Нине Павловне Донцовой — двадцать девять лет от роду, а мужу ее, Мирону Григорьевичу, — сорок восемь. Она — продавщица в универмаге, а он — начальник строительства химического суперкомплекса, обремененный государственными заботами человек. Внешность у Мирона Григорьевича незавидная, чем-то он напоминает свой собственный неизменный пухлый черный портфель. Нина — длинноногая смуглянка с кокетливо вздернутым носиком. Она всегда в движении, всегда на устах ее дерзкое: «Ах, не говорите глупости, пожалуйста!» Мужчины пялятся на нее на улице, подолгу застревают у прилавка, с суровым видом разглядывая пуговицы, застежки-«молнии» и прочую дребедень. По ее виду никак не скажешь, что у нее трое детей — две девочки и мальчик. Костику четыре годика, а девочка Настя, старшая, пошла в третий класс.

Донцовы — счастливая семья. Несмотря на схожесть Мирона Григорьевича с портфелем (угловат, аккуратно застегнут, объемен), несмотря на мрачную во всю голову проплешину, несмотря на постоянную презрительно-замкнутую гримасу круглого бледного лица — это симпатичный и добрый человек с сердцем ребенка. Он, например, искренне убежден, что строительство суперкомплекса полностью зависит от его усилий, и если там случаются неполадки, то в этом только его вина: что-то, значит, он не успел вовремя поправить и предусмотреть. По вечерам Мирон Григорьевич любит пить пиво и смотреть развлекательную телепрограмму. Когда он пьет пиво, то с грустным видом держится левой рукой за печень, а когда начинает смеяться, Нина и дети отрываются от телевизора и смотрят только на него. Он очень ревнив и часто говорит жене: «Конечно, я понимаю, какая я тебе пара!» Нина целует его, щиплет, обнимает, щебеча: «Старичок мой миленький, родненький мой старикашка!» В такие моменты Мирон Григорьевич теряет самоконтроль и делается похожим на сенбернара, которому обожаемый хозяин чешет пузо. В первом браке в Москве он был женат на актрисе. Та жизнь вспоминалась Мирону Григорьевичу как бредовое чередование домашних пирушек, где бывало множество незнакомых, экзальтированных людей, походов на всевозможные премьеры и почти ежедневных истерик с непременными пощечинами (ему) и стойким запахом капель Вотчела. Когда супруга наконец-то сбежала от него к художнику-модельеру, он до того обрадовался, что начал заикаться; так, заикаясь, и выпросил себе назначение на периферию, куда, он надеялся, театральная женушка не решится за ним гнаться. Развод оформил через адвоката, оставив жене все имущество, даже книги. Постепенно к нему вернулись нормальная речь и доброжелательное восприятие мира. Явление Нины и брак с ней, а позже рождение детей Мирон Григорьевич воспринял с суеверным трепетом, надолго замкнулся в себе, боясь спугнуть нежданное счастье каким-либо восторженным поступком. По ночам через угрюмость его черт пробивалась слабая детская улыбка. Нина иной раз включала свет и любовалась чудным, светящимся выражением спящего мужниного лица. «Боже мой! — думала она. — Что я буду делать, когда он умрет?»

Однажды в универмаг с какой-то ревизионной группой заглянул Сергей Иванович Певунов. Нина видела его раньше только издали, зато много слышала о нем от подруг. Болтали всякое. Крут, отходчив, щедр, а главное, до женского пола чересчур падок. Сластена. Этакий местный Казанова. Понравишься ему — возвысит, одарит сумасшедшими подарками, не угодишь — в грязь втопчет, откуда никто тебя не вызволит. Всюду у него своя рука, связи, знакомства. До самой Москвы может дотянуться. «Так он же женат, дети у него, — ужасалась Нина. — Как же можно?» «Женат? — смеялась Клава Копейщикова, для которой давно не осталось в мире тайн. — Такого борова жена удержит, жди!» «Боров, точно боров», — соглашалась с подругой Нина, вспоминая тяжелую походку Певунова, его массивные, округленные регланом плечи, какую-то треугольную, будто вытесанную из полена голову. Она вообще не выносила настырных сосредоточенных мужчин, которые, даже уточняя цену на пуговицы, одновременно как бы требовали от Нины, чтобы она разделась. Недавно один курортник — молодой, кстати, человек лет тридцати, но с брюшком, улучив момент, прямо так и рубанул открытым текстом: приходи вечером в гостиницу — получишь четвертной. Нина не нашлась что ответить, подлая фраза была произнесена елейным, заговорщицким шепотом и сопровождалась заискивающей улыбкой, точно человек просил у нее взаймы пятачок. Потом она ревела в подсобке от неутоленной обиды. Начальника торга она представляла как раз одним из тех, кто считает, что им все позволено и доступно.

Гуляя с комиссией от прилавка к прилавку, Певунов добрался и до ее пуговичного закутка. Подойдя, буркнул что-то отдаленно напоминающее «здравствуйте!» и впился в нее расширенными, темными зрачками. Члены комиссии о чем-то ее спрашивали, она отвечала, а сама никак не могла оторваться от этих ледяных зрачков.

— Давно тут работаешь? — поинтересовался Певунов. — Я тебя раньше не видел.

— Полгода, — сказала она, хмурясь.

— А раньше где работала?

— Раньше детей рожала.

— И сколько их у тебя?

— Трое.

— Молодец. По тебе незаметно.

Чувствуя, что краснеет, Нина закусила губу. Члены комиссии прошли дальше, Певунов за ними. «Что он тебе говорил? Что говорил?» — подбежала Клавка. «Ничего особенного. Пробовал нахамить, да не на ту напал!»

Второй раз они встретились на торжественном вечере в Доме культуры, устроенном по случаю Дня работника торговли. Она не собиралась туда идти, но муж уговорил, сказал, что неприлично в такой день отрываться от коллектива. Сам, разумеется, остался дома, он вообще не выносил торжественные сборища и вдобавок был простужен.

Певунов выступил с речью. Поздравляю… много сделано… обязуемся еще лучше и полнее… и прочее. Он говорил негромко и как-то с усилием, с тяжелым придыханием, точно перед тем, как влезть на трибуну, несколько раз обежал вокруг Дома культуры. Пока выступал, выпил целый стакан воды. Нина слушала его, пытаясь вникнуть в смысл слов, и вдруг явственно ощутила некую обреченность в облике этого человека, каждым движением раскачивающего трибуну. Черный холодок скользнул ей под ребра. Этот суровый мужчина, судя по всему, удачливый и преуспевший, был не властен над своей судьбой. Подружки тихонько пересмеивались, перешептывались. «Как не стыдно!» — негодующе шепнула Нина, и они воззрились на нее с изумлением, а Клавка поперхнулась жевательной резинкой. Отбубнив свою речь, Певунов вернулся в президиум и до конца торжественной части ни разу, кажется, не поднял головы, сидел, уткнувшись в бумаги, что-то там время от времени черкал карандашиком. Вскоре Нина потеряла к нему интерес, но всякий раз, случайно глянув, натыкалась на его темноволосую, массивную голову.

После торжественной части начальство удалилось за кулисы, где в одной из комнат был накрыт стол для избранных. Для всего остального празднующего торгового люда в фойе устроили танцы под эстрадный оркестр. Нину тут же пригласил молодой человек с шикарным английским галстуком, назвавшийся Сергеем Александровичем. Ухаживал он изысканно.

— Так звали Есенина, — пояснил, крепко сжимая ее талию. — Помните: молодая, с чувственным оскалом, я с тобой не нежен и не груб, помните?

— У меня муж есть. Мне это ни к чему.

— У меня тоже была жена, — сказал молодой человек задумчиво, — но она покинула меня вместе с ребенком.

— Как это?

— А так. Забрала малышку, и привет. Даже не знаю, где искать. Я бы готов алименты платить, да некому. В другой город, что ли, переехала на жительство.

От нахлынувшей обиды юноша расслабил богатырские объятья. Нина его пожалела.

— Чем же вы так ей не угодили, Сергей Александрович? Может, выпивали?

— В рот не беру. То есть по праздникам — это да. Но в меру… Я и сам думаю: чем не угодил? Не понимаю. Вроде любила. Чудно, да? Кому говорю, смеются. Я что — урод, да? Скажи, урод?

— Нет, что вы, — ответила Нина. — Такой парень — оё-ёй! Только ты меня, пожалуйста, не тискай.

— Но я ей благодарен. За урок жизни благодарен. Я через нее женщин познал.

С тезкой Есенина Нина протанцевала еще два раза и, отклонив яростное предложение проводить ее до дома, распрощалась с ним. Поправляя у зеркала прическу, увидела Певунова.

— Я тебя узнал, — сказал он. — Ты Нина Донцова?

— Нина Павловна, — уточнила Нина, слегка покраснев.

Он навис над ней сзади, окутав запахом вина и табака, грузный, красноликий, но не слишком страшный. Особенно здесь, где люди вокруг, музыка и светло.

— Что же ты рано собралась?

— Муж ждет.

— Му-уж!

— Да, муж.

Певунов вдруг захохотал, да громко так, беззаботно, и Нина неизвестно зачем улыбнулась в ответ.

— Муж ждет, — повторил он, еще смеясь. — Ну и пусть ждет. Наша доля такая мужская — ждать. Раньше, правда, было наоборот — жены ждали. А теперь — эмансипация, верно? Мужчина — в магазин за покупками, жена — на собрание, верно? Это хорошо. Это по справедливости. Расплата за века женского унижения. Теперь мужики скоро юбки наденут. Как считаешь, мне пойдет юбка? Я думаю сразу в мини влезть. Чтобы помоднее. Верно?

Нина живо представила Певунова в мини-юбке, прыснула.

— А кто у тебя муж? — спросил Певунов. — Хороший человек? Не обижает? Если чего, ты сразу в суд на него подавай. Это нынче модно. Мужик дома невзначай ругнулся, жена — за телефон, глядишь, и повели сироту на дознание.

— Шутки ваши я не вполне понимаю, — сказала Нина. — Пойду лучше домой.

— Да я тоже собрался. Пойдем вместе.

Неподалеку маячил Сергей Александрович Есенин и с обидой наблюдал, как они на пару покинули гостеприимный Дом культуры.

«Зачем он за мной увязался, да еще выпивши? — раздраженно думала Нина, замедляя шаг, поневоле приноравливаясь к тяжелым, неспешным шагам Певунова. — Ладно, пусть только попробует, полезет, уж я его отбрею, надолго запомнит. За всех девчонок отбрею!»

Она себя накручивала, но истинной злости к Певунову не испытывала, тем более что он вроде и не собирался «лезть», соблюдал приличную дистанцию, хотя улочки, которыми они проходили, становились одна теснее другой.

— Что же это вы молчите, Сергей Иванович? — спросила она с неким даже задором. — Обронили бы словцо, раз уж взялись провожать.

— Ночь больно хороша. Тихо, свежо. Чувствуешь — дышит ночь.

Нина прислушалась. Ничего нигде не дышало.

— Редко вот так-то удается пройтись, — Сергей Иванович словно извинялся. — Крутишься как белка в колесе. Ан и прокрутил лучшие годы. Нету их, тю-тю! Профукал. Однажды очутишься в такой ночи и видишь: жизнь даром прошла. Не вернешь ни денечка. Да если бы и вернуть, что толку. Заново бы профукал. Не тому нас сызмальства учили, Нина. Грамоте учили, огрызаться учили, еще всякой ерунде, а жить не учили.

— А как надо жить?

— Не знаю. По сию пору не знаю. Кабы знать… Да ты понимаешь хоть, о чем говорю?

— Понимаю, — робко откликнулась Нина, подавленная, подозревая какую-то ловушку.

— Вряд ли… Эх, девушка! Думаешь небось: схватит меня сейчас старый боров за белые рученьки и начнет ломать. Думаешь, вижу. Не бойся! Не того боишься.

Певунов почти точно отгадал ее мысли, это поразило Нину. Разговор приобретал какой-то мистический оттенок. Она спросила, знобко передернув плечами:

— А чего надо бояться?

— Себя надо бояться. Только себя. Своего нутра надо бояться. От меня тебя каждый прохожий спасет, а от себя — никто. Внутри нас грызь ненасытная, Нина.

В его голосе и мольба, и угроза.

— Вот мой дом! — чуть не в крик оборвала его Нина. Это был не ее дом, но она юркнула в первый попавшийся подъезд и затаилась там у батареи, чутко прислушивалась к удаляющимся шагам. «Он сумасшедший, — догадалась она. — Он сошел с ума от пьянства и гульбы. Грызь ему какая-то мерещится. Раскрылся. И никто не подозревает, что он сумасшедший. Вот ужасно!»

Дома Нина хотела рассказать обо всем мужу, но почему-то не смогла. Мирон Григорьевич заботливо подливал ей чая, расспрашивал: интересный ли удался вечер? Она отвечала: «Да, было очень весело». С юмором вспомнила о знакомстве с тезкой поэта Сергеем Александровичем, перебрала всякие мелкие происшествия (вроде того, что у Клавки отломился каблук на новых итальянских туфлях), но о Певунове — язык не поворачивался. «А еще что было, а еще?» — неутомимо допытывался Мирон Григорьевич. «Все, — сказала наконец Нина, — больше ничего хорошего не было».

В свою очередь Мирон Григорьевич поделился с ней важной новостью: видимо, его скоро переведут в Москву. Даже не скоро, а ровно через месяц, назначение уже подписано, и квартира в Москве их ждет, осталось сдать здешние дела новому директору. Почему молчал? Не хотел волновать раньше времени, ведь все могло и сорваться… Да, это повышение, если можно считать повышением кабинетную работу в министерстве. Да, он доволен, но боится встречи с бывшей женой… Ну и что ж, что Москва больша, зато мир тесен.

— Ты у меня седой, а рассуждаешь, как ребенок, — попеняла Нина.

— Ты ее не знаешь! — трагически воскликнул Мирон Григорьевич. — Она вездесуща.

— Что она тебе может сделать? Что?

— Мне — ничего, а тебе может.

— Что?

— Оскорбить, унизить, что угодно.

— Это мы еще посмотрим, кто кого унизит, — с достоинством ответила Нина.

На другой день около полудня Нину позвали к телефону. Она сразу узнала голос Певунова.

— Донцова?

— Здравствуйте, Сергей Иванович!

— Нина, я тебя напугал вчера, хочу извиниться.

— Вы меня не напугали. Я вообще не из пугливых.

— Я ведь знаю, это не твой дом был. Ты, наверное, подумала, рехнулся старикан. А я не рехнулся, нет. Просто настроение… Бывает. Видно, от переутомления. А тут — ночь, прелестная девушка, вот и разобрало. Ты забудь обо всем, хорошо?

— Я еще вчера забыла.

Пауза. Певунов покашлял, хмыкнул.

— Ниночка, может, сходим куда-нибудь вместе, а?

— Об этом не стоит и думать.

— Что так?

— Муж у меня ревнивый. Убьет обоих.

— У тебя хорошее настроение. Я рад. Что ж, прости еще раз. До свиданья!

Он повесил трубку. Нина была довольна собой. «Так ему и надо, старому ловеласу. Пусть хоть иногда да утрется несолоно хлебавши». «Прости за вчерашнее»! А то она не понимает, куда он клонит. Слава богу, не девочка, мать троих детей. И муж у нее — не чета Певунову. Ее муж ста тысяч Певуновых стоит.

Она сидела возле телефона, подперев щеку рукой, в извечной позе русских баб. На душе у нее кошки скребли. Вновь возникал перед внутренним взором Сергей Иванович, не тот, который шутил с ней в фойе, и не тот, который провожал ее и нес какую-то околесицу, а тот, каким он стоял на трибуне, унылым голосом произнося казенные слова, обреченный, одинокий. «Что со мной? — испугалась Нина. — Так до беды недалеко. Пожалеешь — полюбишь. Чур меня!»

Весь этот день она была вялой и рассеянной. Под конец смены нелепо повздорила с покупательницей, что с ней редко случалось. Покупательница — пожилая женщина, ярко загримированная, с крупными золотыми серьгами — начала с того, что потребовала показать весь товар, который якобы находится под прилавком. На Нинин вопрос, что ей, собственно, требуется, женщина ответила, что это ее личное дело, которое никого не касается.

— Как же я могу вам помочь, если не знаю, чего вы хотите? — удивилась Нина.

— Ты, милочка, мне не груби! — сразу взъярилась женщина. — Я ведь к директору дорогу найду.

Тут Нина и взорвалась:

— Ступайте, ступайте! По коридору налево. Там же и туалет рядом, если понадобится.

После этого минут пять они безобразно бранились, собрав у прилавка толпу. На помощь Нине прибежала Клавка Копейщикова. Однако покупательница их обоих перекричала и ушла довольная, ничего не купив и обозвав их на прощание ворюгами.

Через несколько дней Нина уволилась с работы, устроила подружкам прощальную пирушку и начала готовиться к переезду в Москву. Хлопот и волнений хватало, а от мужа было мало пользы.

Несвычный к житейским передрягам, ошалевший от сборов, бесконечного нашествия Нининых родственников, Мирон Григорьевич большей частью сидел на кухне, раскачивая на колене четырехлетнего Костеньку и грустно напевая: «Дан приказ ему на запад…»

Наконец подошел день отъезда. Родственники стояли на перроне и махали в окно панамами и платками. Нинин родной брат Михаил, находящийся с утра в подпитии по случаю проводов, лукаво улыбаясь, показывал Мирону Григорьевичу четвертинку. В последний момент прибежала Клавка с букетом гвоздик. Она прорвалась в купе, швырнула букет Мирону Григорьевичу на колени и бросилась к Нине в объятия. Минуты две подружки поплакали, обнимаясь и целуясь. Дети сидели притихшие и серьезные. Костик готовился зареветь.

Нина покидала, может быть, навсегда город, где родилась, покидала родных и друзей, покидала кладбище, на котором похоронены отец с матерью. Поплыли мимо зеленые улицы, невысокие домишки с плоскими крышами, последний раз пронзил небо шпиль радиоцентра. Только в эту минуту поняла Нина, как дорого ей все это. Мирон Григорьевич гладил ее руку, приговаривая: «Ну вот, ну вот, все хорошо!» Она посмотрела на него с благодарностью…

Пройдет много месяцев, прежде чем она привыкнет к Москве, к своей новой четырехкомнатной квартире, к шуму, толчее и неразберихе московской жизни.