Случай всесилен, но Елизар Суренович в него не верил. Жизненный опыт убеждал его в том, что надежда на случай – это уловка бездельников, чей разум вечно в полудреме. Сила желания – вот что определяет поступь судьбы. Отнюдь не случай дал ему власть над людьми.

А природная, неукротимая жажда повелевать. И уберег от смерти на узкой загородной дороге тоже не случай, а умение взлетать.

Он не верил и в старость. Само по себе это пустое слово. Что такое старость? Физиологическое увядание, чреватое необратимостью. Но где доказательства этой роковой необратимости? То есть доказательства, разумеется, были, и самые очевидные: хотя бы наличие, кладбищ, куда ежедневно свозили бренные останки изжившихся людей; но Елизара Суреновича это не убеждало.

Чем, в сущности, отличается старческая вековая немощь от обыкновенной усталости крепкого человека к исходу рабочего дня? Разве что протяженностью во времени.

Восстановительные процессы, энергия пробуждения так же неисчерпаемы в человеческом организме, как весеннее обновление в природе. В этом он убедился на себе.

После аварии, когда все внутренние органы, изуродованные злодейской встряской, отказались служить, он все же перемогся, перетерпел и дождался дня, когда вдруг начал заново неудержимо молодеть. Вернулись истомные ночные грезы, поредел пульс, налились новой крепостью мышцы. Чтобы проверить себя, Елизар Суренович согласился на доскональное обследование. Изумленные врачи лишь разводили руками: суперсовременные аналитические приборы давали такие показания, по которым выходило, что ему никак не может быть более пятидесяти лет.

Никто из приближенных не замечал, что с ним происходит, кроме голой Маши Копейщиковой. Задолго до обнадеживающих признаков она угадала в нем возобновление мужской доблести, и однажды, приметя его полыхнувшие озорным огнем глаза, просто нырнула к нему под одеяло. Елизар Суренович простодушно, играючи выполнил мужскую повинность. Потом, правда, слегка осоловел:

– Ты все же, Маша, дисциплину какую-то соблюдай. Не лезь без команды. Я же не отрок сизокрылый.

Маша уже бодро поставила поднос с завтраком у него на груди, но видно было, что чем-то ошарашена.

– Хотела как лучше, – извинилась она. – Для здоровья полезно.

– Чего полезно, чего нет, не тебе решать. Ишь, тоже лекарь нашелся! Ступай отсюда и жди вызова, срамница!

Нет, думал Благовестов, покойную Ираидку эта пышнотелая молодка не заменит. Вот, пожалуй, единственная окаянная примета старости, которую не сбросишь со счета. С возрастом все труднее подобрать дубликаты тем, кто когда-то был дорог, а после скрылся с глаз навеки. Каждое новое лицо заведомо вызывает неприязнь. Сравниваешь с прежними, дорогими и ясными лицами, приноравливаешься к нему, и все кажется, что у подмены бельмо на глазу. Маша Копейщикова всем хороша: голая, расторопная, кряжистая, любезная – да чужая. Что-то есть в ней стылое, даже опасное. Зачем прислал ее Грум? Откуда выкопал?

Разумеется, он давно ждет случая, чтобы вцепиться в ляжку, хотя ближе его, по духу, по разуму, не осталось у Благовестова человека. В том прельстительно-зловещий парадокс жизни, что смертельный удар всегда наносит ближний: сын, брат, жена, друг. Была бы охота, а у Грума она есть. Не таким он уродился на свет, чтобы до скончания века играть вторые роли. Однако особенно остерегаться его не стоит. При всех своих незаурядных способностях не хватает бедолаге решающего качества, которое отличает владыку от простого смертного: не умеет ради пустяка, ради каприза поставить на кон собственную жизнь. Чужие жизни, пожалуйста, сколько угодно, но не свою. Береженого Бог бережет – вот его главная заповедь, а по этому правилу крупных выигрышей не бывает. Ну и другое, не менее важное: ключик от его души, как сердце Кощея, надежно упрятан в малахитовую шкатулку, а где та шкатулка – ведает один Благовестов. Оба они об этом знают. Случись что с хозяином, и грешная тайна визиря в ту же секунду всплывет наружу. Тайна же эта такого свойства, что лучше о ней не вспоминать, особенно перед сном.

И все же, как писал советский поэт, и все же! Зачем Грум подослал Машу Копейщикову? Вряд ли просто для косвенного надзора. Для чего же тогда? Не иглу ли с цианидом приблизил к его боку в ожидании благоприятного момента?..

На кухне изнывал в лютой похоти верный телохранитель Петруша. Вернее, не на кухне – туда ему ход Маша давно перекрыла, – из темного коридора донесся скорбный плач униженного любовника:

– Все видел, Машка, все видел! Как с хозяином кувыркалась. Ему, значит, можно, а мне, значит, нет!

Маша снизошла до ответа:

– А ты как хотел, обезьяна? Хотел наоборот?

– Зачем наоборот? Не надо наоборот. Больно смотреть мне. Ревную я.

– Так не подглядывай, дурашка.

– Не могу не подглядывать. Это любовь!

У Маши было хорошее настроение, смеясь, она сунула в коридор, в темноту руку.

– На, целуй, любовничек!

Петруша так страстно лобызал ее пальчики, по одному заглатывая, что постепенно вытащился целиком на кухню. Черные очи его отливали багрянцем.

– Хватит, хватит! – Маша вырвала руку. – Ишь, обжора какой. Ну ладно, присядь, нацежу стаканчик.

От неожиданного благоволения и от кошмарной близости вожделенной, царственной плоти Петруша, примостясь на стуле, впал в каменное оцепенение.

Поднесенную стопку проглотил чуть ли не с лафитником.

– Хороший, Петруша, хороший! – Маша, дразнясь, погладила его по бритой головке.

– Не мучь меня, женщина! – прохрипел он.

– Я бы, может, и рада, да как же хозяина обманывать? Стыдно ведь.

– Он мне хозяин, не тебе, – бухнул Петруша.

– Ты про что? – Косоватые глазки под спутанной челкой вдруг остро, ярко блеснули, как два жала.

– Сама знаешь.

– Ага, выходит, не только подглядываешь, но и подслушиваешь? – Маша уперла руки в бока, куда девалось минутное благорасположение. Разъяренная фурия, готовая к прыжку, оказалась перед ним. – И что же ты еще вынюхал, мразь козлиная?!

Петруша внутренне напрягся, но не смалодушничал.

– Лучше нам не ссориться, – сказал он. – Лучше полюбовно.

Маша нагнулась к нему, прошипела:

– Запомни, вонючка: твоя жизнь теперь как тонкая ниточка. Дерну – и оборвется. Пшел вон, пес!

Уходя, он получил коленом под зад, но из коридора огрызнулся:

– Зачем дерешься?! Сама пожалеешь.

Часа через два, подмененный другим охранником, Петруша встретился в пивной с Колей Фомкиным, с которым их дружба крепла: они пили вместе пиво уже третий раз и почти побратались. Петруша понимал, как ему повезло. Впервые его глухое одиночество в чужом городе рассеялось солнышком приязни. Коля хотя и был обыкновенным русским "ваньком", но понимал страдания влюбленного сердца с полуслова, потому что сам много страдал. Он поведал побратиму жуткую историю о своей любви. У Фомкина была невеста, которую он боготворил. Она была дворянского роду, балерина и фотомодель. Конечно, родители красавицы были против ее выбора, потому что для них он был пустым местом. Там и другие женихи, покруче его, получали отлуп. Среди них был даже один техасский магнат, сорокалетний плейбой. Но Фомкин со своей невестой преодолели все препятствия, в том числе свирепое сопротивление родителей, купили себе обручальные кольца и обговорили день тайного венчания. О дальнейшем Фомкин рассказывал, не сдерживая рыданий и перемежая трагическую исповедь солидными порциями спиртного. За день до венчания он нагрянул к невесте без предупреждения, чтобы похвалиться свадебным нарядом, который справил себе в московском филиале Кардена. Костюм обошелся ему, к слову сказать, в восемьсот баксов. Каков же был его ужас, когда он застукал прелестную избранницу в объятиях негроидного типа с золотой серьгой в ухе. Но самое неприятное случилось потом. Когда он взашей вытолкал развратного негра из квартиры, надавав ему затрещин, и потребовал у невесты хоть каких-то нормальных объяснений, несчастная девица, вместо того чтобы покаяться, набросилась на жениха с немыслимыми упреками. Обозвала его животным, деревенским пеньком и держимордой, который из-за дурацкой мужской ревности разрушил ее карьеру. Оказывается, поганый африканец с серьгой был бродвейским продюсером, знаменитым шоуменом и приехал к ней единственно затем, чтобы заключить выгоднейший контракт на летние гастроли в Панаму.

Обескураженный Фомкин ехидно поинтересовался, что неужели для того, чтобы заключить контракт, обязательно надо ложиться в постель? После чего с любимой невестой случилась натуральная истерика и она чуть не вьщарапала жениху глаза, обозвав его при этом хамом.

Для Фомкина эта трагедия, как он объяснил другу, была не столько любовной, сколько мировоззренческой. Все его прежние представления о морали рухнули в одночасье, и он разуверился вообще в женской добродетели. Разумеется, он не был тупым, упрямым Отеллой и смог бы простить избраннице случайный сексуальный вывих, но не мог принять ее принципы. Просто на некоторые важные вещи они смотрели совершенно по-разному. Для него любовь была святым чувством, как и для Петруши, а для нее всего лишь одним из способов достижения материального благополучия. Этого разрыва во взглядах он не перенес и расстался с ней.

С кровью оторвал от сердца. После этой истории Петруша окончательно убедился в том, что имеет дело с полным идиотом, которому можно доверять во всем. "Резать обоих надо, – заметил он сочувственно. – Прощать нельзя". – "Нет, – возразил пьяный рыдающий Фомкин. – Пусть живут. Их жизнь за меня накажет".

…Петруша обрадовался, увидя друга за их как бы уже узаконенньм столиком.

– Еле место устерег, – раздраженно заметил Фомкин, когда они обменялись крепким рукопожатием. – Вишь, сколько народу. Какие-то два фраера нарывались на неприятность.

У Петруши сейчас не было охоты разбираться с фраерами. Едва опорожнив полкружки, он поделился с Колей сокрушительной новостью:

– Любит, падла! Хочешь верь или не верь, но любит. Сегодня точно узнал. Любит, но чего-то боится, сучка!

– Ну-ка, ну-ка! – встрепенулся Фомкин.

Петруша, посверкивая белозубой улыбкой и сладострастно закатывая белки, поделился сегодняшним любовным приключением. Некоторые пикантные подробности приходилось опускать, ничего не поделаешь, но из его слов выходило так, что Машка обезумела от страсти и еле сдерживает себя, чтобы не отдаться. Иначе чем объяснить, что затащила на кухню, поила водкой и велела лизать руку, при этом была, как обычно, безо всякой одежды. Фомкин вник в ситуацию и вторично пожал другу руку, поздравив с нелегкой победой.

– Но все же не понимаю, – спросил он, – в чем заминка?

– Говорю же, боится!

– Чего боится? Может, она девушка?

Петруша заржал, показывая, что оценил шутку, выпил пива, а заодно откупорил принесенную с собой традиционную бутылку водки.

– Хозяин очень вспыльчивый, – приоткрыл он завесу. – Проведает – нам обоим хана.

Фомкин сходил на кухню, где у него завелась подружка среди поварих, и принес две тарелки горячего мясного рагу под водку.

– При чем тут хозяин? Объяснить надо по-человечески. У вас же не просто шуры-муры. Не убьет же он вас.

Петруша посмотрел на него, как на малое дитя:

– Эх, Коля, не знаешь, о ком говоришь. Убьет – не то слово. Макарон нарежет.

– Тогда надо бежать. Могу дать адресок. Там отсидитесь.

– Ладно, Коль, осади. Ты тут не сечешь.

Фомкин вроде обиделся, и оба ненадолго загрустили. Выпили водки, принялись за мясо. Уютная пивная отгораживала их от мира незлобивым мужским гомоном. Петруша первый нарушил молчание:

– Главное, что обидно, любит, Коль!

– Это точно?

– Да ты что, Коль!

– Тогда так, – сурово произнес Фомкин. – Познакомь меня с ней.

– Зачем?

– Я обхождение знаю. Мне она скажет такое, чего тебе постесняется. Я со своей стороны передам, как ты страдаешь. Пристыжу ее. Это верняк. У меня не отвертится. Не таких ломали.

Петруша задумался: мысль ему понравилась.

– Конечно, неплохо бы… Но как сделать?! На улицу она не выходит, в дом тебе попасть трудно.

– Почему?

– Охрана свирепая. Приколют за милую душу. Разве что когда хозяин в отлучке…

С увлечением они взялись обсуждать детали и не на шутку поспорили, как лучше Фомкину объявиться: с букетом роз или с коробкой конфет. По мнению Фомкина, это была немаловажная психологическая деталь.

Он должен был произвести впечатление не какого-то ухаря с горы, а респектабельного молодого гинеколога, озабоченного печатаной судьбой лучшего друга. У Петруши все же оставались некоторые сомнения, под конец он не удержался, предупредил:

– Но если, Коль, сам на нее зыришься, не обижайся – убью!

– Это само собой, – согласился Фомкин.

* * *

Ближе к вечеру Елизара Суреновича навестил Грум.

Они вместе поужинали. Маша Копейщикова запекла телятину в духовке и подала с тушеными грибами. Вдобавок соорудила грандиозный салат из сырых овощей с натуральным подсолнечным маслом. Иннокентий Львович ел, как всегда, с аппетитом, от души нахваливал Машину стряпню, но видно было, что озабочен какой-то думой. Иногда на его круглое симпатичное лицо накатывала хмурая гримаса, как от сквозняка. Маша, заради гостя обмотавшая пышные чресла оренбургским платком, к чаю выкатила на стол румяный пирог с вишневой начинкой, испеченный по собственному рецепту.

От пирога по кухне поплыл ядовитый дымок, словно от ночного костерка.

– Ну чего маешься, Кеша? – спросил Елизар Суренович. – Выкладывай, чего там у тебя за пазухой?

Грум давно не удивлялся мистической проницательности владыки, но каждый раз его смущало, что перед непостижимым стариком он всегда оказывался целиком на виду. Это обстоятельство понуждало его к особой осмотрительности в замыслах.

– Действительно, есть маленькая закавыка. – Распаренный от обильной еды и продолжительной беседы, Грум и сам стал похож на пирог, скинутый с горячего противня. – В некотором я затруднении.

– Поделись, обсудим.

Грум поделился. Накануне один из осведомителей (эта служба была у него налажена не хуже, чем на Петровке) донес, что Таня Француженка, подрядчица по щекотливому дельцу, на всю катушку крутит любовный роман с Губиным, первым человеком при Кресте. Сам по себе это был изящный агентурный ход, не вызывающий протеста, если бы не некоторые обстоятельства.

Во-первых, временные рамки контракта недопустимо просрочены, а во-вторых, Губин был не тем человеком, который мог без ума клюнуть на женские прелести очевидной подсадки. Француженка, без сомнения, была классным "чистильщиком", вероятно, единственным в своем роде, но все же первоначально она была женщиной, красивой, алчной и тщеславной. К тому же психически неуравновешенной, если не сказать больше. Все это, вместе взятое, наводило на подозрение, что они с Губиным по обоюдному согласию могли поменяться ролями, и теперь удалая киллерша, вместо того чтобы выуживать рыбку, сама превратилась в наживку.

– Все это вполне реально, – поддакнул Елизар Суренович. – Какой же предлагаешь выход?

Разговор они продолжали в библиотеке, куда Маша подала кофе, вино и фрукты. С удивлением Грум отметил, что девица замотала волосы алой лентой, а шаль с чресел переместила на плечи.

– Какой выход? – переспросил он. – Выход напрашивается только один.

– Но как же ты допустил такой недосмотр, старый ты хрыч?!

Грум равнодушно пожал плечами:

– За всем не углядишь.

– Небось и аванс уплатил?

Грума умиляло бережное отношение владыки к каждой потраченной копейке: он сам был таким.

– Аванс аукнулся, – согласился он. – Придется списать на утруску.

Елизар Суренович просмаковал глоток итальянского кларета, вдохнул его тонкий букет. С каждой минутой он чувствовал себя все крепче и не совсем понимал, что ему делать с возвращенной молодостью.

– Кеша, у меня к тебе просьба. Поручи Француженку вот этому вояке из органов, вот его визитка. Надобно его повыше продвинуть. Позвони, дай делу официальный ход. Ему за Француженку, глядишь, не то что звездочку – орден привесят.

– С Губиным как?

– Губина отсеки. Вояке передай, чтобы отсек.

– Ваша воля, – кивнул Грум, – но если Губин в курсе, если докопался…

Благовестов неприятно почмокал губами:

– Чего никогда не мог понять, так это твоей кровожадности. Ты же добрый человек, а никак не можешь успокоиться, если одним трупом меньше выходит, чем предполагал. Откуда в тебе такая жестокость?

– Извините великодушно. Хотел как лучше.

– Да не обижайся, ты же мне роднее брата. Но твоя неукротимость иногда просто пугает. Сообрази дурной башкой: если Губина сейчас ликвидном, на кого Алешка кинется? Вот и потянется пустая заварушка. Перегрыземся все, как волки.

– Но как же, с Михайловым вроде уже все решено?

– С Михайловым, но не с Губиным.

Иннокентий Львович отпил вина, хотя обычно Ограничивался чашечкой кофе. Владыка все чаще выводил его из себя своими старческими выкрутасами. Склеротические бляшки ощутимо подтачивали его некогда могучий интеллект. Грум частенько спрашивал сам себя, сколько еще сумеет выдержать этот унизительный мелочный надзор. В который раз давал себе слово, что, если Маша выведает, где старик хранит проклятые документы, отольет ей памятник из золота. Или удавит золотой петлей.

И все же не стоило обманываться. Вынужденный год за годом плестись в хвосте Благовестова, терзаемый муками оскорбленного самолюбия, Грум тем не менее по-прежнему искренне, глубоко восхищался необыкновенной изворотливостью, сверхъестественным чутьем и неодолимой хваткой владыки. Многократно убеждался, что если иногда по видимости Благовестов допускал нелепый просчет, то вскоре, как правило, кажущаяся ошибка оборачивалась прозрением, которое нельзя было объяснить ничем иным, как Господним наущением.

Недавно внучек подсунул Иннокентию Львовичу забавную книжонку некоего восточного мистика Гурджиева; и вот если приложить к Благовестову рассуждения автора о человеческой сущности, то выходило так, что в личности владыки все сколь-нибудь известные пороки постепенно переродились в одну большую добродетель.

Происходило чудо мистической трансформации, когда злоба, страх, алчность и бессердечие, переплавленные в тигле души, давали вдруг благой результат. В сущности, если отбросить второстепенное, у Грума была лишь одна серьезная претензия к владыке: слишком долго тот задержался на свете, задаром коптя небо и оскверняя ниву жизни тлетворным дыханием. Примерный семьянин и покровитель искусств, спонсор многих культурных программ, Иннокентий Львович в недоумении останавливался перед загадкой бытия человека, который сколотил гигантский капитал, возглавил финансовую империю, но не оставил после себя живого семени.

– Пойду, пожалуй, – сказал он. – Надо ехать. Еще дел сегодня невпроворот.

– Езжай, конечно, – улыбнулся Благовестов, – но не забывай о главном.

– О чем это?

– Не всех можно губить, кого хочется.

Уже в коридоре, под пристальным оком какой-то незнакомой кавказской морды (нового телохранителя, что ли?), плюнул с досадой на пол. Обмолвился словцом с подкатившей под руку Машей:

– Чем обрадуешь, сударыня?

– Пока нечем, сударь. Одно точно: в доме захоронки нету.

– Ищи, нюхай, входи в доверив; псина! Уговор помнишь?

– Лишь бы вы не забыли.

– Богатой будешь, вольной будешь, виллу в Неаполе переведу на твое имя. Не сомневайся.

Сверкнула из-под челки жадным взглядом, наклонилась, таясь кавказского пригляда, по-воровски чмокнула в руку…