Подполковник Веня Суржиков отдыхал за кладбищенской оградкой, возле могилы единственного близкого человека – матушки-покоенки. В будний день на Щукинском погосте было пустынно. Да и мелкий дождик накрапывал с утра. Суржиков надвинул на брови брезентовый капюшон, замечтался слегка. День поминовения свят. На дощатом столике перед ним стояла почти допитая бутылка водки, две стопки, лежали два зеленых яблока и надкусанный плавленый сырок. Горбушка черного хлеба размокла и превратилась в комок глины. Суржиков думал о том, как хорошо ему жилось с матушкой, пока она была в здравии. Она заботилась о нем, обихаживала, готовила вкусную домашнюю еду, и никогда между ними не случалось недомолвок и ссор. С ее уходом он никогда и ни к кому уже не испытал той глубокой сердечной привязанности, которая одна дает человеческому существованию незатейливый, но надежный смысл. В последнее время Суржиков частенько задумывался, почему так получилось, что ни к одной из женщин, которые перебывали в его неутомимых лапах, он так и не проникся не то чтобы любовью, а хотя бы теплой, ровной приязнью, позволяющей мужчине чувствовать себя в безопасности и покое. Бывали красавицы, простушки, немудреные городские дурочки, заботливые хлопотуньи, похотливые сучки – но во всех одинаково, словно дьявол подчернял ему зрение, он без натуги различал за всеми обольстительными ужимками одномерную порочную сущность и отчетливо проблескивающие ядовитые клыки. Он брал их без разбору, грубо и мощно, но всегда после очередного знакомства и неизбежной случки на губах оставался легкий тошнотворный привкус гнилого плода. Вероятно, какой-то изъян был в нем самом, в его вечно настороженной, воинственной натуре, подлый изъян, но что теперь с ним поделаешь.

На четвертом десятке, вступив в таинственную пору созерцательного бытования, Суржиков уже не чаял встретить женщину, подругу, с которой захотелось бы ему повязаться навеки, завести семью и детей. Это было, конечно, обидно, но не смертельно.

"Вроде все у меня есть, – пожаловался он матушке, – а все же чего-то ты, видно, мне недодала. Честно сказать, обретаюсь в потемках, как суслик, и не вижу, где свет".

Потянулся он к недопитой бутылке и в это мгновение краем глаза заметил, как от соседних кустов как-то чересчур стремительно отделилась гибкая мужская фигура и замерла сбоку. Суржиков спокойно долил стопку, опрокинул, поморщась, и только после этого поднял глаза. Перед ним с невеселой гримасой на худом лице стоял Миша Губин.

– А-а, – произнес Суржиков безразличным тоном, – это ты?

– Угу, – кивнул Губин. – Извини, что побеспокоил в таком месте, но накопилась парочка вопросов.

Суржиков уже смекнул, что Губин подловил его классно. В таком положении у него нет ни единого шанса на спасение, даже если Губин пришел один, а это вряд ли. Суржиков был безоружен (никогда не брал пистолет на свидание с матушкой), полупьян, в неудобном дождевике и на низенькой скамеечке над могилкой сидел, как на корточках. Утешало лишь то, что концы отдавать, видно, придется рядом с матушкой.

– Подними-ка ручонки, заведи за голову, – сказал Губин. Суржиков выполнил приказание и почувствовал, как сноровистые руки обшмонали его сверху донизу.

– Будешь мочить? – спросил утвердительно.

Губин переместился за оградкой так, чтобы им было удобнее глядеть друг на друга. Он был в спортивной куртке, в джинсах, в десантных ботинках, с непокрытой головой, с мокрыми волосами, свесившимися на лоб.

Ориентировка на него была такая: один из самых опасных и лютых бандитов в Москве. При задержании чрезвычайно опасен. И это, вероятно, судя по его послужному списку, было мягко сказано.

– Что ты сделал с Француженкой? – поинтересовался Губин.

– Я ее пристрелил. Она же была маньячкой.

– И что дальше?

– Как это – что дальше?

– Ты ее пристрелил – и куда дел?

– А-а… Отвез в управление. Оформил протокол. Все по закону. У тебя своя работа, у меня – своя. Что тебя смущает?

– Где ее похоронили?

– Обычно в таких случаях труп сжигают. Разумеется, с соблюдением всех формальностей.

– У нее что же, не было никаких родственников?

– Покурить можно?

– Кури.

Суржиков достал из плаща портсигар, с наслаждением затянулся "Явой". Незаметно проверил упор правой ноги. Но это ему только показалось, что незаметно.

– Не делай глупостей, подполковник, – предупредил Губин. – Хотел бы я тебя убить, зачем бы мы тут сидели?

– Почему же не убил?

– А ты меня?

– Сначала собирался, – признался Суржиков. – Потом решил, вроде мы в расчете.

– Не совсем, – сказал Губин. – Эту женщину я любил.

– Вот оно как, – удивился Суржиков. – Что ж, бывает.

Дождик припустил погуще, но им обоим было не до этого.

– Ты насчет родственников не ответил.

– Какие родственники, Губин? Зачем? Кто сейчас будет с этим возиться… Но весточку от нее могу тебе передать.

У Губина странно дернулось лицо.

– Передай, будь добр.

– Она сама просила. Погоди, вспомню. Вот она как сказала. Передай Мише, что я могла тебя убить, но не убила. Да, именно так. Она сказала: он поймет.

– Она в самом деле могла?

Суржиков помедлил с ответом. Похоже, этот парень действительно настроен миролюбиво. Что само по себе подозрительно. Каждое неосторожное слово сейчас грозило обернуться пулей в лоб.

– Да, могла, – сказал он со вздохом. – Но не захотела. Может, смалодушничала. Не знаю.

– Какая же она после этого маньячка?

– Вот про это она, наверное, и хотела, чтобы ты знал.

Губин пялился на него бессмысленным, ненавидящим взглядом, потом отвернулся на миг. Будто кто-то его окликнул за оградой. Для Суржикова этого хватило, чтобы резко кувырнуться вперед, но бросок вышел глупым. Лбом он точно нарвался на упругий десантный ботинок Губина, и забавно было, что оказался в том же виде, в каком был, на корточках, но с оранжевыми звездами в глазах. Тупо крутнул башкой, стряхивая одурь.

– Мать бы постыдился, – брезгливо укорил Губин. – Что же вы никак не угомонитесь, паскуды?!

– А ты сам, ты-то сам не паскуда, да?! – разбитыми губами прошамкал Суржиков. – Чистенький, что ли?

– И сам я такой же, – горько согласился Губин. – Прощай, вояка! В другой раз попадешься, не помилую.

Исчез в мареве дождя, как смутное видение.

Суржиков обтер рукавом плаща одеревеневшую рожу.

– Видишь как, мама! – посетовал шутливо. – То я все бил, а то самому попало. Да больно-то как! Не горюй, мама, живой еще покамест твой Венечка. А подохну, скорее свидимся.

* * *

В сновидении пришел к нему отец, Петр Харитонович. Он был в полном полковничьем параде, с чистым лицом, неулыбчивый, строгий. "Лежишь? – спросил издевательски. – А лежать некогда. Наших бьют!"

Видение было реальным, как все видения в северных широтах. Отца можно было потрогать, обнять – от его кожи тянуло теплом. "Кого это – наших?" – удивился Алеша.

Елизар Суренович поманил его издали – в руках у него что-то пестрое, колеблющееся на ветру: то ли одеяло, то ли крылья. Алеше не терпелось взлететь и окинуть взглядом заиндевелую планету. Острое, знобящее чувство. Сердце таяло в предвкушении. Солнце желтым краем лизнуло облака. Рванулся было Алеша, но Петр Харитонович уцепил его за плечо. "Не набегался еще, сучонок, да?!" Прежде не было в его голосе столько силы и власти. Алеша виновато пробормотал: "Я болен, папа! Отпусти меня!" Петр Харитонович гулко хохотнул.

"Ты здоров, сын! Протри глаза, симулянт!"

В тот же миг Алеша осознал, что впрямь здоров и промежуток болезни иссяк. Переход из видения в явь совершился без всяких усилий. Он открыв глаза и увидел ночь в окне. Повел плечами, уперся пятками в спинку кровати и сел. Тусклый лунный блик высветил Настино лицо. Оно было таким же, как с вечера, как всегда – прекрасным. Горечь неслыханной потери смутила Алешин ум. Запутанная страница жизни перелистнулась с тихим шорохом. Больше не будет видений и встреч. Прощай, отец, прощай, Елизар Суренович, прощайте все, кто остался в прошлом.

Алеша склонился, легонько дунул в Настино ухо:

– Эй, детка, проснись.

– Я не сплю, – ответила Настя. – Я жду.

– Я придумал имя для сына.

– Какое?

– Федор. Федор Алексеевич – разве плохо?

– А если будет девочка?

Алеша бережно положил ей руку на живот.

– Откуда взяться девочке? Пусть родится солдат.

– Как себя чувствуешь, милый?

– Как с похмелья.

Как с горы, соскользнул пальцами с круглого живота ближе к скучающему, ждущему лону, и это была его прежняя ласка, решительная, неотвратимая.

– Ты с ума сошел? – выдохнула Настя.

– У меня его никогда и не было.

Испуганным взором Настя потянулась к окну: до рассвета еще далеко. Да и незачем его торопить. Алеша был злодей, но он был ее мужем и он вернулся к ней.

1995 год