У Донцовых тяжело заболел пятилетний Костик. Обыкновенная простуда перекинулась на легкие, потом начались подозрительные рези в животе… Врачи (а их переходило к больному множество, Мирон Григорьевич приглашал самых лучших педиатров) — все, как один, — рекомендовали больницу.
Только там, уверяли они, можно провести качественное, надежное обследование. Нина панически боялась больницы, не представляла, как можно отдать туда на муки ее желтоголового мальчика. Она устраивала мужу истерики, как только он заикался, что, может быть, э-э… Только один седенький профессор-гомеопат, его Мирон Григорьевич доставил на машине из Мытищ, где тот на покое взращивал необыкновенные сорта клубники, только этот старичок-боровичок одобрил стойкое сопротивление Нины. «Какая больница, помилуй бог! — он выпучивал глаза, шепелявил и страстно потирал сморщенные ручки. — Ребенок почти здоров, а там его уморят. Непременно уморят!» «Но ведь позвольте, — нерешительно обратился Донцов к чудодею, — второй месяц температурит. А теперь вот животик. У тебя болит животик, Костя?» «Да, папа». «В порядке вещей, — усмехнулся старичок. — Сколько же вы его лекарствами пичкаете? Тоже второй месяц? Эдак у слона брюхо лопнет». Профессор выписал гомеопатические шарики, получил четвертную гонорара и отбыл восвояси, счастливый, благоухающий клубникой и шипром.
Костик переносил болезнь со стоицизмом, свойственным героям и детям. Большей частью спал, плакал, когда болел животик, лишь боль отпускала, начинал утешать родителей.
— Папочка, мамочка, — шептал синюшными губами, — зачем вы плачете? Я же все равно выздоровлю скоро. Мне уже не больно. Давайте играть? Или почитайте сказку.
Он исхудал, на прозрачном лице лунно сияли голубые роднички глаз. В них запечатлелась неосведомленность и ласковый привет им всем, суетящимся вокруг него. Смотреть на него было невыносимо. Мирон Григорьевич ходил по квартире на цыпочках и приобрел привычку резко оглядываться на каждый звук, будь то мяуканье кошки или хлопанье лифта. Раз десять на дню он звонил с работы, она говорила ровным голосом: «Да, все по-прежнему, не хуже, не лучше».
Девочки, Настя и Надя, будто исчезли из дома и объявлялись только за столом.
Нина часами сидела неподвижно возле спящего мальчика и держала его за руку. Она всматривалась в восковое, родное личико, поправляла спутанные, мокрые волосики и молила бога перевести болезнь на нее, а если кому-то это нужно, то и убить се. Она молилась, не зная молитв, и в душе ее копились мрачные, первобытные инстинкты. Иногда с трудом подавляла желание схватить худенькое, теплое тельце и утащить куда-то в темноту, закрыть своим телом, и рычать, скалить зубы на то грозное и неминучее, что плавало в воздухе. Она была самкой, а перед ней лежал, слабея с каждым часом, ее детеныш, кровь от крови ее…
Кошмар длился дни и ночи, подтачивая силы всей семьи, но однажды Костик проснулся утром порозовевший и без температуры. Первое время Нина и Мирон Григорьевич, боясь спугнуть выздоровление, делали вид, что ничего не замечают особенного и Костик по-прежнему болен. Делать вид было трудно, хотя бы потому, что уже трудно было удерживать Костика в постельке. Его звонкий, воскресший смех порхал по квартире, как стая воробышков. Родители, наблюдая за ним, тайком посылали друг другу ликующие, влюбленные взгляды. Мирон Григорьевич помчался в магазин и вернулся с шампанским и цветами.
Уложив детей спать, они поужинали на кухне холодной курицей. Почти не разговаривали. О чем говорить? Беда миновала. Им было хорошо. Покойно.
— Вот так-то, матушка, — глубокомысленно заметил Мирон Григорьевич.
— Да, милый! — ответила Нина.
И весь разговор. После двух рюмок шампанского она начала клевать носом, Мирон Григорьевич отвел ее в спальню, поддерживая за плечи. Уже засыпая, почувствовала на груди руку мужа, повернулась к нему, доверчиво прижалась и вдруг испытала небывалый приступ желания. Мирон Григорьевич растерялся и только приговаривал: «Ну что ты, ну что ты!..» Она проспала без сновидений сутки подряд.
Через день вышла на работу, и первая новость, которую узнала, была та, что Клава Захорошко, верная подруга, уволилась. Атмосфера в магазине была накалена до предела. Девчонки, шипя от злости и перебивая друг друга, изложили в красках, как все произошло. Свирепая Капитолина в отсутствие Донцовой переключила внимание на Клаву, следила за каждым ее шагом и поминутно делала замечания. Клава терпела недолго, а потом начала огрызаться. Она огрызалась так остроумно, что все продавщицы якобы покатывались со смеху, а Капитолина семь раз на дню бегала к директору. Клава прозвала ее хозяйкой медной горы и сочувственно рассуждала о том, как тяжело у некоторых женщин действует на психику климакс. Клаву вызвал директор, из его кабинета она выскочила слегка не в себе, села во-он за тот столик и накатала заявление об уходе. Никто не остановил, потому что никто ни о чем не догадался. Клава писала заявление напевая. Все думали: она сочиняет какую-нибудь любовную записку, хотя теперь, задним числом, подружки вспомнили, что Клава в жизни не писала никаких записок, обыкновенно мирно дремала за прилавком. Сам тот факт, что она проснулась посреди рабочего дня, должен был их насторожить. Клава отдала заявление Капитолине Викторовне со словами: «Дай вам бог здоровья, любезный крокодил!» — с тем и отбыла, обняв и расцеловав на прощание всех тех, кто был с ней хорош.
Капитолина Викторовна расхаживала поодаль тигриным шагом, не спуская глаз с группки оживленно жестикулирующих продавщиц, окруживших Нину, но близко не подходила. Бедные покупатели бродили по магазину, как сироты, до них никому не был дела. Один покупатель, пожилой мужчина в кожаном пальто, даже каким-то образом очутился по эту сторону прилавка и преспокойно перебирал мужские сорочки, проглядывая каждую на свет. Его никто не прогонял.
Нина сказала Капитолине Викторовне:
— Вы так легко выжили Клаву Захорошко, потому что у нее возвышенная натура. Со мной этот номер не выйдет. Скорее я сама вас отсюда выживу, всю вашу банду!
Эти слова она произнесла так громко, что их можно было услышать на всех этажах, и оппозиция воспрянула духом: появился новый лидер, и можно продолжать борьбу.
— Не забывайтесь, Донцова! — Озолина пронзила ее таким убийственным взглядом, что, казалось, с ресниц се посыпалась тушь. — Лучше идите и работайте. Видите, какая у вас очередь?.. Кстати, Захорошко ушла добровольно, ее никто не выгонял. Правда, под вашим влиянием она в последнее время действительно чересчур обнаглела.
— Посмотрим, — сказала Нина.
В обеденный перерыв она ринулась к директору. Платон Сергеевич закусывал у себя в кабинете. На столе бутылка кефира, бутерброды с севрюгой и копченой колбасой. Нина застала директора выковыривающим вилкой из колбасы кусочки жира.
— Я обедаю, — заметил Платон Сергеевич недовольно, — неужели нельзя спокойно поесть?
Нина, не отвечая, шагнула вперед и опустилась в низкое кресло сбоку от стола.
Директор хмыкнул:
— Что это вы на меня так смотрите, точно я у вас эту колбасу отнял? Что вам нужно?
Нина проворковала:
— Вы кушайте, Платон Сергеевич, кушайте, не обращайте на меня внимания. Я ведь простая продавщица, нуль без палочки, не понравлюсь — вы только мигнете, меня и след простынет. Вон как вы с Захорошко лихо расправились.
— А кто это — Захорошко?
— Ой, да где ж вам упомнить. Так — одна девчушка у прилавка стояла. Ну, не угодила Капитолине Викторовне. Где она теперь — бог весть.
— А-а, — сказал Петраков, хмуря брови, — это которая хамила?
— Хамила, но не воровала. Вот беда. Никак не хотела приворовывать. Такая уж она уродилась, Клава Захорошко. Честная почему-то.
Петраков откинулся на спинку вращающегося кресла, по лицу скользнула ядовитая усмешка.
— Я бы не должен выслушивать подобные оскорбления, милая девушка. И лучше тебе остановиться на том, что ты уже сказала. Если есть криминал — изволь, выкладывай факты. А свое остроумие побереги для молодых людей. Они его оценят, милочка.
Все-таки директор умел обращаться с подчиненными и корректно ставить их на место, когда они зарывались.
— Неприятности могут быть и у вас, Платон Сергеевич.
— У меня?
— Вы по указке Капитолины Викторовны уволили Захорошко. Она виновата только в том, что не захотела участвовать в махинациях.
— В каких именно махинациях? — Голос директора по-отечески приятен.
Нина избежала ловушки.
— Вы знаете это не хуже меня.
Петраков вернулся в первоначальное положение, откусил от бутерброда с севрюгой, отпил глоток кефира и задумчиво пожевал.
— Как ваша фамилия?
— Донцова Нина.
— Вы все сказали, Донцова Нина?
— Да.
— Идите, работайте. Если вам еще что-нибудь померещится, приходите не в обеденный перерыв. Там, на двери, расписание приемных часов. До свиданья.
Нина опешила. Получилось, что ее решимость растеклась кисельком ничего не значащих фраз.
— Платон Сергеевич, верните Захорошко на работу!
— Она об этом просила?
Нина буркнула что-то неопределенно-утвердительное.
— Видишь ли, Донцова, — мягко заметил директор, — ты девушка еще молодая и уже такая обозленная. Могу бесплатно дать тебе добрый совет. Вот посмотри, ты пришла и наклеветала на заслуженную работницу Озолину — да, да, не маши ручкой, именно наклеветала, ибо доказательств у тебя нет, да и быть не может, иначе я сам давно бы принял меры… Так вот, наклеветала на свое прямое начальство — раз. Потом заступилась за подругу, даже не спросив, нуждается ли она в заступничестве, — два. Вошла в кабинет и сразу нагрубила ни в чем не повинному пожилому человеку — три. Иными словами, за десять минут ты совершила три непростительные глупости, если не сказать больше… Мой совет прост: прежде чем что-то сделать — подумай головой, а не иным местом. И если уж собираешься с кем-то бороться, имей труд собрать, так сказать, факты, — голос директора налился свинцом. — Я тебя сейчас пожалел, другие не пожалеют… Привыкли, понимаешь ли, на истерику брать, только этому и научились. Ступай, Донцова, ступай! Мне на тебя даже неприятно смотреть.
Нина у дверей замешкалась.
— А все-таки я свою правду докажу.
Директор брезгливо отмахнулся.
После работы Нина поехала к Захорошко. Дозвониться не смогла, Клавин телефон все время был занят, она решила: подруга дома, не бабушка же треплется по телефону часами.
Клава, отворив дверь, всплеснула руками и сказала: «Ах, кто приехал!» — таким голосом, каким говорят: «Зачем тебя черт принес?» На ней махровый халатик, на голове бигудишки.
— Куда-то собираешься?
— В театр.
В коридор выплыла импозантная Клавина бабушка.
— Вы с Клашиной работы, голубушка? Ах да, я вас помню, помню, помню. Вас зовут Нинушка, верно? Представьте, Клавушку-то рассчитали, совсем рассчитали. Не угодила наша пташенька ихним ястребочкам окаянненьким. Сейчас, сейчас, сейчас поставлю чаечек. Будем пить со сладкими лепешечками. Я как чувствовала, гостюшко пожалует, напекла с утра.
— А поджарь-ка ты нам лучше, бабуля, котлетушек, — попросила Клава. — Уж после попьем чаечек.
Радостная бабушка поспешила на кухню, девушки — в комнату.
Нина еще не вполне оправилась от неожиданно холодного приема.
— Я ходила сегодня к директору.
— Мне это неинтересно, — сказала Клава, — расскажи лучше, как твой малыш?
— Выздоровел… Я Петракову ничего не сумела доказать. Он меня обмишулил.
Клава достала с книжной полки пачку сигарет «Ява», задымила, она и прежде иногда покуривала, но чтобы так в открытую, дома… Вдруг Нина сообразила, какая перемена произошла в подруге. Клава не спала. Глаза се были широко распахнуты и смотрели зорко.
— Клава, миленькая, что с тобой происходит?
— Ничего.
— Ты уже устроилась куда-нибудь?
— Нет.
Нине хотелось броситься подруге на шею и целовать се бледное, измученное личико, но ее отпугивал непривычно внимательный Клавин взгляд.
— Я сейчас разревусь, — предупредила Нина.
Клава пустила струйку дыма ей прямо в нос.
— Не будь сентиментальной коровой. Если ты из-за меня переживаешь, то напрасно. У меня все в порядке. Я рада, что выбралась из этого поганого болота. Желаю и тебе того же.
— Уйти — значит сдаться.
— Перед кем сдаться? Сдаются перед людьми, а там разве люди? Разве Капитолина человек? Она — торгашка.
— Клава, Клава, но там остались девочки…
Клавино лицо исказилось гримасой презрения.
— Девочки? Никто и пальцем не пошевелил, когда меня вышвыривали. Шушукались по углам, как курицы. Девочки! Этих девочек можно купить гуртом за медный грош.
— Зачем ты так? Не у всех такое чувство достоинства, как у тебя, но они сочувствуют, они понимают, где правда, а где обман.
— Подружка, ты произносишь слова из детских книжонок. Что такое правда и что такое обман? У каждого они свои, и каждый верит, что прав единственно он. Капитолина ведь тоже по-своему права. Она не для себя старается, для семьи, для близких. Кстати, и для твоих девочек тоже. Ее не переделаешь, да и зачем? Мне было там гнусно, и я ушла оттуда. Теперь мне хорошо… Пожалуйста, не будем больше об этом.
— Я еще раз пойду к Петракову. Ты должна вернуться.
Слова эти вылетели у Нины помимо воли, она не собиралась их произносить, но, сказав, поняла, что за этим и шла к подруге — уговорить ее вернуться. Она не представляла себе, как будет работать без Клавы, которую полюбила, но главное — ее сердце жаждало справедливости. Стоило ей вспомнить довольное лицо неистовой Капитолины, как у нее начинали покалывать кончики пальцев, и всякие бешеные слова всплывали в голове наподобие ядовитого тумана. Может быть, впервые в жизни она кого-то возненавидела, и это чувство, оказывается, отнимало не меньше сил, чем любовь. Нина сознавала, что вряд ли Капитолина — в сущности, несчастная, угрюмая женщина — заслуживает ненависти, но ничего не могла с собой поделать. Увы, мы не вольны в своих страстях.
— Подумай, о чем ты говоришь, — засмеялась Клава. — Неужели я похожа на шизнутую? Ты хочешь, чтобы я добровольно вернулась в пасть крокодила? Ну, подружка, ты даешь!
Сгоряча Нина чуть не обругала гордячку, но сдержалась. В этой комнате, среди книг, стекла и мягких кресел она чувствовала себя точно в приемном покое больницы. Как можно Клаву ругать? Она больна тоской.
Дарья Арсентьевна кликнула их с кухни ужинать, и они пошли на кухню, ели вкусное мясо с жареной картошкой, пили чай, слушали жалобы бабушки на житейские обстоятельства, смеялись, шутили над бедной старушкой, и Клава стала прежней Клавой, и один раз она даже задремала, не донеся пряник до рта. Но тут же Нина наткнулась на больной, внимательный Клавин взгляд и поклялась себе, что не оставит в покое триумфаторшу Капитолину, отомстит за подругу.
На работе Нина попыталась точно установить, какими левыми приработками промышляла Капитолина. Подъезжала к Анчутиной, ближайшей наперснице Озолиной, подсаживаясь к ней за столик в столовой, скрепя сердце, делала комплименты по поводу ее лучезарной внешности (занюханная, в общем, была девица), заводила сладкие речи о дружбе, так необходимой в их трудной, небезопасной работе.
Анчутина смеялась ей в лицо. За ней стоял изворотливый разум многомудрой Капитолины. Анчутина говорила:
— Зря время тратишь, Донцова. Сыщик из тебя, как из моей бабушки футболист. У тебя честность на лбу написана, как бельмо.
— Бельмо на глазу бывает.
— У кого на глазу, а у тебя на лбу.
Так бы и плеснула компотом на продувную харю. Капитолина Викторовна поглядывала на Нину насмешливо, хорошо понимая, что та следит за ней. Больше она дефицит не заначивала, во всяком случае, Нина этого не замечала. Как-то позвонила Клава, сообщила, что записалась на подготовительные курсы в институт и устроилась работать почтальоном. Работа — четыре часа в день, как раз то, что ей сейчас надо. Нина весело пожелала ей всяческого благополучия.
Ничего, оказывается, не случилось, думала Нина. Подумаешь, выжили с работы неугодную, бедовую продавщицу. А ей это на пользу — вон в институт будет поступать. И Капитолина последнее время как-то помягче стала в обращении, голос ни на кого не повышает. У всех все хорошо. Страсти улеглись. Отчего же она, Нина Донцова, никак не может успокоиться, и чем дальше, тем злее точит ее сердце червь неотплаченной обиды?
Как же так, ничего не случилось, думала Нина, если нет больше рядом верной Клавы Захорошко, если притихшие подруги отворачивают глаза?
Дома она забывалась в хозяйственных хлопотах, в беседах с мужем, который каждый вечер неукоснительно и подробно докладывал ей о своих делах, но стоило утром выйти на работу, стоило поймать на себе подстерегающий взгляд Капитолины Викторовны, как с прежней силой бился в груди зловещий вопрос: «Почему так? Почему так? Почему так?..»