Нина Донцова получила письмо от подруги Копейщиковой, многоопытной, повидавшей виды особы.«…Ты живешь и не знаешь, какие у нас происходят удивительные события. Помнишь ли ты начальника торга Певунова? Конечно, должна помнить, он ведь и за тобой, кажется, ухлестывал? За кем только не ухлестывал этот бугай племенной! Но тут с ним такое случилось, что даже его жалко. Наказал бог бугая, жестоко наказал. Отомстил за всех обиженных… Схлестнулся наш многоуважаемый Сергей Иванович с молоденькой девицей, зовут Лариской. Стерва, конечно, порядочная, но собой пригожая. А наш-то втрескался изрядно. Всему городу на потеху. Ох помотала его эта самая Лариса! Одних подарков у него выклянчила на тыщи. Представляешь? И вот на Октябрьские укатили они вдвоем в горы, чтобы на природе покуролесить. Бугай-то наш, Певунов-то, к той поре вовсе человеческий рассудок потерял. Веришь ли, назвал гостей полон дом, а сам с Лариской умчался. Напились они, значит, с ней водочки и взялись по горам рыскать. И как уж у них там по пьяной лавочке получилось: то ли Лариска его со скалы спихнула, то ли сам сверзился, суть одна — сломал хребет бедолага. По городу с самого начала слух пошел, что помер он в больнице.

Но он не помер, вскорости был увезен в Москву на операцию. Тому уж месяц как минуло… А вот теперь что до тебя касается. Пятого дня врывается к нам в магазин расхристанная баба, по виду полоумная, и орет: „Здесь ли работала Нинка Донцова?“ Оказалось, это секретарша Певунова по кличке Зина. Мы ее, конечно, окружили тесным кольцом, расспрашиваем. И вот, представь себе, она нам со слезами докладывает, что благодетель всего города Певунов околевает в одиночестве в Москве, и некому даже принести ему передачу. Мы эту Зинку утешаем, водички ей подали. А дальше она объясняет, зачем пришла. Хорошо бы, говорит, Нина Донцова, которой в прошлом Певунов симпатизировал, навестила страдальца в больнице и снабдила чем требуется. Деньги она пришлет тебе какие угодно и давно бы послала, да адреса не знает. Так она нас уговаривала, так растрогала: мы потом уж вместе с ней ревели. И то представить, какой бы ни был человек, а лежит парализованный и всеми брошенный, это после всех-то благ, какие имел. Можно ведь посочувствовать, как ты считаешь, Нина?.. Короче, адрес твой мы секретарше дали и сами пообещали тебе написать. Что я и исполнила за всех твоих подруг, которые тебя целуют и желают тебе самого лучшего. Когда будешь в родных краях, Нинуля?.. Да, а стерва эта Лариска, из-за которой он хребет сломал, не вылазит из ресторанов и каждый день с разными кавалерами. Бывают же бессердечные твари на свете! Горячо и жарко обнимаю, твоя Копейщикова».

На отдельном листочке адрес больницы, где лежал Певунов, номер палаты и даже фамилия заведующего отделением. Все написано другим, нежели письмо, аккуратным, четким почерком.

Вечером Нина дала прочитать письмо мужу. Мирон Григорьевич прежде всего поинтересовался, какие отношения связывали Нину с Певуновым и когда это было: до замужества или после.

— И до и после, — вздохнула Нина. — Ох, Мироша, взрослый ты человек, ответственный работник, а другой раз такое ляпнешь — хоть стой, хоть падай… — Видя, что мужа не удовлетворило ее объяснение и он упорно смотрит на ковер, Нина утешительно добавила: — Ты бы видел его, Мирон. Он старше тебя, красномордый весь, пьяница и развратник.

— Таких женщины и любят! — поделился Мирон Григорьевич неизвестно откуда почерпнутой мудростью.

— Что мне делать? Сходить к нему в больницу или не стоит?.. Подруги вон просят.

Мирон Григорьевич не желал, чтобы его наивная женушка шла с гостинцами к какому-то подозрительному, путь и парализованному типу, но сказать ей об этом прямо не посмел.

— С одной стороны, сходить надо, раз такое несчастье и знакомый тебе человек, но откуда ты знаешь, что ему будет приятен твой визит. Многие мужчины не любят, когда их застают в беспомощном состоянии.

— Это верно, — согласилась Нина. — Мне самой неловко. Да он и забыл меня давно… Но ведь я могу поговорить с врачом?

— И я могу. По телефону.

— Ревнивый ты дурачок, и больше ничего, — сказала Нина вглядевшись со вниманием в раскрасневшегося мужа.

Она поехала в больницу через два дня. В сумке у нее лежали апельсины, печеная курица, четыре жестянки соков и зарубежный детектив. Здания больницы расположились в огороженном каменным забором парке на большом расстоянии друг от друга. Нина вдосталь нашлепалась по грязи, пока нашла нужный корпус. В гардеробе выяснила, что травматологическое отделение находится на четвертом этаже. Никто ее не останавливал, не спрашивал, к кому идет, она беспрепятственно поднялась на четвертый этаж и легко отыскала кабинет заведующего. Постучала и вошла. Ей повезло, заведующий отделением, профессор Вадим Вениаминович Рувимский полулежал на низкой кушетке с сигаретой в зубах, видимо, отдыхал. Это был моложавый человек с короткой, под мальчика, прической, с худым, длинным лицом. Когда он повернулся к Нине, она поняла: этот человек смертельно устал, но еще способен встать и вышвырнуть ее из кабинета.

— Что? — спросил врач.

Нина, запинаясь и отчего-то пришепетывая, кое-как объяснила цель своего визита. Рувимский чуть оживился и ткнул пальцем в стул. Нина присела.

— А вы кто ему?

— Землячка. Мне письмо прислали, что он очень плохо себя чувствует.

— Кто прислал письмо? Его жена?

— Подруга моя.

— Почему жена не соизволила приехать до сих пор? — Он не спрашивал, а как бы укорял.

Нина не обиделась.

— Я не знаю… Мне написали, попросили его навестить.

Рувимский прикурил новую сигарету от старой.

— Навестить хорошо бы, — кивнул он. — Навещать больных вообще дело святое. Для близких. Понимаете? А вы кто ему? Землячка! Этого недостаточно.

Он задумался, глядя на Нину и, казалось, не видя ее, и вдруг улыбнулся ей такой стремительной улыбкой, как обнял. Нина поплотнее угнездилась на стуле.

— Ладно, я буду говорить с вами, как будто вы жена Певунова. Так мне проще. Он действительно в очень плохом состоянии. Ему уже провели три операции, но пока без особых результатов. Но дело даже не в операциях. Прогноз может быть всякий. Много тут сейчас зависит от его психического состояния. А вот тут картина самая паршивая. Больной совершенно подавлен, угнетен, сознание его сумеречно, он не прилагает никаких усилий, чтобы помочь самому себе. Любопытно, что внешне это почти никак не проявляется. Он легко соглашается на любые процедуры, боль переносит стоически, даже шутит и улыбается. Но все это делает с полнейшей внутренней безучастностью. Более того, вчера спрашивал у соседа по палате, сколько нужно принять таблеток снотворного, чтобы не проснуться. Вроде бы в шутку спрашивал.

— Он хочет умереть?

— Не удивлюсь, если так. Человеку его склада трудно смириться с физическим бессилием. Необходимо его растормошить, вывести из нервной депрессии, пробудить надежду, желание жить… Вы кто по профессии?

— Продавщица.

— Вот видите! — шумно чему-то обрадовался Рувимский. — Работники торговли, как водится, самый живучий народ, уж вы мне поверьте. За жизнь цепляются из последних сил, им есть за что цепляться… А ваш знакомый… я его не пойму…

Когда врач заговорил о работниках торговли, Нина уловила в его тоне оттенок насмешливого презрения, но пропустила издевку мимо ушей. Женской интуицией она чувствовала, перед ней человек необыкновенный, не ей ему перечить.

— Сергей Иванович совсем не двигается?

— Руки двигаются.

Нина поймала себя на том, что оттягивает минуту, когда ей надо будет встать и пойти в палату к Певунову. Зачем она приехала сюда, зачем? Он ей никто, и его несчастье не ее несчастье. С нее хватит своих. Как прав был Мирон Григорьевич, как он всегда бывает прав. Она его не послушала, и теперь ей предстоит тяжелое испытание.

— Что я должна ему сказать, доктор? Чтобы это помогло.

Рувимский вторично улыбнулся ей обнимающей улыбкой.

— Женщины сами знают, что говорить мужчинам. Заденьте его самолюбие, плюньте в него, обнимите, — господи, что угодно! Пусть выйдет из этой своей спячки.

В небольшой светлой палате три койки с какими-то диковинными, блестящими приспособлениями и висящими над ними с потолка блоками. Одна кровать пустовала, на двух других лежали мужчины. Кто из них Певунов, Нина разобрала не сразу. Душный, плотный запах закружил голову, и она подумала с досадой: «Почему они не проветривают?!» Больные смотрели на нее с подушек, не мигая и не шевелясь.

— Это к тебе, Сергей Иванович, — сказал тот, что справа, гулким басом.

Теперь Нина узнала Певунова. Но трудно было связать это опухшее, серое лицо с тем крепким, самоуверенным мужчиной, который когда-то шагал рядом с ней по ночному городу и готов был, как она предполагала, наброситься на нее и растерзать.

— Вы меня не помните, Сергей Иванович? — спросила она, подходя ближе и чуть наклонившись.

— Это ты меня не узнаешь, Нина Донцова. Да и немудрено.

Жутко было видеть, как шевельнулись губы на каменно-неподвижном лике. С трудом Нина изобразила беспечную улыбку.

— Приболели немножко, Сергей Иванович?

С соседней кровати раздался вдруг свирепый хохот, перемежаемый кашлем и икотой.

— Знакомься, Нина, это Леня Газин, веселый мужичок. Тоже, к сожалению, немного приболел. Ногу ему отчекрыжили.

— Как так?

Газин, перестав хохотать и кашлять, ответил задумчиво:

— Очень просто. Кораблекрушение на Кутузовском проспекте. Жертв нет, кроме меня. Я сидел на заднем сиденье такси. Никогда не садитесь сзади водителя, девушка, если хотите остаться с ногами.

Нина начала торопливо доставать из сумки апельсины, банки с соком.

— Ноги не жалко, — задушевно продолжал сосед Певунова, — тем более — их у меня две. А жалко невесту терять. Я же собирался вот-вот семьей обзавестись. Вот вы, как женщина, что мне можете в этом ключе посоветовать?

— О чем посоветовать? — Нина взглядом обратилась за помощью к Певунову. Тот ей не помог, витал где-то в облаках. «Боже мой! — подумала Нина. — Что я натворила, зачем пришла!»

— Невеста моя девушка смирная, боязливая, ко мне сюда ходит, говорит, не бросит на произвол судьбы. Любит, говорит. Но честно ли это, жениться без ноги? Учтите, все остальное у меня в порядке.

— Вы напрасно так шутите. Или вы сами ее не любите?

Газин нахмурился, уставился в потолок, и в палате воцарилась тишина. Нина смотрела на Певунова, не понимая: спит он или притворяется? Гостинцы она выложила на тумбочку и уже бы ушла, но не знала, что делать с курицей. Нельзя же ее так оставлять, протухнет.

— Сергей Иванович, слышь, Сергей Иванович! — окликнул Газин. — К тебе хорошая женщина пришла, а ты не радуешься.

Певунов пробурчал, не открывая глаз:

— Спасибо за хлопоты, Нина… Ступай теперь.

— У вас тут есть холодильник?

— Есть, — ответил Газин. — Ты выйди в коридор, тебе сестра покажет. Ее Кирой зовут. Учти — девственница.

Медсестра Кира, женщина лет сорока, сидела за столиком и при свете настольной лампы заполняла журнал, чуть не уткнувшись носом в страницу. Когда подняла голову, Нина увидела, какие у нее круглые, с искристой голубизной, русалочьи глаза — бесценный дар природы. Подумала: остаться девственницей с такими глазами, наверное, очень трудно.

— Я курицу Певунову принесла. Можно ее положить в холодильник?

— Певунову?

— А что — ему нельзя курицу?

— Господи! — Сестра всплеснула руками. — Ему все можно, да он ничего не ест. Скоро с голоду помрет. — Она разволновалась, потянула Нину за руку, усаживая на стул.

Доброго человека видно за версту. Сестра Кира была добрым человеком, хотя поначалу ее непосредственность смутила Нину. Через пять минут они уже болтали, как две старинные подружки. Сестра Кира, поминутно доставая носовой платок и прикладывая его то к носу, то к глазам, рассказала, что больной Певунов, по ее мнению, удивительно несчастный человек, он всеми брошен и забыт, не принимает пищу и не спит по ночам, и если так пойдет дальше, то больному Певунову не миновать беды, и даже она, сестра Кира, которая спасла великое множество людей, вытаскивая некоторых прямо с того света, бессильна будет ему помочь, потому что он и не ищет ничьей помощи, а, наоборот, упрямо отталкивает протянутые ему дружеские руки.

— Уж я их навидалась, уж я сразу определяю, кто выздоровеет, а кто помучится да помрет, — закончила Кира, скорбно поджав губы. Мимо, опираясь на костыли, проковылял совсем юный страдалец. К губе у него прилипла дымящаяся сигарета.

— С ума сошел, Витька! — крикнула сестра Кира. — Потуши сейчас же сигарету.

Юноша не счел нужным даже оглянуться, небрежно отмахнулся.

— Этот выздоровеет, — заметила Кира. — Потому что хулиган. А ваш Певунов навряд ли. Я тебе, девушка, прямо говорю, чтобы вовремя спохватилась.

— Как я должна спохватиться?

Кира оценила ее прищуренным, близоруким взглядом.

— Ты красива. Для мужчин красота лучше всякого лекарства.

— Какая красота — он пошевелиться не может.

— Ты покрутись перед ним, грудями поиграй — он и пошевелится.

Этот совет медсестра дала таким профессиональным тоном, точно говорила об инъекциях пенициллина. Очень искушенные встречаются на белом свете девственницы.

— Я его попробую покормить, — сказала Нина.

— Накорми, накорми. У нас сегодня каша гречневая на молоке, очень вкусная. Минут через десять станут ужин развозить.

— Не надо каши, я его курицей накормлю.

В палату она вернулась по-хозяйски, уверенно. Леня Газин сидел, подложив под спину подушку, озабоченно трогал через одеяло то место, где не было ноги.

— Не верится. Задремал было, а проснулся — и опять не верится, — сказал он Нине.

— Теперь хорошие протезы делают. Не отличишь.

— Я знаю. И все же не верится.

— Сергей Иванович! — Нина с опаской коснулась его плеча.

Певунов отворил глаза и выплеснул на нее бездонное море тоски. В этом море плавали все его прожитые годы, и лица любимых, и весенние ливни, и невозвратимые надежды.

— Будем ужинать! — твердо сказала Нина.

Певунов молча смотрел ей в лицо, однако не встречаясь с ней глазами. Такое странное было ощущение, что он разглядывает не лицо ее, а затылок.

— Будем ужинать! — с улыбкой повторила Нина, расстилая на тумбочке газетку. Потом развернула фольгу, в которой была курица, и по палате растекся пряный запах поджаренного птичьего мяса. — Эх, жаль лимона нет, — огорчилась Нина, — забыла захватить. Хорошо бы капнуть лимончиком. Но и так вам должно понравиться, я ее с чесноком готовила, запекла в духовке, в собственном соку. Мои домашние так любят.

— Убери, — попросил Певунов. — Меня от запаха тошнит.

Нина выломала сочную, заплывшую прозрачным жиром куриную ножку и сунула ему под нос.

— А ну-ка давайте без капризов, Сергей Иванович!

Певунов, не издав ни звука, отвернул голову к стене. Нине показалось, глаза его влажно блеснули. Леня Газин с интересом наблюдал за ними. Наконец не выдержал собственного затянувшегося молчания, вмешался:

— Сергей Иванович, ты чего из себя строишь? Женщина старалась, хотела тебе радость сделать, а ты нос воротишь. Нехорошо, не по-солдатски. Ты, Нина, сунь ему куренка прямо в пасть и держи, пока не проглотит. С инвалидами иначе нельзя… Жаль хлеба нету, без хлеба не еда… а-а, вот и хлебушек прибыл.

Тетка в синем халате вкатила в палату тележку, уставленную тарелками и стаканами. У нее один глаз заплыл сиреневым синяком, зато второй сиял непобедимо.

— Принимай шамовку у кого в животе пусто! — зычно гаркнула тетка, и к духоте палаты прибавился аромат винного перегара.

— Опять ты на бровях, Евдокия, — пожурил женщину Газин. — А кто это осмелился тебе глаз повредить?

— Кто осмелился, тому откликнется! — бодро уверила тетка, расставляя на тумбочках тарелки с кашей, чай и хлеб. Обратилась к Нине: — Не кушает, сердечный?

— Не хочет.

Приговаривая: «Ая-яй, помрет, чай, вскорости, страдалец, наш», — женщина увезла тележку. Нина встала и открыла форточку.

— Как вы выдерживаете в такой духоте?

— Притерпелись, — отозвался Газин, с брезгливостью разглядывая остывшую кашу и вздернутый, заскорузлый рыбий хвост.

Нина отвалила ему на тарелку кусок белого куриного мяса.

Певунов по-прежнему лежал лицом к стене, не шевелясь. Все происходящее его не касалось. Нина вздохнула:

— Ну вот что, Сергей Иванович, можете хандрить, это ваше личное дело, но пока вы не поужинаете, я отсюда не уйду.

— А чего, — обрадовался Газин, — кровать вон свободная, ложись, отдыхай, веселее будет. С этим чудиком и поговорить не о чем. Лежит цельными днями, как тюфяк. Надо понимать, об дальнейшей жизни размышляет. Чего там размышлять, ежели за тебя уже все решено могучей силой. Главное, что у тебя, Сергей Иванович, обе ноги целы.

— Может, сходить подогреть курицу? Горяченькая вкуснее.

Певунов наконец повернулся к ним. За несколько минут лицо его, казалось, приобрело еще более серый оттенок. Он дышал тяжело и с легким хрипом.

— Нина, кто дал тебе право издеваться надо мной? Я тебя звал? Я просил, чтобы ты пришла? А ну убирайся отсюда!

Нина не выдержала, заплакала. Слезы резвыми струйками потекли к подбородку. Куриную ножку она держала перед грудью, как бы обороняясь.

— Я не уйду, пока вы не поедите, — произнесла тоненьким, умоляющим голосом. — Хоть как меня гоните.

Лицо Певунова вдруг прояснилось, какое-то новое выражение отлетело от него, как лист от сухого дерева.

— Давай! Будь вы все неладны! — Он протянул руку, и Нина торопливо вложила ему в пальцы куренка. — А ты не хнычь, — попросил Певунов. — Тоже мне спасительница выискалась.

Он пережевывал каждый кусочек подолгу, когда проглатывал, по горлу у него пробегала судорога. Нина, не сознавая толком, что делает, отломила кусочек черного хлеба и вложила ему в рот. Певунов принял это как должное. Он настолько увлекся процессом пережевывания, что глаза его затуманились, на лбу и носу проступил пот. «Какой слабый!» — подумала Нина.

— Во житуха у тебя наступила, — с завистью сказал Леня Газин. — Помирать не надо… — И добавил ни к селу ни к городу: — Я в этой палате вообще не должен находиться. Это не мое отделение.

— А почему же? — спросила Нина.

— Мест нету. Слишком много симулянтов, вон как Сергей Иванович. Настоящих больных распихивают куда попало.

— Зато у вас здесь свободная кровать.

— Второй день свободная. Одного симулянта выписали — прямо в морг.

— Какие-то шутки у вас странные, Леонид. Прямо мороз по коже.

— Нам, одноногим, без шуток нельзя.

Певунов обглодал куриную ножку, зевнул, как сытый кот, на щеках его залоснился нездоровый румянец. Нина очистила апельсин, отламывала по дольке и подносила к его губам. Певунов послушно пережевывал и глотал. Взгляд его стал бессмысленным. Нина вытерла ему губы и подбородок салфеткой. Доев апельсин, он пробормотал: «Спасибо, Донцова!» — отвернулся к стене и через минуту заснул.

— Молодчина, девушка! — восхитился Газин. — Я с ним две недели лежу — первый раз он по-настоящему ел. Сейчас еда для него главное. Не жрешь — какие силы у организма. Чем болезнь одолеть?

— Хотите вам апельсин почищу?

— Хочу.

Нина чистила апельсин и ругала себя. Дома дети некормлены, муж вернулся с работы, все ждут мамочку, а мамочка сидит в больничной палате и кормит незнакомого дядю апельсином. Она вдруг ощутила страшную усталость, с трудом отдирала пальцами апельсиновую кожуру. Певунов зачмокал во сне губами, внятно произнес: «Не подходи, Лариса, я заразный!»

— Часто с этой Ларисой разговаривает, — с ухмылкой заметил Газин. — Другой раз таким матом пуляет — о-ей, а то стонет, зовет. Видно, сидит в печенках. А где она — та Лариса? Ни разу не появлялась. Эх, бабы! Мутят нашего брата, доводят до креста. Спасенья от них нету… Я ведь наврал тебе, девушка, про невесту. Была у меня невеста, да сплыла. Еще до аварии. Куда — бог весть. Но я знаю — куда. С дружком моим Митькой Захаровым, токарем с пятого участка спуталась. Теперь, надо полагать, вместе наслаждаются.

— А вы кто по профессии, Леонид?

— Электросварщик высшего разряда. Бывший.

Нина протянула ему апельсин, а слов утешения не нашла. Только сейчас разглядела, что Газин, молод, не больше тридцати, и лицо красивое, тонкое. Когда улыбается, вокруг глаз вспыхивают веселые лучики. Ему еще долго жить с одной ногой.

— Хотите детектив? — предложила она. — Может, вслух почитаете.

— Вы хорошая девушка. Приходите почаще. Ладно?

— Приду, — Нина встала, прикрыла форточку.

Сказала: «До свиданья!» Газин ответил: «Спасибо!» Бросила прощальный взгляд на мирно посапывающего Певунова.

Сестра Кира шла по коридору со шприцем в руках.

— Ну, как он? Убедилась?

— Съел куриную ножку и апельсин. Спит, — ответила Нина с гордостью.

— Ну да! — Кира всплеснула руками, чуть не кольнув себя шприцем в щеку. — Это очень важно. Я доложу Вадиму Вениаминовичу. Вы придете завтра?

— Я постараюсь, — сказала Нина.

Мирон Григорьевич встретил ее дурашливым смехом. Он был в переднике, с перемазанным мукой лицом.

— А мы блины печем! Мамочка гуляет, а мы ей вкусный сюрпризик приготовили.

Настя и Костик чинно сидели за столом, перед каждым тарелка с блинами. Костик до ушей в варенье.

— Мы и Наденьке отнесли горяченьких! — похвалился муж.

Наденька была в детском саду на пятидневке.

Нина подсела к детям. Расторопный Мирон Григорьевич тут же подал ей блюда с дымящимися блинами.

— Я была в больнице у Певунова.

— Я догадался. Тебе звонила Клава Захорошко.

Нина с нежностью смотрела на суетящегося у плиты мужа. Он не упрекнул ее ни взглядом, ни словом. Какой удачный номер вытащила она в лотерее жизни. У нее деликатный, добрый муж, умные, красивые дети. Она так их всех любит, готова за каждого сцедить свою кровь по капле. Только бы не спугнуть, не сглазить это неслыханное везенье. Сердце ее налилось медовой истомой, глаза слипались. Она не чувствовала вкуса блинов.

— Мамочка наша приморилась, — озабоченно заметил Мирон Григорьевич. — Сейчас уложим ее баиньки, а сами будем вести себя тихо, как мышки, и почитаем сказку про Хоббита.

— Надо же позвонить Клаве. Что там у нее?

— Завтра позвонишь.

— Нет, — Нина набрала номер подруги, телефонная трубка оттягивала руку, как железная.

Клавин голос донесся глухо, через какое-то бульканье и шуршание.

— Ты чего звонила? — спросила Нина, даже не поздоровавшись.

— Просто так. Соскучилась по твоим нравоучениям.

— Ой, Клавка, давай тогда поговорим завтра. Я уже ничего не соображаю.

— Завтра так завтра. Можно и послезавтра… У меня маленькая новость, Нин. Может, заинтересуешься.

— Какая?

— Одна моя знакомая купила три югославских батника и свитер итальянский, с переплатой, конечно.

— Поздравь ее от меня.

— Хорошо, поздравлю. Она их купила у Капитолины.

Нина вмиг вынырнула из истомной расслабленности.

— Откуда ты знаешь? Ты не путаешь?

— Это моя школьная подруга. Я сама подослала ее к Капитолине. За батники переплатила по пятерке, за свитер — червонец.

Ну вот и нашлось доказательство, которое Нина тщетно искала. И есть свидетель — Клавина подруга. И есть сама Клава, униженная и оскорбленная, жаждущая отмщения. Теперь директору не удастся так победительно и свысока учить Нину уму-разуму… Почему-то она не испытала облегчения, недоброе предчувствие шевельнулось в ней.

— Подружка! — настороженно позвала издалека Клава. — Ты что молчишь?

— Клавочка, милая, я правда сегодня замоталась. Что-то, кажется, и температура поднялась. Давай я тебе завтра позвоню.

— Я тебя расстроила? Не бери в голову, подружка. Чао!

Нина нацелилась уснуть на кушетке, подтянув под голову подушку-думку. Но Мирон Григорьевич заставил се встать и отвел в спальню.

— Ты мой самый любимый! — сказала ему Нина.

Муж помог ей раздеться, укрыл до подбородка одеялом, потушил свет и на цыпочках вышел.

Ночь Нина провела беспокойную, несколько раз просыпалась, разбуженная одним и тем же сном. Ей снился парализованный Певунов. Он подбегал к окну, распахивал ставни, вскарабкивался на подоконник и оборачивал к Нине страшное лицо с пустыми глазницами. «Прыгай! Чего телишься?» — кричал ему с кровати одноногий Газин. Нина порывалась задержать Певунова. В ужасе вскрикивала и от собственного крика просыпалась. Мирон Григорьевич накапал ей в рюмку валокордина и заставил выпить. «Ты самый мой дорогой на свете человек!» — еще раз уверила его Нина. Ей казалось, если она будет упорно, как заклинание, повторять эти слова, то ничего плохого с ней не случится. Утром она встала с головной болью и с тревожным ощущением утраты…

Утратой может быть и приобретение. Именно такая мысль пришла в голову Певунову, и он не мог ее понять, как ни старался. Он спросил у Газина:

— Скажи, у тебя есть какое-нибудь главное желание? — Он предполагал, Газин захочет, чтобы заново отросла нога, но услышал иное:

— Я тебя понимаю. Ты не меня спрашиваешь, себя. Но я отвечу. Главное у меня желание, чтобы не было войны.

С Газиным разговаривать было трудно. Его готовность насмешничать отбивала всякую охоту к нему обращаться. А у Певунова как раз появилось настроение почесать языком. Первые дни в Москве, стреноженный гудящей неподвижностью, он мучительно ожидал приезда жены, ожидал весточки от Ларисы, был весь еще там, в коловерти прежних отношений с людьми, но постепенно прошлое отдалялось, и, наконец, вся жизнь уместилась в замкнутом пространстве больничной палаты. Результаты анализов и утренние обходы врачей занимали его воображение так же полно, как прежде ожидание встреч с Ларисой или производственные хлопоты. Жизнь не кончилась с болезнью. Железный стержень, вонзившийся ему в спину в роковой вечер под скалой, продолжал сверлить внутренности и причинял боль, и он радовался, если иногда удавалось превозмочь эту боль, отстраниться от нее, чтобы она не мешала размышлять о разных разностях, не относящихся к текущему моменту. Он тешился ощущением свободы, пришедшим, казалось бы, в самых неподходящих обстоятельствах, свободы, заключавшейся в том, что ему никуда не надо больше спешить и ничего не надо предпринимать. Его обнадеживал каждый разговор с доктором Рувимским, который не стеснялся говорить ему, что он глуп, раз отказывается от вкусного больничного супа. Он наслаждался сновидениями, где встречался со многими, живыми и мертвыми, дорогими ему людьми. Но больше всего он благодарил судьбу за то, что она наконец отлучила его от никчемной и унизительной житейской суеты.

Когда он получил все-таки сразу два письма, то не торопился их вскрывать, опасаясь, что в них содержится нечто такое, что выведет его из сладостного состояния отрешенности. Первое письмо было от жены, второе — от Ларисы.

«Дорогой Сережа! — Певунов представил себе, сколько усилий потребовалось жене, чтобы начертать это „дорогой“. — После случившегося с тобой несчастья я много думала о нас». «Почему только после?» — усмехнулся про себя Певунов. «Не хочу быть жестокой к тебе, но и скрывать, к каким выводам я пришла, не имеет смысла. Семьи у нас не было давно, ты это знаешь не хуже меня, а своим последним поступком ты окончательно убил мою привязанность к тебе. Говорю — „поступком“, хотя точнее сказать — гнусным предательством не только по отношению ко мне, но и к дочери. У меня до сих пор не укладывается в голове, как ты мог такое совершить? Зачем, ну зачем было устраивать комедию с гостями? Ты хотел сделать мне особенно больно? За что? В чем я так ужасно провинилась перед тобой? Мне теперь трудно выходить на улицу: так и кажется, что все оглядываются и тычут пальцами… Буду совсем откровенной. Когда мне сообщили о несчастье, первое, что пришло в голову: „Есть бог на земле, есть справедливость!“ Жалость наступила позже. Да, мне стало жалко тебя, я даже немного поплакала, только не знаю, чего больше в этой жалости: сострадания или презрения. А плакала я оттого, что мы так глупо прожили и пришли к такому нелепому концу, мы оба. Почему не хватило у меня воли и рассудка порвать с тобой раньше, много лет назад, когда ты начал вести беспутную жизнь и когда я была еще молода и могла надеяться на личное счастье с другим человеком? Теперь поздно мечтать о новой судьбе, но и быть с тобой я не смогу. Решение мое твердо и, как говорится, обжалованию не подлежит. Как только ты поправишься, мы разведемся — так и знай! Я собрала и отправила тебе посылку, в основном с едой, еще там теплые носки и твой любимый шерстяной свитер. Напиши: получил ли? Желаю тебе скорейшего выздоровления. Твоя бывшая супруга Даша».

Приписка Алены: «Папочка, родной, тебе не очень плохо? Мы с мамочкой так переживаем за тебя. Как бы я хотела тебе помочь, но чем, чем?! Папочка, если ты пролежишь в больнице до зимы, я обязательно приеду к тебе в каникулы, и буду за тобой ухаживать и поддерживать морально. Целую тебя, твой Аленок-котенок!»

Певунов отложил письмо, подумал меланхолически: «Женщины! Кто их до конца разберет?»

Ларисино письмо начиналось задушевно. «Милый больной старичок! И ведь это я виновата. Я одна кругом виновата. Но и ты тоже виноват. Мало ли какой каприз взбредет в голову шальной девчонке, зачем же изображать из себя горного козла. Нет, милый, мы оба кругом виноваты. И вот результат. Любимый старичок страдает на больничной койке, а мне больше никто не покупает сапожки и сережки. Так и хожу, разутая и раздетая по городу, все на меня пялятся и думают: „Вон пошла стерва, из-за которой уважаемый человек, кормилец населения, расшибся вдребезги“. Это еще что — если думают. Давеча звонила мне на работу твоя секретарша, ух как она меня, окаянную, пугала. Грозила из города выселить в двадцать четыре часа. А уж сколько прозвищ надавала — не стану тебе перечислять, потому что ты покраснеешь. Она что, на учете в психдиспансере? Милый, у тебя с ней что-то было? Не таись, я все прощу. Кстати, у тебя не слишком разборчивый вкус. Я се видела как-то, ни кожи ни рожи… Сергей Иванович, ты мне снишься, как ты лежишь на траве и в глазах у тебя такое выражение, будто ты уже на небе. В заключение считаю долгом сообщить, что на моем горизонте появился жених. Не то чтобы совсем жених, но липнет ко мне беспощадно. Сам из себя научный работник. Но зарплата у него небольшая и с юмором слабовато, вроде как у тебя, любимый. Ему тридцать лет, он спортсмен и на любую скалу заскакивает в два прыжка. Взвесив все это, я говорю тебе: не удивляйся, если, вернувшись, застанешь бывшую невинную девицу замужней дамой. С тем целую тебя нежно и страстно, твоя навеки Лариса!»

Певунов попытался отыскать в себе хотя бы отголоски прежней бури чувств, отблески сжигавшего дотла вожделения, но ничего не обнаружил. На душе было грустно и ясно, как в лесу предвечерней порой. «Что же это со мной было? — думал он. — Затмение ума? Воспаление предстательной железы?» Впрочем, что бы ни было, теперь он вылечился и чувствовал себя, со сломанной спиной, здоровее, чем тогда, когда одуревшим щенком носился по городу, вылупив глаза и высунув язык. Боже, как он был смешон и жалок! Певунов побыстрее отогнал неприличное видение и вновь погрузился в тину отвлеченных размышлений. В тот день дежурила медсестра Лика, студентка вечернего факультета медвуза, девушка грамотная и взволнованная. Она предложила Певунову написать ответы на письма под его диктовку, но он отрицательно покачал головой. Ему нечего было сказать ни жене, ни Ларисе. И желания говорить с ними у него не было. В том мире, где он сейчас находился, не было места посторонним: ни дочерям, ни женам, ни любовницам. Они тут оказались бы лишними и своим присутствием нарушили бы чистую гармонию страдания, приглушенного света и тишины. Оглядываясь назад из этого случайно обретенного мира, Певунов ничего уже не хотел вернуть и ни о чем не жалел.

Леонид Газин, одноногий электросварщик окончательно пал духом. Он лежал, закрыв глаза, делая вид, что спит, судорожными усилиями сдерживая подступавшие к горлу рыдания. Свою короткую тридцатитрехлетнюю жизнь он прожил налегке, с постоянным предвкушением неизбежной завтрашней удачи, с ощущением веселого полета; предательский удар судьбы остановил его, собственно, на старте. Покоясь на больничной койке, он обновленным, сверхъестественным зрением создавал воображаемую очередь прекрасных женщин, которые не успели его полюбить; различал вдали тенистые речные омута, куда не закинул удочку и откуда не выудил захлебывающуюся от бессильной ярости щуку; представлял накрытые пиршественные столы, за которые друзья усядутся без него; внимал стенаниям любезной матушки, чью старость не сумеет обеспечить благоденствием, — и от всех этих разом нахлынувших видений ему становилось темно и сыро, как в погребе. Он кусал губы и молил бога, чтобы тот дал ему забвение. Потом он спросил у Певунова:

— Скажи, Сергей Иванович, вчерашняя женщина, которая к тебе приходила, она замужем?

— Кажется, да. Кажется, у нее трое детей.

— Жаль. Я бы на ней женился. Редкая женщина. Кабы я о двух ногах был — отбил бы у мужа. Ведь это как славно она курицу запекла, ты подумай. Женщину надо различать по тому, как жратву готовит и еще по походке. Больше никак. Ты мне верь, Сергей Иванович, у меня есть интересные наблюдения над природой женского естества… Вот ты как считаешь, имеется у них душа?

— Не у всех, — ответил Певунов, который как раз собрался подремать.

— Ты так считаешь? А буддисты вообще относят женщин к предметам неодушевленным. Я с ними не согласен. У женщин, конечно, душа есть, но только не в том месте, где положено.

Умное рассуждение Газина прервало появление нового больного. В палату вошел согбенный старик по виду лет девяноста, с куцей белой бороденкой и детским чубчиком над просторным морщинистым лбом. За ним сестра Лика внесла саквояж из желтой натуральной кожи.

— К вам пополнение, — сказала Лика. — Прошу любить и жаловать.

Старик, кряхтя, опустился на пустую кровать, поинтересовался:

— Не сквозит здесь?

— Нет, дедушка. Самое удобное место.

Старик метнул хитрый взгляд на Газина, на Певунова, но ничего не сказал. Располагался он долго: уставил тумбочку множеством склянок с какими-то микстурами, вытянул из саквояжа теплую байковую рубаху и напялил ее поверх больничной пижамы, встряхнул у Газина перед носом простыни и по-своему перестелил постель, потом заполз под одеяло, малость попыхтел и затих. Звали нового постояльца Исай Тихонович Русаков.

— С чем прибыли, папаша? — вежливо спросил Газин. — С какой то есть болезнью?

— Шут ее знает, — охотно ответил старик. — Давно уж когда-то спиной об угол хряснулся, который год позвонки ломает, а найти ни хрена не могут. Бисовы дети. Лезут сослепу железяками во внутренности, лишь бы руки занять. Мытарят, покамест в гроб не загонят. И-эх!

— Зачем же вы в больницу легли при таком неверии?

Старик насупился, приподнял с подушки голову, прикинул, стоит ли отвечать:

— Дома-то скучно. Бобыль я. Всех родных, кого мог, схоронил, а другие по иным городам разбеглись. Сидишь один во мраке — аж другой раз боязно.

Певунов повнимательнее пригляделся к старику. Глубоко засаженные глазки отдают бирюзой. На страдальца не похож, похож на академика.

— Какого рода видения? — полюбопытствовал Газин.

— Всякие бывают. Иные дружественные. Супруга Авдотья частенько захаживает с поручениями. То ей могилку поди обиходь, то часы в ремонт сдай. Она при жизни-то никчемная была бабка, намаялся я с ней. Надеялся после смерти ее отдохнуть, так нет, ходит, требует, кулачонкой размахивает. А кулачонка-то остался с воробьиный ключ… Я ей толкую: «Лежи, Авдотья, спокойно, не вертыхайся, вскорости сам прибуду, тогда уж обо всем договорим». Не слухает, неугомонная… Это бы ладно — Авдотья, а то ведь и диавол во облике мышином повадился.

— В мышином облике?

— Не не окончательно в мышином. Обыкновенный зверек без названия. Мордочка востренькая, зубки длинные изо рта, и глазками во все стороны шныряет. Вскочит чрез стекло, на стол уместится и зыркает. Я ему говорю: «Ну чего ты, чего?», а он: «Молись, Исай, кишки выну!»

«Вот теперь не скучно будет Газину», — подумал Певунов.

— А вы, дедушка, случайно горячительным не злоупотребляете? — спросил Газин.

Исай Тихонович ответил с достоинством:

— Тебе, юноша, с детства неверие внушали, и теперь для тебя что бог, что антихрист — все едино. Потому тайны бытия для тебя покамест закрыты. Ответь лучше, какую пищу предлагают страждущим в сей обители скорби?

— С голоду не помрешь, дедуля.

— А телевизор имеется?

— Цветной. Только мы с товарищем неходячие временно.

— Не о тебе пекусь, милый. Что ж, пора и вздремнуть, ежели никаких других дел нету.

Вздремнуть ему не удалось: пришел доктор Рувимский, волоча за собой шлейф из трех девиц-практиканток. Перво-наперво он осмотрел нового больного и вслух подивился его могучему для столь позднего возраста здоровью. Исай Тихонович признался, что на здоровье действительно не жалуется, но спину, однако, ломает и корежит. Рувимский его обнадежил в том смысле, что все болезни со временем проходят, и переместился к Газину. Электросварщик, как всегда на обходах, изобразил трагическую мину и на вопросы отвечал в вызывающем тоне. Можно было предположить, что доктор Рувимский перед ним в неоплатном долгу.

— Перевязку сегодня делали?

— Как же, сделают они перевязку. Когда рак на горе свистнет.

— Лика!

— Поняла, Вадим Вениаминович.

— Через три месяца будете полечку плясать, Леня Газин.

— Ага. В цирке. Феноменальный номер — одноногий чечеточник.

Девушки-практикантки захихикали, и Леня Газин обратил на них благосклонный взор. Для них, скорее всего, и старался. Доктор подсел к Певунову.

— Ну-с, Сергей Иванович, делаем успехи? Отменили голодовку? Какая милая женщина к вам вчера приходила. Три минуты мы с ней поговорили — незабываемое впечатление. Землячка ваша?

— Да.

— Сегодня придет?

— Зачем ей. У нее своя семья.

Рувимский огорченно хмыкнул, ненадолго встретился взглядом с Певуновым:

— Такое дело, Сергей Иванович, результаты последних анализов показывают, что требуется еще одна операция. И не такая, как прежние. Радикальная. Не вдаваясь в тонкости, скажу — операция продлится часов семь-восемь, не меньше. Согласны ли вы?

— Согласен, — безразлично ответил Певунов.

В палате возник протяжный колеблющийся звук, похожий на радиопомеху. Это захрапел Исай Тихонович. Газин дотянулся рукой до ближайшей практикантки и ущипнул ее за бочок. Та ойкнула и прикрыла рот ладошкой.

— Не торопитесь с ответом, Сергей Иванович, — посоветовал Рувимский. — Тут имеется одно немаловажное обстоятельство. Сейчас процесс очень медленно, но явно идет на улучшение. Есть надежда, через несколько месяцев вы сможете двигаться. Вероятность не так велика, но существует. В случае неудачи с операцией надежды не останется. Понимаете? Однако и оттягивать невозможно. Или в ближайшие дни, или никогда.

— Я согласен, согласен, — уверил Певунов. Ему было наплевать на операцию. Ему этот доктор нравился, и он хотел сделать ему приятное. — Хоть завтра, — добавил он.

— Тогда вам надо хорошо питаться, — с облегчением заметил Рувимский. — Читаете детектив? Отлично.

Певунов подумал, что они с доктором, наверное, ровесники, а тот разговаривает с ним как с подростком. Это естественно, решил он, больные похожи на детей: капризничают, требуют внимания, расстраиваются по пустякам.

— Вадим Вениаминович, не думайте, что я не в своем уме. Я прекрасно все понял. Мне недосуг ждать улучшения долгие годы. Это скучно, поверьте.

— Боюсь, вы и рисковать готовы единственно от скуки.

— Какое это имеет значение?

— Имеет, и еще какое. Психологический фактор, знаете ли.

Уходя, Рувимский похвалил Газина:

— Вы на верном пути, молодой человек. Щиплите их за все места.

В коридоре, напротив, сделал внушение практиканткам:

— Если вы будете вести себя в палатах как на вечеринках, отправлю вас в институт с самыми нелестными характеристиками…

Нина Донцова приехала в больницу около девяти вечера, после работы еще забежала домой и наспех приготовила ужин. В вестибюле дорогу ей преградил мужчина пенсионного возраста в кожаной тужурке:

— Куда, гражданочка? Не положено.

Нина не стала долго разговаривать, она не с неба свалилась, сунула вахтеру рубль, который тот, как фокусник, проглотил рукавом.

— В случае чего я вас не видел.

На этаже дежурила молоденькая девушка с кокетливой прической. Ей Нина сказала, что пришла к Певунову по разрешению Рувимского, который обещал оставить ей пропуск. Девушка согласно кивнула.

— Он ужинал? — спросила Нина.

— Чай, кажется, пил.

Леонид Газин встретил ее громогласным «ура!». На накануне пустовавшей кровати сидел древний старичок и штопал шерстяной носок. Певунов лежал в том же положении, в котором она оставила его вчера — лицом к стене.

— Сергей Иванович! Очнись! К тебе невеста! — гаркнул Газин.

Певунов повернул голову, сказал без радости, но и без раздражения:

— А-а, это ты, Донцова? Здравствуй! Тебя что — муж бросил?

— Нет, Сергей Иванович, дома все в порядке. Приехала вас покормить. Вот — домашний борщ, а вот — филе трески с жареной картошечкой. Еще все теплое, видите, как я ловко укутала.

Нина развернула шерстяной платок, вынула термос с борщом и миску с рыбой. Достала из сумки глубокую суповую тарелку, ложку, нож и полкаравая свежего орловского хлеба. Исай Тихонович отложил недочиненный носок и с шумом принюхался.

— Чтой-то, дочка, никак борщ тмином заправляла?

— Заправляла, дедушка. Меня мама научила. Я сейчас тарелочки попрошу у сестры, вы все попробуете. Тут полкастрюли. Сергей Иванович один не справится.

— Он такой едок, ему и кастрюли мало, — пошутил Газин, с любовью глядя на Нину.

Певунов следил за приготовлениями ко второму ужину безучастно, точно его это не касалось. Но его это как раз касалось. Нина со словами: «А вот мы сейчас поудобнее сядем!» — ловко приподняла ему голову и подсунула, подбила под нее подушку. Затем выскочила из палаты и через минуту вернулась с тарелками. Разлила борщ всем троим, распластала на ломти орловский каравай.

— Нина, ты как налетчица, ей-богу…

Певунов не успел досказать свою мысль: полная ложка красного борща торкнулась ему в губы. Несколько глотков он сделал автоматически. В прежней жизни он умел и любил приказывать, а теперь вдруг душа его возжаждала подчинения чужой воле, воле именно этой молодой женщины с улыбающимся, ясным лицом. Подчиняясь, превращаясь почти в младенца, он испытывал род блаженства, напоминающий купание в теплой воде.

— Я уж как-нибудь могу держать тарелку и ложку, — хмуро заметил он. — Руки-то у меня двигаются.

— И хорошо, что двигаются, — засмеялась Нина.

Некоторое время торжественную тишину нарушало лишь смачное причмокивание Исая Тихоновича да сопение Газина, который после каждой ложки икал и виновато косился на Нину. Певунов ел бесшумно. Нина скормила ему тарелку борща и взялась за рыбу.

— Рыбу не хочу. Она жирная, — попробовал воспротивиться Певунов.

— А вам и надо поправляться.

— Зачем мне поправляться?

— Чтобы выздороветь.

Он съел и рыбу, и картошку, и апельсин. Желудок его разбух, и в голове зазвенело. Он смотрел на Нину умоляюще.

— Авдотья моя отменно борщ варила, — сказал Исай Тихонович, доставая из-под подушки пачку папирос «Прибой».

— Это супруга ваша?

— Она самая, упокой ее господи. Давеча сидим с ней чай пьем, она и говорит…

— Так она живая?

— Почему живая, помершая. Пятый год пошел, как схоронил. Померла-то она легко, в одночасье. Льготу ей напоследок отпустил господь. Вот так лежала на кровати, к телевизору ликом, попросила: «Поди, Исаюшка, принеси водицы!» Я и отправился на кухню. Вертаюсь, а ее уж и нету в живых. Остался на кровати теплый труп. Даже не попрощались — это обидно. Как все одно сбежала от меня в другую область местопребывания.

— Дедушка, вы же сказали, давеча чай с ней пили?

Газин кашлянул, чем привлек внимание Нины, и подал ей красноречивый знак — постучал кулаком по башке. Исай Тихонович заметил обидное кривляние Газина.

— Сей болящий юноша, — старик ткнул перстом в Газина, — стукает кулачкой по своей пустой головушке, дабы намекнуть тебе, девушка, что у меня навроде не все дома. Но ты ему не верь. Он об жизни и смерти понимает столько, сколько крот в норе.

— Курить бы не надо в палате, дедушка. И так у вас душно.

— Ничего. Доктора по домам разошлись, ругать некому… Так вот слушай. Померла, знамо, Авдотья, но ведь это для других, не для меня. Ко мне она обязана ходить до тех самых пор, пока я к ней не переправлюсь. На то она и жена, а как же. Запомни, дочка. Смерти нет для любящих сердец.

Старик говорил с таким железным пафосом, что Нина поежилась.

— Что же, и в больнице она бывает?

— Непременно. Попозже, как все поснут, она и явится. Мне надо с ней нынче кое-чего обсудить.

— А если я не усну? — задал Газин каверзный вопрос.

— Все одно, ты ее не увидишь. Для тебя она навек невидимая. Ты, парень, и живых не очень различаешь. Бельмо тебе свет застит.

— Какое бельмо, дед? Что ты мелешь? Ноги нету, это верно. А глаза на месте, невыколотые.

— Глаза у всех есть, да не всем бог зрение дал.

Нина взглянула на Певунова, тот уже спал, ровно и глубоко дыша. Ему снилось, будто он лежит на лугу, на влажной траве. Высоко тенькают птицы, и в ноздри шибает сенным духом. У его плеча примостилась женщина, но он не знает, кто она такая. Он с ней незнаком, но ему приятно и сладко ощущать ее тяжесть. Он немного ее побаивается. Он вдруг догадывается, что это не женщина, а нечто потянувшееся к нему из земных недр. Теперь ему пропадать — засосет в траву и глину. Он бы еще мог встать на ноги, кабы не эта на плече чугунная глыба. Он кричит: «Отпусти, гадина! Отпусти!»

В палате слышен его крик, полный сумасшедшей мольбы.

— Разбуди его, дочка, — велел Исай Тихонович. — Разбуди скорее. Его смерть к себе тащит.

Нина сначала осторожно, потом крепче затрясла Певунова.

— Сергей Иванович, миленький, проснитесь, проснитесь!

Певунов открыл глаза и увидел сразу всю палату, и усмешку Лени Газина, и папиросный дым, и грязные тарелки, и белые стены, и блестки пота у Нины на лбу, и страх в ее взгляде.

— Вы так кричали, Сергей Иванович, всех напугали!

— Снится всякая чепуха, — извинился Певунов.

— Болезнь мозги сосет, потому снится, — пояснил Исай Тихонович, нацеливаясь запалить новую папиросину.

Нина отобрала у него всю пачку (он покорился безропотно, заметив: «Забирай, дочка, у меня их много припасено»), отворила форточку, потом отправилась на кухню мыть посуду. В коридоре прогуливались перед сном больные, мужчины и женщины. Некоторые одеты по-домашнему. Женщины, особенно тс, что помоложе, накрашены, аккуратно причесаны. Глазами стреляют отнюдь не по-больничному. Видимо, жизнь всюду свое берет, не отступает.

В палате Газин с наслаждением спорил со стариком.

— Может, по-твоему, и бог есть?

— У тебя нету. А у кого и есть.

— Почему у меня нету?

— Дурковатый ты и настырный.

— Оскорбление личности — не аргумент. Давай у Певунова спросим. Он альпинист, много чего повидал. Как думаешь, Сергей Иванович, существует на свете чего-нибудь, кроме материальной действительности?

Певунов знал, что существует.

— Отстань, Леня. Разморило меня, спать хочу.

— Погоди спать. Сейчас Нина придет. Ох, какая женщина, богиня! Повезло тебе, Сергей Иванович.

— Женщина справная, — подтвердил Исай Тихонович. — За такую держаться — не упадешь.

«Да, — усмехнулся про себя Певунов, — держаться за женщину. Только и осталось. Повиснуть на ней и висеть, пока не стряхнет».

Нина вернулась, закрыла форточку и стала прощаться. Она спросила у Певунова:

— Чего бы вы хотели покушать, Сергей Иванович? Завтра суббота, я приготовлю.

— Ты и завтра придешь?

— Приду, — сказала Нина.

Певунов проглотил комок в горле, неожиданно сообщил:

— Мне хотят еще одну операцию делать. Но опасно. Если не получится — каюк мне.

— Умрете? — ужаснулась Нина.

— Хуже. Навсегда останусь паралитиком.

— А без операции как?

— Тогда есть надежда, что через несколько месяцев без посторонней помощи будут садиться.

Нина задумалась, лицо ее стало сосредоточенным. Она сжала кулачки так, что суставы побелели. В этот момент Певунов поклялся себе, что если сумеет выкарабкаться, то сделает для этой женщины что-нибудь необыкновенно приятное. Что-нибудь такое, о чем помыслить глупо в этой палате.

— Нет, — твердо сказала Нина. — Я бы не решилась на операцию. Я бы от страха умерла.

— А я сгоряча дал согласие, — впервые за этот месяц Певунов улыбнулся искренне, от сердца.

Вошла медсестра Лика, принесла кучу таблеток и порошков. Газин тут же на повышенном тоне потребовал, чтобы ему сделали укол промидола, иначе от боли он не может всю ночь сомкнуть глаз. Лика обратилась к Нине:

— Девушка, вам пора. Через полчаса отбой.

— Да, да, я ухожу. До свиданья! Сергей Иванович, мы завтра обсудим. Мне тоже нужно с вами посоветоваться об одном важном деле.

Уходя, она слышала, как Газин трагически предупредил: «Если мне не сделают укол, я ночью на одной ноге подбегу к окну и…»

Непонятная началась у Нины жизнь, рассеянная. Она перестала ориентироваться в днях недели и всякий раз подолгу соображала, куда ей надо спешить: в магазин, домой или в больницу. Зима стояла тусклая, слякотная, снег падал с неба, казалось, грязными лохмотьями. С мужем Нина теперь общалась редко и, натыкаясь взглядом на его неприкаянное лицо, всякий раз обмирала от смущения и стыда.

— Зачем ты все это затеяла? — спросил однажды Мирон Григорьевич среди ночи, когда Нина вдруг села в постели: ей померещилось, что она не выключила духовку. Голос мужа прозвучал в темноте как милицейская сирена.

— Что?

— Я только спросил тебя — зачем? Имею я право на этот вопрос?

— Мироша, не думай плохо. Я хочу помочь, как же иначе. Живой человек погибает, как же поступить?

— С чего ты взяла, что нужна ему? Может, он тебе нужен?

— Не надо, Мироша, не говори со мной так зло. Мне доктор объяснил… я и сама вижу…

Третьего дня доктор Рувимский зазвал ее в свой кабинет, усадил в кресло:

— Вы понимаете, что происходит? — спросил удивленно.

— О чем вы?

Рувимский разглядывал ее с таким выражением, с каким, вероятно, разглядывал рентгеновские снимки на экране.

— Певунов-то, а-а? — Он будто не к Нине обращался, к кому-то другому, может, к самому себе. — Изменился-то как, совсем другой человек. Жизнелюбивый, активный, я бы заметил, чересчур активный. Всех от себя разогнал, никому не верит, лекарства отказывается принимать, питается исключительно из ваших прелестных ручек. Утку вы, пардон, тоже ему подаете?

— Когда надо — подаю, — ответила Нина самодовольно.

— Через полторы-две недели ему предстоит операция. Я не удивлюсь, если он потребует, чтобы ее делали вы! — Рувимский пошутил, но Нина его не поняла.

— Я не сумею, — сказала она грустно.

Рувимский обошел стол и взял в ладони ее руку.

— Знаете, Нина, вы выбрали не ту профессию. Вам надо было стать сестрой милосердия или монахиней. А вы продавщица. Это нелепо.

— Он выздоровеет?

— Это непредсказуемо. Но шансы есть. Я скажу вам, что делать дальше. Надо его постоянно злить. Не умиротворять, голубушка, не лелеять, а злить. Они с Газиным в этом смысле чудесно подходят друг другу. Они друг друга раздражают, понимаете?

— Мне казалось, — лечат лаской, добротой.

— Это вам казалось… и не вам одной, к сожалению. Лечат ядом, голубушка, а не сахарной водичкой.

Нина осторожно освободила руку из его жестких, наждачных ладоней.

— Вы считаете, я не должна больше к нему приходить?

— Что вы, что вы? Он к вам привязался, точно собачонка к хозяину, это необходимо использовать. Ваш начальник торга — сильный человек, но у него непостижимым образом атрофировалось самолюбие. Дразните его, дразните. Действуйте на его душу, как ток на сердечную мышцу.

Нина поостерегалась совсем уж бредовых искр, изнутри запаливших щеки мудрого доктора. Пообещала делать все, как он велит, хотя ничего толком не поняла. Ее неприятно кольнуло, что доктор говорил о Певунове словно о подопытном кролике. Нина привыкла к Певунову, прониклась его житейской неустроенностью и желала ему добра. Она чувствовала, как он оттаивает, подмечала новое, простодушное и радостное выражение его улыбки, когда он обращался к ней. Они о многом беседовали вполне откровенно, не стесняясь особенно присутствия Газина и дедушки Русакова. Это тоже были страдающие люди, каждый со своей бедой. Исай Тихонович как-то подозрительно часто общался с потусторонним миром, а Леня Газин всех женщин однообразно упрекал либо в девственности, либо в разврате. Нина рассказала Певунову про эпопею с Капитолиной Викторовной и попросила совета. Пока Певунов думал, совет дал Леня Газин:

— Ногу бы ей оторвать, вредной гусенице. Ты, Нина, пиши бумагу в прокуратуру. Мы все подпишем. У нас в стране к инвалидам особое уважение. Им доверяют.

— Мы-то с какого боку припека? — урезонил Газина старик. — Ты и магазин-то не знаешь где.

— Вот вас бы, дедушка, я попросил не вмешиваться. Вы с привидениями якшаетесь, можете хорошее дело скомпрометировать.

Певунов поинтересовался, большая ли у Капитолины семья. Нина ответила: сын и две взрослых дочери, есть, кажется, и внучата.

Певунов огорчился.

— Что же вы молчите? Как посоветуете, так я и поступлю. Вы Клаву Захорошко не знаете, которую выгнали. Это такая славная девушка, лучше и не бывает.

Певунов заговорил медленно, пытаясь объяснить то, что ему самому было не до конца понятно.

— Обида — плохой советчик, Нина. Давай лучше вот о чем подумаем. Кто такая твоя Капитолина? Мелкая спекулянтка, в общем-то, жертва среды, а главным образом, обстоятельств. Прирабатывает в месяц сотню-другую, а сколько страху терпит. Честно говоря, ее даже нетрудно посадить в тюрьму, — только тебя потом совесть замучит. Не ее — тебя, Нина. Тебе будет плохо, не Капитолине. Она лишь пуще остервенеет… Есть покрупнее хищники. Вон у нас недавно некто Калабеков провернул махинацию: государственный фундук превратил в рыночный. Сколько, думаешь, он на этой маленькой хитрости заработал с дружками? Чистоганом — триста тысяч рубликов. Такое твоей Капитолине и не снилось. Где теперь Калабеков? Под следствием, разумеется. И что? Одного посадят, придет другой на его место… Как поется в хорошей песне: все опять повторится сначала. Беда в том, что торговля полна возможностей для обмана и махинаций. Бороться надо не с людьми — с обстоятельствами.

— А Капитолина пусть торжествует?

— Я этого не сказал. Я сказал, плохо в результате будет не ей, воровке, а тебе, честной. Так мир устроен.

— И какой же выход?

Певунов видел, как она проста сердцем. Эта женщина не боец, нет; ее предназначение в том, чтобы рожать детей и спасать ослабевших духом мужчин. Слепые, что ли, тс, под чьей защитой она живет?

— Мне нечего сказать, Нина. А вот года два назад я бы тебе ответил запросто.

Вмешался Газин:

— Сергей Иванович на почве тяжелой болезни стал непротивленцем злу и насилию. Ты ему не верь, Нина. Клопов надо давить. Где увидишь клопа, там и дави. Вот погоди, Нинуля, сделают мне протез, я к тебе в магазин нагряну собственной персоной. Эта вонючая Капитолина от меня под прилавком будет прятаться, рядом с дефицитом… Ишь, какую философию развел! Извини, Сергей Иванови, я тебя уважаю за твои нечеловеческие страдания, но твоя позиция годится только для паралитиков. Для таких отчаянных людей, как мы с дедом Исаем, она не подходит. Подтверди, дедушка!

Исай Тихонович завел себе друзей на стороне и прокуривал на лестнице по две пачки папирос в день. Если к нему обращались, он обыкновенно отвечал невпопад. Так было и в это раз.

— Дави не дави, клопов от этого не убудет. Как вон эта дьяволица Клавдя Петровна сует в рыло железну трубку и велит: «Глотай, дедуля!» Я думаю: «Потешается, что ли, над стариком? Как же, говорю, ее глотать, она рази съедобная?» Я, говорю, девонька, из ума не выжил железные брусья заглатывать. Твоя труба, ты и глотай, а мы поглядим, чего с тобой посля этого приключится. А мне на склоне лет страмотиться ни к чему. Вежливо ей все разъяснил, дак она к доктору жалиться. Хорошо доктор у нас не глупой, ослобонил меня от изуверства.

В палате некоторое время царило молчание, его нарушил Газин:

— Дедушка, а ведь тебя скоро выпишут.

— За что, сынок?

— За нарушение режима и невежество.

— Пущай выписывают. Железяки глотать не стану, ибо то есть противно человецкому естеству… — Расстроенный старик засобирался на лестницу. Он в больнице быстро обжился и носил теперь на голове женскую вязаную шапочку — память об Авдотье. На утренних обходах он стонал и делал вид, что помирает. Порошки и таблетки, которые ему давали, высыпал в унитаз. К Нине по-своему тоже привязался, тем более что она не забывала приносить ему что-нибудь вкусненькое. Исай Тихонович был сластеной и очень любил «сливочную тянучку». Он учил Нину жить на белом свете с достоинством.

— Ты оголтелых не слухай, — внушал Исай Тихонович, кивая на Газина. — Ты, дочка, живи, как моя Авдотья. Бога не гневли и людей не забижай. Супруге моей скоро, почитай, за восьмой десяток перевалит, сколь пройдено и встречено, а ты глянь на нее — красна девица по земле стелется. Ни шума от нее, ни ужасов — одна приятность.

— Где же я увижу вашу Адотью, дедушка? — спрашивала Нина, уступая настойчивым знакам Газина.

— Приглядись хорошенько, захоти увидеть — и узришь. Тако, милая! Крепко захоти — и всех своих родных узришь. Придут к тебе, руки на плечи положат и от беды остерегут.

Певунову не нравились насмешки над стариком, но делать замечания Нине он не мог и обращался к Газину:

— Придет час, Леня, и на тебя тоже затявкает несмышленый щенок. Уже не так долго тебе ждать.

Газин засмеялся:

— Не бойся того, кто лает, бойся, кто кусает. Ты не прав, Сергей Иванович. Мы с дедом Исаем первые кореша. Мы еще с ним на воле винца попьем всласть. А с суевериями я борюсь из принципа, как атеист и землепроходчик.

Нина сидела у постели Певунова. Была суббота, время послеобеденной дремоты. Исай Тихонович отсутствовал. Газин спал, укутавшись до ноздрей в одеяло. Только что Нина накормила Певунова куриной лапшой. Он попросил, чтобы она не убирала руку с его груди, бездумно поглаживал ее тонкие хрупкие пальчики. Многоводная и могучая текла между ними река, но сейчас они оказались на одном берегу.

— Еще несколько дней — и все решится, — сказала Нина.

— В детстве я боялся цыган, — печально признался Певунов. — У нас в деревне пугали: цыганы, мол, воруют детей и продают их на чужбину, а из некоторых делают дрессированных зверушек. Глупость, а все верили… Однажды к нам в избу зашла старая цыганка, худая, черная, страшная. Мать дала ей хлеба, сала, стала выпроваживать. Цыганка меня заметила, а я от страха забился на печь, и как заверещит: «Ой, ой, сыночек у тебя складный, бриллиантовый, ой, вижу, что с ним будет, ой, вижу!» Мать ее выталкивает, а она ко мне рвется… То ли со злости, что ей погадать не дали, но все же напророчила с порога: «Запомни, бесценный, проживешь, как чурек, а погубит тебя женщина!» Не знаю, прожил ли я как чурек, но женщина погубила точно. Чего я так к вам тянулся, как зверь голодный? Чего искал? Прожил гадко, оглянуться не на что, но женщин повидал со всей их слабостью и чарующей тоской. Я мало кого любил, Нина, и жену не любил, может, вообще никого не любил, но повидал многих… Оттого разуверился во всем. Есть у меня один знакомый, бывший ворюга, тот со мной о смысле жизни так беседовал: возлюби, говорит, облако, и дерево, и того червя, который тебя съест. Возлюби и найдешь покой. Прежде смеялся я над ним, а кто знает…

Кажется мне — теперь по-другому смог бы жить. Не знаю как, но по-другому, опрятнее, полезнее. Со скалы на камень не случайно я упал. Так надо было. Это справедливо… Жена вон третье письмо прислала, я не ответил. В последнем пишет, приедет. Я не хочу этого. А как объяснишь, чтобы не обидеть. Вроде никаких преступлений не совершал, а вот невмоготу смотреть в глаза близким. Кажется, войди сейчас Даша в палату — и мне капут. От стыда сгорю. Почему же раньше ничего такого не чувствовал? Очухался под занавес, когда ничего не поправишь. Голос его дрогнул, глаза потухли. Нина наклонилась низко, шепнула:

— Вы будете здоровым, Сергей Иванович. Все плохое забудется. Я чувствую. Прямо вот так чувствую, будто это уже произошло.

Он больно сжал ее руку…

Вернулся в палату до одури накурившийся Исай Тихонович, его кашель разбудил Газина, и палата ожила. Нина распрощалась, не дослушав разглагольствований Газина о привидевшихся ему марсианах, похожих на Исая Тихоновича.

Она ощущала в себе какое-то оцепенение. В метро се укачало, она чуть не уснула и не сразу поняла, что едет почему-то не домой, а к Клаве Захорошко. Но зачем едет — никак не могла сообразить. Долго торчала возле Клавиного дома, не решаясь ни войти в подъезд, ни уйти. Клава увидела ее из окна и сама выбежала на двор. Смеясь, запустила в Нину снежком и угодила прямо в лоб.

— Я не хотела, я не хотела! — визжала Клава, корчась от смеха.

Нина вытерла лицо платком, зачерпнула горстью снег и начала преследовать подругу, намереваясь запихнуть ей снег за шиворот. Но где ей было угнаться за быстроногой резвушкой. Обе запыхались, разрумянились — любо-дорого смотреть.

— Сдаюсь! — крикнула Клава и упала в сугроб.

Она шумно барахталась в пушистом снегу, не боясь испачкать шубку и промокнуть, и Нине тоже захотелось окунуться в белые пуховики. Чтобы одолеть соблазн, она сказала обезумевшей Клаве:

— Я поеду, мне некогда!

Подруга проводила ее до метро.

— Ты зачем приезжала-то?

— Повидаться, — глубокомысленно ответила Нина.

— Будет время, — приезжай еще.

Нина на насмешку не ответила. Обе умалчивали о Капитолине, обе делали вид, что все в порядке, но это умалчивание разъединяло их. Нина это чувствовала. У входа в метро она оглянулась. Клава стояла нахохлившись, подняв воротник шубки, смотрела ей вслед.

Вечером Мирон Григорьевич спросил:

— Нина, долго это будет продолжаться?

— Потерпи еще немного.

— У меня нет причин волноваться?

— Никаких причин нет. Никаких! — Нина хотела его обнять, но Мирон Григорьевич резко отстранился.