобных ситуациях, у них нашлись оппоненты, высказавшие свою точку зрения.
В. Н. Звягин показал мне перевод статьи из норвежской Биографической энциклопедии о Тессеме, написанной в 1969 году известным ученым С. Рихтером. В частности, С. Рихтер, используя дневники Н. Н. Урванцева, приходит к иному мнению: «Поскольку кольцо принадлежало Тессему, русские дали заключение, что он также погиб. Но кольцо висело на поясе. Кажется маловероятным, чтобы Тессем снял обручальное кольцо и таким образом поместил его. Более вероятным представлялся бы такой ход событий: Тессем умер около мыса Приметного, а его товарищ снял кольцо и повесил на поясе, чтобы вместе с часами вернуть семье умершего. В таком случае тот, кто в одиночестве, с трудом добрался до пролива и у самой цели встретил смерть, — Кнутсен…»
— Версия Рихтера подкреплялась двумя важными обстоятельствами, — продолжает Виктор Николаевич. — Давним норвежским обычаем, по которому обручальное кольцо никогда не снимается с руки живого человека, и тем, что Тессем оставил в складе у реки вместе с почтой свои личные документы. Иными словами, норвежский ученый «поменял» местами обгоревшие останки, найденные Бегичевым, и те, что обнаружила год спустя экспедиция Урванцева…
* * *
После опубликования статьи С. Рихтера прошло несколько лет. Новые полярные экспедиции снаряжаются в Арктику, но трагическая судьба Пауля Кнутсена и Питера Тессема по-прежнему волнует исследователей. Серьезный вклад в это благородное дело внесли в 1973 году члены пятой научно-спортивной экспедиции «Комсомольской правды» во главе с Дмитрием Шпаро.
В 1982 году вышла прекрасно иллюстрированная книга Д. Шпаро и А. Шумилова «Три загадки Арктики», в которой авторы возвращаются к версиям о погибших норвежцах. Одна из глав названа предельно конкретно: «Как мы искали могилу Кнутсена в 1973 году».
«Перед отлетом в Арктику мы побывали в Ленинграде у гидрографа Владилена Александровича Троицкого, много лет проработавшего на Диксоне, — пишут Д! Шпаро и А. Шумилов. — Владилен Александрович высказал в разговоре мнение, которое показалось нам почти кощунственным: «Я думаю, что могила Кнутсена находится не на мысе Приметный, а значительно западнее — на косе между морем и озером Заливное. Я думаю, Бегичев просто ошибся…»
Д. Шпаро и его товарищи нашли место, описанное Бегичевым, — останки кострища и несколько мелких костей. Однако их анализ, проведенный позднее в Москве, был категоричным — кости не принадлежали человеку. Ничего существенного не удалось обнаружить и в другой поисковой точке.
Между тем еще Н. Н. Урванцев в дневниковых записях, а позднее в книге «Таймыр — край мой Северный» высказал мысль, что Никифор Бегичев 10 августа 1921 года нашел не стоянку норвежцев, а следы исчезнувшей в 1912 году полярной экспедиции В. А. Русанова, дрейфовавшей в восточной части Карского моря на судне «Геркулес».
Вернувшись из Арктики в 1974 году, Д. Шпаро тщательно проанализировал предметы, найденные Бегичевым. Подробный список их, к счастью, сохранился в Центральном государственном архиве народного хозяйства СССР, а у ветерана полярной авиации М. И. Шевелева среди множества фотографий нашелся уникальный снимок предметов, найденных Н. Бегичевым.
При сравнении вещей, обнаруженных Н. Бегичевым, т. е. их описания и фотографий, — медных патронов от винтовки, французской монеты, охотничьих патронов, металлических пуговиц, различных пряжек и крючков от одежды — с предметами, найденными в 1934 году, от экспедиции Русанова и хранящимися в ленинградском Музее Арктики и Антарктики, размеры, форма, способ изготовления, другие признаки многих вещей совпали, и, наоборот, ряд предметов казался абсолютно ненужным в условиях ночного перехода Тессема и Кнутсена (стекла от дымчатых очков, лодочный багор при движении на собачьей упряжке и т. п.). Вот заключительный абзац седьмой главы книги, названной «Норвежские моряки или экипаж «Геркулеса»?»: «Подведем итог: Н. А. Бегичев и Л. Якобсен обнаружили в 1921 году не «могилу Кнутсена», как считалось до самого последнего времени, а лагерь русановцев… Хочется надеяться, что дальнейшие поиски и в таймырской тундре, и в тихих залах отечественных архивов, и в Норвегии окончательно прояснят историю героического путешествия Питера Тессема и Пауля Кнутсена. Героического путешествия и трагической смерти».
«Героического путешествия и трагической смерти…» Верные, исполненные сурового мужества слова… Помните о картонной коробке, доставленной в Институт судебной медицины с Диксона? Теперь самое время обратиться к ее содержимому. Под несколькими слоями бумаги, тщательно обложенные ватой, находились останки скелета человека: череп с нижней челюстью, кости верхних и нижних конечностей, позвоночный столб, таз, ключицы, лопатки, ребра.
Но прежде чем попасть в институт, эти объекты проделали длинный и сложный путь. В середине июня 1983 года представительная комиссия, в которую входили В. Н. Звягин, а помимо него — от Географического общества СССР — его действительный член Д. А. Алексеев, от Прокуратуры СССР — заслуженный юрист РСФСР, прокурор-криминалист Б. А. Пискарев, в присутствии зампреда исполкома Диксонского райсовета В. Д. Лащенкова в соответствии с официальным письмом Норвежского института полярных исследований произвела эксгумацию останков трупа, захороненного в 1922 году экспедицией Н. Н. Урванцева с последующим его перезахоронением в 1958 году.
Судебным медикам теперь уже с помощью апробированных научных методик предстояло ответить на многолетней давности вопрос: кто есть кто — Тессем или Кнутсен?
Ныне исследование костных останков производится экспертами в целях определения расы, возраста, пола, роста человека (если лицо, которому они принадлежали, неизвестно), а также для отождествления личности, т. е. установления конкретного лица, которому могли принадлежать останки. По изменениям костей можно также ориентировочно определить, какими заболеваниями страдал человек, были ли у него травмы и повреждения, а по черепу и прижизненным фотографиям произвести сложную идентификационную медико-криминалистическую экспертизу методом фотосовмещения. Наконец, в содружестве эксперта со скульптором и художником по методу профессора М. М. Герасимова можно при наличии черепа воссоздать черты лица неизвестного.
Вот что пишет о таких экспертизах видный советский ученый, Доктор медицинских наук В. И. Пашкова в своей монографии: «При направлении на экспертизу костных останков. следователя в конечном итоге интересует вопрос о принадлежности их определенному, чаще всего без вести пропавшему человеку… При характеристике костей как объектов судебно-медицинской экспертизы основным их преимуществом перед мягкими тканями трупа является противодействие биологическим, физико-химическим и механическим факторам, уничтожающим мягкие ткани. В отличие от других специалистов (антропологов, палеонтологов, археологов), устанавливающих возраст людей, обнаруживаемых при раскопках костей скелета людей, проживших сотни и тысячи лет тому назад, судебные медики, как правило, имеют дело с костными останками, давность погребения которых не превышает 15 лет, реже — 15–30 лет, и еще реже этот срок исчисляется свыше 30 лет».
И все же В. И. Пашкова слегка поскромничала. Есть примеры из судебно-медицинской практики и литературы, свидетельствующие о том, что экспертам доводилось иметь дело и с весьма давними захоронениями.
Так, в 1968 году специальной комиссией Института судебной медицины производилось исследование останков царя Ивана IV Грозного (1530–1584), его сыновей — царевича Ивана (1554–1581), царя Федора (1557–1598), а также князя Михаила Скопина-Шуйского (умершего в 1610 г.), захороненных в Архангельском соборе Московского Кремля.
Заведующая кафедрой судебной медицины Горьковского медицинского института профессор А. П. Загрядская рассказала мне о перезахоронении и исследовании останков Кузьмы Минина, которые ныне покоятся на территории Нижегородского кремля. Доктор медицинских наук А. Ф. Рубежанский, директор Днепропетровского исторического музея А. Ф. Ватченко и Л. П. Крылова в журнале «Судебно-медицинская экспертиза» описали случай перезахоронения останков кошевого атамана Запорожской Сечи Ивана Дмитриевича Сирко, умершего в преклонном возрасте в 1680 году. Оно производилось ввиду ирригационных работ на Днепре, когда могила оказалась под угрозой разрушения. Эксперты установили, что останки принадлежали пожилому мужчине, старше 70–75 лет, выше среднего роста (174–176 см), что согласуется и с историческими сведениями.
Наконец, можно упомянуть о давней, еще довоенной экспертизе костных останков князя Андрея Боголюбского, сына Юрия Долгорукого. Князь был убит в 1174 году в результате боярского заговора в селе Боголюбово под Владимиром. Потом в Успенском соборе Владимира — выдающемся памятнике древнерусской белокаменной архитектуры XII века — верующим несколько сот лет демонстрировались его «святые мощи». В 1935 году останки князя Андрея были исследованы в рентгено-антропологической лаборатории в Ленинграде Д. Рохлиным и В. Майковой-Строгановой.
Недавно мне представилась возможность осмотреть останки Андрея Боголюбского. Служительница принесла два больших деревянных ящика, в них хранились части почти целого человеческого скелета. Сомневаться в его подлинности не приходится. Именно этот скелет исследовался в 1935 году, а по черепу — вот он, пожелтевший от времени, но хорошо сохранившийся, — профессор М. М. Герасимов воссоздал скульптурный портрет выдающейся личности русской истории.
В отступлении от основной темы мне хотелось подчеркнуть, что к настоящему времени советской судебной медициной накоплен солидный научный потенциал, позволяющий квалифицированно исследовать костные останки любой категории сложности. Центром такого рода экспертиз и является физико-технический отдел НИИ судебной медицины, возглавляемый В. Н. Звягиным.
* * *
В любой экспертизе, особенно такой, скажем прямо, без преувеличения, высшей категории сложности, которую предстояло выполнить В. Н. Звягину и его коллегам — старшему научному сотруднику, кандидату медицинских наук В. И. Иванову и судмедэксперту отдела Э. И. Хомяковой, — не может быть мелочей. Тут нужно учесть все: проанализировать, изучить, исследовать в строгой последовательности с обязательной оценкой материала — исторического, литературного и экспертного. Уместно провести аналогию с обычным алфавитом: «А» — это содержимое ящика с Диксона, исходный материал для исследований, «Я» — то, что выяснится в конце, — выводы экспертов.
Некоторые автобиографические данные П. Кнутсена и П. Тессема были известны. Сорокачетырехлетний Питер Тессем (1875 г. р.) был опытным моряком, еще в 1903–1905 годах он участвовал в полярной экспедиции Антони Фиалы, пытавшейся от Земли Франца-Иосифа достичь Северного полюса. Плотник по профессии, мастер на все руки, он, по свидетельству Р. Амундсена, проявил себя с самой лучшей стороны. Его спутнику, Паулю Кнутсену (1889 г. р.), к моменту начала плавания на «Мод» едва исполнилось тридцать лет. Будучи матросом, он ходил к берегам Америки и Африки, потом окончил штурманское училище. В 1915 году Кнутсен принимал участие в поисках пропавших без вести экспедиций В. Русанова и Г. Брусилова на шхуне «Эклипс» под командой Отто Свердрупа. Разносторонний спортсмен, он был отличным пловцом и лыжником, а во время дрейфа «Мод» совершил три санных путешествия.
В распоряжении экспертов оказались фотографии норвежцев — П. Тессема, датированные 1903–1905 и 1918–1919 годами, П. Кнутсена, снятые в 1918–1919 годах. Часть из них была предоставлена в СССР из архива Норвежского института полярных исследований.
Ранее, в семидесятых годах, заведующей лабораторией Института этнографии АН СССР кандидатом биологических наук Г. В. Лебединской и начальником отдела биологических и специальных исследований ВНИИ МВД СССР доктором медицинских наук М. В. Кисиным по просьбе экспедиции «Комсомольской правды» было произведено сравнительное исследование фотоснимков П. Кнутсена и П. Тессема с редкой фотографией 1922 года, запечатлевшей останки личности неизвестного, обнаруженные Н. Н. Урванцевым. На фото особенно хорошо заметен череп — его передняя часть с высоким крутым лбом.
Питер Тессем
Пауль Кнутсен
Вот выводы двух ученых: «…мы проанализировали переданные нам фотографии скелета и черепа погибшего, который был захоронен в пос. Диксон, а также фотоснимки исчезнувших моряков Тессема и Кнутсена. Представленные фотографии скелета и черепа не дают достаточной информации о признаках лица погибшего, однако позволяют ориентировочно судить об общей характеристике лба, скул и некоторых пропорций лицевого отдела… Сопоставление признаков лица погибшего, которые могут быть определены по имеющимся фотоснимкам черепа, с признаками, отображенными на фотографиях Тессема и Кнутсена, позволяет высказать следующее предположение: погибший вряд ли мог быть Кнутсеном; не исключено, что им является Тессем… Более определенное решение вопроса о личности погибшего может быть достигнуто лишь непосредственным исследованием черепа и подлинников прижизненных фотоснимков Кнутсена и Тессема. Особенно существенные данные для идентификации личности погибшего могут быть почерпнуты из материалов, характеризующих стоматологический статус».
Итак, мнение Г. В. Лебединской и М. В. Кисина относительно личности погибшего с определенной долей вероятности склоняется в пользу П. Тессема. Но известна другая, противоположная точка зрения. Несколько лет спустя В. Н. Звягин также сравнивал фотопортреты норвежцев с изображением черепа неизвестного. В «Мнении специалиста» от 16 августа 1982 года он приходит к таким выводам:
«1. Возможность принадлежности костных останков П. Кнутсену не исключена.
2. Несоответствие ракурсов черепа и портрета П. Тессема исключает возможность сравнительного исследования.
3. Для полноценного судебно-медицинского заключения по данному факту требуется: а) исследование скелетированных останков неизвестного; б) наличие других прижизненных фотоизображений П. Кнутсена и П. Тессема, а также данных о возрасте, росте и других физических их особенностях».
Именно после такого заключения всем «заинтересованным лицам» стало ясно, что лишь исследование не только фотографий, но и подлинных эксгумированных костей внесет ясность в многочисленные версии и мнения, выдвигающиеся отечественными учеными.
Нельзя не упомянуть еще об одной, назовем ее предварительной, экспертизе. Параллельно с исследованием останков, доставленных с Диксона в Москву, опытный криминалист из Магадана, заслуженный юрист РСФСР Б. А. Пискарев и судмедэксперт Магаданского областного бюро, кандидат медицинских наук Г. С. Белобородов произвели анализ двух фотоснимков П. Тессема и П. Кнутсена. Волею обстоятельств, что случается весьма редко, снимки, сделанные летом 1918 года, запечатлели на шхуне «Мод» двух товарищей с одной точки. При этом прекрасно просматривались спасательный круг и около десятка досок палубного настила, что навело на мысль использовать эти предметы в качестве масштабных ориентиров для определения роста каждого из норвежцев. Нужные размеры круга (его диаметр 70 см) и ширина корабельной доски (12 см) были сообщены из Эстонского государственного морского музея. По способу прямых антропометрических измерений рост П. Тессема был определен криминалистом и медиком в пределах 158 см, а П. Кнутсена — 165 см.
* * *
Результаты, полученные специалистами из Магадана, как и предварительный осмотр фотографий, свидетельствовали о том, что П. Кнутсен несколько выше своего товарища. Окончательные же выводы были сделаны после того, как с точностью до долей миллиметра были измерены кости верхних и нижних конечностей. По их длине, исходя из совокупности табличных данных, полученных учеными, рост человека, которому принадлежали останки, определили в пределах 156 см.
Куда более сложным делом оказалось установление возраста покойного. Пока в распоряжении медиков нет такого простого и надежного метода, который, к примеру, используется ботаниками.
Общеизвестно, по поперечному срезу ствола можно с точностью до года установить возраст дерева или растения. В настоящее время существуют десятки методик, позволяющих экспертам лишь с определенной долей вероятности решать этот вопрос. Общепринятой является точка зрения, что о возрасте судят комплексно — оценивая изменения всех имеющихся в наличии костей, а также зубов.
— Установление возраста, — рассказывает Виктор Николаевич, — производилось нами на основании прогрессирующих с годами изменений позвоночника, таза, костей конечностей, зубов. Следует учесть, что каждый из методов разработан по оригинальным исследованиям ряда ученых, но темп и интенсивность изменений скелета человека зависят как от индивидуальных особенностей организма, так и от влияния окружающей среды: факторов питания, обмена веществ, прочих условий. Иногда возникают своеобразные «ножницы» между так называемым паспортным (т. е. истинным) возрастом неизвестного и тем, который по костям устанавливается экспертами. В итоге возраст останков, обнаруженных Н. Н. Урванцевым, укладывался в пределы сорока лет с возможными отклонениями в сторону его завышения или понижения на пять лет (т. е. «40 ± 5 лет», как пишут в своих выводах судебно-медицинские эксперты).
Не так просто спустя многие годы собрать нужную и достоверную информацию о человеке, даже о таких известных людях, как Кнутсен и Тессем, ставших в маленькой Норвегии национальными героями. Когда через несколько лет после плавания на «Мод» вышла книга Р. Амундсена «Моя жизнь», переведенная на десятки языков мира, в ней руководитель экспедиции не мог не коснуться мотивов, побудивших его отпустить двух моряков в опасный многокилометровый путь. И почему именно их, а не других членов своего экипажа?
Как свидетельствует Р. Амундсен, П. Тессем «страдал хроническими головными болями и очень хотел вернуться на родину. Поэтому я не задумываясь отпустил его… Я даже обрадовался этой возможности отправить почту». Спутником Тессема стал П. Кнутсен (вспомним: отличный спортсмен — лыжник и пловец), обладавший опытом длительных санных переходов. Не исключено, что сам Р. Амундсен, видя недомогания Питера, дал ему в спутники именно этого человека — молодого, сильного и выносливого.
Мемуары великого норвежца, которые и теперь читаются с неослабевающим интересом, натолкнули В. Н. Звягина на дерзкую мысль: надо найти на костях скелета неизвестного следы заболеваний. Тогда, если они действительно существуют, и будет доказано, что останки принадлежат именно П. Тессему, это станет убедительнейшим свидетельством необходимости его отъезда на Большую землю.
Из заключения экспертов: «… свод черепа с наличием седловидной деформации, теменные кости позади венечного шва резко сужены, верхушечная область и теменные бугры резко выбухают. Отмечается истончение костей, лобные пазухи пневмотизированы слабо. Данные особенности являются характерными для стреловидно-птерионной формы краниостеноза (преждевременного зарастания черепных швов), возникающего в детстве, т. е. до окончания роста мозга, выражающегося деформацией черепа и симптоматикой повышенного внутричерепного давления. Заболевание обычно сопровождается хроническими головными болями». Выявление патологии костей черепа и такого важного симптома, как постоянные головные боли, о котором упоминал Р. Амундсен, показало, что исследователи находятся на верном пути.
Серьезные изменения были установлены и при изучении позвоночника. Так, последний (пятый по счету) поясничный позвонок оказался сращенным с крестцом, а у краев ряда позвонков имелись грубые разрастания костной ткани. При жизни такие недуги (по медицинской терминологии — сакрализация и спондилоартроз) обычно осложняются радикулитом, проявляющимся в виде характерных приступов острых болей, ограничения движения в нижних конечностях и позвоночнике.
Определенная доля ценной информации заключалась в исследовании зубов. Оказалось, что шесть из них были удалены незадолго до смерти, на семи сохранившихся зубах имелись следы врачебных вмешательств по поводу запущенного кариеса, с использованием серебряных амальгамовых пломб. Состояние зубного аппарата свидетельствовало, что покойный, по-видимому, страдал нарушениями обмена веществ, возможно авитаминозом, явившимися следствием тяжелого, изнурительного труда.
Наконец, была выявлена давняя травма лица в виде перелома носовой кости и резкого искривления носовой перегородки. Это вызывало затруднение носового дыхания, особенно при значительной физической нагрузке, что, безусловно, сказывалось на здоровье в условиях Арктики, всегда предъявляющей человеку жесткие экстремальные требования.
* * *
На одном из этапов исследования были проанализированы черты внешности П. Тессема и П. Кнутсена по имеющимся фотоснимкам, а также черепу неизвестного по так называемой системе словесного портрета — методу, детально разработанному криминалистами. Вспомним, что Г. В. Лебединская и М. В. Кисин, а позднее В. Н. Звягин пытались использовать лишь уникальный фотоснимок черепа, найденного в 1922 году, что не позволило им прийти к каким-либо достоверным выводам.
Теперь же имелись и фотоснимки норвежцев, и череп неизвестного, что позволило экспертам произвести сравнение по ряду важных деталей внешности, таких, как форма лица и выраженность его отдельных элементов — глаз, носа, губ, подбородка и т. п. Анализ двадцати девяти основных признаков показал, что череп, доставленный с Диксона, обладал значительным сходством с фотоизображением Питера Тессема, тогда как по методу словесного портрета принадлежность его Паулю Кнутсену полностью исключалась.
Еще до того как исследовался череп, В. Н. Звягин обратил внимание на небольшой участок его свода в центре теменной области, где вместе с грунтом были смешаны частицы, напоминающие по внешнему виду остатки волос. Они были с предосторожностью изъяты, помещены в пакет из пергаментной бумаги и направлены в отдел по исследованию вещественных доказательств НИИ судебной медицины. Старший научный сотрудник отдела, кандидат медицинских наук Н. Н. Ачеркан выявила пятнадцать отломков стержней волос, которые, судя по характеру отложения пигмента, принадлежали человеку с темно-русыми седеющими волосами. Это стало дополнительным «очком» в пользу Тессема. На фотографиях у него различался темный цвет волос, тогда как молодой Кнутсен оказался ярко выраженным блондином.
Последним звеном в установлении личности покойного явился метод фотосовмещения, детально разработанный в пятидесятых годах советскими судебными медиками. Суть его состоит в том, что на негативах фотопортрета предполагаемого человека и представленного черепа, снятых в одном масштабе и ракурсе, размечаются основные опознавательные точки лица с последующим наложением изображений друг на друга. Затем получают фотоизображение, на котором контуры черепа как бы «впечатаны» в овал лица.
Я рассматриваю фотографию под номером 29 — последнюю в таблицах, которыми эксперты иллюстрировали свои исследования. Заметно точное соответствие размеров черепа неизвестного и лица Питера Тессема, совпадение их по всему комплексу опознавательных признаков.
Окончательные выводы заняли около трех страниц машинописного текста. Приведу лишь краткие выдержки из заключения — итога напряженного четырехмесячного труда: «Костные останки принадлежат мужчине центральноевропейского типа европеоидной расы, ростом 156 см, грациального (тонкого) телосложения, вероятным возрастом на момент смерти 40 ± 5 лет…
На скелете определяется наличие следов ряда заболеваний (краниостеноз, сакрализация, спондилоартроз), прижизненных травм (перелом костей носа) и врачебных вмешательств по удалению и пломбированию кариесных зубов…
По признакам словесного портрета, возраста, роста и цвета волос принадлежность исследованных останков П. Кнутсену, 30 лет, исключена.
Учитывая совпадение признаков расы, пола, возраста, роста, тональности волос, сходства словесного портрета и масштабное соответствие размерных характеристик черт лица П. Тессема (на фотоснимках) с аналогичными особенностями представленного черепа, а также принимая во внимание свидетельства Р. Амундсена о хронических головных болях П. Тессема, результаты осмотра места обнаружения трупа (именные часы, обручальное кольцо П. Тессема), труднодоступность арктического побережья Таймыра, отсутствие населения в этом регионе на рассматриваемый период времени, полагаем, что исследованные останки могли принадлежать Питеру Тессему, 44 лет».
Каких-либо серьезных заболеваний, повреждений, могущих привести к смерти, на останках П. Тессема выявлено не было.
Однако отсутствие костных повреждений не исключало возможности получения черепно-мозговой травмы в виде ушиба или сотрясения мозга после неожиданного падения с крутого склона. В этом аспекте версия, выдвинутая еще Н. Н. Урванцевым в его дневниковых записях, весьма убедительна и ныне разделяется подавляющим большинством исследователей. Вполне вероятно, что трагическому финалу способствовало стечение целого ряда обстоятельств, прежде всего таких, как бессознательное состояние и крайне низкая температура (на тот период от -27 до -39 градусов по Цельсию), приведших к смерти беспомощного, изнуренного длительным переходом человека.
Предположение Н. Н. Урванцева нашло неожиданное подтверждение в результате проведенного в НИИ судебной медицины спектрального исследования. Так, на правой половине лицевого черепа и ладонной поверхности костей правого предплечья были выявлены участки интенсивно-зеленого прокрашивания с повышенным содержанием меди. Это указывало на длительный контакт головы и правой руки П. Тессема с предметами, в состав которых входит медь. Ими оказались, вероятнее всего, медные гильзы от винтовочных патронов, выпавшие из карманов куртки при падении тела на скользкий оледеневший склон…
* * *
В апреле 1984 года, после получения заключения советских экспертов по исследованию останков П. Тессема, директор Норвежского института полярных исследований О. Рогне выразил глубокую признательность всем лицам, принимавшим участие в этой работе.
Несколько месяцев спустя, летом того же года, Д. Алексеев, В. Звягин и Б. Пискарев опять отправились на Диксон. Целью новой экспедиции было перезахоронение П. Тессема, а также проверка версии Н. Бегичева о том, что на мысе Земляном им были обнаружены останки П. Кнутсена.
Приведу в заключение короткий комментарий Виктора Николаевича Звягина: «В лето 1984 года на Диксоне было очень жарко, столбики ртути на наших термометрах достигали тридцатиградусной отметки. В какой-то мере удачная погода способствовала нашим поискам. В одном из мест пустынного берега мыса Земляной, куда нас доставил вертолет, мы обнаружили следы от очень давнего костра, на глубине под ним два обугленных костных фрагмента. Последующие лабораторные исследования показали, что кости принадлежали собаке. Мы предполагаем, что Никифор Бегичев мог ошибиться в том, что на мысе Земляном им были найдены останки именно П. Кнутсена, но посланцы Р. Амундсена все же побывали в этих местах. Об этом прежде всего свидетельствует их маршрут, следы костра, а также две металлические пряжки, обнаруженные в захоронении П. Тессема и аналогичные тем пряжкам, которые когда-то нашел Бегичев. Не исключено, что норвежцы употребляли в пищу собачье мясо. Впрочем, в этом нет ничего удивительного: для многих полярных экспедиций собаки служили не только средством передвижения, но и как запас продовольствия в безвыходных ситуациях…»
Находки Н. А. Бегичева
* * *
Итак, пока усилиями нескольких полярных экспедиций, коллективными исследованиями ученых, судебных медиков, криминалистов удалось идентифицировать личность лишь старшего участника перехода — Питера Тессема. Но крепка вера и надежда, что последующие поиски энтузиастов вдоль побережья Таймыра окончательно прояснят судьбу и второго посланца Р. Амундсена — Пауля Кнутсена.
На визитной карточке Амундсена, найденной в 1922 году Н. Н. Урванцевым, рукой русского радиста Дмитрия Олонкина написано: «Г-ну заведующему радиостанцией Диксон. Это та телеграмма, которую прошу отправить по назначению при первой возможности. Если в телеграмме что-нибудь непонятно, то прошу за разъяснениями обратиться к г-ну Тессему». В наше время, как и в те далекие годы, когда Д. Олонкин по велению сердца присоединился к норвежцам, советские ученые, внесшие солидный вклад в разгадку арктической одиссеи, продолжили славные интернациональные традиции своих соотечественников.
Виль Быков
НА РОДИНЕ
ДОН КИХОТА
Очерк
Фото подобраны автором
— А вот здесь, посмотрите налево, работала Кармен, прославленная героиня Проспера Мериме, — спокойно говорит гид.
— …И Жоржа Бизе, — вставляет один из членов нашей группы. Он всегда все знает.
— В этом здании сто лет назад помещалась табачная фабрика, — продолжает пояснения наш севильский экскурсовод.
Мы с жадным любопытством смотрим на стройный бежевого цвета двухэтажный дом, протянувшийся на целый квартал. Это одно из трех самых длинных зданий в Испании построено в XVIII веке, и теперь в нем размещены четыре факультета Севильского университета — филологический, права, философский и фармацевтический.
Мы минуем историческое строение, экскурсовод ведет дальше свой неторопливый рассказ о достопримечательностях прославленного города Севильи, а у меня из памяти не выходит коварная цыганка из Андалусии, созданная пылким воображением француза Проспера Мериме, ее яркая и трагическая судьба… Но об этом потом. Да, Андалусия была потом. А вначале было так.
Ту-154 мягко стукнулся колесами о бетонное покрытие Мадридского аэродрома и подрулил к невысокому зданию аэровокзала. Через несколько ужасно медленно тянувшихся минут мы ступили на землю Испании. Точнее, это был прочный как камень бетон аэропорта, а затем асфальт мадридских улиц. Но все равно — это была древняя Испания, многострадальная земля ее.
Много лет назад, когда я впервые, еще при Франко, направлялся в составе нашей научной делегации на Международный конгресс в Мадрид, через Париж, французские пограничники, увидев наши советские паспорта, встревожились. «Куда вы? — на полном серьезе предупреждали они. — Там же фашисты!»
Теперь на советском самолете, уже как гости Общества дружбы, мы прибыли в страну, стряхнувшую иго франкизма, и новая встреча с ней ожидалась с радостью и волнением.
Испания! С детства в самых глубинах сердца, с далеких тридцатых годов, когда весь передовой мир и мы, советские дети, сопереживали победы и поражения молодой республики, когда вся детвора, от мала до велика, носила «испанки» — особого покроя пилотки с кисточкой впереди, на уголке, как у бойцов героической республиканской армии, сражающейся с фашистами. Эти «престижные», как мы теперь бы сказали, головные уборы шили по вечерам наши мамы, заимствуя друг у друга простенькие выкройки. А отцы однажды принесли с работы домой чужеземное диво — яркие, как солнце, и душистые испанские апельсины.
А потом, после войны, была совместная учеба в МГУ и дружба с испанскими юношами и девушками. Их волнующе красивые песни и трогательная, изнурительная их надежда на скорое свержение франкизма, нетерпеливое ожидание народного восстания, конца диктатуры и неизбывная тоска по родине, которую, покинув в младенчестве, они едва помнили, но никогда не забывали.
День пути с двумя посадками в Берлине и Люксембурге, часы томительного ожидания в аэропортах, видимо, несколько притупили первые ощущения от новой встречи с Испанией, хотя они тоже были волнующи. Но особенно остро, со щемящим чувством родственной близости я пережил новое свидание с Испанией, когда ранним утром следующего дня замелькали за окнами автобуса на придорожных указателях знакомые с детства слова: Гвадалахара, Сарагоса, Уэска, Барселона, Эбро.
Уносясь в даль серо-голубого светящегося неба, простираются зеленые горы Гуадарамы. Сюда, к шоссе Мадрид — Сарагоса, они подступают одинокими скалистыми холмами со сглаженными, словно стесанными, вершинами, на которых нередко возникает то таинственный средневековый замок, то древний монастырь, или храм, или даже развалившаяся мавританская крепость, возраста лет в тысячу, отбитая испанцами у арабских завоевателей в далекие-далекие годы продолжавшейся 800 лет реконкисты.
На полной скорости, лишь слегка замедлив бег, мы минуем городок Алькала-де-Энарес, родину Сервантеса, и устремляемся на северо-восток. До заката нам предстоит проделать путь до Барселоны — 620 км — с остановкой в Сарагосе. Поэтому спешит наш водитель Хуан Мануэль — молодой 23-летний красавец, спокойный и быстрый, с буйной шевелюрой темных, как у Кармен, то есть как воронье крыло, волос и орлиным носом, поэтичный и трогательный Хуан Мануэль, выносливости и профессиональному мастерству которого мы все завидовали, ибо без сучка и задоринки за 7 дней он провел наш «корабль» вместимостью 30 душ по бетонно-асфальтовым маршрутам длиной 2500 км.
Мануэль на паях с отцом и братом владеет пятью туристскими автобусами. Брат его тоже водитель, а на остальных машинах работают наемные шоферы. Они, по словам Мануэля, зарабатывают больше него, притом что забот у них меньше.
Едва выехали мы из пригорода Мадрида на открытую местность, как увидели впереди, на пригорке, силуэт быка, взирающего на нарушителей его покоя. Острые, изящно изогнутые его рога и мускулистая фигура с настороженно поднятой головой, крепкими ногами и поджарым животом отчетливо очерчивались на фоне предутреннего неба. Возникнув на несколько мгновений, бык скрылся за поворотом, а потом вновь встал, выделяясь крупнее и четче, поражая своей стройностью и размерами. Наш автобус стремительно приближается к этому могучему животному, словно предназначенному для корриды. И вот уже видно, что фигура боевого быка — это щит-реклама «Осборн — шерри бренди» — марки английского спиртного напитка.
Еще одно рекламное диво, сопровождавшее нас по дорогам Испании, — толстяк с дутыми мускулами, как бы составленный из пузырей, наполненных воздухом колесных камер, — реклама транснациональной компании «Мишелин».
Из Мадрида мы выехали, едва забрезжил рассвет. И вот теперь, как только мы вырвались на плоскогорье, в наши окна справа брызнуло солнце, и сразу нежной зеленью и сдержанными красками испанской осени расцветилась природа. За окнами замелькали селения с фабриками и заводиками, пронеслась идущая в сторону дорога, построенная во времена владычества Рима какая-то крепость, протянувшаяся по самому берегу бурной речки, унеслась назад залитая туманом лощина и красно-коричневые земли умытых утренней росой полей.
Нас сопровождает очаровательная Исабель, красивая, как все молодые испанки. Она, как истая испанка, не захотела сообщить своего возраста, правда, если судить по неосторожному замечанию Хуана Мануэля, ей не более 27. Встречая нас в аэропорту, на мой вопрос: «Сеньора?» — она с обезоруживающей улыбкой ответила: «Нет, сеньорита!» На испанском языке это означает: «не замужем».
— Сейчас слева, — говорит очаровательная Исабель, — вот-вот, вы видите дом, вырубленный в скале. Недавно его посетил сам король, и создателю этого с большим вкусом устроенного домашнего очага его величество вручил медаль за доблестный труд.
Мы минуем городки с неизменными старинными христианскими церквами, четырехскатные колокольни которых, увенчанные вогнутыми пирамидальными крышами, после изгнания мавританских завоевателей в XIII–XV веках, переделывались из минаретов мусульманских мечетей.
В Испании совершенно иной возраст у архитектурных памятников. Древние для российской истории XIV–XV века — здесь не такая уж старина. Мы минуем акведуки, дороги, мосты, воздвигнутые римлянами на заре нашей эры, замки, дворцы и крепости вестготского периода и начала арабского завоевания, то есть VIII–XI веков, — вот это, по местным понятиям, несомненная старина. А сооружений XV–XVI веков, времени Ренессанса, здесь множество. Еще больше сохранилось строений поздних времен, особенно в черте городов, но также и за их пределами. Нередко они одиноко возвышаются посреди поля, разрушаясь от солнца и ветров, давным-давно брошенные их обитателями. Никто не разбирает эти здания на строительный материал, видимо, и без того его тут достаточно, и никому не требуется занимаемое ими место. А в городах такие дома стоят, подпираемые с обеих сторон более молодыми соседями, умирая без человеческих забот, с поврежденными фасадами, изуродованными дверями, выбитыми стеклами, погнутыми железными решетками балконов и с пустыми глазницами окон.
Исабель вставляет в магнитофон у приборного щитка кассету, и вот звучит мелодия печальной песни. Под ровный шум колес слышен нежный перебор гитары, четкий ритм ударных. Трогательная мелодия несется вместе с нами по этим плавным холмам, горам и долам, улетая в бирюзовое поднебесье и опускаясь на эти деревни и фермы, на ряды розовых виноградников. Среди щемящей мелодии различимы отдельные слова и фразы: «Эль амор» (любовь), «Эль амор ее уна гота де агуа эн ун христаль…» — «Любовь — это капля воды в хрустале. Любовь — это мечтать, слушая песню, — печально выводит мягкий мужской голос. — Любовь — это плакать, когда тебе говорят «прощай», это долгая прогулка без слов… Любовь — это пространство, где нет больше места ни для чего…»
— Кто это так поразительно поет? — спрашиваю я у Исабель.
— Хосе Луис Пералес.
— А чья песня?
— Его стихи и музыка.
Щемящая душу мелодия с такими обнаженно простыми словами наполняет все пространство: и эти взгорья, и эти долины, и эти рощи — весь чистый, пронзенный утренними лучами воздух. «Любовь — это уста со вкусом меда, дождь в сумерках и зонтик на двоих.
Любовь — это мир между двумя, и твое прощение мне, и мое понимание тебя». И словно из песни возникает Сарагоса, столица древнего королевства Арагон. Две тысячи лет назад именно здесь, на самом берегу реки Эбро, было иберийское селение, потом римское, названное по имени Цезаря Сесарагуста, потом арабское — Сара-густа и, наконец, после изгнания арабов из города в 1137 году — испанское, или, как выражается наш гид, христианское — Сарагоса.
Во время нашествия Наполеона в 1808 году город выдержал восьмимесячную осаду французских войск и не сдался. Ныне в Сарагосе полмиллиона жителей. Хуан Мануэль высаживает нас на центральной площади (вытянутый с запада на восток прямоугольник) с величественным католическим собором Нуэстра Сеньора дель Пилар, Церковью испанской готики и памятником гениальному арагонцу Франсиско Гойе, задумчиво сидящему на пьедестале с мольбертом и кистью в руке. Мы успеваем сфотографировать и то, и другое, и третье, и еще детишек, кормящих голубей у самой проезжей части, где толпятся машины. Успеваем заглянуть в собор, где довольно многолюдно и где приглушенно звучит орган — идет месса, и приобрести у входа несколько открыток. В отеле, названном по имени короля Арагона Рамиро I, нас ждет обед. После скудного сухого пайка вместо завтрака и обильных первых впечатлений у всех отличный аппетит.
И вот мы снова в пути. До сумерек нам нужно быть в Барселоне. Ландшафт заметно изменился. Как только мы отъехали от Эбро, пошла бурая, высохшая на корню трава и песчаная каменистая, иногда почти белая, солончаковая почва, потянулась полупустыня и унылая безлесная степь, на которой поближе к городам что-то выращивают, земля тут явно обработана и подготовлена для посева. А ведь летописи утверждают, будто в незапамятные времена лесов в Испании было в изобилии — так много, что весь полуостров, от Средиземного моря до Атлантики, можно было пересечь лесом. Но уже давно в Арагоне, как уверяет поговорка, «хлеб выращивают на камне, поливая его потом». Здесь на крестьянских праздниках родилась на весь мир известная арагонская хота, которую танцуют энергично и серьезно, без улыбки, высоко над головой подняв натруженные руки. И здесь, на этой земле, сложили пословицу: «Стучись в любую дверь, и ты найдешь приют». Я прочитал, что в Арагоне, в одной из часовен Теруля, археологи обнаружили тела испанских Ромео и Джульетты, чем подтвердили правдивость легенды, положенной в основу бессмертной трагедии великого Шекспира.
Между тем дорога ведет нас вперед. Среди каменистых полупустынных равнин местами, в поймах речушек, виднеются посадки слив и миндаля. Дороги! Автострады, по которым мчит нас автобус, построены за 10–15 лет, когда Испания налаживала «индустрию туризма». Не знаю, кто из правительства подал и провел в жизнь эту идею, но разработана она была с размахом. Шоссе, соединяющие Мадрид с Барселоной и далее — с Валенсией, в основном превосходны. Образцовой чистотой и отменным вкусом дизайнеров отличаются придорожные стоянки с кафе, магазинчиками сувениров и разнообразных мелочей.
Участки государственных автострад сданы для поддержания их состояния отдельным предпринимателям. И вот… наш путь перегораживают турникеты с кабинками, в которых восседают контролеры. Машина автоматически взвешивается, и электронные весы указывают сумму, которую надлежит уплатить человеку в кабине. Где-то по пути от Сарагосы до Барселоны с Хуана Мануэля за проезд нашего автобуса взяли 900 песет, потом, километров через 40, еще 250 песет. Всего — в переводе на рубли —12 руб. 65 коп. Потом, по дороге от Барселоны до Валенсии, у таких турникетов нас останавливали раз пять, и всюду Исабель раскрывала свое портмоне и передавала Хуану Мануэлю сумму, обозначенную на световом табло. Собираемой арендаторами суммы хватает не только на поддержание в отличном состоянии этих дорог, но и на приличную прибыль.
Начало ноября — не сезон. Мы едва ли не в одиночестве несемся по автостраде, и встречных машин немного. Но можно представить, сколь оживляется движение здесь, и особенно вдоль Средиземноморского побережья, в купальный сезон.
Наш путь пролегает по Каталонии. Кто только не владел в далеком прошлом этими землями: финикийцы, греки, римляне, карфагеняне. Завоеватели приходили обычно либо с севера, по побережью, либо с моря. У Каталонии свой язык, заметно отличный от собственно испанского, или кастильского, и своя классическая литература. Каталонский язык, как утверждают лингвисты, был первым языком Иберийского полуострова, отпочковавшимся от средневековой латыни.
Ныне Каталония имеет статус автономии. Пока лишь две испанские исторические области из пятнадцати имеют такой статус и носят наименование «страна», если буквально перевести слово «пайс», — «страна Каталония» и «страна басков». Каталонцы старательно подчеркивают свой суверенитет, и национальные чувства их развиты чрезвычайно.
Итак, мы въезжаем в Барселону, столицу Каталонии, второй после Мадрида по численности населения город Испании, крупный промышленный центр, раскинувшийся неподалеку от горной гряды, а точнее — подножия двух гор, которые, как замешкавшийся арьергард, километров на 60 отстали от основного «войска» — Пиренеев, развернутых фронтом на север.
Веками Каталония развивала текстильное производство. «Без Каталонии, — исстари говорят испанцы, — нам нечего было бы надеть. Во всяком случае мы одевались бы хуже».
Барселона — средиземноморский порт, причудливо соединивший и сливший воедино пышную готику XII–XIV веков и позднее барокко с современными постройками преимущественно благородных, радующих глаз форм и линий. Как метко оговорился наш барселонский гид, призывая нас обратить внимание на один из жилых домов: «Вот современное, но красивое здание».
В Барселоне буйно и щедро раскрылся талант знаменитого Гауди — гениального испанского архитектора XX века и его учеников. Спроектированный им собор «Святое семейство» поражает фантастической смелостью замысла. Ажурные башни его, испещренные неровными отверстиями и увенчанные головками, похожими на соцветия лука, напоминают марсианские растения, а готической формы главные ворота — устье пещеры. Стены собора снаружи усыпаны лепными лепестками. Ворота его никуда не ведут, ибо храм не закончен. Вот уже несколько десятилетий после кончины Гауди по его завещанию и проекту ведется строительство этого грандиозного сооружения, а конца не видно.
Нашу делегацию, совершающую поездку по линии Общества «СССР — Испания», тепло принимают в генералитете Каталонии и в муниципалитете Барселоны. Средневековые залы правительственных зданий в неярком свете старинных люстр выглядят торжественно. Портрет короля с наследником в зале заседаний подчеркивает официальный характер визита, напоминает в этой автономной области о существовании верховной власти. Незабываемое впечатление производит «зал хроники» с фресками талантливого испанского художника Серда на героические сюжеты отечественной истории.
Обмен памятными сувенирами и тостами за дружбу говорил о значительности момента. Но пожалуй, лично для меня более значительны были слова принимавшего нас депутата генералитета Абриеля де Семира. Этот крупный подвижный мужчина, расставаясь с нами у автобуса, в ответ на мое «Аста ля виста» вдруг заключил меня в свои объятия и доверительно сказал: «Каталонский народ любит советский народ». За этой короткой фразой мне послышалось многое — и близость исторических суде? русского и испанского народов в борьбе против наполеоновского нашествия, и признательность за бескорыстную помощь нашей страны сражавшейся Барселоне в годы гражданской войны, и благодарность за приют и образование многим детям Испании, для которых СССР стал второй родиной, и за противостояние империализму янки. Возможно, я ошибаюсь и не все из перечисленных мною добрых дел (а не исключено — других) вызвали сентиментальный порыв нашего гостеприимного барселонского хозяина, дело даже не в этом, а в том, что я сердцем ощутил искренность слов и его трогательного объятия.
В отель мы возвращаемся по заполненным толпами народа улицам ночной Барселоны, отмечающей праздник любимого святого, по знаменитому бульвару Рамбла, мимо достопримечательности города — то вздымающихся, то ниспадающих в разноцветных огнях фонтанов.
А наутро по узкой, метра в четыре шириной, улочке мы пробирались в музей Пикассо. Абриель де Семир устроил нам его посещение, что было нелегким делом, ибо в воскресенье музей закрыт. Собранная другом художника коллекция, в основном ранних его работ, убедительно показывает истоки и поиски розового, голубого Пикассо (по преимущественному цвету его полотен), эволюцию его творчества, влияние Тулуз-Лотрека, импрессионистов, в том числе пуантилистов, дает представление о пути знаменитого испанца к кубизму и сюрреализму.
Тепло распрощавшись с двумя Розами, молодыми барселонками, оказавшими нам бесценную помощь в знакомстве с их прекрасным городом, вручив нашим добрым феям московские сувениры, мы оставляем их растроганными. Одна из Роз училась, другая стажировалась в СССР, и их общение с нами не могло не вызвать у них сентиментальные воспоминания. Признаюсь, я тоже в эти минуты никак не мог проглотить комок, подкативший к горлу.
Автобус выруливает на шоссе, ведущее на юго-запад, вдоль побережья Средиземного моря, — в Валенсию, до которой 350 км.
Я рассеянно смотрю в окно, размышляя над цифрами, приведенными одной из Роз. Средний заработок преподавателя в школе 50 тыс. песет (при официальном испанском минимуме в 26 тыс. и среднем — в 40, тыс. песет), половина зарплаты уходит на квартиру из трех комнат и около 30 % — на выплату налогов и взносов за медицинское обслуживание. Стоимость шикарных апартаментов в кварталах богачей доходит до 20 млн песет. Средний испанец даже за 1000 лет не сможет скопить денег на такую квартиру.
И снова несется над оливами и виноградниками голос Хосе Луиса Пералеса:
А за окном плывут лимонные, мандариновые рощи, рисовые поля, далекие деревни и городки, откуда пролегают грунтовые дороги, не пересекающиеся с туристскими маршрутами. В этих селениях живут Хосе, Педро и Адриан и сотни тысяч других испанцев, мечтающих стать гражданами, как все.
Иногда слева, на короткое время, искрятся воды Средиземного моря, и появляются редкие группы пальм. А когда мы выезжаем на равнину, тянутся гигантские плантации, на которых, словно корабли, плывут постройки хуторов и крупных ферм. Посадки олив не назовешь рощами. Отдельные деревья стоят рядами в 15 метрах друг от друга. Так для солнцелюбивой культуры создаются оптимальные условия. Начинают плодоносить оливы с трех лет, и жизнь их обычно длится до 15-летнего возраста, после чего деревья выкорчевывают и заменяют молодыми. Созревший урожай собирают, расстелив под деревом пластик и стряхивая ягоды.
Историки утверждают, что у мавров Валенсию отвоевал легендарный Сид — рыцарь Родриго Диас де Бивар, национальный герой средневековой Испании, воспетый в народной эпопее «Песня о моем Сиде» (XII век). Область Валенсия, протянувшаяся вдоль Средиземного моря, не менее знаменита, чем другие регионы Испании. И не только своими прекрасными пляжами. Во всяком случае большинство вывозимых за границу изделий и продуктов, носящих марку «сделано в Испании», можно бы с большой точностью именовать: «сделано в Валенсии». Среди валенсийского экспорта далеко не последнее место занимают обувь, игрушки, овощи, оливковое масло, маслины и цитрусовые.
На колокольню валенсийского собора мы карабкаемся по узкой каменной винтовой лестнице, прижимаясь к стене, чтобы пропустить встречную публику. Город, теснящийся под черепичными коричнево-красными крышами, открывается как на ладони. Сам собор под нами — кроме главного куба — несколько пристроек разных веков. В одной из них самая ценная реликвия — кубок, из которого, как утверждает молва, распространяемая отцами церкви, пил сам Иисус Христос на тайной вечере. Кубок находится в часовне, отделенной от храма прочной дубовой дверью и кованой решеткой. Здесь же скамейки для туристов и молящихся. Святыня помещена на возвышении в специальном стеклянном шкафчике.
То обстоятельство, что кубок сделан из оникса, вызывает сомнение у кого-то из нашей группы, утверждающего, что Христос пил из бронзового кубка. И мне, насколько помнилась знаменитая «Тайная вечеря» Леонардо да Винчи, казалось, что там были на столе чашки, чаши вообще, а никакого кубка не было. Конечно, Леонардо, живший в XV — начале XVI века, об имеющемся в распоряжении католической церкви оригинальном кубке, несомненно, знал бы. Однако местный служитель — хранитель святыни уверяет, будто в храме имеются документы тысячелетней давности, подтверждающие подлинность и принадлежность этого святого предмета. Хотя для подтверждения легенды необходимы документы значительно более древние, нежели указываемые служителем, скажем I–II века нашей эры, чтобы не обидеть священнохранителя, мы умолкаем. Ободренный нашим интересом, он сообщает нам о том, что по разным храмам Европы церковью распределены лоскутки одежды Богоматери. Исабель уверяет, что один такой лоскуток есть и в Валенсии.
Особенно много доводилось мне видеть подобного рода реликвий, привлекающих прихожан, — мощей, частей одежды, цепей и оков, принадлежавших святым мученикам, — в церквах и соборах Италии: в Милане, Флоренции, Риме. Подлинность их по меньшей мере сомнительна.
Начинает смеркаться. В сквере перед собором — кучки подростков. Они расселись на скамейках небольшими группами, оживленно беседуют. Многие курят. Последнее бросается в глаза — девочки и мальчики лет по 12–14 нещадно дымят, угощая друг друга сигаретами. Разговорившись с одной такой группой, мы спросили, знают ли родители об их пристрастии. Девочки ответили «нет», а один бойкий парнишка заявил, что знают.
На одной из улиц в центре старой Валенсии нам показали обугленный остов церкви, подожженной во время гражданской войны фашистами. Они пытались, свалив вину на республиканцев, восстановить таким образом против них население.
Наспех поужинав, вечером мы успеваем на концерт азербайджанского ансамбля песни и танца, выступающего сегодня по приглашению Общества «Испания — СССР».
У входа в театр оживленная толпа, в фойе шум испанской речи. Под плакатом Общества дружбы раздают листовки и значки: голубь на зеленом фоне с оливковой ветвью в клюве и надпись: «Страна Валенсия — СССР». А вот отсюда, из ложи бельэтажа, виден весь зал. Он набит битком. Артистов из Советского Союза встречают горячими аплодисментами. Особенно нравятся певцы Акиф и Иманов. Своеобразные — то плавные, то темпераментно быстрые — азербайджанские танцы испанцы тоже принимают тепло.
Утром, сразу после завтрака, застегнув чемоданы и выставив их у дверей номеров — для стюардов, которые отнесут их в автобус, — мы собрались у входа нашей фешенебельной гостиницы «Король дон Хайме» (по имени еще одного арагонского монарха, внесшего свой вклад в освобождение Валенсии) подышать воздухом в ожидании автобуса. Над улицей, у поворота на мост и на самом мосту через реку Турия огромные щиты рекламы. Одна посвящена джинсам — они отлично сидят на стройной миловидной девушке. Другая рекламирует коньяк: бутылка с четким названием марки вожделенного напитка стоит рядом с поясной фотографией привлекательной особы, стыдливо прикрывающей свой пышный бюст. Как я заметил, в Испании рекламы несравненно меньше, нежели, скажем, в США, да и размеры ее куда скромнее.
Мимо проходят с сумками под мышкой девочки-школьницы в одинаковых костюмах — синий верх, серая юбка. Пересекая широкую авениду Перис-и-Валери, следует повозка. Возница, пожилой небритый испанец, торопливо погоняет мерина, спеша укрыться в переулок. Его телега нагружена каким-то домашним скарбом. Рядом с возницей мальчонка лет десяти в сильно поношенном пиджачке и старых брюках — видимо, сын. Оба одеты убого, и скарб их убогий. Поэтому, как потом я понял, они и спешили поскорее укрыться от посторонних глаз.
А к дверям гостиницы уже подошла женщина, неряшливо одетая цыганка, с двумя малолетними девочками. Сев в сторонке, она посылает детей за подаянием. Кто-то из наших женщин дает детям булочку, девочки делят ее и с жадностью съедают. Нет-нет да и мелькнут перед туристом эти контрасты Испании.
И снова в дорогу. Хуан Мануэль мастерски разворачивается по узким улочкам, выбирая нужную авениду. Мелькают предвыборные плакаты, оставшиеся от недавно прошедших синдикальных выборов, и надписи на стенах. В Барселоне мы тоже наблюдали подобное.
Их довольно много, этих сделанных на стенах несмываемой аэрозольной краской разноголосых призывов «за» и «против», брошенных представителями различных партий и группировок и просто группок разного цвета и уклона в буквальном и переносном смысле.
Зачастую это похоже на беззвучный спор, когда оппонент зачеркивает надпись противника и над ней пишет свой лозунг, а иногда, другим цветом перечеркнув одно слово, подставляет свое, меняющее направленность призыва. Впрочем, не всегда такой политический спор бывает беззвучным. Вчера вечером испанское радио сообщило о террористическом акте в Гипускуе, совершенном баскскими сепаратистами, в результате которого погибло десять человек, из них четверо — солдаты гражданской гвардии. Несколько невинных людей ранено.
Наш автобус наконец выходит на шоссе, ведущее на юг, к Мурсии, главному городу исторической области того же названия. Замелькали долины, домики ферм — это крупнейшая огородная зона Испании, апельсиновые рощи. Земля здесь плодородна, крестьяне выращивают помидоры, финики, лимоны, люцерну и даже хлопок. В Мурсии хорошие пляжи. Купальный сезон длится до самого октября. В салоне снова звучит мелодия Хосе Луиса Пералеса. Его песни сопровождают нас всю дорогу. Они помогают глубже понять душу народа, прикоснуться к самому его сердцу.
«Ту пайс» (Твоя страна).
Мы едем по широко распахнувшейся долине с грядой гор вдали, справа, и селениями у их подножий. Исабель говорит, что завоеватели приходили сюда с моря, поэтому древние жители и селились не у побережья, а на склонах: удобнее было вести оборону и укрываться от неприятеля. Вот почему на вершинах видны грозные крепости и так торопливо карабкаются вверх по утесам высокие каменные стены монастырей, а феодальные замки тут и там венчают головы холмов. Здесь кипели битвы, плелись интриги. Вот эти края были владением знаменитого семейства Борджиа, прославившегося своими политическими талантами, а еще более интриганством, коварством и жестокостью.
Налюбовавшись на дивные пейзажи Испании, я готов согласиться с мнением русского путешественника В. П. Боткина, находившего, что природа ее величава и в ней много поэтичного, она о многом говорит душе.
Два часа на обед, короткий отдых в Мурсии — и дальше, в Гранаду. Мы не заметили, как въехали в Андалусию — южный край Испании, одну из красивейших ее исторических областей. Именно здесь расположены воспетые в стихах и прозе знаменитые своими историческими памятниками Гранада, Севилья, Кордова.
Дорога идет на подъем, и едва мы минуем перевал, как небо затягивают серые облака. Мы словно попадаем в другую климатическую зону: вместо яркого многокрасочного пейзажа окрестности померкли, и пошел вялый дождь. Но вскоре он перестает, на западе проглядывает солнце, и мы устремляемся к нему.
Солнечные лучи высвечивают вершины Сьерра-Невады (Снежной гряды), сквозь голубую лазурь бьют по разрыву облаков, создавая нежно-золотистый ореол и фон для дубов на склоне предгорий. Какое-то время мы еще едем, устремленные к этой красоте. Я успеваю сделать несколько кадров. Но вот солнце село. Автобус замедляет ход: местные дороги не чета тем автострадам, что шли от Барселоны до Валенсии. Темнота окутывает долины, подступает к вершинам. На нас опускается безлунная ночь. Где-то внизу плывут огоньки хуторов. Волны холодного воздуха проникают в салон — это дыхание Сьерра-Невады. Непривычно низко над землей висит ковш Большой Медведицы. Дорога идет под уклон. Справа внизу мелькнула россыпь огоньков. Я с нетерпением жду встречи с достославной Гранадой.
Согласно старинной легенде, знаменитый город Гранада был основан прекрасной девушкой, дочерью или племянницей (в этом среди историков нет единодушия) короля Испании. Поначалу град был поставлен на равнине, но потом обитатели перенесли его поближе к хребтам Сьерра-Невады на три холма, что возвышаются между реками Хениль и Дарро. Автор старинной повести о раздорах мавританских рыцарей Перес де Ита утверждает, что назван новый город в память красавицы по имени Гранада, обнаруженной жителями в одном из гротов скалистого берега реки Дарро.
В самом начале VIII века Гранада была захвачена маврами, переправившимися из Африки. Так случилось, что в этих краях осели самые знатные и воинственные из завоевателей, пришедшие с полководцем Мусой. Славный город застраивался величественными зданиями и мощными замками и превращался в крупный центр арабской культуры. В нем процветали науки и искусства. На всю Европу славились гранадские ковры, шелка и ювелирные изделия. В его окрестностях в изобилии добывали золото, серебро, платину.
История Гранады кровава, полна распрями и насилиями. Ее короли редко умирали своей смертью. Третьего властителя Гранады лишил престола и заточил в тюрьму собственный брат, у которого в свою очередь отнял престол один из его племянников. Пятого и шестого короля убили вассалы. Седьмой тоже погиб от измены приближенных. Восьмому повезло больше — его просто изгнали из королевства. Девятый был обезглавлен коварным соседним владыкой. Одиннадцатый умер от яда. Убийцы совершенствовались. Двенадцатый был умерщвлен с помощью отравленной рубашки. Четырнадцатому сохранили жизнь — просто свергли. А вот пятнадцатому отрубили голову. Так повествуют хроники.
И жило в Гранаде, по свидетельству историков, не считая простолюдинов, тридцать два славных рода мавританских рыцарей и много-много могущественных и уважаемых семей, ибо каждый род состоял больше чем из ста семейств. В городе часто устраивались турниры, пышные празднества, состязания: игры и другие увеселения. Гранада была столицей эмирата. История ей определила стать последним оплотом мавров на Пиренейском полуострове. Проигравший решающую битву предводитель арабского войска эмир Боабдиль, как говорят историки, плакал, оставляя Гранаду. Увидев его слезы, мать едко заметила: «Что ты плачешь, как женщина, над тем, что не сумел отстоять, как мужчина?» До сих пор одна из гор, нависающих над городом, с вершины которой Боабдиль бросил последний взгляд на Гранаду, называется «Вздох Мавра». Взятием объединенными войсками Кастилии и Арагона столицы Гранадского эмирата завершилась продолжавшаяся почти восемь веков реконкиста. Это произошло 2 января 1492 года. В том же году, несколько месяцев спустя, испанский мореплаватель Христофор Колумб открыл Америку. Заканчивалось объединение разрозненных королевств в единое испанское государство. Наступала новая историческая эра в развитии Испании.
Гранада — предмет восхищения народных певцов, тема мавританских романсов, поэзии бардов средних веков и Возрождения, город мечты, земли обетованной, напоенный свежестью райский уголок, край отдохновения среди опаленных солнцем знойных просторов. Она питала творчество первого испанского поэта XX века — Федерико Гарсиа Лорки.
И как не вспомнить здесь светловскую «Гренаду» с наивно-романтической мечтой красного бойца, который много десятков лет назад в далекой отсюда России пошел воевать, «чтоб землю в Гренаде крестьянам отдать»! И мужественных Мате Залку, Эрнеста Хемингуэя, Ральфа Фокса, Людвига Ренна и тысячи других интернационалистов, помогавших испанскому народу защищать от интервентов и фашистских мятежников свою свободу и демократические права.
…Отель «Лос анхелес» («Ангелы») построен возле крутого склона, буквально прислонен к скале. Так что площадь его расширяется от этажа к этажу по мере подъема вверх, как у перевернутой вверх дном пирамиды. Замечательно: с балкона нашего шестого этажа — живописный вид на город, а с противоположной стороны, из коридора, — дверь сразу на улицу, плавно поднимающуюся в гору. Номер удобный, с балконом. Ничего лишнего: две тумбочки, две деревянные кровати, письменный стол, два стула и подставка под чемодан, шкаф для верхней одежды, кованая, под бронзу люстра и два в таком же стиле бра. Один коврик на двоих между кроватями. Один кусочек мыла (в других гостиницах было всегда не менее двух). Нет пластиковых пакетов для белья и суконки для чистки обуви, из чего можно заключить, что дела хозяина идут не блестяще. К тому же в ресторане — официантки. До сих пор повсюду были мужчины. Хотя работают женщины безукоризненно — быстро, ловко, — это все же свидетельство уровня отеля.
Архитектура фасада «Ангелов» приятна: голубой с белым цвет и легкие гнутые решетки балконов придают зданию воздушность, радуют глаз.
Утром я любуюсь с балкона видом города, простирающегося от склона, к которому прислонились «Ангелы», за реку Хениль, вдаль, кажется, до самой горной гряды, подковой охватывающей Гранаду. Воздух прозрачен и свеж. Начало ноября. Без пиджака холодно.
Сразу после легкого завтрака мы направляемся в Альгамбру — цитадель и дворец гранадского эмира. Именно с нею связано немало преданий, романсов и баллад о войне, любви и рыцарских подвигах. Здесь и была столица тридевятого царства, тридесятого государства, в которой жил с младенческих лет известный нам царь Додон. Ведь вчера в сумерках, а может быть, и днем (как же это я прозевал!) мы миновали то место «промеж высоких гор» (конечно, мы приехали с востока), где раскидывала свой шелковый шатер колдунья Шамаханская царица. Как знать, быть может, на этой самой скале, к которой прижалась наша гостиница, и стояла та башня с золотым петушком, возвещавшим о нашествии врагов. Правда, в легенде американского писателя Вашингтона Ирвинга, откуда взял Пушкин фабулу для своей сказки, на башне восседал не петушок, а бронзовый всадник, и царя звали Абен Габуз.
Итак, вниз, в город, а потом несколько витков дороги вверх, и мы у ворот мощной башни — у «Ворот правосудия». Вправо и влево уходят неприступные светло-коричневые каменные стены. Параллелепипеды громадных башен, толстые, вознесшиеся над обрывами стены, приземистый султанский дворец, мощеный двор и дворец Карла V, вековые, тут и там торчащие деревья — все создает впечатление незыблемости, вечности, заставляет думать о могуществе человека, воздвигшего шесть веков назад на голых скалах такую немыслимую мощь и дикую красоту. Едва мы входим на территорию Альгамбры, нас атакуют цыганки с кастаньетами и другими сувенирами. Некогда цыгане во множестве обитали в близлежащих пещерах. Да и поныне живут они тут, несколько потесненные в горы растущим вширь городом. Они сразу называют цену, а после моего отказа снижают ее вдвое. Предлагают за те же деньги настоящие звонкие кастаньеты, которые, хоть и не так красивы, конечно же стоят дороже тех, что предназначены туристам.
В плане Альгамбра — вытянутый на 800 м, по форме вершины скалы, и сплюснутый с боков до 200 м треугольник. Султанский дворец примыкает к одной стороне треугольника. После изгнания мавров Альгамбра стала самостоятельным городом со своим монастырем, церковью и даже гарнизоном. Башни были местом заточения государственных преступников. А теперь это музей.
Мы ходим по внутренним покоям. Из зала послов (он же тронный зал), расположенного в главной башне Комарес, виден городской пейзаж, долина реки Дарро и горы. Говорят, во времена султана эти окна зашторивались и прибывший с грамотой иностранный посол не сразу мог обнаружить сидящего на троне владыку. Со временем постепенно привыкавшие к полумраку глаза иноземца начинали различать изысканную красоту архитектуры и вязь цветных орнаментов стен и купола, затем царедворцев и только потом самого султана. Таким образом, султан заблаговременно успевал рассмотреть и оценить намерения прибывшего иностранного гостя.
Можно представить, как поражал богатством красок и роскоши этот зал, убранный шелками и пышными коврами, обставленный предметами царской власти и восточной утвари.
Из зала послов мы выходим в Миртовый двор — наполненный воздухом и светом благоуханный сад с длинным прямоугольным водоемом посередине и стройной колоннадой вокруг. В проточной воде бассейна — рыба, жадно хватающая крошки хлеба прямо из моих рук. Узким коридором переходим в Львиный двор, названный так за фонтан, чашу которого держат на спине двенадцать львов, скорее напоминающих собак или еще каких-то существ. Мавританские ваятели, как говорят, умышленно тесали такие нереальные фигуры, ибо Коран запрещает изображение человека и животных.
Львиный двор заметно меньше Миртового, и здесь много тени. Он буквально уставлен лесом то единичных, то собранных в пучки изящных колонн, поддерживающих орнаментальные арки, с которых свисают сталактиты резного камня, виртуозно декорированного арабесками. В орнаменте — голубой, золотой и несколько поблекший малиновый цвета.
Мы проходим в гарем. Ныне безлики и ничем не примечательны его покои. Одна его половина предназначалась для любимой жены эмира и его наследника. По другую сторону помещались остальные жены. Осматриваем королевские бани, устроенные по типу римских, с подогреваемым беломраморным полом. В одной из комнат — ажурные в мозаике красок царские альковы.
Роскошные галереи, потолки, карнизы резного дерева, покрытые филигранными арабесками и вязью арабских письмен стены, журчащие фонтаны, мраморные бассейны и наполненные хрустальной водой чаши — обилие прохладных вод, благоуханные цветы во двориках и тщательно подрезанный пахучий кустарник — все создает атмосферу покоя, восточной неги. Как должно быть приятно и свежо здесь даже в знойный полдень субтропического лета!
Вот чертоги Карла V, башня-будуар королевы и примыкающий к ней зеленый дворик с фонтаном и кипарисами. Как раз здесь полтора века назад жил и работал над книгой «Завоевание Гранады» великий американский писатель Вашингтон Ирвинг, воспевший дворец и крепость в своей бессмертной «Альгамбре».
Над крепостными стенами я насчитал четырнадцать башен. Раньше их было больше — не все сохранились, и не все из них реставрированы. Безжалостное время, землетрясения и французское нашествие — все это оставило свой разрушительный след. «Оружейная башня», «Башня дам», «Башня пленника», «Башня с зубцами», «Башня инфантов», «Водяная башня» — названия говорят об их внешнем виде и назначении. Вода всегда подводилась — и сейчас тоже — с помощью подземных труб и акведуков самотеком с гор Сьерра-Невады. А в заколдованных подвалах семиярусной башни, согласно легенде, скрыты несметные сокровища и заживо замурованы алчный гранадский алькальд, злобный альгвасил и подлый доносчик-цирюльник.
Внушительное и неизгладимое, хотя и противоречивое впечатление оставляет Альгамбра. Для посторонних — лишенные декора внешние стены султанского дворца и зданий, голые стены могучей крепости; для себя — утонченная роскошь внутренних покоев. Чтобы дополнить характеристику мавританской цитадели, приведу слова В. П. Боткина, осмотревшего ее 140 лет назад: «Столько суровой грубости снаружи и столько нежности внутри, столько изящества в подробностях и такая бедность общего рисунка, столько цивилизации и варварства! Это искусство спален. Араб любил таинственность и скрывал от толпы не только свои наслаждения, но даже великолепие, которым украшал приюты своей неги».
Через балку, метрах в двухстах, на соседнем склоне, чуть выше крепости, — летний дворец эмира и окружающий его сад Хенералифе. Кипарисы, обсаженные живыми зелеными арками и целыми стенами из подстриженного квадратами кустарника, перекликаются с прямоугольными плоскостями башен и каменных стен Альгамбры.
Склоны гор обросли гранатами, фигами, виноградниками. Здесь лавр, дуб, каштан, серебристый тополь сплетаются с олеандром. Вяз, липа стоят рядом с кипарисами и. цитрусовыми. Северные деревья соседствуют с южными. Отсутствие крепких морозов и близость снежных вершин способствуют их благополучному сосуществованию. В саду внимание привлекают деревья, на ветвях которых мелкие зеленые и оранжевые крупные плоды, а на земле у стволов яркими пятнами покоятся перезревшие темно-оранжевые. Оказывается, это декоративный горький апельсин, дающий плоды круглый год и выведенный человеком исключительно для украшения. Возвращаясь к историческим судьбам Испании, невольно задаешься вопросом: как такую большую по территории и сравнительно плотно по тем временам населенную страну — по некоторым данным, ее население в VII веке превышало пять миллионов человек — смогли всего за три года покорить, а потом почти восемь веков удерживать в подчинении всего лишь 40–50 тыс. арабо-берберов? Завоевателям способствовал ряд обстоятельств. Прежде всего слабость и раздробленность вестготского государства, среди правителей которого нашлись предатели. Но также и тот чисто военный момент, что ударной силой мавританского войска была подвижная и вооруженная легким оружием конница, с которой иберийцы столкнулись впервые. Захватывая чужие земли, арабо-берберы к тому же не упраздняли местную религию (коренное население было христианским). Они не отнимали у него землю, а лишь облагали подушным налогом. Беря христианок в жены, мусульманские воины позволяли им оставаться при своей вере. Только дети, рождавшиеся от такого брака, становились по закону мусульманами. А принимавшие ислам жители, даже бывшие крепостные, освобождались и наделялись землей. И кроме того, не в последнюю очередь в долгосрочном плане сыграл роль тот факт, что уровень развития производительных сил и культуры арабов были выше, нежели у коренного населения, им было чем поделиться и чему научить местных жителей.
Во второй половине дня мы посетили Гранадский кафедральный собор. Некогда возвышавшийся над двух-трехэтажными постройками города, ныне он затерялся среди шести-семиэтажных зданий центральной части Гранады. Здесь в королевской капелле покоится прах Изабеллы Католической, королевы Кастилии, и Фердинанда, короля Арагона. Благодаря браку этих двух королей и произошло объединение военных усилий испанцев, что привело к освобождению последнего оплота мавров — Гранады и к окончательному их изгнанию с Пиренейского полуострова.
Солнечные лучи, проникая в узкие верхние окна собора, падают на беломраморные надгробья высокопочитаемой в Испании королевской четы. Здесь же, под стеклом, рядом с мечом Фердинанда хранятся скипетр, корона, сундучок и молитвенник Изабеллы. А на алтаре — барельеф с изображением исторического момента: эмир Боабдиль вручает королям ключ от Гранады. Неподалеку — деревянные раскрашенные скульптуры коленопреклоненных Изабеллы Фердинанда, выполненные в строгой впечатляющей манере. На стене — картины Хосе Риберы и Мемблинга на религиозный сюжет.
Вечером я опоздал на автобус, увозивший наших артистов в центр имени Мануэля де Фальи, где они давали концерт. Спросив дорогу у портье и узнав, что до Центра минут семь — десять ходу, решаю найти его самостоятельно. Темнеет, моросит мелкий дождь, о возвращаться в номер за зонтом не хочется. Улица ведет в гору.
Совсем стемнело. Фонарей нет, кое-где свет из окон да фары встречных автомашин, выныривающих из-за поворота. Ни единого прохожего, не у кого даже спросить дорогу. По-моему, мне следует здесь повернуть направо. Потом сюда. Теперь должен быть парк. Ни души. Впрочем, впереди идет какая-то пара под зонтом. Спрошу у них. Они не знают, где здесь Культурный центр или театр. Говорят на ломаном испанском — тоже туристы. Я упираюсь в каменную стену. А вот чаша источника. Да это же Альгамбра! Конечно, вот, едва проступая во мраке, возвышается «Башня правосудия», а я стою на том самом месте, куда подвез нас утром автобус. Так близко от отеля? Вот не думал! Кругом ни души. Неприступная стена уходит вправо. Пойду вдоль нее. Но она же тянется бесконечно. Значит, я слишком углубился в парк. Беру правее. В пути я уже минут пятнадцать. Шелестят листья под каплями дождя, стучат мои каблуки. Дождь мелкий-мелкий. Поднимем воротник пиджака, и шире шаг. Заблестели асфальтовые аллеи парка Альгамбры. Там, справа, прошуршала машина. Вон здание с освещенным входом. Мужчина курит.
— Театр или центр? — переспрашивает он. — Несколько шагов туда, вниз, и налево по проулку. Здесь рядом, минут пять.
Благодарю и иду указанным маршрутом. Навстречу парень с девушкой, они подтверждают верность моего пути. Вот и ворота, скопление автомашин, и в глубине двора освещенный стеклянный подъезд приземистого Культурного центра, названного по имени друга Гарсиа Лорки, выдающегося испанского композитора Мануэля де Фальи.
Как это я проскочил мимо? Теперь понимаю: не доходя до ворот, я взял левее. Чувствую облегчение, хотя опоздал и концерт уже идет. Меня пропускают, поняв, что русский, правда, просят не входить в зрительный зал, пока не будет аплодисментов. И в этот момент я их слышу. Принимают в Гранаде наших артистов еще темпераментнее, чем в Валенсии.
С утра пораньше через местечко Санта-Фе (как раз здесь Изабелла и Фердинанд принимали ключ побежденной Гранады), по долине реки Хениль, на запад, мы едем в Севилью. Плантации табака, сои, сахарного тростника, все те же оливы и миндаль. Справа остаются заросли пирамидального тополя (лес на продажу!). Большие полосы красноземов. Сейчас, как сообщила газета «Пиас», 50 % обрабатываемых земель Андалусии сосредоточено в руках 2 % землевладельцев, в то время как 80 % крестьян вообще не имеют земли. И в сельском хозяйстве уровень безработицы в три раза выше, чем в других отраслях.
Наша дорога пролегает через самые центры городков. Местная архитектура поражает неотразимой белизной. Стены домов радостно сияют на солнце. Хозяйки тщательно подметают тротуары перед своим домом. А в Ляроде женщина даже моет панель вокруг порога! Окна повсюду протерты начисто. Почти все они украшены витыми решетками. Местность плавно переходит в лощину. Минуем городок Эстепа с крепостью и сказочным замком IX века, воздвигнутым арабами на вершине горы. День ярок, нежно зеленеет трава. О эта солнечная Андалусия!
Ровно четыре с половиной часа понадобилось нам, чтобы доехать до самого веселого, как говорят, испанского города Севильи (260 км). Севилья — обитель сжигающих страстей, запутанных интриг и романтических любовных историй, место действия бесчисленных комедий Лопе де Беги, Кальдерона, Тирсо де Молины. Здесь писал свои драмы Сервантес, в местной тюрьме начал он гениального «Дон Кихота». Именно в этом городе осуществлял свои хитроумные замыслы веселый севильский цирюльник, жила и трагически погибла прекрасная Кармен.
А если углубиться в античность, то, согласно мифологии, Севилья была родиной Геркулеса, и как раз здесь находилась страна Атлантида. Есть от чего закружиться голове туриста! Но это все — от мифов и легенд. А совершенно точно известно, что в VIII веке до нашей эры по Гвадалквивиру селились иберийцы, а в IV веке до нашей эры здесь был город Хиспалис, знаменитый по тем временам культурный центр, захваченный вначале финикийцами, потом греками и карфагенянами, а в 205 году все еще до нашей эры — римлянами. Первый город, основанный римлянами в нынешней Андалусии (тогдашней Бетике), назывался Италика. Остатки его сохранились на берегу Гвадалквивира, в восьми милях к северу от Севильи. Цветные изразцовые полы одного из дворцов Италики и поныне выглядят так нарядно и свежо, будто им не две тысячи, а самое большое пятьдесят лет.
Позже Севильей владели свевы, вестготы и, наконец, мавры. Гвадалквивир… Дивное имя для реки, оно звучит, как музыка, как птичья трель, не правда ли? Так вот. Гвадалквивир здесь достаточно широк и глубок, чтобы суда из моря могли подняться до самого города. Севилья в те стародавние времена стала важнейшим торговым центром, самым крупным и богатым городом Испании.
Едва наш автобус подрулил к парадному входу отеля «Дон Пако», как буквально у нас под носом вывернулся и остановился, тоже у парадных дверей, военный «джип». Два молодых солдата с короткими воронеными автоматами, выскочив из машины, встали слева от дверей. Факт, сам по себе неординарный, не мог не привлечь наше внимание. Мне сразу вспомнились террористы, про которых накануне писали газеты. Может быть, властям стало известно об угрозе нападения, и эти солдаты призваны отпугнуть бандитов. Мелькнула и другая, успокаивающая мысль: какая-нибудь важная персона поселится в «Дон Пако», скажем, видный правительственный чиновник, за которым охотятся экстремисты, как это происходит в Италии.
Разгадка ждала нас на следующий день. Когда утром, без пяти восемь, я спустился к завтраку, минуту спустя в дверях столовой появился генерал и скромно прошел к одному из столиков. Следом появилось несколько сопровождавших его офицеров. Итак, автоматчики, которых, кстати, сняли на ночь, всего-навсего эскорт остановившегося в отеле испанского генерала. В 1979 году в Мадриде террористами были убиты два генерала, и в 1980-м в Барселоне еще один.
Отель «Дон Пако» побогаче, нежели гранадский «Ангелы». У него просторный фешенебельный вестибюль с мягкой мебелью, телевизором и баром. И комнаты оборудованы основательнее. Вообще во всем ощущается фундаментальность финансовых вложений.
Главная севильская достопримечательность — башня Хиральда, возведенная еще при маврах, затем надстроенная и ныне являющаяся колокольней Севильского кафедрального собора — другой исторической ценности города. Доминирующая над Севильей Хиральда сохраняет восточную пышность и изящество, органично сочетая ее с архитектурной мишурой европейского Ренессанса. От него у нее четыре надстроенные по углам башенки с фигурами и остроконечная трехъярусная башня в центре, поднявшая Хиральду до высоты почти ста метров. Вид с нее открывается отменный — на всю Севилью, на порт и вообще, кажется, на половину Андалусии.
Краса города и символ Севильи — Хиральда, как и Альгамбра в Гранаде, многократно воспета поэтами.
Севильский собор, сооруженный на месте бывшей мусульманской мечети, считается самой большой церковью в Испании и крупнейшей в мире. Говорят, зодчие, вычерчивая его план, руководствовались идеей «построить такую громадную церковь, чтобы те, кто увидит ее, приняли бы строителей за ненормальных». Собор спроектирован в стиле поздней готики. А строили его с XV века более четырех столетий. Знаменитый Кельнский собор в Германии, заметим в оправдание испанцев, сооружался более шестисот лет.
Собор Севильи внушителен и поистине великолепен. Стрельчатые, но не зауженные окна, ажурные бордюры по-над крышами, легкие водосливы и откосы, ниспадающие от главных стен, и каменная орнаментальная резьба позволяют ему сочетать фундаментальность и легкость. А отсутствие купола, характерного для соборов Рима, Лондона и Парижа, а затем ставшего чем-то вроде навязчивого клише в американских правительственных зданиях, подчеркивает самобытность этого испанского шедевра. Неповторимая красавица Хиральда дает ему отчетливо очерченную на фоне неба доминанту, видимую со всех точек города.
Внутреннее убранство храма мне показалось чрезмерно пышным: обилие тонкой резьбы, чеканки, серебра, позолоты, редких камней и полированного мрамора. Не могу принять я и гигантские бронзовые решетки, отделяющие алтари от прихожан. Подобная изощренная и утомляющая глаз (наверное, и ум!) пышность вообще свойственна католическим храмам XVIII–XIX веков. В римском ватиканском соборе Св. Петра она режет глаз.
Однако архитектурное решение интерьера Севильского собора великолепно. Его мощные колонны, как связки гигантского бамбука, легко взлетают в небо и, ветвясь, смыкаясь и пересекаясь, образуют своды пяти просторных нефов. В алтарях и капеллах холсты Мурильо, Иорданса, Сурбарана, Моралеса и других великих художников. А главная ценность собора и в полном смысле слова святыня, перед которой склоняешь голову, — это могила Христофора Колумба. Почти четыре века путешествовал прах впавшего в немилость великого мореплавателя — Вальядолид, Севилья, Санто-Доминго, Гавана, — прежде чем наконец обрел покой здесь — в кафедральном соборе Севильи. Надгробье! Мне не приходилось видеть ничего подобного. Приподнятые на постаменте четыре бронзовых короля в коронах и торжественных мантиях — впереди с копьями Изабелла и Фердинанд, грубо унизившие адмирала, — несут на плечах гроб с останками Колумба. Скорбное шествие в бессмертие.
Известно, что великий первооткрыватель Америки по указанию Фердинанда и Изабеллы был на склоне лет лишен всех привилегий и в кандалах доставлен в Испанию. Заурядный жест абсолютизма.
Рядом с собором находится мавританский дворец Алькасар — образец так называемой модехарской архитектуры начала XIV века, построенный совместно мавританскими и испанскими зодчими. В отличие от Альгамбры его дворы и залы выглядят более просторными. Они лучше сохранили золото и бирюзу восточной вязи и точно так же поражают стройностью колоннад и затейливостью резьбы стен и арок, изяществом орнамента потолков. Просторный «двор девушек», «дворик кукол», «салон послов», спальня мавританских королей. Живописен и строг сад Алькасара с причудливо подстриженным кустарником, цветниками и с нежно журчащими фонтанами. Но после пышной и суровой Альгамбры эта резиденция королей как-то менее трогает. Вероятно, потому, что кажется более поздним повторением безупречных форм гранадской жемчужиы.
Неподалеку от дворца Алькасар и вьются те самые улочки, переулки и дворики старой Севильи, на которых развертывались события облетевших весь мир испанских комедий. Здесь звенела гитара, воспламеняя чувства неприступной красавицы, пелись серенады ордой даме сердца, скрещивались шпаги в защиту чести возлюбленной, и вот вдоль этой глухой стены проскальзывал, укрывшись плащом, неузнанный кабальеро. А за углом, под окнами прекрасной Розины, страдал граф Альмавива. Всего в двух кварталах отсюда (я проверил по карте), ближе к университету, — к бывшей табачной фабрике — стоял полк, в котором служил потерявший голову от ревности Хозе; чуть дальше, на берегу Гвадалквивира, раскинулась арена цирка, где выступал пленивший черноокую Кармен бесстрашный тореро Эскамильо. Вымышленные герои и романтичная Севилья!
В Андалусии — и уж тем более в Севилье, как утверждают, — живет самый темпераментный и неунывающий народ. Он любит песню, танцует ритмичный танец фламенко, исполняемый душой и сердцем под мелодию «канте хондо», глубина которой беспредельна. «Она пришла к нам, — сказал о музыке танца Федерико Гарсия Лорка, — от первого плача и от первого поцелуя».
Музыка испанских народных песен и танцев прихотлива и своеобразна. В «фолии» музыковеды слышат напевы римлян, в «севильяне» — арабские мелодии, а в баскской «сортсико» и галисийской «мунейре», как полагают, более всего сохранились мотивы исконного народа Пиренеев.
Есть еще одно место в Севилье, о котором нельзя не упомянуть, — это площадь Испании: архитектурный ансамбль с каналом, сооруженный для Всемирной выставки, проведенной здесь в 1929 году. Ее оригинальные павильоны стоят вдоль усаженной пальмами аллеи.
В будни Севилья отнюдь не выглядит ни таинственной, ни веселой. Люд ее занят своими повседневными заботами. Может быть, в отличие от других городов здесь чуть больше праздных плохо одетых мужчин — безработица в Андалусии особенно высока. Вечерами шумно в торговой части города. Но никаких гитар, никаких веселых компаний на улицах-.
В газете я прочел о демонстрациях протеста безработных в Андалусии. Доведенные до крайней нужды поденщики устраивают сидячие голодовки в деревенских церквах, требуя от правительства работы. В таких забастовках участвуют не единицы и не десятки, а сотни людей.
Теперь наш путь лежал в третий знаменитый город Андалусии, столицу некогда могущественного Кордовского эмирата — Кордову. В средние века город делился на мусульманскую и христианскую части. До XV века значительный процент его населения составляли евреи, численность которых доходила до 27 тыс. Гиды охотно показывают туристам синагогу того времени. Она невелика по размерам, и с XV века в ней мало что сохранилось, кроме стен и потолка. Куда более сильное впечатление производит сооруженная в X веке Кордовская мечеть. Лес ее колонн, подпирающих полосатые двухъярусные арки сводчатых перекрытий, показан во всех книгах, посвященных классическому зодчеству, в качестве образца средневекового строительного искусства. В натуре ее интерьер выглядит еще внушительнее.
К моему восхищению мастерством строителей мечети в общем впечатлении примешивается едва уловимое представление о мрачном средневековье, обскурантизме, всегда живущее в сердце каждого. Такое своеобразное ощущение, вероятно, порождается сочетанием уходящего во все стороны пространства с нависающим над головой потолком и с этими короткими, окружающими тебя, как стволы деревьев, колоннами, которые при ближайшем рассмотрении оказываются разновеликими по длине, потому что были выломаны арабами из разных христианских храмов. Несмотря на пространство вокруг, тебе не убежать, ты как бы пленник мечети и леса этих каменных стволов.
Шесть веков мечеть действовала по своему прямому назначению, до тех пор пока в XVI веке не была переделана в католический храм.
Одним из самых приятных воспоминаний о Кордове остались, как ни странно, мелодии трубы — высокие, протяжные, задумчивые и, пожалуй, печальные. Наша гостиница «Отель лос Гальос» располагалась против казарм «гуардиа сивиль» — гражданской гвардии. И по утрам мы слышали побудку и сигнал на завтрак, живо напоминавшие мелодии оперы «Кармен».
И вот мы уже на дороге в Толедо. Выезжая из Кордовы, мы поначалу держались берега Гвадалквивира — мутного, неглубокого и спокойного в это время года. Он здесь раза в два уже Москвы-реки. Едва успели мы по высокой бетонной набережной пересечь границу города, как дорога пошла на подъем и нас окружили оливковые рощи. Ночью прошел дождь, и пейзаж теперь повсюду освежает нежная зелень травы.
Подъем чередуется со спуском. Вскоре мы минуем Андухар — один из древнейших испанских городов, основанный еще римлянами. В начале прошлого века здесь произошла знаменитая битва с полчищами Наполеона. Глубоко в самое лоно Испании дошли войска завоевателя!
Неспешно, но уверенно наш автобус карабкается к перевалу через Сьерра-Морену. Как раз здесь издревле проходила большая дорога из Андалусии в Кастилию и из Севильи в Мадрид, и тут, в ущельях лесистых гор, когда-то укрывались лихие разбойники — бандольерос, грабившие богатых купцов и грандов, чтобы раздать их деньги беднякам.
Мы въезжаем в Ламанчу, в те края, где странствующий рыцарь Дон Кихот начинал свой путь и совершил во имя тобосской крестьянки Альдонсы первые свои бессмертные подвиги. Ламанча — это безлесная равнина с плавными холмами, поросшими пожухлой травой и мелким кустарником, пересеченная зелеными лощинами с виноградниками, полями пшеницы и кукурузы, временами напоминающая ныне украинский ландшафт.
И вот мимо деревенек, ферм и постоялых дворов мы мчимся по Монтьельской равнине, той самой, по которой ехал верхом на Росинанте в сопровождении верного Санчо Пансы славный рыцарь. Минуем хутор, в котором храброго Дон Кихота посвящали в рыцари. А вот и башни ветряных мельниц на закрывающем полгоризонта косогоре. Одна, две, три… Я насчитал их восемь — жалкие остатки войска из тридцати великанов, «наголову разгромленного» Доблестным рыцарем печального образа.
Толедо — сердце Испании, древняя столица королевства, в средние века — центр инквизиции. Некогда это был самый большой город Испании, один из крупнейших в Европе. Во всяком случае больше Парижа и Лондона. Город-крепость. Каждый квартал был обнесен стенами, снабженными сторожевыми башнями. Многие особняки дворян тоже были крепостями. Укреплены были все ворота, мосты и все церкви. Внутри обнесенных стенами районов города дома тесно жались друг к другу, а улицы походили на ущелья. Но жизнь в Толедо кипела, била ключом, как в настоящей столице. Ныне Толедо — город-музей. При 45 тыс. населения в нем 48 церквей и храмов, 13 дворцов, 10 музеев. Когда смотришь на город со склонов предгорий, он кажется нарисованным. В сухом прозрачном воздухе, точно игрушечные, рассыпались по отлогим склонам светло-серые каменные домики с маленькими окошками, спускаясь в центре к зеркальным водам огибающей Толедо реки Тахо. Остроконечные церковные колокольни и массив замка Алькасар рассекают горизонт. Грозная громада крепости Сан Сервандо высится справа на скале, господствуя над речной долиной.
В местных церквах немало полотен великого Эль Греко. Ведь Толедо — вторая родина художника, родившегося, как известно, на Крите. В городе есть его музей. Подлинный дом Эль Греко не сохранился, но на месте, где, как предполагают, он стоял, воссоздан новый, по типу построек того времени, соответственно обставленный. Я люблю Греко — его яркие чистые краски, неожиданные контрасты цвета, сосредоточенную печаль и просветленную скорбь его персонажей, общее тревожное настроение его полотен.
Из наиболее значительных его картин в Толедо есть «Святое семейство», «Раздевание Христа», «портреты» апостолов и знаменитое «Погребение графа Оргаса». Эта картина находится в церквушке Сан Томе. Точнее, даже не в самой церкви, а при ней. Паломничество к этому полотну так многочисленно, что для того, чтобы туристы не мешали службе, ему отвели ныне специальное помещение.
Старинные, мощенные булыжником улочки Толедо узки. Дополненные низко нависающими над головой коваными решетками окон и балконов, эти проулки и улочки живо напоминают декорации романтических спектаклей на сюжеты из испанской жизни.
Внешне непримечательная церковь Санта Мария ла Бланка (бывшая синагога) меня очаровала интерьером: девственной белизной колонн с бронзово-золотыми завитками капителей и темно-коричневыми поясами подножий. Четыре ряда ее коротких восьмигранных колонн поддерживают равные им по высоте арки профиля усеченного круга. Общее впечатление чистоты и отменного вкуса.
Толедо с незапамятных времен славится своим оружием. Мечи и кинжалы из толедской стали ценили во всей Европе, и не только в ней, ими вооружались испанские конкистадоры, покорявшие Центральную и Южную Америку. Здесь ковали отличные шпаги — все виды холодного оружия. Этот промысел существует и поныне. Не менее знаменит Толедо искусством инкрустации и филиграни. Особенно хороши местные броши, серьги, запонки, тисненные по черненой стали серебряными и золотыми рисунками — разнообразным орнаментом или традиционными райскими птичками.
В цехе инкрустации туристам обязательно покажут, как ловко монтируется в стальное изделие тонкая золотая нить, образуя замечательной красоты узор. Искусные руки мастера делают это изящно — неторопливо, но споро.
С сожалением расставались мы с Толедо.
Впереди — Мадрид. Круг маршрута замыкается. Мелькают похожие друг на друга кирпичные дома города-спутника. Преимущественно в нем живут молодожены: квартиры дешевле. Утром толпы местных жителей спешат на работу в город.
Вечерний Мадрид встречает нас ровным шумом улиц, темным беззвездным небом и сдержанными огнями реклам. В предназначенной для нашего размещения гостинице мест не оказывается, и нас направляют в отель «Конвенсьон» («Соглашение»).
По европейским стандартам Мадрид сравнительно молодой город. Он много моложе Сарагосы, Севильи, Толедо и всего лишь лет на 150 старше Москвы. До мавританского нашествия, как полагают, на его месте была деревушка. История города началась в эпоху мавров. В средние века в Испании не было постоянной столицы. Королевский двор кочевал по городам и размещался то в Вальядолиде, то в Сеговии, то в Барселоне, Толедо, Севилье, Гранаде. Но в начале XVI века царствующую чету привлек расположенный в самом центре полуострова захолустный городишко Мадрид. Удобно было не только его географическое положение, позволявшее скорее всего сообщаться с самыми дальними уголками государства, радовал чистейший воздух, напоенный благоуханием теснившихся вокруг лесов, и сравнительно сухой и нежаркий климат.
С переездом двора Мадрид активно застраивается. Если в 1572 году в городе жило 35 тыс. человек, то к концу века число жителей достигает 65 тыс. Ныне в Мадриде проживает свыше 4 млн человек.
Узки и извилисты старые улочки столицы Испании, ступенчатыми террасами сбегающие под уклон. Здесь сохранились торчащие из мостовых выщербленные временем камни, ступив на которые всадник мог спешиться или взобраться на коня. Из самых древних памятников — мудехарская башня XIII века. Самая старая в городе — улица Сеговия. В Мадриде жили многие знаменитости. Но мемориальных сооружений сравнительно немного. Кроме памятника Лопе де Беги вы найдете в столице монументы Сервантесу, Гальдосу и конечно же Колумбу. А совсем недавно на одной из площадей установлен подаренный Советским Союзом памятник Пушкину.
Высмотрев маршрут по плану города, направляюсь на Пласа-Майор. С улицы О'Доннел я поворачиваю на самую широкую улицу Мадрида — Алкала.
Возможно, специалисты не согласятся со мной, но в архитектурном облике испанской столицы застройки конца XIX–XX века я не заметил национального своеобразия. Этот Мадрид похож на Лондон, Париж, Милан. Там и тут господство эклектики и функционализма. На улице Алкала внимание привлекают старинные «ворота Алкала» и «фонтан Сибелис» — запряженная львами колесница «матери богов» и прорицательницы Кибелы. Останавливают взор несколько зданий в стиле позднего барокко.
Итак, по малолюдной в воскресный день Калле-де-Алкала я шагаю к знаменитой Пуэрта-дель-Соль — площади с поэтичным названием Ворота Солнца. В средние века здесь стояли восточные ворота Мадрида. Позже образовавшаяся площадь стала местом народных сборищ и политических митингов. Это центр Мадрида, сюда сходятся многие его улицы.
Пуэрта-дель-Соль живо напомнила мне о прошлом моем визите в Испанию, в годы франкизма, в 1967 году. Здесь, в отеле «Модерно», размещалась делегация советских ученых, прибывшая на Международный конгресс. А у дверей вот этого здания — почти напротив — тогда стояли часовые, тут помещалась франкистская охранка — Главное управление безопасности. Это в его подвалах в годы диктатуры велись допросы и были замучены сотни и сотни политических узников, борцов против фашизма.
Прекрасно помню замечание французского пограничника. Увидев советские паспорта перед нашей посадкой в испанский самолет, он воскликнул с чисто французской непосредственностью: «Куда вы, ведь там фашисты!» Тут действительно были фашисты, но был и испанский народ. И, как мы вскоре убедились, наши главные трудности в тот момент были уже позади.
Ведь тогда нас лишних два дня продержали в Париже: испанское внешнеполитическое ведомство тянуло с визами (дипломатических отношений между странами не было), нашу делегацию пытались разбить, выдав въездные визы лишь части ученых. Но мы держались сплоченно, заявив испанскому послу в Париже, что препятствия с визами ученым СССР вообще ставят под сомнение возможность в дальнейшем проведения международных конгрессов в Испании. Визы все мы в конце концов получили и прилетели к самому началу конгресса. Франкистские власти добились лишь одного — мы не попали на корриду, ибо последняя коррида проходила в этом сезоне в то воскресенье, когда мы еще сидели в аэропорту Орли.
Каким же человеческим теплом и радушием повеяло тогда на меня уже в самолете испанской авиакомпании «Ибериа»! Это сильное чувство я помню до сих пор — когда две стройные стюардессы, исчезнув после взлета самолета на несколько минут, вдруг появились не в униформе, а в ситцевых национальных платьицах и к тому же с бокалами вина!
Потом помню дружеские беседы с учеными в университете и волнующую встречу с биологом, с одной из тех самых испанских девочек, что были вывезены в период гражданской войны в Советский Союз. Она окончила биолого-почвенный факультет МГУ и недавно вернулась на родину. У нас нашлись общие знакомые. На приеме у мэра Мадрида, устроенном вечером в саду для участников Международного научного конгресса, звучали только русские и советские песни.
Но самое поразительное случилось за полночь, после фольклорного концерта, который давался в одном из театров.
Пока наша делегация ожидала у входа возвращения водителя автобуса, из театра стали выходить участники — самодеятельные артисты из разных областей Испании. Едва узнав, что мы русские, толпой обступила нас молодежь. С темпераментными кастильцами, каталонцами, басками мы объяснялись в основном с помощью восклицаний и жестов, дарили им московские сувениры. Это был какой-то шквал взаимопонимания и симпатий, общения от сердца к сердцу. Под «барыню», исполненную на губах, я пустился вприсядку, за что был одарен настоящими, бывшими в ходу кастаньетами — самым дорогим для меня сувениром.
В тот раз мы посетили монастырь «Эскориал» — усыпальницу королей, где в небольшом подвальном зале на полках рядами стоят мраморные гробы с останками царственных особ. Ездили в «Долину павших», что у подножия хребта Гуадаррамы. Там в скале прорублен пантеон с могилой основателя фаланги Хосе Антонио. А ныне — вот знамение времени! — центральная мадридская улица, названная в годы диктатуры именем главного фалангиста, вновь получила прежнее наименование — Гран-виа (Широкая дорога).
Но пожалуй, я слишком увлекся воспоминаниями. Площадь Пуэрта-дель-Соль вытянута с востока на запад. Ее окружают невысокие здания, и на ней действительно много солнца. Оно пронизывает ее из конца в конец, отражаясь в витринах и окнах домов, играя бликами на пестрых толпах туристов, на многоцветных обложках книжных и сувенирных ларьков.
Отсюда до Пласа-Майор рукой подать. Узкая улочка, и через арку я вхожу на легендарную площадь — главную достопримечательность испанской столицы. Пласа-Майор — плотно замкнутый четырехэтажными зданиями прямоугольник. Некогда ее окружали 136 одинаковых домов, низ которых занимали лавки, а второй этаж — аркады и балконы. Разрушительные пожары и постройки XVII–XVIII веков изменили облик площади. Ее четыре выполненные в едином строгом стиле корпуса создают стройный ансамбль. В первом этаже под арками, как и в древности, магазины. Попасть из города на площадь можно через несколько арочных ворот, выходящих в узкие проулки. Так что закрыть сюда доступ проще простого. В центре площади конная статуя Филиппа III, избравшего Мадрид столицей.
На Пласа-Майор с древних времен проводились самые пышные национальные празднества, конные парады, бои быков. Король с клевретами наблюдал за демонстрациями с галерей второго этажа.
Здесь проводились церемонии возведения на престол, а в 1623 году был устроен грандиозный фестиваль в честь принца Уэльского, прибывшего в Мадрид для женитьбы на сестре Филиппа IV, инфанте донье Марии Австрийской. Увы! Невеста жениху не понравилась, и, несмотря на роскошный праздник, бракосочетание не состоялось.
Но еще более известна Пласа-Майор зловещими аутодафе. Именно на ней вершила свои чудовищные казни — сожжения на костре католическая инквизиция. Вспомнив гравюры расправ над еретиками, живо представляешь, как зловеще с этой мостовой поднималось в небо пламя «священного костра», как дым стелился над головами безмолвных зрителей, заволакивал окна серых домов.
Только абсолютизмом, замешанным на солидной дозе религиозного фанатизма, можно объяснить, казалось бы, непостижимые факты испанской истории. Как же так, едва освободившись от иноземного гнета, испанцы сами превратились в империю жестоких завоевателей, особенно свирепых и безжалостных в Новом Свете, где, привлеченные золотом, природными богатствами и бесстыдно поощряемые католической церковью, испанские конкистадоры буквально вырезали местное население, отказывавшееся стать вассалами испанской короны, объектом ее грабежа и угнетения. А кандалы Колумба!
От Пласа-Майор узкими улочками — то шумными и оживленными, то тихими и безлюдными — недалеко до площади Испании. А там по запруженной потоком машин Гран-виа можно будет вернуться в отель. На Гран-виа я задержался у картин, которые продавал молодой парень. Прямо на панели, прислонив их к стене здания, расставил он свои необычные картонки, исполненные блестящими красками: своеобразные пейзажи, меняющие в зависимости от угла освещения цветовую гамму. Мы закурили и обменялись несколькими фразами. Узнав, откуда я и почему в Мадриде, он признался:
«У нас плохо, нет работы».
И я вспомнил Андалусию. Но проблема безработицы остра для всей Испании. По данным официальной статистики, в стране одна из наиболее высоких безработиц среди населения западноевропейских государств. Проводимая правительством политика открытых иностранному капиталу дверей деформирует оптовые цены, наносит ущерб интересам сотен тысяч испанцев, занятых в сельском хозяйстве, торговле, промышленности. Далеко не всегда испанская промышленность способна конкурировать с индустрией высокоразвитых стран. Неудивительны поэтому голоса, что-де при Франко было лучше. Такие мысли с особым упорством распространяет реакция.
И борьба, явная и подспудная, идет. Ведь существуют и приводят в действие доступные им рычаги не только ближайшие родственники франкистской элиты, но и отстраненные от высоких постов сподвижники диктатора. Ошибкой было бы считать, что эра деспотии безвозвратно ушла в прошлое. Лишенные власти, эти люди, однако, имеют возможность пропагандировать свои идеи и сплачивать силы. Фашистская партия существует. Она называется «фуэрса нуэва» (новая сила). На выборах она получает поддержку определенной части избирателей.
На сборище, устроенном в ноябре 1980 года в память основателя фаланги Примо де Риверы, собралось до 200 тыс. человек! А попытка государственного переворота 23 февраля 1981 года? Она драматически подтвердила существование угрозы со стороны реакции. Приведу в порядке информации к размышлению и еще одну цифру: в 1980 году террористами в Испании убито более 100 человек.
Говоря о силах прошлого, нельзя, конечно, также не учитывать факт существования в стране военных баз США — одной военно-морской и трех воздушных: в Сарагосе, под Севильей и возле Мадрида, на которых постоянно бдят 10 тыс. американских нижних чинов и офицеров. Еще в 60-х годах американцы построили для Франко атомный реактор и помогли наладить добычу и переработку урана для поставки за океан. Капиталовложения США в Испанию достигли 3 млрд долл. Среди испанских импортеров Америка стоит на первом месте. Как известно, властвующая элита Соединенных Штатов с подозрением взирала на шансы прихода к власти Социалистической рабочей партии Испании.
Но вернемся к искусству. Не останавливаясь подробно на музее Прадо — живописные коллекции его всемирно известны, — скажу все же несколько слов. По нашим советским музеям мы знакомы с полотнами серьезного Сурбарана, сурового Хосе Риберы, с многоликим и правдивым Веласкесом, поэтичным Мурильо. Все эти испанцы широко представлены в Прадо. Можно посмотреть здесь также картины неизвестных авторов, предшественников упомянутых мастеров. Искусствоведы справедливо отмечают влияние на них фламандских и итальянских школ. Много в музее Эль Греко.
Менее известен у нас представленный в Прадо замечательный испанский живописец Алонсо Кано. Чрезвычайно интересны необычными расслабленными позами его портреты испанских королей. Хотя они и сидят во всех царских одеяниях и при атрибутах королевской власти, но в королях нет ни тени величия, парадности, суровости. Первое, что думаешь о них, — это обыкновенные люди, уставшие от забот. Запоминается также мадонна с ребенком, написанная Алонсо Кано лирично и в очень естественной, не напряженной позе. К случаю: мне давно хотелось отметить особую любовь в Испании из всей божественной семьи именно к мадонне. Ее изображают и ваяют много, с большим тщанием, даже обожанием. А в дни празднеств как символ страдания народа, идеал чистоты толпы людей носят по улицам городов и поселков скульптурные изображения богоматери.
В испанских залах музея господствует — как вы, верно, догадались — искусство Гойи. Благодаря Прадо, признаюсь, я впервые понял и оценил творчество этого художника. Нет, умом я, разумеется, ценил его и раньше. Его гротескный язык, стихийность чувств, богатство сюжетов, особенно в «каприччос», были понятны и прежде. Необычайно высоко я ставил его сочувственный и гневно раздраженный отклик на страдания народа и борьбу с поработителями. Но, за исключением нескольких картин, в Гойе мне недоставало восхищения духовно и физически прекрасным, чего я чаще ждал от искусства. Мне как-то всегда больше импонировало творчество с очевидным порывом к идеалу, видимо, то, что ближе к романтическому мировосприятию.
А теперь, в Прадо, увидев в подлинниках жанрово богатые и большие по размерам его картины, которые написаны для тканья гобеленов и редко воспроизводятся в монографиях, — этих охотников, молодых испанцев, запускающих змея, качающихся на качелях, отдыхающих на лоне природы, завтракающих или водящих хороводы, этих водоносов, продавцов винограда, посуды, группы беспечно играющих детей, молодежь танцующую, развлекающуюся на ходулях, — я, увидев все это, внезапно осознал, как много этот гений сделал, чтобы запечатлеть Испанию своего времени, ее обычаи, ее народные типы.
Картоны примирили меня с раздраженным, подчас злым Гойей, помогли принять смятение его художественного языка и нервную фантасмагорию его «каприччос». Гойя — многогранный, разный, необъятный, великий.
Европейское искусство прошлых веков представлено в Прадо богато, и здесь можно бы назвать знаменитые полотна Фра Анжелико, Рафаэля, Тициана, Тьеполо, Веронезе, Корреджо, Рубенса, Ван Дейка, Брегеля, Босха. Я засыпаю читателя именами не затем, чтобы продемонстрировать эрудицию, а единственно для того, чтобы дать представление о несказанном богатстве главного испанского музея.
* * *
Итак, позади дороги, города и поселки, шесть из тринадцати исторических областей Испании, территориально ее половина. Завтра мы улетаем домой. Я стою на площади Испании. Это символично, что здесь, в центре ее, находится памятник Сервантесу. Он — гордость древнего народа, его выразитель, его слава. Писатель, задумавшись, сидит в кресле. А спинку кресла и его подлокотники продолжают, уносясь вверх, грани мощного светло-серого монумента, увенчанного земным шаром.
От подножия памятника, беседуя о чем-то, неторопливо, как и бывает в дальней дороге, едут вперед, на юг, в Ламанчу, бронзовый Дон Кихот и Санчо Панса. Рыцарь держит в левой руке копье, а правую поднял, явно охваченный некой до глубин сердца беспокоящей его мыслью, с которой он обращается к людям. Старик Сервантес печально глядит вслед своим героям. Дополняя друг друга, два его бессмертных персонажа несут в мир идеи добра и справедливости. Один из них олицетворяет романтическую мечту, устремленность к идеалу, другой — житейский, народный реализм, а слитые вместе в художественной ткани романа, они воплощают волнующую надежду, от века живущую в сердце каждого, которая ныне так характерна для народа древней и современной прекрасной Испании.
*
Гравда. Вид на Альгамбру
Кордова. Внутренний вид мечети
Средневековый замок Лоарре
Монастырь Эскориал (под Мадридом) — усыпальница королей
Барселона. Общий вид со стороны порта
Река Понтеведра