Новохатов закрыл больничный и в тот же день подал заявление об уходе. Новость распространилась мгновенно. Он целый день торжественно просидел за своим столом, бездельничая, выходя изредка в коридор покурить, а к нему поодиночке и группками подходили знакомые и интересовались причинами ухода. Независимо от того, кто это был — пожилые женщины или старые приятели по институту, он всем отвечал одно и то же: надоело. Он выплеснул это свое равнодушное «надоело» сто раз за день. Иным вполне достаточно было такого короткого объяснения, другие пытались вникнуть в суть дела поглубже, но безрезультатно. Дольше всех допытывалась Мария Петровна Кузовлева, председатель профсоюза, в силу своей общественной должности и природного темперамента женщина неугомонная и въедливая. К тому же она была искренне привязана к Новохатову — во многих случаях это был ее незаменимый помощник. Привязанность ее к Новохатову была безответной.
— Гриша, — сказала она, — я намного старше тебя и лучше знаю жизнь. Надеюсь, ты не сомневаешься в моем расположении к тебе? Почему ты уходишь?
— Надоело.
— Это не ответ. Скажи мне настоящую причину, я помогу тебе. Ты мне веришь?
Новохатов сдержанно зевнул.
— Гриша, такими работами, как у нас, не бросаются, как перчатками. Тебе предложили что-нибудь получше?
— Нет.
— Почему же ты решил уйти? Куда?
— Надоело, Мария Петровна.
— Да что надоело-то, что?! Прости меня, но это звучит по меньшей мере легкомысленно. От тебя не ожидала.
— Больше мне нечего сказать, — ответил Новохатов, с тоской взглянув на часы. Еще часа два нужно торчать на службе. И еще предстоял разговор с Трифонюком. Прочитав заявление, Виталий Исмаилович насторожился, долго смотрел на скучающего Новохатова, ища подвоха, задал сакраментальный вопрос «Почему?», услышал безразличное «Надоело!» и велел идти спокойно работать, сказав, что вызовет ближе к вечеру.
Кузовлева зашла с другого бока.
— У тебя плохо с жильем? — спросила она.
— Нормально.
— Может быть, тебя кто-нибудь обидел конкретно?
— Никто меня не обижал. Извините, Мария Петровна, я пойду покурю.
В результате пересудов все пришли к единому мнению, что, видимо, Новохатов нашел где-то приличное местечко и темнит из суеверия или не желает афишировать свои успехи, чтобы кто-нибудь не перебежал дорогу.
Трифонюк пришел точно к такому же выводу. Но он не хотел отпускать Новохатова, потому что считал, что между ними наметилось взаимопонимание.
— И куда же ты собрался, дружок, если не секрет? — дружелюбно спросил он, когда они второй раз встретились.
— Еще не знаю, — ответил Новохатов. — Без работы не останусь.
— Это верно. Без работы у нас никто не остается. Весь вопрос в том, какая работа. По душе ли она человеку. И что обещает в будущем. Ведь ты, наверное, не пойдешь на вокзал разгружать вагоны? Это тоже работа.
Во взгляде Новохатова мелькнул интерес:
— А что? Может, и пойду. Там неплохо платят.
Трифонюк сделал вид, что обиделся.
— Не надо так со мной разговаривать, — попросил он. — Не забывай, что характеристику писать мне придется.
— Мне не нужна характеристика, — сказал Новохатов.
— Ах вот как! Тебе не нужна. Охотно допускаю. Но думаю, что отделу кадров она понадобится.
Новохатов пожал плечами. Он подумал, что хорошо бы сегодня вечером сходить в баню, и обрадовался, впервые за долгое время ощутив в себе какое-то иное желание, кроме желания видеть Киру.
— Вы хотите уйти прямо с завтрашнего дня? — спросил Трифонюк, которому стало невмоготу следить за скучающим Новохатовым. Он в самом деле начал накаляться. В конце концов, сколько можно терпеть эту фанаберию.
— Можно прямо с сегодняшнего.
Трифонюк согласно кивнул и подписал заявление. Только очень хорошо знающий его человек мог бы заметить — по его внезапному молчанию, по забившейся у виска жилке, — какие страсти в нем вдруг закипели. Нет, это не было обыкновенное раздражение или злость на Новохатова, ведущего себя нагло. Тут все было сложнее. Спокойствие Новохатова, его безмятежность были не просто оскорбительны. Они вызывали в Трифонюке бурю чувств потому, что он сам никогда, ни при каких обстоятельствах за всю жизнь не мог позволить себе такого поведения, какое позволял себе этот молокосос. Тут не в отдельном слове, и не в жесте, и не в смысле дело, а в чем-то неуловимом и более серьезном — пожалуй, в том, что для Новохатова и ему подобных словно не существовало железных рамок, ограничивающих жизненную тропу самого Трифонюка. Внутри этих рамок, которые состояли из нравственных принципов, общественных установлений, всевозможных бытовых и производственных нормативов, Трифонюк мог многое, он даже мог их нарушать, каждый по отдельности и все, вместе взятые, но вот выйти за них он не мог, это было для него что-то подобное святотатству и означало погибель. А Новохатов легко проходил сквозь эти железные ограждения, как фокусник сквозь стену, и исчезал из поля зрения и становился недосягаемым. Это убивало, приводило в бешенство, ибо ставило под сомнение правильность и целесообразность собственного, казалось, неуязвимого, выработанного десятилетиями уклада жизни. Добро бы речь шла о каком-нибудь бездельнике, пьянице, человеке без твердых основ, тогда это было бы даже естественным, но Новохатов, насколько его узнал Трифонюк, был вполне уравновешенным человеком, толковым работником и не обладал порочными наклонностями. И вот именно он осмеливался вести себя так, как может вести себя или круглый идиот, или человек с огромными связями и положением. Почему? В чем тут штука? Распущенность это или незнакомая Трифонюку абсолютная внутренняя независимость? Виталий Исмаилович испытывал одновременно и странную зависть, и острое желание подойти и хлестануть по щекам эту наглую, улыбающуюся рожу.
— До свидания, — сказал он. — Передумаете, возвращайтесь. Только не очень тяните. Обещаю, месяца два ваше место будет вакантным.
Ни словечка благодарности в ответ — вежливый кивок, холодное «Спасибо!». Даже руки не протянул.
Вечером Новохатов сидел на полке в бане, в обществе незнакомых людей пролетарского происхождения. Он впервые пошел в баню один, поначалу чувствовал себя неловко, но вскоре обзавелся знакомыми, и веничком его хлестали, и он хлестал и тер подставляемые спины. Один, мужичонка невзрачный лет сорока пяти, как и Новохатов явившийся в одиночестве, особенно был неутомим. Он сколотил вокруг себя компашку, куда и Гришу включил, они вымыли и проветрили парилку, и сейчас наслаждались сухим свежим паром, пусть и вечерним, малость пригорклым. Зато и народу было немного. Мужичонка, назвавшийся Сережей, то и дело спускался вниз и швырял в печку совок за совком, добиваясь одному ему ведомой кондиции. Печка в ответ издавала злобное шипение. «Хватит! Эй! Хватит!» — орали Сереже с полка, но он только повизгивал в восторге и, покуда не опустошал тазик, от дела не отрывался. Потом, захлопнув заслонку, радостно урча, вползал по ступенькам наверх и победно оглядывался, словно ожидая награды.
— Теперь как, лучше?! — спрашивал Сережа, светясь раскаленным лицом. — То-то! Дыши чище, кидай дальше. Давай, Гриня, полосни-ка малость по спиняке!
Однорукий старичок, сосед в предбаннике, угостил Новохатова чаем, заправленным облепихой. Налил ему из термоса со словами: «А попробуй-ка нашего. Получше пива будет!» Ароматный, сладко-горьковатый напиток выжег из него остатки липкой слабости, и ему стало наконец хорошо и покойно. Завернутый в простыню, он привалился к спинке скамьи и зажмурил глаза. Его тело, очищенное, с хрустящей кожей, дышало всеми порами. Плоть жадно упивалась недолгой свободой. «Вот оно! — подумал Гриша. — То, что надо! Как это я забыл?» Он воспарил в те выси, где не было земных забот. Но приземление грозило ему каждую минуту, он это чувствовал и, как мог, оттягивал возвращение в мир, где продолжала царствовать смуглая женщина с печально-насмешливыми глазами, владычица его дней. Он боялся, что за минутное забвение придется расплачиваться дорогой ценой. Сережа вернулся из парилки, откупорил бутылку пива, смачно отхлебнул из горлышка. Пиво желто выплеснулось на тщедушную грудь.
— Будь здоров, не кашляй! — сказал Сережа, счастливый и умиротворенный. — Вот так, ребята. День работай, два гуляй. А то я раньше на заводе вкалывал. И чего хорошего? Утром не опоздай, днем похмелиться не моги и думать. Того гляди, статьей шибанут. А за все страдания — вот тебе полтораста рубликов или от силы двести. Это как, а?
— М-да, — неопределенно хмыкнул однорукий дед, к которому Сережа вроде обращался.
— То-то! За такие деньги пускай негров ищут. А тут еще, слышь, Гриня, мастер ко мне начал, паскуда, привязываться. Ходит по пятам, следит. Дорогу я ему пересек, знаю, какую я ему дорогу пересек, — к Нинке-кладовщице. Ну совсем житья не стало. Перекурить некогда. Я к нему, паскуде, передом, а он ко мне задом. Но все же мастер, наряды закрывает, работу дает, вся власть в его руках. Я ему сказал: «Отцепись от меня, вражий сын, не нужна мне Нинка! Она сама мне проходу не дает!» Я-то думал как лучше сказать, думал урегулировать это дело, а он с того раза вовсе озверел. Он на Нинке жениться собирался, а у той стервы полцеха женихов. И я, конечно, в их числе. Вот как бы ты на моем месте поступил?
Дед пробурчал что-то нечленораздельное и протянул Новохатову термос. Он так ловко управлялся одной рукой, точно она у него раздваивалась.
— И в такой обстановке тяжелой, — продолжал бывший слесарь Сережа, — как на грех, в понедельник у меня прогул. С получки, конечно, да тут еще у брательника новоселье, ну, в общем, не смог я на работу явиться. Так получилось, моей вины нету. Я хоть какой лягу, а утром всегда на работу ходил. Это у меня первый закон. Литра полтора молока выжру — и приползу хоть на карачках. Так воспитан. Батя меня так воспитал. Но тут — не смог! Будильника не услышал, жена с ночи пришла, тоже проспала, детишки, двое у меня, в школу утром ушли, я очнулся — уж первый час, магазин скоро на обед закроют. Короче, прогулял. Не по своей вине, но факт действительно есть. Прихожу во вторник виноватый — и что же узнаю? Эта паскуда уже накатал докладную, и уже мне грозит двадцать пять процентов зарплаты снять. Я его чуть табуретом не пришиб. «Это, говорю, ты кому проценты сымешь, мне?!» А он: «А почему и нет? Чем ты такой особенный?» Я не особенный, нет, я как все, но я на этом заводе с шестнадцати лет, почти тридцать годов отбухал. Того мастера еще в задумке не было, когда я по цеху стружку гонял. Конечно, самолюбие у меня взыграло. «Эх ты, — говорю ему, — мать твою за ногу, ты из-за бабы на подлость пошел. Какой же ты после этого мужик!» А он, паскуда, надул щеки и так, знаешь, как с трибуны: «Не из-за бабы, а ради дисциплины и порядка, которые для всех одинаковые!»
Сережа перевел дух, отхлебнул пива и уставился глазами в пол в скорбной задумчивости.
— Ну и дальше? — Новохатову очень интересно было слушать. Он все пытался представить эту Нинку, из-за которой сыр-бор разгорелся. Мужичонка-то был уж очень невидный из себя, правда, глазки у него были озорные, настырные, некоторым женщинам это должно нравиться.
— Дальше? — переспросил Сережа уже без всякой бравады. — А чего дальше. Дальше больше. Докладную он отдал начальнику цеха, а тот его поддержал. Одна шайка-лейка оказалась. Я-то на Петра Борисыча надеялся, а он... Я, конечно, ждать ихних наказаний не стал, ломанул с завода.
— Куда же ты ломанул, парень? — поинтересовался однорукий. Сережа взглянул на него с подозрением.
— Куда — не важно, дело прошлое. А счас не жалею, счас я кум королю. День работаю, два гуляю. А сколько имею, тебе и не поверить.
— Это где ж так?
Сережа старику не ответил, позвал Гришу париться. В парилке он его спросил:
— Гляди, старый осуждает, да? Осуждает?
— Не думаю. Любопытствует.
— Осуждает, я вижу. Не понял, вот и осуждает. Меня и жена сначала не поняла, тоже осуждала. Опасалась, что я с круга сойду. А как я ей живую денежку начал таскать, по-другому запела... На углу мебельный магазин знаешь?.. Вот там я и работаю теперь. Смежную специальность освоил, грузчик-краснодеревщик. Наше вам с кисточкой. Через два дня на третий. И обязательно с прицепом. Благодарят люди за старание.
Новохатов спросил:
— А вам еще работники не нужны?
Сережа надвинул сквозь пар истекающее потом лицо:
— Ты что, в трудностях?
— Вроде того.
— Приходи, — серьезно и трезво сказал Сережа. — Спроси Клепикова Сергея, меня то есть.
Домой Новохатов возвращался после закрытия бани. Допарился до полной прострации и чуть не угорел.
Шурочка на три дня уезжала домой в Курск, но сегодня обещала вернуться. Так и было, Шурочка ждала его. Она приготовила на ужин свиные отбивные и салат. Когда он вошел, кинулась ему на шею. Целовала долго, умело, пылко.
— Ух, соскучилась! А ты?
— Я в бане был. Славно попарился!
— Милый мой чистенький пришел, чистенький пришел! — запела Шурочка, кружась по коридору, пышные ее волосы то вспыхивали золотой волной, то опадали. От нее было в квартире слишком весело. И оживление ее было неестественным. Она взяла его за руку, повела на кухню, усадила за стол. Все с милыми ужимками.
— У тебя что-нибудь случилось? — спросил Новохатов. — С мужем? С дитем? (Он никак не мог запомнить, мальчик у нее или девочка.)
— Почему ты так подумал?
— Уж больно ты шумная.
— Чего же мне печалиться? Я тебя люблю и снова с тобой. И мужу я про тебя сказала. Значит, все честно.
Новохатов нацепил на вилку ломоть жирной, нежной свинины, понюхал.
— Я знал, что ты это сделаешь, — сказал он.
— Это плохо?
— Ни одна психопатка не может без этого обойтись.
— Без чего, милый?
— Без экзальтации. Психопатке обязательно нужно устроить из своей интимной жизни фейерверк. Цирк ей нужен. А как же? Иначе скучно. Иначе все как у людей.
Шурочка сложила руки под грудью.
— Ты хочешь меня обидеть?
— Мне-то наплевать, а зачем ты своего мужика, как, бишь, там его зовут, понапрасну мучаешь? Зачем ему нервы треплешь?
— Значит, на мой счет у тебя нет серьезных намерений?
— У меня их и не было, — Новохатов запил свинину клюквенным морсом, прохладным и свежим.
— Ты хочешь, чтобы я ушла?
Новохатов поискал в себе ответ — ответа не было.
— Поступай как знаешь, — сказал он. — Не обижайся на меня.
— Я на тебя не обижаюсь. Ты все делаешь правильно. Ты же Киру ждешь.
— Жду, — согласился Новохатов. — Но скоро, наверное, перестану ждать.
Шурочка, безропотная и терпеливая, даром что генеральская дочка, приблизилась к нему, прижала его голову к своему животу, чуть слышно вздохнула:
— Побыстрее бы уж перестал. Страдающий мужчина — это, Гриша, так однообразно.
— Я понимаю.
Шурочка отпустила его голову, и он смог прожевать кусочек свининки.
Через день он забрал в отделе кадров трудовую книжку и покинул родной институт, ни с кем не попрощавшись. Даже не оглянулся на здание, в котором проработал десять лет. Впрочем, он не ощущал окончательности своего ухода. Все, что он делал сейчас, он делал, повинуясь каким-то невнятным импульсам, и все происходящее воспринимал несколько отстраненно, как будто сам за собой подглядывал из-за угла. Зрелище было не из праздничных — неуклюжий, неумный, неопределенного возраста мужчина, безликий, на ощупь продвигался к бездонной яме, откуда уже поддувало легким, смердящим сквознячком; скоро он туда заглянет, а потом, вероятно, и сверзится. Что это была за яма, Новохатов знал отлично. Это была яма безнадежного, бессмысленного существования. В этой яме, наверное, не так одиноко, как на поверхности, там много людей по утрам, подобно подсолнухам, тянут забубенные головы навстречу солнышку, а по ночам спят, не мучась кошмарными сновидениями.
Еще через два дня он пришел к мебельному магазину, о котором ему говорил банный знакомец Сергей. Завернул с заднего двора и поглядел, к кому бы можно обратиться. Дебелый, смурной мужик в картузе и шерстяном свитере, напяленном, видимо, на какую-то еще одежку, — уж очень мужик был широк и толст, — копался среди наваленных у стены ящиков, устанавливая их поровнее. Новохатов спросил у мужика, работает ли сегодня Клепиков Сергей.
— Серега? А тебе он нужен? — сказал мужик таким густым и низким голосом, что ящики жалобно скрипнули. Мужик пообещал позвать Сергея и, прихватив пару ящиков, ушел в магазин. Новохатов присел на досточку, закурил, ждал. Было холодно. Мороза особого не было, зато дул сырой, промозглый ветер, влажно студил кожу. Минут через двадцать появился Сережа. Он был слегка навеселе, в армейском, распахнутом на груди ватнике, в шапке набекрень, веселый и приветливый. Новохатова сразу узнал.
— Пришел, Гриня! А я думал, ты так, для разговору... Чего, с деньгами туго?
— Да вот... — Новохатов неопределенно развел руками.
— Ладно, бывает. Рыба ищет, где глубже, а человек, где лучше, — Сережа с сомнением все же разглядывал модное пальтецо Новохатова и весь его чересчур элегантный облик. — Сиди здесь. Я к директрисе пойду. Скажу, ты мой племянник, понял?
«И здесь, оказывается, протекция нужна», — усмехнулся про себя Новохатов. Он задымил очередной сигаретой, съежился на своей досточке. Ему было все равно, что делать: сидеть ли здесь, у магазина, лететь ли в космос, лишь бы ни о чем не думать. Наличных денег у него действительно оставалось не больше ста рублей, но и это его не особенно заботило.
Сергей вернулся взъерошенный, сердитый.
— Не получилось? — спросил Новохатов.
— У кого не получилось? У меня? Иди, она тебя ждет, гадюка старая!
— А в чем дело-то?
— Иди, иди, Светланой Спиридоновной ее зовут... Постой, слышь, Гриня, а ты не это?.. Да ладно, иди!
Новохатов так и не понял колебаний нового приятеля. Светлана Спиридоновна, директор магазина, которую Сережа почему-то окрестил старой гадюкой, оказалась цветущей женщиной средних лет, улыбающейся, розовой, ухоженной, искусно подгримированной, заботливо причесанной, одетой в супермодное платье цвета морской волны. Видно, она сначала приняла Новохатова за кого-то другого, потому что, когда он назвался Сережиным племянником, улыбка ее померкла и лицо стало озабоченным.
— Вы хотите работать у нас грузчиком? — спросила она недоверчиво.
— Хочу.
Женщина подробно его оглядела.
— А до этого где работали?
— В научно-исследовательском институте.
— Кем?
— Лаборантом, — соврал Новохатов и ласково улыбнулся женщине.
— Надо же, — она не ответила на его улыбку. — Из научного института в мебельный магазин. Любопытный зигзаг. По каким же причинам, позвольте узнать?
— По сугубо личным.
— Трудовая книжка при вас?
— Только паспорт. Трудовую я еще не забрал, — вторично соврал Новохатов.
Светлана Спиридоновна вальяжно откинулась в импортном кресле и поглядела Новохатову прямо в глаза пронзительным, психологическим взглядом.
— Ну вот что, молодой человек. Так у нас не годится. Или вы рассказывайте все начистоту, или — до свидания. Я вас без трудовой книжки даже временно взять не имею права.
— Я не преступник, — сказал Новохатов. — Вот паспорт, там прописка и все такое. А трудовую после принесу.
Женщина полистала его документ, сверила фотографию. Потянулась рукой к трубке телефона, но никуда не позвонила. Сказала другим, мягким, дружелюбным тоном:
— Зачем вы мне мозги пудрите, Гриша Новохатов? Ну какой вы, к черту, грузчик? Грузчик — это совсем другое, — она сделала в воздухе красноречивый, округлый жест. — Вы что, меня за дурочку принимаете?
Она его не прогоняла, и он был ей за это признателен.
— Мне нужно где-то отдышаться некоторое время, — сказал он. — Работать буду не хуже других.
— А магазин не ограбите?
— Нет.
— Я и сама вижу, что нет. Хорошо, я возьму вас на пробу. Люди нам нужны. Они же, эти... — кивок на дверь, — сегодня он на работе, а потом его неделю днем с огнем не найдешь. Но все же утолите мое женское любопытство, ей-богу. Между нами. При закрытых дверях. Каким ветром вас сюда занесло?
— Обыкновенным. Житейским, — сказал Новохатов.
Через час он уже трясся в кузове мебельного фургона. Рядом Сережа придерживал готовый на них обрушиться продолговатый ящик с разборной стенкой. Напротив, притулившись к кабине, кемарил тот самый здоровенный мужик, который на дворе уплотнял ящики. Он назвался Вадимом. Сергей, правда, окликал его Петровичем. Новохатову еще никак не довелось обращаться к мужику, ни по имени, ни по отчеству. Тот был мало доступен общению. Он или куда-то спешил с деловым видом, или засыпал сидя, стоя — одинаково быстро и наглухо. Сережа отдал Новохатову свой свитер (их на нем было три, одетые один на другой) и старый халат, с дырами на локтях и у ворота. Свое пижонское пальтецо Новохатов оставил в магазине. Им предстояло отвезти стенку по адресу и там собрать.
— Вообще в такой аварийной колымаге людям ездить не положено, — заметил Сережа. — За это нам должны молоко давать.
— Должны, — согласился Новохатов равнодушно. — А чего он все время спит?
— Да характер такой. Это и хорошо, что спит.
— Почему?
— Еще увидишь.
Кузов то и дело кренился так, что ящики помельче скакали от борта к борту, а самый массивный ящик, который они с трудом удерживали, грозил расплющить их о стенку. Увлекательная получилась езда. Но недолгая. Минут через пятнадцать прибыли на место. У подъезда двенадцатиэтажного дома их поджидала женщина с взволнованным, озабоченным лицом, встретившая их упреками:
— Что же такое, господи, сказали, что к девяти подъедут, а уж теперь скоро двенадцать!
— Мамаша, спокойно! — весело откликнулся Сережа. — Главное, что приехали. И мебель пока цела.
Женщина, с неожиданной для ее возраста ловкостью, подтянулась за спинку борта и заглянула в кузов.
— Так она ж упакована. Чего с ней может поделаться?
— Такая мебель, — объяснил Сережа, — она как хрусталь. Чуток ящик тряхани неосторожно, там внутри все переломается. Ты это, мамаша, приметь.
— Да я примечу, примечу!
Из чрева фургона показался сумрачный, заспанный Вадим:
— Ну чего, будем сгружать или торговаться?
— Сгружать, сгружать! — заторопилась женщина.
Квартира была на шестом этаже. Ящики поднимали на лифте, все, кроме одного, огромного. Он в лифт не влез. Его тащили по лестнице на руках. Вадим, окончательно пробудившись, матерился на каждой лестничной клетке. У него была такая особенность. По ступенькам он пер молча, а отводил душу и ругался именно на переходах. Он сказал, что за такую работу меньше четвертного брать грех. Новохатов занозил себе руку и на третьем этаже ухитрился подставить бок под угол ящика. Как раз Вадим, который шел впереди, что-то замешкался и немного осадил назад. Новохатову показалось, что у него ребра хрустнули. Но было не очень больно, терпимо.
— Передохнем? — предложил Сережа, услышав его вскрик.
— Да я ничего, — ответил Новохатов. Он удивился, что худенький, на вид маломощный Сережа, казалось, ничуть не запыхался и не устал. У него самого руки и поясница заныли еще на первых переходах. А потом и пот прошиб. Сережа нес свой угол весело, с прибаутками. Его затейливые приговорки, накладываясь на ругань Вадима, создавали своеобразное музыкальное сопровождение их восшествию. Новохатов подумал, как бы было славно, если бы его увидела Кира за этим занятием. Как бы она мило удивилась. Об этом думать было больнее, чем подставить бок под ящик.
Хозяйка показала, в какой комнате она намерена поставить стенку. По виду комната была значительно меньше гарнитура. Кроме Новохатова, это никого не смутило.
— Значит, так, — сказал Сережа, — придется ее, родимую, углом громоздить. Верно?
— Это как? — встревожилась хозяйка.
— А так, что получаются дополнительные затраты труда.
— Да еще какие! — угрюмо подтвердил Вадим.
— Ой, да заплачу я, заплачу! — воскликнула женщина. — Вы только, миленькие, сделайте по-хорошему.
— У нас фирма, — сказал Сергей. — Мы по-плохому не умеем.
— Если с нами по-хорошему, — уточнил Вадим.
Новохатову было странно, что женщина хозяйничает одна. Такое важное событие, а она одна. Может, она и живет одна в этой двухкомнатной квартире? У нее малопримечательная внешность, усталый вид. Она была похожа на всех на свете женщин-хлопотуний, полных и худых, высоких и коротышек, молодых и пожилых, знающих одной лишь думы власть — поуютнее и покрасивее устроить свое домашнее гнездышко. Но это, конечно, обманчивое впечатление. У каждой из этих женщин есть индивидуальность, да, бывает, еще какая яркая. Только, чтобы ее разглядеть, много времени требуется. Иной раз вся жизнь на это уходит. Их вечная житейская озабоченность — тоже своего рода мимикрия. Их деловитая, бестолковая суетливость сродни самогипнозу. А какие страсти за этим прячутся, какие надежды — немногим дано знать. Мужчины любят таких женщин снисходительной любовью, зато редко их бросают, потому что чувствуют — это надежно, это без подвоха. Но и тут случаются порой такие накладки, что оё-ёй!
Со стенкой управились часа за два. Одна секция все же; в комнату не вместилась, и хозяйка после мучительных колебаний распорядилась поставить ее пока в коридор. Новохатов по ходу дела быстро овладевал нехитрой премудростью сборки. Поначалу подстраивался под Сережу. Надсадился, конечно, здорово. Оказывается, совсем отвык от истинно мужской работы с инструментами. Пальцы были как чужие. Но он был доволен. Это было то, что нужно. Сосредоточенность на простом, ясном деле действовала получше транквилизатора. Не зря он подрядился в мебельный магазин на стажировку, нет, не зря. И Сережа, уверенно и твердо распоряжавшийся, и Вадим, пару раз словно придремавший с отверткой в руке, были ему в эти мгновения самыми дорогими товарищами, хотя бы потому, что не лезли в душу с расспросами. Пару-другую деревянных шпунтов он от усердия сломал, но хозяйка, неусыпно следившая за их работой, ничего не заметила, только Сережа скривился, точно у него заныл зуб.
Наконец они кончили и расположились на креслах отдохнуть и покурить.
— Ну вот, мамаша, принимай. Эх, хороша родимая, даром что в Югославии сделана. А, ребята?
Стенка была и впрямь великолепна: грузна, как средневековый замок, но именно в этой грузности таилось некое волнующее изящество, оттеняемое благородным, темным цветом дерева и тяжелыми, под золото, ручками и декоративными планками. Это было почти произведение искусства, пускай конвейерного толка. Женщина стояла у стенки, онемев, с преображенным, просветленным лицом. Бог знает, скольких потерь, недосыпаний и урезываний стоила ей эта воплощенная мечта. Но теперь все плохое позади. И если у нее не было мужа, если ее крепко до этого надували на ярмарке жизни, то и это не имело значения, по крайней мере в эту святую минуту. Новохатов понимал ее состояние, похожее на экстаз, и сочувствовал ей, и жалел ее. Он даже позавидовал ей, потому что сам для себя не мог он представить драгоценность, обладание которой смогло бы утишить его тоску. Он заметил, что и Сережа смотрит не на стенку, а на забывшуюся, замечтавшуюся женщину и любуется ею. Только Вадим, воспользовавшись передышкой, сладко всхрапнул, прикусив зубами окурок.
— Такую красоту надо бы обмыть, хозяйка, — очнувшись, сказал он сипло.
Женщина, оторвавшись от созерцания чуда, странно всхлипнула носом, растроганно ответила:
— Спасибо вам, ребята! Большое спасибо! Пойдемте на кухню. Там у меня кое-что припасено.
На кухне она живо выставила на стол початую бутылку водки, миску с квашеной капустой, стаканы, хлеб. Вадим, солидно похмыкав, разлил на три части.
— Погоди, — остановил его Сергей. — А себе, мамаша? Твоя-т где посуда?
— Да что ж я тебе за мамаша, право слово, — смущенно заметила женщина, проворно подставляя себе маленькую рюмочку. — Заладил: мамаша да мамаша. Не больно я тебя старше.
— Не бери в голову, — успокоил ее Сережа. — Для меня любая женщина — мамаша, хоть ей будь двадцать лет. Кому чего. Вон Петровичу каждая женщина — кобыла. Верно говорю, Петрович?
Вадим не отозвался, с нетерпением ждал, когда наконец подымут стаканы, свой цепко держал в руке.
— Ну, чтоб долго стояла! — произнес тост Сергей. — Да тебя, дочка, зовут-то как?
— Клавдя Дмитриевна.
— За тебя, Клавдя!
Вадим, заглотнувший водку, как лекарство, с изумлением уставился на недопитый Гришин стакан, даже закусить забыл. И годовой тряхнул, точно избавляясь от наваждения. Это было очень смешно. Но смеяться было некому.
— Ты чего? — спросил Вадим. — Не идет, что ли?
— Ага, не идет. Допей, если хочешь.
— Дак я... если... оно можно, не пропадать же.
Сладко похрустели капусткой, неумолимо приближаясь к щекотливой минуте окончательного расчета.
— А вы что же, одна живете, Клавдя Дмитриевна? — все же поинтересовался Новохатов.
— Ну что вы? — счастливо улыбнулась хозяйка. — С дочкой и с зятем. И внучок есть. Петечка. В детский садик ходит. У нас большая семья.
Удивился теперь и Сережа:
— А где же они?
— Так я ж им сюприз приготовила, — ответила Клавдя и хмельно засмеялась. — Сюприз, понимаете! Они с работы вернутся, ничего не ведают, в комнату войдут — а тут-то вот и увидют. Вот ахнут-то! А?
От восторга перед предстоящим изумлением детей хозяйка на мгновение погрузилась в род счастливого помутнения рассудка: глаза зажмурила и беззвучно шевелила губами. Смотреть на нее в эту минуту было радостно и тревожно. Она была как раскрытая тайна.
Вадим, сообразив, что им больше подносить не станут, угрюмо заспешил:
— Ну ладно, чего тут прохлаждаться. Двигаем.
— Еще бы вам налила, да нету, — извиняясь, сказала хозяйка.
— Небось нету, — не поверил Вадим. — А стенку обмывать, значит, не припасла?
— Токо еще пойду в магазин. Не успела еще, — объяснила Клавдя. — Так сколь я вам должна, ребята? Красенькой хватит?
— На трех-то? — искренне возмутился Вадим. — Ну ты даешь, хозяйка!
— На двух, — сказал Новохатов. — Мне не надо. Спасибо за угощение, Клавдя Дмитриевна!
— На здоровье.
Сергей метнул на Новохатова странный взгляд: то ли осуждающий, то ли насмешливый.
— Давай свою красненькую, дочка! — весело сказал он. — В другом месте доберем. Или мы не люди.
Распрощались с Клавдией Дмитриевной по-доброму. Она их все благодарила, чуть ли не кланяясь по-крестьянски. Да она, судя по всему, действительно недавно жила в Москве. Это заметить нетрудно опытному глазу. Это даже Вадим заметил, городской человек с заунывной повадкой обиженного судьбой волка. Он уже не злился, только сказал, ни к кому не обращаясь:
— За спасибо одни дураки спину гнут.
Поделился житейской мудростью. Но, видно, и его проняла какая-то светлая простота, исходившая от этой женщины. Может, она ему кого-то напомнила.
Зато на улице он дал себе волю. Глаза его, тусклые и сонные, с набухшими веками, в которые вроде и заглянуть было невозможно, заполыхали вдруг яростным огнем.
— Ты вот что, малый, — обернулся он к Новохатову. — Ты если хочешь с нами работать, то обедню не ломай. Не выжучивайся! Понял?
— Ты о чем?
Вадим набычился и сопел, его слегка пригнуло к земле, точно непосильный груз лег ему на плечи.
— О том самом! Придурка из себя не строй.
Вмешался Сережа:
— Остынь, Петрович. Парень первый раз, обычаев не знает. Да и в самом деле...
— Чего в самом деле?! И ты туда же, окурок? Если у него денег в загашнике тыщи, то у меня их нету. Я денежки вот этими самыми зарабатываю. У меня мальцов трое и жена инвалид. А если каждый прохожий будет свою доброту за мой счет показывать, то я!
— Вон ты о чем? — добродушно сказал Новохатов. — Ну извини!
После упоминания о детишках и жене-инвалиде Новохатов ощутил некий укол раскаяния. Он подумал, что действительно нечего лезть, куда не просят. Нечего строить из себя Печорина. Вадим абсолютно прав. Они взяли его в бригаду, оказали ему доверие, а он с первого раза начал выпендриваться, как благородный герой из халтурного кинофильма. В таком кинофильме герой, свалившись на голову коллективу, невесть откуда взявшись, обязательно сразу начинает наводить порядок и устанавливать справедливость, словно до него тут работали не люди, а сплошь подонки. Учит всех уму-разуму. А кому и по морде даст для куража. Блудливой рукой делаются такие фильмы.
Вадим все еще пыхтел, никак не мог успокоиться, а Сережа молчал и отворачивался. Они курили в затишке возле дома.
— У меня тыщ тоже нет, — сказал Новохатов, — а вот червонец случайно завалялся. Может, отметим мой первый рабочий день?
— Это хорошо, — обрадовался Сергей. — Это правильно. Только нам еще надо в магазин обязательно вернуться.
Вадим распрямился, отпустило его от земли.
— Вернешься, куда ты денешься, не сгорит твой магазин, — заметил он благодушно. — А вот, я вижу, какая-то стекляшка виднеется. Вроде открытая.
Дружно прошагали в летнее кафе зимнего типа. Вошли — а там шашлыками пахнет, народу почти никого, межвременье, четвертый час. Новохатов, вспоминавший о еде, только когда Шурочка звала его к столу, почувствовал, что голоден. Улыбнулся. Это был обнадеживающий признак. «Давно надо было определиться в грузчики», — подумал он.
Ему уютно, безмятежно было сидеть за столом с этими ребятами: с заботливым отцом семейства, угрюмым Вадимом Петровичем, и с бывшим слесарем Сережей, никому не желавшим зла. Чудное ощущение полноты и непрерывности бытия испытал он, вдыхая аромат подгорелого мяса, глядя на озабоченную толстуху кассиршу, сталкиваясь взглядом со взглядами жующих людей, жующих с таким рассеянным выражением, словно мыслями они были далеки от этих тарелок, может быть, на иной планете, ежась от сквознячка из полуоткрытой фрамуги. Смертельная усталость его души дала вдруг трещину, и сквозь эту трещину он заново разглядел обыденную жизнь, которая никогда не кончится, пока мир не рухнет в тартарары. Именно она нетленна. В ее неистребимости свой великий смысл. Все обманет, но не обыденка. «Как славно, как спокойно!» — подумал Новохатов, никак не решаясь сделать глоток вина, именуемого на этикетке пышным словом «Портвейн», да вдобавок «Таврический», но запахом вызывающего в памяти видение длинного ряда гаражей. Он не решался, а Вадим Петрович отхлебнул, и Сережа отхлебнул, и теперь они с удовольствием поедали шашлычок.
— Ты на меня не обижайся, парень, — масленно причмокнув, сказал Вадим. — Ты, я вижу, мужик ничего, но и нас надо понять. Мы ведь не в шашки играем.
— Да чего ты его учишь? — худенький Сережа уже разомлел, и глаза его добродушно раскосились. — Не надо его учить. Он умнее нас с тобой.
— Вижу, что умнее. Так ум уму рознь. Один настоящий, для жизни предназначенный, а другой летучий, игривый, для посиделок годится.
— Горе у меня, ребята, — сообщил Новохатов. — С горя я и в грузчики приперся. Вообще-то у меня другая специальность.
— К нам от счастья никто не ходит, — усмехнулся Сережа. — Думаешь, мы с Петровичем от большого счастья калымим? А какое у тебя горе?
— Жена от меня ушла.
Грузчики переглянулись с пониманием.
— От тебя?
— Ну да. Любимая жена.
— Вот что, Гриня, — Вадим блаженно закурил. Глаза его уже не были сонными, напротив, они сияли отвагой и умом. — Это у тебя полгоря. Горе будет, когда она вернется. Ты думаешь, от нас жены не уходили? Нет такого человека на свете, от которого бы жена не ушла. Но они всегда возвращаются.
— Моя не вернется.
— Вернется. Погуляет и вернется. Это такие существа, что ты их гонишь в дверь, а они лезут в окно. Я верно говорю, Серега?
— Не знаю, — бывший слесарь философски задумался. — Главное, не в том, что вернется или нет. Как ее после этого простить?
— Я прощу, — сказал Новохатов. — Она бы простила.
Приятели опять переглянулись, с оттенком высокомерного превосходства.
— У меня был случай, — сказал Сережа. — Моя раз такое учудила, ахнешь. Брательник у меня гостил двоюродный, в Харькове живет. Парень, правда, видный, красивый. На инженера выучился. Постарше меня на четыре годка. У него в Харькове семья, дети. Когда он в Москву приезжает, то всегда у меня останавливается. И тут, значит, прибыл, не запылился. Гостинцев навез, сальца, колбаски домашней, всякое. На три дня приехал. И на второй день, верите ли, нет, моя-то дура — нырк к нему в постель. А я их натурально застукал. С работы отпросился, чтобы как раз брательника по магазинам поводить. — Сережа, сосредоточась на воспоминании, все же исподтишка наблюдал за произведенным эффектом. — Застукал, значит, прямо на месте преступления. Ну, разогнал их из постели, как водится, пошумел для острастки, а потом говорю брату. Она, говорю, ладно, но ты-то, дурак, чем прельстился. А это, ребята, действительно чудно. Моя-то телка недоёная, баба в платье казенное не влазит, по заказу на свою фигуру шьет, я ее за три раза не обхвачу, с морды тоже не мед, хотя, конечно, когда-то... Ну вот, я и спрашиваю, объясни ты, братец, за чем ты погнался, за какой красотой, чтобы ради этого даже нашу дружбу под сомнение поставить. Мне даже лестно знать.
— Ну а он?
— Да ничего. Собрал вещички — и деру.
— Да-а, — задумался Вадим. — Бабы — это загадка. Возьми хоть мою. Она женщина верная, послушная, боится меня. Я про супругу. А скажи мне кто, что у ней хахаль завелся — ни минуты не усомнюсь. Натура у них требует обмана. Баба хоть какая: хоть красавица, хоть старуха, хоть фу-ты ну-ты, и работой ее умори, все одно об этом только и размышляет. Мозги у ней так устроены. Других интересов нету. Вот, скажем, мы с вами, мужики, сели поговорить. Что ж у нас тем мало? Да сколь хошь. И политика, и спорт. А для женщины все это без надобности. Ей только про мужика важно побольше узнать и свои хитрости обтяпать.
— Тряпки еще, тряпки, — подсказал Сережа.
— Это верно. Только опять же, зачем ей тряпки? Не просто так. А чтобы опять же нашего брата охмурить и на мякине провести.
Новохатов улыбнулся — и легко, без натуги. И поймал себя на том, что улыбаться ему легко. Он следил за собой, как следователь следит за настроением преступника. Вот именно. Он был преступником. В чем заключалось его преступление — бог весть. Но если Кира ушла от него, то виноват он. Хотелось бы, конечно, чтобы она, прежде чем уйти, объяснила ему его вину, но она решила иначе. Она решила не давать ему возможности оправдаться и исправиться. Тут она не права. Когда он увидит ее, то первое это и скажет. «Ты не права, любимая, — скажет он. — Жестокость никогда не достигает цели. Жестокость сопутствует любви непременно, но с ней надо бороться, как с проказой. Конечно, приятно сделать больно любимому существу, приятно его унизить, восторжествовать над ним, сдавить его горло до удушья, но все же потом следует позволить отдышаться. Иначе какой прок от этой любовной затеи. Иначе — беспросветность и смерть».
А улыбнулся Новохатов потому, что слишком уж забавно было, глядя на багроволикого, курносого, с толстым ртом грузчика Вадима, представлять, как ради того, чтобы привлечь его благосклонное внимание, женщины идут на разные ухищрения, вплоть до того, что покупают красивые, даже заграничные тряпки, из сил, в общем, выбиваются. Однако Вадим Петрович рассуждал уверенно и солидно, как о предмете ему хорошо знакомом по собственному опыту.
— Ты то поимей в виду, — Вадим обращался с наукой исключительно к Новохатову. — Она от тебя ушла тоже не просто за здорово живешь. У них ход такой с козырного туза. Ты, дескать, думаешь, я никому не нужна, а я еще ого-го кобылка. Кто хошь примет. А после вернется к тебе, конечное дело, вроде бы на покаяние. Какое-то время полаетесь, да она же понимает, ты теперь ей в тыщу раз больше цену дашь. Ухватишься за нее крепче прежнего. У-у, у них на это соображение тонкое, нам не всегда дано и понять.
— Разлюбила, вот и ушла, — сказал Новохатов.
— Разлюбила? — Вадим иронически полыхнул окончательно прояснившимися очами. — Слышь, Серега, чего он сказал — разлюбила. Да ты что, парень? Ты про что вспомнил? Перекрестись. Любовь! Это уж вовсе не женское дело. Они про любовь в кинах видели и в книжках читали. И себе ее сами измышляют, чтоб красивше было детей рожать.
Тут уж и Сережа, смирившийся над недоеденным шашлыком, вступился, пораженный:
— Погоди, Петрович, ты как это? Любовь — не женское дело? А чье же еще? Ты того. Шутишь, что ли? Да вот...
— Заткнись, чавокалка, — победно провозгласил грузчик. — Когда твоя благоверная с брательником свалялась, это у ней что, любовь была? Или она с тобой по любви жила? Зачем же тогда с брательником? Объясни.
— Ну это случай. Как говорится, исключение из правил.
Вадим Петрович возразил торжественно, веско:
— Не случай — закон! У них натуры нету, чтобы любить.
— Как это?
— Их винить не за что. Все от предназначения зависит. Любить мужик должен, и умеет, если бог научит. Охранять должен, беречь, ну то есть, другим словом, лелеять. А у бабы одно дело — жизнь продлевать. На это она и создана. Только на это. Чего бы она об себе другое ни вообразила — ошибется. Или это выродок, а не женщина. Вот ты погляди, чего она еще умеет, кроме как детей народить. Жратву готовить? Да, готовит. По необходимости, раз уж заведено так. А в хороших ресторанах все повара мужики. Женщинам туда ходу нет. Еще чего? Шить? Опять же, мужик возьмется, в сто раз лучше сошьет. У нас в доме после войны закройщик жил, дядя Митрий, к нему со всей Москвы бабы в очередь вставали, чтобы он их обшил. Еще чего?.. А вот родить мужик не может. Это да.
— Подожди, — Новохатову вдруг захотелось поспорить. — Но прежде, чем родить, женщины любят. От любви они под поезд кидались и в пруду топились.
— От дури, не от любви. Дури в них много, по-научному — инстинкту. Баба от кого хошь родит, если здоровая, без всякой любви. От столба родит. Ты ей только возможность предоставь. Обезопась ее для этого занятия. Она тебе станет рожать, как часовой механизм. Ты вот... — Вадим вдруг запнулся, обнаружив, что бутылка пуста. — А чего, ребята, надо бы вроде добавить. А?!
Новохатов с готовностью поднялся, но Сережа, неожиданно благоразумный, его остановил:
— Не-е, братцы. Светлана уйдет, завтра взбучка будет. Поехали в магазин.
— И то, — согласился Вадим.
Добирались они автобусом, и довольно долго. Вадим Петрович, расположившись на сиденье, сразу задремал. Новохатов теперь поглядывал на него с уважением. Вот так обманчиво первое впечатление. Новохатов было принял его за неандертальца, выходца из пещер, а он — на тебе! — рассуждает, даже такие слова, как «инстинкт», помнит, хотя не знает толком, куда его сунуть, об отношениях мужчины и женщины, центральном вопросе жизни, философствует. И явно наслаждается течением своей мысли. Наслаждается течением мысли. Какой-никакой, но мысли. Это не всякому записному умнику дано. Сейчас он мирно спал, утратив всякий интерес к окружающему, вдавившись багровым широким лбом в стекло.
— Сергей, а ты чего так про директоршу говоришь, с какой-то злостью? Она чего?
— Стерва — и точка. Дьявол в юбке. Торговка. Ты ее, Гриня, особо остерегайся. Чего она тебе скажет, понимай наоборот. Она правды все равно никогда не скажет. Она воровка. У-у! Сколь она наворовала, нам с тобой за всю жизнь не пересчитать. Но не придерешься. Ревизии всякие, проверки — ей с гуся вода. Но если прижмет, если паленым запахнет, она, гадюка, все одно вывернется. Заместо себя кого-нибудь подставит. У нее на пожарный случай заранее люди готовы. Самые ее любимчики — это и есть обреченные жертвы. Уж как она за Ксеней Петровной ходила, чуть не удочерила. Где теперь Ксенька? Пять лет с конфискацией имущества. А Ксенька-то, одуванчик божий, может, и стащила-то на десять рублей. Да и то наверняка ее сама Светлана подбила.
— Откуда ты это знаешь?
— Про это все знают. И ОБХСС знает. Но к ней не подкопаешься. Я верно говорю, Петрович?
— Угу, — сквозь глубокий сон отозвался грузчик.
— Кого хошь посадит. Сегодня ты, а завтра я. Ты мне верь, какой мне толк тебе врать.
Как раз женщина, которой так побаивался Сережа, встретила их на пороге магазина. В умопомрачительных сапожках, в сверхмодной шубке, стройная, несмотря на полноту, она с интересом вглядывалась в них, подходящих. Но смотрела она на одного Новохатова. Это и в полумраке было видно, на кого она смотрит.
— Держись, браток, — негромко и трагически сказал Сережа таким тоном, будто увидел нацеленное на него пушечное жерло.
Неизвестно, зачем Светлана Спиридоновна очутилась на пороге, кого тут ждала, но Новохатова она задержала. Он остался с ней наедине. Только покупатели, входящие и выходящие, их изредка задевали.
— Успели поддать? — доброжелательно спросила директорша. Странно это «поддать» не вязалось с ее новым, некабинетным, шикарно-светским обликом. Новохатов мгновенно ощетинился. Не от этого круглоликого «поддать» и не от обращения снисходительно-игривого, может быть имеющего под собой какой-то тайный подтекст, какие-то планы насчет него лично, — это-то Новохатов умел схватывать на лету, — его разозлило другое: почему это после хорошего дня, когда он немного оттаял душой, его останавливает с полным вроде на то правом Торговка? Он был уверен, что Сережа во многом прав. Уж больно эта бабенка сытенькая, уж больно уверенно-лоснящаяся. И про правила приема на работу с какой невинно-насмешливой улыбочкой утром поминала, точно издеваясь и над правилами, и над Новохатовым. Вот сам этот факт, что такая женщина может его остановить на пороге мебельного магазина, и не по личной надобности, а по служебному положению, его взбесил. Мелочь, конечно, пустяк, прежнего Новохатова, женатого на красавице Кире, преуспевающего, он бы и не коснулся, миновал его сознание, но Новохатов был не прежний, и другое наступило время. Поэтому он сказал:
— Мы не в рабочее время пили, а в обеденный перерыв. Чувствуете разницу, Светлана Спиридоновна?
Светлана Спиридоновна почувствовала не разницу, а штришок издевки над собой. У нее было обостренное самолюбие, как у примадонны Большого театра.
— Тебя как зовут-то, я забыла?
— Григорий Петрович. Но можно просто — товарищ Новохатов. А вас как зовут?
Светлана Спиридоновна изучала его без раздражения. Он ей нравился. Он был привлекательным мужчиной, добычей. Такие мужчины входили в сферу ее интересов наряду с дубленками, хрусталем и коврами. Но она не всегда могла определить им цену. У нее были свои способы выяснения цены. Цену нового своего рабочего, который ей приглянулся, она приблизительно прикидывала и так и этак. С ней и раньше такое бывало. Часто бывало. Понравится какая-то вещь, причем с первого взгляда понравится, и желание обладать этой вещью овладевало всем ее существом с необоримой силой. Обыкновенно она так или иначе получала то, что хотела. Но в случае неудачи не очень расстраивалась. Она была по-своему очень умна и не требовала от жизни чрезмерных подачек. Ей хватало и тех, которые она получала или с ловкостью выхватывала из рук других. Она была не только умна, но и наблюдательна. О Новохатове ей было известно больше, чем он мог предположить. Как опытный психолог, еще утром в пятиминутной беседе она составила о нем довольно точное представление и угадала его тайное страдание, не преступление, а именно страдание. Его бледное, туманное лицо, сверкающий взгляд что-то забытое, давнее тронули в ее душе, и целый день она места себе не находила. Ей недавно навалило сорок лет, и желания ее были ненасытны.
— Можешь называть меня Светланой, — сказала она в ответ на дерзкий вопрос Новохатова, интимным, хрипловатым голосом, совсем неуместным на пороге мебельного магазина. — Ты не мог бы немного меня проводить?
— Куда проводить? — не понял Новохатов.
— Да вот просто по улице. Мне хотелось бы с тобой поговорить.
— О чем?
Светлана Спиридоновна почувствовала, что краснеет. Это было так непривычно ей, так дико, что она истомно ослабела.
— Женщина тебя просит, Гриша! Не директор — женщина. Как не стыдно! Ты же, насколько я понимаю, воспитанный молодой человек.
— Хорошо, — сказал Новохатов. — Подождите меня, я только переоденусь.
Не испытывая любопытства, он ругал себя за то, что согласился выполнить непонятный каприз торговой дамочки. Впрочем, какая разница, чем заниматься. До ночи далеко. Часам к восьми надо бы прийти домой и поужинать с Шурочкой. Шурочку, утешительницу скорбей, давно бы пора выпроводить. Зачем ей лишние огорчения? Но и это ему лень было сделать. Да и то, она не ребенок, знала, на что шла. «Равнодушие порождает жестокость», — признался себе Новохатов.
Сережа поинтересовался, зачем Новохатов понадобился «гадюке».
— Переспать со мной хочет, — холодно ответил Новохатов.
— Не вздумай! — предостерег Сережа, добрый человек. — Ты ей палец в рот положишь, руку откусит.
— Не положу, — сказал Новохатов.
Светлана Спиридоновна увидела Новохатова, когда он вышел из-за угла дома, высокий, чуть ссутулившийся, как от сильного ветра, и бабье в ней обмерло, насторожилось. «Мой, — подумала твердо. — Должен быть мой!»
— Ну что, Света, — сказал Новохатов, подойдя. — Куда прикажешь тебя вести?
— Куда хочешь.
— Я никуда не хочу.
— Тогда давай немного погуляем. Господи, такой сумасшедший сегодня был день. Мягкие кресла поступили, гэдээровские. Покупатели ошалели. То одно, то другое. Скандал за скандалом. А у нас, честно тебе скажу, такой народец работает, так и норовят схимичить.
— Очень интересно, — сказал Новохатов, зевнув. Они шли по безлюдной парковой аллее.
— У тебя что-то случилось, Гриша? — Светлана Спиридоновна спросила мягко, заботливо. — Что-нибудь на прежней службе, да?
— Жена от меня ушла, — сказал Новохатов. Он не должен был говорить этого ей, скверной, видимо, женщине, но ему было безразлично, кому это говорить. Эта фраза, навязшая у него в горле, как лейкопластырь, каждый раз, вытолкнутая, словно освобождала его на мгновение от боли, доставляла, услышанная самим, едкое удовлетворение. Он пользовался любым случаем ее произнести.
— Боже мой! — воскликнула Светлана Спиридоновна, повернулась к нему и взяла его руки в свои. — Я понимаю. Это ужасно. Ты, наверно, ее любил?
— Я и сейчас люблю, — сказал Новохатов. Женщина, стоящая перед ним, держащая его за руки, которые он не отнимал, светящаяся миловидным лицом, с участием заглядывающая ему в глаза, уже не казалась ему чудовищем.
Они пошли дальше, притихшие, задумчивые. Колкий, мелкий снежок падал с неба.
— Я тоже пережила такое, — сказала Светлана Спиридоновна. — И меня однажды покинул любимый человек. Да так подло. Он меня унизил. Я ему все отдавала, а он даже не предупредил. Я была молода и несмышлена. Это был такой удар — жить не хотелось. Столько лет прошло, и сейчас, как вспомню, на сердце холод. Вот эти снежинки на сердце. Я тебя так понимаю, Гриша!
— Спасибо! — Новохатов отдаленно устыдился своей откровенности.
— А я ведь сразу почувствовала что-то между нами родственное... Гриша, давай зайдем ко мне, я тут живу недалеко. Выпьем по чашечке кофе, поговорим. Иногда очень нужно выговориться. Это лучшее лекарство. Я старше, меня стесняться нечего. Пойдем? — В ее голосе звучало что-то мягкое, обволакивающее, похожее на тину. Новохатову даже почудилось, что говорит с ним не эта холеная женщина в шубке, а словно голос доносится откуда-то сбоку, из-за деревьев, и посылает его неведомый, таинственный друг.
— Вы разве одна живете?
— Одна. — Легкий, ненавязчивый всхлип. — А то с кем же? Давно одна, Гриша. Днем ничего, кручусь как белка в колесе, а вечерами бывает так пусто. Жуть! Включу телевизор, уткнусь в него, а что показывают — не понимаю. Плачу. Одиночество для женщины, тем более в моем возрасте, страшнее, чем для мужчины. Женщине обязательно нужно о ком-то заботиться, кому-то готовить еду, знать, что ее ждут, иначе она погибнет. Я не погибла — живу. Но это не жизнь, прозябание. Ты меня понимаешь?
Светлана Спиридоновна врала с упоением. Она любила врать. Были у нее и дети, двое, вылизанных, пристроенных, девочка в спецшколу, где в основном учились дети дипломатических работников, сын — в престижный институт, куда он ходил от случая к случаю, но на сессиях почему-то оказывался в числе самых успевающих; был у нее и муж, затурканый и затравленный виолончелист, пьющий потихоньку горькую, но незаменимый в постели, где он с охотой и безотказно выполнял любую прихоть своей царственной супруги, и была резервная однокомнатная квартирка, которую Светлана Спиридоновна снимала на паях с подругой именно для деловых и всякого рода других, требующих конспирации встреч. Она вполне могла снять квартиру и одна, но не хотела высвечиваться, и потому нашла компаньонку, подругу детства, отличавшуюся непомерной блудливостью и вместе с тем ровным, доброжелательным нравом и умением держать язык за зубами. Сняла квартиру подруга, а платила две трети Светлана Спиридоновна.
Не дождавшись ответа, она взяла Новохатова под руку и повела в нужном направлении, продолжая что-то ласковое и сокровенное ему нашептывать. Он брел за ней послушно, как бычок на веревочке. «Зачем-то я ей понадобился, — думал Новохатов, — скорее всего, в самом деле хочет затащить в постель. Ну и что? Так и буду жить, куда поманят — туда пойду. Из одной помойки в другую. Слышишь, что ты со мной сделала, Кира? А какие у меня были планы! Брось, да были ли? Чего ты, собственно, хотел добиться в жизни, Гриша? Чего жаждала твоя душа — страстно, неистово? И сама по себе, не по чужой подсказке. Да ничего особенно и не желала. Планы твои были всегда тебе навязаны, еще со школы навязаны, с детского сада. Но как же это могло случиться? Я ведь все же не пешка, человек мыслящий, сто раз мог повернуть колесо судьбы — и что же? Пальцем не шевельнул, довольствовался тем, что имел, — и вот все потерял. Да что было терять-то дорогого? Тоже ничего, кроме Киры. Да, кроме Киры! Но Кира оказалась женщиной умной, она почувствовала всю мою пустоту и никчемность и не смогла жить с пустотой. Это естественно, ее можно понять... Но ведь она убила меня, могла помочь, а вместо этого взяла и убила. Сейчас пока я молод, еще кому-то пригожусь, хотя бы этой директорше, хотя бы генеральской дочке Шурочке, спасительнице обреченных, но скоро от меня останется одно воспоминание. Кирьян скажет жене: «Был у меня закадычный друг — Гришка Новохатов, чудесный парень, остроумный и талантливый, но без царя в голове, был, да весь вышел». И опечалится ненадолго. А больше кто? Старики, когда узнают, что со мной стряслось, будут страдать. Но они не узнают. Я постараюсь сделать так, что они не узнают... Нету сил начать все заново. Надо бы, а нету сил. Ты выдохся, Новохатов. Ты выдохся очень рано, тебя сбили с ног одной подножкой, значит, и с самого начала тебе была грош цена. Значит, поделом...»
— Вот мой дом, — сказала Светлана Спиридоновна, оборачивая его, незрячего, лицом к пятиэтажному кирпичному особняку в глубине старомосковского дворика.
В однокомнатной квартире — ковры, цветной телевизор, стереомагнитофон «Старк», мягкий диван, покрытый бархатом, и бар, светящийся хрусталем. «Если будет противно — уйду», — утешил себя Новохатов, уже располагаясь на диване, уже берясь за консервную банку, на которой был вытатуирован клещеногий, пучеглазый краб.
Светлана Спиридоновна плавно скользила по комнате, переодетая в полупрозрачный халат, туго ее обтягивающий, сооружала на низеньком столике возле дивана кулинарный шик. Она улыбалась Новохатову, успевала сказать ему два-три сочувственных слова и уносилась на кухню. Была воплощением домашнего уюта и чистоты и вела себя так, будто они с Новохатовым, по крайней мере, старые друзья. И это выглядело естественным, потому что Светлана Спиридоновна не позволяла себе и намека на дешевую фамильярность. Она услужливо, гостеприимно ловила каждое движение Новохатова, предупреждала каждое его несуществующее желание, но и это выходило у нее не назойливо, а как-то само собой разумеющимся. Новохатов. сидел скучный и чуть настороженный. Светлана Спиридоновна его окончательно раскусила, и он не вызывал у нее уважения. Она таких встречала. Нытик. С виду богатырь, воин, а нутро слабенькое, расплывчатое, колеблющееся, как студень. Вечная жертва обстоятельств. Внутренне куражась, она почему-то вспомнила старосту своего курса Петечку Никонова, такого же вот писаного красавца. Была одна уморительная история. Светку Спиридоновну тогда застукали на каких-то, теперь и не вспомнишь, то ли полуамурных, то ли полуфинансовых (с черной кассой связанных) делишках. Ну, конечно, собрание. Разоблачение нечестивицы. Громы и молнии. Возмущение однокурсников. Вопрос об исключении из комсомола. Запугали до смерти. И вот со страху, с отчаяния, со зла Светка, тогда еще совсем неопытная девица, рискнула на первую в своей жизни авантюру. Она встала и со страдальческим лицом (ох, хорошенькая она тогда была), ломая руки, ни с того ни с сего обвинила этого самого Петечку в пособничестве и даже в духовном руководстве всеми ее предосудительными делишками. Петечка Никонов, нежный подросток, маменькин сынок, поначалу от изумления потерял дар речи, потом невразумительно и пылко начал опровергать и вдруг разревелся на виду у всех, как красна девица, которую выдают замуж за немилого. Он был слабодушен и тем спас Светку, потому что товарищи, глядя на хнычущего, стенающего, бьющего себя в грудь старосту, так и не смогли до конца понять, правду он говорит или нет. И этот Гриша с очаровательным, как на витрине магазина лицом — тоже малодушный, жалкий. Чтобы его заарканить, и труда особого не нужно. Нужно лишь терпение. И точная хватка. Всего этого у нее в избытке. Он же не хотел к ней идти, она видела, а пошел. То же будет и дальше. Он будет действовать по ее указке и выполнять все ее капризы, любые, пока ей не надоест эта живая игрушка. А на прощание, в благодарность за услуги, она преподаст ему хороший урок правды — скажет все, что она о нем думает на самом деле. Размазня. Впрочем, в своей жизни Светлана Спиридоновна только однажды встретила мужчину, достойного себя, с которым не могла совладать, да и не пыталась. Слишком он был грозен. Там был другой расклад. Светка ластилась к нему кошкой, стелилась под ноги ковриком, пытаясь изредка укусить за пятку. Он ее укусов даже не замечал. А когда заметил, то сжал ее горло своими тонкими, могучими пальцами, и Светка впервые увидела близко — смерть. Чудом пронесло. Настроение у него было хорошее. Он сказал небрежно: «Ладно, поживи еще немного, стерва!» Незабываемая минута, похожая на все праздники сразу. Он был вольным человеком, сыном удачи, баснословно щедрым и убийственно жестоким. Его жестокость и властность доставляли ей такое полное наслаждение, напитанное гарью проклятий и стонов, что после него все мужчины казались ей слишком пресными. Суд назначил ему пятнадцать лет лишения свободы, и это, сказать по совести, было чересчур мягким наказанием. При последнем свидании он ей сказал: «Жди, стерва, приду!» Она его не ждала, но и забыть, конечно, не могла. Это был ее мужчина, она знала. Других не будет.
— Та-ак, — сказала она певуче. — Что же мы будем пить, Гриша?
Новохатов вгляделся в нее. Чистое, ухоженное лицо, гладкая кожа, милая улыбка, чуть смущенная даже, — никаких следов порока и негодяйства. Может, наврал Сережа? Про торговых людей чего только не напридумывают! А вот же она перед ним — любезная, по-своему благородная. Разумеется, она строит насчет него какие-то планы, у нее своя корысть, но ведет-то она себя безупречно, сама доброта и сочувствие. Мимикрия? Возможно. Но уж лучше такая мимикрия, чем честный удар под ложечку.
Вскоре он уже рассказывал ей про себя и про Киру, а она сидела рядом, близко дышала, и глаза ее увлажнившиеся, выражали высочайшую степень сопереживания.
— Чувства по сути просты, — говорил Новохатов, то и дело затягиваясь сигаретой. — Любовь, ненависть, симпатия, сочувствие — все это одномерно. А мы привыкли усложнять. Нас с толку сбивают нюансы. А что такое нюансы? Вот, представь, идет человек в магазин, идет прямо, но там обошел лужу, там оступился, там сбился с шага — это нюансы. Но он идет в магазин и не обращает внимания на эти мелочи. Ему все ясно. И в любви все ясно, а мы путаемся, потому что душевно неразвиты. Оступились чуть — и в панику. Нюансы для нас значительнее самой любви, заслоняют ее, убивают в конце концов. Мы забываем, куда шли. Я непонятно говорю, ты прости!
— Ты милый и несчастный! — сказала Светлана Спиридоновна, невзначай опираясь на его колено.
— Жил я не так и живу не так. Силы в песок ушли. Так многие живут. Вслепую. Но стоит разок ощутить это, что цели нет, что пуст, — и точка. Закрутишься, как ужаленный. Будешь за локти себя кусать. А что поправишь? Как можно поправить? Если все позади.
— Поправить все можно, — уверила Светлана Спиридоновна. — Из тюрем люди бегут.
Новохатов удивился:
— Из тюрем? Да, пожалуй. Но из тюрьмы убежать проще, чем из самого себя выскочить. В новый облик себя вогнать. Это почти невозможно. Мы опутаны прошлым, как сетями, мы загнаны в глубь собственного выработанного годами мироощущения, как в стальную клетку. Человек инертен. В этом его главное несчастье. Как начал, так и кончит. Попробуй поборись с инерцией, ноги переломает. В том и штука. Я и в тайге на снежной поляне буду таким же, как здесь в твоей комнате. Со всеми своими привычками, страстишками, слабостями. Изменятся атрибутика и внешние условия, а я останусь таким же. Сознавать это грустно. Мы с возрастом приобретаем морщины, седину, хронические болезни, но то, что есть «я», остается неизменным. Оно как пружина в часах, чуть тронешь неосторожно — сломается. Другого «я», другой пружины не запасено.
Светлане Спиридоновне стало скучно. Она встала и включила магнитофон. Музыка, с прицелом подобранная, судорожная, сулила наслаждения специфического свойства.
— Давай потанцуем?
— Не хочу танцевать. Ты послушай, Света. Ты хорошая, чуткая, я сразу этого не понял. Ты сама много пережила. Вот моя жена, я люблю ее. Больше никого не полюблю. Это тоже подлая инерция дает себя знать. Жаль, ты с ней незнакома, вы бы подружились. У нее такой дар, что грязь и подлость никогда ее не коснутся. Таких женщин я больше не встречу. Она способна на прозрения. Когда она меня как следует разглядела, то ушла. И я ее понимаю. Не осуждаю. Она не вернется.
— Детей у вас, что ли, нет?
— Нет. И слава богу. Были бы дети, ей труднее было бы уйти. Она бы мучилась со мной всю жизнь. Хорошо, что не было детей. Мне ли детей заводить? Ты что, Света? Меня бы кто заново родил. Слушай, я, кажется, здорово притомился?
— Не волнуйся, тебе никуда не надо спешить, — спокойно сказала Светлана Спиридоновна. — Оставайся здесь, милый! Завьем горе веревочкой.
— Нет, я не останусь, — Новохатов на мгновение сосредоточился на чем-то далеком. — Меня один человек ждет.
«Останешься, еще как останешься, — подумала Светлана Спиридоновна. — Все будет по-моему!» Сопротивление, которое попытался вдруг оказать этот рохля, добавило терпкости в ее желание.
— Как хочешь, милый. Посидим еще немного, а потом я вызову такси.
Голос ее был нежен, истомен, и лицо, круглое, светлое, обрамленное коричневыми локонами, привиделось ему сквозь муть опьянения похожим на луну.
— Как легко ошибиться, — сказал Новохатов, принимая из ее рук бокал. — Я вначале подумал о тебе плохо, был предубежден. А ты, оказывается, великолепная женщина. Ты умеешь утешать бескорыстно, и в твоем сердце есть страдание. Я тебе благодарен, Света!
— Тебе, наверное, успели насплетничать про меня?
— Я сам не люблю директоров магазинов. И не только мебельных.
— Считается, все они воруют, да?
— Воруют — ладно. В торговле хамства много. Я его не выношу. Хамство хуже воровства. Торгаши, не все конечно, вообразили себя элитарной надстройкой общества и ведут себя соответственно. Вот беда, Света, прости, что я тебе это говорю, но ты поймешь. Ты не обижаешься, Света?
Светлана Спиридоновна прикинула, что еще немного — и этот детина вряд ли сумеет оторваться от дивана. Она налила ему и себе. Но сама не пила, а Новохатов выпил. И уже не закусывал. Опьянение разъело давящую мозг пелену, и он ощущал себя бодрым, здоровым. Ему хотелось еще и еще говорить, излиться в речи, легкомысленной, необременительной, забыться в словах, как в пене морской, утонуть в них и раствориться, в обыкновенных человеческих словах, придуманных не для смысла, а для контакта; это хорошее лекарство, тающие в воздухе, как сигаретный дым, слова, оно раньше не раз его излечивало; но голова вдруг отяжелела, и слова бились в черепе, словно жужжащие мухи, не подчинялись языку, не выстраивались больше в радужную, успокоительную чехарду.
Он откинулся на подушку, прислушался. Колокола гудели в ушах, звали на волю, в пространство улиц, в освобожденность быстрого шага. Видение сине-белых незабудок неожиданно возникло, неизвестно откуда и почему, присосалось к векам пиявочными присосками. Он провел рукой по глазам, смахнул шуршащие лепестки. Отдых кончился, ему было плохо. Последняя рюмка пошла не впрок. И все же он радовался этому физическому, внезапному недомоганию, похожему на мираж.
«Ну вот и хорош», — удовлетворенно отметила Светлана Спиридоновна, видя, как он неловко клонится, как замутился его взор.
— Надо идти, — сказал Новохатов. — Пора.
— Куда же ты пойдешь, милый? — промурлыкала Светлана Спиридоновна. — Ты еле сидишь. Я тебя такого не отпущу.
— Ты чудная. Но мне надо идти, — повторил Новохатов, пытаясь поймать ее в прицел улыбки. Он ее не хотел обижать. Но и остаться не мог.
— Да куда, куда надо? — в ее голосе первый раз прорвалось раздражение.
— Домой пойду. Кира может вернуться каждую минуту. Что она подумает, если меня не застанет? Нет, тут и говорить нечего, надо идти. Она уже, наверное, приехала. Она же меня любит. И я ее люблю.
Он поднялся и нетвердо зашагал в коридор. Там опрокинул вешалку, никак не мог найти свое пальто. Светлана Спиридоновна густо дышала у него за спиной. Ей хотелось взять палку и шарахнуть его сзади по затылку. Она сделала генеральную попытку. Расстегнула халат и подступила к нему. Повернула его к себе лицом, просунула его руки себе под мышки, прижалась, застонала. Целовала его губы, глаза, шею — хладнокровно, пылко. Он был неподвижен, как каменная чушка. Она втиралась в него грудью, животом, в неистовстве больно укусила за ухо.
— Не надо, — сказал он. — В другой раз.
— Ты меня не хочешь?! Я стара для тебя?
— Ты прекрасна... Мне пора.
Она чуть не вцепилась в его бледное лицо ногтями. Сдержалась чудом. «Ничего, — подумала. — За это ты дорого поплатишься, голубок!»
Новохатов кое-как напялил пальто, поймал и поцеловал ее руку, ушел.