Мелодия на два голоса [сборник]

Афанасьев Анатолий

Не везет

(Повесть)

#i_001.jpg

 

 

1

Анатолий Пономарев, тридцатидвухлетний инженер-биолог, случайно встретил на улице своего школьного друга. Веню Воробейченко, пьяного, вели двое милиционеров. Один, сержант, шел сбоку, как посторонний, а второй, рядовой, держал Веню за воротник пальто сзади и подталкивал. Голова Вени Воробейченко неестественно взбалтывалась, лицо имело бессмысленное выражение не то обиды, не то сожаления, как у всякого сильно пьяного человека, которого заставляют думать и действовать в принудительном направлении. Инженера Пономарева Веня не заметил, он не глядел по сторонам, да и сам бы Пономарев старого друга мог не узнать: тот очень переменился за те годы, что они не виделись. Но они почти столкнулись, нос к носу, и Анатолий узнал.

Воробейченко растолстел, обрюзг, волосы его свешивались странно на лоб, закрывая почти оба глаза. И сейчас, пьяному, ему легко можно было дать лет сорок, хотя они с Пономаревым были ровесники.

«Спился, кажется, Воробейченко, — подумал Пономарев. — Возможно, что совсем спился. А кто бы подумал…»

Пономарев побрел следом за милиционерами. Постепенно он их догнал и спросил у сержанта, за что задержали этого товарища.

— А вы что, не видите? — спросил милиционер.

Действительно, было видно. Но Пономарев хотел узнать, не натворил ли чего Воробейченко, может, какой-нибудь особенный совершил проступок.

Веня резко повернулся и, тупо вглядевшись, узнал наконец старого друга.

— Отпустите меня! — закричал он, обрадовавшись. — Это мой брат. Отпустите, я с ним пойду!

— Это ваш брат? — спросил сержант у Пономарева. — Неужели?

Понятно было, что он не поверил. Пономарев растерялся, ему хотелось выручить однокашника, но ложь была слишком глупой.

— Брат, брат! — снова заголосил Воробейченко, причем от избытка чувств у него потекли слезы. — Это Толик. Отпустите!

— В самом деле, что ли, брат? — усмехнулся сержант.

— Да, — поморщился Пономарев. — Представьте себе.

— Нy что ж, в отделении и поговорим, — сказал сержант.

Пономареву показалось, что он теперь хочет и его, как Воробейченко, взять за шиворот и потрясти.

— Да отпустите вы его, — попросил Анатолий. — Не убежит ведь никуда!

— Еще как убежит, — ответил второй милиционер. — Эх вы, братья!

Но все-таки послушался, убрал руки от Воробейченко. Тот встряхнулся, оживился, пошел тверже. Пономарев по какой-то смутной ассоциации отчетливо припомнил, что в школе, классе, наверное, в пятом — Воробейченко часто схватывал двойки и после каждой двойки подолгу выл на парте, уткнув нос в ладони. Вспомнил Пономарев, как смешно, треугольниками, торчали уши маленького Вени, как учительница его утешала.

— Ничего, ничего, — говорила учительница. — Никакой нет трагедии. Исправишь, выучишь. Не надо так плакать…

А Воробейченко, не стыдясь товарищей, ревел еще пуще в голос. Может быть, дома его пороли за плохие отметки. Разница между тем сопливым ревуном и теперешним пьяным, пожилым мужчиной, была настолько поразительна и так некстати пришлось воспоминание далекого детства, что Пономарев весело заулыбался. Хотелось ему похлопать Воробейченко по плечу, утешить его, сказать: «А помнишь, старина!..» Но Анатолий сразу сообразил, что веселье его и смех можно истолковать как злорадство или цинизм, не тот момент был, чтобы улыбаться, но ничего он не мог поделать и улыбался, глядя на униженного, жалкого Воробейченко: как тот по-солдатски прямо размахивал руками, кривил лицо и иногда жалобно и просительно старался незаметно подмигнуть ему, Пономареву.

В отделении дежурный лейтенант заставил Воробейченко писать протокол. Пока Веня одиноко сидел за перегородкой и пытался что-то нацарапать на бумаге, Пономарев поговорил с лейтенантом. Приключение теперь не представлялось ему таким скверным, он видел скорый и, надеялся, благополучный конец и испытывал острое любопытство — в первый раз Пономарев был в милиции.

— Да отпустите вы его, — бодро попросил он у лейтенанта, хмурого молодого мужчины с серым лицом. — Отведу я его домой!.. Не так уж он и пьян.

Лейтенант молчал. Веня шуршал бумагой, изредка быстро, как птенчик, вскидываясь по сторонам. Вид у него был затравленный и диковатый. «Спился», — снова, теперь с легким сочувствием, подумал Пономарев.

— А он вам действительно брат? — резко спросил лейтенант.

Пономарев не видел и не слышал, когда успели сказать об этом лейтенанту, рядовой милиционер остался стоять в дверях, видимо, на случай Вениного побега на волю, а сержант вообще, минуту покрутившись в комнате, исчез.

— Брат, — нехотя ответил Пономарев, втайне надеясь почему-то, что ему не поверят, угадают ложь. Но, раз соврав, он уже не мог отступить.

— Ваши документы! — попросил лейтенант. У Пономарева оказалось в кармане удостоверение, где свидетельствовалось, что он — старший научный сотрудник одного предприятия. Удостоверение подействовало, лейтенант смягчился и взглянул на Пономарева почти дружелюбно.

— Что же вы так-то? Нехорошо ведь… Интеллигент!

Теперь он обратился прямо к Пономареву, словно тот был тоже пьян и нездоров.

— Вы уж не сердитесь, — льстиво улыбнулся Пономарев.

— А вы не улыбайтесь, — сурово одернул его лейтенант. — Здесь не цирк!.. Возись вот с вами, ни дна ни покрышки. Когда только кончится. А?

Он ждал, чтобы именно Пономарев сказал ему, когда это кончится.

Пономарев подумал и ответил:

— Не все, к сожалению, от нас зависит. Знаете, условия жизни. То есть, конечно, пережитки, но вековые пережитки. Топором не обрубишь!

Лейтенант поглядел на него внимательнее.

— Что вы имеете в виду, извините? Какой топор?

Пономарев смутился.

— Иносказательно, разумеется. То есть, если говорить серьезно, нужен комплекс мер, разумный комплекс, чтобы…

— Где живете? — перебил милиционер, не дал Пономареву выложить основательные соображения по поводу пьянства. Сбоку вывернулся из-за перегородки Воробейченко и протарабанил какой-то несусветный адрес.

— Прошу сесть на место, — тихо приказал ему лейтенант и взялся за телефон. «Сейчас проверит!» — понял Пономарев, остро злясь на вторую, совсем уж ненужную басню Воробейченко. Но лейтенант только подержался сосредоточенно за трубку, потом встал, потянулся, скрипнул ремнем и приблизился к Воробейченко. Тот с явным испугом вобрал голову в плечи и очень стал похож на виноватого школьника. Лейтенант читал из-за его плеча протокол. Одновременно он гибко поводил корпусом, разминался. В нем играла нерастраченная мощь юности.

— Что-нибудь не так? — трезво и жалобно спросил Воробейченко. Лейтенант длинной рукой достал протокол, поднес его к лицу, кивнул Пономареву и порвал бумагу в клочки.

— Ступайте, ладно, братья… Не пейте так-то. Ишь, интеллигенты. — Не удержался и добавил поучительно — Плохой пример народу подаете. Плохой пример!

На улице Воробейченко посуровел, осунулся лицом, на Пономарева не глядел, томился. Постояли минуту. Воробейченко попросил сигаретку у прохожего.

— Да у меня же есть! — удивился Пономарев. — Я бы тебе дал, Веня.

Говорить было не о чем. Приключение надоело, и оба хотели одного: быстрее разойтись.

— Ладно, спасибо. Выручил! — холодно попрощался Воробейченко и зашагал, торопясь к метро…

Вечером Пономарев в юмористических тонах рассказал всю историю Аночке, жене. Аночка отреагировала по-женски.

— Вот теперь смотри, тебе бумагу на работу пришлют.

Они долго фантазировали на эту тему и поздно уснули.

 

2

Прошло два дня. Пономарев сидел у главного технолога в кабинете, был неприятный разговор. Зазвонил телефон, и Виталий Данилыч удивленно кивнул ему:

— Вас, Анатолий Федорович.

В трубке бубнил сипловатый, напряженный голос, который Пономарев сразу узнал. Звонил Воробейченко.

— Это ты, Толик?.. Послушай, старина, нехорошо тогда получилось, помнишь?.. Разошлись мы как-то неловко. А ведь ты меня здорово выручил, спасибо еще раз.

— Ничего, ничего, — сказал Пономарев, оглядываясь на технолога. — Все ведь обошлось?

Воробейченко на том конце провода не спешил, тянул резину, что-то хмыкал.

— Обошлось… Хм-да. Не в этом дело. Послушай, старина, я хочу с тобой повидаться, мне надо.

— Ну что ж, — быстро, чтобы отвязаться, ответил Пономарев. — Заходи вечером ко мне. С сыном познакомлю! Адрес-то знаешь?..

— Хм-да. Знаю…

Весь день на работе, колдуя над пробирками, Пономарев нет-нет и вспоминал об этом разговоре и не радовался предстоящему свиданию. «Пьяный еще придет, — опасался он. — Напугает Витеньку. Да и Аночка будет недовольна. Дернуло меня за язык. Надо было встретиться где-нибудь в кафе, выпить, может быть, пивка по кружечке и — прощай. О чем нам толковать, если он спился? О новых ценах на вино? Слушать пьяные излияния и бредни. Были детьми, дружили. Так не каждая детская дружба святая».

Но Пономарев был человек мягкий, впечатлительный, и вскоре эти мысли исчезли. Он опять с умилением вспоминал треугольные уши маленького двоечника Веньки, вспоминал, как они, пятеро мальчишек, дружили, лес вспоминал, куда они ходили добывать березовый сок. Детские воспоминания баюкали его, опустошали, — расстраивали. Возвращались неповторимые запахи и цвета. Милые светлые лица возникали из серого тумана. Была ведь, еще и Ирочка Лобанова, девочка из параллельного 8 «Б». Были прикосновения, сладкая тяжесть Ирочкиных рук, все было, и везде в воспоминаниях рядом оказывался теперешний и тогдашний Веня Воробейченко, ушастый плакса, а позже, к концу школы — мрачный гордец, скептик и даже забияка. Все было, все было давным-давно, майские жуки, теплые вечера. Ирочкины глаза, бешеное презрение, желание умереть, клятвы, великие надежды. Было, да сплыло. Но не бесследно, нет.

Как-то они стояли в спортзале на балконе: сборная школы играла в баскетбол. И Пономарев видел, что неподалеку у колонны стоит одна Ирочка Лобанова. Он подкрался к ней сзади, обхватил за плечи, прижался, а она не удивилась, отбивалась, смеясь, вырывалась, — ох, и как смеялась! — призывно, таинственно. Подбежал тогда Венька и захотел ввязаться в игру, тоже схватил Ирочкину руку, — как дикая кошка бросилась на него Ирочка, потом остыла и сказала мягко, глядя не на него, а на Пономарева:

— Ты не лезь, Веня… Ты еще маленький.

Господи, какое это было счастье! Они были ровесники, Венька на три месяца взрослее. Разве такое забудешь?

— Что-то вы, Анатолий Федорович, нынче рассеянный, — засмеялась Зоя, красавица лаборантка, когда Пономарев вторично попросил сводку со второго поста. — Она перед вами. Или влюбились, Пономарев? Это при живой жене? Ая-яй!

Пономарев покивал в ответ не по сезону озорной Зое, плюнул на работу, переоделся и ровно в пять, случай редкий, пошел домой. По пути завернул в магазин, купил бутылку вина и полкило буженины. Собирался и торт купить, да народ стеной стоял в кондитерском отделе.

В этот вечер шестилетний сын Пономарева набезобразничал, нарисовал в комнате на стене цветными карандашами охотника, стреляющего из лука в самолет. Чистые и нарядные прежде, обои имели теперь мерзкий туалетный вид. Когда подоспел Пономарев, Витенька был уже выпорот, они сидели с Аночкой, обнявшись, на диване, оба заплаканные. Аночка от жалости к изгаженной стене и выпоротому сыну, а Витенька от суровой обиды непонятого творца.

— Вот, погляди, — сказала Аночка, пытаясь быть спокойной, — что твой сын устроил.

Сын запоздало всхлипнул, глядел на отца пронзительными глазами, одинаково готовый и к поддержке и ко вторичному унижению.

Пономареву тоже жалко стало стену, уж слишком широко прошелся по ней гений юного Модильяни, но упорное чтение педагогических брошюр не пропало даром. Да и картина семейной трагедии на диване была явно юмористической.

— Ничего, — сказал он. — Ань, а ведь это даже оригинально. Примитивная детская живопись на стене… Есть тут что-то, а?

Аночка обиделась.

— Все, что ты можешь сказать? Да?

Витенька, Вика, Пузырь, Митяй, Химик, Кузнечик, Клоп, Голова, Туземец и т. д. сполз с дивана и приблизился к отцу.

— Папа, а правда, я говорю, Робин Гуд может подбить самолет?

— Смотря куда попадет.

— Если в бензобак, да?

— Или в летчика.

Витенька подумал.

— Летчика не надо, летчик выпрыгнет с парашютом. Или ведь это фашист? Да, папа? Фашист!

— Пусть фашист.

— А у фашиста есть парашют?

Началась долгая беседа, Пономарев не был к ней готов. Он предупредил жену о госте. Аночка разнервничалась по инерции.

Пока Пономарев возился в ванной, она кричала ему из кухни про последние Витенькины похождения в детском саду.

— Я пришла за ним, а он меня не заметил. И вдруг вижу, глаза у него загорелись, подбежал к Оленьке Хмелик сзади и ка-ак трахнет ее по голове кулаком. Что, почему? Оказывается, она его игрушку взяла. Представляешь?!

Сын замер около двери ванной, с интересом слушал.

— Это как понять? — спросил Пономарев. — Объясни, пожалуйста, не стесняйся.

Сын насупился.

— Ну?

— А чего же она мой автобус берет?

— Она слабее тебя, Витя. Ты — жадный?

— Пускай не берет.

— Трус, — Пономарев распсиховался. — Я с тобой не разговариваю больше.

Сын постоял еще и ушел в комнату. Пономарев заглянул, — что он там будет делать. Витенька уселся строить дом из кубиков. Лицо его сияло покоем и безмятежностью.

— Нет, ты все-таки объясни, — приступил Пономарев. — Как ты мог ударить слабенькую девочку, подружку, да еще сзади?

— Она мне не подружка, — утомленно уточнил Витенька. — Я дружу с Зиной Маслениковой. Зина — самая красивая девочка в группе.

— Господи! — ужаснулся Пономарев и отправился на кухню к Аночке.

— У него задатки подлеца, — горько заметил он. — Как ты его воспитываешь?

— Ах, да перестань. Все дети — садисты. А воспитывать должен ты.

— Мы вместе должны. С тобой он проводит больше времени.

— Кто же тебе мешает проводить с ним больше времени?

— У меня работа, Аня. Это старый разговор.

Он боялся раздражения, которое незаметно, зло и неудержимо поднималось изнутри, как дрожжи.

— У меня тоже работа. Я не дома сижу. Получай больше денег — я брошу работу. Это, действительно, старый разговор.

Она смотрела сухо, в сторону. Пономарев ненавидел ее. Она — тупица, не любит его, ходит, как корова, не хочет понять главного — сын растет, с них за него спрос.

— Виктор ни при чем! — сказал он. — Ладно, кончим.

Витенька способный мальчишка, рос, как дикий цветок. Пономарев умом знал — Аночка мало виновата. Она меряла мужа по каким-то своим меркам и требовала равенства. Но равенства быть не могло. Ей хотелось в кино — ему выпала настоятельная необходимость работать. Они ходили в кино. Удивляясь и сочувствуя происходящему на экране, Пономарев ругал себя за потерянное время. Хорек беспокойства грыз его душу. Он растерялся в житейском мире, пропадал, не успевал, и все выливалось в истерики. Он кричал на Аночку, любимую жену, бессонница мучила его, на смену ей приходили тяжелые сны. Он был беспомощен, тайные могучие силы зрели в нем, как нарыв. Это, он знал, наступили его лучшие творческие годы. Выхода не было. Сын рос беспризорником. Работа не клеилась.

«Устал, устал, — думал Пономарев. — Это скоро пройдет».

В бессмысленном беге дней был один точный смысл. Оставшееся ему время не прибавлялось, а убавлялось. Это было непреложно и необманно.

«Но другие побеждали время, — думал он, — Резерфорд, Ландау, Королев. Многие… Они скакали по зеленой дороге на сумасшедших конях. Ничто их не останавливало.

Но им повезло, — думал он, — им повезло, а мне нет.

Они гениальны, — думал он, — а я нет. А я нет! Кто знает? Судят по результатам. Да и не надо, чтобы кто-то судил. Суди себя сам. Соизмерь свои силы и суди. Чего я хочу? Славы, денег, успеха? Мелко.

Нет, — думал он холодно. — Хочу разгадать свою мысль, ощутить ее, рассчитать, посадить в клетку и показать всем. Вот она — моя мысль, видите, я прав. Поймал ее, щуку-мысль, засадил в клетку, теперь она не опасна, подвластна, ручной звереныш, она пахнет жженой пробкой и салом. Она так же понятна, как дерево или ухо. Там, в лаборатории, в черных капканах колб прищемлен ее змеиный хвост. Хоть раз бы обладать ею бесспорно, до конца, а тогда можно умереть.

Гуманитарные бредни, — думал Пономарев, — откуда они во мне?»

Воробейченко постучал в дверь в начале девятого. Анатолий еле узнал гостя. Элегантный, в черном костюме, просветленный и праздничный Воробейченко, пожимая ему руку, ласково щурился. Милостиво погладил по голове вышедшего Витеньку: «Похож, похож, твой». Артистически поклонился, знакомясь с Аночкой.

«Ай да Венька, — развеселился Пономарев, — двуликий Янус».

Аночка засуетилась, накрывала на стол, шутила, Воробейченко с первой минуты пришелся кстати, стал как дома, не стеснялся, а ведь на это особый дар нужен.

Они скромно выпили втроем на кухне (Витеньку уложили в постель), вели светскую беседу. На Аночку смотреть было приятно. Пономарев видел ее глазами друга и гордился. Глаза синие, яркие, лицо приветливое, доброе, ни злости, ни корысти — ангел, а голос: томный, низкий, уверенный. Пономарев не ревновал жену никогда, раньше не выпадало случая, а за годы притуплялась его юношеская зоркость, некогда было, привык к ней и как-то не задумывался о ней с этой стороны. Любил ли? Любил. Желал ее ласк, но теперь редко, редко. А она была красива, понимал.

Правда, был когда-то эпизод в отпуске, в Сочи, где Аночка познакомилась с одним спортсменом и часами играла с ним в пинг-понг. Честное, гордое лицо носил на себе спортсмен. Вернулся однажды вечером с пляжа Пономарев и у номера их увидел. Целовались они — спортсмен и Аночка, стояли обнявшись, красивые оба, молодые, высокие.

— Ладно уж вам, — сказал Пономарев. — Что вы, как дети. Долго ли до греха.

Увел Аночку. Спортсмен ломился в дверь, переживал, хотел с Пономаревым переговорить. Пономарев к нему вышел.

— Ну чего ты, служивый? Не бери в голову. Море это и солнце. Перегрелись вы.

— Люблю! — гордо заявил спортсмен. Пономарев взял его за руку, ввел в номер.

— Вот, Аночка. Он тебя любит. Хочешь — иди с ним.

Спортсмен стоял. У Аночки случился припадок. На колени она падала. На спортсмена диким голосом кричала. Всю ночь ее успокаивал Пономарев. После два дня словно спал. Горько, стыдно. Аночка его умоляла, плакала, била по щекам. Он лежал неподвижно день, два. Не мог совладать толком с бедой. Понимал — глупость, ерунда. Но не мог смотреть в ее замутненные глаза. А потом она сказала:

— Тогда прощай, Толенька.

Ушла из номера. Вечером вернулась. И все прошло…

Это давно случилось, в первый год, еще Витеньки и в помине не было. Словно привиделось.

Потом Витенька родился. Умерла мать — самый близкий человек. Туманом подернулась старая действительность, молодость, что ли, кончилась. Давным-давно.

Словно попал Анатолий в дорожную аварию. Два укола, бинт на рану — глянь, и зажило совсем, не болит. И к погоде не болит. Никогда не болит. Не было ничего…

Воробейченко рассказал анекдот про английского пэра, Аночка вспомнила про железнодорожника, Пономарев про грабли. Хохотали до слез, Воробейченко был анекдотчик-профессионал. Из тех, у кого самая замогильная история — анекдот. Не помнил за ним такого таланта Пономарев. Чувства юмора не помнил. Помнил торчащие уши над партой.

В самом разгаре веселья Воробейченко вдруг надолго задумался. Взгляд его красиво потускнел.

— Ты что?

Совсем с иным, темным лицом предстал Веня перед вновь обретенным другом.

— Что с вами, Вениамин? — забеспокоилась и Аночка.

— Хорошо у вас! — проникновенно сказал Воробейченко.

— Да боже мой! — сказал Пономарев. — В чем дело, Венька? Рассказывай. Не кривляйся!

Воробейченко попросил разрешения закурить, дрожащими пальцами деликатно прикурил. «Сейчас захнычет», — подумал весело Пономарев. Фальшивил школьный друг. Пономарев взглянул на жену. Та побледнела. Криво качалась тень фонаря на стене. «Ишь ты», — удивился Пономарев.

— А вы приходите к нам, — стесняясь, робко сказала Аночка и глазами поискала поддержки у мужа. — Когда хотите, без звонка. Правда, Толя?

Пономарев кивнул. «Не приведи господь!» — шевельнулось в голове. Анатолий не принимал близко к сердцу его слова. Он хотел теперь спать.

— Спасибо, — внушительно поблагодарил Воробейченко. — Знаете, бывают минуты, когда тянет именно в такой дом, в тишину, к друзьям… А у меня их что-то нет. Порастерялись друзья. Ты-то этого не поймешь, старик.

«Дешево», — оценил Пономарев и кивнул ободряюще. Ему не нравилась эта финальная сцена, но все-таки это было лучше, чем если бы Веня притащился пьяный.

— Вот так иногда остановишься, — продолжал Веня, — оглядишься по сторонам, а вокруг темный лес. Земную жизнь пройдя до середины, я заблудился в сумрачном лесу. Данте. Над этим не посмеешься. Мы привыкли из всего святого сочинять мюзикл, — но только пока нас самих не тряхнет. А когда заденет — ищем, как сурки, где нора, где спрятаться. Но не припасена нора. Корабли сожжены, плыть некуда. Смейся, паяц! И смеешься.

«Как дешево», — опять подумал Пономарев и спросил:

— Ты какой институт кончил, Вень?

— Такой же, как и ты. Я — инженер. Тепловик.

— А где работаешь?

— Сейчас нигде…

Вениамин бросил на него многозначительный взгляд.

— Выпьем! — сказал Пономарев.

Они допили, и делать стало больше нечего. Было поздно. За окном томилась ночь. Воробейченко откланялся. На прощание стрельнул у Пономарева десятку дня на три. Пономарев дал, скрипнув зубами. Это были последние деньги до получки.

Аккуратно завязав перед зеркалом галстук, Воробейченко приблизился к Аночке, наклонил стриженый затылок и поцеловал ей руку.

— Спасибо за все!

— Каков комедиант? — обернулся Пономарев к Аночке, когда друг ушел бесповоротно.

 

3

В глубине ночи Пономарев очнулся. Синеватые шторы призрачно застилали окно. Сопел, разметавшись, Витенька в постельке. Аночка спала, отстранившись далеко к стене.

В ногах кровати сидел, ссутулясь, старый школьный товарищ Веня Воробейченко. Он сидел, свесив на пол голые ноги, и это было жутко. Пономарев вскрикнул и открыл глаза… Сопел Витенька, что-то бормотал во сне, Аночка уткнулась носом в стену. Пономарев видел ее плечи и темные сбившиеся волосы.

«Все, — словно свет озарил перед ним будущее, выхватил из тьмы контуры неведомого. — Все, он не уйдет никогда!»

Пономарев с огромным усилием пошевелил пальцами и проснулся окончательно. Между шторами в окно вползала луна, отражаясь в лакированных спинках кроватей.

— Бред, — сказал он вслух. — Это был бред!

«Нет, — помимо воли билось в голове. — Это не бред, это реальность. Воробейченко пришел в мою жизнь и останется в ней».

Ни с того ни с сего возникшая мысль мгновенно стала убеждением. Почему, откуда, кто такой Воробейченко? Обычный неудачник с самомнением, скорее всего, неудачник от лени и пьянства. Лентяй. Что он тебе?

Он кропотливо с непонятным страхом восстанавливал пункт за пунктом встречу с Воробейченко, первую, и его сегодняшний визит. Вспомнил анекдоты, лица, выражение глаз, голос. Все это было не опасно, но что-то мучительно ускользало.

— Какая дурь! — устало произнес Пономарев. Встал и пошел курить на кухню.

«Ты где работаешь?

— Нигде! — и взгляд в глаза, просящий и настойчивый».

Это? Да, это. Это — факт. Завтра Воробейченко позвонит и попросит устроить его на работу. А им как раз нужен инженер-тепловик. Отказать Воробейченко у него нет причин. Более того, отказать ему — подло. Ну и что с того? Будет новый сотрудник, старый школьный друг. И все. Нет, не все. Что же еще?..

Пономарев выкурил сигарету, попил воды и лег. Но сон не возвращался к нему, как часто бывало в последнее время…

Веня позвонил не назавтра, а спустя неделю, когда Пономарев и думать забыл о ночных предчувствиях. Воробейченко на этот раз взял быка за рога немедля, по-мужски.

— Ты вот что, Анатолий, — пробасил он требовательно, — у тебя там нет местечка для талантливого, средних лет инженера-тепловика? Есть, понимаешь, один на примете. Хороший парень, покладистый, начальство уважает. Один минус у него — в любви не везет. Как? Годится?

— Ладно, приходи, — ответил Пономарев, побеждая мимолетный нехороший страх и тоску. — Кажется, можно поговорить. Приходи.

— Когда?

— После обеда. Часика в три. Пропуск тебе закажу. Тридцатый отдел. Найдешь?

— Люди подскажут.

Заведующий отделом Викентий Палыч Топорков сидел у себя в кабинете и смотрел, как слесарь наглухо заколачивает оконную решетку. Викентий Палыч ничего в жизни не боялся, кроме сквозняков. А сквозняков он не просто боялся, тут у него была мания, «бзик». Входя в любое помещение, он первым делом слюнявил палец и подымал его кверху, ловил старым матросским способом течение воздуха. В отделе его за это прозвали «Боцманом». Это было смешно. Интеллигентный Викентий Палыч походил на кого угодно, но не на боцмана. Хлипкий очкарик, сутулый, с непомерно разросшейся головой. Еще, правда, была у Викентия Палыча слабость — он обожал высоких худых женщин.

Как раз он утром уловил в своем кабинете сквознячок, вызвал слесаря и теперь с наслаждением наблюдал, как пожилой угрюмый мужик заколачивал в раму аршинные гвозди. Как большинство тронувшихся, Викентий Палыч не находил в своей слабости ничего зазорного.

Отношения с Пономаревым у Викентия Палыча были предельно ясные. Тема, над которой бился уже четвертый год Анатолий, твердо «не шла». Но и средства на нее потрачены мизерные. Со временем круг работающих над темой сузился до упора — Пономарев остался один. Так что хотя Пономарев и «висел» на отделе, но «висел» необременительно, почти символически. В случае же успеха эта тема могла нашуметь, обрести перспективу и дать Викентию Палычу много плюсов. Зная добросовестность Пономарева и его некоторый фанатизм в работе, начальник отдела ему не мешал, не набивался с советами, стоял как бы в сторонке на бугорке, однако готовый в любую минуту по распоряжению свыше наложить на Пономарева отеческую руку. Но пока распоряжения не предвиделось, и жил Викентий Палыч со своим вольным старшим научным сотрудником дружно. Денег ему лишних никогда не давал, но и по мелочам не теснил, даже иной раз премией не обходил, не вполне законно включая его в списки. Пономарев со своей стороны ценил чуткость начальства и старался по возможности не лезть Викентию Палычу на глаза.

Теперь он прибыл ходатайствовать за Воробейченко.

— Дует, Викентий Палыч? — спросил он с порога и не удержался, поднял палец кверху. Викентий Палыч тоже поднял кривой мизинец и довольно подмигнул.

— Теперь дуть неоткуда. Амба! А с утра, поверишь ли, как шквал, бумаги вон со стола все посымало. А ведь, как ни странно, нет на свете ничего вреднее сквозняка. Кажется, пустяк, ан нет. Это враг тихий и вероломный. Там в бок стрельнуло, не обратил внимания, ладно. Там с ноздри закапало, тоже вроде ничего, хотя и неприлично. А там — кувырк — и нет человека!

— Помер, что ли?

— То-то, что помер.

Оба погрустили, представив роковую неотвратимость человеческого исхода.

— А ты что ко мне, Анатолий, — прищурился Викентий Палыч. — Случилось чего-нибудь?

«Чего-нибудь случилось! — вспомнил Пономарев. Или может случиться».

— Нам, товарищ начальник, ведь требуется инженер. К Семенову в лабораторию. Верно?

— Верно, — Викентий Палыч изобразил счастливое недоумение. — Так что же ты, хочешь к Семенову? Закончил уже, что ли, свою работу?

Пономарев, уважая руководящий юмор, готовно посмеялся.

— Да нет, не то. Знаю одного парня. Дельный. Хочет к нам. У нас же есть место?

— А больше уже нигде мест нет?

Теперь Пономарев должен был представить словесный портрет своего протеже, но он этого сделать не смог, потому что абсолютно ничего не знал про нынешнего Воробейченко. И это было, вообще-то, нечестно и пакостно — предлагать кота в мешке. Но, с другой стороны, один человек в таком огромном котле, как их отдел, погоды не делает. Мало ли без Воробейченко праздношатающихся, вечно тоскующих. Пономарев, не задумываясь, мог назвать три-четыре фамилии людей, которых он бы, дай волю, беззаботно уволил с пользой для общего дела.

— Я не знаю, Викентий Палыч, как у него сложились отношения на старом месте работы, но, повторяю, это аккуратный, серьезный человек. Будет работать не хуже других. Ведь нам нужен инженер к Семенову?

— Нужен, нужен. Ты чего заладил, как попугай. Он тебе кто — брат?

— Школьный товарищ.

Пономарев хотел сказать «друг», но «товарищ» прозвучало естественнее.

Слесарь заколотил все гвозди и ушел. Теперь из окна кабинета был виден край крыши 18-го цеха и сизый кусок неба. Воздух в комнате был затхлый, без примеси колебания, зато начальник радовался. Сберег себя от сквозняка. В такой счастливый момент он не мог отказать. Тем более Пономарев за многие годы первый раз обращался с просьбой. Важнее было, что скажет Семенов. Семенов — молодой азартный руководитель, вполне мог заупрямиться. Семенов от природы был упрям, к тому же не любил, когда ему что-либо навязывали. Пусть даже необходимого инженера-тепловика. У Семенова такой характер, что он лучше будет работать один, чем с навязанным тепловиком. К Семенову нужен подход, а не наскок, свойственный одичавшему от одиночества своего труда Пономареву. Все это Викентий Палыч благодушно объяснил коллеге, потом еще минуты три проявлял душевную вежливость: поинтересовался здоровьем жены Пономарева, лукаво спросил, не собирается ли тот обзавестись потомством (о потомстве Викентий Палыч спрашивал у Пономарева неоднократно; сначала Анатолий честно признавался, что у него уже есть сын — Витенька, но, убедившись, что важен здесь не ответ, а вопрос, впоследствии только радостно кивал), совершив весь ритуал, начальник отдела отпустил его восвояси.

Викентий Палыч не знал одного — Семенов при всем своем упрямстве был с Пономаревым, можно сказать, на короткой ноге, насколько может дружить с незадачливым фантазером перспективный руководитель перспективной лаборатории. Поэтому договориться о Воробейченко с Семеновым труда не составляло. Тот только поморщился и предупредил:

— Ну гляди, старик. Не будет работать, сам понимаешь, — дурную траву с поля вон!

— Это мы понимаем, — обиделся Пономарев.

Через два часа приплыл улыбающийся, розовый Воробейченко. Анатолий проводил его к Семенову, познакомил их. Сам до конца дня шатался по отделу, заигрывал с девушками, видел, что зря заигрывает, злился, острил, совсем непохож был на себя обычного. Поругался в конце концов с буфетчицей, нервной Глашей, выпил три стакана компота и поехал домой.

Это был не первый его день, который истек, как вода, впустую, бесследно, канул в вечность, оставив ощущение, которое бывает во рту после выкуренной натощак сигареты.

И миновало еще несколько подобных дней.

Пономарев ехал в переполненном трамвае. Москву раскалило сухое пыльное лето. Жара днем доходила до тридцати градусов, к вечеру город плавился, густой воздух пластами оседал на асфальте, в легких.

Пономарев глядел, как мимо трамвая плывут дома, вывески, пересушенные деревья. По аллее около Новокузнецкой, как всегда, брел чахлый юноша с полудохлым боксером.

Особенно остановки вызывали раздражение, уж лучше ехать без конца, дергаться перед светофорами, ловить ртом бабочек, но не надо бесконечных задержек — со скрипом дверей, с вечными «извините», когда хочется побольнее толкнуть.

Ревизор случился.

— Ваш билет, гражданин! — сказал он Пономареву. Как только пробился и нашел его в самой середине вагона?

— Нет билета! — застенчиво ответил Пономарев и отдал рубль. У него был билет, но где он? Разве найдешь теперь, спустя много остановок, выветрился давно билет, прахом стал.

Он видел укоризненные взгляды, очаровательная блондинка глянула с любопытством и сочувствием. А у нее есть билет? Ревизор оторвал квитанцию. На своей остановке Пономарева выволокло, вытеснило, он вздохнул, глотнул воздух — мало.

«А раньше я не чувствовал жару, — вспомнил Пономарев. — И не было раньше так скверно. Летом было хорошо. Я всегда ждал лета. Летом не надо надевать пальто, летом быстрее переделываются пустые, необязательные дела и дни длиннее… А теперь вот — ловишь воздух, пора, пора, покоя сердце просит…»

Он вспоминал с тревожным сожалением, что за свою продолжительную жизнь совершил ряд поступков, которые никак не укладываются в его теперешнее состояние. Но ему не было стыдно или горько за прошлое, а было любопытно сравнивать себя, нынешнего, с тем, кто растворился во времени, кто более не существовал. По-прежнему ходил по городу, смеялся, произносил напыщенные речи тот же самый невысокий, кривоногий, с серыми глазами и круглым лицом человек, которого звали Анатолий Пономарев. И только он сам знал, что живет уже вторую, если не третью жизнь. И это, надо полагать, не конец. Впереди у него еще несколько жизней, если повезет, — таких же карусельных и неповторимых. Правда, жить следующие жизни придется одной и той же компанией: сыном, женой, работой, друзьями, Воробейченко.

Но ведь и сын и жена постареют и переменятся. Как же так?

Ни впереди, ни позади не было твердости, все двигалось, принимало иные очертания, а какие — представить невозможно.

Пономарев долго не задумывался о смерти всерьез. Лишь в последние месяцы он стал представлять, как, в сущности, в любой прекрасный миг любая из его новых жизней может оборваться и потухнуть. И тогда наступит единственное, что можно предвидеть — пустота. Наступит та самая определенность, которую он так настойчиво ищет: в науке, в себе, в окружающих. Неужели эта ужасная логика отражает истинную, обычно глубоко скрытую суть движения человеческого разума?

Очень смешно и забавно, что течение дней и мыслей известно, происходящее не меняется от века к веку. Одни и те же элементарные вопросы пережевываются, и, более того, человек давно сознает, что это одни и те же вопросы, но подчиняется железному распорядку, ищет снова ответы, иронизируя сам над собой. Человек жаждет освободиться от слабости и вторичности своего сознания, оборвать его и уйти вперед к новым идеям, к тому месту, когда можно сказать — это мое. Это — я.

Влезть, на вершину и сидеть на ней горным орлом, не боясь и не стесняясь того, что, может быть, сидишь на навозной куче. Главное — инерция движения, не потерять ее.

Каждый солдат знает свой маневр. Но не каждый знает — зачем делается маневр. Поочередно люди задают себе это: «как?» и «зачем?». И второй вопрос важнее. Его еще можно задать по-другому: «во имя чего?» Так, пожалуй, красивее. Во имя чего идет он по скверику домой, лежит на кровати, курит сигареты, спорит с женой, лается с начальством, помогает Воробейченко.

Он совсем запутался и с облегчением увидел наконец свой балкон, где висели и сушились его рубашка и майка.

Дома он застал Вениамина Воробейченко, который в вольготной элегантной позе расположился на диване. Дружба детства вернулась как в сказке. Редкий вечер не заглядывал Вениамин в гости. Вел себя прилично: почти всегда приносил бутылочку любимого «Саперави» и, попивая винцо, сентиментально разглагольствовал о бытии. Сначала Пономарева бесило и его назойливое присутствие, и то, что в его слезливых бреднях искаженно, как в кривом зеркале, отражались некоторые ощущения самого Пономарева. Иногда почти те же слова он говорил, те же примеры приводил. Неужели это мой портрет, с отвращением к себе думал в таких случаях Пономарев. Постепенно он привык к Воробейченко, смирился с ним, а когда тот почему-либо задерживался, Пономарев даже скучал.

— Что-то Воробейченко нет? — с противной улыбкой спрашивал он у Аночки.

Один раз Воробейченко в шутку попросил дать ему в пользование ключ от квартиры. Пономарев всерьез согласился. Он был в каком-то тупом затмении. Аночка не вмешивалась в их отношения. С Воробейченко она всегда держала себя вежливо, тепло, накоротке. «Она его жалеет», — понимал Пономарев и умилялся.

— Я тебе сюрприз принес, — встретил Воробейченко хозяина. — Я тебе щенка подарил.

— А где же он?

— На кухне у Аночки.

Действительно, Аночка на кухне кормила из блюдечка мохнатого неуклюжего звереныша. Звереныш хлюпал носом и глядел на вошедшего таинственными глазами.

— Это что же теперь будет? — спросил Пономарев.

— Вот — собачка! — растерянно сказала Аночка. — Веня принес. Месячный. С родословной, Толь. Породистый…

— И что же, как это?

Он потрогал щенка рукой, зверек ткнулся ему в ладонь теплым липким носом, а потом прикусил его за палец. «Бешеный, что ли?»

— А Витенька видел?

— Витенька гуляет.

Пономарев вернулся в комнату.

— Достал по знакомству, — пояснил Вениамин благодушно. — Ирландский терьер. Люди о таком мечтают годами, но тщетно. Так что — гони сотнягу.

— Как сотнягу?

— А так — сто рублей. Ты думаешь, такие щенки по улицам бродят?

— Так я же не просил, Вень.

Пономарев был не против собаки. Более того, где-то в глубине души он всегда хотел иметь собаку, четвероногого друга, как у Джека Лондона. Он, помнится, даже заводил об этом разговор, но Аночка его высмеяла. Кто за ним будет ухаживать? Витенька был совсем малыш. А теперь так счастливо складывается. Ста рублей не жалко. Но как же это сразу, неожиданно. Несерьезно. Живой ведь щенок.

— Я дам сто рублей, спасибо! Но чем его кормить, я не знаю. Книжку бы какую-нибудь, что ли, почитать.

— Эх, сколько еще в русской интеллигенции наносного, ненужного. Ему принесли редкого щенка. А он, вместо того чтобы слепо по-человечески радоваться и ликовать, находит возможным разговор о каких-то книжках. Ему книжка нужна! Библия?!

После такой тирады Пономареву ничего не осталось, как крепко пожать дружескую руку. Он и в самом деле радовался. Это надо же — щенок! Ирландский терьер. Звучит, очень звучит. Сбылась идиотская мечта. Еще бы кошку и дрозда. Или хомяков.

— А хомяков можешь принести?

— Я все могу, — скромно заметил Воробейченко.

Весь вечер они провозились со щенком. Делали ему постельку. Искали большую тряпку — вытирать лужи. Вернувшийся с прогулки Витенька, увидев звереныша, надолго погрузился в нирвану. Пономарев сразу настрого запретил ему трогать собаку руками, до того, как она войдет в возраст. Поэтому Витенька скорбно бродил вокруг и только изредка ухитрялся дернуть щенка то за хвост, то за ухо. Щенок пищал и ворчал, скалил зубы. У Аночки было восемьдесят рублей, они копили на «стерео». Анатолий сходил скрепя сердце к соседям и занял недостающую двадцатку. Воробейченко, получив деньги, обещал на днях принести родословную. Придумали щенку имя — Снуки, Сникуша. Щенок, попив молока с яйцом, улегся спать на шерстяной Аночкин платок. Во сне он всхлипывал, а когда его гладили, издавал неясное рычание.

— Злой, — пояснил Воробейченко. На медведя будешь с ним ходить.

Ночью щенок плакал, скулил. Пришлось взять его в кровать. Малыш уткнулся в бок Аночки, пососал губами и утих.

— Я уже его полюбил, — сказал Пономарев жене.

Аночка улыбнулась.

— Дураки мы с тобой. Завели поросенка. Мало нам забот.

— Ну ничего, ничего. Посмотрим.

Под утро с собачкой случился грех, и она намочила одеяло.

Пономарев вышел из себя.

— Убить его, гада! — сказал он.

Аночка хохотала. Ей было безразлично — спать под мокрым или сухим одеялом. А Пономарев, ругаясь, искал чистую простыню.

Щенок спал, безмятежный, как херувим.

Константин Семенов, начальник лаборатории, человек без недостатков, оказался Пономареву другом в большей степени, чем тот предполагал, Семенов как-то спросил:

— Что за личность твой этот Воробейченко? Странный парень.

Пономарев томно сидел за своим столом, который ему выделили в уголке.

— Парень как парень, — ответил Пономарев и добавил, поглядев на непривычно интимного Семенова: — Как мы с тобой. Обыватель.

— Ладно, старик. Я понимаю, что ты гений. Не трать сил попусту. Не груби… Мне любопытно — кто он. Бездельник или болван. Он же целыми днями толчет воду в ступе. И, знаешь, к нему не придерешься. Всегда занят, всегда при деле. А результат — ноль. Но при этом отличный говорун. Злой, остроумный. У него кто родители?

— Ишь ты, психологией занялся, Костя? Не переборщи. Работает ведь человек, сам говоришь. Не получается? Бывает. Не у всех получается. Дай ему время.

Семенов закурил, издевательские искорки заблестели в его громадных голубых очках.

— Что ты, старик, все на себя переводишь. Не о тебе речь. Он тебе кто — брат?

— Об этом меня Викентий Палыч спрашивал. Нет, не брат. Может быть, друг. Семьями мы дружим. Он — один. И моя семья. Кто у него родители — не знаю. Кажется, из простых. Не то слесарь отец, не то — писатель.

— А ты в курсе, какие он на твой счет шутки шутит?

Пономарев скорчил безразличное лицо, но что-то в груди екнуло!

— Он тебя, Толик, называет маньяком от науки. Говорит, что есть такие люди, которые хотят прыгнуть выше ушей и искренне верят в такую возможность. Большинство изобретает вечный двигатель, а те, кому повезло, пристраиваются на государственное обеспечение. Это как раз ты. Тебе деньги платят. По его мнению, зря. Каково?

— Это он так говорил? Врешь?!

Семенов не обиделся. Он на людей не обижался, а изучал их в связи с производственным процессом.

— Я не вру, Толя. Я действительно знаю тебе цену. Но я тоже считаю, что ты занят не делом… Брось трепыхаться. Ты же талантливый мужик. Неужели не видишь бесперспективности своих опытов. Здесь все съедено. А то, что не сделано — рано делать. Допустим, найдешь новый метод. Кому он сейчас нужен? Не созрели условия — понимаешь, что это такое. Нет условий. То, на что ты в муках потратишь свою жизнь, в свое время без труда попутно «откроет» лаборант. Понимаешь или нет, дурья башка?

Пономарев закурил, слушая внимательно.

— Самое обидное, практически твой опыт даже в случае удачи принесет пользу через сто лет. Ну, в лучшем варианте через тридцать. Тебя это устраивает?

— Послушай, Костя, — тихо ответил Пономарев, — думаешь, что открываешь мне глаза. Вздор. Они у меня открыты. Да, по-своему ты прав. Но вот, например, человек поехал в тундру и вырастил там ананас. Один фрукт. Много ананасов там не будет. Но один он вырастил. Разве плохо?

— Выращивай ананас не в рабочее время, — сказал Семенов. — Так честнее.

Вдруг Пономареву захотелось заплакать. Он отвернулся, замигал глазами. Откачницы в синих халатах склонились над постами. Комната, белая и большая, жужжала и качалась. Знойная девушка Зоя, любовь отдела, с отрешенным видом заносила что-то в рабочий журнал. Каждый человек был при деле.

— Ну что ты? — обеспокоился Семенов. — Не горюй, старик. Подумай. Я могу помочь. Не горюй!

— Ладно, — сказал Пономарев. — Иди, Костя. Без тебя там разброд начнется. Иди руководи…

Семенов понимал его состояние, и это было стыдно.

— Иди, — попросил беспомощно Пономарев. — Иди, Костя. Неужели Воробейченко?

— То-то и оно, старик. То-то и оно!

После ухода умного Семенова Пономарев окончательно затосковал. Ему и раньше приходило в голову, что, видимо, в отделе он выглядит, мягко говоря, экстравагантно. Но экстравагантность такого толка раньше представлялась ему в виде некоего ореола вокруг башки. Он видел себя как бы чернокнижником, у которого с одного бока костер, а с другого — признание потомков, поздняя благодарная слава. Девушки, поди, шушукаются, спорят: кто он, таинственный инженер-одиночка с вечной пробиркой в руках. Что-то он в себе находил от Фауста.

Оказалось все жизненней, доступней и проще. Рядовой бездельник, которому в силу благодати дозволено заниматься неизвестно чем, когда другие честно отрабатывают свой хлеб и колбасу.

Гнусное зрелище. Юродивый, заклинающий несуществующего змея. Именно юродивый. К ним издавна русский народ относился снисходительно и мягко. Тоже живая душа, — думают люди, — много ведь не наест. Пусть играется в свои незатейливые игрушки. Кому от этого убыток?

Пономарев бросил свою схему и ринулся за утешением к вечно женственной Зое Куклиной. Она теперь обрабатывала пилочкой ноготь на левой руке.

У божественной Зои глаза были больше лица, зеленели ласково, как ночные светлячки. Поговаривали, что Зое в жизни удалось нелегкое счастье, будто дружила она с молодым капитаном с Петровки, бесшабашным мужчиной, будто погиб капитан от бандитской пули, а когда его хоронили, привстал в гробу и крикнул: «Зоя, где ты?!»

Вздор, конечно, а может, и чья-то завистливая клевета, но Зоя вела себя так, словно таила в себе еще и не такие замысловатые подробности. Встречалась она по велению сердца только с военными мужчинами, а на сотрудников обращала внимание по необходимости.

Пономарев спросил:

— Что это, Зоя, у тебя ногти на одной руке розовые, а на другой, кажется, голубоватые? Зачем это?

Зоя улыбнулась ему по-матерински, поощрительно.

— Старый лак, — показала. — А это свежий. Думать надо, великий ученый!

«Вот оно, — хитро догадался Пономарев. — Зоя последний барометр. Она назвала меня великим ученым. Раньше я просто не примечал. А надо мной даже бедная Зоя, красивая и вечно юная, смеется и иронизирует. Это — конец. Вот ты кто, Пономарев, — ты великий ученый, то есть шут гороховый».

Он сказал игриво:

— Не хотите ли сходить куда-нибудь, Зоя, со мной. В парк или в ресторан? К примеру, вечером лунным? А, Зоя?

Зоя, простая душа, тонкостей не понимала, жила напрямую, как бильярдный шар.

— Нет, Толик, нет! Я не встречаюсь с женатыми товарищами. А если тебе кто-нибудь наврал про меня, ты не верь.

Но смотрела великая, вечно прекрасная Зоя не категорично, а с легким, приятным вызовом.

— А это правда, — спросил Пономарев, — что про ваш роман с милиционером рассказывают?

Он задал этот вопрос и подумал, что теперь ей надо его прогнать, прикрикнуть, обидеться, тогда это будет по-благородному и возвышенно. На хамство — хамством. Вот где-то недалеко работает Веня Воробейченко, тайный предатель. Торчит неподалеку мухомор с ушами.

— Правда, — сказала Зоя, — но, наверное, не все правда. Мы любили друг друга, Толя. Ты ведь знаешь, как это бывает?

И еще далеко была Аночка, любимая, одна на всю жизнь, вздорная, милая женщина, к которой он привык, привязался, прилип, присосался и тянет из нее соки, как всякий мелкий эгоист, самодур и хозяйчик.

Пономарев не кончил разговор с Зоей, а повернулся и побрел к Викентию Палычу, начальнику отдела. Пока он шел, минуя знакомых людей, топча стружки и грязь, оставляя следы подошв на чистых сияющих паркетных переходах, у него было такое ощущение, словно он наконец что-то предпринял и решил.

— В моем сознании произошел перелом, — сказал он уважаемому Викентию Палычу. — Я хочу знать — почему меня держат на полной ставке?

Викентий Палыч не любил уловок и хитростей. Он любил выслушать подчиненного человека и, если надо, ободрить его внезапно добрым словом.

— Красиво, Пономарев, — ответил начальник, чутьем правильно уловив смысл прихода. — В самодеятельности не играешь? Гамлета не играешь? Напрасно… Ты когда в отпуск-то ходил, Пономарев? В последний раз, я имею в виду?

И это было правильно и точно сказано. Чуткая душа обитала в осторожном теле Викентия Палыча. Но какой там, к черту, отпуск. От себя не отдохнешь.

— Я — не Гамлет! — улыбнулся подчиненный. — Я скорее — Василий Теркин-с! Василий Теркин.

Он присел на краешек стола и смачно закурил.

— Вы не выпимши, Анатолий Федорович, дружок?

Столько задушевности сочилось в голосе начальника, кажется, прискочи Пономарев на четвереньках — и то встретит с лаской, уложит на диван — и баиньки. Вот они, демократические методы руководства воочию.

— Как-то у нас, поверишь ли, Анатолий, — продолжал Викентий Палыч, не слыша от подчиненного привета, — как-то у нас все люди видят себя гениями. (Вот опять!) И, поверишь ли, дорогой мой, мы сами так людей воспитываем со школьной скамьи. Мол, каждому предстоит своротить горы и оросить пустыни, по меньшей мере. А на худой конец, поверишь ли, совершить подвиг. На меньшее мы не настраиваем. Надо ли так? По сути дела, каждому предстоит всего лишь с достоинством работать по способностям. По мере сил, обратите внимание.

Вот вы, дорогой мой, безусловно, способный юноша. И даже, так сказать, с определенными возможностями. Но вы тоже настроены на подвиг. А подвиг не сразу что-то вытанцовывается. И вы, Анатолий, простите меня, старика, психуете, или, как там у вас принято говорить, — мечете икру, рефлексируете и т. д.

— Я не поэтому психую, — сказал Пономарев в недоумении. — Я хочу знать, за что мне платят деньги. Надо ли их мне платить?

Викентий Палыч встал и проверил окно. Он ласково улыбнулся, и по этой улыбке было видно, как ему, в общем-то, не отпущено время на болтовню.

— На данном участке производства, — объяснил он, — я поставлен государством, чтобы как раз следить, куда и кому идут деньги. Если вы получаете деньги зря, то это моя вина — не ваша. Успокойтесь, Пономарев, и идите работать. Как там у вас? Опять неудачно?

— Опять неудачно! — эхом откликнулся Пономарев.

— Вам тридцать лет, голубчик?

— Да.

— Ну, значит, еще впереди лет сорок — пятьдесят. Верно я подсчитал? Успеете…

Тут надо было поклониться, поблагодарить и уйти. Но Пономарев еще подумал и попросил:

— Переведите меня к Семенову, Викентий Палыч!

— Нет.

— Спасибо.

В ровном состоянии духа вернулся Пономарев к себе на рабочее место. Сел за стол. Был полдень, люди уходили обедать. Пономарев сидел за столом и, как во сне, видел формулу своей фантастической реакции, которая до сих пор была мертва, а теоретически жила бурной жизнью человеческих аорт. Если бы можно было, он бы взорвал сейчас себя, и стол, и цех. Это хорошо бы. Подвести ток и — ба-бах! Вдрызг.

Он просидел час в уютной прострации. Не было ни мыслей, ни планов, ни желаний. Жгучее, яростное бессилие даже баюкало, как в гамаке, покачивало и катило вниз по мокрому склону.

Трудно быть бездарностью — прав начальник с его крестьянским выводом. Подвиг не вытанцовывается, и, значит, дело швах. Значит, все, что прожито, — было ошибкой. Накопленные знания — лишний тяжкий груз.

То же самое переживает алкоголик, узнавший, что пить ему больше нельзя, а надо лечить цирроз печени. А у него, Пономарева, наступил цирроз мозга. И работать ему больше нельзя.

Слепое полуденное солнце постепенно лучом достигло его лба и ужалило.

— Ты уснул, Толя? — спросил Зоин голос.

Он очнулся. Зоя, недосягаемая и вечно соблазнительная, улыбалась возле.

— Я подумала, Толя, — заметила она, — что, наверное, раз ты очень хочешь — нам можно правда сходить с тобой в кино. Завтра хочешь?

— Да, — обрадовался он. — Завтра! Всегда. Это для тебя шутка, каприз, Зоя. А для меня… Не шути так, милая Зоя. Я старый больной хулиган.

Зоя изучала его прозрачными глазами. Там, в глубине этих бездонных болот, полная радость метафизического бытия.

Они вместе с Зоей съели в столовой по отбивной котлете, а во время компота Зоя решилась.

— Ты разве не любишь свою жену, Пономарев?

— Нет, — быстро и счастливо отмежевался он. — Никогда не любил, женился из благородства и озорства. Я тебя теперь люблю, Зоя!

Зоя покраснела.

— Не надо так, — попросила она.

— Я люблю тебя, — сказал Пономарев. — Я иду на работу, чтобы увидеть тебя, услышать твой смех, посмотреть на твои волосы. Каждый день счастье, потому что я знаю, что ты — на работе. И как хорошо, что ты редко болеешь! Ты всегда со мной.

Он поперхнулся сливовой косточкой и проглотил ее.

— Косточку проглотил! — сообщил он в тревоге.

Все было противно Пономареву, и было то противно, как Зоя слушала его бред, и не понимала, и готова была еще слушать. Это значит, все могло быть с ним, вся ложь и фальшь были ему свойственны. Но было еще самое мерзкое — ему льстила Зоина внимательность, Зоино терпение и Зоино унижение. Он был умнее Зои и умел над ней куражиться — вот что ему льстило.

— Зоя, я тебя недостоин, — сказал он подло.

Тут к ним подсел Вениамин Воробейченко, расставил на столе щи, котлету, чай, пирожное, салат и селедку.

— Мир вашему дому, — коварно-дружелюбно улыбаясь, приветствовал он влюбленную пару.

Пономарев в сотый раз с удивлением вгляделся. Чистый и опрятный, в модном галстуке Воробейченко излучал доброту и светлую печаль. Розовое, усталое лицо с породистыми черными бровями, тонкие мелкие губы, саркастическая складка у рта. Зачем же он говорит про него гадости за спиной, если они как братья? Зачем Воробейченко подарил ему щенка. Доставал где-то с трудом щенка, чтобы подарить его другу. Зачем? Это не укладывается в психологический портрет.

— Зачем ты подарил мне собаку, Вениамин?

Воробейченко по-гвардейски приосанился.

— Я тебе, Федорыч, не подарил, а продал. Вот Зоиньке я бы и так подарил. Зоя у нас самая красивая женщина в отделе.

Он аккуратно обтер ложку чистым носовым платком, обмакнул ее в щи, поворошил, выудил сало и положил на клеенку.

— Подозрительный ты, Федорыч. А если и подарил, от чистого сердца, а, Зоя?

Зоя думала, что если правда в нее так влюбился симпатичный и надежный Пономарев, то это прибавит хлопот в ее девичьей жизни. Но она сызмальства привыкла к хлопотам. Девушка была целеустремленная, рабочая. У Пономарева честный взгляд. И он крепкий еще, хотя и тощий. Умный зато. Умные любят ласково.

— А у тебя, оказывается, есть собачка, Толик? Она кусается? — флиртовала Зоя освобожденно.

— Есть, лучший друг мне подарил. Спасибо, Веня.

— Не за что, старина.

Вениамин брезгливо поедал суп. Кусочек сала лежал на клеенке как укор.

— Ты иди, Зоенька, — сказал Пономарев, — а я тебя догоню.

Они остались вдвоем.

— Слушай, а почему ты в самом деле мне собаку притащил?

— Что-то ты странный сегодня, старина, на себя не похожий. А Зойка баба аппетитная, — Воробейченко сладко поежился. — Как она насчет этого? Не пробовал?

— Нет у тебя идеалов, Воробейченко. Вот и про меня ты гадости говоришь. А зачем, Вень, зачем?

Воробейченко расчленил вилкой котлету и набил рот салатом. Соображая, он задумчиво глянул мимо Пономарева.

— Ах, вон оно что. Шутки это, старина. Плюнь мне в глаза, если я тебя обидел. Мы же друзья, старина… Не принимай к сердцу. Знаешь, ради красного словца не пожалеешь мать и отца. Вот и я такой. А что, тебе донесли? Семенов, наверное.

Пономарев с сожалением подумал, что никогда не сможет он плюнуть в эти больные пустые глаза. Да и не только в эти. Ни в какие. Характер не тот, лютости нет. А так иной раз хочется плюнуть в «дружескую» харю.

— Нам с тобой, может, реже надо встречаться, — заметил он робко, но смысл слов, яростный и категоричный, поразил его самого.

— Как это?

— Так. Ну что мы совсем уж сблизились. У тебя никого, что ли, нет больше, Воробей?

Вениамин нехотя отодвинул тарелку, жестко покрутил желваками, и Пономарев на мгновение замер. Ему почудилось — Вениамин сейчас его трахнет кулаком либо прямо тарелкой.

— Есть, Толик, — холодно бросил Воробейченко, — еще есть только один человек. Хочешь знать кто?

Пономарев кивнул, хотя ему было безразлично.

— Твоя жена, Толик!

Пономарев молчал. Вениамин зловеще оскалился, и как бы впервые Пономарев разглядел вплотную его серую улыбку. Так улыбаются звери своей жертве. Кошка — мыши. Ребенок — сусальному ангелу.

— Жена? — спросил Пономарев. — Аночка?

— Аночка. Да, она. Удивлен? А ты не удивляйся. Жизнь умнее нас, Пономарев, — как бы играя топором, крушил слова Воробейченко, — я тут не виноват. Так сошлось на мне и на тебе. Ты уж пересилься. Мы же люди интеллигентные.

— Да ты про что? Опомнись, Веня!

Пономарев сиротливо огляделся. Воробейченко погрузил в рот кусок селедки.

— Ладно, доедай, а я уж пойду, — беспомощно сказал Пономарев. Он сразу понял, что Венька сволочь, не договорил, что он знает то, чего не знает Пономарев и что ему скоро предстоит узнать.

 

4

Сначала в голову ему приходили самые незамысловатые вопросы. Зачем, пытался он понять, зачем Веньке нужна Аночка? Наверняка у него хватает женщин. А Аночка уже немолодая, двадцать девять, и у нее сын, Виктор. Зачем его Аночке этот упитанный и сытый Воробейченко. Хотя, может быть, ничего и не происходит? Может быть, все это нелепые вымыслы?

Зачем Венька гоняется за ним, Пономаревым, не дает ему покоя и тишины, необходимой для нормальной работы? Что они друг другу?

Его мозг лукавил, и Анатолий чувствовал это. Между ним и Воробейченко была связь, непонятная и болезненная, но зато такая, как железный канат, кусачками не откусишь.

Тут строй его мыслей расслоился. Он никак не мог вогнать их в ясный порядок слов и предложений человеческой речи.

И именно оттого, что у него не нашлось слов, он понял: происходит нечто непоправимое.

 

5

Аночка штопала Витины колготки. На мужа она внимания не обратила: чему-то собственному улыбалась. Рядом в кресле прикорнул ирландский пес Снуки.

«О Воробейченко грустит, — мудро предположил Пономарев. — Что, интересно, она о нем может вспомнить такого исключительного?»

Он со страхом следил за собой, ожидая истерики, и не знал, во что она выльется. Внутри, как в самоваре, булькало и постепенно накипало.

«Надо спокойно, — подумал он. — Я же знаю, что мне делать теперь. Я хорошо это знаю».

— Как Витенька? — спросил он по привычке.

Аночка, словно осознав наконец приход мужа, потянулась плечами и ответила тоже обычно — незло, но метко:

— Разве тебя это интересует?

Первый вопрос был исчерпан. На повестке дня стоял второй вопрос.

— Ты любишь Воробейченко? — запнувшись на фамилии, выдавил Пономарев.

С Аночкой они познакомились в институте. Как-то Пономарев прибрел на заседание литобъединения. Затащил его туда друг Костя Хмаров, поэт и песенник-самородок. Сам Пономарев стихов писать не умел и по этому поводу не тужил. Но в душе он уважал людей, имеющих дар складно записывать слова, а потом читать их нараспев с томлением в лице и голосе.

Он любил стихи Блока, но никому об этом не сказал за всю жизнь. Нечего было говорить. Он любил Блока слепой бессловесной любовью и верил, что единственно такая любовь имеет смысл. Еще он любил и покорно терпел Костю Хмарова, не его суть стихи, а то, что Хмаров умеет писать стихи, и то, как читает их ему, непонимающему, с верой и соболезнованием.

Они пришли на заседание, чтобы Костя мог поделиться накопленными в одиночестве строчками с людьми добрыми, чуткими и знающими. Однако их никто слушать не собирался, потому что у литобъединения был четкий план занятий, и по этому плану сегодня происходил творческий отчет студентки Аночки Вишняковой.

Пономарев с бледным от волнения Костей (тот никак не мог поверить в несправедливость и ждал каждую минуту приглашения выступить) уселись в углу на один стул и затаились.

Стройная девица в коротком платье модного покроя «я еще девочка, мама» трагическим шепотом читала упаднические стихи. «Северная тяжелая любовь разбросала свои серые крылья. Плохо наше дело, плохо. Обессилены мы, обессилены».

Вид у Аночки был заунывный, похожа она была на погибающего от недомоганий птенца. Она прочитала несколько таких коротеньких четверостиший о трагической любви, а потом ей устроили овацию. Все члены литобъединения, большей частью молодые модные длинноволосые ребята, кричали: «Гениально!», «Аночка — ты Ахматова», подбегали целовать ей руку. Костя, подвластный поэтическому гипнозу, тоже умчался вперед, как вольный ветер. Руководитель литобъединения, пожилой, никому в народе не известный заслуженный поэт, пытался утихомирить страсти, улыбаясь, поднимал одну руку вверх, словно на параде, а второй рукой держал Аночку за плечо. Пономарев сидел одиноко в углу, ждал возвращения Кости. Но того, видно, унесло в поэтической толпе. В комнате остались трое: руководитель, Аночка Вишнякова и ошеломленный донельзя всем виденным Пономарев.

Руководитель вежливо спросил:

— А вы ко мне, молодой человек?

— Нет.

Пономарев вышел в коридор, но и там Кости не было. Пономарев, все больше удивляясь, закурил. И тут из комнаты выпорхнула воздушная Аночка и прямо обратилась к нему:

— Вы первый раз пришли? Да? У вас стихи?

Пономарев сообразил, что судьба по ошибке предоставила ему редкий случай пообщаться с гениальным человеком, и поэтому повел себя дерзко и строптиво. Он не ответил на вопрос, — а заговорил совсем в другом ключе.

— Ваши стихи как пряник, — сказал он. — А пряниками сыт не будешь.

Девушка смутилась, мгновенно покраснела.

— Стихи не для столовой пишут. Их не едят, — сказала она тонко и обиженно. Отвернулась и медленно побрела по длинному коридору. Плечи ее были опущены, как у больной. Пономарев догнал ее.

— Простите. Простите, пожалуйста! Я не то сказал… У меня друг пропал. Был и нет. Может быть, лежит теперь где-нибудь раненый!

Аночка улыбнулась ему, и он понял: надо срочно идти за ней следом, кривляться, лебезить. Иначе еще шаг, там, на улице, и она пропадет, растает. Это была Аночка, его будущая жена. Тогда впереди, у них сияло белое счастье, а теперь оно, счастье, было в прошлом, позади, размокло под сизым дождем, покрылось пеплом. Они оба давно перешли жить в другую жизнь…

— Ты любишь Воробейченко! — Пономарев обмер, видя, что Аночка безответно, серая, как смерть, глядит в сторону, мимо его вопроса. И колготки отложила. Щенок нехотя проснулся, поглядел по сторонам — откуда шум — и тявкнул на Пономарева.

— Ты с ума сошел! — сказала Аночка в ужасе.

— Значит, ты любишь его?!

— Что с тобой, Толя?

Но он со сверхъестественной секундной зоркостью — видел, как она выходит из нервного транса, и прозревал, вопрос для нее не нов, жена знала ответ, только страшилась, как и он, ответа. Аночка косила глаза в пространство, была далекая, похожая на сотни чужих женщин.

— Значит, ты любишь его?!

Аночка строго молчала. В дверь забарабанил Витенька.

Пономарев открыл и вернулся.

— Мы расстаемся? — спросил он.

Аночка свято молчала.

— Почему ты молчишь?! — заорал Пономарев. — Я, что ли, виноват? Я работаю, сдохну скоро! — ненавижу тебя, тварь!

Витенька подбежал к нему и, с мольбой глядя снизу, дернул его за руку:

— Папа, не кричи на мою маму! Не кричи!

Аночка, оледенев, молчала. Колготки странно свесились со стола, сейчас упадут на пол. Снуки, щенок, с пола пытался сбить их лапой.

— Ладно, я уйду, — крикнул Пономарев. К горлу подступила рвота, как с похмелья, сердце стучало по ребрам.

Он выдернул из шкафа чемодан, с ним они ездили на юг, новый, кожаный, с изящными замками дорогой чемодан, швырял в него вещи: брюки, рубашки, пепельницу, подарок друга, принес с кухни бритву. Витенька прижался к маминым коленям, и они оба смотрели на буйного отца.

«Сейчас она меня остановит! — думал Пономарев. — Сейчас остановит, и мы все выясним. Сейчас, сейчас!..»

Он уложил аккуратно поверх всего заветные тетради с расчетами и две-три самые важные книги. Закрыл чемодан. Оглянулся и пристально, в последний раз, посмотрел на Аночку. То, что он прочитал на ее лице, означало беду. Там была растерянность и дальнее, светом сквозившее облегчение. Вот как, именно облегчение. Пономарев мог ее убить.

— Значит, все правильно? — спросил он тихо.

— Не знаю.

— Прощай, Аночка! Витенька!

— Мама, куда он уходит?

— К другой тете, сынок!

— К какой тете, мам?

— У него есть тетя.

— Папа, ты уходишь к другой тете?

Пономарев поднял чемодан, ринулся к дверям. Он боялся упасть от вязкой слабости в ногах и в сердце. Нет, ничего. Открыл замок. В яростной надежде, проклиная себя, помедлил мгновение. Нет, ничего. Вышел и захлопнул дверь…

 

6

Пономарев шагал по темному городу. Он не заметил, как стемнело. Звездное небо стояло высоко и прозрачно. Легкие мысли, как гимнасты, кувыркались в голове.

Может, все почудилось. Может, я просто дурак? Ну дурак — в любом случае. Но ведь она ничего толком не сказала. А Воробейченко мог иметь в виду совсем другое. Мог соврать. Он почему-то обозлен.

Но ярко представлялось ему Аночкино облегчение, убийственное, почти радостное выражение ее глаз.

Удивительно, но сейчас, идя по улицам, не зная, куда приткнуться, без денег, без желаний, Пономарев больше не ощущал так остро свое ничтожество, в котором он не сомневался все последние месяцы и которое таскал, на спине повсюду, как мешок с углем.

Нет, теперь он шел могучий и свободный, отрешенный от хлопот, ни в чем не сомневающийся, почти счастливый. Надолго ли?

Он дошел пешком до Савеловского вокзала, считай, всю Москву пересек, сел в электричку и поехал в Р., маленький поселок. Там жил старый институтский друг, Костя Хмаров. Там он работал в рыбном институте. Жил в трех часах езды от Москвы, а видел его последний раз Пономарев года два назад. Хмаров приезжал в командировку, выколачивал какие-то приборы. Поэт Костя Хмаров ни одной звезды с неба не сорвал, незаметно работал, ни слуху о нем, ни духу не было.

В электричке, последней, ночной, в вагоне Пономарев был один. Он задремал у окна, притулившись на сиденье. И в полудремоте вспоминал, как водил Витеньку недавно к зубному врачу. Витенька, в ту пору турецкий султан, у врача не плакал, удивил всех своим мужеством. Только икал и зевал.

На жестком сиденье счастливый Пономарев, как наяву, снова сжал маленькую ручку, целовал мягкие волосы, приговаривая что-то, клянчил. И проснулся на последней остановке в слезах и беспокойстве.

Дальше надо было ехать на автобусе. Так удачно, совпадало — первый автобус на Р. отходил через полчаса. Пономарев трясся в обществе двух женщин в ватниках. Шофер вел маленький «газик» с сумасшедшей скоростью. Мелькали мимо деревья, огоньки, тени леса.

«Куда я?» — вздрогнул Пономарев, и вся нелепость происходящего предстала ему в ослепительной ясности. Но он все еще как бы бредил, острые уколы терпких мыслей и воспоминаний не терзали его, а приносили утешение. Он, как в припадке, мотал головой и повторял: нет, ничего. Нет, ничего, ничего. Все в порядке.

Автобус прибыл в Р. около пяти утра. Две-три улицы двухэтажных домиков, окруженных лесом. Здание с флагом — наверное, административный центр. Озеро. Все сразу охватывал взгляд. Воздух свежий, чистый и ароматный. Тишина мертвая. Машина притормозила на площади, на каком-то булыжном пятачке. Женщины засуетились и привидениями растворились в предутреннем тумане. Шофер, не вылезая из кабины, улегся на сиденье и сразу захрапел. На Пономарева он вообще не обратил внимания. Даже денег за билет не спросил.

«Первобытные условия, упрощенная культура отношений», — усмехнулся Пономарев.

Словно за тридевять земель осталась Москва со своим бестолковым движением, суматохой, гарью.

Пономарев улыбался. Он дышал легко. Крест на прошлое. Крест на семью. Тридцать или сколько там процентов зарплаты на алименты.

Спазм перехватил горло. Он представил, как Воробейченко наклоняется к его сыну, треплет его пушистый затылок, бьет с размаху по голове…

Никогда особенно не тяготился Пономарев своим отцовством. Одиноким растением рос Витька. Отец делал карьеру, не мешайте. Какое свинство эта карусель.

По адресу он без труда разыскал квартиру Хмарова. Костя открыл ему в трусах, торчал в дверях скелет скелетом.

— Это не сон? — спросил Костя.

— Давай ущипну, — хмуро ответил Пономарев.

Поселок городского типа уже просыпался, петухи орали, мыкнула где-то коровенка…

 

7

Костя, ликуя, привел друга к главному инженеру Вячеславу Константиновичу Бобру-Загоруйко.

— Вот, это Пономарев, — представил его Костя. — Помните, я вам всегда рассказывал.

Главному было на вид около сорока. В рыбном хозяйстве работали либо пенсионеры, либо молодежь. На средних линиях шел жесткий отсев, бегство. Вячеслав Константинович утром не поверил Костиному звонку. По рассказам Хмарова, его московский друг блестяще защитил диссертацию и не сегодня-завтра должен был отбыть за получением Нобелевской премии. А Костя позвонил и проорал в трубку, что этот именно в близкой перспективе академик явился к ним работать.

— Так у нас вакансия директора занята! — пошутил Бобр-Загоруйко.

Но вот он стоит перед ним — знаменитый Пономарев, столичный работник, среднего роста молодой человек с утомленным печальным лицом и серьезным взглядом. Возись теперь с ним.

Костя Хмаров вел себя как на гулянье. Он наслаждался сценой знакомства своего великого друга с уважаемым главным инженером. Он знал: Пономарев — неутомимый бегун на длинные дистанции, работяга. «Если бы нам сильный кадр, — говорил главный, — мы бы тут горы бы перекопали и превратили их в овраги».

— Что же вам можно предложить, — вяло сказал Бобр-Загоруйко. — У нас ведь научная работа на уровне нуля. Хотя мы и значимся НИИ. Но знаете, третья категория. Оклада не видя, люди бегут.

Хмаров охально дергался и веселился. Какие там, к черту, оклады. Кому они нужны?

Пономарев, не глядя на розовое лицо нового начальника, пояснил:

— Не имеет значения. Понимаете, у меня есть одна трудность, — оглянулся на Хмарова. Тот кивнул ободряюще. — Документы мои прибудут несколько позже, дня через четыре. Может быть, задержатся дольше. А хотелось бы оформиться прямо сегодня. Чего тянуть, верно?

«Натворил там что-нибудь, дров наломал, шустер, видать», — с опаской подумал Бобр-Загоруйко. Он не имел никакого права брать человека без документов. Да и отдел кадров его не пропустит. Хотя бы и здешний, в лице одного человека, старичка Тимошенко, постоянного партнера Загоруйко по пулечке. Но также главный инженер хорошо изучил характер своего подчиненного, незаменимого в институте Кости Хмарова, характер поэтический, склонный к взрывам и скандалам, и шел Костя в скандалах до последней точки, середины не замечал, понятие золотой середины и компромисса незнакомо было поэту. А потерять Костю — значило многое потерять.

«Наверное, можно будет оформить задним числом», — решил про себя Бобр-Загоруйко.

— Ладно, — буркнул он и предложил: — Костя, вы покажите товарищу наше хозяйство. Объясните наши задачи и возможности. Пусть выбирает, а мы что-нибудь придумаем…

Этими словами он сразу ставил Пономарева в особое, небывало привилегированное положение, но не жалел об этом. Вячеслав Константинович тоже не зря пожил на свете и мог определить кое-что в человеке с первого взгляда.

«Не убил же он, не своровал, — заключил он. — Скорее всего полаялся с кем-нибудь из вышестоящих. Что ж, нам до этого дела мало».

Очень скоро Пономарев понял справедливость замечания главного инженера об уровне здешней научной работы. Костя знакомил его с сотрудниками. Люди встречали их приветливо, большинство после двух-трех слов приглашали в гости вечерком. Некоторые, бросив свои дела, плелись следом за Костей и Пономаревым. Пономарев на ходу засыпал. Но упорно требовал у Кости объяснений. Честно говоря, Анатолий уже не представлял, зачем он здесь и что будет делать. Один раз им попался навстречу совершенно пьяный человек, тащивший куда-то тяжеленные переносные тиски.

— Петрухин опять с утра, — покривился Костя.

— А кто он?

— Представляешь, лучший наш слесарь, золотые руки. Но вот…

Такого Пономарев у себя не видел.

Костя повел его обедать в дощатый сарай. В сарае стояло несколько столиков и рядом с ними железная огромная плита. В меню были щи и жареная рыба, на третье кисель. Повар сидел за плитой на табурете и помешивал что-то в кастрюле длинной ложкой. Симпатичная девушка раскладывала еду в тарелки. Как в походе. Подходишь, протягиваешь тарелку — и тебе наливают до краев.

— А куда же платить? — спросил Пономарев. Оказывается, у входа стоял деревянный ящик, куда каждый самостоятельно опускал деньги. Костя с грустью сказал:

— На днях открывают новую столовую… на восемьдесят мест.

За обедом они решили, куда на первое время определиться. Он будет работать инженером по монтажу. Пономарев быстренько прикинул: на эту трудную работу у него примерно часа два в день будет уходить.

— Здесь все от тебя зависит, — виновато объяснил Костя. — Никак, понимаешь, не наладимся. Бьемся, бьемся!

Понимать тут было нечего, все как на ладони.

— Ладно, — сказал Пономарев. — Там увидим. Спасибо, товарищ.

«Уехать, что ли? — сомневался он, прислушиваясь, к гудению в голове. — Немедленно уехать».

Но он не уехал. Путешествие кончилось. Костя отвел его к себе, угостил сладким вином и уложил спать, бережно ухаживал за ним. Он так давно не благодетельствовал, соскучился Костя по бескорыстному сочувствию к близким. А тут — Пономарев, случайный подарок судьбы.

 

8

Напрасно Пономарев рассчитывал по-молодецки оборвать все нити. Два месяца жил и работал он в поселке Р. Ему прислали документ, трудовую книжку. Викентий Палыч не поленился, присочинил несколько строк. Его теплое послание кончалось словами: «Привет дезертиру!»

Викентий Палыч не хвалил подчиненного человека Пономарева за необузданный поступок, но и не шибко ругал. В общем-то, сожалел. И это, вероятно, было искренне. Викентий Палыч обещал в случае чего взять обратно на работу, все простив.

Более всего первое время мучила Пономарева разлука с сыном. Пугала неизвестность. Он послал Аночке деньги и на открытке свой адрес. Аночка тоже ответила. Она написала в спокойных тонах о своем новом состоянии одинокой женщины. Она не обещала, что будет долго одинокой, и весело передавала привет от Воробейченко. Страсти улягутся, писала она, и станет видно, кто прав, кто виноват. Витеньке сказали, будто папа уехал в Среднюю Азию «за туманом».

Получив письмо, с неделю он ходил, пьянея от боли, даже попробовал выпивать по вечерам. Потом боль улеглась, ушла, как рыба, на глубокое дно, там подыхала в тине и бездеятельности.

Вскоре он убедился, что не так уж они смертельны, личные драмы. Пономарев глядел в зеркало и видел те же ясные глаза, то же худое скуластое лицо. Не поседел, не похудел, только без охоты смеялся над Костиными анекдотами. Наплевать, в конце концов. Хорошо, не поздно. Могло случиться через десять лет, когда бы он оброс привычками и салом. А так он еще и теплый халат все собирался купить, да не купил. И кроссвордами еще не увлекался, и телевизор смотрел лишь по воскресеньям. Нет, все хорошо.

Плохо было с работой. Невозможность вернуться к старой теме мучила физически, лишала сна. Первое время он, как шахматист, играл вслепую. Те же мысли думал, та же задача сидела гвоздем в мозгу. Но гвоздь с течением времени ржавел, мозг не справлялся с холостыми оборотами, и тогда Пономарев не находил себе места.

Он твердо и бескомпромиссно решил для себя, что прежняя жизнь была ошибкой. Но решить так — не значило освободиться. Связанный по рукам и ногам, он бродил теперь в густых потемках, потому что не видел материализованного результата своей ошибки, убийственно ощущая, как вытекает по капле его кровь и сила.

— Скоро я умру, Костя! — сказал он как-то другу совершенно всерьез.

Хмаров пугался, ловя лихорадочные взгляды друга, советовал сходить к невропатологу, а по вечерам ждал, пока Пономарев уснет, и только потом засыпал сам. Он часто рассказывал другу историю рыбного института. Пономареву нравился этот рассказ.

— Когда меня сюда распределили, помнишь, — рассказывал Костя, — здесь ничего не было. Пустырь, барак и цех… Цех стоял на старом месте, где и сейчас, а барак там, где теперь магазин. Знаешь?.. Было тут нас пятеро специалистов вместе с директором. Рабочих набрали из местных. Некоторые строители переквалифицировались. Главное, мы не знали, зачем это нужно. И почему именно здесь. Мне, когда посылали, объяснили, какие тут перспективы. Эти, конечно, перспективы, есть…. Всегда есть. Но жили мы первое время, с год буквально, как в тайге. Ничего не было. Хлеб привозили раз в неделю. Что тут творилось, Толик! Дисциплиной и не пахло. Неразбериха, ужас. Работали не по своей специальности. В основном строили. И досадно было — совсем рядом Москва. Можешь представить. Вот тебе кажется сейчас — в глушь приехал. А мы, старожилы, словно дворец воздвигли. Ей-богу, такая гордость. Я вот думаю теперь, человек не обязательно к тому месту привязан, где он родился и долго жил. Человек крепче привязывается, где он строил, где с нуля начал.

Меня разве сманишь отсюда? Ни на какие театры и деньги не поменяю я своего родного угла…

Вот так. Кажется, Костя ничего не проповедовал, жил келейно, много не требовал, но какая-то святая непреложность пронизывала все его немудреные рассказы и слова; та непреложность, которую на некотором отрезке пути миновал, не заглянув в нее, сам Пономарев. Когда Костя рассказывал, ничто не смущало униженный дух Пономарева, только из глубины поднималось сладкое сожаление об этой утерянной, неисповедимой непреложности.

Костя ступал по земле безошибочно, как по домашним половицам, а он, Пономарев, повис в воздухе на тоненьких ниточках своих неточных и несмелых мыслей ни о чем.

— Почему ты еше не женился, Костя? — спросил он как-то у друга.

— Не повезло! — засмеялся поэт, и в тоне его был ледяной оптимизм.

Наступила желтая осень. В помещениях пахло грибами и желудем. Пономарев с раннего утра входил в лес, выбирал теплую сухую поляну и час-два лежал на ней, мечтая, вспоминая. Истаявшие годы казались теперь издалека прекрасными, яркими кострами, потухшими, оставившими угли и привкус тления.

Из леса Пономарев шел прямо на работу, обедал с Костей в новой столовой, после работы опять прятался в лесу, вызывая в поселке различные кривотолки.

Скоро потекли дожди. Пономарев по-прежнему жил у Кости. По вечерам играли в шахматы, иногда спорили не так горячо и умно, как в институтские времена, но все-таки спорили. Костя обычно прицеплялся к какой-нибудь мелочи, незначительному событию и выворачивал его по-своему, наизнанку. Пономарев раздражался.

— Что ты все стараешься философствовать, — сердился он. — Это же утомительно, в конце концов. Из простых вещей ты высасываешь проблему. В лучшем случае гимнастика для ума, похожая, прости меня, на онанизм.

— Ты устал, старина, — вкрадчиво возражал Костя-поэт. — Ты боишься противоречий, вот в чем дело.

Иногда Пономарев выходил из себя и кричал:

— Я не устал, пойми ты. Я понял кое-что. Мы зря так много говорим, мы убиваем себя извержением слов. Наш и без того хилый мозг не справляется с этим потоком. Мы гибнем, пойми ты, от словоблудия, от самокопания…

— Самокопание — почва идеи. Качественно новая мысль не возникает от пустоты. К ней, если угодно, приближаешься на ощупь.

— Мы и мыслим так, как говорим, — кричал Пономарев, — обрывками, бессистемно. Именно на ощупь. Пора помолчать.

Однажды Костя сказал:

— Тебе надо вернуться в Москву. Вернись к Аночке, Толик!

— Чем я хуже тебя?

В первый раз Костя намеренно заговорил об этом. Он решил, что пробил час, и лишний раз доказал Пономареву, как плохо люди понимают друг друга. Даже самые доброжелательные и внимательные.

Никуда ему не хотелось возвращаться. Никто его не ждал. Да если бы и ждал — какая разница. Еще раз все сначала, повторение пройденного. Ничего не надо.

 

9

По первому снежку прикатил гость — Вениамин Воробейченко. Воскресенье было. Костя побежал в магазин за хлебом, а Пономарев лежал на кровати и читал мифы древней Греции.

Отворилась без стука дверь, и на пороге возник светлый облик закадычного школьного друга.

«Нашел все-таки, гад», — первое, что с обидой и мгновенно подступающей тошнотой подумал Пономарев.

Вениамин смущенно огляделся, приметил лежащего, сказал с натужной веселостью:

— Что же это дверь не запираешь, старик? Чай, бандиты кругом шарят.

Пономарев сел в кровати. В трусах и майке он ощущал себя перед Воробейченко беззащитным, словно тот был врач, а он больной.

— Стучать принято! — хмуро пробормотал Пономарев.

Воробейченко опустился на стул, закурил, протянул пачку:

— Кури.

Пономарев принял сигарету.

— Спасибо.

Взглянул на Вениамина и вдруг заметил перемену в старом товарище. Это был тот Воробейченко, которого вели двое милиционеров, держа за шиворот и толкая в спину. Не было в нем ни самоуверенности, ни отваги, а только нервозность и торчащие уши. Пономарев застыл, словно загипнотизированный. В глазах Воробейченко он различил уже виденное однажды выражение зверя, преследователя. Он опять пришел за добычей, голодный, и опять к нему, Пономареву, потому, видно, что это была легкая, доступная добыча. И мудрость, и сила, которую иногда излучал Вениамин, были мудростью и жадностью зверя, предугадавшего бег жертвы. Опять Воробейченко подстерегал его за кустом бузины.

— Я тебе долг привез, за щенка! — сказал Воробейченко. — Щенок оказался дворняжкой, меня обманули…

Вот новый, простой и гениальный ход. Воробейченко благородно отсчитывал деньги. Сейчас он вернет деньги, и Пономарев у него снова на веревке, в капкане, в петле. А он деньги не возьмет.

— Почему ты преследуешь меня? — ровно спросил Пономарев. И сам ответил: — Ты завидуешь мне. Но чему завидовать?

Воробейченко вскинулся, оторопел, как игрок, предъявивший двадцать одно, при пересчете оказавшееся липой. Но тут же взял себя в руки.

— Ты бредишь, старина! — ласково и злобно сказал он. — Это ты возомнил о себе, братишка, переработал. Завидовать-то нечему. Сам говоришь.

И он захохотал открыто и радостно. Может быть, он приехал с ревизией. Пусть.

— Да, нечему, — возразил спокойно Пономарев. — Когда ты успел таким стать, Веня? В школе ты плакал из-за двоек. Может быть, тебе их слишком часто ставили?

— Каким?

Пономарев не мог сказать — каким. Он чувствовал в Воробейченко стремление самоутвердить себя. Но не путем достижения вершин, а путем подравнивания этих вершин до своего уровня. Как богатырь, стоял Воробейченко среди равнины с лопатой и подравнивал всякие неровности почвы. Он не доказывал свое превосходство, но убеждал себя в общем убогом уровне. Он был слаб. Но в нем жила страсть выравнивания.

— Мелким очень, — сказал Пономарев. Его чувства были воспалены, но мозг спокоен. Ему сейчас небывало захотелось продолжать свою прежнюю работу. Но это было неосуществимо, по крайней мере сию минуту.

— Ты мне мешаешь, — добавил он. Больше не было между ними дружбы и борьбы. Просто однажды Воробейченко помешал ему и теперь мешает. Только и всего. Как дождь мешает землекопу.

— Так у нас не получится разговор, — примирительно заметил Воробейченко. Ему-то идти, собственно, было пока некуда. Он никак не умел сравнять еле заметный торчащий бугорок. Это его бесило.

— А нам и не нужно разговаривать! — улыбнулся от успокоительной своей проницательности Пономарев. — Не все люди должны друг с другом разговаривать. Некоторые могут без разговоров разойтись. Верно? И ты катись отсюда к…

Мог Воробейченко еще раз попытать удачу, колупнуть бугорок с другого конца. Он мог сказать: «Как ты наивен, старина! Ты же все себе вообразил. То, что ты придумал между нами, — в действительности не существует и не может быть. Это же твоя фантазия, черт побери». И если бы он так сказал, Пономареву пришлось бы туго. Он привык знать, что явления неоднозначны и впечатления всегда субъективны, поэтому сбить его с толку было — раз плюнуть. Но Воробейченко ничего, не сказал. Он сделал резкое движение к Пономареву, будто хотел его укусить. Тут вернулся Костя из магазина.

Костя по воспитанности обрадовался незнакомому гостю и радостно назвал свое имя. Но в ответ услышал суровое матерное слово. Воробейченко оттолкнул его от двери и вырвался на волю, аки бес.

Пономарев, бледный, улыбнулся Костиному недоумению. Он медленно одевался, потом заспешил: одна мысль, еле ползущая и неясная погоняла его. Он натянул рубашку и выбежал следом за Воробейченко.

Он догнал Воробейченко на автобусной остановке.

— Венька, — крикнул он, хотел что-то спросить про Аночку, да увидел суматошное лицо Воробейченко, смутился, промямлил: — Венька, тебе плохо, да?

А Воробейченко сам не дурак, догадался.

— Не плохо, — сказал он глухо. — Хорошо. С Аночкой у меня ничего серьезного нет. Спим только вместе. Никаких обязательств на мне нет. Это ты хотел узнать?.. Не моргай! Ишь ты, херувим. Не всем же быть чистыми, понял.

Пономарев повернулся, как солдат, на каблуках.

Венька сзади громко, азартно захохотал. С Аночкой он спит, бездельник. Застрелить бы весельчака из Костиной берданки.

 

10

Костя завел нежную дружбу с девушкой Клавой Поляковой, и Пономарев стал лишним в доме. Пока еще Костя ничего не говорил, да и вряд ли при его интеллигентности мог сказать, но иногда на его одухотворенное чело набегала тень. Однажды Пономарев вернулся с работы поздно, дверь была заперта изнутри, пришлось ждать минут пять; пока растерянный Костя отопрет. В комнате сидела смущенная Клава. Получилась неловкость.

Пономарев знал, что с жильем в Р. было так же трудно, как в Москве. Многие жили (даже семейные) в общежитии барачного типа. На худой конец, Пономарев ведь мог рассчитывать на койку в этом общежитии.

И он отправился на прием к главному инженеру Вячеславу Константиновичу Бобру-Загоруйко, предвкушая откровенный разговор. Такой разговор точно состоялся.

— Вы хорошо работаете, — откровенно сомневаясь, сказал Бобр-Загоруйко. — Мы, конечно, при первом удобном случае дадим вам комнату… Но ведь, — Вячеслав Константинович поморщился, — вы, Анатолий Федорович, не приживетесь у нас. Простите меня за прямоту. Не на месте вы у нас.

Сколько раз, вспомнить жутко, с ним говорили начистоту. Может быть, он сам оставлял впечатление исключительно непрямодушного и непорядочного человека, и таким образом ему на это обстоятельство намекали.

— Я тоже буду откровенен, — внутренне смеясь, заметил Пономарев. — Вряд ли вы считаете себя психологом, Вячеслав Константинович. Но тут вы точно угадали. Я не приживаюсь… Что же мне делать? Не прижившись уже в двух местах? Искать третье место! А где гарантия, что я там приживусь?

Бобр-Загоруйко был слегка озадачен, и Пономарев добавил:

— Я стараюсь, Вячеслав Константинович.

— Хотите в общежитие?

— Хочу.

— Ладно, устроим…

Костя переезд друга воспринял по-хорошему. Не кривлялся, не бил себя в грудь, не читал лирику. Сказал:

— Твоя раскладушка… я ее даже разбирать не буду, Толь!

Пономарев переехал и обосновался жить в небольшой, давно не беленной комнате в компании со слесарем Витей Кореневым, бесшабашным юношей допризывного возраста. В первый вечер Коренев кратко обозначил свое жизненное кредо.

— Когда, если надо — попроси, и я хотя бы на всю ночь ухандакаю. К корешам!

Он намекал на женщин, которых Пономарев будет к себе водить. Пономарев многозначительно согласился.

Таяли сонные зимние дни. Пономарев никак не мог отыскать ключ к теперешнему своему существованию и переживал много обидного, доселе ему неведомого. Почему, например, Костя, простой и милый человек (этого не скроешь), охладел к нему? Почему они не стали друзьями? Почему Бобр-Загоруйко, косясь по сторонам, говорит страшные слова о том, что Пономарев, барин, здесь у них «не на месте»?

С течением времени Пономарев, оглядываясь назад, в недавнее прошлое, увидел, как он был неправ с Аночкой. Что с того, что ей приглянулся запоздало самоутверждающийся Воробейченко? Это обычный жизненный факт. Его надо было преодолеть и забыть. Жизнь длинна. Но он виноват в том, что Аночка не была готова к преодолению, она не ждала от него, мужа, поддержки, он покинул ее значительно раньше, бросил одну в квартире. А ведь Аночка не домовой, не леший — человек. Он не имел права так поступать с ней. Он сначала предал ее, а потом в критическую минуту еще потребовал отчета. А не получив ответа, окончательно бросил ее, далее не попытавшись выползти из своей личной скорлупы и оглядеть мир ее, Аночки, глазами.

Теперь в Р. Анатолий это проделал, и открывшийся пейзаж был скучен: сельский дворик, полдень, по дворику бегает поросенок (это он — Пономарев) и хрюкает о своих правах на окрестные лужи. Такая картина.

Но, в конечном счете, все эти житейские неурядицы и зигзаги не имели особой цены. Он был пуст и неинтересен, даже подозрителен для окружающих, не потому, что оставил Аночку на радость Воробейченко, а потому, что был «не на месте».

Он был проездом с людьми, живущими по сторонам дороги, так и воспринимался, как транзитный пассажир, делающий пересадку. Так и Костя его понимал, и Бобр-Загоруйко. А когда он начинал упрямо лгать, бить себя в грудь, утверждая, что приехал насовсем, это воспринималось оскорбительно, так как люди отлично видели торчащий у него из кармана обратный билет.

Что начал делать, то доделай. Пономарев всегда ощущал и понимал этот спасительный закон, которому не подчиниться — нет сил. Поднявший руку — пусть бьет. А стоять у всех на виду с дурацки поднятой рукой — смех и грех. Он должен, если потребуется, начать работу заново, но ту же самую работу, другой не надо. Он будет бить в одну точку, пока не пробьет дыру. Или сам разобьется. Только так. Прочь сомнения.

Пономарев уехал так же, как и приехал. Не прощаясь. Поросенок из сельского дворика неутомимо хрюкал в нем, и он, уже сидя в электричке, ласково кивал и подмигивал этому поросенку. «Когда же ты сдохнешь?» — нетерпеливо и с воодушевлением думал он. «Никогда!» — хрюкал поросенок…

Подходя к своему дому, Пономарев увидел сына Витеньку. Сын играл сам с собой в окружение. Он строчил по сторонам из воображаемого пулемета. Грязный, сопливый, счастливый и одинокий Витенька изредка покрикивал врагам: «А ну подходи! Трата-та-та!»

Незамеченный, Пономарев скользнул в подъезд. Он не волновался, сердце его не трепетало. Уверенно нажал он на звонок. Раздался лай Снуки.

Аночка, в домашнем халатике, в бигуди, стояла в глубине коридора.

Она видела его и улыбалась…

1971