Тимофей Олегович миновал тот возраст, когда с тоской перетолковывают прошлое, упиваясь им, как вином. Ему исполнилось пятьдесят шесть лет, и теперь он, опять как в юности, жил преимущественно настоящим. Смутные загадки жизни остались позади, он больше не придавал им никакого значения. Дух его возвысился и укрепился. С легкой улыбкой созерцал он происходящее вокруг и сочувствовал тем людям, в чьих сердцах угадывал смятение.

День был нескончаем, и когда тело его накапливало достаточно энергии и уставало от лежания, он не спеша одевался, примериваясь к погоде, и отправлялся на прогулку. Он встречал множество знакомых и разговаривал с ними и потихоньку добирался до края города. С того места, куда он выходил, одна хорошая, укатанная дорога вела через лес в деревню Крупино, где у него тоже были приятели и дела, а вторая дорога, горбатая и каменистая, спускалась к реке, долго петляла берегом, сужалась, расщеплялась на тропы и постепенно растворялась в непроходимых лесных дебрях, где редко ступала нога человека. Там рос дикий малинник и летом можно было собирать грибы, а зимой просто стоять на полянке, задрав голову к небу, или спокойно рассматривать стволы деревьев и следы на снегу.

Так, счастливый и одинокий, он жил почти два года, тщательно избегая резких соприкосновений с миром. Он надеялся, что наконец-то одолел свою судьбу и стал волен в выборе обстоятельств, но жизнь еще разок его перехитрила.

 

С Кирой Новохатовой он познакомился в Москве на своей последней и самой неудачной выставке. Чтобы организовать эту несчастную выставку в одном из самых престижных выставочных залов, он потратил столько усилий, что чуть не довел себя до нервного истощения. Он пустился во все тяжкие, не брезговал никакими средствами, стыдно вспомнить, и даже обратился за помощью к своему старшему сыну Викешке, который делал головокружительную научную карьеру в одном закрытом почтовом ящике. Викентий не подкачал, сумел подписать у руководства института проникновенное письмо в адрес Министерства культуры. В письме скупо и напористо излагались мотивы, по которым научная общественность желала бы лицезреть в столице выставку любимого художника из провинции. Может быть, письмо и послужило последним рычагом, выставка состоялась, но признать это открыто Тимофею Олеговичу в ту пору было слишком тяжело и унизительно.

Выставка разместилась в двух залах, небольших, но с хорошим освещением. Кременцов привез сорок картин, в основном старые работы, которые были ему дороги, потому что в то время, когда он их писал, его кистью водил не опыт и сноровка, а юная, всепожирающая страсть к самоутверждению. Большей частью это были портреты. Разглядывая некоторые из них, он иногда стыдливо отворачивался. Они были написаны на грани эксгибиционизма. И все-таки он рискнул их собрать и выставить. По сравнению с тем, что он делал впоследствии, они выигрывали хотя бы потому, что были красноречивы и искренни.

Представил он и нечто новое, на что возлагал особые надежды. В наиболее выигрышном месте он расположил три работы из задуманного когда-то большого цикла «Восхождение к истине». Первая картина изображала ночное поле и дорогу, высвеченную луной и уходящую под горизонт, подобно серебряной стреле. Картина вызывала ощущение ирреального, несбыточного и была явно символистского толка. Кременцов писал ее года четыре назад, перед тем переболев тяжелой двусторонней пневмонией. Он не придавал ей тогда серьезного значения, работал, как бы очнувшись после болезни. Однако именно этот ночной пейзаж натолкнул его на мысль о масштабном цикле «Восхождение к истине». Он дерзко возмечтал воплотить на своих полотнах мучительный и долгий путь человеческой эволюции. Рассказать о том, как человек, легкомысленное дитя природы, отдалился от нее, а позже вступил с ней в борьбу, в роковую и страшную борьбу на уничтожение. Кременцов хотел предостеречь человека от пагубных и неразумных страстей и, может быть, даже слегка напугать его моделями безликого, дистиллированного будущего. На второй картине веселые, бодрые парни, похожие на былинных богатырей, но вооруженные не мечами, а пилами «Дружба», занимались вырубкой чудесного соснового бора. Над лесом, как над полем брани, кружило воронье, а из-за деревьев выглядывали изумленные затравленные очи, непонятно кому принадлежащие. На этой картине жизнеутверждающий пафос труда причудливо соседствовал с мистическими, библейскими мотивами. Это была хорошая, добротная по исполнению, но маловразумительная работа. Чтобы как-то прояснить замысел, Кременцов, едва закончив «Лесорубов», взялся писать девушку в песках. Изумительной красоты и изящества девушка, плод прежних больных мечтаний, увязла по щиколотку в слепящем желтом мареве песка и с неистовой мольбой тянула руки к небу, откуда, не достигая земли, срывались косые струи дождя. «Девушка под дождем» была, может быть, самым лучшим его творением, но и она мало что прибавила к разгадке общей художественной идеи. Теперь эти три картины висели рядом и вызывали в Кременцове тошноту, которая бывает с сильного похмелья. Он любил эти свои картины, потому что в них было волшебство, столь редко им достигаемое. И он их ненавидел, потому что картины, именно благодаря своему обаянию, на весь зал вопили о его бессилии воплотить красками на холсте первоначальное философское умозаключение, выношенную сердцем и умом боль. Никаким «Восхождением к истине» тут и не пахло. Он достиг в этих работах некоего мистического результата; глядя на них, можно было плакать и улыбаться сквозь слезы, но в принципе то же самое мог сделать любой одаренный ребенок, без устали малюющий цветными карандашами. Причина была, видимо, в том, что никакой истины, к которой следовало восходить, Кременцов не знал и за оставшиеся ему сроки вряд ли успеет узнать.

В день открытия выставки собралось человек тридцать, большей частью приглашенные самим Кременцовым, его давние знакомцы. Был один из секретарей Союза художников и — какая честь! — ответственный сотрудник министерства. Приехали, правда с опозданием, Викеша с супругой. Произносили положенные случаю слова и речи, но как-то вяло, без воодушевления. Художники, которых Кременцов надеялся увидеть и которых из гордости не обзвонил, не пришли.

Викеша привел с собой репортера из «Вечерки», тусклого юнца с пронырливым взглядом. Вопросы, которые он задавал с какой-то оскорбительной барственной ленцой, были до безобразия наивны. Сначала Кременцов отвечал добросовестно, старался даже быть оригинальным и соответствовать новейшим веяниям, но потом разозлился и на вопрос: «Ваши планы на будущее?» — ответил раздраженно:

— Какие могут быть планы, молодой человек. У меня же не фабрика, не поточное производство.

Когда репортер ушел, Викентий набросился на отца с упреками.

— Разве можно так? Это же пресса! Совсем ты там одичал, батя. Сто раз тебе говорил: переезжай в Москву, переезжай в Москву!

— Живи сам в своей Москве. Я уж как-нибудь дома доскребу остаток.

Сын увидел, что Тимофей Олегович расстроен и выглядит больным и усталым, переменил тон.

— Как жаль, что мамы нет с нами. Она бы порадовалась. Как хорошо умела она радоваться, отец!

— Чему радоваться-то? Чему? Этим писулькам?

Тут вступила в разговор супруга Викентия, доктор Дарья, которую Кременцов не любил давно и прочно. Он не любил ее за то, что она обладала жирным, хорошо поставленным голосом, была самоуверенна, как ефрейтор. Вдобавок она оказалась никудышной хозяйкой, Викентий сам гладил себе брюки, а после ее обедов Кременцов по нескольку дней маялся желудком. Еще он не любил ее за то, что в разговорах она легко подавляла его волю своим оловянным, сияющим взглядом. Как-то сын уговорил его написать портрет Дарьи. Кременцов согласился, написал и от души повеселился, разглядывая вышедшее из-под его кисти сфинксообразное чудище с выпученными глазами. Викентий, увидев портрет, смеяться не пожелал и только попросил отца не показывать портрет Дарье. «Почему, разве не похожа?» — пришла Кременцову охота поерничать. Все же портрет женщины-сфинкса он от невестки утаил, но не уничтожил, а спрятал в мастерской. Потом он жалел, что показал картину Викеше. Это был злой, нечестный поступок. Уж ему ли, художнику, не знать, что человек имеет сто обличий, и каждое из них — истинное. Писать карикатуру проще всего. А тыкать в глаза тому, кто любит, недостатками предмета его любви — занятие низкое. С другой стороны, требовать и ждать от художника даже обыкновенной житейской деликатности и чуткости — все равно что надеяться высосать глоток воды из высушенной тыквы. На этот счет Кременцов не заблуждался. Он много об этом думал и пришел к мнению, что самый гениальный творец, оставляющий след в веках, в быту обязательно нестерпим. Это потому, что сознание творца на девяносто девять процентов эгоцентрично, а оставшийся процент — это дикий, постоянный, кошмарный вопль о помощи, мольба о справедливости, обращенная к миру, но редко достигающая чьего-нибудь сочувственного слуха.

На выставке Дарья вмешалась в их разговор с сыном и сказала художнику комплимент:

— Вы не правы, дорогой Тимофей Олегович!

— В чем не прав, дорогая Дарья Всеволодовна?

— Вы сказали — нечему радоваться. Но ведь выставка изумительная. Некоторые картины... прямо как живые. И пейзажи! Я смотрю и, кажется, чувствую аромат цветов. Великолепно!

— Ваша оценка для меня особенно важна, — Кременцов съязвил, не опасаясь ее задеть. Дарья была из тех, женщин, которые любую, самую несуразную похвалу в свой адрес принимают за чистую монету. Вместо ума и таланта бог наделил ее броней несокрушимого самоуважения.

Выставка работала неделю, и с каждым днем Кременцов все глубже погружался в трясину неврастенического самокопания. Заходили полюбоваться картинами всякие случайные люди: старики, домохозяйки с огромными хозяйственными сумками, а если была плохая погода — влюбленные парочки. На лицах посетителей он видел безразличие и усталость, иногда наивное любопытство, иногда раздражение. И никому его картины не прибавили бодрости и радости, никого не заставили хотя бы замереть и задуматься. «Они не виноваты, — думал Кременцов, — виноват я, если здесь уместно это слово. Вот они на стенах, плоды моих дней и ночей, они никому не нужны. А ведь это единственная возможная для меня индульгенция. Когда я умру, всю эту мазню свалят в какой-нибудь подвал и она будет лежать там, пока не сгниет. Достойный итог!»

Его взволновало упоминание Викентия о покойной супруге. О нет! Она бы не обрадовалась. Охоту радоваться он отбил у Лины еще. в первые годы жизни, он ее замучил своими капризами, иезуитскими требованиями повышенного внимания к своей особе, он свел ее в могилу прежде времени. Правда, он любил свою жену и не изменял ей и часто стыдился своих истерик; он надеялся оправдаться перед ней будущей славой, которую она разделит с ним. Лина умерла, а слава обманула. Ему нет оправдания — и это бы еще полбеды. Беда в том, что никто и не ждет от него оправдания. Его оправдания, обещания и слезливые посулы никому на свете больше не интересны и не нужны. И Викеше в том числе. Художник, злясь, не мог простить жене, что она оставила его доживать свои дни беспризорным горемыкой. Он надеялся, что когда-нибудь, хотя бы в ярком сновидении, ему удастся увидеть ее и объясниться с ней подробно.

На Киру он обратил внимание, как только она появилась в зале. Высокая, статная девушка не рыскала по стенам беглым взглядом, как многие, а спокойно уселась на стул, закинула ногу на ногу, склонила голову и точно задремала с открытыми глазами. Так, не меняя позы, она пробыла долго. Кременцов подошел и стал рядом. Ему нужна была какая-то встряска, чтобы избавиться от переполнявшего его уныния. Он первый заговорил с незнакомкой, что было против его правил и привычек.

— Вам нравится?

— Что? — девушка подняла на него встревоженный взгляд. Она увидела перед собой пожилого грузного мужчину с густой, живописно растрепанной копной волос. Кременцов тут же оглядел себя ее юными очами — и занервничал.

— Эта картина, которую вы разглядываете, вам нравится? Она вам по душе?

— Извините, я не понимаю... — Она вежливо встала, чтобы ему не надо было нагибаться.

— Странно. Чего вы, собственно, не понимаете? Вы разглядываете картину, а я спрашиваю, нравится ли она вам. Что тут непонятного?!

Кременцов уже жалел, что подошел и заговорил и теперь вынужден словно оправдываться неизвестно за что, так обычно и бывает, если лезешь непрошеный.

— Да, действительно... Но вы знаете, я ведь плохо разбираюсь... во всем этом.

— В искусстве, вы хотите сказать?

— Наверное.

— Зачем же вы тогда сюда явились, позвольте спросить?! — Он не сдержал раздражения, оно прорвалось и в совершенно неуместном выхлесте голоса, и в резком взмахе руки. Тут девушка словно очнулась. Ее серые круглые глаза вспыхнули ответным возмущением.

— А почему вы меня допрашиваете? Это что — ваша частная лавочка?

— Моя! — сказал Кременцов.

Они стояли друг перед другом оба неприятно возбужденные, будто судьба неожиданно свела их, доселе незнакомых, на узенькой дорожке. Тимофей Олегович от злости запыхтел, Кира нервно теребила сумочку. Она первая осознала комизм ситуации. В разгневанном, с растрепанной, седоватой шевелюрой человеке она разглядела что-то домашнее, уютное. Она улыбнулась ослепительно, уверенная в силе своей улыбки.

— Так вы художник? Это ваши картины?

— С вашего позволения.

— Ой, извините. А я-то подумала...

— Что же вы подумали? Что я здешний сторож? Что́ именно вы подумали?! — Он не умел переходить из одного состояния в другое так быстро, как Кира, да и досада накапливалась в нем много дней. Так было желанно выплеснуть накопившиеся ядовитые газы, неважно на кого.

— Неужели все художники такие сердитые? Вот новость. Я никогда не разговаривала с живым художником.

— Да, я художник. И мне неприятно, поверьте, когда картины разглядывают, как магазинную витрину.

Кире лучше всего было попрощаться и уйти, но она обладала опасным даром мгновенного сопереживания. Она чутко впитывала чужие настроения и податливо, охотно на них отзывалась.

— Я, кажется, вас понимаю, — сказала она мягко. — Конечно, на выставку заходит много случайных людей... и вам как художнику... но ведь не всем быть знатоками. Что плохого, если... Извините меня, я не умею высказывать.

— Это вы меня извините! — буркнул Кременцов.

— Ой, да что вы!

— Да, да, извините! — повысил опять голос Тимофей Олегович. — Пристал к вам, а с какой стати? Так и напугать человека недолго. Художники, скажу я вам, народ взбалмошный. Многих из них вообще следует держать под замком.

Кира готовно засмеялась.

— Напрасно смеетесь, девушка милая, я не шучу. Вы думаете, наверное, люди искусства — это такие агнцы божьи? Уверяю вас, нет такого преступления, которое так называемые творцы прекрасного не смаковали бы многажды наедине с собой. А из всех них художники и архитекторы самые коварные. Осуществить свои изуверские замыслы им мешает только трусость.

Он говорил так убийственно серьезно, что Кира на всякий случай скорчила глубокомысленную гримасу.

— Это, наверное, оттого, что у художников богатое воображение, да?

— Воображения у них совсем нет, — отрезал Кременцов. — Во всяком случае, у тех, кого я знаю. Воображение им заменяет телепередача «Утренняя почта».

После этого замечания Кременцов галантно представился. Он предложил ей собственноручно показать выставку. Они переходили от картины к картине, и Кременцов давал пояснения заправским тоном экскурсовода, словно описывал не свои работы. Кира разгадала обаяние его мрачновато-насмешливой манеры.

— Эта картина называется «Девушка в песках». Написана в сугубо реалистическом ключе с претензией на сюр. Непонятно, что хотел выразить художник. Видимо, что-то глубоко личное и наболевшее. Может быть, в городе были перебои с горячей водой. Но это не важно. Интересно другое. Девушка написана с использованием финских и голландских красок, теперь такие очень трудно достать. Можно предположить, что у художника есть связи за границей.

Тимофей Олегович шалил, такое случалось с ним в последнее время редко. Ему почему-то показалось очень важным произвести впечатление на эту красивую девушку с внимательным, чутким взглядом. Он даже раскраснелся от удовольствия, издеваясь над тем, что стоило ему в прошлом усилий и мук. Водя Киру по выставке, он, может быть, впервые так отчетливо видел свои работы сторонними, беспристрастными глазами и с ужасом различал их фальшь и одномерность. Нет, разумеется, попадалось и что-то стоящее внимания: там — странное, загадочное выражение лица, там — чудное, прихотливое, волнующее переплетение цвета, но на общем сером и однообразном фоне все эти удачные крохи выглядели как случайные пятна солнца на сплошь затянутом тучами осеннем небе. Через полчаса натужной бравады он впал в тягчайшее уныние. Уже сам факт, что он затеял эту «экскурсию», увлекшись прелестями (а чем еще?) молоденькой девушки, представлялся ему омерзительным, мелким, суетным, лишний раз высветившим его низменную натуру.

— Ну вот, — сказал он печально. — Больше вроде и показывать нечего. Чем богаты, как говорится...

— Мне ужасно, ужасно понравилось. Спасибо вам!

— Да что уж там, — отмахнулся он, тем не менее взволнованно улавливая искренность ее любезных слов, впитывая их как сладкую отраву.

— Не мне оценивать, да я и не сумею, покажусь смешной... но знаете, Тимофей Олегович, я словно приблизилась к чему-то чистому, светлому, и хочется плакать.

— Да? — недоверчиво сказал Кременцов и вдруг неожиданно для себя добавил: — А не хотите ли выпить со мной кофе, Кира? Тут есть одно приличное место на третьем этаже.

В буфете, где, на их счастье, было мало народу, они разговорились совсем по-дружески. Кременцов принес от стойки тарелку пирожных, кофе. Спросил:

— Может быть, по рюмочке коньяку?

— Хоть по стакану, — бодро сказала Кира. — Но лучше не надо.

Все же Кременцов заказал немножко вишневого ликера, густого и пронзительно душистого.

— Нынешние молодые люди не умеют красиво ухаживать, — одобрительна заметила Кира. — Экономят на нашей сестре. В лучшем случае угостят портвейном. А у вас размах прямо королевский.

Кременцов поморщился от прозрачного намека на свой возраст. Он еще не вступил в ту пору, когда нагрянувшая старость представляется обезумевшему вдруг воображению второй молодостью, когда мужчина, если он еще в меру здоров, совершает множество нелепых поступков. Он не был в себе уверен.

— А вы работаете, Кира? Где?

Кира вела рубрику в техническом издательстве.

— Наверное, интересно?

— Очень. Главное, что с такой работой справится любой восьмиклассник. Никаких проблем.

— Но если вам скучно, зачем же вы...

— Разве мы выбираем, Тимофей Олегович? Женщина в принципе способна в жизни выбрать себе только мужа. Все остальное на нее навешивают принудительно.

— Кто же ваш муж?

— О, он ученый. Перспективный товарищ.

— Его вы, значит, сами себе выбрали?

Кира отпила глоток ликера, улыбнулась отрешенно.

— Кажется, да. Хотя теперь я в этом не так уверена, как вначале.

— У вас есть дети?

Кира вскинула голову и натолкнулась на доброжелательный, сочувствующий взгляд. Люди, которые умеют так смотреть, вряд ли способны на подвох.

— Не дал бог детей, — сказала она, нахмурясь.

Кременцов не рискнул углубляться в эту тему. Но и уйти от нее резко не сумел.

— Да, бывает. А у меня двое — сын и дочь. Оба взрослые, естественно. А жена померла... Молодая совсем женщина, чуть за сорок, а возьми и помри... Вы, Кира, конечно, не верите в загробную жизнь?

— Верю.

— Понимаю, для вас, материалистки, это вопрос несерьезный. Хм, а ликер знатный. Так в нос и шибает.

Кира заскучала немного, ей захотелось домой, в привычный уют, захотелось побыстрее увидеть своего умненького Гришу и рассказать ему, как она познакомилась с настоящим художником, как он водил ее по выставке и как они потом пили кофе с ликером и художник спросил ее, верит ли она в загробную жизнь. Это, наверное, позабавит Гришу, особенно если она сумеет передать уморительные подробности. А уж она постарается.

— Тимофей Олегович, ау! Вы почему замолчали? Что там такое с загробной жизнью?

— Черт его знает! Так чего-то в голову взбрело.

Не мог же он сказать этой хорошенькой, но скорее всего легкомысленной девице, что в последнее время вопреки всем доводам рассудка в нем зреет мистическая и какая-то почти чувственная уверенность, что после смерти жены он не расстался с ней окончательно. То есть именно физически не расстался. Он бы не испугался и не удивился, если бы однажды утром она позвонила по телефону или в квартиру. Ощущение близкой и неизбежной встречи достигало иногда такой силы, что он подумывал, не пора ли обратиться к психиатру. Но с чем? Кроме этого чудно-реального предчувствия, он, привыкший копаться в себе, не замечал никаких отклонений в своей психике. Он нормально спал, обладал здоровым аппетитом. Да и то, с каким нетерпением потянулся он к незнакомой девушке, говорило о его полной душевной уравновешенности... Но, с другой-то стороны, зачем он, в самом деле, помянул про загробную жизнь? И не просто помянул, а ждал с напряжением какого-то неведомого ответа. Да бог с ним, эта минута прошла и канула в вечность бесследно, как миллионы других сумасбродных минут. Не такое еще бывало.

— Что ж, Тимофей Олегович, спасибо вам огромное за все... и мне пора прощаться. Муж не любит, когда я задерживаюсь.

— Утомил я вас.

Кира уловила в его словах печаль, похожую на бегство. Печаль, никак не соизмеримую с их коротеньким знакомством.

— Мне было хорошо с вами разговаривать... и все это, — она замешкалась. — Но пора идти.

— Действительно из-за мужа?

— О, он очень суровый и необузданный. Чуть чего — набрасывается с кулаками.

— Вы шутите, надеюсь?

— Какие шутки? У меня все тело в синяках.

Кременцов был ошарашен.

— Но как же так? Вы говорили — ученый человек, образованный. И такая дикость. Прямо не верится.

— Вот никто и не верит. У него сто обличий. Это часто бывает с современными молодыми людьми. Внешний лоск, манеры, все при нем. А в душе — садист.

Кира убрала сигареты в сумочку, мельком взглянула на себя в зеркальце. Что-то ей мешало небрежно кивнуть, улыбнуться на прощанье — и умчаться. И она сделала вот что: поднявшись, склонилась и чмокнула Кременцова в щеку. Звонкий удался поцелуйчик.

— Будете уезжать, звоните попрощаться.

Кременцов достал записную книжку в кожаном переплете и аккуратно записал номер ее телефона. Он не поднимал головы. Он словно чувствовал, что приключение, которое затевалось, ему не по силам и вовсе не нужно. Это было чужое приключение.

Когда Кира ушла, он некоторое время сидел неподвижно, погруженный в расплывчатые видения. Потом поплелся к стойке и попросил еще чашечку кофе. Он давно себе такого не позволял. Буфетчица, пожилая матрона в ослепительно-белом халате, спросила:

— Лимончик вам порезать?

— Чего его резать зря, — сказал Кременцов недовольно. — Вон дайте мне лучше карамельку.

Женщина смотрела на него с лукавым вызовом, ее лицо выражало понимание и готовность к соучастию в любом деликатном дельце. Ее лицо было как сто лет назад прочитанная книга.

Он выпил кофе залпом и положил в рот конфетку.

— Вы давно тут работаете? — спросил он.

— Да уж третий год.

— Хорошее место?

— Когда клиент подходящий, то и нам не скучно!

Женщина сверкнула золотыми коронками, издав короткий гортанный смешок. Под белым халатом угадывалось тело, предрасположенное к юным забавам, не поспевшее за морщинистым увяданием лица. Кременцову достаточно оказалось туманного обещания ее улыбки, чтобы бодрость духа к нему вернулась.

Оставшиеся три дня прошли в обыкновенной предотъездной суматохе. В последний вечер он все же повздорил немного с Дарьей Всеволодовной, невесткой.

Благоразумие ему изменило. Он не остановился у сына, снимал, как обычно, номер в гостинице, но напоследок Викентий уговорил его поужинать По-домашнему. Каково же было его удивление, когда в квартире один за другим начали появляться гости. Причем гости были не совсем обыкновенные, не просто друзья сына или невестки. В этом Тимофей Олегович быстро разобрался. Пришла пожилая дама, пестро, вычурно одетая, главный врач поликлиники, где работала Дарья, прибыли две солидные семейные пары, непонятно сразу кто такие, но видно, что люди немалые и что Викентий их приходом весьма доволен. Наконец — вот те на! — прискакал журналист, который брал у Тимофея Олеговича интервью. Этот привел с собой девицу-хохотушку, затянутую в нечто кожаное и скрипучее. Дарья подводила гостей к Тимофею Олеговичу и знакомила церемонно и торжественно, представляя его с помпой, как свадебного генерала. От неудобства и неловкости он мямлил что-то невразумительное, с трудом сохраняя на лице благолепную, подходящую случаю улыбку. Девица-хохотушка так прямо и брякнула от души:

— А вы правда самородок? Геня сказал, ваши картины за границей котируются! Во здорово, да!

— Конечно, чего же лучше, — отозвался Кременцов, бросив на сына красноречивый взгляд.

Стол ломился от яств, было множество холодных закусок, икра красная и черная, но мясо, приготовленное Дарьей, как всегда, пережарено и переперчено. Напитки были все с яркими наклейками, в необыкновенных бутылках. Гости ели и пили чинно, нахваливали хозяйку, нет-нет да и обращались к Тимофею Олеговичу с вопросами. Оказывается, всех собравшихся так или иначе интересовала живопись. Кременцов отмалчивался, отвечал односложно. Да и как еще ответишь на вопрос, например, журналиста: «Справедливо ли мнение, что наши художники все еще плетутся в хвосте у передвижников и сильно отстали от общего мирового уровня?» Задав этот каверзный вопрос, журналист победоносно взглянул на свою подругу, которая уже достаточно осоловела.

— Вряд ли плетутся, — ответил Тимофей Олегович. — Скорее рвут удила.

Его слова привели девицу-хохотушку в восторг, и она подавилась слишком большим куском осетрины. Вскоре произнес речь импозантный мужчина, постарше Кременцова, пользующийся особым заботливым вниманием у Викеши и Дарьи. Видимо, занимал какое-то ведущее положение.

— Чудесный стол, братцы, чудесный стол! — сказал он, сладко причмокивая губами, точно собираясь отгрызть у этого стола кусок. — И чудесные люди собрались за этим столом. Спасибо тебе, Викентий! Ведь нам, ученым схимникам, редко удается вот так запросто пообщаться с представителями искусства. Не балуете вы нас, простых смертных, не балуете, Тимофей Олегович! — он шутейно и приятельски погрозил Кременцову пальцем, точно именно тот его почему-то не баловал. — А иногда и напрасно, скажу я вам... Труды наши, может, и не так заметны, как ваши, их по стенам не развешивают, но и они, эти незаметные наши труды, вносят свои коррективы в интеллектуальный баланс общества. И иногда солидные коррективы, не так ли? Надеюсь, имеющий уши меня услышит. Помянем же, друзья, тех, кто созидает будущее и дает себе в этом отчет. Спасибо вам за такого сына, Тимофей Олегович! В своей области он уже сегодня не менее известен, чем вы в своей. За тебя, дорогой!

Он потянулся через стол к Викешке, и они прочувствованно облобызались, при этом Викентий облил красным вином скатерть. Кременцов с недоумением наблюдал эту сцену. Из многозначительного тоста он не понял ни слова, но тоже радостно чокнулся и с импозантным мужчиной, и с его супругой, и с сыном, и даже с Дарьей, которая не сводила очарованного взгляда с расползающегося по новой скатерти кровавого пятна.

— Спасибо это вам, Иван Миронович! — сказала Дарья, чудно хлюпнув носом.

Мужчина и к ней потянулся с поцелуем, а заодно уж обнялся и с девицей-хохотушкой. Ее он даже отечески потрепал по спине рукой с зажатой в ней вилкой. Было впечатление, что он постучал ее по лопаткам, как делают при кашле. Девица и впрямь закашлялась и долго не выпускала любезника из нежных объятий.

За этим столом Кременцов особенно остро ощущал свое давно совершившееся отчуждение от сына. Это было горько. Родное до каждой кровиночки лицо не вызывало в нем ничего, кроме досады. «Ну чего ты, чего суетишься и мельтешишь? — думал про сына Кременцов. — Все ведь видят, что ты мельтешишь, и это же стыдно!» Когда и в какой точке пространства и времени оборвалась связывающая их пуповина, когда разрушилась возможность духовной, доброй близости, Кременцов не мог сказать. Он этого не заметил. Просто однажды осознал, что из его жизни, из его душевного состояния выпал какой-то наиважнейший элемент, дававший ему иллюзию нетленности и разумности собственного существования. Сын покинул отчий дом уже после того, как это случилось, выпорхнул из гнезда самоуверенный, преисполненный надежд, презрительно чуждый дотошной, слезливой, семейной сентиментальности. Его пушечная готовность навеки разорвать родственные путы была подобна самосожжению. Это уж потом, когда жена померла, по неведомым для Кременцова причинам сын начал — в письмах, в коротких наездах — нащупывать, склеивать утраченную кровную связь с отцом. Тщетные, изнурительные для обоих попытки. Теперь вот в гостях у сына Кременцов сидел как случайный прохожий, забредший на огонек.

Ссора с невесткой произошла под занавес, когда гости уже собрались расходиться. Первым, как и положено большому секретному человеку, распрощался Иван Миронович. Напоследок он, разомлев от чая, усиленно приглашал Кременцова заглядывать почаще к ним в институт, где его якобы ждут неслыханные сюжеты. Удалилась и вторая пожилая, безымянная пара, про них Тимофей Олегович так и не понял, кто они были и зачем пришли. Они ему очень понравились своей неприметностью и хорошим аппетитом. Солидная дама, главный врач Дарьиной поликлиники, засиделась в уголке под торшером, листая со вниманием альбом репродукций Ренуара и бросая на Кременцова убийственные, загадочные взгляды. Никак не удавалось вытащить из-за стола журналиста и девицу-хохотушку. Девица заявила, что останется гостить до тех пор, пока не получит от Кременцова обещание написать ее портрет. Она сказала, что готова позировать в любом виде и в любое время. Журналист впал в мистический транс, видя огромное количество недопитых бутылок. Он был похож на мудреца, столкнувшегося с неразрешимой задачей.

— Викентий, друг любезный, — сказал он, когда пожилые пары удалились. — Давай вызовем Власыча и Буряка и повеселимся по-человечески. Без дураков.

— Ладно тебе, — смеялся Викентий. — Не последний день живем.

Он не смотрел в этот момент на отца, но по неуверенному его тону можно было предположить, что именно присутствие Кременцова мешает немедленно вызвать Власыча и Буряка. «Ишь ты, — подумал Кременцов. — Все-то ты делаешь, сынок, со смыслом, не абы как!»

Ссора выросла из воздуха, точнее — из усталости и взвинченности Кременцова. К нему подсела врачиха, которую звали Элла Давыдовна, с альбомом Ренуара в руках и жеманно поинтересовалась его мнением об этом художнике и вообще. Она так и сказала: «Что вы, уважаемый Тимофей Олегович, думаете о Ренуаре и вообще? Просветите нас, несведущих!» Она притиснула его в угол дивана жарким, распаренным телом, а на колени ему бухнула тяжеленный альбом. Его враз зазнобило, как при простуде.

— Вообще я думаю, что все художники хороши, — сказал он. — Это дело вкуса. Как в кино. Одному нравится это, другому то.

— А вам самому?

— Мне Ренуар по душе. Он мне зла не делал.

Дама заманчиво хохотнула, притиснув его еще крепче. Он бы, конечно, нашел выход из положения, на худой конец отпросился бы в туалет, но на беду подлетела Дарья. Как же, не могла она оставить свекра наедине со своей начальницей. Она-то знала, на какие выходки он способен. Со своей самоуверенно-льстивой гримасой она сама взялась толковать Ренуара. Этой пытки душа Кременцова не вынесла. Мужество его покинуло. Он мягко заметил:

— Ты бы, Даша, лучше мясо научилась готовить. Оно ведь у тебя опять пригорело.

— Ну что вы, Тимофей Олегович, — возразила Элла Давыдовна. — Чудесное было мясо. У нас Даша на все руки мастер. Верно, Дашенька?

Она смотрела на Дарью прищуренным, оценивающим взглядом, покровительственно улыбаясь. Она как бы и похвалила хозяйку, но как бы и была заодно с Тимофеем Олеговичем, говоря в подтексте: «Мы-то с вами понимаем, что от этой молодежи ничего хорошего ждать не приходится!» Пожилые, солидные женщины очень ловко умеют ввернуть двусмысленность, к которой и придраться бывает затруднительно. Дарья, натурально, растерялась и попробовала перевести замечание свекра в шутку.

— Моему папочке трудно угодить! — она натужно хихикнула. — Он у нас избалован ресторанами.

Это «папочке», фальшивое и неуместное, резануло слух Кременцова. Он набычился, выпалил угрюмо:

— Мне чего угождать, мужу угождай. Викешке. А он у тебя по месяцу носки не меняет. Я-то знаю, он сам мне жаловался.

Наступила зловещая тишина. Подошел будто бы в грязных носках Викеша.

— Да ты что, отец? Когда я тебе жаловался? Оставь ты свой черный юмор, ей-богу! Не все его понимают.

— Я как полагаю, Элла Давыдовна, — Кременцов не обратил внимания на сына, — если женщина не умеет обиходить мужа, она и в любом другом деле останется неумехой. Откуда же ее хватит на другое, если она свое основное, природное предназначение выполнить не может с толком. А ведь Дарья — врач. Не завидую я ее больным. Мрут, наверное, тыщами. А она им перед смертью не иначе про Ренуара докладывает.

— Во дает! — восторженно крикнула девица-хохотушка.

Улыбка Эллы Давыдовны превратилась в неуверенно-вежливую гримасу. Она не понимала, всерьез ли Кременцов сердится. Однако она не могла оставить без ответа легкомысленный выпад против вверенного ей учреждения.

— Наша поликлиника на хорошем счету в районе, — сообщила она. — Смертные случаи у нас вообще чрезвычайно редки. Только в виде исключения. Тяжелых больных мы госпитализируем.

— А я считаю, женщина не должна работать в принципе, — поддержал разговор журналист. — Пусть лучше детей воспитывает.

— Вы, юноша, правы только наполовину. Детей воспитывать тоже не женское дело, — сказал Кременцов.

— Вы не любите женщин? — удивилась Элла Давыдовна. — Художник — и не любит женщин. Разве так бывает? Не хитрите ли вы, любезный Тимофей Олегович?

Викентий заметил знакомую с детства, обманчиво доброжелательную усмешку отца: теперь его не остановить. Только бы отец не зашел слишком далеко в своей любимой роли простачка-правдолюба. А он мог зайти очень далеко. Викентий на всякий случай незаметно, но крепко стиснул локоть жены.

— Я люблю женщин, когда они к месту пристроены, — убежденно сказал Кременцов. — Есть занятия, не требующие больших умственных способностей. К примеру, разнорабочие на железнодорожных путях. Либо землекопы.

— Фу, неужто вы всерьез?! — всплеснула руками Элла Давыдовна. Она уже давно отодвинулась от художника.

— Очень интересная точка зрения, — загудел журналист. Он принес Кременцову со стола бокал вина. — И продуктивная. А что делать с теми женщинами, которые требуют равноправия? Которых не унять?

— Унять всегда можно! — мечтательно ответил Тимофей Олегович. — В древности существовал добрый обычай. Своевольных женщин закапывали в землю живьем. Представляете, запихнут такую интеллектуалку в землю по горло, а вокруг ее головы лязгают зубами голодные псы. Тут уж ей будет не до Ренуара.

— Отец, отец, я же тебя просил! Тебя могут понять превратно.

Девушка-хохотушка, пританцовывая, обогнула стол, приблизилась и опустилась перед Кременцовым на колени.

— Я покорена, — сказала она блаженно. — Разрешите вас поцеловать, учитель?!

— Целуй, пигалица! — разрешил Кременцов. — Это дело хорошее, житейское.

Элла Давыдовна холодно попрощалась со всеми, отклонив предложение Викентия ее проводить. Она все-таки была шокирована. Дарья сказала ей в прихожей:

— Не обижайтесь на него. Все художники с причудами.

— Я понимаю, милочка, понимаю... Но все же смаковать такие подробности... мне кажется, в хорошем обществе неприлично.

«Не тебе бы о приличиях говорить, мымра!» — мелькнуло в голове у Дарьи, но лицо ее сохраняло наивное, просительное выражение.

Вскоре и журналист с девицей отбыли, поехали догуливать к Власычу и Буряку. Под это дело журналист выудил у Викентия еще кое-что. Девица никак не хотела ехать без Тимофея Олеговича, вцепилась мертвой хваткой в его руку и журчала что-то несусветное о сбывшихся девичьих грезах. Кременцову пришлось на нее прикрикнуть, проявить строгость:

— Ступай, девушка, ступай со своим суженым. Я за тебя буду бога молить.

Когда остались все свои, Дарья взялась выяснять отношения. Сухо блестя глазами, она подступила к Кременцову:

— Довольны теперь?!

— Чем?

Викентий одиноко сидел за столом, ловил в тарелке маринованный опенок.

— Чем?! А тем, что я теперь перед этой нашей стервочкой полгода буду оправдываться.

— За что, помилуй?!

— Вы не понимаете? — Дарья заломила руки, лицо подернулось нехорошей синеватой бледностью. — Викентий, скажи же отцу! Вам легко не понимать. Вы не работаете, не знаете. Да она мне, если захочет, такую может светлую жизнь устроить. Она же дура, дура! А вы ее напугали, унизили!

— Дуру нельзя унизить.

— За что вы на меня набросились, что я вам сделала плохого?!

Ее глаза горели неподдельной обидой. Кременцову стало стыдно.

— Ты же знаешь, Даша, я не люблю, когда дамочки рассуждают об искусстве. Зачем ты это допустила?

— Я?! Она сама подсела к вам с этим несчастным альбомом. Я, наоборот, хотела вас выручить.

Она была права. Всем троим было ясно, что Дарья права. Кременцову надоело, что всегда оказывались правыми кто угодно, только не он. Что за напасть такая.

— И ведь я тебя просил, отец, — подал голос Викентий. — Мне лично твой юмор нравится, но надо же ориентироваться. Как это ты еще Ивана Мироновича не предложил закопать в землю. Вот уж кого действительно стоило бы. Трутень поганый!

— Странно вы живете, детки, — сказал Тимофей Олегович. — Приглашаете в гости людей, которые вам заведомо не по душе, а потом трясетесь от страха, что им не угодили. Это как? Не унизительно?

— Не надо, отец, не надо. Не надо бить ниже пояса. Не о нас сейчас речь, а о твоем поведении.

— Ого! Уж не ты ли, Викеша, дорогой мой, умный сын, собираешься учить меня правилам поведения? Не много ли на себя берешь? А?!

Викентий понял, что отец готов взорваться, и привычно отступил.

— Мне Дашу жалко. Она старалась, хлопотала, а ты...

Дарья уже всхлипывала потихоньку.

— Ладно, — примирительно сказал Кременцов. — В другой раз будете осмотрительнее дикого старичка приглашать. Не сердись, Даша, извини меня!

Он не остался ночевать, приехал в гостиницу уже в двенадцатом часу. Долго маялся без сна. Он не боялся бессонницы, привык к ней. Он любил по ночам думать и вспоминать. Ночь, набрасывающая на смятенный дух целительные покровы тьмы, была его любимым временем. Но это дома, в привычной обстановке, а не здесь, в гостиничном номере, где разрозненные, невнятные звуки огромного города сливались в протяжный, дребезжащий вопль, подкрадывались к окну, давили сознание стопудовой плитой. Здесь было страшно не спать. Он принял две таблетки родедорма и закрыл глаза.

На аэродром его провожал один Викентий.

— Дашенька, значит, изволит дуться? — спросил Кременцов. Они пили кофе в ожидании посадки.

— Давно тебя хочу спросить, отец... может, сейчас и некстати... что тебя в Даше не устраивает? Ты ведь ее никогда терпеть не мог. Отчего?

— Но я это тщательно скрывал, заметь.

— Скрывал? От кого и что ты можешь скрывать? — невесело заметил Викентий. — Ты не хочешь ответить?

У Кременцова не осталось сил даже для легкой пикировки. Вконец измотала его Москва.

— Она твоя жена, не моя. Ты доволен — значит, все в порядке.

— У Даши есть, разумеется, свои недостатки. У кого их нет? Но она хороший помощник и надежный друг.

— Ну так и дружи с ней.

— Отец, твоя язвительность по меньшей мере неуместна.

Кременцов внимательно вглядывался в сына, пытаясь выискать в нем черты прежнего мечтательного и задиристого юноши, которого он когда-то учил, что жизнь прекрасна, несмотря ни на какие синяки и шишки. Тот далекий юноша слепо ему доверял. Этот зрелый мужчина в элегантном костюме, кажется, не вполне доверяет и себе самому. Ему нужен поводырь. Но уже не отец, а кто-то другой. Интересно — кто? Но уж никак не Дарья.

— Ты толстеешь, сынок, толстеешь, — сказал Кременцов грустно. — А я старею. Тебе полезно нормы ГТО сдавать, а мне побольше молчать. Я уже заметил, как рот открою, так что-нибудь и выйдет непристойное, так кого-нибудь и обижу.

Викентий спросил разрешения и закурил.

— Даше очень понравилась твоя выставка.

— Да уж ладно. Я ведь художник посредственный, сынок. Чего уже теперь скрывать? И архитектор тоже так себе. Обыкновенный. Имя нам — легион.

Викентий тяжело вздохнул, поморщился, показывая, сколько терпения от него требует этот разговор. Он был все же хорошо воспитанным человеком, и за это Кременцов его уважал и отчасти уважал себя за то, что сумел вырастить такого крепкого и умного парня. А что? Его Викентия одной рукой с дороги никто не спихнет. Еще бы только ему самому понять, какая это дорога и куда она ведет. И чем на этой дороге расплачиваются за удачу, за успех, за скорость.

— Ну ладно, ты постой пока, Викеша, посторожи чемодан. А я пойду позвоню.

— Даше? — с надеждой спросил Викентий.

— Нет, совсем другой женщине.

Он набрал номер, который ему оставила Кира, и немного замешкался, услышав в трубке хрипловатый, хорошего наполнения мужской голос. Он спросил, дома ли Кира.

— Кирка, это тебя! — радостно гаркнул мужчина на том конце провода. — Не знаю, он не назвался.

Кира долго не подходила, Кременцов пару раз подул в трубку и уже хотел повесить ее на рычажок. Он толком не понимал, зачем звонит. Прихоть дряхлеющего вдовца?

— Здравствуйте, Кира!

— Это вы, Тимофей Олегович? — приветливо узнала его Кира, словно они созванивались много раз прежде. — Уезжаете? Какая жалость! А я завтра хотела привести на выставку своего дурачка.

— Это кого? Мужа, что ли?

— Конечно. Я ему про вас рассказывала. Ой, какая обида! А когда вы в следующий раз приедете?

— Думаю, месяца через три. — Этот срок Кременцов взял с потолка. Вообще-то он в Москву не собирался в ближайшее время.

— Через три месяца только? Но вы же позвоните, когда приедете, верно?

— Постараюсь. Я обязательно вам позвоню, Кира. И передайте, пожалуйста, привет вашему мужу.

— У вас ничего не случилось, Тимофей Олегович?

— Нет, почему вы спрашиваете?

— У вас тон какой-то печальный.

— Жалко с Москвой расставаться.

— А вы переезжайте в Москву. Все знаменитые люди рано или поздно переезжают в Москву. У вас же, кажется, сын в Москве?

— Сын есть. Он мой чемодан стережет... Кира, а вы не собираетесь в Н.? У нас чудесные места, природа первозданная. Приезжайте, правда, отдохнуть. Не пожалеете.

Он сказал это прохладно и ненавязчиво, как дежурную любезность, чуть игриво, точно так, как она сказала про знаменитостей. И Кира ответила беззаботно и со смешком:

— Ну что вы, я не выберусь, наверное. Это далеко. Да меня и муж не отпустит.

Она ничуть не удивилась его приглашению.

— Да, далековато... Что ж, спасибо вам за приятную встречу. Счастливо оставаться!

— Это вам спасибо, Тимофей Олегович! Звоните, если придет охота.

Он повесил трубку. «Ну вот, — подумал. — Совершил очередную глупость. Ишь чего тебе померещилось! А что, собственно, померещилось? Ничего и не померещилось. Просто дурь в голову поперла».

В киоске сувениров Кременцов купил янтарную брошь за тридцать рублей. Жалко было выкидывать деньги на ветер, но ничего не поделаешь. Нельзя оставлять людей с обидой в сердце. Особенно если улетаешь на самолете.

— Это зачем? — спросил Викентий, раскрыв и чуть ли не понюхав коробочку.

— Даше в знак примирения. Передай ей, что старый дурак мучается угрызениями совести. Чего-нибудь наври. Ты ведь это умеешь.

— Папа, а ты не думаешь, что этот подарок может ее оскорбить?

— Ты, Викентий, запомни, подарок ни при каких обстоятельствах не может женщину обидеть. Тем более дорогой. Как-никак тридцать рубликов псу под хвост.

— Отец!

— Да не смотри ты так мрачно, Викешка! У тебя, часом, не запор? Ну пойдем, пойдем, вон уже посадку объявили. Давай, что ли, обнимемся на прощанье. Эх, так жалко, что внучку не повидал.

Он стиснул плечи сына и прижался щекой к его холодной щеке. Его разбирало дьявольское желание расхохотаться. Он сейчас переиграл сына по всем статьям и на его собственном поле.

Когда Кременцов оглянулся, Викентий помахал ему шляпой. Вид у него был одинокий, потерянный. Его как будто немного сплюснуло пространство аэровокзала.

— Отец, позвони, как доберешься! — крикнул он.