Кира подошла к кабинету Тихомирова и не решилась сразу войти. А стоять было глупо. В любую минуту кто-нибудь знакомый мог пройти по коридору. «А вообще зачем я к нему иду? — трезво подумала Кира. — Затмение какое-то. Что я ему могу сказать?»

Она хитрила сама с собой. Конечно, ринувшись к Тихомирову, она подчинилась некоему импульсу, желанию стряхнуть с себя ощущение нечистоты, налипшее на нее после разговора с Нателлой Георгиевной и особенно с Кучкиным. Но если бы только это. С Тихомировым ее связывали тайные узы, только он про это не знал. Тут такая история. Тихомиров прежде, в далекие годы, писал стихи, и эти стихи печатались, и на них сочиняли музыку. В его стихах был свой стиль, насмешливый и высокоторжественный, и своя мелодика, напоминавшая то хоралы Баха, то одинокое подвывание голодной собачонки. Кира упивалась его песнями. Потом они забылись, и само имя автора стерлось, кануло в никуда, точно его и не было. На месте этих стихов, и этих сиреневых песен, и этого таинственного имени в памяти взрослеющей Киры образовался провал, черная дыра, откуда иногда сквозило ознобным ветерком тоскующих, невнятных звуков. Такие провалы, если внимательно оглянуться, найдутся в памяти почти каждого человека, и они будоражат, как почти не осознанная, неназванная болезнь.

И вот, придя в издательство, Кира узнала, что всем здесь известный Тихомиров, заведующий отделом культуры, сумасброд и пьяница, и тот далекий автор чудных, увянувших песен — одно и то же лицо. Кира, пораженная, стала искать знакомства с Тихомировым. Это оказалось трудным делом. То есть познакомилась она с ним быстро и самым естественным образом, занеся ему как-то корректуру, по ошибке попавшую к ним в редакцию и к Кире на стол. Помнится, Петр Исаевич никаких ее объяснений слушать не стал, скомкал корректуру и сунул в ящик стола, пробурчав что-то насчет шарлатанов, которым нечего делать не только в издательстве, но и на белом свете. Кира предпочла не расслышать его бурчания, деликатно откланялась. С того дня она с ним здоровалась при встречах. С тем же успехом она могла здороваться и кокетничать с телеграфным столбом. Тихомиров ей кивал, издавал короткое рычание «Здры-ы!», упирался в нее бычьим, выпученным взглядом, но ни разу в его глазах не мелькнуло и тени узнавания или привета. Все его издательские, да и не только издательские, похождения, иногда дичайшие, она знала, но это не оттолкнуло ее, а только распалило воображение. Правда, первый порыв любопытства угас, и она уже не лезла всякий раз при удобном случае к нему под руку со своим приветливым и смущенным «Здравствуйте, Петр Исаевич!».

Зашуршал, подъезжая, лифт; спохватившись, Кира постучала и решительно толкнула дверь. В кабинете никого не было. Но на спинке стула наброшен пиджак, на вешалке слева от входа висит плащ. Тихомиров вышел ненадолго, раз не запер дверь. Кира, оставив дверь приоткрытой, шагнула к столу. Господи, какой кавардак! Рукописи и гранки навалены грудами, перемешаны с газетами и брошюрами, везде пепел, окурки на календарной подставке, стакан на грязном блюдечке. Два телефонных аппарата, один с оторванным проводом. Такой рабочий стол много может сказать о своем хозяине. Перед тем как выскочить из кабинета, Тихомиров, видно, писал — на чистом листе сверху несколько строчек, выведенных неровным, хромающим почерком. Кира не удержалась, прочла. «...Такая же дура, как и была. От всей этой истории воняет паленой шерстью, и я не хочу в ней участвовать. А если ты будешь меня принуждать, я набью морду и ему, и его проклятой тетушке — это еще надо проверить, тетушка ли она. Уж больно у нее ядовитые зубы. И тебе советую...» На этом добросердечная запись обрывалась. Кира приблизилась к окну, увидела с высоты седьмого этажа кусочек Москвы — бегущие автомобили, прохожие на тротуарах, вывеска продовольственного магазина и парикмахерской. Их издательство возвышалось над городским трехэтажным ландшафтом, как авианосец над утлыми лодчонками и катерками. В здании было двадцать четыре этажа. Если забраться на последний этаж, где конференц-зал, то можно увидеть светлую панораму набережных и совсем далеко, как галлюцинацию, купола двух стареньких церквушек. Кира чуть было не размечталась о виде с верхнего этажа, как послышалось тяжелое движение, и в комнату вошел Тихомиров, задыхающийся и багроволикий. Он был так огромен и толст, что в обыкновенном кабинете, рассчитанном на обыкновенных, затурканных сотрудников, с его появлением стало тесно, как в деревенском чулане.

— Извините, что я вошла без вас! — сказала Кира, попытавшись изобразить нечто вроде книксена.

Тихомиров, пыхтя, уселся за свой стол, нашарил под бумагами пачку сигарет. Он смотрел на нее с интересом. Она так и осталась у окна, опершись на подоконник. Она оробела. Тихомиров, кажется, был трезв, но вроде и не в себе. Он вытянул ноги под столом, и она увидела, что на нем действительно кожаные домашние тапочки, причем довольно поношенные. Он продолжал молча сопеть и тужиться, словно вернулся после марафонского забега.

— А ты кто? — спросил он наконец. — Что-то я тебя где-то видел. Ты курьерша, что ли?

— Курьерша.

— А-а, — обрадовался Тихомиров. — Раз ты курьерша, то ты ведь можешь сбегать в магазин за пивом. Я правильно рассуждаю?

Кира похолодела, но не от обиды, а от какого-то неясного предвкушения.

— Вы правильно рассуждаете. Курьерша обязана бегать за пивом для начальства.

— Тебя как зовут?

— Кира Новохатова.

— Я бы, понимаешь, сам сбегал, я уж и ринулся, да не сдюжил. Сердце давит, как в тисках. Только до третьего этажа добрался. А как представил, что еще улицу переходить, да в очереди стоять, да рожи разные видеть — испугался и назад. А пиво в магазине есть, я из окна видел — несут ханурики. Выручай, родная!

— Может, вам врача лучше вызвать? У вас такое лицо красное.

— Сначала лекарство, потом можно и врача, поняла? — Тихомиров нахмурился. Кира кивнула.

— Давайте деньги!

Тихомиров достал бумажник, похожий на одну из его тапочек. Рубашка у него на груди взмокла от пота.

— Давай шустро... э-э... как зовут-то, говоришь?

— Кира Новохатова.

— Давай, Кира, лебедь белая, одной ногой там, другой здесь. Себе вот шоколадку купи, там хватит.

Кира заскочила в свой отдел за сумкой. Лариса уже собиралась домой и подговаривала Аванесяна ее проводить. Она это проделывала каждый божий день, но пока безуспешно. Аванесян отговаривался тем, что остерегается слишком красивых женщин с испанским темпераментом.

— Ты, Арик, не меня боишься, а последствий. Кира, подружка, скажи ему, что так неприлично себя вести. Если женщина просит... Кира, ты куда? Смотри, на выходе засекут! Подожди еще минут двадцать.

Кира раздумывала, в чем она понесет пиво. У нее была только полиэтиленовая прозрачная сумка.

— Оберну газетой! — сказала она Ларисе.

— Что ты обернешь газетой? Кира! Что ты обернешь газетой? Физиономию?

Аванесян расхохотался.

— Кира Ивановна, прошу не обращать внимания на мой глупый смех. Я представил, как ты выходишь с лицом, завернутым в газету, и не удержался. Я вел себя непочтительно, понимаю. Еще раз прошу прощения!

В магазине Кира заняла очередь в винный отдел. О, ей редко выпадала удача постоять в такой очереди. Была пятница, конец рабочего дня, мужчины возбужденно гудели и переговаривались шифрованным текстом. Кира из этих коротких фраз понимала только цифры и ругательства. В этой очереди мужчины вели себя беспокойно, торопились куда-то, но некоторые, напротив, как будто дремали стоя. Один, в фартуке грузчика, облокотился на Кирино плечо, чтобы было удобней дремать.

— Пожалуйста, — попросила Кира, — уберите руку!

Человек в фартуке мучительным усилием раздвинул веки и обратил на нее туманный взор. Он ласково заметил:

— Потерпи, сестренка! Теперь скоро.

Кира пробила в кассе три бутылки пива, не зная, правильно ли она рассчитала, — Тихомиров не сказал, сколько ему надо. Мужчины в большинстве брали по три-четыре штуки. Грузчик, проснувшись, теперь нетерпеливо подталкивал ее в спину:

— Давай, давай, сестренка! Не рассусоливай!

— Становитесь впереди.

— Зачем? Мы без хамства. Нам не к спеху.

Возвращаясь в издательство, она столкнулась с Нателлой Георгиевной.

— Кира, ты не идешь домой?

— Мне надо задержаться немного.

— Ах так! А что это у тебя в сумке? Чего-нибудь вкусненькое купила?

— Да так, колбаски к ужину... Ой, извините, побегу, звонка жду.

Нателла Георгиевна равнодушно повела плечами, задрапированными в стеганую финскую, безукоризненно синюю ткань.

«Все, все, все!» — стучало в голове у Киры, пока она, не дожидаясь лифта, мчалась вверх по ступенькам. Встреча с Нателлой добавила в ее возбуждение сладчайшую каплю. «Я все делаю правильно, — думала она весело. — Несу пиво человеку, который умирает от жажды. А вы, мадам, плетите свои интриги. У каждого свое!» Бутылки позвякивали в газетном пакете глухо в такт шагам. На пятом этаже у нее страшно, резко закружилась голова — и она прислонилась к стене, хватала воздух испуганными, вмиг охолодевшими губами. Но это было лишь мгновение. «Надо просто побольше бывать на воздухе, — решила она. — Гриша верно говорит, надо каждый день гулять перед сном хотя бы по часу. Милый Гриша! Увидел бы он меня с этими бутылками». Все же последние пролеты она одолела медленно, осторожно, не прыгала со ступеньки на ступеньку.

Тихомиров дописывал письмо, когда она вошла. Он был окутан дымом, как небольшой действующий вулкан. Он курил что-то вонючее, импортное, без фильтра.

— Принесла?.. Ну молодец!

Когда наливал в стакан, рука его заметно подрагивала. Он заглотнул стакан тремя огромными глотками. «Бедный!» — подумала Кира. Тихомиров глубоко вздохнул, затянулся сигаретой и замер, забавно, с глубокомыслием прислушиваясь к тому, что происходит в его чреве.

— Мало! — заметил авторитетно. Быстренько нацедил второй стакан. Выпил. Опять посидел, прислушиваясь. Облегченно, жалобно улыбнулся. Взглянул на Киру просветленно.

— Как тебя, говоришь, зовут, девушка?

— Кира Новохатова.

— А, верно. Возьми вон там за книгами на полке еще один стакан. Пиво свежее.

Кира нашла стакан, мутный и серый.

— Чистый, чистый, не сомневайся! — Тихомиров откупорил вторую бутылку, налил Кире и себе. — Курьершей, значит, работаешь. Молодец! Хорошая профессия. А учиться не собираешься?

— Собираюсь, — ответила Кира и сделала аккуратный глоток. — Вкусное пиво, давно я его не пила.

— А что же ты пьешь?

— Что поднесут. Я нетребовательная.

И наконец она увидела чудо. Выпученный взгляд багроволикого толстяка сосредоточился на ней, сфокусировался, стал спокойно-осмысленным, в нем вытаяла, расцвела веселая приязнь — теплая человеческая душа явилась наружу и потянулась к Кире робкими, ищущими щупальцами. Тихомиров зычно хохотнул.

— Ох, умница! Да ты что же старика дурачишь? Такая же ты курьерша, как я карточный шулер. Впрочем, сравнение хилое — призвание карточного шулера я в себе загубил смолоду. Кира? Ничего, Кира, я запомню. У тебя улыбка как сто тысяч роз. Тебя всегда будут любить. Пей беспечально. За то, что заглянула ко мне, спасибо! Но, собственно, какие важные дела заставили тебя войти в эту тюремную камеру, где томится дух язычника, угораздившего родиться в эпоху поголовной обезлички? Я понятно говорю?

— Вижу, дверь открыта — я и вошла. — Кира в неожиданном оживлении Тихомирова угадывала искусственность, ненадежность, но это ее не смущало. Она расслабилась и никуда больше не спешила, и ничего не боялась. Она с наслаждением допила стакан до донышка и причмокнула.

— Еще бы воблы!

— Да у меня есть! — Тихомиров возбужденно задвигал ящиками стола и извлек из одного пакетик, но не с воблой, а скорее с засушенными карасиками. И, похоже, засушенными в прошлом столетии. Карасики рассыпались под пальцами. Тихомиров шумно огорчился: — Эхма! В кои-то веки собирался угостить хорошего человека. Не получилось. На выход есть. Есть выход! Хочешь, Кира, попробовать настоящего вяленого угря? По глазам вижу, что хочешь. Твои глаза, красотка, истинно зеркало души, и там одно желание — отведать угря, провяленного под суровым северным солнцем. Я угадал?

— Угадали.

— Тогда поехали.

— Но мне надо хотя бы позвонить.

— Звони. Вот телефон. Мужу будешь звонить? Зачем тебе муж? Тебе нужно жить не с мужем, а со звездами.

Кира, отвечая спокойной улыбкой на неуклюжие ужимки разгорячившегося фавна, набрала домашний номер. Гриша не ответил — наверное, еще трясется в автобусе. Тихомиров наспех доглотал остатки пива, полную бутылку сунул в портфель. Движения его неожиданно стали точными, упругими.

— Вы подождите меня на улице, — попросила Кира.

— Только недолго, — предупредил Тихомиров. — Помни о вяленом угре!

В отделе, уже опустевшем, она села за свой стол. На мгновение ее охватила горькая печаль. «Зачем?» — подумала она. И сама себе тут же ответила: «А затем, что живу!» Сердечко ее учащенно тикало, как перед погружением в холодную воду.

Тихомиров маячил на той стороне улицы, у открытой дверцы такси. Лицо его пылало багрянцем зари. Он шало махал ей портфелем: «Сюда, сюда!» Кира вспомнила его строчки: «Век ненавистный, век звенящий, удержи меня над пропастью!..» Этот человек не удержался, из пропасти торчали его дрожащие руки и пучился обескураженный глаз. Он туда свалился, но дна, видно, не достиг, корчится, цепляется за хрупкие побеги терновника. И глаз, обезумевший, зияет, как крик.

— Если он дома, — сказал Тихомиров, когда машина тронулась, — то считай, судьба нам улыбнулась.

— А если его нет дома? — Кира не спрашивала, кто этот счастливый обладатель вяленого угря.

— Обязательно дома. Ему нельзя на улице появляться. Как появится, так ему и крышка.

— Почему, Петр Исаевич?

Тихомиров сидел с ней на заднем сиденье тесно, дышал жарко и сипло.

— На улице московской галлюцегенов полно, соблазнов то есть. А он, дружок мой Степан, на соблазны падок. Падший ангел он.

Тихомиров гудел слова мрачно, с подозрительными паузами. Кира была наслышана о диковинных перепадах в настроении этого человека. И все же она нисколько не тревожилась. И душное его присутствие ее не угнетало. Она не сделала движения, чтобы отодвинуться.

— Интригуете, Петр Исаевич!

— Голос у тебя чудный, Кира. Опаляет нутро, корябает... Ты падших ангелов не избегай, они неопасные. Других беги, которые во благости. Мой Степан когда-то мыслил мир спасать своим примером. Тогда вот не дай бог было с ним встретиться. А теперь нет, теперь он послушный, как дрессированная мышка.

— Он священник, что ли?

— Кем он только не был. Научным работником был, официантом, актером, кажется, был. Но потом стал падшим ангелом. Это его призвание. Как-то сидел в уголку, и померещилось ему, что он истину познал. Какую уж — речь долгая. Но истину. Он за ней погнался, в охапку схватил, начал ото всех оборонять, ноги ему в свалке переломали, уши отодрали, башку в грудную клетку заколотили — и он стал ангелом.

— Падшим?

— Сначала просто ангелом, а уж после, естественно, падшим. Нашел себя. Впал в окончательное состояние человека мыслящего.

— Это все аллегория такая? Я ведь девушка простая, от аллегорий теряюсь.

Тихомиров объяснил шоферу, куда ехать и где сворачивать, потом обернул к Кире перекошенное сумрачной гримасой лицо.

— Единственная аллегория, Кира, это наша собственная жизнь. Все остальное — реальность.

Они заехали в Замоскворечье, там попетляли среди старых домов, чудом уцелевших в кошмаре генеральной перестройки. Тихомиров расплатился с шофером и чуть не оставил в машине портфель, но Кира ему напомнила. Он ей доверил этот портфель нести. Сказал:

— Там пиво. Жаль, если пропадет.

Он подвел ее к одному из домиков со двора, к ветхой деревянной пристройке. У входа крылечко, как у деревенской избы. Звонок черный, большой, электрический. Дверь обшарпанная, дерматин на ней клочьями. Тихомиров надавил кнопку звонка и сказал, что придется подождать. Минуты через две за дверью началось движенье, что-то упало со стеклянным звоном. Отворилась черная щель, и голос, чистый и молодой, сказал:

— Входи, пожалуйста, Петр, друг мой!

Тихомиров взял Киру за пальцы и провел по узкому темному коридорчику. Комната, в которой они оказались, была освещена старинным канделябром, с неумело воткнутой в него электрической лампочкой. Обстановка немудрящая, но с претензией на уют — старая тахта, помятые кресла, деревянные, грубого тесу, книжные полки, просторный стол посредине, в углу чугунная подставка с захватами для цветочных горшков, цветов, правда, нету, на полу — облезлая шкура какого-то неведомого зверя. Небольшое круглое окно на уровне пола, занавешенное свитером, — вопиющий эстетический диссонанс.

Обладатель чистого голоса, хозяин, мужичок низкорослый неопределенного возраста и приятной внешности. Самое броское в нем — чудные, девичьи завитки темно-седых волос, закрывающие виски и уши. Во всем облике что-то кукольное, надуманное, но милое, трепетное. Он был похож на мультипликационный кадр.

— Не ждал? А мы пришли! — прогудел Тихомиров.

— Как не ждал? Почему? Очень ждал. И вчера еще ждал, и сегодня. И рад! Весьма рад.

— Напрасно радуешься. Мы к тебе с Кирой приехали вяленого угря кушать. А если ты его, Степушка, уже сам съел, не сносить тебе головы.

— Как можно! — Человек обернул к Кире сияющее радостью лицо, и она увидела, что у него живые синие глаза, словно с двойными, расщепленными зрачками. Но в этом противоестественном, прыгающем расщеплении не было ничего отталкивающего, наоборот, хотелось смеяться и подмигивать. — Вас, значит, Кирой зовут? А меня Степаном.

— А по отчеству?

— Не надо, уважаемая. Степушка и есть. Так меня Петр Исаевич славно величает. Мне нравится. Да и не так уж я стар, шестидесяти годков нету. По нынешним временам почти юноша. И сохранился я хорошо, живучи в подземелье. Вы не находите, Кира?

— Нахожу! — Она уже поняла, что между этими двумя людьми идет какая-то игра, не сегодня начавшаяся, наверное увлекательная, но ей невнятная и недоступная. Вообще-то она не любила попадать в такое положение, но сейчас ей все равно было весело и приятно оттого, что два пожилых, необычных человека за ней яростно и смешно ухаживают, усаживают поудобнее, и главное оттого, что таинственный и свирепый Тихомиров, к которому она испытывала непонятное давнее влечение, держится с ней по-свойски и даже с уважением.

Хозяин быстро соорудил стол: сбросил на пол ненужное — бумаги, тряпки, отодвинул в сторону пузырьки и тюбики с красками, застелил освободившееся место клеенкой, куда-то смотался из комнаты и вернулся с чистыми тарелками, стаканами, вилками и графином с мутноватой жидкостью. Нарезал батон белого хлеба и наконец с торжественным видом достал из шкафчика полиэтиленовый пакет и вывалил на клеенку его содержимое. По первому впечатлению это были мелко нарезанные кусочки резиновой подошвы. Соответствовал впечатлению и тягучий клеевой запах, заполнивший комнату.

— В холодильнике есть еще кусок колбасы, — сказал Степан. — Если кому  э т о  не понравится.

— Кому не понравится?! — строго спросил Тихомиров.

— Все же некоторым образом на любителя закуска. Не всякий организм примет.

— Мой примет, — уверила Кира бодро. — А в графине у вас что налито?

Степан уважительно поднял брови.

— По древнему рецепту ацтеков. Специально под угря готовится. На сорока травах и кореньях. С добавлением мумиё.

В графине оказался натуральный дремучий самогон. Кира его выпить не смогла ни глотка, и хозяину пришлось еще раз уходить, чтобы принести воды для дамы.

— Женская красота для него губительна! — успел заметить Тихомиров, долго нюхавший кусочек угря, как бы жалея его есть.

Степан, вернувшись с водой, начал объяснять Кире, как надо пить настойку ацтеков. Надо было задержать дыхание, проглотить, потом положить в рот кусочек угря и лишь потом выдохнуть.

— Главное, чтобы запах отделить, не брать его внутрь, — пояснил Степан. — Вы, Кира, плохого не думайте. Это гималайский корешок в ней благоухает.

Кира выпила и не померла. Правда, она перепутала вдох с выдохом и долго перхала, проливая горючие слезы. Степан заботливо постукивал ее по лопаткам сухоньким кулачком.

— Чудесно, — заметила Кира. — Букет специфический.

Теперь настал черед лакомиться угрем. Это второе испытание Кира выдержала даже с некоторой лихостью. Она не раздумывая разжевала небольшой кусочек и проглотила. Попыталась благодарно улыбнуться, но не сумела. Рыба оказалась наполнена ядовито-острым соком, обладающим явно парализующим свойством. Кусочек долго стоял в горле без всякого движения.

— Ну и каково? — ласково поинтересовался Тихомиров.

— Впервые в жизни я могу сказать, что счастлива и удовлетворена, — ответила Кира, обретя дар речи.

Тихомиров, блаженно сосущий рыбий хребетик, откинулся в кресле и с азартом рубанул ладонью по столу:

— А, Степан?! Ты видишь! Вот она, молодежь! Вот они, девицы-красавицы! Смена наша. Входит нынче в мой кабинет этакой смиренной тенью и представляется курьершей. Я-то сразу сообразил, какая это курьерша. Но виду не подал. Попросил ее слетать за пивом. У меня к тому времени началась изжога. На совещании я был у главного. Копают ведь они под меня, да так гнусно копают, как в России раньше и не умели.

— В России по-всякому умели. Не умаляй! — перебил его Степан.

— Молчи, падший! Ладно... — Тихомиров потерял мысль и с укоризной поглядел на Киру.

— Вы сказали, что под вас копают, — помогла ему Кира.

— Конечно, копают! А ты думала как? Я ихнюю идиллию вшивую нарушаю. В свою вотчину превратили издательство, а я им мешаю. Вот и копают. Раньше хоть по мелочам досаждали, по линии поведения. А ведь теперь что — теперь ярлыки в ход пошли. Слышишь, Степан?

— Я тебя хорошо слышу, Петя. Успокойся. Пусть развлекаются. Это дело знакомое. Устоишь, даст бог.

Тихомиров раздувался желчью, как мяч, еще более побагровел, налил себе воды. Уперся гневным взглядом в стену. Степан сделал Кире знак, чтобы она тихонько сидела, не встревала. Он как-то так ловко пальцами прищелкнул: пусть, мол, выговорится Тихомиров, не надо ему мешать. Кира укромно притаилась в кресле. Ей почудилось, что Тихомиров не случайно завел этот разговор, что знает он о ее шашнях с Нателлой Георгиевной, и сладко испугалась.

— Мне шьют поверхностное отношение к проблемам! — загремел после передышки Тихомиров. — И кто шьет? Маменькины сынки да манерные дамочки с развращенным, испорченным воображением. Свиньи безмозглые! Да из них ни один жизни не знает. Они жизнь по газетам изучили. Дети оранжерей, нюхнувшие мудрости из школьных учебников и возомнившие о себе невесть что. От них за версту смердит посредственностью. О-о, я этот запах помню отлично... Ты что, Степка, лыбишься, как сурок? Ты послушай! Они талдычат, что мы плохо освещаем производственную тематику. Фу-ты ну-ты! Да они рабочих в глаза не видели, если только на экскурсии. Если такая наманикюренная, философствующая дамочка встретит рабочего лицом к лицу, она в обморок упадет. Ее придется три дня нашатырем отпаивать.

— Нашатырь, Петя, лучше нюхать. Его пить вредно.

— Молчи, остряк! Я понимаю, культура, которую поднимают на щит в таких издательствах, как наше, всегда вторична, но не до такой же степени отрываться от корней, от масс. Нельзя же бесконечно и с упоением возводить хоромы на песке, ведь рано или поздно они рухнут и придавят своих строителей. Но я бы и это принял, гори они все синим пламенем. Не нами заведено, да и устал я очень. Так ведь они мало того что говорят на белое черное и на черное, что это белое, так еще хотят, чтобы я восторгался и умилялся. Фигу вам! Я свою зарплату отрабатываю, но святого не задевай. Не выводи красивые словеса на крови — того душа не стерпит. Сочиняй научные труды, дели чины и награды, но на душу человеческую не замахивайся и меня в сообщники не зови! Уйду я скоро, Степаша, сам уйду. Невмоготу мне. В этой упряжке мне не сдюжить.

— Куда уйдешь, друг?

— Куда-нибудь. Забьюсь в берлогу, как ты, и буду выть на луну. Все честнее.

— Я в берлоге не сижу, — с неожиданной обидой возразил Степан. — Я работаю на договорных началах.

Тихомиров издевательски хрюкнул, но ничего не сказал. «Какая жалость! — подумала Кира. — Какие до предела одинокие, покинутые люди... Пыжатся и надрывно шутят. Где их семьи? Где их собственные корни? Почему так тяжело проехалось по ним колесо судьбы? И ведь оба умные и, видно, порядочные, образованные люди. Спросить бы, да неловко спрашивать».

Но она спросила:

— Вы один живете, Степан?

Хозяин смутился под ее безгрешным взглядом, за него ответил Тихомиров:

— С кем же ему еще жить, валенку старому? От него давно все сбежали. Как он на договора переметнулся и зарабатывать мало начал, так от него все любимые и близкие отвернулись. Я же тебе говорил, Кира, это падший ангел. Он, как древние иноки, задумал святостью неправду одолеть. Да не в ту пору родился. Не сориентировался. Ему бы хозяйство и дом блюсти, раз бог особых талантов не дал, а он в горние выси воспарил. А там одиноко и скучно. Одиноко тебе, Степан?

Степан приосанился, грудку худенькую выкатил колесом. Он смотрел только на Киру. Зрачки его больше не прыгали, не суетились, заиндевели в голубизне белков.

— Я Петю люблю, — сказал он ей, — хотя он и беспощадный. Но вам я советую, Кира, держаться от него подальше. У него дар такой — чего не соврет, то охает. И обязательно ему необходимо всех под себя подмять. Ему бы в лесу жить со зверями. Ты не обижайся, Петя, я тебе правду говорю, любя.

— Правду? Да ну? Откуда же ты ее выкопал, эту правду? Плесни-ка лучше своей табуретовки, старый сатир. Это он перед тобой, Кира, выхваляется, добреньким да сирым прикидывается. Но его осудить трудно. Он от женской красоты и погиб. Я от водки, а он — от женщин. Верно ли, Степушка?

— Вам, Кира, с такими, как мы, вообще следует избегать знакомства, — печально заметил Степан.

— С какими?

— С увядшими и ничего толком не постигшими. Мы, Кира, бубны былых сказаний. Сейчас я с вами так говорю, а завтра иначе. Смуту можно в сердце ненароком внести. А со смутой жить нельзя. Петя правду сказал: мой жизненный строй порушила женщина. Да и то не женщина, а неспособность моя, неготовность женщину принять. Она мне явилась, а я ее не сразу и признал, думал — обман очередной нагрянул. Спохватился поздно — уж ни кола ни двора.

— А женщина та где? — с участием спросила Кира.

— Он ее утопил в проруби, — бухнул Тихомиров. — Проверял — ведьма она или нет.

Степан смотрел на приятеля, горестно щурясь.

— Эк тебя ломает. Выпей, друг, успокойся! День-то к ночи повернул.

Кира спросила:

— У вас можно откуда-нибудь позвонить?

— На кухне телефон. На кухне я его приладил, чтобы не трещал над ухом. Пойдем, покажу.

— Сиди! — приказал Тихомиров. — Без тебя найдет. Знаем мы, как ты телефон показываешь, душегуб. Иди, Кира, звони. В крайности, мы этого тигра свяжем.

На кухоньке было чисто, опрятно. Как в обыкновенной квартире — холодильник, стол, табуретки, газовая плита, только с потолка на стены свисали уродливые водяные подтеки. Телефон на подоконнике, не сразу и заметишь.

Трубку снял Гриша. И как же было приятно услышать его родной, приглушенный голос. Он всегда произносил «Алле!» так, будто собирался выведать государственную тайну.

— Гриша, голубчик, ты меня ругаешь, да?

— Это кто?

— Это твоя бедная, несчастная женушка, Гриша. Узнай меня, любимый!

— Вы, наверное, ошиблись номером, гражданочка. Я одинокий, холостой мужчина. Всегда готовый на сумасбродства.

— Гриша, пожалей меня. Я в такой компании жуткой оказалась. Двое мужиков, один жену утопил, а второй Тихомиров. Помнишь Тихомирова? Я тебе рассказывала. Меня на его место прочат.

— И ты уже на его месте?

— Нет, я у него в гостях. Вернее, в гостях у его друга. Представляешь?

— Я рад за тебя. Ты домой сегодня приедешь?

Кира оглянулась, какой-то шорох ей померещился.

— Не сердись, Гриша! Это такие несчастные, пожилые люди. Мне сначала было их очень жалко. А сейчас уже немного скучно. Они однообразные.

— И что вы делаете втроем?

— Гриша — это сказка. Мы едим вяленого угря. Такая вкуснотища. Хочешь, я тебе привезу кусочек?.. Гриша, ты слушаешь? Ты где?

Она не видела, как Новохатов вытянул перед собой руку и сжал пальцы в кулак, вгрызаясь ногтями в ладонь.

— Гришка, ну что ты молчишь?! Ну ладно, я сейчас приеду. Не сердись, милый!

Он положил трубку. Она представила, как он мечется по квартире очумевший. Но в чем она виновата перед ним? Не стоит себя обманывать — виновата. Она не просто так поехала к Тихомирову. Какое, к черту, сострадание! Ее странно влечет к нему. Это дико признавать, но это так. Ее тянет к этому багроволикому сумасброду, у которого нет ни будущего, ни настоящего. Что же это? Какие низкие струны ее души задеты? И почему обязательно низкие? Может, ее собственная судьба просквозила перед ней в его облике как предостережение. Наступит срок, и она сама, пропащая и всем чужая, будет нелепо метаться из угла в угол, не находя покоя и пристанища. Обязательно так и будет. Она очень ясно представила себя в грязной хламиде, стоящей около булочной с протянутой рукой. К ней подходит Гриша, к тому времени ученый с мировым именем. С ним его детишки от новой жены. Он ее, конечно, не признает, преуспевающий и гордый, прикрикнет на своих карапузов, чтобы они не лезли к старушке, от которой могут нахвататься блох. Она его окликает: «Григорий Петрович, вон вы какой стали неузнаваемый!» Гриша вздрагивает. Он не может поверить тому, что видит. Потом с воплем: «Прости, любимая!» — шлепается в грязь на колени. Ребятишки висят на нем и на ней, как гроздья. Сколько их — пять или шесть? Прохожие их обступают. Кто-то, недреманный, вызвал на всякий случай милицию. Она говорит Грише: «Что ж теперь, прошлого не воротишь. Будь счастлив, если сможешь!»

Из комнаты доносилось бренчание струн и скрипение голосов. Кира заглянула. Мужчины сидели рядышком на тахте и пели. Степан подыгрывал на гитаре. Тихомиров ссутулился и сморщился. Он пел, как спал, чуть шевеля губами. Они оба были точно в забытьи. Они перенеслись памятью в давнее, несбывшееся, навеки дорогое. Выводили знакомые, смутные тихомировские строки, защемившие Кирино сердце, как в мышеловку: «...и мы идем туда, куда глаза глядят. Ее глаза в мои, мои глаза в ее. И долго-долго так, покуда минет ночь. Она идет в меня, а я иду в нее».

Кира присела на краешек кресла и взялась подпевать тоненьким голосишком. Они и внимания на нее не обратили, только Тихомиров приоткрыл на мгновение веки, убедился, что все в порядке, и снова занедужил, глухо завыл...

Кира в первый и последний раз была с Тихомировым. Он умрет в воскресенье от разрыва сердца. Придя на работу, она увидит в вестибюле его портрет в траурной рамке. На портрете он окажется худощавым и с застенчивой улыбкой.