Фурцева. Екатерина Третья

Аджубей Алексей Иванович

Микоян Нами Артемьевна

Шепилов Дмитрий Трофимович

Н. А. Микоян

Фурцева — от Хрущева до Брежнева

(Из книги Н. А. Микоян «неизвестная Фурцева»)

 

 

Хрущев и Фурцева

После смерти Сталина Хрущева избирают первым секретарем ЦК партии, Фурцева становится первым секретарем Московского городского комитета партии.

Искренняя приязнь к ней Хрущева не могла остаться незамеченной. И вправду ходили слухи, что их связывало больше, чем симпатия. Но те, кто знал Екатерину Алексеевну достаточно близко, были абсолютно убеждены, что никакой любовной связи между ними не было. Главный режиссер Большого театра Борис Покровский как-то сказал: «Если бы такое было на самом деле, это выглядело бы, как забавный анекдот. Думаю, что ему было просто приятно на нее смотреть!»

А секретарь Московского горкома КПСС Николай Егорычев считал, что если сравнительно нестарому мужчине не нравится симпатичная женщина, то это не человек, ведь еще Маркс говорил: «Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо!» Он считал, что, возможно, Фурцева нравилась Никите Сергеевичу, но о каких-то «шурах-мурах» речь не шла.

И я уверена в том, что слухи об их романе были всего лишь слухами. Екатерина Алексеевна — красивая женщина, следила за собой, нравилась многим. Спортивная фигура, энергия, обаяние не могли не привлекать к ней людей. Юлия Хрущева, внучка Никиты Сергеевича, вспоминала, что действительно Екатерина Алексеевна ему нравилась простотой, активностью, жизнелюбием, контактностью, энергией. Она всегда была в центре обкомовско-горкомовской компании. Юля вспоминала, как однажды Фурцева за считанные минуты сколотила волейбольную команду, была заводилой, ведущей, прекрасно подавала и принимала мяч. Все ею любовались. Конечно, любовался ею и Хрущев. И для него простонародное происхождение Фурцевой имело принципиальное значение, нравилось, что она из ткачих. Он вообще считал, что дипломатами должны становится директора заводов, председатели колхозов, что именно эти слои общества должны выдвигаться. Фурцева как никто вписывалась в этот образ.

Никита Сергеевич повсюду брал ее с собой не только потому, что ему хотелось видеть рядом красивую женщину, он просто очень доверял ей. Поэтому, возможно, и сделал ее председателем одной из комиссий по подготовке ставшего важным для нашей истории XX съезда партии…

В целом я считаю, что Хрущев не ошибся в Фурцевой. И как в политике, и как в человеке. Известно, что она сыграла очень важную роль в его судьбе. Я имею в виду знаменитое заседание Президиума ЦК, которое состоялось в июне 57-го года. Заседание было закрытое, на него не пускали ни секретарей, ни стенографисток. Семь человек из одиннадцати выступили тогда против Хрущева, которому ставилось в вину очень многое. Особенно уничтожение сталинской системы. Молотов, Каганович, Ворошилов, Булганин, Первухин — все выступали активно «против». В защиту Хрущева Брежнев, Суслов, Микоян, Поспелов, хотя и оговаривались, что, конечно, недостатки есть, но мы их исправим…

Молотов считал, что к июню 57-го года в Президиуме ЦК сложилась такая обстановка, при которой Хрущева больше нельзя было терпеть. При этом Молотов, Каганович, Маленков не составляли «антипартийной» группы. У них и программы-то никакой не существовало. Заговорщики горели единственным желанием — снять Хрущева с поста первого секретаря партии и назначить его министром сельского хозяйства. На пост же первого секретаря планировали назначить Молотова.

Фурцева, как кандидат в члены Президиума ЦК, присутствовала на том заседании. Когда дело приняло неожиданный оборот, она, как в полудетективном сюжете, время от времени стала покидать зал заседаний. А выходила она, потом оказалось, не просто в «женскую» комнату. Из своего кабинета, что был по соседству, Фурцева звонила председателю КГБ Серову и секретарю ЦК Игнатову, призывая их прийти на помощь Хрущеву. Игнатов сумел поднять двадцать членов ЦК, которые немедленно прибыли на заседание Президиума и потребовали созвать Пленум.

Молотов со товарищи оказались в трудном положении: сбившиеся в одну команду все члены ЦК, неожиданно появившиеся в Москве, дали им решительный отпор: «Вы не назначали Хрущева! Его на должность Первого секретаря избирал ЦК. Члены ЦК съехались и хотят обсудить вопрос: надо снимать Хрущева или нет!»

Министр обороны Жуков оказался в числе сторонников Хрущева и очень твердо стоял на своих позициях: «Я их всех арестую!» А после добавил, что ни одна пушка не выстрелит без его команды. Голос маршала стал решающим: если бы не Жуков, то группировка Молотова, Кагановича, Маленкова и, как тогда говорили, «…примкнувшего к ним Шепилова» имели бы реальные шансы на победу. Хрущева однозначно тогда спасли Жуков и помогавшая ему Фурцева.

На пленуме Екатерина Алексеевна вела себя активно, бескомпромиссно. Клеймила противников очень страстно: «стремление взять реванш, повернуть историю», «пойманы с поличным», «это культ». Решался важнейший вопрос — возвращаться к прежним временам сталинизма или выбрать новый путь. Жуков поддерживал предложения Фурцевой «очиститься от тех, кто не в ногу»…

Историческая фраза Хрущева «Пленум постановил вывести из состава членов Президиума ЦК Маленкова, Кагановича, Молотова и примкнувшего к ним Шепилова. Я прошу этих товарищей покинуть заседание» провозгласила окончательную победу Никиты Сергеевича, который разгромил своих врагов. Вместе с ним победу праздновала и Фурцева.

* * *

С этого момента начинается ее восхождение на вершину власти. Член Президиума ЦК, секретарь ЦК, она становится влиятельнейшим человеком в стране. Повсюду появляются ее портреты. Однако вершины опасны тем, что падать с них больнее. Сначала немилость Хрущева пала на Жукова. Ведь Хрущев видел силу маршала, а маршал — его слабость. Такое трудно забыть и невозможно простить. А потому «Жуков не оправдал оказанного доверия и оказался политическим деятелем, склонным к авантюризму». Так предали маршала, а вскоре он был снят с поста министра обороны.

Очевидное влияние получили люди, не желавшие видеть рядом с собой таких сильных политических соперников, как Фурцева и Жуков. Они понимали, что это люди поступка, что они могут высказать свое мнение. В результате, избавившись от тех, кто был ему предан, Хрущев остался с теми, кто в дальнейшем предал его.

Возможно, начиная демократические преобразования, Хрущев еще не был к ним готов. Когда же они стали активно развиваться, он испугался их масштабов и стал активно избавляться от тех, кто настаивал на дальнейшем проведении реформ.

Пришло время избавиться от Аристова, который вместе с Фурцевой боролся за Хрущева, когда его хотели сместить с поста Первого секретаря ЦК. Потом взялись за Игнатова. Работая в соседних кабинетах, Фурцева и Игнатов часто встречались, обсуждали острые политические вопросы. Оказалось, что их разговоры прослушивали, а о результатах докладывали Хрущеву.

Потом пришло время расстаться и с Фурцевой. На XXII съезде партии ничего не предвещало начала конца: Фурцева — член Президиума ЦК, ей, как всегда, предоставляют слово. Но, продолжая поддерживать Хрущева и его политику, она не знала, что ее судьба уже решена: в новом списке Президиума ЦК ее не оказалось. Когда огласили список (уже без ее имени), она наверняка испытала шок. Шок не оттого, что было сделано, а как! Скрытое предательство поразило ее в самое сердце, она не могла сдержаться и покинула съезд. Вслед Хрущев только поморщился и бросил: «Дамские капризы! Что вы хотите — климакс!»

Последней каплей, возможно, стал следующий эпизод. Она сидела в своем кабинете вместе с деятелями кино. Во время заседания, молча, ни у кого ничего не спросив, в кабинет вошел человек в полувоенном френче, отключил внутренний телефон связи и «правительственную вертушку», взял два аппарата и вышел.

Фурцева в состоянии сильнейшего шока села в машину, приехала на дачу и разрезала вены. Ее вовремя обнаружили, доставили в больницу и чудом спасли. Я помню, тогда Анастас Иванович, повторяя слова Хрущева, сказал: «У Екатерины Алексеевны климакс, поэтому она так себя повела…»

Но я полагаю, что это не был вздорный поступок слабой женщины: Екатерина Алексеевна виделась сильным человеком и, как показывает вся ее жизнь, в переломные моменты умела быть решительной и жесткой, не пасовать перед трудностями. Она дорожила человеческими отношениями и не могла пережить предательство.

Муж Фурцевой объяснял своей дочери Маргарите, что такой демонстративный протест мог закончиться для Фурцевой арестом. Но закончился… «ссылкой» в Министерство культуры.

 

Женщина-министр

В министерство Екатерина Алексеевна приходила к девяти часам. Собранной, подтянутой, с готовыми планами на день. Четко организовывала часы приемов. Поздним вечером опять заезжала в министерство, где ее ждали помощницы Любовь Пантелеймоновна и Татьяна Николаевна, и намечала задачи на завтра.

Я бывала в служебном кабинете министра культуры СССР. Он выглядел бы строгим и излишне казенным, если бы не ваза с цветами, которая всегда стояла на столе. Думаю, такие дамские пристрастия располагали посетителей, поднимали настроение. Рядом с кабинетом находилась узкая комната отдыха, где стоял шкаф с одеждой, необходимой для выхода в театр, на торжественные приемы.

Иногда она обедала в этой комнатке, но чаще всего в министерской столовой вместе со своими замами — Владимиром Ивановичем Поповым, заместителем по зарубежным связям, и Василием Феодосьевичем Кухарским (моим мужем), заместителем по музыке, с которым она была особенно близка. Профессионалы, каждый в своей области, ее заместители уважали и ценили Фурцеву.

Такая деталь: за годы работы в министерстве Фурцева не уволила ни одного человека. А ведь всякое бывало, она могла бы лишний раз и показать свою власть.

Помню, я как сотрудник журнала «Советская музыка» присутствовала на министерском заседании по эстраде. Собрались артисты, журналисты, музыканты. Особенно запомнился Леонид Осипович Утесов. Вошла Фурцева. В этот день она была как-то особенно хороша собой: высокая прическа, строгое серое платье, облегающее фигуру и позволяющее видеть ее стройные ноги в элегантных туфельках на высоких каблуках. Зал мгновенно затих. Екатерина Алексеевна поправила рукой прическу (это был ее привычный жест) и, слегка улыбнувшись, сказала: «Что могу сказать вам, мастерам искусств, я — простая женщина? Думаю, лучше, чтобы говорили вы!» Все вскочили с мест, зааплодировали. Мэтры оценили ее облик, манеру держаться и, главное, суть и смысл сказанного.

Кухарский рассказывал, как проводила она заседания коллегии: выстраивала для себя внутреннюю драматургию дискуссий, как правило, никого не прерывала. Разве что морщилась, когда оратор предлагал какую-нибудь «завиральную» идею. Умела лаконично завершить обсуждения, иногда так лихо находила рациональное зерно, так четко обнажала истину, что присутствующие ахали да разводили руками. А ведь коллегии, как правило, собирали цвет художественной интеллигенции.

Следила за формой своих выступлений, вносила в них забавную либо острую театральность. Я знала, что министр много лет брала уроки дикции у несравненной актрисы Веры Петровны Марецкой, дружила с ней. Это не случайно: многое роднило двух талантливых, обаятельных русских женщин.

Думаю, министру культуры не мог не нравиться художественный фильм «Член правительства». История бывшей батрачки Александры Соколовой, сумевшей исключительно за счет личных качеств стать сначала председателем колхоза, а в дальнейшем и депутатом, была очень близка Фурцевой.

Работалось с Екатериной Алексеевной нелегко, муж нередко говорил об этом. Когда он переходил в Министерство культуры, его предупредили: «Не спорь с Фурцевой на людях. Все конфликты решайте один на один».

Кухарский старался придерживаться этого принципа, хотя удавалось не всегда. Особо острые конфликты разыгрывались после его возвращения из зарубежных командировок.

Василий Феодосьевич как-то рассказал об одном из таких эпизодов. Суть такова. В 1969 году проходил фестиваль русской советской музыки в Париже. Триумф необыкновенный. Не только левая, но и правая печать единодушно подчеркивала, «какие необычайные открытия сделал Запад после того, как русская музыка стала советской музыкой». Министром культуры Франции в ту пору был Андре Мальро, писатель, мыслитель, соратник Шарля де Голля в борьбе за освобождение Франции от фашизма, идеолог голлизма. Василий Феодосьевич познакомился с ним в Москве, куда Андре Мальро приехал после долгого перерыва. В 1934 году как французский писатель-коммунист он был почетным гостем Первого Всесоюзного съезда советских писателей. Потом началось отлучение Мальро от коммунизма и в целом от «прогрессивного человечества». К сожалению, по советской инициативе.

В первые же дни фестиваля Андре Мальро пригласил Кухарского в министерство. Муж приехал в сопровождении советника по культуре нашего посольства Казанского. По дороге им сообщили, что встреча предполагается «протокольная», то есть не более получаса. Не тут-то было! Поздравив с успехом фестиваля, Мальро сразу, как говорится, взял быка за рога. Он говорил о предстоящем через год 100-летии Ленина: «Эта дата будет отмечаться во всем мире, как величайшая в XX столетии, особенно широко ее отметят во Франции». Стал рассказывать о своих планах, о грандиозной выставке в престижном зале Парижа «Гранд Пале». Мальро просил прислать побольше подлинников ленинских рукописей, особенно тех, что связаны с его деятельностью во Франции. Лицо уже больного, усталого, пожилого Мальро, человека сложной судьбы, то и дело озарялось молодой улыбкой.

Воодушевленный его предложением, Кухарский тут же отправил депешу в Москву. И вдруг на следующий день получил строгий приказ министра немедленно вылететь на родину. И это в разгар успеха фестиваля! Что случилось? Посол только горестно развел руками. Чуть позже Кухарский понял причину: возможно, Екатерина Алексеевна ревниво отнеслась к его почти дружескому сближению с французским министром.

* * *

В годы пребывания Фурцевой на посту министра культуры возрос интерес к советскому искусству, увеличилось количество контактов с зарубежными странами. Культурная жизнь страны преобразилась. Екатерина Алексеевна очень любила кино и, познакомившись в Париже с французским искусством, влюбилась и в город, и в его обитателей. В Москве начались недели французского и итальянского кино. Изголодавшаяся по премьерам публика ломилась в кинотеатры. Хорошим тоном стало разбираться в западном кинематографе. Многие зарубежные фильмы Госкино закупило не без вмешательства Фурцевой. В Москве проходили выставки картин из Дрезденской галереи, Нью-Йоркского музея «Метрополитен», французских импрессионистов.

Многие контакты Екатерина Алексеевна налаживала благодаря своему обаянию. Так, бельгийская королева Елизавета подарила ей свой портрет с говорящей надписью: «Екатерине от Елизаветы». Датская королева Маргрете заявила, что «мечтает сделать для своей страны столько, сколько Фурцева сделала для своей».

Однажды Екатерина Алексеевна поехала в столицу Франции вместе с оперной труппой Большого театра. Весь Париж, как свидетельствовали французы, ринулся к зданию Гранд-опера. Фурцева присутствовала на спектаклях, и это тоже «работало» на положительный образ Советов, который постепенно вытеснял прежний «образ врага». Для многих открытием стала не только русская культура, но и русский министр культуры — обаятельная, эмоциональная, изящная, хрупкая и в то же время очень решительная женщина.

Фурцева, говоря современным языком, выступала в роли продюсера от лица государства. Руководствуясь личными вкусами и привязанностями, прислушиваясь к мнениям людей, которым доверяла, она сделала очень много для культурной жизни того времени…

Фурцева гордилась победами наших музыкантов на международных музыкальных конкурсах. Кухарский вспоминал, с каким воодушевлением она рассказывала о конкурсе в Брюсселе, где советская музыкальная школа вновь одержала триумфальную победу. Тогда все четыре наших участника получили премии. Катя Новицкая — ученица профессора Льва Оборина — первую, Камышев — вторую, Кручин — четвертую, Леонская — девятую. Когда жюри удалилось на совещание, чтобы вынести окончательное решение и назвать имена победителей, никто не ушел из зала, все ждали решения жюри, а ждать пришлось до четырех часов утра! Овацией приветствовали победу советских исполнителей!

Василий Феодосьевич шутил, что Фурцева говорила о победе в музыкальном конкурсе, как о победе коммунизма!

Так же гордилась она успехами советского балета, премиями, которые привозили учащиеся Московского хореографического училища из Лондона и Парижа. В период застоя советский балет находился в самом расцвете. В стране работали 39 театров оперы и балета, а потому «в области балета» нас никто не мог догнать и тем более перегнать.

…Гастроли советских артистов за рубежом приносили большие доходы в государственный бюджет. Министерство культуры сообщало, что только за гастрольную поездку, например, Святослава Рихтера в Италию и во Францию в 1963 году государство получило 50 тысяч долларов прибыли. Тем не менее, несмотря на явные успехи, ЦК партии и Комитет государственной безопасности с крайней подозрительностью относились к выездам наших артистов на гастроли в капиталистические страны. Знаю, что Фурцевой порой приходилось биться с ними по этому поводу. В те годы при рассмотрении просьб министерства о зарубежных гастролях того или иного деятеля культуры руководствовались количеством выездов его за границу в текущем году. Например, в сентябре 1956 года Давиду Ойстраху не разрешили выезд в США, так как в январе знаменитый скрипач там уже побывал.

 

Еврейский вопрос

С «легкой» руки Сталина в 30 — 40-х годах в обществе стал муссироваться так называемый еврейский вопрос. Среди наших знаменитых музыкантов, артистов и писателей было немало людей еврейской национальности. Отношение к ним Фурцевой можно понять на таком примере.

В январе 59-го года знаменитый в то время певец Александрович выступал в Куйбышеве, откуда его срочным порядком внезапно вызвали в Москву. Речь шла о важной заграничной командировке во Францию и Бельгию для участия в праздновании 100-летия со дня рождения еврейского классика Шолом-Алейхема. Мероприятие проводилось Всемирным Советом Мира. В нем принимали участие большинство стран, но СССР отказался посылать своих делегатов. И тут вышла загвоздка, о которой позже певцу рассказала сама Фурцева.

Дело в том, что приехавший на съезд КПСС секретарь компартии Франции обратился лично к Хрущеву с просьбой прислать-таки во Францию делегацию деятелей еврейской советской культуры. Хрущев пообещал, но сказать об этом Фурцевой то ли забыл, то ли не захотел…

Однако французы напомнили Никите Сергеевичу о его обещании и попросили назвать имена делегатов. Хрущев замялся, но тут же отчеканил: «Поедет Александрович. Остальных участников он сам подберет». По словам Фурцевой, она пыталась объяснить Хрущеву, что в связи с «рядом мер», проведенных в нашей стране в последние годы, она не сможет обеспечить полноценную делегацию, ибо просто не знает, где взять этих еврейских деятелей.

Александрович считал, что Фурцева должна была сказать своему шефу примерно следующее: «Ты же, Никита Сергеевич, сам знаешь, что мы давно позаботились об уничтожении еврейской культуры вместе с ее деятелями. А коли нет еврейской культуры — где же взять делегатов?»

Конечно же, Александровичу этих слов Фурцева не говорила. Она лишь рассказала, что из-за нажима на нее со стороны французов снова беседовала с Хрущевым.

Но тот все отмахивался и отмахивался, твердя: «На то ты и министр культуры, чтобы решать такие вопросы самой, а у меня есть дела поважнее».

…Делегатов все же «наскребли». В группу вошли: Нехама Лифшиц — единственная в то время певица, добившаяся права исполнять в то время еврейские песни (кстати, она была членом КПСС); Эмиль Горовец — незадолго до того прекративший выступать в качестве еврейского певца и разработавший репертуар легкого жанра на русском языке; чтец Эммануил Каминка, знавший несколько слов на идиш, но специально для этого важного визита подготовивший на еврейском языке небольшой рассказ Шолом-Алейхема; Наум Вальтер — пианист радиокомитета и автор этой трагико-юмористической были, напрочь позабывший весь свой еврейский репертуар, так как давно уже не имел возможности его исполнять.

За несколько дней до выезда Фурцева вызвала группу для инструктажа в ЦК. Все поняли, что будут «промывать мозги», то есть учить, как должен вести себя советский человек в капиталистическом враждебном окружении, избегая лишнего общения с иностранцами. Особенно всех поразила просьба Фурцевой не высказывать вслух восхищения увиденными в магазинах товарами и объяснять наше отставание в продуктовом и бытовом отношении необходимостью вооружаться, чтобы дать отпор недремлющему врагу.

«Но как оказалось, — продолжал Махлис пересказ курьезной истории, — главное было впереди: отъезжающим поручалось на высоком идейном уровне освещать за рубежом вопрос о положении еврейской культуры в СССР. Вот, дескать, смотрите, господа французы и бельгийцы, перед вами живые евреи, так что вы не верьте вражеским утверждениям, что в СССР их всех вывели…»

* * *

Михаилу Александровичу принадлежит и следующий сюжет.

В Министерстве культуры вопрос о регулировании заработков артистов ставился неоднократно.

На одном таком совещании, рассказывал Михаил Александрович, Фурцева стала возмущаться «алчностью и стяжательством» некоторых артистов.

— Передо мной список заработков наших уважаемых мастеров, — говорила Екатерина Алексеевна. — Ну посудите сами, товарищи, разве это не безобразие? Я, министр культуры СССР, получаю семьсот рублей в месяц, а Александрович зарабатывает в два раза больше.

В этот момент встал Смирнов-Сокольский и хриплым голосом воскликнул:

— В том-то и дело, Екатерина Алексеевна, что вы — получаете, а Александрович — зарабатывает!

Эта реплика буквально сразила оратора, Фурцева онемела. У присутствовавших же она вызвала бурные аплодисменты и вскоре стала крылатой. В какой-то мере шутка Смирнова-Сокольского затормозила наступление министерства на артистов-миллионеров. Но ненадолго.

Через некоторое время в Москонцерт спустили приказ, запрещающий мне выступать более десяти раз в месяц.

Но и этого показалось мало. Еще через год министерство распорядилось ограничить лично мои выступления пятью концертами в месяц. Когда же я стал доказывать одному из замов министра, что дело не только в заработках, что мои концерты приносят государству прибыль и поднимают общую культуру народа, то увидел пустые глаза и услышал гневный окрик: «Наше государство достаточно богато и без вас! А вы только о том и думаете, чтобы загребать тысячи!»

Можно заметить, что с этой проблемой сталкивались многие артисты уже брежневской эпохи. Терпели, жаловались — безрезультатно. До тех пор, пока получившая уже всесоюзную известность Алла Пугачева обратилась в какой-то форме к самому Леониду Ильичу. После этого ее концертная ставка в 45 рублей была увеличена до 75.

 

Вишневская о Фурцевой

Екатерина Алексеевна, став министром, очень хотела сблизиться с актерами, музыкантами, писателями. Как женщину любознательную, по-своему талантливую, культура ее захватила. Перед творческими людьми она благоговела.

Я, например, знаю, что на деловые разговоры к некоторым нашим уважаемым знаменитостям она сама приезжала, а не вызывала их официально в свой кабинет. К примеру, Василий Феодосьевич боготворил Георгия Свиридова. Его отношение, думаю, передалось и Екатерине Алексеевне. Орден она поехала вручать к нему домой, не стала вызывать гениального композитора в официальный кабинет.

Дмитрий Дмитриевич Шостакович был одним из тех деятелей культуры, с кем Фурцева общалась не только в рабочей обстановке, но и в домашней, на квартире композитора. Интуиция подсказывала ей, что именно Шостаковича в министерство «вызывать» не следует, и она, договорившись с ним по телефону, обычно навещала его дома даже по деловым вопросам. Екатерина Алексеевна вела себя очень тактично, общаясь с теми, кто был всенародно любим, кого уважала вся страна…

Что касается Галины Вишневской, то я не была с ней так близка, как со Славой Ростроповичем, но знала, что с Екатериной Алексеевной она пребывала в добрых отношениях. Так же, как, впрочем, Вишневская старалась дружить и со Щелоковыми. Я часто видела ее на спектаклях и концертах в ложе рядом с этой высокопоставленной четой.

Ростроповича Фурцева боготворила. Когда в 64-м году после серьезной ссоры с женой Слава пытался покончить с собой и оказался в больнице, Фурцева примчалась к нему, помогала с лекарствами, всячески его поддерживала. А потом, насколько я знаю, помирила с Вишневской. Кстати, об этом эпизоде Галина Павловна вскользь тоже пишет в своей книге.

В этой книге Галина Вишневская много чего написала про Фурцеву, но пусть об этом судит сам читатель:

«В те годы министром культуры был Михайлов, до того много лет занимавший пост первого секретаря ЦК ВЛКСМ, а еще раньше, в буйной молодости, — бандит и гроза московских окраин по кличке Каргузый. Внешность у него была под стать его тупости, и часто встречаясь с ним на приемах, в толпе я его просто не узнавала. Бывало, Слава толкает меня в бок, шепчет: «Ты почему не здороваешься?» — «А кто это?» — «Ты что, с ума сошла, это Михайлов!» — «А-а… Здравствуйте».

Думаю, что Михайлов был одним из самых выдающихся болванов на этом посту. Именно ему принадлежит блестящая идея ввести в репертуар Большого театра оперы всех национальных республик Советского Союза…

Но он не успел провести в жизнь свой гениальный план — Екатерину Фурцеву вывели из Политбюро, и она осталась не у дел, так что ее срочно надо было куда-нибудь приткнуть. В таких случаях вспоминают об артистах. Михайлова сняли — Фурцеву назначили министром культуры. Но она не стала разрабатывать золотую жилу своего предшественника, у нее было свое хобби: она считала, что профессиональное искусство вообще не нужно… С истинно женской легкостью Фурцева переключилась на другое хобби: бриллианты, золото, на добычу которых перебросила тех же артистов, ибо дилетанты тут не добытчики.

…Были у нее свои артисты-«старатели», в те годы часто выезжавшие за рубеж и с ее смертью исчезнувшие с мировых подмостков. После окончания гастролей такой «старатель», чаще женщина, обходил всех актеров с «шапкой», собирая по 100 долларов «на Катю», — а не дашь, в следующий раз не поедешь. Мне это рассказывали артисты оркестра народных инструментов на гастролях в Англии. Собирала у них дань подруга Фурцевой, певица нашего театра по прозвищу «Катькина мочалка» (та ходила с ней вместе в баню). Она часто ездила именно с этим коллективом. От хозяйки у нее были специальные инструкции, так что она знала, что покупать, набивала барахлом несколько чемоданов и волокла в Москву. Охоча Катя была и до водки…

И все же было в этой простой русской бабе большое обаяние. Начала она свою карьеру ткачихой на фабрике и дошла до члена Политбюро. Пройдя огонь, воду и медные трубы, была Катя хваткой, цепкой и очень неглупой. Обладала большим даром убеждения и, имея свои профессиональные приемы, хорошо знала, как дурачить людей. Умела выслушать собеседника, обещала, успокаивала как мать родная, и человек уходил от нее, очарованный ее теплотой, мягкостью — благодарил… Правда, вскоре выяснялось, что сделала она все наоборот. Но, даже хорошо зная ее повадки, нельзя было не поддаться ее обаянию. У меня был свой способ разговаривать с ней. Если она в присущей ей манере начинала уводить разговор в сторону, заговаривая мне зубы, то я, внимательно на нее глядя, просто ее не слушала. Главное было — не упустить, не забыть собственной мысли и, как только Катя умолкнет, успеть эту мысль протолкнуть. Она мне про Фому, я ей про Ерему.

Продержалась она на своем посту долго, как никто, — 14 лет. В последней «дачной» истории, когда по ее распоряжению сняли ковры во Дворце съездов и застелили ими полы на даче дочери, ее буквально поймали за руку, но она, как кошка, выброшенная из окна, моментально перевернулась и встала на ноги. Уж Катя-то хорошо знала всю подноготную закулисной жизни правительственной элиты и действовала их же методами, прекрасно ею усвоенными.

* * *

…Последний раз меня выпустили на концерты в США в 1969 году, и сопровождался отъезд огромным скандалом в Министерстве культуры и ЦК.

…За неделю до отъезда меня вызвал секретарь парторганизации театра Дятлов, и впервые за все годы работы в театре мне был задан вопрос: почему я не посещаю политзанятий?

Надо признаться, что я была единственной из всего трехтысячного коллектива театра, действительно ни разу не почтившей своим присутствием эти идиотские сборища утром по вторникам.

— А, собственно, зачем?

— Ну чтобы быть в курсе мировых событий.

— Меня интересуют другие события: у меня домработница ушла, а мне спектакль завтра петь. И кто в таком случае будет стоять в очереди и варить обед?

— Но вы подаете плохой пример молодежи. Видя, что вы отсутствуете, они тоже не приходят на занятия.

— Вот и воспитывайте их, а меня оставьте в покое. Не ходила и не буду ходить.

На другой день мне позвонили из Министерства культуры и сказали, что Большой театр отказался подписать мою характеристику на поездку в Америку, что мои гастроли аннулируются… Разрешить проблему могла только лично Фурцева: по-видимому, она пожелала на виду всего коллектива меня воспитывать, чтобы другим неповадно было. Ведь самое большое наказание — не пустить за границу.

Мне стало противно до омерзения от этой наглости: обирают до нитки да еще выставляют эти поездки как особое к тебе расположение… Да пошли они все к чертовой матери, поезжайте сами и пойте.

Позвонила Славе в Нью-Йорк и рассказала, что меня не выпускают, потому что театр не дает характеристики. Я на политзанятия не хожу.

— Да что они, с ума сошли? Пойди к Фурцевой.

— Никуда не пойду. Я не девчонка — обивать пороги кабинетов.

— Но здесь же объявлены твои концерты, как они могут не пустить тебя?

— Они все могут.

…Слава связался с посольством в Вашингтоне и объявил, что, если я не приеду на гастроли, он аннулирует все свои концерты и уезжает в Москву. Но перед этим даст интервью «Нью-Йорк таймс»… Видя, что запахло хорошим скандалом, в дело включился советский посол Добрынин. И пошел у него перезвон с Москвой, а когда звонит из Америки советский посол, это дело нешуточное. И Фурцева получила нагоняй.

Прошел день-другой, и Катя вызвала меня к себе:

— Галина Павловна, что произошло?

— Наверное, вам все уже рассказали. Я могу только добавить, что я совершенно не нуждаюсь в подачках в виде гастролей за границу. Я езжу прославлять русское искусство, а вместе с ним и советское государство… То же самое делает мой муж — играет каждый день до крови на пальцах.

— Кто же посмел издеваться над вами, народной артисткой Советского Союза? — заорала Катя и вперила свой взгляд в парторга. Тот от столь неожиданного поворота стал заикаться:

— Кат-т-т-терина Алексеевна, дело в том, что Галина Павловна не по-по-сещает по-литзанятий.

— Какие такие политзанятия?! Как вы смеете?! — и хвать кулаком по столу. — Это вам не 37-й год!

От такого мозгового завихрения Кати мы все вылупили на нее глаза, а она зашлась, орала на них, недавних партнеров по игре, как на мальчишек. И они, красные от стыда, молча слушали бабий разнос.

* * *

…Уже год как Мелик-Пашаев был отстранен от поста главного дирижера. Он и Покровский считали, что в театре не должно быть командных постов: главных — дирижера, режиссера, художника, что эта система устарела. Короче говоря, все должны работать, а не командовать. Тот и другой хорошо знали себе цену и понимали, что заменить их невозможно, и со своими предложениями пришли к Фурцевой. Она была очень мила, попросила изложить свои пожелания письменно, обещая доложить правительству… И через несколько дней в канцелярии театра висел приказ, гласящий, что Мелик-Пашаев и Покровский по собственному желанию освобождены от занимаемых должностей, и на их места главными назначены дирижер Светланов и режиссер Туманов. Для театра это было полной катастрофой. Знаменитый Мелик оказался в унизительном подчинении у начинающего дирижера, человека грубого и психически неуравновешенного. А Покровский — под началом самого бездарного из всех режиссеров, встретившихся на моем пути, но очень опытного и льстивого царедворца.

…А вскоре Мелик-Пашаев умер. Было ему только 59 лет. Для меня его смерть явилась не несчастьем, не горем, все это не те слова. Умер друг, любимый дирижер, и вместе с ними умер Большой театр. Гроб с телом выставили в фойе. Но принятой в таких случаях гражданской панихиды не было. Вдова Александра Шамильевича не разрешила речей и музыки. По этому поводу Фурцева вызывала директора театра, скандалила, требуя, чтобы были «нормальные» похороны.

— Как это так, без музыки? Что за показуху вы собираетесь там устраивать?!

Этой дуре-бабе не приходило в голову, что пышный концерт и «свадебные» генералы на похоронах и есть показуха. Вдова покойного сказала, что не желает слушать над гробом речи людей, убивших ее мужа.

— А если так, то я запрещаю выставлять гроб в Большом театре, — сказала Фурцева.

— Но это же скандал, Екатерина Алексеевна. Бывший главный дирижер, народный артист СССР — что подумает народ?

Но Катя не гнушалась ничем. Угрожала, что пенсии вдова не получит, что и на Новодевичьем Мелик-Пашаева не похоронят. Вдова стояла на своем:

— Не позволю глумиться над моим покойным мужем.

Наконец через три дня великодержавный театр распахнул настежь двери, чтобы навсегда отторгнуть от себя одного из самых верных своих служителей, последнего из могикан… Фурцева на похоронах не появилась — прислала своего заместителя… Ирина Архипова, бледная, запыхавшаяся, вцепившись в мою руку, как безумная, шептала на ухо:

— Не плачь, не плачь. Я отомстила. Я только что вернулась из ЦК. Я им сказала все.

* * *

…Когда Солженицын закончил свой «Август четырнадцатого», Слава посоветовал ему не отдавать его сразу на Запад.

— Ты должен известить сначала все советские издательства, что закончил роман.

— Да ведь не будут печатать — рукопись только истреплют.

— А ты не давай рукопись, разошли письма во все редакции с извещением, что закончил роман, — напиши, на какую тему, пусть они официально тебе откажут, тогда ты сможешь считать себя вправе отдать рукопись за границу.

Солженицын послушал его совета — написал в семь издательств, ни одно не ответило ни единым словом.

Тогда Слава попросил у Александра Исаевича один экземпляр и решил сам пробивать дорогу…

Сначала он позвонил в ЦК, секретарю по идеологии Демичеву. Тот был рад звонку, спросил о здоровье, приглашал зайти.

— С удовольствием зайду, Петр Нилыч. Мне нужно вам кое-что передать. Вы, конечно, знаете, что на нашей даче живет Солженицын. Он сейчас закончил исторический роман «Август четырнадцатого»…

— Да? В первый раз слышу.

И голос уже совсем другой, холодно-официальный. Слава же с энтузиазмом продолжает:

— Я прочитал роман, Петр Нилыч. Это грандиозно! Уверен, что, если вы прочтете, вам понравится.

Наступившая затем пауза несколько привела его в чувство.

— Вы меня слышите, Петр Нилыч?

— Да, я вас слушаю…

— Так я через полчаса привезу вам книгу.

— Нет, не привозите, у меня сейчас нет времени ее читать.

— Так, может, кто-нибудь из ваших секретарей прочтет?

— Нет, и у них не будет времени.

Ростропович понял, что разговор окончен.

Не беда! И Слава позвонил Фурцевой. Наученный предыдущим телефонным разговором с Демичевым, к Катерине решил явиться собственной персоной, о чем и сообщил ее секретарше. Встретила его Екатерина Алексеевна, как мать родная:

— Славочка, как я рада вас видеть! Как поживаете? Что Галя, дети?

— Спасибо, Екатерина Алексеевна, все хорошо, все здоровы.

— А «этот-то» все так и живет у вас на даче?

В разговоре она никогда не называла Солженицына по имени, а только всегда — «этот».

— Конечно, куда же ему деваться? Квартиры нет, не в лесу же ему жить. Вы бы похлопотали за него, чтобы квартиру ему в Москве дали… Самое главное, что он здоров, много работает и только что закончил новую книгу, — с радостью сообщил Ростропович, надеясь на лице собеседницы увидеть счастливое выражение от услышанной новости.

— Что-о-о? Новую книгу? О чем еще? — в ужасе закричала она.

— Не волнуйтесь, Екатерина Алексеевна, книга историческая про войну 14-го года, которая еще до революции была, — спешил сообщить ей Слава, думая, что от страха она перепутает все исторические даты. — Я принес ее с собой, она в этом пакете. Вы обязательно должны ее прочитать. Уверен, что вам очень понравится.

И он хотел положить рукопись на стол.

Тут уж Катя, забыв свою министерскую стать и свою вальяжность, просто по-бабьи завизжала:

— Не-е-е-т! Не кладите ее на стол!!! Немедленно заберите! Имейте в виду, что я ее не видела!

…Так закончилась вторая Славина попытка с книгой Солженицына. Долго он еще ходил с ней, как коробейник, по разным инстанциям.

После этого Слава вернул рукопись Солженицыну:

— Конец. Ничего не вышло, Саня. Отправляй ее на Запад.

* * *

…У меня плыли красные круги перед глазами. Я не заметила, как комната опустилась вниз. Чуть не падая от пережитого, я стояла в кулисе. Кто-то коснулся моего плеча:

— Галя, что с тобой? Успокойся! Ведь счастье, что вас уже давно в тюрьму не посадили…

…Едва пришла домой — звонит Фурцева:

— Галина Павловна, почему вы подали заявление, не поговорив со мной?

— Катерина Алексеевна, я устала… Я не хочу больше объяснять вам то, что вы хорошо знаете. Одно скажу вам: отпустите нас по-хорошему, не создавайте скандала и не шумите на весь мир — ни я, ни мой муж в рекламе не нуждаемся. Через две недели будьте любезны дать ответ, дольше мы ждать не намерены и будем предпринимать следующие шаги. Раз мы пришли к решению уехать, мы этого добьемся. Вы меня достаточно хорошо знаете, я пойду на все.

— Мы могли бы спокойно объясниться, я пойду в ЦК, и все утрясется. Какие ваши желания?

— Екатерина Алексеевна, ничего теперь не нужно. Ни мне, ни Славе. Я хочу только одного — спокойно и без скандала отсюда уехать.

…В эти напряженнейшие дни, когда решалась судьба всей нашей семьи, нам позвонили из американского посольства.

— Господин Ростропович? С вами говорит секретарь сенатора Кеннеди.

— Я вас слушаю.

— Господин сенатор просил вам передать, что он был сегодня у господина Брежнева. Среди прочих вопросов говорил о вас и вашей семье, что в Америке очень взволнованы вашей ситуацией. И господин сенатор выразил надежду, что господин Брежнев посодействует вашему отъезду.

— О, спасибо-спасибо. Передайте господину Кеннеди благодарность всей нашей семьи…

Впервые повеяло прорвавшимся к нам издалека свежим ветром, и впервые за долгое время у Ростроповича заблестели глаза…

…Через несколько дней истекло две недели с подачи нашего заявления, и нас вызвала Фурцева.

— Ну что ж, могу вам сообщить, что вам дано разрешение выехать за границу на два года, вместе с детьми… Кланяйтесь в ножки Леониду Ильичу, ведь он лично принял это решение». [Конец цитаты]

* * *

Не надо забывать, что эта книга Вишневской была написана за рубежом, после выдворения знаменитой пары из России, поэтому резкие пассажи Галины Павловны в адрес тех или иных партийных и культурных деятелей вполне объяснимы.

Например, автор утверждает, что самолично вручила Фурцевой за какую-то услугу 400 долларов. И та якобы эти деньги спокойно взяла.

Я в эти сплетни категорически не верю. В квартире Фурцевой я не видела особо дорогих вещей, бросавшихся в глаза, какой-то роскоши. Наоборот, для советского министра жилье выглядело бедновато. Да, одевалась красиво, элегантно, это я подтверждаю, но дорогих украшений Фурцева никогда не носила.

В те времена преподнести подарок чиновнику, начальнику было не просто. А принять — считалось почти позором. Подарков, которых можно было бы назвать взяткой, все очень боялись. Я знаю очень хорошо, что Василий Феодосьевич никогда не принимал подарков от людей, которые от него могли зависеть…

Екатерина Алексеевна была весьма щепетильна. Я уверена, если бы ей понадобилась какая-то сумма, она могла бы обратиться к кому угодно из тех людей, с кем дружила. К Наде Леже, например. Знаю, что она одалживала у Людмилы Зыкиной, когда нужны были деньги на строительство дачи, но позже долг вернула…

Да, подарки Фурцевой преподносили, но только в качестве знака расположения к ней. Например, Родион Щедрин подарил какую-то брошь, оговорившись, что этот подарок не ей, а дочери Светлане. Но это не те подарки, которые можно назвать взятками…

 

Майя Плисецкая о Фурцевой

Балерина Майя Плисецкая в своей книге тоже довольно резко отзывается о Фурцевой, хотя признает, что Екатерину Алексеевну нельзя писать только одной краской, потому что она сама была жертвой системы, сначала вознесшей ее на Олимп, а потом сбросившей с него. Известны слова Майи Михайловны на панихиде в октябре 1974 года: «У нас будут другие министры, но такого — никогда!..»

Родион Щедрин и Майя Плисецкая были теми артистами, с которыми Фурцева не только дружила, пожалуй, они единственные, кто бывал у нее дома… Светлана помнит, что мама называла Плисецкую «Майечкой». Она же мне говорила, что когда Майя была еще молода и только что вышла замуж за Щедрина, будто бы она пришла к Екатерине Алексеевне за советом: рожать ей или нет.

Родиона Щедрина я знаю с 1957 года, когда мы с первым мужем Алешей поехали в туристическое путешествие по Египту. Мы находились в одной туристической группе. Как-то в холле гостиницы, в Асуане, я села к роялю и заиграла Рахманинова. Потом Щедрин исполнил что-то из своих ранних пьес. К нам подбежал немец-бармен. Взволнованный, он начал говорить, что «мадам» прекрасно играла, ее очень хорошо учили, но то, что исполнил «господин», — это проявление удивительной души, и если бы он знал русскую душу такой, то никогда бы не бежал из своего дома в Восточной Германии.

Поскольку моя работа была связана с музыкой, Щедрина я встречала и позже, когда беззаботность юношеской дружбы отошла. Помню премьеру его оперы «Мертвые души» в Большом театре — это была неожиданная музыка, очень глубокая, саркастичная. У меня сохранилась программка с теплой надписью и ответы на вопросы по опере, написанные Робиком, Родионом Константиновичем.

Запомнились самые разные эпизоды — встречи на маленькой даче Плисецкой и Щедрина под Москвой в Снегирях, в деревянном домике с погребом под лестницей, полным вкусных напитков. Готовила еду бывшая няня Робика, перешедшая от матери вслед за ним в новую семью. Робика я считала своим другом, знала, что он любил один уезжать из Москвы, часто ездил к храму Покрова на Нерли, где, говорил, ощущает высокий покой, отдыхает душой.

С Майей Плисецкой, уникальной балериной, мы знакомы с 1952 года.

Как жалко, что судьба Плисецкой на родине сложилась не так благополучно, как того заслуживал ее редкий талант. Мятущаяся в молодости, она такой оставалась многие годы. Помню ее восторженные рассказы о Лиле Брик, о поклонении перед любимой женщиной Маяковского. Режиссер Сергей Параджанов говорил, что дух Лили Брик продолжает жить в Майе. Помню работу над первым фильмом о Плисецкой Василия Катаняна (кинорежиссера, сына исследователя Маяковского, мужа Лили Брик). Она сама вкладывала в работу над фильмом много сил, ей хотелось, чтобы он понравился зрителям.

Актерская жизнь непроста. А к Майе легко было придраться: отец — враг народа, влюбчива (тогда это считалось негативом), с трудным характером.

Не забуду такой эпизод. Однажды Майя позвонила и сказала, что я должна срочно приехать к ней с детьми, чтобы они посмотрели на двух маленьких собачек редкой породы, которых ей прислали в подарок из Англии. Дело в том, что она не может оставить их у себя и уже договорилась с кем-то, чтобы собачек срочно забрали, пусть дети приедут посмотреть на это чудо. К чему этот штрих? Плисецкая не могла позволить себе заботиться о собачках, целью ее жизни была только работа. Она хотела признания своего таланта и за это боролась.

К сожалению, Министерство культуры и отдел ЦК не согласовывали с ней, какие балеты отправлять на зарубежные гастроли, а, наоборот, принимали решения вопреки ее просьбам, так сказать, «задвигали». Наверное, по этой причине Майя Михайловна затаила обиду на власть в целом и на ее представителей в отдельности. Я имею в виду Екатерину Алексеевну.

* * *

Я все-таки надеюсь, что, несмотря на обиды, и Галина Павловна, и Майя Михайловна давно уже поняли, что Фурцева была уникальной личностью. Вот отрывки из книги Плисецкой:

«Из тех, кто безоговорочно принял спектакль на премьере балета «Кармен-сюита», назову великого Шостаковича, ругателя Якобсона, Лилю Брик с В. А. Катаняном, музыковеда Ирину Страженкову. И все…

Перед началом в директорской ложе мелькнуло беспечное, веселое лицо Фурцевой… На единственной репетиции из-за сумасшедшего цейтнота из чиновников почти никто не побывал…

Но когда на поклоны я вышла за занавес, то, бросив короткий взгляд в директорскую ложу, вместо министра Фурцевой узрела пустое красно-золотое кресло. Веселого, беспечного лица Екатерины Алексеевны там не было.

Второй спектакль по афише был намечен через день — 22 апреля. На 22-е мы определили банкет для участников постановки, арендовав для этой цели ресторан Дома композиторов. Был внесен аванс.

Однако завертелась история. Утром 21 апреля 1967 года в телефонной трубке забаритонил голос директора Чулаки:

— Майя Михайловна, Родион Константинович, я не должен бы вам звонить. Но завтрашний спектакль «Кармен» отменяется. Вместо тройчатки (так назывался вечер одноактных балетов, последним из которых шла «Кармен-сюита») пойдет «Щелкунчик». Распоряжение дал Вартанян. Попытайтесь поговорить с Фурцевой. Вдруг уломаете. Удачи…

Вартаняном назывался маленький сутулый армянский человек, ведавший всеми музыкальными учреждениями советской страны. Выше него в министерстве культуры были лишь замы министра да сама Фурцева.

…Стремглав бросаемся в Министерство культуры. Любовь Пантелеймоновна опрометчиво выдает государственную тайну — министр в Кремлевском дворце съездов на прогоне «ленинского концерта»…

Ослепшие с яркого дневного света, ощупью входим в притемненный зрительный зал. Министр со свитой заняты важным государственным делом — добрый час рассуждают, куда выгоднее определить хор старых большевиков с революционной песней: в начало или конец концерта. Мы тихо присаживаемся за склоненными к мудрому министру спинами. Диспут закончен. Петь старым большевикам в конце, перед ликующим апофеозом. Улучив момент, вступаем с Фурцевой в разговор. Все доводы идут в ход. Но министр непреклонен:

— Это большая неудача, товарищи. Спектакль сырой. Сплошная эротика. Музыка оперы изуродована. Надо пересмотреть концепцию. У меня большие сомнения, можно ли балет доработать. Это чуждый нам путь…

Оставляю в стороне тягостный диалог. Мы говорили на разных языках.

Фурцева заторопилась к выходу. Клевреты в ожидании. Уже на ходу Щедрин обреченно приводит последние доводы:

— У нас, Екатерина Алексеевна, завтра банкет в Доме композиторов оплачен. Все участники приглашены, целиком оркестр. Наверняка теперь «Голос Америки» на весь мир советскую власть оконфузит…

— Я сокращу любовное адажио. Все шокировавшие вас поддержки мы опустим. Вырубку света дадим. Музыка адажио доиграет, — молю я министра подле самой двери.

— А банкет отменить нельзя? — застопоривает шаг Фурцева.

— Все оповещены, Екатерина Алексеевна. Будет спектакль, не будет — соберется народ. Пойдет молва. Этого вы хотите?

Никогда не знаешь, что может поколебать мнение высоких чинов. Поди предположи…

— Банкет — это правда нехорошо. Но поддержки уберете? Обещаете мне? Вартанян придет к вам утром на репетицию. Потом мне доложит. Костюм поменяйте. Юбку наденьте. Прикройте, Майя, голые ляжки. Это сцена Большого театра, товарищи…

… «Щелкунчика» отменили, вернули «Кармен». Второй спектакль так-таки состоялся!

…А любовное адажио и впрямь пришлось сократить. Куда деваться? На взлете струнных, на самой высокой поддержке, когда я замираю в позе алясекон, умыкая от зрителя эротический арабеск, обвивание моей ногой бедер Хосе, шпагат, поцелуй, — язык занавеса с головой грозного мессереровского быка внезапно прерывал сценическое действие, падая перед Кармен и Хосе. Нечего вам глазеть дальше!.. Только музыка доводила наше адажио до конца: Вартанян, который до начала своей политической карьеры играл в духовом оркестре на третьем кларнете и посему слыл великим знатоком музыкального театра, старательно выполнил приказ своего министра. Секс на советской сцене не пройдет…

И… счастливый эпилог.

На один из спектаклей 1968 года пришел Косыгин. После конца он вежливо похлопал из правительственной ложи и… удалился. Как он принял «Кармен» — неведомо.

Через день Родион волею судеб сталкивается на приеме с Фурцевой.

— Я слышала, что «Кармен» посетил Алексей Николаевич Косыгин. Верно? Как он отреагировал?.. — не без боязни любопытствует Фурцева.

Щедрин спонтанно блефует:

— Замечательно реагировал. Алексей Николаевич позвонил нам после балета домой и очень похвалил всех. Ему понравилось…

Лицо Фурцевой озаряет блаженная улыбка.

— Вот видите, вот видите. Не зря мы настаивали на доработке. Мне докладывали — многое поменялось к лучшему. Надо трудиться дальше.

…Хочу защитить Фурцеву. Не дивитесь. Она говорила то, что обязан был говорить каждый советский босс в стенах кабинета министра культуры СССР. Скажи он, она другое — вылетят пулей. Идеология! Система взаимозависимости!»

 

Эдвард Радзинский о Фурцевой

А вот что вспоминает Эдвард Радзинский о Фурцевой:

«Я не спал всю ночь. И решился. В половине десятого я стоял у министерства, ждал. Наконец появился директор «Ленкома»… Он спросил меня:

— А вы зачем пришли?

У меня хватило ума ответить:

— А меня пригласили.

— Да? — сказал он удивленно. — Ну, идемте.

Он был свой человек в министерстве. Так что, оживленно беседуя с ним, я прошел мимо охранника в святая святых. Не спросили ни пропуска, ни приглашения — идиллическое дотеррорное время…

Зал был полон. Все смотрели на дверь.

Наконец дверь распахнулась. Вошла (влетела!) она. Возможно, так медведица выбегает из берлоги после зимней спячки.

Екатерина Великая посмотрела на директора и сказала:

— Встаньте!

Он встал.

— Почему по городу развешены афиши «Сто четыре способа любви»? Молчите, — констатировала она трагически. — А знаете ли вы количество абортов среди несовершеннолетних?

Этого директор не знал.

— А я знаю… Я знаю количество абортов среди несовершеннолетних, — заговорила она каким-то плачущим голосом. — И вот в это время Театр имени Ленинского комсомола… Ленинского комсомола! — повторила она с надрывом, — …ставит пьесу про шлюшку, которая все время залезает в чужие постели…

Наступила тишина. И в этой тишине, не выдержав напряжения, я неожиданно для себя… встал. И сказал:

— Екатерина Алексеевна, там ничего этого нет. К сожалению, вы неправильно назвали пьесу. Она называется «Сто четыре страницы про любовь».

Потом я много раз думал, что такое тишина. Бывает тишина в лесу, тишина в горах… но такой тишины, как тогда, поверьте, не бывает. Это была какая-то сверхтишина, это было оцепенение, финал «Ревизора», остолбенение от страха…

Она спросила:

— Кто вы такой?

Я ответил:

— Я — автор пьесы.

Выглядел я тогда лет на шестнадцать, наверное. К тому же у меня росли (для солидности) какие-то прозрачные усы, поэтому вид был отвратительный.

— Вы член партии? — спросила она грозно.

Я ответил:

— Я — комсомолец.

По залу пронесся легкий смех. Они никогда не видели в этом зале авторов-комсомольцев.

Тут она как-то сбилась. Я это почувствовал. Она сказала:

— Сядьте. Мы дадим вам слово.

И предоставила слово… своему заместителю.

Замминистра был не очень оригинален. Он сказал, что сейчас, когда среди несовершеннолетних такое количество абортов, в Театре имени Ленинского комсомола (!) появилась пьеса, где «шлюшка постоянно залезает в чужие постели»…

Я поднялся и сказал:

— Ничего этого в пьесе нет. Вы тоже не читали пьесу.

Она:

— Я поняла. Вы решили сорвать наше заседание. Идите и выступайте…

И я начал рассказывать.

Я рассказывал правду, потому что я не писал пьесу про «шлюшку». Я писал пьесу о любви. О том, как люди попадают в любовь, как под поезд. Потому что любовь — это бремя, такое счастливое… и такое несчастное… И это всегда обязательное пробуждение высокого, а если этого нет — это не любовь. Это страсть, сексуальный порыв и прочее. Именно прочее, а сама любовь неповторима…

Потом министрами культуры перебывает много тухлых мужчин с тухлыми глазами. Их никогда нельзя будет ни в чем переубедить. А вот она была женщиной. Прекрасной женщиной. В этом было все. В этом, думаю, была и ее гибель…

И буквально через три минуты она повернулась ко мне, и я понял — слушает. И не просто слушает. Уже на четвертой минуте она подала мне воду.

— Не волнуйтесь, — говорила она нежно. А я видел ее руки с рубцами от бритвы… И когда я окончил, она долго молчала. Потом сказала:

— Как нам всем должно быть сейчас стыдно…

Я подумал, она скажет: «…что мы с вами не читали пьесы». Она сделала паузу и сказала:

— …что мы с вами уже не умеем любить.

…Мы шли по улице со счастливейшим директором театра. Он сказал:

— Думаю, театров сто сейчас будут репетировать эту пьесу.

Он ошибся — их было сто двадцать.

* * *

Между тем приблизилась моя премьера во МХАТе. 31 декабря должен был состояться художественный совет, на котором ждали Екатерину Великую… Она тут же оказалась в эпицентре мхатовских страстей. Ее посетили две делегации великих артистов. Первая объясняла ей, как ужасна пьеса, а вторая (столь же страстно), как она хороша.

…Когда я вошел на обсуждение, уже шел бой. Великий Грибов пытался толкнуть великого Ливанова. Они кричали одновременно. Меня встретили воплем:

— Пусть отправляется к своему Ефросу!

Екатерина Алексеевна всплескивала руками:

— Родные мои! Да плюньте вы на эту пьесу! Берегите ваше драгоценное здоровье! Оно нужно стране!

Наконец все утихли. И началось обсуждение. И они бросились друг на друга! Один перечень участников боя — это история театра. Топорков, Ливанов, Кедров, Станицын, Тарасова, Массальский, Георгиевская, Степанова, Грибов… Все эти бессмертные присутствовали и бились беспощадно!

Когда звуки сражения утихли, Екатерина Алексеевна поняла: ситуация страшная. Она не могла сказать ни «за», ни «против». И тогда она посмотрела в зал. Взор ее был нежный, с поволокой.

Она стала совершенно обольстительной. И каким-то грудным голосом (можно представить, как она была обворожительна в иные моменты) сказала:

— Дорогие мои, любимые мои… вы мне доверяете?

На этот опасный вопрос требовался незамедлительный ответ.

— Да! — заторопилась Алла Константиновна Тарасова.

— Да! — дружно закричали вослед друзья и враги.

— Тогда я буду редактором этой пьесы, — сказала Екатерина Алексеевна. — Может быть, мне удастся помочь… Я отдаю свои выходные, мы будем работать.

И началась работа над пьесой. Точнее, все забыли про пьесу. Екатерина Алексеевна рассказывала про свою любовь к Клименту Ефремовичу Ворошилову, про то, как она была ткачихой, и как все они верили в победу коммунизма. Потом про дружбу с Надей Леже, великий муж которой тоже верил в победу коммунизма, как и наши ткачихи. А вот Надя верит не очень… Но с каждой встречей Екатерина Алексеевна ее убеждает все больше и больше… Короче, много было интересного. И в конце дня даже вспомнили про пьесу. Фурцева сказала:

— Родной, да неужели вы не можете ничего придумать? Ну не может же на сцене Московского художественного театра стоять кровать! А у вас написано, что они лежат в кровати… Вы догадываетесь, что это невозможно?

…Убрали кровать. Убрали название «Чуть-чуть о женщине» (в этом мхатовцам почему-то мерещилось что-то неприличное). И еще что-то подобное и важное…

И вышел спектакль, где замечательно играла Доронина… И была премьера, и я был счастлив».

 

Неоднозначная Фурцева

…Многие отмечают простонародное происхождение Екатерины Алексеевны, говорят: что с нее взять — ткачиха! Н. С. аниславский, к примеру, был фабрикантом, а Шаляпину и Горькому доводилось ходить в бурлаках. Что с того?

Политик Александр Яковлев считал ее одним из сильнейших министров культуры. Виктор Розов отзывался о ней так: «Она была абсолютно интеллигентная, образованная женщина, за словом в карман не лезла. Но главное — внутренне свободная».

Кинорежиссер Владимир Наумов вспоминал, как Фурцева критиковала их с Аловым картину «Мир входящему», а потом… послала ее на фестиваль в Венецию. «У нее была интуиция, и было какое-то женское — даже не знание, а восприятие определенных вещей в искусстве. Она сделала много хорошего, несмотря на то, что проводила политику, естественно, контролирующую искусство. Фактически она выполняла роль цензора в искусстве. Но при этом спасла картину Чухрая «Чистое небо». Как она критиковала нас на коллегии! Покрывалась пятнами. А когда кончалось заседание, вдруг приглашала: «Алов, Наумов! Зайдите ко мне, пожалуйста». Мы заходили к ней в кабинет, уже без всех. «Кофе хотите?» Мы были крайне удивлены! «Ну, да, — говорим, — хотим, Екатерина Алексеевна». Хотя уж не до кофе! И вот между нами и министром начинался доверительный разговор. «Где вы видели эти драные, вонючие, паршивые шинели, в которых у вас ходят солдаты на экране? Где вы видели всю эту вонь, грязь и так далее?» — горячилась она, в основном обращалась к Алову. И я видел, как у него потихонечку начинает белеть шрам. Он не выдержал и жестко произнес: «Екатерина Алексеевна! Вы видели шинели с Мавзолея, а я в этой шинели проходил всю войну и знаю, как она пахнет, насколько она жесткая. Посему по поводу шинели не надо делать нам замечаний». Екатерина Алексеевна обижалась, но быстро отходила. Когда мы вернулись из Венеции, получив три премии, в том числе за лучшую режиссуру, она пригласила нас к себе: «Ну, вот, видите, мы с вами победили!» Как будто мы втроем, вместе с ней, сняли эту картину. А если честно, так оно и есть. Ведь можно сказать, она спасла фильм».

О ее компетентности в искусстве спорят до сих пор. Драматург Иосиф Прут удивлялся: «В операторском искусстве, возможно, она ничего не понимала. Но в искусстве жизни, может быть, понимала. Во всяком случае, была очень доброжелательна».

Лидия Ильина делила руководителей на созидателей и разрушителей. Фурцеву относила к первому типу: «Вот это типичный представитель созидателя. Если посмотреть, что она оставила после своего пребывания в роли министра». О строительстве театра Натальи Сац она вспоминала так: «Фурцева собирала строителей — всегда с улыбкой: «Ну, миленькие мои, ну, как же? Ну, надо, поймите! Ведь первый в мире! А вы посмотрите на Наталью Ильиничну! Ведь она тоже первый в мире такой человек! Ведь в восемнадцать лет она уже руководила театром!» И начинала рассказывать, кто такая Сац. Наталья Ильинична, конечно, сидит, кивает. Фурцева продолжает: «Ну, дорогие, ну, пожалуйста! Мы вас очень просим!» Она умела использовать свое обаяние для дела, не для себя».

Театровед Вера Максимова считала, что до Фурцевой можно было докричаться, достучаться. Хотя были у нее и свои любимчики.

К примеру, одним из таких любимчиков Ролан Быков считал Сергея Бондарчука. А вот самому Ролану Быкову повезло гораздо меньше, на «звездную роль» Пушкина его не утвердили. Во МХАТе готовился спектакль по пьесе Леонида Зорина «Медная бабушка». Ефремов объявил конкурс на роль Пушкина. Пробовались многие: Кайдановский, Даль, Всеволод Абдулов. Но в Быкове режиссер увидел то, что нужно. Автор пьесы считал, что в роли Пушкина Быков словно исповедуется. Исповедуется за свои прожитые 40 лет. Он очень прочувствовал пушкинский образ. И боль гения, и комплекс маленького человека.

Сам Ролан Быков считал, что эта роль могла стать одной из его лучших ролей, «а, может быть, и самой лучшей ролью». Но Фурцева Быкова не утвердила. Ее убеждали, что игра Ролана — редкостное попадание, что другого такого исполнителя не найти. Екатерина Алексеевна «уперлась», не уступила…

* * *

Действительно, у Фурцевой были свои симпатии и свои антипатии. А если кого-то невзлюбила, или что-то не по ней, пиши пропало… Например, не захотела дать звание народной артистки СССР Серафиме Бирман — и все! Как ни молили ее об этом Завадский, Марецкая, Плятт, к которым она благоволила, — ни в какую!

Чем не угодила министру Серафима Германовна — интересный театральный режиссер, педагог, актриса — совершенно непонятно, но факт остается фактом…

А на фестивале в Каннах произошел случай, чуть было не стоивший дальнейшей карьеры Ларисе Лужиной. На приеме ее пригласили на танец… твист, который считался в СССР непристойным и был почти запрещен.

Когда Лариса вернулась в Советский Союз, на столе у министра культуры Фурцевой уже лежал французский журнал «Пари Матч» с фото Лужиной и заголовком «Сладкая жизнь советской студентки». Разгневанная Фурцева вычеркнула «неприличную» актрису из дальнейших поездок, и кто знает, как сложилась бы ее судьба, если бы не Герасимов, который спас молодую талантливую актрису от дальнейшего разноса. Сергей Аполлинариевич явился на прием к министру и нейтрализовал тот инцидент.

Но известно и другое. Галина Волчек любит вспоминать, как помогла им Екатерина Алексеевна с пьесой Шатрова. Спектакль «Современника» «Большевики» по пьесе Шатрова не понравился влиятельному институту марксизма-ленинизма. И это в тот момент, когда премьера стояла во всех праздничных афишах. Галина Волчек и Олег Ефремов ринулись к Фурцевой.

Вспоминает Галина Волчек:

«Вбегаем в приемную, и нам показалось, что министр отсутствует. Даже секретарши не было на месте. По-мальчишески решили подсунуть записку под дверь кабинета. Но чем писать? Никак не могли найти ни карандаша, ни ручки. Ефремов — совсем белый, Шатров дергается. И вдруг пронзило: губной помадой! Я написала: «Дорогая Екатерина Алексеевна, у нас катастрофа! Театр «Современник». Подсунули. Вдруг открывается дверь, вылетает Фурцева, а в кабинете у нее полно народу. Мы успели сказать о спектакле «Большевики» пару слов: «не имеет лита», «и лит не идет», «и они не хотят» и все такое… Она вошла в кабинет и объявила: «Извините, пожалуйста, короткий перерыв». Все вышли, Фурцева впускает нас к себе, хватает трубку, начинает звонить Романову — главному чиновнику по так называемому литу, именно он должен был дать «добро» на спектакль. Министр в накале повышает голос, срывается на крик: «Что такое? В чем дело? Почему отказываете? Ах, вы напишете! Пишите. Однажды ваша жалоба на меня не сработала, я все равно орден получила! Но что вас сдерживает? Я доверяю этому коллективу, этим артистам! И своей властью министра разрешаю играть спектакль «Большевики»! Да-да, завтра!»

Напряженная мизансцена длилась минуту. Наша защитница бросает трубку, встает из-за стола, и мы на пару, как бабы в деревне, едва не заголосили».

 

Скандал в Манеже

…Не так давно ушел из жизни Андрей Вознесенский. В огромном количестве статей-некрологов вспоминали тот разгон, который устроил молодому поэту Никита Хрущев на встрече с интеллигенцией в Кремле в марте 63-го года. До этого в декабре 62-го случилось «кровоизлияние в МОСХ», как говорили остряки того времени, то есть скандал, устроенный Хрущевым в Манеже на выставке, посвященной 30-летию Московского отделения Союза художников.

Вот как об этом писала искусствовед Нина Молева:

«…Ночь на 1 декабря 1962 года. Залито светом здание Манежа. Распахнуты двери главного входа. Огромный, гудящий толпой улей. Никаких пропусков. Никаких вопросов. Одна из уборщиц: «Новые картины? На втором этаже»…

Несколько очень пологих маршей. Вместительный предбанник перед большим центральным залом. По сторонам двери в подсобки. Студийцы в зале. В подсобке побольше расставляет скульптуры Э. Неизвестный, в маленькой — три его приятеля. Разбросанные прямо на полу — экспозиционный прием — и приставленные к стенам абстрактные графические композиции…

На поставленных посередине зала стульях для будущих зрителей член ЦК Д. А. Поликарпов. Чуть растерянный. Будто оглушенный. На лестнице встреча с Е. А. Фурцевой, несмотря на ночной час, министр решила сама посмотреть новые залы. Шумная свита. Игриво-возбужденный голос. Шутка о полуночниках. О горе и Магомете: «Почему сами никогда ко мне не приходили?» Смех…

…Третий час ночи. Во дворе Белютину, организатору и куратору выставки, пришлось пропустить черную «Волгу»: куда-то спешно уезжал помощник Хрущева по вопросам культуры, маленький незаметный человечек в очках.

…10 часов утра 2 декабря. За несколько минут последний обход помещений начальником личной охраны. Вместе с перезвоном курантов кортеж машин. Хрущев. Серое лицо. Равнодушный взгляд. В дверях, нехотя: «Ну, где у вас тут праведники, где грешники — показывайте». Протокольно выверенный маршрут — вдоль левой стены. На расстоянии почтительное окружение: Кириленко, Косыгин, Полянский, Андропов, Демичев, Ильичев, Шелепин. Кроме них — первый секретарь МГК Егорычев, комсомольский вождь Павлов, министр культуры Фурцева, главные редакторы центральных газет. На первых ролях — Суслов и Серов. Здесь же секретари Союза художников. Первая задержка у картин, первое объяснение, и голос одного Серова вперебивку с почти неслышным шепотком Суслова…

Заранее составленный список имен, заранее намеченные картины — опытный «экскурсовод» вел назубок выученную экскурсию. Хрущев сразу же взрывается, не выбирая выражений для проявления своих эмоций:

…«Какашки в горшке моего внука» — о «Натюрморте с картошкой» Фалька. «Говно», «дерьмо» — о картинах, отступавших от фотографического принципа. «Педерасты несчастные» — о художниках, нарушивших догмы соцреализма. Брань то затихала, то вспыхивала с новой силой. Экскурсия по первому этажу затягивалась. Прошло больше трех часов с начала осмотра… Премьер направляется к лестнице. Теперь Серов растворяется среди свиты, бразды правления перешли в руки одного Суслова…

В воздухе застыло напряжение. Чему-то предстояло произойти… И произошло… Чужаки, инаковидящие, инакочувствующие и инакомыслящие. Шелепин с Павловым: «На лесоповал их всех…». И заключение премьера: «Я как Председатель Совета Министров заявляю: советскому народу не нужно такое искусство! Да, я ликвидировал культ, но в области культуры полностью разделяю позицию Сталина. Так что имеется в виду — его аппарат цел и находится наготове». Премьер направился к выходу».

* * *

Даже сегодня, когда читаешь о произошедшем в Манеже, становится стыдно за наших власть предержащих.

Но нельзя забывать, что Екатерине Алексеевне «руководилось» нелегко: с одной стороны, она должна была соответствовать должности советского министра периода «развитого социализма», с усердием выполнять все задания партии в тот период, когда партия взяла направление на «зажим» интеллигенции, и особенно творческой, с другой — будучи неравнодушным человеком, она старалась понять представителей разных течений в искусстве, в том числе в искусстве начала XX века, современной живописи, вызывавшей возмущение, раздражение многих.

Сама она, конечно, предпочитала реализм — авангардные формы ее просто пугали. Так, в 1966 году Екатерина Алексеевна пыталась запретить в ЦДРИ выставку художника Александра Тышлера. Его картины с известной долей гротеска и сюрреализма (например, на картине «Фашизм» он изобразил фантастического льва, ощетинившегося множеством клинков) были далеки от традиций соцреализма. Но художник Иогансон сказал ей: «Вы напрасно так шумите, напрасно, потому что Тышлер — очень хороший художник, он совсем не формалист!» Фурцева поверила авторитету народного художника СССР и успокоилась. Выставка состоялась.

Зато когда она узнала, что знаменитая «Джоконда» покидает Лувр и отправляется на выставку в Японию, сделала все, чтобы ее смогли увидеть в Москве. Необходимо было позаботиться о безопасности картины, для этого требовались особая рама и пуленепробиваемое стекло. Фурцева дружила с космонавтами, а потому обратилась к ним за помощью. За семь дней и ночей изготовили специальное пуленепробиваемое стекло и раму. Так «Джоконда» оказалась в Москве, что стало грандиозным культурным событием.

Екатерина Алексеевна была достаточно умной женщиной, чтобы впитывать интересные идеи и предложения. А потом со страстью, горячо их «пробивала». Например, как-то однажды Ойстрах обмолвился о международных музыкальных конкурсах, которые проводятся в некоторых западных странах: «Как жаль, что у нас таких нет». И вскоре подобные конкурсы стали в Советском Союзе традицией. Именно в годы «правления» Екатерины Алексеевны стали проводиться Международный конкурс имени Чайковского (Ван Клиберн до сих пор с благодарностью вспоминает Екатерину Алексеевну, которая вместе с Эмилем Гилельсом отстояла его победу) и Международный конкурс артистов балета, жюри которого возглавляла такая мировая величина, как Алисия Алонсо.

Фурцева дружила и с известной французской художницей Надей Леже.

Знакомство, а потом и дружба с Надей Леже, русской по происхождению художницей, оказавшейся в Париже и близко знавшей почти всю элиту французского искусства, помогли Фурцевой в установлении культурных связей между СССР и Францией. Советский министр познакомилась с Луи Арагоном, Пабло Пикассо, Морисом Торезом…

Надя представила Екатерине Алексеевне своего земляка из Витебска Марка Шагала, с которым у Фурцевой сложились теплые отношения. Екатерина Алексеевна искренне сокрушалась, что известный художник живет не на родине: «Как жалко, что вы там, а не здесь, иначе вы бы уже давно были народным художником СССР». Но все звания и титулы не заменили бы Шагалу встречи с его родным Витебском. Этот город значил для него очень много. Во время пребывания в Советском Союзе художник не смог поехать в Витебск, а, может, не захотел: ведь в прошлое, как считается, вернуться невозможно. Роберт Рождественский, вспоминая встречу с Шагалом, удивлялся тому, что художник то и дело разочарованно его спрашивал: «Так вы не из Витебска?».

Я не уверена, что искусство Шагала, человека, «движущегося вперед с лицом, обращенным назад», было близко Фурцевой, но она умела и хотела учиться, а еще доверяла людям, которых любила. Доказательством этому служит сам факт приезда в СССР всемирно известного мастера и представление его полотен в Третьяковской галерее.

Естественно Фурцева пропагандировала в СССР и творения Нади Леже, организовывала заказы на ее работы — витражи, мозаику.

В те нелегкие моменты, когда жизнь с Фирюбиным дала трещину, именно подруге из Франции Фурцева рассказывала о своих семейных и личных проблемах. Уже после смерти Екатерины Алексеевны художница сделала ее прекрасный мозаичный портрет для надгробия, но Светлане — дочери Фурцевой — он почему-то не понравился. Надя была очень расстроена. Сейчас этот портрет находится в библиотеке имени Фурцевой.

 

Конфликты с «Таганкой»

…Спектакль Юрия Любимова «Добрый человек из Сезуана» посмотрел в Щукинском училище Анастас Иванович Микоян. Когда Екатерина Алексеевна узнала, что на Анастаса Ивановича произвел хорошее впечатление этот спектакль, она написала записку своему начальнику Михаилу Суслову, заведующему идеологическим отделом ЦК, о том, что надо бы помочь выпускникам, которые поставили талантливый спектакль. Надо — обязательно! — чтобы у них был свой театр. Театр на Таганке появился благодаря именно этой ее записке Суслову.

Но отношения Екатерины Алексеевны Фурцевой с Юрием Петровичем Любимовым были далеко не безоблачными. Не все, что ставилось на Таганке, ее устраивало. Возможно, потому, что Фурцева не совсем понимала искусство условной формы. Ни одну постановку не допустили к зрителю без унижения коллектива. «Доброго человека из Сезуана» уже на первых сдачах ругали за формализм, трюкачество, осквернение знамени Станиславского и Вахтангова. «Десять дней, которые потрясли мир» — за грубый вкус и субъективное передергивание исторических фактов, за отсутствие в концепции руководящей роли партии. «Павших и живых» запрещали, перекраивали, сокращали…

Фурцевой не понравился и другой любимовский спектакль — «А зори здесь тихие». Во всех инстанциях сначала его одобрили, но вдруг опомнились…В ЦК спектакль объявили пацифистским. Чиновники от культуры пытались убедить режиссера в том, что старшину убить можно, а девушек никак нельзя, ну, в крайнем случае, только двух. Особенно рьяно настаивала на снятии постановки Екатерина Алексеевна. Но случилось так, что повесть Бориса Васильева, по которой был поставлен спектакль, вдруг неожиданно для всех получила первую премию ГЛАВПУРа — Главного политического управления армии. Ну, и тут уж никто, и даже сама Фурцева ничего не смогли поделать. Как мы знаем, этот спектакль вошел в историю театра.

Скандал разразился и со спектаклем по пьесе Бориса Можаева «Живой». Министр увидела в этом вызов господствующей идеологии и запретила его сразу, после первого акта.

Вспоминает Валерий Золотухин:

«Объявили, что скоро просмотр «Живого». Нам сказали, что будут смотреть один раз. «Если до этого мы смотрели ваши спектакли по несколько раз, делали поправки, замечания, то здесь вопрос будет решен сразу: «да или нет»». Поэтому нас предупредили: «Уберите из спектакля все, что может вызвать малейшее раздражение». Ну, Любимов, естественно, ничего не убрал, потому что, если убирать, тогда весь спектакль надо убирать. И не показывать вообще.

Театр был объявлен «на режиме». Двери опечатали.

Приехал в театр, увидел на сцене одну только фигуру. Это был Любимов. Он держал в руках мой реквизит — костыль — и крестился. И что-то такое шептал. Я это запомнил на всю жизнь. Дело-то в том, что он коммунист, и в тот момент Юрий Петрович не предполагал, что рядом кто-то есть. Что он просил у Бога? Чтобы министр пропустил спектакль? Больше, как мне кажется, он просить ничего не мог. Когда закончился первый акт, возникла жуткая пауза. Екатерина Алексеевна спросила не глядя: «Автор, вам это нравится?» Можаев: «Да, и очень». «Позовите сюда секретаря партийной организации!» Его не оказалось. Но нашли. И начался разгром.

Фурцева: «Я ехала сюда, честное слово, с хорошими намерениями. Мне хотелось помочь вам уладить все. Но нет, я вижу, что у нас ничего не получается. Вы абсолютно ни с чем не согласны, совершенно не воспринимаете наши слова». Обращается к Можаеву: «Дорогой мой, вы еще ничего не сказали ни в литературе, ни в искусстве, чтобы так себя вести». Это она говорит Можаеву, известному писателю!

Любимов: «Зачем вы так говорите? Одному это нравится, другому — то. Зачем же так огульно говорить об одном из лучших наших писателей?»

Можаев: «Екатерина Алексеевна, я пишу комедию, а значит, по условию жанра, отрицательные персонажи должны быть карикатурными, смешными. Именно такими их играют актеры».

Фурцева: «Какая же это комедия?! Это самая настоящая трагедия».

В этой реплике вся Фурцева: даже в чем-то не разбираясь, она могла улавливать суть. Ведь можаевская вещь действительно была трагедией. «Нет, нет, нет! Спектакль этот не пойдет. Это очень вредный спектакль. Даю вам слово: куда бы вы ни обратились, вплоть до самых высоких инстанций, вы поддержки нигде не найдете».

А Любимов говорит: «Спектакль смотрели уважаемые люди, академик Капица, например. У них иная точка зрения».

Фурцева: «Не академики отвечают за искусство, а я».

* * *

Юрий Любимов рассказывал, что на прогоне не разрешили присутствовать ни художнику спектакля Давиду Боровскому, ни композитору Эдисону Денисову. С трудом прорвался Андрей Вознесенский.

«После последней сцены первого акта, когда артист Джабраилов в роли ангела пролетал над Кузькиным, Фурцева прервала прогон, — рассказывал Юрий Петрович. — Обратившись к маленькому, лохматому Джабраилову, спросила: «И вам не стыдно участвовать во всем этом безобразии?!» Тот испуганно ответил: «Нет, не стыдно». «Вот видите, — обратилась она ко мне, — до чего вы всех довели». Вознесенский пытался что-то сказать: «Екатерина Алексеевна, все мы, как художники…» Она ему: «Да сядьте вы, ваша позиция давно всем ясна! И вообще как вы сюда пробрались? Одна компания. Ясно. Что это такое нам показывают! Ведь иностранцам никуда даже ездить не надо, а просто прийти сюда (а они любят сюда приходить) и посмотреть, вот они все увидят. Не надо ездить по стране. Здесь все показано. Можно сразу писать». Она очень разволновалась…

— Что вы можете сказать на все это? Вы что думаете: подняли «Новый мир» на березу и думаете, что далеко с ним ушагаете?»

На сцене висел на березках «Новый мир» с повестью Можаева. А я не подумал, и у меня с языка сорвалось:

— А вы думаете, что с вашим «Октябрем» далеко уйдете?

Она не поняла, что я имел в виду журнал «Октябрь», руководимый Кочетовым. Потому что тогда было такое противостояние: «Новый мир» Твардовского — и «Октябрь» Кочетова. А у нее сработало, что это я про Октябрьскую революцию сказал. И она сорвалась с места: «Ах вы так… Я сейчас же еду к Генеральному секретарю и буду с ним разговаривать о вашем поведении. Это что такое… это до чего мы дошли…» И побежала… С ее плеч упало красивое большое каракулевое манто. Кто-то из ее сопровождающих подхватил его, и они исчезли…

Через некоторое время состоялся еще один прогон «Живого», на котором собрались два десятка человек, в том числе и Екатерина Фурцева. После спектакля состоялось обсуждение увиденного. Большинство собравшихся высказались за то, чтобы спектакль наконец появился в репертуаре театра, даже Фурцева в своей речи отметила, что по сравнению с предыдущим разом эта версия выглядит приемлемо. Пользуясь моментом, министр не преминула коснуться и присутствующего на обсуждении Высоцкого:

— Недавно слушала пленку с записями ваших песен. Много такого, от чего уши вянут, но есть и прекрасные песни. Например, «Штрафные батальоны» и еще некоторые…

Этот прогон был явно следствием каких-то движений «верхов» навстречу «Таганке». Но, хотя приход Фурцевой и вселил надежду, длилась она недолго. Потепление в верхах быстро сменилось на очередное похолодание, и решение о выпуске спектакля было вновь отложено до лучших времен. Наступили они не скоро — в самом конце 80-х…»

 

Олег Табаков о Фурцевой

Если отношения Фурцевой с Таганкой были непростыми, то «Современнику» она очень помогала, когда у них возникали серьезные проблемы. Сразу после ее прихода в министерство стало ясно: новый министр намерен отстаивать самостоятельность своего ведомства. Она не принимала горячность и поспешность в принятии решений, что было свойственно Хрущеву. На конференции в Министерстве культуры в июле 1963 года Фурцева сказала: «Должна быть уверенность, а не шараханье то в одну сторону, то в другую». Заметьте, эту фразу министр культуры произнесла после знаменитых встреч Хрущева с творческой интеллигенцией.

Вот что вспоминает Олег Табаков:

«По тем временам женщина в верховных органах власти была нереальным явлением. В этом феномен Екатерины Алексеевны. А для меня она была, прежде всего, удивительно красивой и мудрой женщиной.

Екатерина Алексеевна неоднократно прикрывала спину Олега Ефремова. Он, будучи грешен, как все мы, иногда позволял себе отклонения от норм в употреблении алкоголя. Часто бывал просто на грани фола. Знаю, как дважды она отводила от него беду. А в 1970 году его назначили главным режиссером Московского художественного театра. При поддержке Фурцевой. Кто-то должен был за него поручиться, а это весьма не просто. Борьба между городским комитетом партии и Министерством культуры была очень жесткой. Одна деятельница Московского горкома даже предлагала мне сдать Олега, предъявив доказательства его «болезни». Я позвонил Екатерине Алексеевне, рассказал об этом, она спросила меня: «Ты послал ее?» Я говорю: «Да!» — «Вот так и надо!» И должен сказать, она успела увидеть правильность своего решения — первые десятилетия деятельности Олега были чрезвычайно активными, интересными, разнообразными. Он привлек по тем временам едва ли не самую лучшую труппу в Советском Союзе: Смоктуновский, Евстигнеев. И самая интересная, гонимая и преследуемая режиссура: Лев Додин, Кама Гинкас. Решиться на это надо было! Если бы у Олега не было поддержки Екатерины Алексеевны, вряд ли бы у МХАТа была такая история. Повторяю, делала все это — ЖЕНЩИНА!

Мне еще не было 35, когда меня назначили директором театра «Современник». Как? Не без ее ведения, конечно. Очень Фурцева симпатизировала и Галке Волчек. Она, еврейка, беспартийная, женщина, все-таки была утверждена на должность главного режиссера «Современника». Опять-таки не без помощи Екатерины Алексеевны. Если человек вызывал у нее доверие, его национальность, партийность не были важны. Екатерина Алексеевна довольно круто умела брать руль на себя. При этом она была веселым, лукавым человеком, но не хитрым. Знала, что красивая. Это сказывалось в том, как она одевалась: носила нейлоновые кофточки с черненьким башмачным шнурком — вроде бы строже не бывает, а все равно она была очень женственна. А уж это либо есть, либо нет — вне зависимости от должности».

* * *

Олег Павлович Табаков с юмором рассказывал о скандале со спектаклем «Голый король», который вызвал, с одной стороны, высокую оценку в некоторых газетах, а с другой — недоброе отношение наверху. На «Голого короля» в «Современник» пожаловал министр культуры Михайлов, предшественник Фурцевой. После первого акта он обвинил театр в пошлости и вечером того же дня продиктовал приказ о закрытии театра. Но вот незадача, приказ оказался «липой», так как именно к часу его подписания Михайлов уже министром не был, а был назначен послом в Польшу. Такие синкопы там наверху бывали регулярно. Но на этом история не закончилась. «Новый министр культуры Фурцева, — рассказывал Олег Павлович, — заготовила два варианта расправы над театром: первый — часть труппы отдается Охлопкову (руководитель театра имени Маяковского), остальных — «разогнать в шею». Второй вариант — отправить всю труппу в город Муром, дескать, там пустует театральное здание. Артисты «Современника», которые к этому времени в некоторых эшелонах власти стали привечаться, разузнали, что накрутил Фурцеву первый секретарь ГК КПСС Москвы. Записались к нему на прием. Но как раз в день намечаемой встречи его тоже сняли с поста. Вот и считай, что нечистой силы не существует.

Однажды Михаил Шатров, Олег Ефремов и художник театра Кириллов, находясь в Болгарии по случаю постановки пьесы «Большевики» в Софийском театре, допустили якобы идеологически вредные высказывания. Ефремов что-то не очень лестное про тех, кто хотел пьесу зарезать в Москве, а Кириллов подлил масла в огонь, что, дескать, ему очень нравятся чехи, нравится их стремление к демократизации…

С этой «информацией» от бдительных болгарских «друзей» ознакомили Фурцеву. Мы думали, что нам пришел каюк… Через некоторое время в ЦК пришел весьма красноречивый ответ Екатерины Алексеевны: «В Министерстве культуры СССР с т.т. Шатровым М. Ф. и Ефремовым О. Н. проведена обстоятельная беседа, в которой было указано на необходимость более ответственного поведения за рубежом».

Но на самом деле никакой обстоятельной беседы не было, просто Фурцева, соблюдая правила партийной игры, сделала так, как ей хотелось сделать. Иногда Екатерина Алексеевна, о которой я не устаю говорить добрые слова, казалась непредсказуемой, но мы чувствовали, что правда будет за нами».

 

Фурцева, Ефремов и МХАТ

Конечно, МХАТ имени Горького всегда занимал особое положение. Никакому другому театру не уделялось столько внимания со стороны министерства и отдела культуры ЦК. Такое пристальное внимание объяснялось тем, что во всем мире систему Станиславского изучают как передовую и обсуждают проблемы нашего МХАТа. Это прекрасно, что советский театр служил примером для мирового театрального искусства. К тому же известно, что Сталин любил МХАТ и всячески ему покровительствовал. Отсюда и небывало высокие актерские ставки, и двухмесячный оплачиваемый отпуск, и государственные дачи, и бесконечные награды. Но все это не просто так, из любви к чистому искусству, а в обмен на послушание и верноподданничество. И театр, обладавший уникальной труппой, еще при Михайлове стал быстро чахнуть. Проблема состояла и в том, что после смерти Владимира Ивановича Немировича-Данченко в 1943 году в театре не осталось признанного артистами и зрителями лидера, руководителя с непререкаемым авторитетом. А в таком большом театре, каким был МХАТ, при таком количестве ведущих актеров с их амбициями МХАТу необходим был сильный главный режиссер.

Мешала и сложившаяся в коллективе атмосфера всеобщего недоверия. В 1963 году Фурцева обратилась в ЦК с предложениями об омоложении МХАТа, о перетарификации труппы, переводе на пенсию старых артистов, приглашении в театр новых режиссеров. А поскольку отдел культуры ЦК еще в 1957 году выступил с инициативой создания молодежно-театральной труппы одаренной артистической молодежи и студийцев МХАТа, это по сути дела явилось окончательным решением о создании «Современника».

Перемены во МХАТе начались в 70-м году с приходом в должность главного режиссера Олега Ефремова. Кстати, пригласить его решили «старики» театра, собравшись в доме Михаила Михайловича Яншина.

Екатерина Алексеевна поручила Кухарскому поговорить с Ефремовым. Василий Феодосьевич пригласил его к нам домой, они попили чайку. Я предложила мужчинам чего-нибудь покрепче. Поговорили, подискутировали. Но окончательного согласия Олег Николаевич в тот вечер не дал. Объяснил, что «старики» настаивают, чтобы «Современник» в полном составе влился во МХАТ. А он этого не хотел бы. Говорил о студиях Художественного театра, существовавшего в десятые — двадцатые годы. Тогда их руководители не пошли на уговоры Станиславского и Немировича-Данченко и продолжали работать самостоятельно.

Через некоторое время решение в высоких инстанциях приняли без согласия Ефремова, но «Современник» он отстоял. А его контакты с Фурцевой не прерывались и после перехода во МХАТ. Она приходила на каждую премьеру, обсуждала вместе с труппой планы театра.

Помню, во время того разговора у нас дома Кухарский сообщил Олегу Николаевичу, о чем тот не знал: против его назначения во МХАТ был глава горкома партии Гришин. Уже после того как было принято окончательное решение, Гришин позвонил Василию Феодосьевичу и с возмущением произнес: «О чем думает Фурцева? «Современник» Ефремов уже развалил, теперь будет доразваливать МХАТ!»

Позже Олег Ефремов вспоминал о Фурцевой, как о руководителе, которая отличалась от многих других чиновников тех времен. Заместители писали ей тексты выступлений, но она демонстративно отодвигала их в сторону. Фурцевой важна была обратная связь, вовлечение людей в заинтересованный диалог. Такими были, по воспоминаниям Ефремова, все встречи с труппой «Современника». Он называл ее «человеком в процессе», с которым можно было спорить. Да, иногда она была несправедливой, в сердцах вспыхивала, но к возражениям прислушивалась, бывало, что признавала свою неправоту, но если была уверена в своей правоте, стояла на своем до конца. Побеждало в ней главное — творческое, человеческое, чисто женское. Ефремов говорил ей, что если министром культуры и должна быть женщина, то только такая, как она сама, — эмоциональная, воодушевленная, способная убеждать. «Мужики к этому делу не подходят, — шутил Олег Николаевич, — и еще у вас в генах “рабочая косточка”. Скажете что-нибудь по-народному простое, как обыкновенная русская женщина, а нам, поднаторевшим в театральных университетах, это и в голову не приходило».

* * *

Во время одной из встреч, по воспоминаниям Ефремова, они, чуть выпив, серьезно поговорили «за жизнь». Екатерина Алексеевна поведала ему о главном: чувствует себя одинокой, недолюбила, не заживает обида, что вывели из Президиума ЦК. Вздохнула: «Обиду скрываю, говорю только вам». Вообразила, что больна неизлечимой болезнью, и тут же, приподняв юбку, показала очаровательные ножки. Она всегда ощущала себя женщиной до мозга костей. Но при этом, когда однажды молодой Олег Ефремов, прощаясь, хотел поцеловать ей руку — Екатерина Алексеевна только-только вступила на министерский пост, — она отдернула ее, вспыхнула как маков цвет: «Что вы, товарищ Ефремов! Это ни к чему, ни к чему», и строго на него посмотрела. Это произошло, повторяю, в самом начале ее министерского статуса. Потом уже по Москве стали гулять слухи, что Фурцева-де благоволит к Олегу, что благодаря ей он только и держится.

Сам Олег Ефремов говорил по этому поводу такие слова: «Вы спрашиваете, почему она так активно, яростно защищала «Современник»? После долгих лет родился молодой театр, ищущий, с четкой творческой программой, с труппой талантливых актеров, смелым репертуаром. Все это увлекало Екатерину Алексеевну. Вначале она интуитивно почувствовала, а затем взвешенно, последовательно решила: театр заслуживает поддержки. Всего не расскажешь… Предшественник Екатерины Алексеевны в Министерстве культуры Николай Михайлов долгие годы вел дело к расформированию труппы, к закрытию «Современника». На этом настаивал горком партии. Направили в театр комиссию, все повисло на волоске. Последним толчком к решительному противодействию Фурцевой стала очень хорошая, доказательная статья критика Караганова в «Литературной газете». Помогала Фурцева и в осложнениях с выпуском «Обыкновенной истории» по Гончарову.

При Фурцевой мы после долгих мытарств обрели свое помещение на Маяковке. Она обратилась к Косыгину, и он с готовностью поддержал.

Не было в ней ни тени от монстра, живущего только ради карьеры. И в большей мере она была «белой вороной» на фоне высших партаппаратчиков. Смело кидалась в бой и пережила из-за этого большие невзгоды, особенно в последний период жизни».

Отвечая на вопрос американского писателя Александра Минчина о Фурцевой, Олег Ефремов сказал: «Я глубоко убежден, что в то время, то есть в 60 — 70-х годах, в нашей стране должна была быть министром именно женщина. Все-таки женщина более эмоционально воспринимает искусство. В чем, например, беда нашей молодой театральной критики? Только в одном — что они неэмоционально воспринимают происходящее в театре. Фурцева относилась ко мне с уважением, шла на риск. Спектакль «Большевики» она взяла на себя, вопреки мнению цензуры и главного цензора Романова. При мне по телефону с ним ругалась. И я им звонил: «Как же так, братцы, вы, ЦК, находитесь на площади Ногина и требуете, чтобы я вымарал из спектакля Ногина за то, что он вышел из партии из-за несогласия с однопартийной системой».

Но я не устаю повторять, что она могла, по словам Симонова, сказать «да», но могла сказать и «нет». И за это могла ответить. Она мне многое не разрешила, но многое я сделал с ее помощью…»

 

Михалков, Глазунов и Фурцева

Сергей Михалков говорил, что Фурцева далеко не все понимала и, не понимая, выносила подчас нелепые решения. Он вспоминал, к примеру, ее выступление в Ленинградском театре комедии, где шел острый, очень смешной сатирический спектакль драматурга Даля «Опаснее врага». Ленинградские партийные власти были недовольны театром, хотели спектакль запретить. Послушная печать уже поспешила его осудить. Разгорелись страсти. Потребовалось вмешательство министра.

Приехала Екатерина Алексеевна, посмотрела спектакль, собрала театральный актив.

— Главная ошибка театра, — заявила она собравшимся, — состоит в том, что роли отрицательных персонажей в этом спектакле были поручены лучшим актерам. Этого не надо было делать. Надо заменить актеров!

Этот эпизод стоит в ряду аналогичных нелепостей вроде запрещения актеру, игравшему в кино роль Ленина, сниматься потом в фильме в роли Николая Второго.

«И все же, — отмечал Михалков, — Екатерина Алексеевна, учась на ходу «править» советской культурой, старалась прислушиваться к советам профессионалов. При этом могла отстоять и разрешить к показу тот или иной спектакль, вызывающий сомнения у цензуры и партийных инстанций, поддержать награждение творческого работника вопреки мнению партийного руководства его организации. Как член коллегии министерства я принимал участие в заседаниях коллегии и наблюдал разные ситуации».

Однажды в своем кабинете Екатерина Алексеевна со слезами на глазах по-человечески призналась: «Понимаете, Михалков, сил больше нет! Ничего не могу «в верхах» пробить. Раньше могла, а теперь не могу! Не слушают! Не хотят понимать!»…

* * *

А Илья Сергеевич Глазунов рассказывал, как Сергей Михалков помог ему получить жилье в Москве. Однажды вальсируя с Фурцевой на новогоднем приеме в Кремле, Сергей Владимирович обратился к даме-министру: «Хочу попросить за хорошего человека, за художника Глазунова». Екатерина Алексеевна ответила: «Это тот, что наделал много шума на своей первой выставке? Слышала. Но сейчас Глазунов вроде бы где-то в Сибири, преподает там черчение?» Михалков мягко возразил: «Нет, в Москве, скитается без жилья и работы».

И вскоре молодой художник с женой перебрались в восемнадцатиметровые «хоромы» в Кунцево. В новом жилище он мог работать, хотя требовалась настоящая, полноценная мастерская. Об этом он при случае уже сам сказал Фурцевой.

А получилось так. Итальянцы хотели пригласить Глазунова для работы над портретами известных итальянских деятелей. Как рассказывал Илья Сергеевич, начали бомбить наше Министерство культуры. Бомбили через специальные органы, через посольство. Фурцева вызвала его к себе и начала издалека: дескать, против него весь Союз художников, потому что считают идеологическим диверсантом. «Как же вам помочь? — спросила Екатерина Алексеевна. — Понимаю, что вы не Достоевский в живописи, как писали итальянские газеты». Она как-то по-доброму засмеялась. Тогда он вспомнил анекдот, как царь обходил раненых. Кто-то дом у него попросил, кто-то корову, а один солдат попросил рюмку водки и соленый огурец, но только чтобы сразу. Когда царь ушел, над ним стали смеяться. Однако ему-то как раз принесли, что он просил. А другие ничего не получили. И Глазунов поступил, как тот солдат: знал, что в Союз художников его все равно не примут, сказал, что нуждается в мастерской… И выпросил… «водку и закуску» — в виде исключения получил персональную мастерскую в так называемой Моссельпромовской башне в Калашном переулке.

А потом, через какое-то время тоже с разрешения самой Фурцевой прошла на Кузнецком Мосту его первая большая выставка.

Следующая же встреча Ильи Сергеевича с министром культуры была менее приятная. В Москве выступала труппа знаменитого итальянского театра Ла Скала во главе с великим Гербертом фон Караяном. Гости из Италии, зная о талантливом московском художнике, решили заказать ему портреты солистов миланской оперы: ни много ни мало — двадцать рисунков. Глазунов принес сделанные портреты на утверждение в министерство. Но с подачи официозных художников-соцреалистов Налбандяна, Шмаринова и других Фурцева устроила Глазунову разнос за то, что он якобы занимается саморекламой, а «сам уши, как пельмени, рисует!»

— Забирайте свою мазню, — сказала она Глазунову.

Но в этом случае Екатерина Алексеевна погорячилась. Те работы Ильи Глазунова теперь хранятся в музее Ла Скала…

Зато Илья Сергеевич уговорил Фурцеву записать звон ростовских колоколов. Сделать это было нелегко. Партийные и министерские чиновники приходили в мистический ужас, причитая: «Звон колоколов — это же музыкальный опиум!» Екатерина Алексеевна, однако же, была женщиной решительной и сказала: «От одной пластинки не отравитесь, а для Запада — свидетельство широты наших взглядов». И пластинка вышла. И сразу же стала раритетом.

 

Людмила Зыкина о Фурцевой

Екатерина Алексеевна долгие годы дружила с Людмилой Зыкиной. Людмила Георгиевна рассказала, что познакомились они с Фурцевой на аэродроме: Екатерина Алексеевна провожала дочку и очень волновалась. Тогда Зыкина почувствовала, как сильно она любит дочь.

Вспоминает Людмила Зыкина:

«Она всех называла на «вы». С нее хотелось брать пример — элегантна, говорила всегда только по делу. Когда мы с ней познакомились, она дружила с народной артисткой СССР Надеждой Аполлинариевной Казанцевой — прекрасным музыкантом и умным, добрым человеком. Казанцева предложила мне учиться у нее вокалу, и я с радостью согласилась.

Екатерина Алексеевна хотела, чтоб я росла творчески: «Люда, вы должны следить за собой и быть всегда на высоте». Я ей очень благодарна за такое внимание ко мне, за дружбу, за людей, которых я через нее узнала. Она познакомила меня с удивительной женщиной Надей Леже…

Екатерина Алексеевна приглашала меня на приемы. Однажды был очень долгий официальный прием во Дворце съездов, и она предложила поехать пообедать в министерстве. Приехали, сели за стол, и тут неожиданно подошел ее заместитель Попов, поставил на стол бутылку коньяка, налил в ее рюмку. Нам надо было возвращаться на прием, где Екатерине Алексеевне предстояло выступать, поэтому я взяла и как бы шутя выпила коньяк из ее рюмки. Она все поняла: «Людочка, это вы правильно поступили».

Как-то она пригласила меня на праздничный концерт в Баку. Фурцева и Гейдар Алиев, тогда первый секретарь ЦК компартии Азербайджана, сидели в первом ряду. Вдруг потух свет. Неожиданная заминка. Ведущий Борис Брунов попросил меня спасти положение и начать петь. Я спела несколько народных песен. Наконец свет зажегся, концерт продолжился. После концерта организовали банкет. Алиев предложил мне сказать несколько слов. Я начала говорить о себе, о своей жизни, о том, как я счастлива, что ко мне так внимательна Екатерина Алексеевна, удивительный, незаурядный человек. После банкета Фурцева тепло меня поблагодарила. Я не ожидала, что мои слова так ее тронут.

Екатерина Алексеевна добивалась своего, чего бы это ей ни стоило, потому что заботилась и пеклась об отечественной культуре повседневно. Могла просить, спорить, убеждать, доказывать, находить решение в любых, самых сложных, порой тупиковых ситуациях.

Я очень стеснялась ее, особенно первое время, да и потом мы никогда не были в приятельских отношениях, как это представляется некоторым авторам — хулителям Фурцевой. Мы с ней женщины разного возраста, и она мне особо сокровенного никогда не доверяла. Я же с ней могла посоветоваться о чем-то, но никогда не просила о помощи. Всегда держала дистанцию во взаимоотношениях, поскольку она была для меня большим, государственного масштаба человеком.

В 1964 году Ростропович лежал в больнице. Фурцева буквально подняла на ноги всю столичную медицину в поисках каких-то дефицитных препаратов, чтобы ускорить процесс выздоровления музыканта, не раз ездила к нему, подбадривала, ежедневно справлялась у врачей о его состоянии здоровья.

Однажды она обратилась ко мне с просьбой поехать вместе с больницу, где лечились Алла Тарасова и Георг Отс, известнейшие всей стране артисты.

— Я с удовольствием поеду, только удобно ли?

— Удобно, удобно, — отвечала Екатерина Алексеевна.

— Надо за цветами заехать.

— У меня уже есть цветы.

Но я все равно купила еще два превосходных букета, и мы отправились в клинику. С какой теплотой говорила Фурцева обоим нужные, добрые, «вылечивающие» слова! Я слушала, и у меня слезы навертывались на глаза.

Однажды у танцовщиц из ансамбля «Березка» возникли трения с их руководителем — Надеждой Надеждиной. Они пришли в Министерство культуры жаловаться.

— Таких, как Надеждина, больше нет, — сказала им Фурцева, — таких, как вы, много. И давайте совместно искать пути выхода из создавшегося положения.

Она нашла такие точные слова, что посетительницы вышли из кабинета, вполне удовлетворенные оказанным приемом…

Фурцева высоко ценила мнение специалистов, профессионалов в том или ином вопросе культуры, хотя мне порой казалось, что она сама была эрудитом в любой сфере искусства. Однажды я не удержалась от вопроса:

— Неужели вы, Екатерина Алексеевна, во всем так хорошо разбираетесь? Например, в вокале, опере?

— Да вы что, Люда? Разве можно быть такой всезнайкой? Опера — жанр сложный, и я ничего не могу подсказать, скажем, Ирине Архиповой, как ей лучше исполнять какую-либо партию в спектакле и работать над ролью. Для этого есть Борис Александрович Покровский, которому в оперной режиссуре равных в мире нет.

— Ну, а в скульптуре, архитектуре?

— То же самое. Вот как раз сегодня у меня будут Кибальников и Вучетич, и вы, если хотите, послушайте нашу беседу.

Я пришла к назначенному времени. Разговор между Вучетичем и Кибальниковым походил больше на спор. Екатерина Алексеевна умело вставляла в него то одну реплику, то другую, словно угадывала мысль каждого из спорщиков, делая иногда какие-то пометки в блокноте. И, в конце концов, сказала, что настал момент, когда надо подвести итог и подойти к результату. Оба во всем согласились с ней, хотя мнения своего она ни одному из присутствующих не навязывала.

Когда Юлия Борисова играла в кинофильме роль посла Советского Союза, то какое-то время сидела в кабинете Фурцевой и наблюдала за тем, как та разговаривает, как себя ведет, как жестикулирует…

Судьбе было так угодно, что последняя наша встреча, накануне ее смерти, состоялась в бане. В половине седьмого мы разошлись. Екатерина Алексеевна в этот вечер должна была присутствовать на банкете в честь юбилея Малого театра. Я пошла домой готовиться к поездке в Горький, там мне предстояло выступать в концерте на открытии пленума Союза композиторов России. После банкета Фурцева позвонила, голос такой тихий, усталый. «Люда, — говорит, — я вам хочу сказать: вы же сами за рулем поедете. Пожалуйста, осторожней!» Узнав о том, что Фирюбин еще остался в Малом, я спросила, не приехать ли мне к ней. «Нет-нет, я сейчас ложусь спать», — ответила она. На этом наш разговор окончился.

В пять утра я уехала в Горький, а днем мне сообщили о ее смерти. Я тут же вернулась. До моего сознания случившееся не доходило, и спрашивать ни о чем я не стала. Мне сказали, что у нее что-то с сердцем… Я знала о том, что у них с мужем были нелады, в последнее время они постоянно ссорились… У гроба я пела песню-плач:

Ох, не по реченьке лебедушка все плывет. Не ко мне ли с горя матушка моя идет? Ты иди-ка, иди, мать родимая, Ко мне, да посмотри-ка ты, мать, На несчастную, на меня… Все плакали…».

* * *

Я думаю, что существовало как бы два образа Фурцевой. С одной стороны, как министр культуры, она должна была общаться со многими видными деятелями, смотреть спектакли, быть в курсе культурного процесса, руководить им. Кроме того, приходилось решать личные проблемы творческих людей и помогать им. Она умела слушать, это было ее замечательное качество. Знаменитая певица Ирина Архипова сказала, что за всю нашу историю лучшим министром культуры была именно Екатерина Фурцева, потому что она хорошо знала правила игры и цену компромиссу.

Но никто не задумывался о том, что в ней уживался принципиальный коммунист, когда она выступала на пленумах и совещаниях, и легко ранимая женщина, которая могла сомневаться, горячиться, плакать, другая Фурцева — одинокая, не чувствовавшая тепла и опоры мужа. Она говорила мне, что о ее личной жизни практически никто не знает. Никому не рассказывала, что после тяжелого рабочего дня, который иногда длился чуть ли не до полуночи, приходила в квартиру, где ее по сути никто не ждал. Дочь жила отдельно, а чинуша-муж Фирюбин стал ей фактически чужим. Не может же министр плакаться о своей судьбе каждому, кто переступает порог ее кабинета. Скажем, она дружила с Олегом Ефремовым, который нередко приходил в министерство со своими рабочими проблемами. Да, она с ним дружила, но дистанцию в выражении личных эмоций, выплескивании наболевшего никогда не переходила. Свои личные, женские тайны она могла поведать только ближайшей подруге Наде Леже, которой она доверяла. А Надя, любя Екатерину Алексеевну, по-женски ее очень жалела. Она говорила мне: «Кате очень тяжело, жизнь с Фирюбиным у нее не сложилась, она очень страдает».

Но сама Екатерина Алексеевна считала, что личная сторона ее жизни никоим образом не должна стать предметом сплетен и разговоров. Глядя на нее, всегда ухоженную (ходили слухи, что в 65-м году по примеру своей подруги Любови Орловой она сделала пластическую операцию), веселую и жизнерадостную, все были уверены: у нее все в жизни хорошо.

То есть в этом смысле она была закрытой. И никто не знал, что на самом деле было у нее в душе. В одном из интервью Людмила Зыкина сказала: «О ней никто никогда не заботился. Она никому была не нужна». Фурцева хорошо знала цену одиночеству. Но такова плата за власть.

 

Одинокая женщина

Фурцева жила, работала, командовала культурой и искусством в сложное время. Народный художник России Михаил Курилко как-то заметил, что красивая, обаятельная женщина среди мощного коллектива вождей — само по себе достаточно необычно. «Мы все помним торжественную галерею руководителей страны, портреты которых строем стояли вдоль Гостиного Двора на Невском проспекте перед очередным революционным праздником, — размышлял он. — Гигантские портреты вождей в черном одеянии с плечами таких же гигантских размеров. Среди них — одинокая женщина с такими же плечами». Ему, как художнику, вся эта очень разная по характеру и человеческой ценности компания уже тогда внушала тревожные чувства. Он говорил, что объединенные ремесленным неумением портретиста, мужские фигуры словно давили единственную среди них женщину, защищенную только нарисованными мощными плечами.

И вправду, драматические события в жизни Екатерины Алексеевны, жестокая несправедливость по отношению к ней коллег ощущались многими во всей своей неприглядности.

Особенно эту диспропорцию ощущали деятели культуры, понимая всю сложность положения Фурцевой в кремлевском окружении. Ведь мало кто из этого окружения посещал театры, а по уровню культуры в стране судили только по гала-концертам в Большом театре и Кремлевском дворце, куда были вынуждены ходить по праздничным и юбилейным датам. Тот, кто с пониманием относился к ее функциям и разбирался в хитросплетениях лабиринтов власти, сочувствовал и с уважением относился к деятельности Екатерины Алексеевны.

Из воспоминаний художника-реставратора Саввы Ямщикова:

«Первая встреча с Екатериной Алексеевной была случайной, но запомнившейся. Я учился на первом курсе исторического факультета МГУ, тогда он был на Моховой. Как-то выходил из метро у Театральной площади, шел к университету мимо здания Совета министров, напротив гостиницы «Москва». Вижу, у входа в Совмин стоят черные правительственные машины, кажется ЗИСы, тогда не было такой охраны, как сейчас. На тротуаре группа мужчин, присмотрелся — Косыгин, Громыко и другие, рядом с ними стояла женщина, я сразу обратил на нее внимание — редкой красоты ноги, элегантное пальто, красивая прическа, не мог понять, кто это, решил — иностранка. Потом рассказал своим друзьям и был удивлен, когда от них узнал, что это была Фурцева.

Следующий эпизод тоже запомнился. Мы с другом были в консерватории, сидели в первом ряду, с приветственным словом выступала Фурцева. Опять обратил внимание на ноги, настолько они были изящны, что это осталось в памяти, так же как ее облик и манера говорить.

Уже позже мне довелось иметь с Екатериной Алексеевной разговор по работе, когда я понял, что она может решать дела без проволочек.

Хрущев собирался ехать на пароходе по трем скандинавским странам. К этому событию приурочили выставки в Стокгольмском Национальном музее. Привезли экспонаты — подарки шведских королей царской династии Романовых — седьмой век, серебро. В постоянной же экспозиции музея красовалось серебро шведское. Оно блестело, сверкало, и рядом с ним привезенные из СССР раритеты казались тусклыми, неухоженными. Местный реставратор, российский эмигрант первой волны Борис Титов, увидев наше серебро, предложил мне почистить его специальной пастой. Я растерялся, не зная, как быть: ведь в Москве меня могли обвинить в самовольном снятии патины. Посоветовался с советским послом Гусевым, он предложил позвонить Фурцевой и все ей объяснить. Набрал номер московского телефона и дал мне трубку. Я, конечно, волновался, но, взяв себя в руки, объяснил министру суть проблемы. Екатерина Алексеевна дала команду: «Чистите, мойте, если это надо». И вдогонку послала в посольство телеграмму с разрешением «обновить» серебро. Я как в воду глядел — потом в Москве мне влетело, но я показал телеграмму Фурцевой, и все обошлось.

С ее решимостью я сталкивался не раз. Мои друзья Василий Ливанов и Сергей Алимов нашли чердак за зданием Большого театра, со стороны служебного входа. Нам нужно было помещение для художественных мастерских. Решить на уровне райкома мы ничего не могли — место считалось «запретным». Вася Ливанов попросил о помощи заместителя министра культуры Попова. Вопрос мурыжили несколько месяцев. Тогда Ливанов и Алимов пошли на смелый ход. Дверь в министерство была открыта, с внутренней стороны сидел пожилой швейцар, широкая лестница вела на второй этаж к кабинету Фурцевой. Ребята разбежались через улицу Куйбышева и чуть ли не взлетели на второй этаж, где увидели Фурцеву. Застыли перед «светлыми очами». Она будто не удивилась нашему появлению: «А что у вас?» Мы обо всем рассказали. Екатерина Алексеевна внимательно выслушала, дала свое согласие и поставила подпись на нашем заявлении, разрешив постройку мастерских…

Банкет у Зураба Церетели. Как всегда повсюду нужные люди… Здесь же Фурцева. Играет оркестр. Многие танцуют. Екатерина Алексеевна шепчет мне: «Хорошо бы сыграли «Черемшину». Эти слова услышал Церетели. Принесли ноты, и минут через двадцать зазвучала мелодия «Черемшины». Я посмотрел на Екатерину Алексеевну — в ее глазах блестели слезы…»

* * *

Личная жизнь Фурцевой складывалась не так успешно, как карьера. После одиннадцати лет жизни с первым мужем (по словам дочери Светланы, они не были расписаны официально, возможно, считая это формальностью) — болезненный разрыв накануне рождения дочери. Десять лет одиночества. Трудно поверить, что такая красивая женщина не обращала на себя внимания мужчин, но, как считала Светлана, мама всегда выглядела чуточку недоступной — она находилась выше обычного мужского представления о женщине, жене…

Потом появился Николай Павлович Фирюбин. Он работал в Моссовете «заместителем мэра» и вполне осознавал свою значимость. Светлана говорила, что Фирюбин был достаточно интересным мужчиной, и она может понять маму, которая им так увлеклась.

Все, кто его знал, отмечали, что человек он был неглупый, образованный, очень хорошо говорил по-французски, поскольку рабочим, еще до войны по обмену попал во Францию и с тех пор очень любил Париж. При этом блестящий мастер испортить окружающим настроение. Галина Волчек всегда расстраивалась, когда он приходил в театр вместе с Екатериной Алексеевной.

Однажды мы оказались рядом в театральной ложе. Он по обыкновению был не в духе, ворчал, что всегда голоден, потому что жена не занимается его бытом, и ему приходится самому себе варить суп из бульонных кубиков. Это было безусловным враньем: Фирюбин получал паек, как и все крупные партийные работники тех лет, пользовался закрытой столовой, где готовили очень вкусно, да и цены были вполне приемлемые. Светлана же, наоборот, рассказывала, что у мамы на кухне всегда была чистота, домашний обед. Она даже клюкву для мужа сама протирала, считая, что эта ягода понижает высокое давление…

По словам дочери, Матрена Николаевна невзлюбила зятя сразу, да и Светлану предупреждала, что родной она для него все равно не станет — у него свои дети. А может, понимала своим острым умом, чувствовала материнским сердцем, что дочь не будет с ним счастлива.

О сложном характере Николая Павловича слухи ходили всегда. «Он был человеком увлекающимся, но ничем не умел дорожить», — говорили о нем.

Начинался их роман красиво и бурно. Фирюбин был женат, но Фурцева ничего не требовала, приезжала к нему сначала в Чехословакию, потом в Югославию, куда его перевели послом. Для нее эти свидания становились маленькими праздниками. Об их отношениях, конечно, знали «наверху», но Фурцеву не занимали сплетни и пересуды. Через какое-то время Фирюбин оставил семью, и они поженились. В 1957 году его назначили заместителем министра иностранных дел.

После красивого начала наступили будни, становившиеся все более серыми. Светлана с грустью вспоминала: «Их последние годы были сложными. Вероятно, тогда что-то произошло, и это мешало взаимопониманию. Прежде всего, потому, что Фирюбин очень плохо старился. Разницы в возрасте у них практически не было, но Николай Павлович, в отличие от мамы, чувствовал свои годы. Постоянно старался подчеркнуть свою значимость и не совсем деликатно любил повторять: «Плохо быть дедушкой, но еще хуже быть мужем бабушки». Признаться, мне трудно быть к нему объективной. Я утверждаю, что женского счастья он маме не дал. Другое дело, что мама всегда довольствовалась тем, что имела. Оптимисткой была! Всему отдавалась без остатка. И очень любила жизнь». После замужества мамы Светлана захотела жить с бабушкой. Несмотря на огромную рабочую нагрузку, постоянную занятость, Екатерина Алексеевна заботилась о матери и дочери, старалась выкроить время для общения с ними.

А отношения Екатерины Алексеевны с мужем довольно быстро разладились, он ревновал: служебное положение жены было выше, с ней считались в правительстве.

Светлана говорила, что на похоронах он рыдал над гробом, все порывался встать на колени, много и долго говорил, какая мама была прекрасная жена, как хорошо они жили. Но после смерти мамы вскоре женился, подождал лишь несколько недель.

 

Смерть Фурцевой

Летом 1974 года в жизни Фурцевой случились большие неприятности. По настоянию дочери она построила под Москвой дачу. Строение было зарегистрировано как личное, хотя в распоряжении министра культуры была и дача государственная. Новостройка получилась ни шикарной, ни дорогостоящей, но газеты по наущению сверху раздули эту историю, уличив министра в стяжательстве. Дело в том, что некоторые стройматериалы приобретались не по коммерческим, а по государственным ценам.

К нарушению этого правила наверху относились достаточно серьезно. Но первым его нарушил Брежнев, семья которого потихоньку обзавелась загородным домом. Потом, то один министр, то другой последовали примеру генсека. Уступая настойчивым просьбам дочери, пошла на это и Фурцева. Но, к ее чести, она тщательно следила за тем, чтобы все купленные стройматериалы и труд рабочих оплачивались из личных средств.

Тем не менее, в нее вцепились мертвой хваткой. В итоге, как министру культуры СССР, ей предстояло держать ответ перед самой грозной инстанцией — комиссией партийного контроля при ЦК КПСС. И тогда Екатерина Алексеевна решила позвонить Брежневу. По-видимому, она повинилась перед ним, что взяла грех на душу — завела собственную дачу. Но и вы-то, дескать, там хороши: набросились на меня, единственную среди вас женщину.

Брежневу ничего не оставалось, как отдать распоряжение прекратить расследование «дачного» дела.

Кириленко настаивал на создании комиссии по расследованию инцидента, но у него сорвалось. Фурцевой объявили выговор, дачу постановили отобрать. Деньги же вернули. Семья положила их на сберкнижку.

* * *

О смерти Екатерины Алексеевны много уже говорено и написано. Мы с Василием Феодосьевичем приехали в квартиру Фурцевой и Фирюбина утром, на следующий день после ее кончины. Надо заметить, что раньше в этой квартире я ни разу не была. Она показалась мне весьма неуютной, почти казенной. Помню ощущение какого-то холода. Хотя квартира хорошая, большие окна, зимний сад при входе… Мы сидели то ли в гостиной, то ли в столовой… Добротная, дорогая мебель, красивые вазы, но уюта не ощущалось. Не чувствовалось семейного тепла.

Фирюбин сообщил, что тело увезли сразу же. Он подробно рассказывал, как Екатерина Алексеевна вернулась из театра, пошла в душ. Приехавшие потом врачи объяснили, что к остановке сердца могла привести резкая смена горячей и холодной воды. Тем более что Екатерина Алексеевна пребывала в состоянии очень сильного возбуждения. Помню, Фирюбин повторял, что на сердце она не жаловалась, но последнее время пребывала в каком-то напряженном, нервическом состоянии.

Позже я поняла возможную причину случившегося. Накануне Екатерина Алексеевна должна была прочесть приветственное слово на юбилее Малого театра. Но произнести речь ей не дали, сообщив за несколько часов до торжества, что выступать будет Подгорный. Человек чувствительный и по-женски ранимый, она почувствовала интригу, чиновничьи козни. И поняла, что завтра ее могут просто уволить. Все эти события могли привести к инфаркту…

Кухарского потрясла эта трагедия, Фурцеву он очень любил. Искренне. Знал ее недостатки, часто с ней спорил, но дружеские отношения от этого не портились. Хотя бывало так, что, поспорив, они расходились на несколько часов «в разные углы». А на другой день, когда я звонила ему на работу, а звонила я через секретаршу, и спрашивала, можно ли соединиться с Василием Феодосьевичем, та шутливо говорила: «Сейчас нельзя. У него Екатерина Алексеевна, они мирятся».

Муж отмечал соединение в Фурцевой сильной харизмы и женского обаяния. И еще — стремление понять, познать, разобраться, дойти до сути… Она не вела себя, как Михайлов или Демичев, предыдущий и последующий министры культуры, которые сторонились тех, кто как раз и представлял культуру страны. Фурцева же вошла в эту среду сразу, и многие музыканты, писатели, художники поверили ей…

 

Вместо послесловия

Я в первый раз встретилась с Екатериной Алексеевной Фурцевой в 1950 году, когда, перейдя на пятый курс Ереванской консерватории, поехала на летний отдых в сочинский санаторий «Приморье». Мне повезло, моей соседкой по комнате оказалась удивительно обаятельная, статная, подтянутая, очень приятной внешности молодая женщина — секретарь Московского городского комитета партии.

Екатерина Алексеевна много плавала, гуляла, прекрасно играла в волейбол. Я узнала, что она родилась в Вышнем Волочке и очень любила спорт, особенно плавание. Советовала и мне заниматься спортом. Было приятно, что Екатерина Алексеевна расспрашивала об учебе, о родных, об Армении.

Проведенные вместе вечера запомнились мне человеческим теплом и дружеской атмосферой.

Я уезжала раньше. На прощание, поцеловав меня, Екатерина Алексеевна сказала: «Оставайся всегда такой, какая ты есть!» Сама же она запомнилась стройной, улыбающейся, энергичной… С легкими светлыми прядками, развевающимися от южного ветерка.

Если говорить сегодняшним языком, я бы назвала фигурку, стройные ноги и обаяние Фурцевой сексапильными. Даже в обычных летних светлых сарафанчиках она выглядела весьма привлекательно. Общительная, дружелюбная, но привычного для южного города курортного романа или даже невинного легкого флирта, как мне показалось, она не допускала. Я замечала, что мужчины провожали ее взглядом, но она соблюдала дистанцию в общении с представителями противоположного пола. Чтобы мужчина начал ухаживать за женщиной, он должен получить от нее некий сигнал. Екатерина Алексеевна этого сигнала не давала: дружеское общение — да, но на мужские знаки внимания она не реагировала. Ее беззаботность, навеянная солнцем и ласковым морем, сменялась легкой задумчивостью, радость — светлой грустью, а от всего облика веяло теплотой и заботой, свойственными русским женщинам…

Надо сказать, что Фурцева прекрасно одевалась, предпочитая шить на заказ. Ее муж, будучи послом в Югославии, заказал специальный гипсовый манекен, полностью повторяющий фигуру жены, и заказывал для нее платья с учетом ее вкуса и излюбленной цветовой гаммы. Она следила за модой и хотела, чтобы все советские женщины красиво и модно одевались.

После посещения Общесоюзного дома моделей Екатерина Алексеевна собрала в горкоме партии на совещание столичных закройщиц, заведующих ателье и грамотно, профессионально говорила с ними о новых фасонах и модных тенденциях.

Она помогала молодым талантливым модельерам, например, Славе Зайцеву, услугами которого рискнула воспользоваться. Случилось это так.

Однажды, когда Фурцева собиралась идти на чествование Юрия Гагарина, она решила, что в этот торжественный день на ней должно быть маленькое черное платье — скромное и торжественное. Заказать его решили молодому, но подающему большие надежды модельеру Славе Зайцеву. Он оглядел стройную, почти девичью фигуру и спросил: «Что бы вы хотели?» Фурцева пожала плечами: «Что вы, Славочка, меня спрашиваете? Мне нужно маленькое черное платье, а какое — не суть важно. Важно, что я вам доверяю». Екатерина Алексеевна действительно обладала прекрасным чутьем на хороших специалистов. У нее отсутствовали амбиции, которые многим мешают довериться людям, понимающим в сути вопроса значительно больше. Зайцев слегка смутился: «Мне трудно, я не знаю ваших вкусов. Но понимаю, что ваш образ — это образ человека скромного, деликатного». Она чуть заметно кивнула: «Я человек из простой среды, и ярких платьев не могу себе позволить носить. Вы же видите, я даже без украшений хожу. Единственная моя просьба к вам, Слава, я не очень люблю ходить на примерки. Поэтому, если возможно, снимите мерки, а все остальное делайте, как хотите».

Зайцев обрадовался: такое предложение развязало ему руки. В данном случае он не ограничивался рамками, как это было позже, когда он общался с семьей Шеварднадзе, супругой Косыгина или прочими представителями власти и членами их семей, которые всегда его контролировали: «Этого нельзя и этого нельзя, а здесь, пожалуйста, уберите, а тут прибавьте». С Фурцевой у модельера установилось полное взаимопонимание.

Маленькое черное платье получилось довольно простым и весьма деликатным: аккуратная горловинка, «правильная» длина до колена, и все по фигуре. В его «объятиях» Екатерина Алексеевна чувствовала себя легко, держалась по обыкновению скромно и с достоинством, выглядела женственно и элегантно.

Недаром сам автор наряда Слава Зайцев сравнил заказчицу с Жаклин Кеннеди, но лишь по осанке и умению держаться. Фурцева более сильная личность. Без надлома и женской ранимости, хотя, может быть, она это лучше скрывала.

Кинорежиссер Владимир Наумов называл образ Фурцевой «готическим», сравнивая ее стиль с готической архитектурой.

Галина Волчек считала ее очаровательной, не лишенной природного вкуса. Вспоминая ее знаменитое «черное платье», Волчек говорит, что у каждой женщины должно быть такое в гардеробе, но сама увидела его впервые на Фурцевой. Министр и… образец элегантности.

Падчерица Екатерины Алексеевны, Маргарита Фирюбина, мне говорила: «Маленькое черное платье приводило в восторг не только женщин, но и мужчин. Выходит министр на прием, платье черное, узенькое, стройные ножки в аккуратных черных туфельках, и все мужчины: «А-а-ах!»

* * *

Если посмотреть на фотографии Фурцевой тех лет, замечаешь еще одну деталь: стиль в одежде очень схож со стилем ее любимой актрисы Марецкой. Нарядные блузки с круглыми воротничками, элегантные небольшие вырезы платьев, одинаковая длина юбок, любовь к строгим английским костюмам и прилегающим силуэтам. Что это? Совпадение? Можно, конечно, предположить, что две женщины, умные и с хорошим вкусом, совершенно самостоятельно нашли свой собственный стиль — стиль строгой элегантности, но, вероятней всего, Екатерина Алексеевна воспользовалась находками Марецкой, которую старательно копировала в жизни. Конечно, копировала не слепо — это было бы слишком очевидно, а поэтому, скорей, комично — просто использовала удачные находки, переделывая, примеряя на себя.

В конце концов, Фурцева и сама стала предметом для подражания — деловые дамы копировали ее манеру одеваться, а особенно прическу: волосы, зачесанные наверх и собранные на затылке. Это называлось «Фурцева для бедных». Например, стала так же причесываться секретарь МГК партии Алла Шапошникова. Но если Фурцевой эта прическа очень шла, она как будто с ней родилась, то Шапошникова — невысокого роста, простоватая, полноватая, без шеи — с кукишем на затылке выглядела комично.

Надо сказать, что Фурцева умела себя подать. Есть знаменитая фотография, на которой она стоит, кажется, между Софи Лорен и Элизабет Тейлор. Это во время кинофестиваля в Москве. Так она выглядит не хуже мировых кинозвезд. Видно, что у них все нарисованное: глаза, брови. А она естественная, почти без косметики. Настоящая русская красавица…