1
В середине февраля Пашута с Варей обосновались в укромном местечке в ста километрах от Ростова, где обитал друг армейских лет Семён Петрович Спирин. Сначала Пашута собирался повезти девушку на хутор к Раймуну, но что-то его остановило. Как-то мало вписывалась Варенька в однообразную хуторскую жизнь. Там, рядом с человеконенавистным Раймуном и безмятежной Лилиан, она скорее всего будет чувствовать себя неуютно. По его представлению, чтобы прийти в себя после всех приключений, девушке требовалась некая основательность местопребывания. В Москву соваться тоже рано. Ничего хорошего её там не ждёт. Перебирая варианты, Пашута и вспомнил о закадычном дружке Спирине. По осени он получил письмо, где Спирин в который раз звал его в гости и подробно описывал своё житьё-бытьё.
Судя по письму, житьё это было презабавное, да и сам Спирин был необычным человеком, с отзывчивой, бескорыстной душой. Он много бед перенёс из-за своего голубиного характера. Его только ленивый не обманывал и только застенчивый над ним не потешался. Он был из тех редких людей, кои верят всему, что услышат. Скажут ему: завтра жди наводнения, и хотя поблизости не окажется и малой речушки, он всю ночь будет готовиться к стихийному бедствию. Прочтёт в журнале, что любому человеку по силам собственноручно собрать видеомагнитофон, — и тут же всю зарплату бухнет на детали, хотя в технике ничего не смыслит. Некоторые считают таких людей придурковатыми, но Пашута любил Спирина за его сердечную нежность и умение восторгаться житейскими пустяками. Спирин был натурой увлекающейся. Когда они познакомились на первом году службы, Спирин увлекался камнебросанием. Где-то он проведал, что чудовищную силу мышц можно нарастить, если ежедневно перетаскивать с места на место тяжёлые камни. А телом был он хиловат, длинен и тощ, даром что по вечному своему везению угодил в десантный полк. Полезным для мышц камнебросанием он довёл себя до полного изнеможения и попал в госпиталь с сердечным расстройством, каковое удивлённые армейские медики некоторое время пытались диагностировать как симуляцию.
В госпитале, где Пашута лежал с крупозным воспалением лёгких, они и подружились. В ту пору уныние овладело Спириным, ибо к двадцати годам он пришёл к мысли, что любое его начинание заведомо обречено на провал. Видимо, в его внутреннем устройстве природа спроектировала некий блок, рассчитанный исключительно на самоуничтожение. Их койки стояли рядом, и в долгих ночных разговорах Пашута сумел его утешить, приведя много поразительных примеров, почерпнутых в основном из книг, когда человеку поначалу долго не везло, а потом он становился известен и приносил пользу отечеству. Он вернул Спирину веру в себя и тем заслужил его вечную благодарность. Это было нетрудно, если учесть, что Спирин не был избалован и самым обыкновенным вниманием, а Пашута в доверительных беседах не позволял себе и тени иронии, почуяв родственную, измученную душу.
Сошлись они и на том, что оба много читали и оказались заядлыми спорщиками. Причём если Пашута большей частью спорил ради самого спора, получая удовлетворение от интеллектуальной разминки, то Спирин входил в такой раж, будто от правильной точки зрения зависела не только его личная судьба, но и будущее человечества. Громадная тут между ними выявилась разница: Пашуте важен был процесс, Спирину — результат.
После армии они встретились всего три раза, когда Спирин наезжал в Москву, но дружба их не иссякла. Более того, она приобрела новые, светлые черты, поскольку поддерживалась лишь письмами и сердечными воспоминаниями и протекала как бы вне реального времени. Спирин регулярно присылал большие, задушевные послания, в которых по пунктам отчитывался обо всех своих делах; Пашута отделывался короткими весёлыми записочками, но оба верили, что нить их душевного единения не оборвётся, пока один из них не замолчит навеки.
У Спирина, как и следовало ожидать, жизнь сложилась неорганизованно. Несколько лет он мыкался по восточным окраинам, один бог ведает, почему его понесло именно туда, а потом женился на казашке, которая была старше его на пять лет. За это время он освоил несколько сельскохозяйственных профессий, но детей почему-то не завёл. Пашуту это не удивило. Спирин в армии умел рассуждать заковыристо и невпопад, чем ставил в тупик проницательных командиров. Однако то, что по первому впечатлению звучало в его рассуждениях как несуразица, он нередко впоследствии объяснял разумно. Надо было только иметь терпение и подождать.
К твёрдому берегу Спирин со своей женой Урсулой прибились в придонском посёлке Глухое Поле. Правда, по описаниям Спирина, туманным и порой почему-то иносказательным, место, где они поселились, едва ли могло претендовать на звание «посёлка». Там было около двадцати домов, в которых проживало не более десяти семей. Здесь таилась загадка. Если предположить, что посёлок постигла горькая участь русских деревень, откуда людей словно повымело зловещим ветром, то причины, по которым это произошло в средней полосе, сюда вовсе не годились. Плодороднейшая земля, как с восторгом писал Спирин, роскошные лесные угодья, поблизости озеро, богатое карасём и окунем, — всё сулило человеку безбедную, радостную жизнь. На прямой вопрос Пашуты: «Куда же люди подевались из этого райского уголка?» — Спирин ответил с откровенной обидой, что напрасно, дескать, Пашута не считает за людей самого Спирина и его жену Урсулу или, к примеру, столетнего старца, богатыря Тихона, иными словами, опять впал в какой-то непонятный ёрнический тон.
По приезде Спирин выделил им с Варей для обитания крепкий дом о двух комнатах, с кухней, со всем необходимым хозяйственным обиходом — в кухонном шкафу даже посуда имелась, — вселяйся и володей. Варе было безразлично, чей это дом, ей иных впечатлений пока хватало, зато Пашута сразу заподозрил неладное. Он предположил, что Сеня с хозяевами обошёлся круто, а вселением Пашуты хочет отвести глаза закону. На суровые разоблачения Спирин отвечал идиотским смехом и всё норовил лишний раз обнять милого друга, ещё не веря до конца в счастливую встречу. Его жена Урсула вообще на какое-то время потеряла дар речи, околдованная видом Вариных фирменных шмоток. При первом взгляде на Урсулу становилось понятно, что перед вами женщина, мужу преданная, но не чуждая ребяческому озорству. Глаза у неё были особенные, двумя тлеющими углями брошенные на белое лицо, и вся она была хрупкая, гибкая, нездешняя, с тоненьким голосишком, возле мужа смотрелась, как экзотический цветок возле оглобли. Спирин за те годы, что они не виделись, ещё больше истощал, кажется, и вверх подрос, но жгуче прокалился солнцем, и потому в облике его не было намёка на нездоровье: и в феврале от него ощутимо тянуло степной сушью и зноем.
— Чудик! — определила его Варя. — Ты правильно про него говорил, Пашенька, такой и мухи не обидит.
— Конечно, ему далеко до твоего Жоры-капитана.
Они частенько веселились, вспоминая Жору, в их воображении навечно прикованного к туалетному бачку. Но отношения между ними были натянутые. Пашута представил её Спирину невестой, на что Варя мгновенно отрезала:
— Не счесть, сколько у меня этих женихов.
В доме она сразу, не советуясь с Пашутой, заняла маленькую комнату, уютно в ней расположилась, будто век тут жила. В комнатке стояла железная кровать, застеленная стареньким ватным одеялом, и громоздкий комод с резьбой на дверцах. Варя навесила на оконце цветные занавески, найденные в комоде, из большой комнаты притащила два стула и тумбочку, на пол бросила плетёный коврик из сеней — и получилась симпатичная девичья светёлка с претензией на девятнадцатый век.
Пашута в первый же день, не вникая в иные заботы, сочинил письма — одно Раймуну в Прибалтику, другое своей безалаберной московской сожительнице Вильямине.
«Уважаемый хозяин, дорогой Раймун! Спешу сообщить, что дела мои складываются неплохо. Сало удалось продать по хорошей цене — 5 руб. за кило. Его оказалось почему-то меньше, чем мы взвешивали на хуторе. Выручка составила 542 руб. Вас, наверное, удивило, что я отправил деньги переводом, а сам не приехал.
Но тут вмешалась судьба. Она перенесла меня в южные края, откуда и пишу вам это письмо. Подробности сообщать не буду, потому что сам ничего толком не понимаю. Не думайте обо мне плохо, честное слово, милиция тут ни при чём.
Ещё скажу, знакомство с вами было мне приятно, я не жалею о днях, проведённых в вашем доме. Как поживает драгоценная Лилиан? Нашла ли своего мужа? Передайте, что я вспоминаю о ней с уважением и любовью. Пусть не плачет, если муж не объявился. При её красоте и душевности любой настоящий мужчина рад будет стать её бессменным мужем. Эх, видать, упустил я сдуру свою жар-птицу. Но ведь, как говорится, на каждый чих не наздравствуешься. Ты слышишь ли меня, любезная Лилиан?
Не торопитесь продавать хутор, дорогой Раймун, а лучше приезжайте ко мне в гости. Что проку сидеть весь век сычом в дупле. Места тут прекрасные, землица не хуже вашей, а главное, много свободных домов. Их никто не продаёт и никто не покупает, хочешь — въезжай и царствуй. Положение это для меня загадочное, но вы, с вашим проницательным умом, быстро разберётесь во всём. До лета я точно здесь пробуду. Приезжайте, ей-богу! Заодно прихватите мои вещи, какие остались на хуторе, а я верну ваш зипунишко. Если не соберётесь приехать, в чём я почти уверен, черкните пару слов, как нам лучше произвести обмен. У меня ведь там костюмчик почти новый и пальтецо, а переправлять всё посылками выйдет накладно и хлопотно. Так что же делать?
Земной вам поклон и наилучшие пожелания в счастливой трудовой жизни.
Павел Кирша».
Второе письмо далось Пашуте тяжко.
«Любимая Вильямина, котёночек мой! Прости, что долго не давал о себе знать. Не о чем было писать. Сейчас тоже писать не о чем, кроме одного. Когда мы с тобой трагически расстались по моей вине, я тебя предупреждал, чтобы ты подыскивала себе другое жильё. И дал тебе полную свободу действий. Неприлично о таком напоминать, но вынуждают обстоятельства. Дело в том, что квартира может мне понадобиться в любой момент, причём пустая, а ты со своей черепашьей расторопностью будешь ещё три года почёсываться, пока над тобой не закапает. Не сердись на меня, Виля, я же не на улицу тебя гоню, у тебя прекрасная комната на Новослободской, и район хороший. А что соседи капризные и не позволяют тебе вести безумную жизнь, так это, может, и к лучшему, Пора тебе остепениться и подумать о будущем, оно у тебя не за горами.
Теперь, раз уж к слову пришлось, давай выясним окончательно наши отношения. Да, нам бывало хорошо вместе, но любви между нами не было. Чего уж там темнить, не было любви, Вилечка. Не было такой любви, которая людей соединяет, как в судороге, так, что они до самой смерти рук не могут разомкнуть. Но и расчёту не было. Свела нас с тобой скука и взаимное одиночество, захотелось хоть какого-то тепла, вот мы и пригрелись друг возле дружки. И я это твоё тепло, которым ты меня одарила, вовек не забуду. Но потяни мы дальше эту резину, стало бы обоим тошно. Никто из нас не виноват, и каяться нам не в чем. Что было, то прошло. Тебе ещё встретится человек, который полюбит тебя по-настоящему, как того заслуживает твоя нежная душа. Но не будь всё же слишком безрассудна, как это тебе свойственно. Верь не всякому и на ложные посулы не попадайся. Помни, тебе не двадцать лет и даже не тридцать, хотя у тебя ещё всё впереди. Прости меня, любимая Вилька, за эти ненужные советы, но сердце моё болит, когда представляю тебя одинокой, да вдобавок в моей собственной квартире, куда я тебя вселил, надо признаться, по большой ошибке ума.
Прочитав письмо, ты, конечно, начнёшь строить разные догадки и придёшь непременно к мысли, что скорее всего завёл этот кобель себе новую пассию и для неё очищает плацдарм, а меня, несчастную, вышвыривает. Все мужики, дескать, одним миром мазаны. Подумав так, ты ошибёшься, Виля. То есть не во всём ошибёшься, но частично. Скажу правду, потому что лучше тебе узнать от меня, чем от других, да ещё в перевёрнутом виде. Может, ты вообще бы ничего не узнала, но на это надеяться не стоит, мир на самом деле тесен, люди вертятся в нём по кругу и время от времени сталкиваются лбами. В этом я не раз убеждался на горьком опыте. Бывают такие столкновения, что диву даёшься, будто мертвецы из могил вылезают к тебе на свидание. Куда-то меня в сторону занесло.
Короче, полюбил я красну девицу девятнадцати годочков и мучаюсь теперь ужасно, потому как вовсе я ей не пара. Не скажу, что она чересчур невинна, даже напротив, но мне не того от неё надо. А чего — и сам не знаю. Ну и хватит об этом. Как видишь, квартира мне требуется не для утех, а просто хочу иметь уголок, куда можно забиться, как в нору, и повыть там всласть. Пойми меня правильно, дорогая Виля!
С тем и остаюсь преданным тебе человеком, готовым на любые услуги, кроме тех, какие оказывал тебе в дни любви.
Твой Павел».
Письмами он остался недоволен. Особенно вторым. Он не хотел обижать безалаберную Вильямину, а получалось именно так. Он ей указывал на дверь, вдобавок унизил женское сердце признанием в любви к другой. Но он знал, что делал. Иначе от Вильки не избавишься. А вот так, закрутившись волчком от злости, она быстренько состряпает себе подходящего мужчину. Вильямина чудесная женщина, без предрассудков, с открытой душой. Если держать её в ежовых рукавицах, из неё выйдет отличная жена. Но не для него, нет. Зачем обманывать себя. Ему никогда не удавалось выразить свои мысли на бумаге, но про скуку он написал точно. Скучно ему было с самого начала, даже в первые встречи, когда тело изнывало от желания.
Перед тем как лечь, они с Варей, одевшись потеплее, пошли прогуляться. Морозец прихватил землю, снег похрустывал под подошвами. Сразу за плетнём деревенька терялась во мгле. Было так чудно обоим, будто очутились на Марсе.
— Ты о чём думаешь? — спросил Пашута.
— А ты?
— О тебе я думаю, Варя. Болтаемся мы, как две сосульки. А ты даже этого не понимаешь. Зачем вот ты со мной сюда поехала?
— Надо же! Ты же сам сказал, в Москву пока нельзя, Павел Данилович.
Пашута хмыкнул. К чёрту! Какого ответа он от неё ждёт? Девочка несётся по земле перекати-полем, попутный ветерок прибил её к Пашуте. Пусть он и сам не святой, а всё-таки знает, какая у человека цена. И пока он ей это не растолкует, они друг друга не поймут.
А как растолкуешь, коли она глухая. Её слух привык к другой музыке. Он для неё лишь столбик на дороге. Зацепилась, чтобы шею не свернуть. Отдышится, отдохнёт — и поминай как звали.
Варя тронула его за руку.
— Да не майся, Павел. Я тебе обузой не буду.
Они прохаживались по тропке вдоль изгороди, не отходили далеко, словно заблудиться боялись. Уютный домик светил им жёлтым глазом.
— Ты раньше бывала в деревне? — спросил Пашута.
— Нет. Мне здесь нравится. И друг у тебя хороший. Рыцарь печального образа. Жена у него смешная. Почему они не остались поужинать?
— Мешать не хотят. Сенька деликатный. Он думает, у нас медовый месяц.
Варя его толкнула легонько локтем в бок.
— А ты хочешь, чтобы у нас был медовый месяц?
— Зря веселишься, — сказал Пашута. — Тебе здесь не только отдыхать, но и работать придётся.
— Как это?
— А вот так это. На пропитание денежки зарабатывать. Я ведь к тебе в услужение не нанимался. Ты, поди, своими руками копейки не добыла. На подачки привыкла жить.
— Не груби, Павел Данилович. У нас уговора не было, чтобы ты любимой девушке грубил.
Упёрлись в забор, повернули обратно. Хорошо гулялось по тёмной ночи.
— А какой у нас был уговор? — спросил Пашута.
— Ага, — вскинулась Варя, — заманил красну девицу в своё логово и теперь собираешься над ней изгаляться. Не выйдет у тебя, Пашута. Ты моего гордого характера не знаешь. Завтра на поезд сяду — и ту-ту! А ты будешь локти кусать. Когда ещё такая красотка тебе попадётся.
В серебряном её горлышке булькало озорство, но Пашуту будто ножом резануло. Ох, и впрямь не стоит перегибать палку. Давно ли подойти к ней, заговорить — чудом казалось. Заметил уныло:
— Всё равно надо ведь тебе как-то в жизни укрепляться, Варенька.
— У меня другое предназначение, Пашенька. Укрепляться в жизни мне скучно. Девушка для счастья родилась, как птица для полёта. Ты это уразумей, Разок надо мной снасильничаешь, навек тебя возненавижу. Я правду говорю. Другому бы не сказала, а тебе говорю. Потому что благодарна тебе и не хочу тебя обманывать.
От её любезных слов Пашута вовсе занервничал.
— Не понимаешь ты. Ни к чему я тебя приневоливать не собираюсь. Куда уж мне. Другое мучит. Кто мы с тобой такие? Я уже полжизни перевалил, ты жизнь только начинаешь, а оба неприкаянные. Почему это? С собой я ещё могу разобраться, а как о тебе подумать — ужас! Даже жалко тебя до слёз. Красивая, молодая, умишком бог не обнёс, а на что ты себя потратила?
— А ты не думай, — вкрадчиво посоветовала Варя. — Кто тебя просит обо мне думать? Тебе это вообще не к лицу. Ты, Павел Данилович, мужик активного действия. На руку скорый. Тебе от ума будет только горе. Я о себе сама позабочусь.
— Видели, как ты о себе заботишься, — буркнул Пашута.
Разговор у них вышел хоть и случайный, но содержательный. Продолжать его на морозе было как-то несподручно.
Вернулись в дом и сели пить чай на кухне. Спирин щедро снабдил их припасами — вареньем, маслом, пирожками, которые Урсула напекла к их приезду. Пирожки были с изюмом и курагой.
— У меня глаза слипаются, — пожаловалась Варя, испытующе на него глядя. — А у тебя, Пашенька?
У Пашуты сердце не билось, а шуршало в груди, как мышка в подполье. Что-то накатило на него из заоконного мрака. Тусклая лампа под потолком, душистый парок чая, усталое, домашнее лицо прекрасной девушки, сидящей напротив, — всё это надо было сообразовать в себе. Этакая благодать была ему несвычна.
Варя хотела спать. Сейчас её ножки протопают по половицам, в своей светёлке она снимет свитер, освободится от платья, под одеялом свернётся калачиком, тихонько засопит — и уплывёт. Куда уплывёт? В какие неведомые края?
Было у него ощущение, что он не жил до этого вечера, а лишь настраивался жить. Тяжко такое осознать, когда пятый десяток разменян, муторно, стыдно.
— Зачем ты куришь, Варя? — спросил некстати. — Это же вредно.
— А тебе не вредно?
— Давай оба бросим. Ты и я.
Она потянулась на стуле, гибко прогнула спину. В глазах сумрак и отчуждение.
— Только, пожалуйста, не будь занудой, Павел Данилович.
— Не хочешь, как хочешь. Пить и курить женщине вреднее, чем мужчине. На потомстве отражается обязательно. Об этом нельзя забывать.
Варя смешно сгримасничала.
— У тебя прямо пунктик на этом, Паша. Ты случайно не озабоченный? У тебя, Паша, с психикой нет отклонений? Мне страшно, ты пойми. Я девушка беззащитная.
— Я уж и сам об этом думал, как это я с наследниками сплоховал. Чудно. С другой стороны, у каждого свой срок. Хотя бы и с детьми. Или их слишком рано заводят, с кем ни попадя, или слишком поздно. Свой срок редко кто угадывает. Тут многое должно в одну точку сойтись, от тебя не зависящее… Смотри, вот друг мой Спирин. Самой природой назначен отцом быть, а до сей поры без детей. Где объяснение? А другой мужик — пыль на ветру — до седых волос обиходить себя не умеет, а глядишь, нащёлкал ребятишек кучу, точно по нужде сходил. Сложный это вопрос, Варя, сложный. Зря ты посмеиваешься. Беречь себя надо на всякий случай.
— Всё, Паша, точка. Одно скажу, хоть обижайся, хоть нет, сегодня я тебе родить не могу. И не проси. Завтра — видно будет… Доброй ночи, дорогой наставник!
Встала, небрежно клюнула губами в щёку, рукой скользнула по волосам, как тёплым ветерком голову обдало. Спасибо и за это.
Остался один на кухне истукан истуканом. Чаю ещё выдул две чашки. Сигарету издымил. Думать ни о чём не думал, томился, каждой жилочкой вспоминал воздушное прикосновение.
Перед тем как лечь, не удержался, подкрался к двери, растворил щёлочку. Не видно ничего. Кровать как тёмная горка, да шкафчик у окна прорисовался смутным углом. И вдруг её голос, смехом разбавленный:
— Не майся, Павел Данилович. Замёрзнешь — приходи!
Точно крохотная граната в его мозгу разорвалась. Кожу обожгло и под ложечку тугой волной шибануло. Прикрыл дверь осторожно, как вор. Подумал: «Лучше бы это померещилось, лучше бы она меня не окликала».
2
Потихоньку обживались и готовились к весне. Варя подружилась с Урсулой и целыми днями пропадала у неё в доме, а Семён Спирин, напротив, приходил к Пашуте, и они с разных сторон прикидывали, как пробудить немногочисленное население Глухого Поля к осмысленной деятельности. Спирин в посёлке занимал по штату сразу несколько должностей — числился почтальоном, начальником гаража и даже дорожным смотрителем, но всё это, разумеется, было фикцией. Глухое Поле официально считалось отделением колхоза «Алые зори» и представляло собой как бы его тупиковую ветвь. Никакого гаража здесь не было и в помине, и техники остался допотопный «газик», на котором нельзя было одолеть без починки и десяти километров. Почта приходила сюда раз в неделю и состояла в основном из казённых ответов на запросы местного мудреца Тихона, касающиеся устройства всепланетного справедливого общества, центром которого столетний старец предполагал сделать город Ростов. Дорога, на коей Спирин начальствовал, проявляла себя в полной видимости лишь после таяния снегов, потому с ней тоже не было особых хлопот.
В посёлке насчитывалось человек тридцать населения, но оно, как и эта дорога, представляло собой по большей части явление сезонное. Объяснить этот «чернозёмный феномен» Спирин не мог, погружался в дебри демографических и исторических ассоциаций и упорно склонял друга к мистической мысли о роке, витающем над Глухим Полем со времён нашествия половцев, а ныне воплотившемся в фигуру районного мелиоратора Петра Петровича Хабило.
— Кто такой Хабило? — поинтересовался Пашута, в который раз услышав фамилию, выскакивающую посреди сумбурных рассуждений Спирина невзначай, как нецензурное словцо в речи нетрезвого мастерового.
— О, брат, это явление! Это, брат, стихия. Погоди, познакомишься. Это символ кое-чего. Власть ему дали по ошибке, либо он сам её ухитрился захватить во времена оные, а вот теперь держится за неё, как хромой за костыль. Для него ничто не свято. Умишко куриный…
— Какая у него может быть власть? Он кто по должности?
— Такая и есть, ему хватает. Ты забыл, как в армии ведётся. Командир далеко, а твоей жизнью распоряжается ефрейтор. Ефрейтора на кривой не объедешь, для него лычка важнее отца с матерью. Так и тут. Хабило сам по себе нуль без палочки, да в том его и сила. Ты с нулём что ни делай, он нуль и будет. Всякий решает: какой от нуля вред, пусть себе дышит. Тем более, дышит он в ту ноздрю, в какую сверху велят. Всех начальников поскидают, любому бугру рога обломят, а с нулём ты чего сделаешь? Он одну ноздрю на другую переменил и опять дышит. И вид у него всегда невинно пострадавшего.
— Красиво излагаешь, — восхитился Пашута. — Слов много, а понять ничего нельзя. Тебе бы в лекторы податься, Сеня. Почему такая сочная земля пустует, скажи? Не земля — мёд.
— Из-за Хабилы, — ответил Спирин угнетённо, — Погоди, сам поймёшь. Скоро нагрянет.
Первым из местных поселенцев пришёл знакомиться старец Тихон, столетнего происхождения человек. Приковылял на второй день их приезда. Обличья он был сурового, но не ветхого. Высокий, прямой, со спокойным взглядом, где сквозила не до конца выцветшая небесная голубизна. Борода, понятно, белая, и усы белые, а на голове есть пушок с розоватым отливом. Явился не с пустыми руками, бутылочку настойки принёс. Объяснил так:
— К чаю лучшая добавка. Градусов нет, вы уж извиняйте, но крепость огромная. А за градусом вы, ребята, не гонитесь, он дьяволом заведён.
Намёк был понят, сели втроём чай пить. Варя с Урсулой дома у Спирина пирог пекли. Старик, удобно угнездившись у газовой плиты, с любопытством ребёнка разглядывал Пашуту.
— Кого-то ты мне напоминаешь, сынок. А кого — не пойму. У тебя на Дону родичей не водилось?
— Вроде нет. Коренной московский. И родители там жили. Правда, дед по материной линии пришлый, но откуда — мне неведомо. Может, и с Дона.
— То-то и оно, — огорчился Тихон. — Памятью вы, нынешние, слабоваты стали. Оттого и беспорядок. Хорошо, отца с матерью знаешь, а иной и себя-то вспоминает разве что к Рождеству Христову. Мы вон с Семёном часто об том толкуем. Это верно, все люди братья, а с другой стороны сомнительно. Ежели все братья, го откуда вражда и рознь? Кровь с кровью не воюет, это душа с чужой душой противоборствует. Поначалу ты в своём родстве разберись, а уж после строй общее счастье. Вона Семён привёз себе подружку, Урсулу то есть, а кто она ему? Он считает — жена, а я полагаю — лазутчик. Я её не хаю, она девка справная, но зачем ты её с гор снял? Каждому фрукту свой климат. Ты лимон на севере посодь — завянет. Но то лимон. Человек где хошь приживётся, но корней не пустит.
Спирин подмигнул Пашуте.
— Если тебя правильно оценивать, дедушка, то теория твоя вредная. Похоже, ты расист?
— А ты дурак, — обиделся Тихон, и теперь обращался исключительно к Пашуте, который его не перебивал и не лез с собственными суждениями.
— У Сеньки каша в голове, с ним толковать что с бабой. Чуть что не по нему — враз на тебя бирку наклеит. Это дело нам знакомое. Чем в тонкости вникнуть, бирку пришпилил — и готово. Уже ты вроде не человек, а экспонат. Права голоса не имеешь… Он, Семён-то, Хабилу почём зря кроет, а тот такой же. Или ты для него вредитель, или новатор сельского хозяйства. Середины нет. От книжек это идёт… У кого ума нету, тот его книжками и газетами норовит заменить. Ещё ящик этот проклятый влияет. Они его с утра до ночи готовы глядеть. Будто оттеда им кусок пирога подадут. Тьфу ты пропасть!.. Вот я и говорю, в памяти родовой суть бытия. Кто до тебя был, как жили — надо понять, после угадаешь, что завтра будет. А безродным по земле катиться — самое нелепое занятие. Тут уж ни газеты тебя не спасут, ни мать родная.
Тихон, оборвав речь, плеснув, из бутылки Пашуте в чай, за Спириным ухаживать не стал в знак презрения.
— Расист! Ишь, придумал словцо. Ты с моё поживи, тогда лайся. Тогда тебе не до лаю будет. Ко мне по ночам, хочешь знать, разные люди приходют, не тебе чета.
— О! — обернулся Спирин к другу. — Ну, сейчас он тебе лапши навешает.
Старик ожёг Спирина почти взбешённым взглядом.
— Цирк, право слово! Ни во что не верит. Молоко на губах не обсохло… Ну куда тебе, Семён, об возрождении деревни помышлять? Ты думаешь, коли в каждую щель нос совать, то тебе истина откроется? Малец ты несмышлёный, вот что я тебе скажу. Хуже мальца…
— Ладно. — Спирин самостоятельно долил себе в чай из бутылки. — Со мной после решим… Ты расскажи новому человеку, кто к тебе, дедушка, по ночам ходит.
— А те и ходют, которые допреж ходили, — и бросил осторожный взгляд на Пашуту, не посмеивается ли тот. У Пашуты лицо каменное, как у идола. Это старику понравилось.
— У тебя, я вижу, сынок, глаза смышлёные, ясные, не то, что у Семёна. Ему в голову что-нибудь вдолбить, про чего в газетах не пишут, — всё равно что кол осиновый в железную плиту вогнать. В голове у него плотность большая. А тебе скажу — люди разные ко мне ходют. Коих и нет среди нас — тоже ходют. Вот ведь какая штука. Думаешь, я шутю?
— Почему? — ответил Пашута. — Это бывает. Не со всеми, но бывает.
Старик обрадовался несказанно. Торжествующе покосился на Спирина.
— Правильно, сынок. Не у всех, но бывает. Обыкновенно у тех, в ком зла нету. Ко мне люди приходят, и мы сидим, как сейчас с вами, советуемся, У них заботы такие же — как от напасти уберечься. Холодно им, голодно, но они терпят. И что важно: до той поры терпеть будут, пока у нас дыхания хватит. А коли мы с вами себя исчерпаем, либо дети наши, либо правнуки, они тут же и сгинут без следа. Такая тут связь открывается, не доступная Спирину… Ну-ка, сынок, поворотись-ка к свету. — Пашута послушно повернулся. — Ага! На одного юношу ты буквально похож. Не далее как третьего дня я с ним собеседовал.
Спирин после трудного раздумья изрёк:
— Всё дед. С тобой ясно. Впал в религиозную мистику. И спасение тебе только одно. Вернём людей в Глухое Поле, построим школу и определим тебя в вечерний класс.
Тихон, пригорюнясь, не обратил внимания на зловещий выпад:
— Да, сынок, точно. Как с тобой, с им разговаривал. Посреди ночи тёмной. Годков ему немного, а глаза больные, старые. Пришлось, видать, лиха-то хлебнуть… Кровь у него на руках. Не совру, показалось, будто не совсем он в понятии, навроде нашего Сеньки, да в обратном роде. Наш всё на свете постиг, хоть его премьером выставляй на службу народу, а тот как бы в затмении. Говорит внятно, но сразу не поймёшь о чём. «Что же, — спрашивает, — мне делать и как поступить?» Я ему: «А какое у тебя горе, то есть?» — «Дак ведь от раны ты помрёшь, дедушка». Мне страшно, подумайте, гость чудной, хмурый. Ощупал себя, везде я целый. «Кстись, — говорю, — сынок. Смерть дело наживное, от неё не упасешься, но зачем её загодя манить. Где ты на мне рану увидал?» Он маленько вроде опамятовался. Сидит уж как на иголках. «Забыл разве, дедушка, как тебя медведь повалил? Гляди, бок почернел». Я схватился, и верно, кольнуло в боку, будто там рана. Оба мы с им загоревали. Ему меня, вижу, жалко, смерть мою чует, а мне его. Точно не человек передо мной, а свечка восковая мерцает. Посидели, помолчали, а после он ушёл. Даже не попрощался…
— Кто же это был? — спросил Пашута. Он любил такие разговоры. Неважно, врёт дед или ему действительно бывают по ночам видения. Важно ощущение тайны. Будто тебя кто-то завораживает, околдовывает и, того гляди, приподымет перед тобой завесу, за которой великие чудеса. Спирин тоже любил такие разговоры, хотя и разыгрывал роль просветителя. Но так уж водится, что кто-то должен возражать и спорить.
— Посланец к нему приходил, — усмехнулся Спирин. — Оттуда. От всевышнего. С предупреждением. Я верно понял, дедушка? Ты об этом не забудь в исполком сообщить… — повернулся к Пашуте: — Дед Тихон, ты заметь, Паша, это связующее звено между богом и руководящими органами. Ночью наслушается всякого, а утром в письменном виде передаёт указания аж до самой Москвы. Но пока безуспешно. Не верят ему.
— Что на тебя обижаться, — сочувственно заметил старик, — коли ты от природы обижен. Но тут ты прав. Не верят. Такие, как ты, и не верят, А кому вы верите? Одному телевизору. Заместо разума у вас теперь программа передач.
— У меня телевизора нет, — пояснил Спирин другу, но Тихона это с мысли не сбило.
— Главная для вас радость глядеть, как сто балбесов друг у дружки мячик отымают.
Их чаепитие было нарушено приходом женщин. У Пашуты привычно сердце ёкнуло, когда он Варю увидел. Урсула скромно пристроилась за плечом мужа, а Варя весело затараторила:
— Гости у нас? Какая неожиданность. Павел Данилович, ну какой ты нескладный. Гостей разве чаем угощают? Водочки бы надо. У нас консервы есть? Или ты их ночью слопал?.. Дедушка, сколько вам лет? Давайте, вы будете Дедом Морозом, а я вашей Снегурочкой? Налей нам с подружкой чайку, Павел Данилович, будь учтивым. Урсула, придвигайся ближе! Ишь мужичьё! Никакого уважения к дамам. Подай печенье, Павел!
Дед Тихон, оправившись от изумления, погладил бороду, спросил:
— Ты кто же будешь, пигалица? Отчего так верещишь?
— Ой, я у него приживалка. Вот у этого человека. Он меня за харч держит на побегушках. На ленинградском базаре выторговал за кусок сала. Я, дедушка, вечно голодная сирота. Чаю напьёмся, будем хоровод водить. Люблю хороводы. Я в кино видела. Урсула, ешь печенье, пока не поздно.
Стреляла бедово глазами на всех сразу, рот набила печеньем. От её неожиданного возбуждения Пашута закручинился. Спирин натянуто улыбался. Урсула, подчиняясь Варе, втиснулась за стол рядом с мужем. На девушку глядела с восторгом.
Тихон вздохнул:
— Столичная, выходит, штучка? Это мы видали… А зачем же ты, девонька, к нам пожаловала? Для отдыха разве? Дак у нас скучно зимой. Не с кем тебе тут хороводы водить. Была бы моя старуха жива, она бы тебе составила компанию. Тоже шебутная была, вот и угорела раньше сроку. До девяноста годов еле дотянула.
Варя, дожевав печенье, важно обратилась к старику:
— Я вас поняла, дедушка. Вы святой человек, странник божий. Это счастье, что вы к нам заглянули. Мне как раз помощь нужна. Вы мне поможете, дедушка?
— Чем тебе помочь, девонька?
Варя нездорово веселилась, и Пашута угадал, что сейчас она переступит черту, которую переступать не следовало. Она так и сделала.
— Угодила я в лапы злому человеку, вот к нему. Он из меня рабу хочет сделать, ко всему принуждает. Я ведь по годам несовершеннолетняя. Мне рожать рано. Заберите меня к себе жить, дедушка, раз вы одинокий. Я девушка послушная, сговорчивая. Поселюсь за печкой — и не услышите. А если чего понадобится по хозяйству, простирнуть там чего или сготовить, — я всегда рада. Только вы меня не бейте.
— Ну чего ты несёшь, Варя? — не выдержал Пашута. Уж очень забавно и дед, и Спирин рты разинули. Урсула, раскрепощённая женщина Востока, хихикнула и тут же с испугом взглянула на мужа. Укротить разошедшуюся Вареньку было нелегко.
— А ты мне рот не затыкай, Павел Данилович! При добрых людях-то, наверное, не посмеешь изгаляться. Дедушка, милый! Пожалейте страдалицу! До девяноста годов, как ваша бабушка, я не прошмыгаю, вы не беспокойтесь. Годок ещё от силы помаюсь — и на небушко. У меня все внутренности отбиты. Внутри живого места нет. Слышите, как дышу со свистом?
Пашута вдруг сообразил, что Варенька, несчастное дитя, закатила ему чисто семейную сцену, непонятную и неловкую для гостей. Она действительно искала защиты, но не от него. Смута в ней бродила, непосильная для её сердечка. Она бодрилась, как могла, но это всё не шло ей. Минуту назад Пашута готов был отвесить ей оплеуху, так разозлился. А теперь подумал спокойно: её, бедную, тоска и страх корёжат, а меня любовь. Мы оба умалишённые.
— Погоди озорничать, Варенька, — сказал мягко. — Лучше спроси, какие деду Тихону страшные видения бывают.
— Страшные? — удивилась Варя, и личико её жалобно сморщилось. — Чего уж может быть страшней моей жизни.
— Нет, ты послушай. К нему ночью люди приходят из иных времён.
— Дедушка, это правда?
Тут все опомнились, вздохнули с облегчением.
— Приходят, — веско подтвердил Спирин. — Такой он у нас вещий старик. По науке — экстрасенс. Для него с мертвяком перемолвиться, что для нас воды испить.
Урсула подавилась чаем и закашлялась.
— А один приходил, на Пашу похожий, — добавил Спирин.
Старик скривился, как от зубной боли.
— Язык у тебя, Сеня, помело помелом.
— Дедушка! — строго сказала Варя. — Они над вами смеются, да? Вы на них не обращайте внимания. Они глупые. Вы нам расскажите с Урсулой. У меня был знакомый в Москве, папин друг, очень известный физик, я бы даже за него замуж вышла, но он спился. Вот он считает — все эти явления вполне объяснимы. Только об этом не принято говорить. У него, у моего знакомого, тоже были видения. Про одно он мне подробно рассказывал. Я вам перескажу. Он болел и чуть не умер. В больнице лежал. Его и лечить перестали. Заражение крови и всё прочее. В общем, сколько-то суток был без сознания. Он не помнит. А потом к нему пришла женщина, которую он любил. Он с ней расстался много лет назад. Но она к нему в больницу пришла, подняла с постели и за собой повела. И привела в какой-то дом, где много людей. Они там ходили, смеялись, почти все разговоры он запомнил. Этого на самом деле не было, но как бы и наяву происходило. Он говорит, даже ярче, чем наяву. Эта женщина всё время держала его за руку. Такая ласковая с ним была, как в жизни и не бывала. Они пили, ели, слушали музыку, он некоторые мелодии запомнил, проигрывал их после на пианино. Он музыку никогда не сочинял. А мелодии вполне профессиональные. Потом эта женщина проводила его в больницу, уложила. И ещё посидела с ним, ждала, пока он уснёт. Она ему пообещала: теперь ты выздоровеешь. Он утром проснулся — ни температуры, ничего. Через неделю выписался. И говорит: всё время был счастливый, ну такой счастливый, прямо не передать… Из дома первым делом ей позвонил. Позвонил, а там сказали, она умерла. Неделю как умерла, как раз в ту ночь, когда к нему приходила. Умерла от отёка лёгких, совсем молодая. Его спасла, а сама умерла. Это часто бывает, я в это верю.
— А физик как? — спросил Спирин.
— Спился. Я же сказала. До чёртиков допился. Сейчас он уже не физик… Не работает нигде, в долг живёт. Пропащий человек.
— Вот оно как… Но ты, девонька, его не суди. Ты многого не ведаешь. Коли с твоим знакомцем такой случай был, он судьбой меченный. С него не нам с тобой спрашивать.
Старик поскучнел, домой засобирался. Пашуте посоветовал во всеуслышание:
— Ты её береги, парень, понапрасну не забижай. Она девка правильная, хоть малость и порченая.
— Почему это я порченая, дедушка? Вы что такое говорите?
— Сама знаешь, пигалица. Баловали тебя шибко, ты и возомнила о себе. Но в хороших мужских руках любая баба что глина. Ты не горюй.
С тем и откланялся. А они все вскорости отправились ужинать к Спирину. Там пирог их дожидался. Не жизнь наступила, а праздник. Но впереди было смутно.
Пашута и Спирин прикинули все работы, какие следует начать по весне. По совету старика Тихона придумали разбить пасеку у гнилого оврага, где, кажется, сама природа предназначила ей быть. Однако прежде всего надо было официально закрепить Пашуту на какую-нибудь должность. Документы у него были в полном порядке, и друзья настроились отбыть в район. Наладили «газик» до состояния боевой готовности. Три дня Пашута на него убил и ручался, что машина дотянет хоть до Берлина. Но тут, лёгок на помине, явился с инспекцией Пётр Петрович Хабило.
Друзья дымили на крылечке. Подкатила «Нива», причём как бы возникла из воздуха, за минуту до того дорога была пуста; из неё вывалился среднего роста мужичок в дублёнке и ондатровой шапке, деловито отряхнул рукава, точно запылился в салоне, и засеменил к ним. Спирин выдохнул: «Ох ты, боже мой!» — с таким выражением, будто у него живот прихватило. Приблизившись, начальственный человек добродушно пробасил:
— Здорово, парни! Вижу, не скучаете без меня, — и пожал им руки, не выказав удивления от присутствия незнакомого человека.
Спирин пригласил гостя в дом и там представил Пашуту таким образом, что выходило, будто Павел Данилович Кирша заглянул в Глухое Поле по счастливому стечению обстоятельств, а по всем данным должен пребывать в столице и возглавлять любое министерство.
Хабило отнёсся к гостю благожелательно.
— Нам люди всякие нужны, — сказал он. — Лишь бы не воровали. Ворья нынче много развелось повсюду. Не читали сегодня «Правду»? Забавный фельетон пропечатали. К случаю годится. Один тип разъезжал по городам и выдавал себя за научного работника. Договора всякие заключал. Когда его на чистую воду вывели, оказался авантюрист… Вы на свой счёт не берите, Павел Данилович. Это я к слову. У вас какая фамилия? Кирша? A тот был вроде Панкратовым. Видите, не сходится. Хе-хе-хе!
Из-под седоватых бровок Хабилы поблёскивали синие глазки, полные иронического недоумения. Пашуте он понравился.
— Таких случаев сколько угодно, — согласился он. — Умеют некоторые устраиваться. Один мой знакомый по фамилии Гундилов двухэтажную дачу за казённый счёт отгрохал. И любовницу содержал за границей. Когда к нему с конфискацией пришли, у него полмиллиона под половицей обнаружилось. Позавидуешь некоторым.
— А по специальности вы кто будете?
— Механик. А вы?
Пётр Петрович поморщился, а Спирин толкнул друга в бок. Не зарывайся, мол, не надо. От этого человека, увы, многое зависит.
За обедом, который шустро подала на стол Урсула, гость поделился с ними далеко идущими планами. В связи с прогрессивными веяниями, идущими сверху, он предполагал вскоре осуществить свой давний мелиоративный проект, в котором Глухому Полю, как месту во всех отношениях бесперспективному, определялось стать глубоким водоёмом. Когда Спирин это услышал, у него ложка выпала из рук.
— Как водоёмом? — переспросил он с натугой.
Пётр Петрович, довольный произведённым впечатлением, осветил проблему с разных сторон.
— Ты, товарищ Спирин, привык прежде всего думать о собственном брюхе. Это нынче не годится. Время подсказывает заботиться о нашей стране в целом. Ты хоть знаешь, что сейчас в мире происходит?
— Где?
Хабило ловко перехватил Урсулу, прошмыгнувшую было мимо него со стопкой тарелок.
— Эх ты, частный собственник. А ещё считаешь себя интеллигентом. Скажи нам, девушка, чего больше всего не хватает дружественному казахскому народу? О чём он тоскует?
— Не знаю. — Урсула умоляюще глядела на мужа.
— Не знаешь? Ну так я за тебя скажу. Воды не хватает солнечному Казахстану. Это понять нужно в моральном и политическом плане. Мы им воду, они нам — хлопок. Ты согласна, девушка?
Урсуле удалось высвободить руку, и её точно ветром сдуло. Пётр Петрович торжественно развил свою мысль. Всё сводилось к тому, чтобы, перегородив плотинами, повернуть вспять мелководную речушку Щусь, протекавшую в десяти километрах от Глухого Поля. А заодно и ещё несколько речек, раскиданных по области без всякой пользы. Таким образом они внесут посильный вклад в благородное дело орошения восточных земель. Разумеется, это потребует незначительных жертв от местного населения, которому придётся сняться с насиженных мест, но он, Хабило, верит, что его идея найдёт в народе поддержку, потому что грешно думать, будто все люди превратились в рвачей и мелких собственников, подобных кое-кому из сидящих за столом.
— Вот так, товарищ Спирин. Против прогрессу подниматься не советую, сомнёт.
Спирин, побагровевший от внутреннего жара, не смог сразу придумать достойный ответ, зато благодушно вмешался Пашута:
— Хорошее дело затеваете, Пётр Петрович, хорошее и большое. Но рискованное. Могут, понятно, и орден дать, а могут и голову снять. Я ваши надежды всей душой разделяю, как гражданин. Мне особенно детишек-казахов жалко. У нас хоть круглый год купайся, летом в реке либо в озере, а зимой, пожалуйста, в проруби. Вы сами не моржуете? Напрасно. Польза чрезмерная для внутренних органов. Даже известные актёры увлекаются, чтобы бодрее выглядеть перед публикой… А этот голопузый малец, натуральный житель пустыни, ему куда нырнуть, когда солнышко припекает? Я бы не только реки, я бы все моря передвинул с места на место. Тем более за государственные денежки.
— Юмора вашего не разделяю, — холодно бросил Хабило. — Хотя чему удивляться. Взгляды Спирина мне печально известны. Ему лишь бы под собственный зад не дуло. Сколько уж во всех газетах про мещан и обывателей пишут, а перевода им нету. Видно, в крови у людей, что своя рубаха ближе к телу.
— А тебе, значит, общественная? — обрёл наконец дар речи Спирин.
Хабило держал себя как человек, привыкший к полемике и наскокам. Он не ответил, а спокойно ждал, пока оппоненты в запальчивости выскажут что-нибудь такое, что само по себе поставит под сомнение их правоту. Улыбался горькой улыбкой судьи, утомлённого знанием окончательной истины. Ждать ему пришлось недолго.
— Конечно, общественная рубашка тебе дороже, — нападал Спирин. — Ты за казённый счёт живёшь. На полном обеспечении. Машина не твоя — казённая. Дом казённый. Денежки получаешь неизвестно за что. Ловко устроился. Теперь только и поворачивай реки вспять. Какая разница, что с землёй будет. Она же не твоя — казённая.
Хабило согнал улыбку с лица, надулся праведным гневом.
— Вот ты и выдал себя, Спирин! Зависть тебя мучит, обыкновенная зависть. Машина, дом, денежки… Ни за что — говоришь? Врёшь. Сам знаешь, что врёшь. У нас ни за что не бывает. Мы социализм построили. Основной принцип помнишь? Каждому по труду, понял? По труду. Я для общества радею, и оно мне отвечает заботой, потому что ценит. А ты о ком радеешь? Да тебе если казённую машину доверить, ты на ней фрукты начнёшь с юга на север гонять. Давно я тебя раскусил, Спирин, и замашки ты эти бросай. Дави в себе кулачка, пока не поздно… — победно обернулся к Пашуте: — И вам, товарищ, посоветую. Если вы прибыли с целью личного обогащения, то поворачивайте назад. У нас этот номер не выйдет.
— Гад ты, Хабило, — воскликнул Спирин, чуть ли не со слезой. Слаб он был для такого опытного противника, не умел себя укротить. — Научился правильные слова говорить, а люди от тебя бегут. Ты, как кость, у всех поперёк горла сидишь. Руками тебя не схватишь, я понимаю. Скользкий ты. Под любое постановление подстроишься. Но погоди, настанет для тебя час расплаты.
— Это за что?
— За то, что соки из земли сосёшь и никак не лопнешь.
Пётр Петрович осанисто выпрямился за столом, отодвинул пустую тарелку. Взгляд его налился сумраком, как грозой, но всё же по лицу мельтешила улыбка: понарошку он вёл игру, опасности не чуял.
— Будете свидетелем, товарищ, не помню, как вас зовут, — ткнул пальцем Пашуте в грудь. — Оскорбление должностного лица при исполнении обязанностей. За это можно привлечь, куда следует. Глотку разевать все нынче горазды. Шуму много, а дела не видать. Ты не первый раз на меня наскакиваешь, Спирин. Добра не помнишь. Тебя кто сюда на жительство определил и должность тебе предоставил? Не я? А в дом этот, который ты своим считаешь, кто тебя вселил? Не я? Хорошо ты благодаришь… В прошлом году на совещании бригадиров пытался охаять, а нынче на прямые оскорбления личности перешёл, — в голосе его внезапно прозвучала искренняя обида. — Эх, Семён Спирин! Кем ты себя возомнил? Полагаешь себя умным человеком, а рубишь сук, на котором сидишь.
Никто Хабиле на сей раз не возразил. Спирин с тоской глядел в заоконную даль, Пашута дымил сигаретой.
— Думаешь, я не понимаю, зачем ты меня со своим товарищем познакомил? — продолжал Пётр Петрович укоризненно. — Хочешь и его тут угнездить. Я не против. Я готов содействовать. Но как же это получается? Когда тебе от Хабилы чего-то нужно, он хорош. А когда к тебе Хабило обращается — не за помощью даже, за пониманием, — ты его готов по самую шляпку в грязь втоптать… Мне людскую неблагодарность, Спирин, и прежде доводилось встречать, меня не удивишь, но ты же себя считаешь человеком высшей морали. Как-то это в одно не вяжется. Я уж не говорю, что ты казахскую девушку обманом взял…
— Ой! — сказал Спирин. — Не доводи до крайности, Пётр Петрович. Ну каким обманом? Что ты совсем-то в дурь попёр?
— По ихнему закону за жён калым платят. Выкуп, иначе говоря. Ты платил калым? Давай её позовём, спросим, платил ты калым или нет?
Пашута почуял, в воздухе запахло палёным:
— Позвольте мне рассудить, а то как бы вам не поссориться. Я человек сторонний, мне виднее. Вы оба правы. Разногласия между вами внешние. Оба вы стремитесь к общественному благу, но с разных сторон. Вы, Пётр Петрович, как я понял, желаете дать людям как можно больше водоёмов, чтобы было где поплавать всласть. Сеня же настаивает, чтобы у каждого труженика был подсобный участок и личный автомобиль. Но суть одна. Вы оба добиваетесь большого человеческого счастья для всех людей. Из-за чего вам попрекать друг друга и лаяться?
Спирин перевёл на Пашуту затуманенный взгляд,
— Ты, Паша, тоже не заговаривайся. Когда это я говорил про личный автомобиль и участок? Ты что?
Хабило вставил снисходительно:
— У вашего товарища, Семён, иронический склад ума. Он всё норовит выставить в смешном свете. Я таких встречал. Это люди без святого за душой.
— Вот видите, — обрадовался Пашута. — Вы оба на меня рассердились. Вы же единомышленники… Пётр Петрович, а вы возьмёте меня на работу?
— Кем?
— Кем угодно. Я на все руки мастер.
— Циркачи нам пока не нужны.
— Остроумно. А вы назначьте меня спасателем. Если вместо Глухого Поля будет водоём, обязательно спасатель понадобится. Я кролем плаваю свободно.
— Уймись, пожалуйста, — оборвал друга Спирин. — Это серьёзный вопрос. Пётр Петрович, вы это… действительно, простите меня… Надо его как-то оформить, хоть чернорабочим, что ли. Он мастер отменный.
— А то я не вижу, — вдруг согласился Хабило. — А то у меня глаз нету. Я, Сеня, на то и поставлен, чтобы человека понимать. А чего из Москвы сбежал, мастер?
— По семейной надобности, — с неохотой ответил Пашута.
— От алиментов надеешься укрыться? Ая-яй! Ну не знаю, вроде бы и Спирину надо пойти навстречу. Мужик-то он неплохой, хоть и безголовый…
На улицу вышли в обнимку. Только Спирин зыркал глазами по сторонам, точно опасался налёта. Когда Хабило усаживался в свой лимузин, когда им руку протянул на прощание, словно купюрой одарил, на ледяной улочке из-за горбатой часовенки показалась Варенька. Возникла из снежного звона, как солнечный лучик. Помахала им рукой, окликнула. Хабило засопел, выпрямился и дверцу захлопнул.
— Кто такая?
Друзья замешкались с ответом, потом Пашута сказал:
— А вот она самая и есть.
— Супруга?
— Да уж, видно, так.
Варя за несколько дней вжилась в новые обстоятельства, ничего необычного не находила уже в своём положении и была довольна собой. Однако от неё всего можно было ожидать при встрече с незнакомым мужчиной.
— Дяденька, это ваша такая зелёная машина? — вежливо обратилась она к Хабиле, взяв Пашуту под руку.
— Персональная. А что? — Хабило нежно погладил капот, приосанился, взгляд его приобрёл маслянистый оттенок, по которому всегда можно угадать бывалого ходока. И голос наполнился бархатными нотками. «Ах ты, скотина!» — подумал Пашута.
— Красивая машина, — проворковала Варя. — Ты мне купишь такую, Павел Данилович, если я буду хорошей девочкой?
— Две куплю, — сказал Пашута. — Зелёную и красную.
— А вы, значит, девушка, тоже к нам на жительство прибыли?
Варя не удивилась.
— Да вот так получилось. С детства мечтала стать дояркой. Уговорила Павла Даниловича, он меня и привёз… А вы, наверное, самый главный здешний начальник?
На пороге дома, как испуганная тень, мелькнула Урсула и тут же пропала.
— Не совсем главный, есть и поглавнее.
— Для нас главнее нету, — возразил Спирин с неожиданным подобострастием. — И для вас, Варя, тоже. Он может сегодня же на работу оформить, если пожелает.
— А зачем? — спросила Варя. — Зачем на работу?
— Зарплата будет начисляться, — пояснил Пашута.
Варя приняла озабоченный вид.
— Это меняет дело. Я действительно не поняла. Возьмите нас с Павлом на работу, товарищ начальник. Пожалуйста! Паша такой трудолюбивый. Он без работы минутки спокойно не сидит.
— А вы сами что умеете, девушка?
— Можете называть меня Варенькой. Какая я девушка… Уж не помню, когда ею была… Что прикажете, то и буду исполнять. Я старательная. Мне зарплата очень нужна. Я ведь вся в долгах. И родителям надо помогать. Они старенькие. Кушать хотят. Я рисовать умею.
— Вы это серьёзно?
— Что — серьёзно?
— Насчёт рисования.
Теперь они с Хабилой вроде как вдвоём остались в интимной обстановке, а Пашута и Спирин отступили, чтобы не мешать сговору. Пашута подумал, что если он сейчас умрёт, сию минуту, то Варенька не пропадёт на белом свете. Она никогда и нигде не пропадёт. Она прекрасна. Даже матёрый Хабило хоть и пыжится, а робеет перед ней. Всевластна над миром женская прелесть.
— Я художественное училище кончила, — кокетливо сообщила Варя. — Передо мной большое будущее открывалось. Эх, да что теперь вспоминать…
— Если не шутите, у меня действительно найдётся для вас дело. Вы когда-нибудь занимались наглядной агитацией?
— А чем же другим я занималась? Больше ничем. Это плакаты, что ли, рисовать?
— Плакаты, лозунги, да, конечно. Это очень ответственная работа и нужная людям.
— Я понимаю. Но у меня ничего нет. Ни красок, ни бумаги. Ну и прочее.
Хабило с сомнением поглядел на приятелей, переминавшихся с ноги на ногу. Варя доверчиво положила ему руку на перчатку.
— Что такое? Я что-нибудь не так сказала?
— Краски, кисти, бумага — это второстепенное. Это я вам доставлю… Ладно, рискну взять с испытательным сроком. Будете работать по эскизам. А там увидим. Но без всякого баловства.
Варя захлопала в ладоши, изображая девочку-отличницу.
— Ой, спасибо вам большое! Вы не раскаетесь за свою доброту. А что будет делать Павел Данилович? Ему вы что-нибудь подберёте? Ну, что-нибудь такое, где ума не надо. Он физически очень крепкий мужчина.
— И о нём подумаем, раз вы просите. Пристроим к месту. — Благодушная улыбка Хабилы, казалось, растопит окрестные снега. «Знал бы ты её поближе», — позлорадствовал Пашута. Но в душе он сочувствовал деятелю мелиорации. Отчасти они оба перед Варенькой в одинаковом положении. Это такое положение, когда невозможно разобрать: надувают ли тебя, или фарт к тебе прёт необыкновенный.
Уехал Хабило ещё через час, обнадёженный. С собой увёз два заявления, паспорта и трудовую книжку Пашуты.
— Прямо не знаю, что думать, — развёл руками Спирин, когда они его окончательно отправили. — Переродился на глазах Хабило. Что ты с ним сделала, Варенька? Он же натурально чокнулся.
— Это она умеет, — вздохнул Пашута.
У РЕКИ
Три долгих дня они шли на север и наконец разомкнули круг, где могло нагнать их родное племя. Со слов Колода Улен знал, через пять-шесть переходов они должны выйти к большой реке. По ночам они спали в снегу, но не испытывали от этого больших неудобств. Другое их мучило. Прошлая жизнь со всеми заботами уже далеко отодвинулась, подёрнулась туманом, а будущее было вовсе темно. Впервые так остро они ощутили огромность подлунного мира и свою горькую затерянность в нём.
Ещё в большем недоумении был Анар. Возможно, поначалу он предполагал, что они отправились на какую-то долгую охоту, но по мере того, как удалялись от сельбища, не сворачивая, не соблазняясь аппетитными следами, мысль об охоте становилась сомнительнее. Анар начал нервничать. Он поскуливал, отставал или, напротив, забегал вперёд и с укоризной заглядывал в глаза Улену. Несколько раз прихватывал зубами за одежду, дёргал, напоминая, что дома остался раненый друг. Улен и Млава делали вид, что не понимают его знаков, и это Анара злило. Он вернулся бы один, но не решался нарушить волю Колода, который велел ему сопровождать безумную пару. Его задел нелепый приказ, но, согласившись, он не мог пойти на попятную. Однажды, измучившись в сомнениях, Анар опустился в снег и тяжко, безнадёжно завыл, отгоняя предчувствие неминуемой беды. Улен спросил с участием:
— Что, пёс? Кого зовёшь?
Анар угрюмо отвернулся. Но всё-таки ему полегчало. В близости людей, как он ни боролся с этим всю жизнь, таилось для него неизъяснимое очарование. Человеческие слова, когда в них не было угрозы, томили его душу, подобно мимолётному нежному воспоминанию. Он знал, что людей следует опасаться, они все коварны, кроме Колода и, пожалуй, этих двух, но всё равно звуки человеческих голосов имели над ним неодолимую власть. Он стыдился своей зависимости от людей, в юные годы пытался уйти от них, но всякий раз смутная сердечная тоска гнала его обратно к сельбищу. Позже, когда подружился с Колодом, желание жить отдельной, самостоятельной жизнью уже не возвращалось к нему. Старый охотник стал для него тем, что даёт смысл бытию. Это сошло на него как благодать. Вдруг он осознал всем существом, что для него проще раствориться навеки в зелёных травах, чем не видеть этого человека. Как же случилось, что им пришлось расстаться, и какую неведомую добычу они преследуют с таким медлительным упорством? Когда, когда услышит он вновь любимый голос?
— Собака устала? — спросила Млава с улыбкой безразличия. — Что ж, день на исходе, заночуем здесь. Мне тоже надоело продираться сквозь заросли.
Улен поглядел на неё с упрёком.
— Анар никогда не устаёт. Он просит нас вернуться. Ему жаль Колода. Мне тоже жаль учителя, он болен и слаб. А ты скучаешь по отцу?
— Зачем говорить об этом? — Млава в досаде повела плечами. — Нам никогда не простят крови Олла.
Улен задумался. Она права, но не совсем. Кто знает, что легче: принять смерть или превратить свою жизнь в бесконечное бегство.
— Тебя они могут пощадить.
Млава вспыхнула: не издевается ли он над ней? Но нет, взгляд его как всегда ясен.
— Ты не первый раз повторяешь эти слова, Улен, — заметила она строго. — Ты обижаешь меня.
Он прикоснулся губами к её холодной щеке.
— Нам не всегда будет плохо, поверь.
— Ты глуп, Улен, — она взглянула на него с вызовом. — Уговариваешь женщину, а ей нужно приказывать. Чему только учил тебя Колод?
— Он учил меня не этому. Мы не говорили о женщинах.
Анар понимал, люди не собираются возвращаться. Раздражённо фыркнув, помчался вперёд. Он слышал, как люди смеялись, возможно, и над ним, потом начали гоняться друг за другом и с криками попадали в снег. Такое легкомыслие было выше его понимания. Если бы Колод был с ними, он бы их угомонил, Анар вдруг почувствовал противоестественное желание ввязаться в человеческую игру, завизжать, повалиться на спину, задрыгать лапами в воздухе. Сердце его неистово заколотилось. Конечно, ему нет возврата в сельбище. Без него эти двое пропадут. Сзади всё стихло, и он как бы невзначай оглянулся. Люди сидели в снегу и целовались. Небо над ними нависло серой плитой. Они будто уснули. Анар не справился с собой. Вздыхая и покряхтывая, приблизился к ним и ткнулся головой Улену в бок. В эту минуту он понимал, что предаёт Колода. Но ему не было стыдно. Новое чувство не вытеснило в нём прежнюю любовь, как это бывает у людей, но дало ему ощущение собственной значительности.
— Он ищет ласки, ты видишь? — изумлённо проговорил Улен.
— В сельбище пугают: Анар — оборотень. Я никогда не верила.
— Теперь удача с нами.
Девушка испугалась:
— Не говори так, Улен! Духи слышат. Они ревнивы.
Пёс почувствовал её испуг, сторожко поднял голову. Но лес был тих вокруг. Предвечернее молчание погасило все звуки.
— Пусть слышат, — отозвался Улен. — Всё равно не схорониться от тех, кто нами правит.
Через семь восходов они добрались до реки и, поражённые, замерли. Это было устрашающее, великолепное зрелище. Река открылась сизо-белым простором, где не было ничего, на чём мог бы задержаться, успокоиться взгляд. Лишь на далёком противоположном берегу чёрная кайма леса обозначала, что у распростёртого, безголового чудища есть граница. Люди замерли в нерешительности на краю крутого снежного спуска. Большую ловушку приготовила им судьба, в этом не было сомнений, и они пытались угадать, каким образом она захлопнется за ними. Бледное солнце качалось высоко, пронзив лёд жёлтыми щупальцами. Кружило головы видение вечного покоя, обременительного для юных сердец. Могучие стоны земные достигли их слуха.
На чистом лице девушки Улен различал отражение собственной внезапной усталости. В её глазах не было нетерпения отправиться в путь.
«Когда мы перейдём эту реку, — думала Млава спокойно, — мы потеряем себя. О, если бы я знала раньше, как велика земля! Она так велика, что на ней негде спрятаться».
Анар, отбросив сомнения, первый скатился к реке, в достатке хлебнув снежной замети. Очутившись на твёрдом месте, встряхнувшись, он попытался проникнуть бешеным взором за горизонт, где ждала его добыча либо кровавая смерть.
Долго они пересекали реку, то увязая в белых заносах, то соскальзывая на обнажённый лёд. Три тёмных пупырышка, с трудом преодолевающих голое пространство. Огромные снулые рыбы поднимались со дна, перебарывая ломоту в костях, и через ледяную пластину пытались щекотать им пятки. Одичавший ветер с размаху бросал им в глаза ледяную крупу. Под ноги подкатывались трескучие звоны. Небесная глубина слепила розоватыми бликами. Казалось, им никогда не вырваться из неожиданной свирепой карусели. Колдовская тишина сдавливала ушные перепонки.
— Не горюй! — крикнул Улен. — Осталось немного. На берегу разожжём костёр.
— Куда спешить, — ответила Млава.
Как случилась беда, Улен не заметил. Он вглядывался в близкий уже берег, в нависшие грозно деревья. Там могли прятаться враги.
По льду прокатился зловещий треск, под тонкой накидкой снега зябко ощерилась полынья. Млава медленно, неудержимо туда скользила, раскинув руки, цепляя лёд пальцами, ногтями. Истошно взлаял Анар.
— Стой! — прохрипел Улен. Ужас перехватил ему горло. Он видел, как печально её лицо. Ногами Млава коснулась воды, и скольжение прекратилось. Самообладание ей не изменило, она лежала тихо, как мёртвая. Анар метался в трёх шагах, подвывая, норовя сунуться в воду.
— Назад! — крикнул Улен. Анар послушался, отступил. Сел. Бока у собаки вздымались, точно раздуваемые паром.
— Не шевелись, Млава! — Улен полз к полынье. Инстинкт вёл его. Он понятия не имел, что делать дальше. Молил духов, чтобы помогли. Невнятные слова срывались с губ, подобно клочьям горячей пены. Лёд проминался.
— Остановись, — предостерегала девушка. — Оба утонем.
И тут с берега скатилась диковинная фигура, то ли человек, то ли зверь, нелепое коротконогое существо в лохмотьях, с длинным шестом в руке. Анар скакнул наперерез с предостерегающим рыком. Существо бросило шест и распласталось на льду. Анар обнюхал его и сел рядом. Он первый понял, что это спасение. Потом понял Улен.
— Давай, давай! — взмолился. — Помоги!
Человек, маленький, точно приплюснутый, с крохотным личиком, затерявшимся в некоем подобии шапки, по окрику Улена поднялся и, опасливо косясь на собаку, засеменил к полынье. Шест, тяжёлый для него, волочил за собой. Они вытащили девушку на твердь, промокшую, синюю, цокающую зубами.
— Как страшно было, — сказала она. — Сердце утомилось.
Вскоре сидели у костра. Обсушились и ели просяные лепёшки, которыми угостил чудесный спаситель. Его звали Зем. Разговаривать с ним оказалось непросто. Он дёргался, жестикулировал, всячески выказывая радость и услужливость, но ему никак не удавалось связать слова в понятную фразу. Его мельтешение настораживало. Бесцветные, с огромными зрачками глазки тускло блестели. Подвижное личико то таяло в бессмысленной ухмылке, то вдруг выражало тягостное, беспричинное уныние. Не человек, а кузнечик. Всё же постепенно Улен кое-что у него вызнал. Родичи Зема все перемёрли от неведомой болезни, он один уцелел, хотя тоже долго болел. Вторую зиму Зем перебивался в одиночку и неизвестно почему жив. Становище отсюда недалеко, но Зем боится туда ходить, потому что там бывают чудеса. Род у них был небольшой, мужчин столько, сколько у него пальцев на руках. Люди обыкновенные, не такие, как Зем, а такие, как Млава и Улен. Зем пальцем ткнул в Млаву, его глаза застлало опасным огнём. По словам Зема выходило, в двух переходах отсюда обитает другое племя, тоже родичи Зема. Они живут в домах, сложенных из обтёсанных деревьев. Летом Зем ходил туда, но его прогнали, опасаясь заразы. Ему плохо одному, хотя пищи у него хватает. Недавно он пошёл в городище второй раз, надеясь, что его пожалеют, поймут, что он не болен. Но его опять прогнали, пригрозив убить, коли не уймётся. Воодушевившись, Зем начал показывать, как он прорывался в городище и как его отпихивали кольями и кидали в него камнями.
Млава смеялась над его ужимками, а Улену стало не по себе. Он не мог перебороть неприязни к суматошному уродцу. Слишком красноречивые взгляды бросал тот на Млаву. В этих взглядах было не только восхищение.
Анар разделял опасения молодого хозяина, сквозь полузакрытые веки следил за прыжками Зема, и не единожды в его горле булькало предостерегающее рычание.
Спать легли в добротном, хорошо укреплённом шалаше Зема, где на пол были накиданы звериные шкуры. Первым уснул Зем. Дыхание его сделалось ровным, и он тоненько засвистел носом. Если притворялся, то очень умело. Улен признался:
— Мне не нравится этот человек. А тебе?
Млава прижалась к его боку.
— Он маленький и пустой, как переспелый орех. Не думай о нём. Спи.
И они уснули.
3
Боязливо подступала весна. Сороки первые её почуяли, между ними среди бела дня вспыхивали дикие ссоры, и галдели они неистово. Пашута жадно втягивал ноздрями воздух. Сказал Варе:
— Сколько раз видел это, а привыкнуть не могу. Ты чувствуешь, земля парит?
— Чувствую, чувствую, — усмехнулась Варя. — Несёт какой-то дрянью вон от того сарая… Скажи, Пашенька, сколько тебе лет? Ведь ты соврал, что тебе сорок пять?
— Ну, думаю, мы ровесники. А по уму так я даже немного постарше.
— Я тебе завидую, Пашенька.
— Почему?
— Какой-то ты радостный бываешь. Без всяких причин. Я так не умею.
— Научишься, — сказал Пашута и побрёл к сараю: может, там действительно какой непорядок? Вон и бродячие коты повадились туда шастать. А Варя ушла в дом. Два дня назад Хабило выполнил обещание, подбросил на своём шикарном лимузине рисовальные принадлежности и денег не взял, сказал, что всё провёл по клубной смете. Он был необычайно задумчив и, отведя Спирина в сторону, напрямик спросил у него, в каких отношениях находится его приезжий друг с Варей. Спирин сам этого досконально не знал, а врать не умел, потому ответил, что, видимо, они жених и невеста.
— Вряд ли, — усомнился Хабило. — Откуда может быть у дремучего мужика такая невеста? Это противоречит законам этики.
Уезжая, он намекнул Варе, что если она угодит своей работой одному высокопоставленному лицу, её ждут такие перспективы, о которых она и мечтать не могла. То ли под впечатлением этой туманной фразы, то ли от долгого безделья Варя увлеклась заказом и почти не выходила из своей комнаты, превратив её в мастерскую. Она перетащила туда большой стол, а у окна Пашута соорудил ей нечто вроде походного кульмана. Теперь Варя к себе никого не пускала. Пашута посмеивался, говоря, что не иначе как она налаживается шлёпать фальшивые деньги.
На душе у него было муторно. После ленинградских злоключений, которые вроде их сблизили, он начал надеяться на какой-то крупный разговор, который всё поставит на свои места: разведёт либо сблизит их окончательно, но время шло, а отношения оставались двусмысленными. Эта двусмысленность нисколько не обескураживала девушку, а его угнетала. Он ловил на себе заботливые взгляды Спирина и не знал, как объяснить ему сей сон наяву. Урсула странно на него косилась и иной раз вздрагивала, когда он обращался к ней с каким-нибудь невинным вопросом. Каким зверем он ей представлялся? Пашута уже не помнил, на что рассчитывал, уезжая с Варей в эту глушь. Смешон человек, вообразивший, что сумеет своей волей переломить естественное течение жизни, он уподобляется клоуну в цирке, который подражает то ослепительному жонглёру, то элегантному воздушному гимнасту; с каждым днём Пашута всё явственнее ощущал, как утекают в песок драгоценные капли его любви. Вдобавок, постепенно в нём родилось ядовитое чувство вины. Всё, что он обещал Варе и на что намекал, походило на большой обман, и значит, он выглядел в её глазах ничуть не лучше её прежних алчных знакомцев. Каждый коверкал её жизнь на свой манер.
Он надеялся: что-то произойдёт. И произошло, правда, не то, чего ожидал. В последний день февраля подгадали нежданные гости — Владька Шпунтов, земляк по слесарному делу, и с ним Вильямина, девушка-гусар, дорогая московская сожительница. Когда он увидел их, бредущих по деревенской улице — у Владьки небольшой чемоданчик в руке, Вильямина с роскошной спортивной сумкой через плечо, — глазам своим не поверил. Но это были они, и никто другой, и искали они его, и никого другого.
Первым его движением было спрятаться за сарай, он туда и нырнул. Парочка заглянула в дом, где жила старуха Поликарповна, пробыла там недолго, и уж оттуда ходко и уверенно поспешила к его дому. Пашута вышел навстречу, придав лицу безразличное выражение. Варя копалась в комнате со своими эскизами. День перевалил за середину.
— Здорово, ребята! — окликнул он гостей негромко. — Рад вас повидать… А теперь разворачивайтесь — и на станцию. Нечего вам делать в Глухом Поле.
— Ну даёшь! — восторженно завопил Шпунтов. — Ну встречаешь! А мы-то к тебе с дорогой душой. Я отпуск взял, чтобы Вилю проводить. Гостинцев привезли. Да ты что, Паш, очумел, что ли? Или не признал?
Вильямина смотрела на него ласково и уже подкрадывалась сбоку, чтобы его половчее обнять. Пашута подхватил обоих под руки, развернул, увёл подальше от дома, от греха. Вильямина истерично хохотала:
— Пашенька, голубчик, ну скажи, ты правда рад? Ты куда нас ведёшь?
— Вот что, хлопцы. — Пашута посуровел. — Обижайтесь или нет, а вам придётся уехать. Срочно. Я вас прошу. Кой чёрт вас принёс! У Вильки никогда соображения не было, но ты-то, Владислав, грамотный мужик, другом считаешься…
— А в чём дело? — удивился Шпунтов, строптиво пытаясь высвободить руку, зажатую в тиски железных Пашутиных пальцев. — Просвети, пожалуйста.
— Чего просвещать… Дуйте откуда приехали. Денег вам надо — дам. И с богом!
Постепенно до сознания гостей дошло, что их неприветливо встречают.
— Мы тебе сюрприз хотели сделать, — капризно протянул Шпунтов. — Виля сказала, ты от счастья обалдеешь. Правда, Виля?
— Сделали сюрприз, сделали! Спасибо! И до свидания.
Шпунтов наконец вырвался резким движением, чуть не опрокинув всех в снег.
— Погоди, Павел Данилыч! Так дела не делаются. Если у тебя какие неприятности, объясни. Мы поймём. А чего ты нас тащишь? Куда ты нас тащишь? Мы тебе не дрова.
— Личная неприятность у меня, — с тоской произнёс Пашута. — Понимаешь, личная. Вы мне некстати.
Вильямина тоже освободила руку, заметила оскорблённо:
— Не удастся твой номер, Пашенька. Я тебе не дворняжка. Думаешь, пнул ногой — и избавился? Я всё же твоя жена.
— Как это — жена?
— А вот так это. Я твоё письмо внимательно прочла. Завёл себе кралю — ладно. С мужиками бывает. Ничего тут особенного нету. Показывай! А мы с Владиком разберёмся, какая она краля. Вот, может, ей-то и надо дать пинка.
Пашута взъярился, но вполсилы, вяло. У него запал иссяк. Понял, так просто ему не отвертеться.
— Да кто вы мне такие, чтобы разбираться? Не краля у меня, а невеста… Вилечка, мы же с тобой по-хорошему расстались? Разве нет?
— Не будет, как ты мечтаешь, понял? Так с женщинами не обращаются. Это тебе не Америка. Женщина не половая тряпка, чтобы её за дверь вышвыривать. Думаешь, Пашенька, на тебя управы не найдётся? Ещё как найдётся. Лучше ты меня не выводи из себя.
Пашута растерялся. Не подозревал он у Вильямины такой способности к сопротивлению. Ошибся в ней.
Ух как глазищи сверкают! Того гляди набросится, исцарапает. Шпунтов тоже был в затруднении.
— Ты извини, Павел Данилыч, если что не так. Она сказала, ты её ждёшь. Просил вроде приехать. Вроде у тебя беда.
— А то не беда! — завопила Вильямина. — Задурила ему голову молодая шлюшка — это не беда? Спасать его надо. Доверься нам, Пашенька, мы тебя любим бескорыстно. Мы тебе поможем. Покажи, где она? Я ей такой укорот сделаю, век не забудет. Ты ведь, Пашенька, доверчивый, наивный. Ну, чем она тебя взяла, скажи? Чего у неё такое есть, чего у меня нету?
— Гордость у неё есть девичья, — соврал Пашута.
— Гордость? А у меня нету? Спасибо тебе, отблагодарил. За все заботы получи награду, Вилька. Ах ты гад, Пашка! Да как же ты посмел такое ляпнуть?
Пашута полагал, что Вильямина в глубине души его побаивается, но сейчас убедился, что всё наоборот. Это он должен её опасаться.
Они довольно далеко отошли от дома, когда на дороге показался Спирин. Увидев незнакомых людей, отчаянно спорящих с Пашутой и жестикулирующих, он поначалу заподозрил, что это мелиораторы, подосланные Хабилой, но, узнав, что это гости из Москвы, тут же проникся к приезжим симпатией.
— Прекрасно, что приехали, прекрасно. Нам люди — во как нужны! У нас с Пашей планы огромные. Да мы в этих благословенных местах такую коммуну отгрохаем, Хабило подавится… Паш, а ведь есть в этом что-то символическое. Гляди, мы ещё клич не кликнули, а люди к нам из самой Москвы потянулись.
— Никто к тебе не потянулся, — урезонил друга Пашута. — Они приехали с хулиганскими намерениями.
Спирин посерьёзнел:
— Поселим вас в дом Прохоровых. Он с того лета пустует. Домина, я вам скажу, дворец!
Шпунтов покосился на Пашуту.
— Я не против. У меня отпуск.
В двусмысленной обмолвке земляка Пашута уловил нечто такое, что дало его мыслям иной поворот. Как это он сразу не сообразил в запарке? Ведь Владька Шпунтов ухарь, известный, покоритель сердец. Чего бы это он попусту потянулся за Вильяминой? Вон и она что-то подозрительно притихла. Вилька красивая девица, вполне Шпунтову под пару. Пашута с облегчением вздохнул.
— Хорошо, пусть немного поживут. Но с одним условием.
— С каким? — хором поинтересовались Шпунтов и Вильямина.
— Чтобы без дурацких выходок. Будете отдыхать тихо, как мыши. Это к тебе в первую очередь относится, Вильямина.
Вильямина, пережив зловещий приступ агрессивности, теперь изображала невинную простушку.
— На что намекаешь, Пашенька? Прямо обидно слышать. Какие выходки? Перед посторонним человеком неудобно… Это что я твоей кралей интересовалась? Ты это имеешь в виду?
— И это тоже.
Вильямина обернулась к Спирину, точно призывая его заступиться.
— А что такого? Что я сказала? Конечно, мне интересно. Жил со мной, теперь завёл другую. Любая бы на моём месте полюбопытствовала.
— Виля, прекрати!
Вильямина пригнулась с деланным испугом.
— Ой, какой ты грозный, Пашенька!
Он понимал её игру. Затаилась до удобного случая. Бог с ней. Удобного случая ей долго придётся ждать. Главное, успеть объясниться с Варей.
Торжественно проводили гостей в избу Прохоровых. Оставили отдохнуть с дороги, игриво пожелав им доброй ночи. Вильямина улучила момент, шепнула Пашуте:
— Мне твой Владька и на дух не нужен. Зря его подсовываешь. Так и знай. Ничего у тебя не получится.
— Угомонись, Виля. Всё удачно складывается. Только веди себя по-человечески. Окрутишь этого кавалера, о чём ещё мечтать. У него восемь тысяч на книжке.
Шпунтов глядел соколом. За долгую тридцатилетнюю жизнь, Пашута это знал, окрутить его ещё никому не удалось. Как гордый дух изгнанья, парил он над слабым женским полом. Но лёгких побед никогда не избегал. Друзьям иногда объяснял свою жизнь как торжество высокого ума над прозой быта. Как бы свыше ему было указано пройти по миру невредимым и поразить людей непреклонностью характера. С ним на заводе редко кто спорил. С ним спорить было бесполезно. Он был настолько уверен в себе, что не понимал возражений. Женщин, которые работали на предприятии, воспринимал как свой личный гарем. И жалел лишь о том, что не может каждой уделить достаточно внимания. Завистники пророчили ему плачевный конец, но он по-смеивался. Чуть ли не всякий божий день заводил он новые шашни, и случалось, выползал по утрам на работу, как полудохлый таракан, с обвисшими усами, с незрячим блеском в глазах. Разгадка его мистического воздействия на женщин была, как заметил поэт, равносильна разгадке смысла жизни.
Однажды у него произошла осечка, которая его ничему не научила. Как-то он приклеился к молодой замужней дамочке из бухгалтерии, увёл её для беседы в красный уголок, а туда, явно по чьему-то наущению, ворвался её муж, здоровенный такелажник из пятого цеха, Этот такелажник, грубый от природы, не стал вникать в лирические объяснения Шпунтова, касающиеся чисто духовной близости некоторых людей, а без проволочек огрел его по башке табуреткой, после чего такелажник с супругой отволокли бездыханное тело дамского угодника в санчасть. Что любопытно, такелажник на этом не успокоился и ещё с неделю подстерегал Шпунтова за каждым углом с железной скобой в руке. Ему втемяшилось в голову, что двоим им со Шпунтовым не жить на свете. Шпунтов уже подумывал об увольнении по собственному желанию. Спас его в тот раз Пашута. Он встретился с ревнивым такелажником и сумел найти с ним общий язык. Пашута любил мирить людей. Такелажнику он внушил, что его соперник Владька Шпунтов, в сущности, никому не опасный придурок. Женщины бывают к нему милостивы из жалости. Преследуя такого никчёмного человека, такелажник унижает себя и бросает тень на свою жену, женщину достойную, которая в бухгалтерии почитается чуть ли не святой. В конце концов такелажник согласился выпить со Шпунтовым мировую, но настаивал исключительно на грузинском коньяке.
Пашута был единственным человеком, к мнению которого Шпунтов прислушивался, разумеется, со многими оговорками. Бегство Пашуты из Москвы Шпунтов пережил как большое личное потрясение. Он не осуждал Киршу и не жалел его, как все прочие, предполагавшие в этом деле какие-то причины интимного свойства. Он ему завидовал. Пашута, по его представлению, сумел бросить такой вызов общественному мнению, какой ему и не снился, хотя он оценивал себя очень высоко и полагал, что самим фактом своего существования противостоит рутинному течению жизни. Но он лишь полагал, а Павел Кирша осмелился выказать противоборство. Что за этим крылось, было неважно. Сознание горчило от мысли, что его, Шпунтова, блестящего любимца дам, пользующегося уважением стариков и молодёжи, кто-то небрежно обогнал в сумасшедшей житейской гонке. Пусть не кто-то, пусть Павел Кирша, личность, конечно, незаурядная. Это не меняло дела. Кирша бросил всё: дом, хорошую работу, красивую женщину, обрезал, не задумываясь, все концы и отправился туда, где человека ждут не почести и достаток, а приключения и воля. А он, Шпунтов, кому назначение было высокое, остался прозябать и барахтаться в тине давно приевшихся утех. Как такое перенести? Сошёл ли Кирша с ума» ослепила ли его мечта о лучшей, неведомой доле, но он решился, а Шпунтов — нет. С той минуты, как он понял этот неумолимый расклад, душа его не ведала покоя.
Дня через три после отъезда Кирши он позвонил к нему домой и, отчего-то робея, пригласил Вильямииу в ресторан. Она спросила: «Зачем мы пойдём в ресторан?» Шпунтов не мог ей честно объяснить, что надеется вызнать, что же такое есть в Пашуте, давшее ему удаль и напор, чего нет в нём, Шпунтове, и потому ответил иронически: «Зачем в ресторан? Посидим, поохаем».
Вильямина согласилась поохать, и тот вечер Владик запомнит надолго. Тогда у него получилась вторая осечка в жизни. В ресторане после двух рюмок и закуски Шпунтов малость пригляделся к Вильямине прицельным взглядом — и у него сомнений не осталось: своя в доску деваха, вполне контактная. При этом в обиде на Пашуту. Женщине в таком состоянии достаточно словцо ловкое ввернуть, чтобы подтолкнуть её на сумасбродство. Это он просто так в уме зафиксировал, для галочки, поначалу у него и в мыслях не было охмурять беспризорную Вильямину. Он наблюдал, как она ела и пила, много и с аппетитом, и уже гадал, чем могла привадить Пашуту именно такая женщина, незатейливая и нечванливая. Пашуту, гордеца и выпендрежника, который под маской простачка, наверное, скрывал непомерные требования к женщинам.
— Какой бес всё же вселился в твоего Киршу? — осторожно спросил тогда Шпунтов, переждав, пока
Вильямина капельку захмелеет. — Куда он понёсся? Да ещё от такой женщины?
У Вильямины ответ был заранее готов.
— За длинным рублём погнался, — заметила добродушно. — Я его не осуждаю. Только он не понимает, всех денег не заработаешь. И счастья за деньги не купишь.
Шпунтов ни на секунду не поверил в оголтелое корыстолюбие Кирши, гнул свою линию, подзадоривая девушку.
— Неблагодарная он свинья, твой Пашенька. Я в нём даже разочаровался. Взрослый вроде человек, а ведёт себя как мальчишка. Знаешь, всегда лучше там, где нас нету. Не люблю таких людей, которые рыскают. Ошиблась ты в своём выборе, Вилечка. Ну, да это дело поправимое.
Тут он послал ей многозначительный, туманный взгляд, тоже более в силу привычки, чем по наитию. Вильямина на приманку не клюнула, а будто насторожилась.
— Напрасно вы так говорите, Владислав. Вы Пашу плохо знаете, раз так говорите.
— Говорю, как думаю. Ты же сама сказала — за длинным рублём погнался Кирша.
Вильямина была женщиной, и логика ей была чужда.
— Вы думаете, он жадный? Да у него если копейка лишняя заведётся, он места себе не находит, пока — не истратит. А длинный рубль — это так, для видимости.
Вильямина надулась, отвела глаза. Но Шпунтов продолжал настаивать и дождался нового объяснения, такого, что хоть стой, хоть падай.
— Боялся, что я его разлюблю, — мечтательно призналась Вильямина, и на смуглом её лице отразилось сложное борение страстей. Будто её за ногу щиплют, а она терпит. — Да, да, вы так не смотрите, Владислав. Это надо понять. У Паши склад ума особенный. Он не ревнивый, как все, а всё-таки сравнивает. Я, сами видите, женщина привлекательная. — Вильямина первый раз пококетничала, наспех стрельнула бедовыми очами. — За мной ухаживают. А Паша об своей внешности мнения невысокого. Страдал из-за этого, переживал. Всё думал, как меня покрепче к себе привязать. Решил, что вернее всего богатством. Вот и укатил на заработки… Только зря он это затеял. Я Пашу бескорыстно любила.
Шпунтов намерился ввернуть подходящий к случаю анекдотец, но вовремя сдержался. Женщина изложила эту чушь вполне серьёзно, словно свято веря в каждое слово. Шпунтов и подумал, что лучше бы потолковать с ней в интимной обстановке, а не в казённом приюте, где собираются полудохлые любители шикарной жизни. Дальше он действовал строго обдуманно. Азартно, с красивыми тостами подпаивал её коньяком, потом пригласил танцевать. Прижимал к себе без наглинки, но достаточно властно, и она не противилась, посмеивалась вкрадчивым смехом. Короче, дозревала в обычном темпе. Слова могут обмануть, но руки, движения — никогда. Как у них всё будет, он предвидел наперёд, с некоторой даже скукой. Он пригласит её к себе на чашечку кофе, но извинится, дома, мол, родители. В ответ на любезность она, естественно, позовёт его к себе. Надо не забыть прихватить вина из ресторана. Хотя Шпунтов предпочитал любовные забавы на трезвую голову, иное считал плебейством, но для первого раза бокалы на столе могут создать соответствующий настрой. В подъезде он её непременно невзначай поцелует, при этом пошутит: «Извини, Вилечка, не понимаю, что на меня нашло. Какие-то от тебя токи идут!» В Пашутиной обители сразу удалится в ванную, сославшись на то, что в ресторане была жарища и он вспотел. Спокойно разденется, не запирая дверь, примет душ. Потом накинет на себя что-нибудь лёгкое, лучше всего её собственный халатик, женщины обыкновенно вешают его в ванной, и вернётся в комнату. Вильямина для видимости удивится, а он объяснит, что неловко оступился в ванной и намочил брюки, пусть немного подсохнут. Почему-то чаще всего упоминание о мокрых брюках вызывало у его подружек радостный истерический смешок. Они выпьют по бокалу вина… Потом он привлечёт её к себе… Конечно, могут быть вариации, но незначительные. С такими, как Вильямина, достаточно искушёнными и всё же простодушными женщинами подобные приёмы действуют безотказно. Они не решаются обидеть мужчину отказом, если он не хамит.
Вариаций и не предвиделось до самого решающего момента. Поцелуй в подъезде в качестве предварительной психологической настройки сошёл гладко, более того, она на него с готовностью ответила; и халатик в ванной нашёлся подходящий, розовый, в цветочках, в нём Шпунтов таким предстал херувимом, что сам себе позавидовал; и посмеялись они дружно шутке о подмоченных штанах, а дальше началась фантасмагория. Вильямина продолжала смеяться одна, упала в кресло и оттуда как-то оскорбительно тыкала в него пальцем. Наконец сказала зло:
— Как же ты подумал обо мне, Владик, боже мой! Неужели я Пашу променяю на такого шута горохового, — и добавила уж совсем как бы в забытьи: — А вот что, цветочек ты мой лазоревый, убирайся-ка ты вон!
Шпунтов посмотрел на свои волосатые клешни, торчащие выше колен из короткого, нелепого халатика, и стало у него так мерзко на душе, как никогда не было. Не слова его задели — что слова? — а какая-то неподдельная брезгливость в её голосе. Молча он шагнул к ней, намереваясь то ли силком восторжествовать, то ли уж размозжить ей голову, но Вильямина, опередив его, метнулась к серванту, ухватила с полки увесистый бронзовый подсвечник.
— Не рискуй, парень! Ох, не рискуй…
Он рисковать не стал. В ванной с трудом попадал в штанины, натягивал рубашку, рвя ворот. Из квартиры вымахнул, как медведь вывалился из чужой берлоги. Единственно, о чём жалел в ту минуту, что бутылку оставил на столе. Как бы она ему сейчас пригодилась! Из горлышка бы её, родимую, вогнать в желудок клокочущей струёй — и всё забыть.
Он не понимал, как дальше жить. Привыкший более к действию, чем к размышлению, мучительно тяготился движением обидных, сосущих сердце мыслей. Всё враз ему опостылело: работа, женщины, хохмы с друзьями, развлечения — ни в чём не находил он прежней отрады. Течение дней застлало серой мутью, в которой он передвигался почти на ощупь. И было удивительно сознавать, что его долгое и радостное существование, как по мановению волшебной палочки, потеряло остроту и прелесть. Словно все яблоки, вчера ещё сочные, оказались червивыми, и все цветы насытили воздух дурным запахом тления.
Помаявшись несколько дней без цели и смысла, он сообразил, что, как это ни унизительно, надо обязательно позвонить Вильямине и попытаться клин вышибить клином.
Он позвонил, поздоровался, она ответила приветливо, точно ничего между ними не случилось, а Шпунтов до того вдруг растерялся, что впал в абсолютную немоту, мгновенно забыв, зачем он, собственно, Вильямину побеспокоил. Слава богу, она сама долго тараторила про какую-то соседку, которую дети из дома выживают, та только что приходила и плакалась, а чем ей можно помочь, разве советом, да и какой совет дашь, если дети выросли неблагодарными свиньями и попрекают куском хлеба. Шпунтов собрался с духом, пока она трещала. Даже рискнул сострить:
— Детей надо топить, пока слепые, — сказал с мрачной уверенностью. Тогда уж Вильямина надолго замолчала. Не складывался у них душевный разговор. Но всё равно Шпунтову полегчало оттого, что женщина не отринула его.
— Нельзя так о детях говорить, Владик, — заметила наставительно Вильямина. — Есть вещи, над которыми смеяться грех.
— Добренькой хочешь быть? — Шпунтов не сдержал злости. — Чего же ты меня выгнала на мороз?
Вильямина хихикнула в трубку. Смех у неё был грубый, как наждак.
— Тоже мне детёныш! Нечего лапы распускать. Я думала, ты Пашин друг, а ты!
— Я и есть его друг.
Тут она ему объяснила, как неприлично пользоваться доверием женщины. Это даже гнусно. Она, дескать, представить себе не могла, что у Паши могут быть неинтеллигентные друзья. Несла такой вздор, что Шпунтов потерял терпение.
— Не строй из себя девочку, Виля. Ты всё прекрасно понимала. Зачем же ты со мной целовалась в подъезде?
Вильямина искренне возмутилась:
— Да ты что, Владислав? Это дружеский поцелуй. Разве можно так истолковывать! Ну ты даёшь, ей-богу! С тобой не соскучишься.
Он никак не мог понять, издевается она над ним или в её голове всё действительно перепутано. Вообще-то он не удивился. Он знал, как женщины умеют всё переиначивать, лишь бы выйти сухими из воды. Но тут особый случай. Эта странная женщина, подружка Кирши, вдруг обрела над ним непонятную власть.
— Надо нам повидаться, — хмуро предложил он неожиданно для самого себя. — Чего по телефону болтать? Давай встретимся и во всём разберёмся.
— А в чём нам разбираться, Владик? Если ты на что-то надеешься, то напрасно. Я Паше буду верна.
«Фу, чёрт! — Шпунтов про себя выругался с непривычной страстью. — Как её заклинило!»
— У меня баб и без тебя хватает, — успокоил он Вильямину. — Неужели нельзя просто по-человечески поговорить?
— Ты уж доказал, как умеешь по-человечески. И почему все мужики одинаковые? Всем только одно требуется.
Ещё три дня назад Шпунтов нашёл бы что ответить. Он-то, напротив, считал, что женщины все одинаковые. Все они куклы с убогим умишком, и надо только понимать, как и за какую верёвочку их дёргать, чтобы они плясали под твою музыку. Шпунтов с удовольствием развил бы эту мысль на наглядных примерах, но теперь приходилось сдерживаться… Всё же он уговорил её встретиться, дав клятву, что ничего лишнего себе не позволит. Это было забавно, но Шпунтов не смеялся, он чувствовал себя идиотом.
Они сходили в кино, потом ещё раз и ещё, а однажды в воскресенье забрели на какую-то выставку, где Шпунтов чуть не околел от скуки. Между ними установились удивительные отношения. Вильямина, не жалея сил, его наставляла, учила уму-разуму, а он, мрачный, поддакивал, но втайне ждал своего часа. Она вела себя с ним, как с трудным подростком, которого ей отдали на перевоспитание. В конце концов он стал получать от её нотаций какое-то противоестественное удовольствие. Ей уже ничего не стоило, если они заходили куда-нибудь перекусить, проверить, чистые ли у него руки, спросить, когда он мыл их в последний раз. Или попенять на то, что у него нет проездного билета и приходится в толчее рыскать по карманам в поисках пятака. Громко, на весь автобус внушала ему, что экономить на проездном билете могут только мужчины из-за своей жадности и умственной недоразвитости. Будучи в хорошем настроении, как-то пообещала познакомить его со своей подругой, которая обладала, по её словам, отменными достоинствами и могла бы стать Шпунтову хорошей женой. Однако с сомнением оглядев его с ног до головы, заметила, что, пожалуй, знакомить его с подругой пока рановато.
Оставаясь один, Шпунтов желчно клял себя. Душа его жаждала возмездия. Но он чувствовал, вторая неудачная попытка превратится в окончательное его поражение. Когда он в телефонной трубке слышал её глуховатый, низкий голос, по спине пробегал озноб, как от соприкосновения с электрическим проводом. По ночам его мучили кошмары, чего раньше с ним не случалось, и самый ужасный был такой. Он идёт по цеху, почему-то в кальсонах и в женском халате, и слышит оглушительное ржание. Лиц не видит, но все тычут в него пальцами и ревут: «Шпунтов, Шпунтов!» Он мечется, пытается забиться в угол, уползти под станок, но всюду нарывается на это зловещее, выворачивающее печень: «Шпунтов, Шпунтов!» Ноги его слабеют, подкашиваются, сердце обмирает.
Он обрадовался, когда Вильямина позвала его ехать вместе к Пашуте. Какой-никакой, это был выход. От Вилькиной затеи за версту отдавало истерикой, но Шпунтова это уже не трогало. Она позвонила ему на работу, вызвала к проходной и долго, возбуждённо размахивала перед его носом Пашутиным письмом, хотя он сразу, как только уловил суть дела, согласился ехать. Ничто его в Москве не удерживало. Вдобавок у него оставалась неделя отгулов за прошлый год.
Вильямина заявила трагически:
— Вот теперь мы узнаем, какой ты Паше друг. Друзья познаются в беде.
— Какая же у него беда? — уныло спросил Шпунтов, оглянувшись на стены родного завода.
— Самая вопиющая. Не дай бог с тобой такая приключится… Захомутала его какая-то штучка, ядом напоила.
— Как захомутала? Женила, что ли?
— Несмышлёный ты ещё, Владик. Видно, не нарывался. Знаешь, такая молоденькая ведьмочка что делает с мужиком? Она его перво-наперво разума лишает. Ласками да ублажением так выкручивает, он всё уже через её указку видит. Она из него, ведьмочка, любую фигуру, как из воска, выдавливает, а он только поёживается.
Шпунтов поразился чудовищной правде, которую от неё услышал. Именно тому, что, оказывается, женщины разума лишают. Дана им такая власть. Прежде он посмеивался над мужиками, которые под жениным каблуком, как суслики, попискивают да ещё этим вроде гордятся, вообще таких не признавал за людей, теперь бы поостерёгся осуждать.
— Ты что же, знаешь её, про кого говоришь?
— Чего ж не знать, сама такая была. Пока Пашу не встретила. Он меня укротил. А её, видно, не смог… На каждую бочку есть своя затычка. Это уж как водится.
В её очарованных глазах плескалось море тоски, и Шпунтов в нём чуть не утонул, так её вдруг жалко стало. Строит из себя всеведущую, пыжится из последних сил, а кто она, в сущности, есть — бездомная собачонка? И кто её такой сделал? Павел Кирша. И за кем она тянется? За Павлом Киршей. Всё это было знакомо Шпунтову, покорителю сердец, но никогда он не переживал женскую уязвлённость, выставленную напоказ, точно товар в витрине, как собственную обиду и боль. Впервые осознал, что ещё непонятно, кто за кем охотится: он за Вилькой, она ли за Павлом, или кто-то третий, неведомый очевидец и насмешник, производит над их троицей мудрёный загадочный опыт.
— Пойду оформляться, — сказал он. — Завтра можем и ехать. Спасём Киршу от ведьмочки.
Ещё горше стало бы Шпунтову, знай он хоть отчасти Вилькину прежнюю жизнь. Отгуляла она на белом свете тридцать четыре года, а счастья видела с гулькин нос. Только и радости было, что замужество за Гриней Толкуновым, совершенно никчёмным человеком. Правда, лишь впоследствии выяснилось, какой он человек, а в ту пору, когда она за него выходила, представлялся он ей чуть ли не богом. Работала Вильямина официанткой во второсортном кафетерии, а он служил метрдотелем в одном из самых шикарных московских ресторанов. Для халдея это пик карьеры. Ох, как хорош он был в форменном сюртучке, высокий, подтянутый, корректный. Улыбка как у голливудской звезды. Глаза лазурные, неотразимые. Весь — обаяние, и напор. Каждое слово на вес золота. И образованный. Стихи на память читал, под Высоцкого пел так, что мурашки по коже. По-английски шпарил без запинки — положение обязывало.
Познакомились они на совещании передовиков сферы обслуживания. Но что она против него — мелкая пташка супротив орла. Не моги всерьёз мечтать! У него таких под рукой, как у хорошего рыбака поплавков. Выбирай любую. Когда он первый раз её к себе домой привёл — обалдела: прямо дом-музей. От книг на полках до видеомагнитофона. Она к тому времени уже не бедовала, какие-то крохи имела со своего кафе, но куда ей до него? Тогда торговый народец не шебуршили, как нынче, в хвост и в гриву, а люди, сподобившиеся этой розничной и оптовой благодати, жили на широкую ногу открыто. Избранниками судьбы себя чувствовали. На всех остальных, на эту шушеру с зарплатой, смотрели как на скопище недоумков. Гриня Толкунов, имевший за плечами три курса иняза, быстренько начал Вильямину приобщать к философии для избранных.
— Самое главное в жизни, запомни, девочка, уровень обитания. На какой уровень человек поднялся, того он и стоит. Чтобы занять в обществе подобающее место, одного ума мало, нужны качества.
Вильямина каждой жилочкой впитывала слова любимого. Дух захватывало его слушать. Современное общество, поучал он, устроено так, что только обладание деньгами, крупными деньгами, даёт индивидууму возможность подняться над серой массой. Свобода есть способность к волевому диктату, как полагал он, Гриня Толкунов, и некоторые другие, умеющие мыслить самостоятельно, без оглядок на омертвевшие нравственные постулаты.
Слушая своего кумира, бедная Вилька впадала в горячечное состояние, которое даже трудно было назвать любовью. Красноречивый метрдотель действовал на неё, как сильный наркотик. Его щедрость, его дерзкая любезность, его пылкие руки, безрассудный взгляд прелестных глаз, его презрительно-аристократические манеры — всё погружало её в сладостный трепет, лишало собственной воли. Она так и не смогла понять, почему он женился на ней, обыкновенной бабе, а не держал при себе, коли уж случился такой каприз, в качестве служанки, рабы, комнатной собачонки.
И чем всё обернулось? Когда торговых людишек взялись шерстить, когда оказалось, что лихое избранничество легко укладывается в статьи уголовного кодекса, Гриня Толкунов, её судьба и проклятие, малодушно задёргался и заметался, как обыкновенный мелкий пакостник, которому прищемили хвост. К тому времени Вильямина, давно переведённая им в ресторан, взирала на мужа уже не прежними, замутнёнными обожанием глазами, в её взгляде всё чаще появлялось недоумение. И это понятно. Неподражаем был Гриня в блеске своего ресторанного могущества, когда восседал за столом в углу зала — благодушный, сосредоточенный, всевидящий, похожий на капитана океанского теплохода. Но совсем иным предстал в семейном быту — вздорным, крикливым, большей частью нетрезвым. Одно дело — философия, другое — жизнь. В своих рассуждениях Гриня выглядел сверхчеловеком, а в обиходе оказался кухонным узурпатором, чванливым и мелочным. Вдобавок скорым на оплеухи и ревнивым.
У Вильямины хватило ума, чтобы не разочароваться в любимом из-за этого вопиющего противоречия, но всё же с ослепительного пьедестала, на который вознесло его девичье воображение, он как-то быстро и уныло соскользнул. А тут ещё подвалили неприятности, от которых заколдобило весь ресторанный мир. Вскоре выяснилось, что божественный Гриня Толкунов не по-мужски жидок на расправу. Ещё над ним и гром не грянул, ещё только слухи поползли, правда, один кошмарнее другого, а он уже ходил осунувшийся и мокрый, как после проливного дождя. Вильямина утешала его как могла, говорила, что плевать в конце концов даже на конфискацию, пожили и хватит, надо другим дать пожить, кто ещё не нахапал вдоволь; но её логичные умозаключения лишь доводили мужа до состояния буйного помрачения рассудка. Однажды, по-бычьи заревев, он расколотил о стену фарфоровую вазу, а целил прямёхонько Вильямине в голову.
Наконец докатилась беда и до них. Явились как-то утром в ресторан два невзрачных человека в штатском, расположились в кабинете директора и начали кропотливую и дотошную проверку документации. Тихо стало в их заведении, как во время чумы. Оркестрик наяривал вполсилы, всё сбиваясь на какие-то допотопные вальсы. Печальные официанты сновали меж столиков с таким видом, будто угощали клиентов поминальным ужином. Шёпотом передавали друг другу жуткие подробности: застрелился директор такого-то магазина, один из влиятельных людей в городе, столько-то золота вырыли на даче у другого, ещё более уважаемого человека.
В разгар светопреставления Гриня Толкунов обратился к жене с деликатной просьбой. Он попросил её взять на себя некоторые грехи их добычливого производства, уверяя, что ей, человеку в ресторане сравнительно новому, много не накладут на суде, зато семья будет спасена от разорения и позора. Он уговаривал так жалобно, со слезами, с уморительными ужимками, так покорно и укоризненно заглядывал в глаза, что долго она сопротивляться не смогла. Он сказал: «Ну, убей меня своими руками, любимая!» — и Вильямина поняла, что ей легче умереть, чем видеть этого человека раздавленным и опустошённым. Может быть, то была единственная минута, когда она любила Гриню по-настоящему, всей силой неистраченной женской души. Да и что такое для женщины будущее?
Она легко подписала какие-то бумаги, не заглянув в них. Через два месяца был суд, который определил ей четыре года тюрьмы. Всё это время она пребывала в странном оцепенении и происходящее воспринимала сквозь призму влюблённого благодарного Грининого взгляда. Через два с небольшим года её досрочно освободили за примерный труд и поведение.
Она вернулась домой. Что она собиралась сказать мужу и как планировала дальнейшую жизнь, останется её тайной. Гриня был не один, по квартире шастала полуголая девица из тех, которым она знала цену ещё до пребывания в отдалённых местах. Гриня Толкунов, несмотря на присутствие посторонней девицы, встретил её ласково и попытался сразу же уложить в постель. Он решил, что это ей больше всего сейчас требуется. Вильямина сказала брезгливо:
— Не мельтеши, Григорий Петрович. С тебя причитается пять тысяч. Гони на бочку — и я ухожу.
— Какие пять тысяч? Ты что городишь, Вилька?.. — попытался он возражать, но наткнулся на нездешний блеск её глаз — и осёкся. Через полчаса он принёс деньги. Пока его не было, Вильямина боролась с желанием потолковать, как научилась в лагере, со своей заместительницей, укрывшейся в ванной, но удержалась, не унизила себя. Взяв деньги, ушла, не сказав более мужу ни слова…
Когда они со Шпунтовым остались одни в избе и малость огляделись, Вильямина объяснила ему положение дел:
— Вот что, Владислав, послушай, это очень важно. Я тебе не хотела говорить, но у меня тяжёлое прошлое. Я только для одного человека мягкая и покладистая — для него, Паши. А для всех остальных… Не дай тебе бог меня обидеть, Владислав…
— Ты про что?
— Мне надо сначала разобраться с Пашей. Ты хороший парень, я тебя не отвергаю, но сначала хочу во всём с ним убедиться…
Дико звучала её речь для Шпунтова — как она всё раскладывала по полочкам, какие казённые слова подобрала. Шпунтов кивнул и отвернулся, обида жгла его невыносимо.
Вильямина продолжала как ни в чём не бывало:
— Ты мне поможешь, Владик? Пашенька думает, — голос её дрогнул, — я ему досаждать приехала. Нет, ошибается. Я не за этим приехала. Пусть ему будет хорошо. Но Паша доверчивый. Его окрутить легко. Он с виду грозный, а душа у него мягонькая, тёплая… Никто его не знает, как я. Думаешь, он меня разлюбил?.. Только правду скажи.
Шпунтов уселся на табурет, задымил сигаретой. Сказал, жалея её:
— Он тебя вообще никогда не любил, Вилечка.
4
Старик Тихон забрёл в избу к Пашуте. Ему понравилось, что новые поселенцы дверей не запирают. Потолкался на кухне, поворчал в усы: беспорядок в доме много ему рассказал о девушке, об этой городской стрекозе, у которой язык как помело. Всё-таки чем-то она Тихону поглянулась, какое-то понятие в ней было. И озорство, конечно, в избытке, но это преходяще. Жизнь выколачивает из женщин озорство, как пыль из тюфяка, и приучает к осмотрительности. Не попадала в твёрдые руки, вот и бесится. Обтешется — справная баба получится. Есть в ней уважение к мужику. Чем девка на поверхности настырнее, тем, значит, впоследствии будет уступчивее. Этот Павел покамест пылинки с неё сдувает, опасается, что сбежит, молода она для него и собой пригожа, но дай срок, согнёт бедовую в бараний рог. У старика глаз прицельный, его не обманешь.
— Эй! — позвал Тихон. — Есть кто живой?
Никто не отозвался, и он потопал дальше. Он чувствовал, что в доме кто-то есть, но боялся попасть в неловкое положение. Хотел уже убраться тишком, как и вошёл, но старческое любопытство и жажда общения пересилили. Покряхтывая, чтобы дать о себе сигнал, доковылял до второй комнаты и, помедлив, отворил дверь. То, что увидел, не так чтобы его сильно поразило, но всё же обескуражило. Девица стояла посреди комнаты на голове, и глаза у неё были закрыты, точно она в таком виде сумела помереть. Хорошо хоть была в шароварах, а то бы вообще срам. Босая, растелешенная.
— И чего же это с тобой происходит? — спросил старик осторожно. — Ты слышишь меня ай нет?
Варя издала некий звук, похожий на шипение, но глаз не отворила.
— Что же это деется? — Тихон неловко притулился у стены. — Как люди себя уродуют от безделья… В страшном сне не привидится.
— Это йога, дедушка. Упражнения такие для здоровья.
— Чем же ты больная?
— Да здоровая я. Ой, вы меня уморите!.. Как вы, дедушка, ловко появились без стука. Ой, не могу! Ну, признавайтесь, большой вы были ходок, да? А если бы Паша нас застукал?
То, что она говорила, Тихону не нравилось, но голос её был беззлобен, и глаза блестели юным задором. Он на всякий случай нахмурился.
— Ты, девонька, шутки со мной оставь. А то ведь я…
— Да садитесь же, садитесь, — чуть не силой подвела его к кровати, пихнула. — Так вам удобно?.. Дедушка, какие шутки! Мне ли шутить. У меня такое горе.
— Какое же это горе? Которое было или новое?
Варя опустилась рядышком, лицо её переменилось, печалью заволоклось. Тихон уж жалел, что занесла его сюда нелёгкая. Бог её поймёт, что у ней на уме. Такая стрекоза любую каверзу может состроить.
— Новое горе, дедушка, совсем новое. Окаянный мой жених, Павел Данилович, ведь чего придумал? Выписал себе другую жену из Москвы. А со мной как теперь? Я из дома не выхожу, ворохнуться боюсь.
— Какая жена? Это что вчерась с парнем приехала женщина? Видал я их. Так рази она ему жена?
— И тому, и другому жена, в том-то и вопрос. Я думала ночью до станции добежать, да у меня денег на билет нету. Вот вляпалась, да?
Тихон солидно прокашлялся. Он как в капкане оказался. Встать не мог, проклятущая озорница своими коленками ему дорогу загораживала. Вот он грех, рядом.
— Ты если надо мной куражишься, Варвара, — имя как-то враз вспомнил, — то бог тебе судья. А коли вправду катавасия вышла, то, может, и дам тебе хороший совет благодаря опыту жизни. От моих советов вреда никому не было пока.
Варя пригорюнилась, щёчку ладошкой подпёрла.
— Вряд ли вы мне поможете, дедушка. Вы добрый, я вижу, но не поможете. Я и сама не знаю, чего хочу. Раньше знала, а теперь нет. По течению плыву, берегов нигде не видно. Да ладно, выкарабкаюсь. Я девка шальная, битая. Не в таких переплётах бывала. Подумаешь, плеснёт в меня серной кислотой, буду уродкой. Может, и к лучшему? Перестану хвостом вертеть.
— Разумно рассуждаешь, дочка. Но лучше всё же добром поладить.
— Добром — значит, Пашу ей отдать? Ну уж нет… Почему так бывает, дедушка?
— Как, то есть?
— Видишь, что пустое, а в груди так сосёт, как к грозе. Я раньше не плакала, а теперь всё время плакать хочется. Я бы его убила. Да и кто он? Перекати-поле. Ни кола, ни двора. Вот будет славная парочка… Нет, несерьёзно всё это. Вы лучше расскажите, как к вам привидения ходят?
— Никаких привидений отродясь не видел, — обиделся Тихон, на окошко покосился. — Люди разные, бывает, захаживают. Обыкновенные люди, но из давних времён. Дак это не диво. Я полагаю, они ко многим наведываются, да не всем внятны.
— А ко мне почему не ходят?
— Ты пожила мало. Все твои интересы одним днём мерены. Тебе бы поскорее замуж выйти да ребенков нарожать.
— Вот и Паша то же самое советует… А у вас есть дети, дедушка?
— Как не быть. У меня детей много. Без детей скука, а с ними ещё хуже. Поди теперь узнай, куда подевались. Некоторые в городе, а другие в загранплавании. У меня их восьмеро, а может, поболе.
— Вы что же, точно не помните?
— Почему не помню? Помню, да в счёте путаюсь. Начну в памяти собирать — и всё разное число выходит. Я уж отказался от точной цифры. Сколь есть, все мои. Помру, под забором не бросят. Найдётся, кому в землю зарыть.
Тихон насупился, вспомнив о детях утерянных, задышал тяжело. Это было его больное место. Особенно донимали попрёки местных старух. Сами торчат из земли, как колышки в степи, а всё норовят разбередить, всё пристают: где же твои соколики, Тихон, почему тебя оставили, почему к себе не заберут? Не хотел он, чтобы его куда-то забирали, здесь деды-прадеды лежат неподалёку, здесь бабку схоронил, где ещё ему собственного сроку дожидаться? Но накатывала злая горечь, когда разглядывал по вечерам под лампочкой потускневшие фотографии, любовался родными лицами, а так и не мог додумать, в какую сторону кого разметало. Не на детей серчал, на худую память свою, оставившую взамен радостных дней серые пятна тоски. Не дети ушли, жизнь по каплям сочилась из жил, как вода из открытых кранов, и всё меньше её оставалось.
Варя, проникшись его печалью, почувствовала вдруг себя виноватой. Так ей захотелось что-нибудь корошее сказать мрачному старику, кажется, немного уже спятившему. Или правда у неё совести нету? Пашута вон тоже исстрадался, а ей всё хаханьки. Пашута добрый, неугомонный хлопотун. А ведь она не врёт старику. Что-то такое в душе прорастало, чего там прежде и в помине не было. Не радость, но предчувствие каких-то важных перемен. Она вспомнила, как Павел Данилович рассказал ей о приезде Вильямины, своей пассии московской. Точно побитый пёс стоял перед ней, смешной, жалкий, и страшно поразился, услышав её ехидный смех.
— Что ж ты, Пашенька, турок, что ли, и две жены тебе по закону положено? Ты уж выбирай — она или я.
Сел на табурет, будто упал, будто ноги не удержали, сказал безвольно:
— Зачем больно мне делаешь, Варя? Я не враг тебе.
Тут её и достало, что-то хрупнуло в груди. Он у неё пощады просил, боже ты мой! Он, мужик двужильный, у неё, шалавы, жадными руками на многих постелях распятой. Он милостыни просил, не победы. Ей на приехавшую дамочку начхать с высокой горки, хотя штучка эта, судя по всему, опасная. Варя разглядела её из окна, когда та приходила с кудрявым парнем. Павел их в дом не пустил, увёл. Крепенькая дамочка, и походка у неё мужицкая, разлапистая, такая врежет, костей не соберёшь. В последнее время московские девицы здорово драться научились, получше иных парней. Но всё равно — начхать.
— Дедушка, давайте вам покажу, чего я нарисовала. Мне государственный заказ дали. И денежек пообещали за это. Вот, вот, смотрите.
Протянула ему несколько листков с карандашными набросками, он начал близоруко вглядываться, ничего не понимая, Но один рисунок всё-таки разглядел, и он ему понравился. Там была изображена река с быстрым течением, посреди потока стоял богатырь свирепого вида и перегораживал реку огромным ботинком. Рукой богатырь опирался о скалу, торчащую из воды, как поплавок. По небу вроде радуги распласталась надпись: «Даёшь мелиорацию — заслон от засухи и стихийных бедствий!» Второй ботинок меньшего размера отнесло течением к берегу, откуда в него приноравливались скакнуть две пучеглазые лягушки. Лицо у богатыря было хотя и свирепое, но одновременно и задумчивое. Видно, несподручно ему было стоять посреди реки в одном ботинке, и он собирался с мыслями, как дальше быть.
— Сарж, — веско определил Тихон. — Чего ж это его, страдальца, так раскорячило? Спьяну, похоже? За эту картину тебя, я полагаю, не похвалят.
— Ничего вы не понимаете, дедушка. Это же символика. Человек побеждает стихию… Если Хабиле не понравится, плакали мои денежки. Неужели опять переделывать?
— А ты откуда знаешь Хабилу?
— Пётр Петрович мой покровитель, — гордо объяснила Варя. — Он в меня сразу влюбился… Но на большом холсте да в красках это по-другому будет выглядеть. Я ещё солнышко прилеплю. И лягушек могу убрать.
— Ну что тебе посоветовать, девонька. Я, конечно, в художествах не разбираюсь… Однако ежели тебе начальник доверился, ты должна ему полное сходство придать. То есть во всём потрафить. Хабило — он какой? Маленький, крепенький, как из чугуна литый. И усики у него. А этот больше на бывшего председателя смахивает. Тот тоже лез во все дыры, норовил себя обчеству противопоставить. Его и нагрели на пять годков. И Хабилу твоего когда-никогда турнут с поста. Но пока он при регалиях, ты с ним не шути. Они этого не признают. Ему главное, чтобы сурьез был и видимость безграничной думы. Я тебе как подскажу. Посодь его в кресло на бережок, и пусть он оттеда взирает. А в отдалении нарисуй лимузин. Без лимузина ему невозможно быть.
— Дедушка! — Варя всплеснула руками. — А ведь вы абсолютно правы. Как я не додумалась! Именно надо портрет сделать Петра Петровича. Это верняк. Пусть тогда попробует критиковать… Эх, по памяти я плохо рисую. А что, если попросить его позировать?
— Чего это?
Варя не ответила, зашустрила карандашом по бумаге. Путь у Тихона был свободен, но он не уходил, с любопытством наблюдал, как скачет карандаш в умелых пальцах. Это ему было в диковину.
— Учили тебя, значит, девонька, этому занятию? Ишь ты! Ко всякому делу человека приохотить можно… Но ты всё же от этого бугая держись подале, Варвара. Его век недолог. Погарцует малость и растает без следа… Ты ему не доверяй, он сам за себя не ответчик. Твой Павел понадёжней будет.
— Вы о чём, дедушка? — Варя прикидывала композицию, что-то у неё сразу заело.
— О том самом. Уж полтретик ему сделай, угоди, но на всякие иные предложения не соглашайся. Расплатиться ему с тобой нечем будет. У него всё казённое. И душа казённая. Такой человек для жизни не годится. Сам чужим харчом кормится. Я тебе верно говорю, ты пойми. У тебя сердце лёгкое, он тебе его враз затуманит.
— За кого вы меня принимаете? — Варя послала ему ослепительную улыбку, вовсе, может, не ему предназначенную. — Я только с виду простушка, а так-то дотошная девица.
— Это вполне могет быть.
Мирную беседу нарушил Пашута. Вошёл хмурый, насторожённый. Спросил:
— Не помешал? Вы что тут делаете?
Варя спрятала рисунки, покидала их в папку. Пашуте она свою работу не показывала. И это его умиляло. Многое в ней умиляло. Но вёл он себя сдержанно. Теперь самый пустяковый разговор с ней давался ему с трудом. Он думал, если дальше так пойдёт, то скоро ему крышка. Сейчас он вернулся от молодожёнов, как он в шутку и неосторожно назвал Вильямину и Шпунтова. Вильямина его резко оборвала, посоветовав не дразнить её попусту, ведь она не обзывает его, к примеру, предателем. От её заносчивого тона Пашута съёжился. Он начинал её побаиваться, хотя тяжело было в этом признаваться.
Шпунтов вышел его проводить и покурить на крылечке. Вильямина запретила ему дымить в избе. Вообще Пашута не узнавал приятеля. От прежнего самоуверенного красавца ничего не осталось. Какой-то это был затюканный, робкий человек средних лет. Вдруг он начал просить у Пашуты прощения неизвестно за что, при этом не глядя в глаза, и всё пытался стряхнуть с рукава несуществующую пыль.
— Ты не думай, Павел Данилыч, это всё пустое. Я над ней не властен. Она меня в бараний рог согнула. Видишь, курить из дома выгоняет. У меня перед тобой вины нету. Прости, если можешь.
— За что прощать, если вины нету?
Шпунтов глянул остолбенело:
— Не смейся, Павел Данилыч. Я сейчас как лист на ветру. Удивляюсь, как ты с ней жил. Она ж деревянная. В ней сердца нет.
Пашута кое-что смекнул.
— Она не деревянная, живая. Ты бы увёз её, Владик, обратно в столицу. Там тебе легче её угомонить. Увези её, пожалуйста! Большое одолжение сделаешь.
Шпунтов в очередной раз отряхнул рукав и дёрнулся набок, точно его молния пронзила:
— Что ты говоришь, Павел, — увези! Меня бы кто увёз. Да она разве послушает?.. А ты сам ей скажи. Слабо? То-то и оно… Эта женщина кого хочешь переупрямит. У меня, веришь, руки-ноги при ней трясутся.
— У тебя они и без неё чего-то трясутся. Ты не заболел ли часом, Владислав? Может, горькую запил?
— Ты же знаешь, я непьющий. Я по другому делу. То есть раньше был по другому. Пока она меня в оборот не взяла.
У Пашуты отлегло от сердца. Со Шпунтовым случилась та же история, что и с ним. Они братья по несчастью. Он попытался утешить Шпунтова:
— Вы друг другу подходите, ты не тушуйся. Она немного подурит, а потом опомнится… Слушай, Владик! Вы, пожалуй, оставайтесь. У нас со Спириным планы большие на лето. Ты пригодишься. Мы здесь сельхозкоммуну отгрохаем. Чем тебя Москва держит? Здесь — воля. Время на нас работает. Скоро многие из городов побегут. А мы первые. Хлебушек станем растить, к исконной жизни повернём.
— Наверное, бабы за таких и держатся, которые с придурью, — скорбно заметил Шпунтов. — А я человек с точным рассудком. Мне там хорошо, где в спину не дует. Но ей подавай приключения. Баба всегда к тому тянется, кто побольнее ударит.
— С придурью — это я, что ли? — уточнил Пашута.
— А то нет? Не обижайся, Пал Данилыч, я тебя понять хочу. Ты вон какую чушь несёшь и как будто в это веришь. Хлебушек взрастим! Ты что, Павел, обратно в пионеры записался?
Пашута понял: для крупного внушения Шпунтов не созрел. Не тем мысли у него заняты.
— Вилька меня не любит, я тебе не помеха. Она от самолюбия бесится. Не может простить, что от такой красивой девахи мужик отказался. Но это у неё пройдёт. Ты лучше меня. Владик, с какой стороны ни глянь, И по годам вы подходящие.
— Почему ты от неё ушёл, Павел?
Пашута почувствовал, как важен для Шпунтова ответ. Он постарался быть честным.
— Мы не выбираем. И нас не выбирают. Чума какая-то сводит нас с женщинами. К одной приклеишься, от другой отвалишься. Объяснений нету. Вильямина будет тебе хорошая жена. Ты меня тоже прости, Владик. Её мучили много. Какое-то есть в её жизни место, где её вдребезги раскурочили. Тебе она про всё скажет. Придёт час — и скажет. Она как больная. Все женщины немного больные — она особенно. Побереги её.
Шпунтов впитывал его слова с таким выражением, будто принудительно глотал горькое лекарство. У него и кадык дёрнулся вверх-вниз. Хотел что-то ответить, да не успел. Вильямина выглянула, шуганула их:
— Ну, чего на морозе коченеете? Идите чай пить. Я индийский заварила, какой ты любишь, Пашенька.
А он часа полтора уже Вареньку не видел, истосковался по ней, и пока добирался к своему дому, казалось, волочит за собой тяжёлое бревно. Всё же успел заметить, какой пышный день расцвёл над низиной. Солнце припекало так, хоть растирай в ладонях. Снег почернел и чавкал под ногами. «Сколько проживу, — подумал Пашута, — не забуду эту весну».
Тихону он обрадовался. Старик к Вареньке потянулся, а каждый знак приязни к девушке, пришедший со стороны, Пашуту будоражил. Будучи под впечатлением разговора со Шпунтовым, он поделился со стариком, что они со Спириным придумали сделать для возрождения села. Тихон кивал согласно, но в блеклых очах его светилось непонимание. Пашуту это не смутило. Он восторженно описывал, какой они скот разведут, какие урожаи подымут.
— А ты рази в этом чего смыслишь? — удивился Тихон.
— Не боись, старый, глаза смотрят, руки делают. Всё можно осилить, если с сердцем взяться. Вот и Варенька…
— Ну что тебе Варенька, Варенька! — неожиданно перебила девушка. — Представляете, дедушка, неймётся ему из меня работницу сделать. Обещал к лошадям пристроить. А ведь я их боюсь. Ну скажите хоть вы ему!..
— Это того, Паша, — хмыкнул Тихон. — Кажному своё. Одному носом землю рыть, другому звёзды в трубу разглядывать. Бывает и такое занятие. Ты на неё сильно не дави. Сломать можно. Она постепенно втянется. Такие случаи известны. Поначалу кажется, бросовый человечишка, а после ему сносу нет.
— И вы туда же, дедушка, — огорчилась Варя. — Домостроевцы вы оба, и я вас выведу на чистую воду. Так и знай, Пашенька, дорогой работодатель.
Но в её голосе не было угрозы.
В ПЛЕНУ
Навалились под утро, повязали. Улен в темноте, в дикой возне, вцепился зубами в чьё-то плечо, скользкое, в вонючей рубахе, его молотили по голове, а он не отпускал, вгрызался, стараясь добраться до вены, пока не потерял сознание. Теперь его куда-то волокли на двух жердях, как свиную тушу. Ветви хлестали по лицу, но глаз он не открывал. Об одном жалел, что не убили там, в шалаше. Где Млава, думал он, где Млава? Что они с ней сделали? Кто эти люди?
Понятно, их предал Зем, проклятый человек-кузнечик. Похоже, подмешал в питьё дурман-траву, потому сон был так глубок. Он даже не услышал Анара, а пёс не мог прозевать нападение. Правда, он мог уйти на ночную охоту. Но скорее всего собака мертва. Прощай, Анар! Прощай, Млава!
Боли он не чувствовал. Что боль? Она лишь тем досадна, что взывает к разуму.
Слегка разлепив веки, Улен увидел серый проблеск неба над собой, купола деревьев. Утро пробивалось сквозь хмурую дымку. Он попробовал незаметно оглядеться. Различил фигуры людей, скользящих стороной, может пять, может шесть, да двое тащили его на жердях. Напряг тело — и раскалённая игла пронзила позвоночник. Бородатая рожа пучила на него поверх жердей ехидный. взгляд.
— Где Млава? — прохрипел Улен, выковыряв слова прямо из лёгких.
Ответа не получил. Он и не ждал ответа. Кто унизит себя до разговора с трясущимся мешком костей. Грудь его наполнилась криком, но Улен сдержался. Не подобает мужчине воплями множить унижение.
Вскоре вышли из леса, миновали луг, и над Уленом качнулись брёвна высокой ограды. Он снова закрыл глаза. Он не испытывал любопытства к месту, куда его принесли. Но заткнуть уши был не в силах. Слышал смех, и детские голоса, и собачье тявканье, и оклики.
Потом его отцепили от жердей и, раскачав, швырнули под навес из еловых лап. При падении он ударился затылком о камень и остался лежать недвижно.
— Полежи, подумай, — сказал голос над ним. — Скоро тебе придётся говорить.
Улен долго оставался в неуклюжей позе, не шевелясь, этим выказывая презрение к тем, кто принёс его сюда и на него сейчас смотрел. Сердце его билось ровно, ему не хотелось умирать. Кто такие эти люди и чего они ждут от него? Похоже, какие-то дальние его сородичи, раз их язык ему понятен. Он должен увидеть Млаву, живую или мёртвую, и отомстить за неё.
Постепенно спасительная дремота сошла на него. Привиделось родное сельбище — старый Колод спешил ему навстречу по узкой тропе. В руках у него кувшин с водой. Он крепок телом, как прежде. «Где Млава? — спросил у старика Улен. — Она жива?» — «Пей, мальчик. Никто не умирает, пока не призовут духи огня». — «Они разве не позвали меня?» — «О нет, у тебя впереди длинная жизнь». Улен потянулся за кувшином, но Колод уменьшился и вдруг исчез.
Над ним склонился рослый воин и ловко распутал верёвку на ногах. Это была уже явь.
— Вставай и иди! — приказал воин. Улен подчинился и встал.
— Где Млава?
— Невзор тебе скажет, если понадобится.
— Кто такой Невзор?
Воин не ответил, слегка подтолкнул в спину: шагай, вопрошальщик.
Они очутились на какой-то улочке. Не будь Улен пленником, он бы рот разинул от восторга, так много вокруг было необычного, невиданного.
Это был настоящий город. У домиков попадались люди, глядящие на Улена без любопытства, но некоторые заговаривали с его стражем.
— Ещё одного поймали?
— Похоже на то.
— Разом бы его в допросную, — посоветовал добродушный мужичонка, занятый странным делом: сидя на корточках, дубасил колотушкой по пустой колоде.
— Это уж потом, — обнадёжил страж. — Поначалу к Невзору.
— А то у него мало хлопот.
«За кого они меня принимают? — подумал Улен, — Да не всё ли равно».
Воин подтолкнул его к двери дома, ничем не отличающегося от других.
В комнатке с тусклым слюдяным оконцем сидел на скамье статный человек. Просто сидел, выпрямив спину и положив руки на колени.
— Поклонись, дурень, — сказал мужчина. — Поклонись Невзору.
Улен согнулся в поклоне. По мрачному лицу Невзора вроде бы скользнула лёгкая усмешка.
— Говори! Кто ты, зачем пожаловал?
Голос у него оказался несильный, но прозрачный, как вода в роднике. Он поднял глаза, и Улена опалило ледяной синью. Таких ярких глаз он прежде не видел.
— Где Млава? — спросил он дерзко, и тут же получил увесистый пинок в спину, от которого его накренило к полу.
Невзор сделал жест пальцами, точно согнал с колен муху, и страж Улена растаял за дверью, прихлопнув её за собой.
— Ты спрашиваешь о деве, которая была с тобой?
— Да.
— Но ты не ответил, кто ты? Куда шёл? Отвечай и не бойся. Ничего с тобой не случится хуже того, что случилось.
— Сначала я хочу знать, где Млава.
Невзор вдруг легко поднялся на ноги и направился к Улену. Юноша замер, не отводя взгляда от текущей на него жуткой синевы. Вождь чуть нагнулся и распутал узел на его руках. Потом вернулся на скамью и уселся в прежней позе — руки на коленях, спина прямая, как у идола. Сказал добродушно:
— Молчи, коли охота. Я и так вижу, мои воины ошиблись. Они стараются, вылавливают всех подряд. Очень много развелось лазутчиков. Приходится остерегаться… Ты знаешь, кто такие лазутчики?
Улен молчал. Он даже не позволил себе подвигать затёкшими руками.
— Я понимаю тебя. Ты молод и не способен представить, бывает ли на свете что-нибудь дороже красивой женщины… Иди, ты мне больше не нужен.
Улен не двинулся с места.
— Верни мне Млаву, вождь, я тебе отслужу.
Невзор улыбнулся печально, протянул руку к сундуку, где стояла чаша с питьём, поднёс ко рту и осушил двумя глотками. Улен следил, как двигался его мощный кадык. Облизал пересохшие дёсны.
— Прошу тебя, вождь, отдай Млаву!
— Ты смел, но я не могу тебе помочь. Ты — чужой. Мне безразлично, умрёшь ты или останешься жить, важнее, чтобы люди племени верили мне. Я не смею нарушать законы рода.
— Что-то такое я слышал и раньше, — сказал Улен. — Там, откуда я пришёл, вождь говорит так же, как ты. Он всё делает для пользы рода. И тоже хотел забрать у меня Млаву. И в его, и в твоих словах нет справедливости.
— Ты испытываешь моё терпение, мальчик, — Невзор не повысил голоса, но каждый звук ранил Улена. — Уймись. Ты в плену. Что было твоим, отныне принадлежит тому, кто пленил тебя. Так было всегда.
— В плен берут в бою. А меня связали спящего. Будь справедлив, вождь. Верни Млаву.
На мгновение лицо Невзора исказилось тенью гнева. Юноша выдержал его взгляд.
— Уходи, ты надоел мне… Того, кто пленил тебя, зовут Брег. Млава у него. Попробуй её выкупить. Хотя что ты можешь предложить? Нет, не советую тебе идти к Брегу. У него скверный характер. А ты мог бы пригодиться городу. У тебя есть будущее. Не растеряй его сгоряча.
— Благодарю, вождь, за то, что так долго говорил со мной.
Улен поклонился и намерился уйти.
— Погоди! Кто учил тебя учтивости? Ты ведь жил в лесу.
— Люди везде одинаковы. Одни отнимают, другие отдают.
На улочке его поджидал страж. Увидев, что руки Улена развязаны, он сказал с видимым облегчением:
— Невзор отпустил тебя? Я так и думал. Куда пойдёшь? Если хочешь, я накормлю тебя. Моё имя Азол.
— Я хочу повидать Брега. Скажи, где его найти?
— Ты не его найдёшь, а свою смерть. Это Невзор тебя надоумил? Чудно. Кому и какой может быть от тебя вред?
— Укажи дорогу, Азол.
— Я провожу тебя. Брег мой должник. Может быть, сегодня он вернёт долг. Радость размягчает душу. Он должен мне полмешка муки.
Они шагали бок о бок, как друзья. Улен прикинул, что до тесовой стены, огораживающей поселение, не больше трёхсот шагов. Издали она казалась легко одолимой. Но, наверное, это не так. Зачем строить стену, если её можно перемахнуть с разбегу.
Азол проследил за его взглядом.
— Хазары напали десять зим тому. Всё пожгли, пограбили. Многих увели в полон. Теперь есть стена. И есть Невзор. Мы не боимся. Мы ждём… Вот дом Брега. Он могучий воин, помни. На свой меч он нанизал много хазарских собак. Но он не любит отдавать долги. А попробуй ему откажи.
Они ещё не подступили к двери, как она отворилась, и на крыльцо спустился мужчина средних лет, с круглой непокрытой головой, с круглыми плечами, с круглым, как луна, лицом. Квадратное туловище его было затянуто в куртку из тонкой кожи, распахнутую на груди. Короткий тесак болтался на ремённой опояске. У него был распаренный вид, будто он выскочил из-под жаровни. Он пренебрежительно спросил:
— Ты привёл нового раба, Азол? Он мне сегодня не нужен. Уведи его.
— Почему ты мне приказываешь? — спросил Азол хмуро. Какие-то люди остановились поодаль. Улен сказал смиренно:
— Я буду навеки твоим рабом, доблестный Брег, если ты вернёшь Млаву.
Брег гулко расхохотался, призывая всех, кто его слышал, повеселиться с ним. Он запустил пятерню под рубаху и с наслаждением почесал грудь.
— Духи леса сотворили чудо: улитка обрела дар речи. Этот сосунок такой же попрошайка, как ты, Азол?
— Напрасно ты меня оскорбляешь, Брег. Ты мой должник, а не я твой.
— Где Млава? — спросил Улен. — Она в твоём доме?
Лунообразное лицо Брега налилось гневом. Он шагнул вперёд.
— Наглец! Ты смеешь спрашивать? Да, она здесь, и ей хорошо. Женщине лучше быть с мужчиной, чем с сопляком. Заруби это себе на носу… А теперь ступай прочь. И ты уходи, Азол, покровитель улиток. Вам повезло, я отпускаю вас с миром. Поблагодари за это женщину, сопляк!
Он коротко хохотнул. Беда Брега была в том, что он не почувствовал опасности. Какая опасность могла грозить ему среди бела дня на пороге собственного дома?
Если Млава в доме, подумал Улен, и до сих пор не подала знака, значит, ей и впрямь хорошо.
— Что ты сделал с ней, Брег?
— То, что мужчина должен делать с женщиной. Похоже, тебе это ещё невдомёк. — Брег обжигал его ядовитым дыханием и чёрным блеском глаз. — Уймись, улитка, уймись! Твоя наглость велика, но позвоночник у тебя хрупкий. Уведи его, Азол. Сегодня Брег не жаждет крови, он сыт любовью. У тебя сладкая женщина, юнец, но она тебе не по зубам.
— Заклинаю тебя, воин, — молвил Улен. — Верни то, что тебе не принадлежит, и я буду служить тебе. Разве это малая плата?
Терпение Брега иссякло, он медленно поднял руку, точно смакуя минуту торжества, и поднёс корявые пальцы к горлу Улена. Улен нырнул под локоть, сорвал тесак с его пояса. Какая славная нежная полоска железа! Полный изумления, лишь долю секунды промедлил Брег, но этого хватило Улену, чтобы всадить нож глубоко в его сердце.
Брег повалился прямо на него, сжал в последнем объятии так, что косточки хрустнули, и заскользил, как по дереву, вниз, к земле. Глаза его остекленели.
— Ты убил его? — удивился Азол. — Теперь никто тебя не спасёт. А с кого я возьму свой долг?
— Я не искал его смерти, — ответил Улен. — Но он отнял у меня Млаву.
5
Они со Спириным и так и сяк рядили. Но всё выходило, что с той техникой и с теми людьми, которые были в их распоряжении, им по-настоящему не развернуться. Зато и палки в колёса им ставить некому. Похоже, чья-то злая воля давно уже списала Глухое Поле в архив, укорив на всякий случай бесперспективностью.
Сладко им, единомышленникам, было грезить о вольной, необыкновенной жизни, которую можно устроить в этих забытых богом, но благословенных краях. Как два седых мальчика, они спешили приукрасить мираж новыми и новыми реальными подробностями. Где и что сеять, как налаживать автопарк и всё прочее — в конечном счёте, не главные это были вопросы. Важно другое: сумеют ли они хотя бы на склоне лет переломить судьбу по своему усмотрению? От таких разговоров у каждого в сердце пробуждалась улыбка, казалось, давно и безвозвратно угасшая.
— Хоть не задаром маяться, — вещал Спирин растроганно. — Ведь всё, Пашенька, прахом пошло. Всё развеялось. Помнишь, о чём мы мечтали в армии? Куда всё делось? Годы скачут, а мы не замечаем. Скачем вместе с ними, какого чёрта! Не пустые же слова, что человек должен после себя что-то оставить, не пустые же? Детей мы не нарожали… Кто о нас вспомянет? Пора, пора хоть на чём-то утвердиться.
— Не горячись, — успокаивал друга Пашута. — Детей ещё не поздно нарожать. Не было бы слишком рано. У тебя-то в чём заминка?
Когда разговор заходил об Урсуле, Спирин странно бледнел, точно каждое слово доставляло ему боль. Он не был откровенен даже с лучшим другом, но Пашута догадывался, что жизнь Урсулы изуродовало первое, очень раннее замужество. Урсула — создание вообще не совсем понятное уму. Странствуя по белу свету, Спирин как-то наткнулся на становище казахов, перегонщиков скота. Становище — это три походные юрты, раскинутые на каменистой почве в таком месте, где даже шустрые мелкие ящерицы изнывали от зноя. Там его, усталого путника, гонимого по свету дурью и мечтой, приняли как желанного гостя, накормили вяленой сайгачиной, напоили хмельным кумысом и уложили спать. Люди, одетые в тёплые кожаные куртки, с улыбками, прилепленными к коричневым морщинистым лицам, ухаживали за ним любезно и почтительно, но он с трудом вникал в смысл их речей.
После долгого, вязкого сна Спирин выбрался из юрты и увидел сидящую на корточках женщину, закутанную в пёструю ткань, которая ритмично, раз за разом наклонялась к земле, как кукла со сломанной спиной. Это выглядело продолжением муторного сновидения, спекающего мысли в радужные картинки, где надежда перемежается с жутью. Он был поражён ещё и тем, что все люди куда-то подевались, пока он спал. Он спросил у женщины:
— Вы не больны? Вам чем-нибудь помочь?
Женщина, которая могла сойти и за старуху, и за ребёнка — так неопределённо очерчивалось её лицо, — подняла на него тусклый взгляд и растерянно захлопала пышными ресницами, точно стряхивая с них пыль веков.
— Ничего, ничего, извините… — пробормотала она. Из-под платка выбивались чёрные, свалявшиеся космы волос. В глазах с покрасневшими, припухшими веками застыл страх. Это была Урсула, какой он увидел её в первый раз.
Спирин умел угадывать несчастье.
— Я же вижу, вы больны, — проговорил он с сочувствием. — Сейчас я принесу таблетку, у меня есть хорошая.
В своей видавшей виды дорожной сумке раскопал початую пачку аспирина. Пока ходил, женщина заправила волосы под платок и села прямее. Он взял её руку с намерением посчитать пульс, она отшатнулась с жалобным вскриком, будто он её ударил. Рука у неё была лёгкая, сухая, как веточка.
— Проглоти две таблетки, — строго сказал он. — Где только воды взять? Водой бы запить надо.
Косясь на него из-под платка, как зверёк из норы, она послушно сунула в рот таблетки, разжевала и с видимым усилием протолкнула в себя.
— Теперь тебе полегчает, — обнадёжил Спирин. — Почему сидишь на солнце? Почему в юрту не идёшь?
— Он не велит. Он злится.
Спирин понял, кого она имеет в виду. Это, конечно, тот старый казах в халате, с умильными ужимками уговаривавший его выпить за едой чашку араки, в которой плавало подозрительное зелёное пятно. Старик здесь главный, а женщина, похоже, чем-то перед ним провинилась.
Спирин опустился на землю рядом, и они мило проболтали до тех пор, пока не вернулись из степи остальные обитатели кочевья. Он понял, что его собеседница, это затюканное существо в цветном покрывале, — не ребёнок и не старуха, а красивая женщина лет тридцати, общительная и смешливая. Имя её — Урсула — проникло в его душу чарующим музыкальным аккордом. Когда она перестала дичиться, то похвалилась, какие у неё на запястье под пышным рукавом изумительные золотые часики с тонким браслетом. Она словно хотела сказать ему: не такая уж я несчастная, как тебе показалось, прохожий.
— Это он тебе подарил? — поморщился Спирин. Она как-то сразу начала понимать его недосказанность.
— Что ты! Он ничего не дарит. Это мамины. Она умерла.
К этому моменту Спирин уже принял правильное решение, оставалось лишь выяснить, сохранилась ли в этой женщине хоть какая-то воля к счастливой жизни, или она готова превратиться в покорное домашнее животное.
— Я тебе нравлюсь, Урсула? — спросил он с достоинством.
— Нравишься, Спирин. Ты добрый.
— А если я тебя увезу?
В её глазах он не увидел ни удивления, ни паники. Только лицо её цвета сандалового дерева ещё больше потемнело.
— Это трудно сделать, — сказала она в задумчивости. — У него повсюду свои люди. Тебя убьют.
Он выкрал её: через день покинул кочевье, вызнав их точный маршрут, а через месяц нагрянул за полночь на стареньком, дребезжащем грузовичке. Вызвал Урсулу условленным свистом, причём она так мгновенно возникла из ночи, словно после их расставания всё бродила вдоль дороги. За сутки они одолели более семисот километров до границы республики. В оговорённом месте он вернул грузовичок хозяину, удалому бугаю из алма-атинского автопарка. Приключение в восточном духе обошлось Спирину в четыреста рублей.
Урсула полюбила благородного спасителя и охотно перенимала от него всё, чему он её учил. Но рожать не могла. Для обоих это было роковое открытие. Они не представляли себе благополучного семейного устройства без кучи детей на лавках. Время утишило разочарование, но всё же осталась в их отношениях злая неудовлетворённость, которая в самые светлые, мирные минуты вдруг обнаруживала себя — так выныривает в очередной раз гвоздь из подошвы.
Спирин ни о чём не жалел. «Вот если бы, — говаривал он, — довелось прожить жизнь вторично, я прожил бы её точно так же, как первую».
Пашуте были чужды категоричные спиринские умозаключения. Как весенняя природа, его душа была полна смуты и тревожных предчувствий. Особенно беспокоило его поведение Вильямины, которая почему-то больше не попадалась ему на глаза. Как и Варя, она безвылазно сидела дома, а чем там занималась — неизвестно. Возможно, вынашивала сокрушительные планы возмездия. Шпунтов, напротив, целыми днями бродил по Глухому Полю как неприкаянный и прибивался то к Пашуте, то к Спирину, то к деду Тихону, а то и к старухам, которых в деревне обитало с десяток, но все они были на одно лицо: повидавшись с одной, можно было утверждать, что разговаривал и с остальными девятью. Тихон называл их «божьими ромашками» и говорил, что надоели они ему хуже горькой редьки, только лень-матушка мешает согнать их скопом в избу и поджечь, чтобы перестали мельтешить перед глазами.
Хлопоты у старух тоже одинаковые: как бы дотянуть до тёплых деньков, а там, даст бог, нагрянут к кому-нибудь дети либо внучата, и заново пойдёт над Глухим Полем дым коромыслом.
Деду Тихону их бессмысленные причитания стояли поперёк горла, а вот Шпунтов повадился захаживать то к одной, то к другой на чашку чая. Эта его новая привычка тоже Пашуту обескураживала. Вероятно, мир треснул по швам, коли дамский угодник и жизнелюб Шпунтов нашёл для себя удовольствие в долгих беседах с тенями предков. Пашута пытался вызнать у Владика, каковы их с Вилькой дальнейшие намерения, но нарывался на загадочные, уклончивые ответы. Он, допустим, спрашивал: «Когда же вы собираетесь в Москву отбыть?», а Шпунтов отвечал: «Куда торопиться?» Спирину страдающий тридцатилетиий подросток явно пришёлся по сердцу, и он по-прежнему уговаривал его располагаться в Глухом Поле на постоянное жительство. Шпунтов выслушивал его благожелательно, и это уж вовсе не лезло ни в какие ворота.
Однажды, когда Шпунтов разгуливал по окрестностям, Пашута проскочил к нему в избу и тайком повидался с Вильяминой. Он шёл к ней с надеждой поставить точки над «i», но встретил такой приём, что зарёкся от дальнейших контактов.
— Голубчик мой, Пашенька, — не отвечая на дружеское «здравствуй», заунывно пропела Вильямина. — Раздевайся, миленький, поскорее, ложись прямо в постельку. Уж я тебя приголублю по старой памяти.
Приглашение она подкрепила энергичными действиями, то есть начала шустро срывать с себя нехитрое бельишко. Обнажились прямые точёные плечи, плеснули из лифчика литые груди, замешкалась бедовая девица лишь с крючками на вельветовой юбчонке.
Опешившего Пашуту будто взрывной волной вышвырнуло из дома, и, чудно кренясь набок, он бегом домчался до родного приюта, постучал в комнату к Вареньке. В последние дни бедная девушка обычно корпела над рисунками, при его появлении сноровисто накинула на распятый ватман шерстяной платок.
— Не хочу я смотреть, чего ты там малюешь для своего Хабилы, — вскипел Пашута. — Чего ты из себя идиотку строишь, Варька? Нам надо кое-что обсудить.
Варя глянула на него недоверчиво, склонив головку, и он мгновенно попал под грозную власть её присутствия. Все нервы разом заныли. Бог мой, как она изменилась! У любого человека найдётся несколько обличий на разные случаи жизни, но, значит, у молоденьких девушек их тысячи. Нынешний её облик был чист и невинен. Она перед Пашутой робела. И это не было игрой, где притворство выше естества. У женского лукавства есть свои границы, часто оно оборачивается беззащитностью.
— О чём ты хочешь со мной обсуждаться? — спросила Варя застенчиво. — Ты не сердись, что я от тебя работу прячу. Я покажу, когда совсем будет готово.
Пашута беспомощно огляделся. Уютная комнатка в деревенской избе, затерянной в пространстве, окошко в розовом отсвете солнца, бумажный абажур под потолком и они, двое, сведённые вместе случайными, безумными обстоятельствами. И ему расстаться с ней — что ножом по душе полоснуть.
Как странно всё это… Как невыносимо тянуться на ощупь к чужой душе, страшась причинить ей боль и тем оттолкнуть от себя.
— Давай, давай, — сказал Пашута. — Хабиле угодишь, премию выпишет. Гляжу, сильно он тебе приглянулся.
— Да ты что, Паша? К казённому сморчку ревнуешь? Вот умора!
— Я тебя ни к кому не ревную. Живи как хочешь. Права у меня нет ревновать. Но раз я тебя сюда притащил, всё же несу какую-то ответственность.
— За меня?
— Послушай, Варя, что между нами вообще происходит?
— А что?
Сейчас расхохочется, это уж точно. Сейчас у неё колики начнутся от смеха. В унынии Пашута присел на табурет у окна. Варя томилась на краешке кровати, грудку выпятила, спина прямая, на мордашке забавное ожидание: какую глупость дальше сморозишь, Пашенька? Я тебя слушаю с интересом.
— Перед людьми неудобно, — сказал Пашута. — Может, нам с тобой по разным избам расселиться?
Уколол всё-таки, сумел. Бровки над светлыми очами резво взметнулись.
— Не будь ханжой, Павел. Ладно? Чего ты от меня хочешь, скажи попросту? Я ведь на ночь дверь не запираю.
— Неужели у тебя ничего другого в голове нет?
— А у тебя есть, многоженец несчастный? Ах да, тебя же судьбы отечества больше всего волнуют. Только не путай божий дар с яичницей. Ты зачем сюда эту женщину выписал?
— Да она…
— Что она? Ох ты, боже мой! Общественное мнение его взволновало. Опомнился. Выселяйся, Варька, на мороз. В какую это избу ты меня хочешь переселить? Ты тут хозяин? Все дома твои? Дай денег, завтра же уеду. Ты что о себе возомнил, Пашенька? Думаешь, я за тебя цепляться буду? В жизни ни за кого не цеплялась. Думаешь, на помойке меня подобрал, можно не церемониться? Ой, Паша, обожжёшься. Я девушка балованая. Ещё пожалеешь, как меня выгонял. Иди, иди к своей кобыле старой. Никто тебя не держит, А меня не трогай. Я Спирину пожалуюсь. Он партийный человек. Ну, Пашка, я тебя теперь до конца разоблачила, какой ты жук колорадский.
Пашута, слушая её трескотню, разомлел. Весёлые бесенята сигали из её глаз, попробуй угонись. Он в её слова не вникал. Какие там слова, ничего они не значат. Весенний ручеёк звенел по камушкам, обволакивал его слух. Встать, дотянуться, испить бы живительной влаги из разгневанных уст. Не посмел. Впервые в жизни не посмел. Страх потери его остановил.
— Поговорим нормально, Варвара, — поднял руку, как на собрании передовиков. — Ты не маленькая, я тем более. Я вижу, ты обжилась, тебе тут нравится, но положение у нас сомнительное. С меня какой спрос, я воин индивидуальной тропы. А у тебя родители. Почему ты им до сих пор не написала? Они же, наверное, с ума сходят. Ищут тебя повсюду, может, в милицию обратились. Чем они перед тобой провинились? За что ты их мучаешь?
— Твоя правда, Павел Данилович, — горестно согласилась Варя. — А что я им напишу?
Пашута любил роль морального наставника.
— Напиши, что всё в порядке, жива, дескать, здорова… Потом… Да, надо же как-то объяснить положение.
— Ещё бы!
— Ну, к примеру, можно сказать, завербовалась по комсомольской путёвке. Для проверки сил. Ты, когда уезжала, чего сказала?
— Ничего. С подругой поехала отдохнуть на недельку.
— Ладно. Главное, чтобы они знали, что ты живая. Родителей, Варя, обижать — это самый большой грех. Кто родителей обижает, тот скотина неблагодарная. Даже отпетые преступники о матерях помнят. А ты! Это надо же, столько времени весточки не подать. Да у тебя железяка вместо сердца. Они тебя кормили, воспитывали, надеялись на тебя…
— Ну и зануда ты, Паша, — не выдержала Варя. — Сказала же — напишу. Давай бумагу, сейчас напишу. Видишь, как я тебя слушаюсь. Ты цени это. Не будешь больше меня выгонять?
— Никто тебя не выгоняет.
— А вторую жену немедленно отправь в Москву. Понял? Нечего ей тут ошиваться.
— Я бы отправил, да она не послушается.
Сердце его таяло. Варя язвила, но впервые уловил он в её голосе домашние нотки. Нет, так с чужими не говорят. Так не говорят с теми, с кем воюют. В накинутой на плечи его старенькой курточке, она напоминала расшалившегося симпатичного медвежонка. Он твёрдо знал: нежность свою лучше держать в узде. Проявление чувств отпугнёт её, либо она получит над ним такую власть, от которой его солдатский хребет хрустнет. С ней нельзя быть искренним, если хочешь её заполучить. Она — как перепутанный клубок, за какую ниточку ни потяни — только лишний узелок завяжется. Никогда и ни перед кем Пашута так не ловчил. А бедняжка ни о чём не догадывается. Хотя, конечно, понимает, что он влюбился в неё по уши. Но что для неё это слово — любовь? Измятая постель да слабый крик сквозь сомкнутые зубы. «Правда, опыта в любви не бывает, — с грустью думал Пашута, — и разум в ней только помеха».
6
Когда чуть подсохло, прибыли те, кого Пашута меньше всего ожидал, — Раймун Мальтус собственной персоной и с ним Лилиан, пышнотелая племянница.
Прибежал Спирин, затарахтел с порога:
— Тянется к тебе народ, Паша, тянется. Какой мужик приехал, заглядение. Натуральный хозяин, без обмана. Надеюсь, останется с нами. Нам такие люди позарез нужны. У него опыт, хватка, с одного взгляда ситуацию определил: «Вянет землица-то?» — говорит.
Пашута тут и догадался, о ком речь.
— Про род человеческий тоже высказался?
— А как же! — обрадовался неизвестно чему Спирин. — Веско рассудил. Род человечий прогнил на корню, потому земля пустует без присмотру. А что ты думаешь? Это не просто слова. В них исконная мужичья боль.
— Один он или с бабой?
— Великолепная женщина, Паша! Вот бы тебе, если бы ты… Да ладно, пошли скорее, они ждут. К тебе ведь приехали.
— Не колготись, Сеня. Как бы тебе ещё с этим натуральным хозяином не наплакаться.
— Не в этом дело, Паша. Я каждому новому человеку радуюсь. Неужели непонятно?
Вразумлять Спирина было бесполезно. Его воодушевление всегда опережало логику. За это любил его Пашута. Логиков нынче много вокруг, зато восторженных людей почти не осталось. А ведь их прежде хватало на Руси. Куда подевались?
Прямо в прихожей Лилиан к Пашуте на шею кинулась, как к родному. Жарко обвила руками, чуть не задушила. Освободившись кое-как, Пашута спросил:
— Ну как, Лиля, не объявлялся, вижу, муж?
— Теперь уж, видно, не объявится, — отозвалась Лилиан без особой горечи. — А мы вот, Павел Данилович, решили прогуляться с моим старикашкой.
Это было что-то новое. Прежде Лилиан вряд ли посмела бы назвать сурового Раймуна «старикашкой». А он и не поморщился, сидел на стуле истуканом. Пашуте важно кивнул, будто они виделись вчера. Урсула успела накрыть на стол. Заманчиво дымилось блюдо с пирожками.
— Ну, что с хутором? — спросил Пашута. — Нашли покупателя?
— Барахлишко твоё привезли, — Раймун кивнул на мешок в углу. — Хутор на месте. Откуда нынче взяться покупателю? Шушера всякая иногда заглядывает, вот вроде этой вертихвостки. Ты лучше скажи честно, почём сало продал?
— Да особо не торговался. Некогда было. По четыре да по пять рублей и спустил.
Возмущённый Раймун наконец оторвал зад от стула:
— А чего ж задаром не отдал? Отдал бы так, за спасибо. Чего тебе, ты свинок не выращивал.
— Что вы хотите, Раймун? Не верите, что я по четыре продал? Думаете, денежки зажулил? Хорошо, сколько я должен, скажите… Вы за этим, стало быть, и приехали? А я-то голову ломаю. Ну, так сколько?
Раймун раздражённо крякнул, полез в карман за трубкой. Лилиан делала красноречивые знаки Пашуте, чтобы он вышел для тайного разговора. Пашута с досадой отмахнулся. Он ждал, что ответит Раймун. Ему это было важно. Если Раймун действительно явился за деньгами, то, значит, он, Пашута, вовсе не разбирается в людях. А если он не разбирается в людях, как растопить ему ожесточившееся до срока сердце Вареньки? Вот такая ему вдруг цепочка померещилась.
— Род человечий опаскудился, — Раймун строго поглядел почему-то на Спирина. — Сжульничал ты, Павел, или нет, меня бы мало удивило. Хотя, ежели учесть, сколь времени я тебя от следствия прятал, шкурой рисковал…
— От какого следствия? — заинтересовался Спирин.
— Это не наше дело, — заметил Раймун. — Нас не касается. А насчёт денег, Паша, прямо скажу. Деньги для меня не главное, их все не загребёшь.
— А чего вас тогда принесло?
Теперь не только Спирин, но и остальные, даже безответная Урсула, пребывали как бы в лёгком столбняке. Никто сути разговора не улавливал, кроме, кажется, прекрасной Лилиан. Она схватила Пашуту за руку и чуть ли не силой потащила к двери. Раймун отрешённо задымил трубкой, давая понять, что его всё происходящее уже не касается.
В сенях Лилиан прильнула к нему наспех, но Пашута проворно вывел её во двор.
— Теперь я почти женатый, — объяснил он. — Мне расслабляться не положено.
— На ком женатый? — огорчилась Лилиан.
— Не имеет значения. Ну давай, говори, чего там у тебя?
— Надо же… Вот не гадала… Я думала, ты обрадуешься, Павел Данилыч. А мой муж как сгинул, так и навеки. Не будет у меня больше счастья. Так тяжело на душе, Паша. Ведь я надеялась, мы с тобой не чужие. Какие-то ты мне и добрые знаки подавал. А теперь выходит — опять я опоздала. Ты уж женатый.
— Почти, — смягчился Пашута. Так благостно было вокруг. Солнышко подкрасило окрестности в праздничный зеленоватый колер. Ни ветерка, ни резкого звука. Глухое Поле будто дремало посреди распалившегося дня, всё тонуло в медовом покое. Робкая ветла у забора тянулась прямо к их губам распустившимися веточками.
Пашута на миг пожалел, что рядом не Варенька, а крутобёдрая Лилиан.
— Ну? — напомнил он. — Ты всё ж чего сообщить-то хочешь?
— Хорошо у вас, — вторя его настроению, вздохнула Лилиан. — А сказать особо нечего. Предупредить хочу. Боюсь я за дядю Раймуна. Как-то он сдал с твоего отъезда. Уж не помирать ли собрался.
— Не заметил перемен, — буркнул Пашута.
— Сразу не увидишь. Что-то в нём не так. Он тихий, смурной. По ночам не спит. Встанет посреди ночи и ходит, ходит, скрипит половицами. Потом на улицу выйдет и там бродит, как слепой. Правда, как слепой. Я один раз подсмотрела, когда луна была. Он к амбару подскочил чуть не бегом и прямо в стену лбом. И так это руками шарит, будто не узнаёт ничего.
— Может, у него зрение ослабло? Очки надо купить.
— А то вот ещё чего было. Тоже ночью. После телевизора. Я уж задремала. Вдруг слышу — в комнату заглянул, подходит и надо мной наклоняется. У меня и сердце захолонулось. «Чего тебе, — говорю, — дяденька Раймун? Чего не спишь?» Тихонько так говорю. От страха свернулась клубочком. А он мне: «Ничего ты не слышишь, Лилечка?» Он меня Лилечкой последний раз называл, когда я под стол пешком ходила. От него ласкового слова дождаться — легче чугун растопить. «Чего, — спрашиваю, — я должна слышать?» — «Да как же, Лилечка, подходят они. Уже близко». — «Кто, дядечка?» Ну, тут он вроде очухался. Зубами скрипнул. «Спи, — говорит, — кошка безмозглая». Теперь ты понимаешь моё положение?
У Пашуты повеселело на душе.
— Твой дядюшка одичал на хуторе, но здесь у него будет компания. В деревне ему подходящий напарник есть — дед Тихон. Твой дядя ещё только кого-то дожидается, а тот уж дождался. Они друг друга поймут и утешат.
— А я как же? — спросила Лилиан. — Меня кто утешит, Павел Данилович? Мужа-то у меня, считай, нет. Детей на родню оставила. Полностью свободная женщина. Чем-то мне тоже себя занять надо.
— Тут Спирин над всеми начальник. Ты женщина работящая, он тебя пристроит.
— Так я же, Павел Данилович, отдохнуть приехала, развлечься от тоски. Имею на это право.
— За работой и развлечёшься, — обнадёжил Пашута.
В дом он не вернулся, а пошёл по деревне. Шёл медленно, точно в забытьи. Он ни о чём не думал, голова была пуста, но в сознании сгущался некий мираж. Подобное состояние не было для него новым. Ему и раньше случалось внутренним зрением словно увидеть скучноватый фильм, где он был главным действующим лицом. И каждый раз вновь убеждался, что в собственной жизни дорожить ему особенно нечем, да и протекает она большей частью как бы понарошку.
Можно ли, к примеру, принять всерьёз вот эти домики, выглядывающие из палисадников, точно зверушки из норок, домики, где живут чудные старухи, с которыми бедный Спирин задумал возродить Глухое Поле? А как без смеха отнестись к приезду Вильямины и Шпунтова, Раймуна и Лилиан, драгоценных гостей? И какое отношение к реальности имеет девушка, пятый день не покидающая своей комнаты, занятая нелепой работой? Да по какой, наконец, крайности сам Пашута, сын честных родителей, оказался в этой горькой карусели? Есть ли во всём этом хоть какая-то малость, про которую можно сказать: это не дурной сон и не кинокомедия? Пожалуй, всё же есть. Тяжесть, которая камнем давит грудь, — это, конечно, истинное. Какой же отсюда вывод? Неужели только боль необманна? Но ради чего тогда жить? Не проще ли…
Ему не удалось додумать до конца коварную мысль — наткнулся на деда Тихона, бредущего навстречу с таким обречённым лицом, будто вышел напоследок попрощаться с милыми местами.
— Я ведь знаю, почему ты пригорюнился, Павлуша, — сказал Тихон, опершись покрепче на палку для удобства беседы.
— Почему, дедушка?
— Забота тебя снедает, как половчее свою выгоду не прозевать.
— В чём же моя выгода?
— Да ты не серчай, это я так, к слову. Ты девицу свою, Варвару, из городу сорвал, как морковку из грядки, понадеялся, что она к тебе на воле легче притрётся. А я мыслю, напрасная это затея. Ты видел, какие она рожи на листках малюет?
— Проницательный ты, дед, — усмехнулся Пашута. — Но из Москвы не я её вырвал, а обстоятельства. Ты всего не знаешь, потому тебе судить трудно.
Мирно беседуя, они миновали околицу и побрели по рыхлой тропе к лесу.
— Опять ты не прав, Паша, — вразумлял дед. — Человек, когда чересчур сведущ, тогда и судит наобум. Ему косвенные подробности зрение застят. Рассуждать положено по совести, как она велит. У ней ошибок не бывает. Никакие, как ты говоришь, обстоятельства ей нипочём. Совесть любую кривизну враз спрямит. И точно так же выведет тебя из затруднения.
— А если совести нету?
— У кого нету?
— Допустим, у меня или у другого у кого.
— Не заблуждайся, Паша. Совесть у всякого человека имеется, хотя бы в зародыше. Ведь что такое — совесть? Она и есть страх божий. Если в тебя бог разум вдохнул, то и страх обязательно присовокупил. Человек и рад сподличать, да мысль его останавливает: а ну как потом и мне такой же подлостью стократ воздастся? Испугался — так-то в нём совесть и пробудилась.
Пашута уточнил:
— По-вашему выходит, страх и совесть — одно и то же?
— А как же, Паша, иначе? Однако страх страху рознь. Скотина тоже палки боится, но совести в ней нету. Совесть именно человеческое отличие. Она ему за грехи дана, но и спасение в ней. Это предмет тонкий, но раз ты к нему любопытство имеешь, значит, душу бесам не продал… Ко мне давеча гость приходил, и поверишь ли, о том же самом мы с им беседу вели. Но тот похитрее тебя вопросы ставил.
Пашута, услыхав про гостя, как-то потерял интерес к разговору, но из вежливости спросил:
— Гость оттуда был?
— Оттуда, Паша, оттуда, куда тебе покамест ходу нету. Но ты не сомневайся, не хмурь брови-то. Придут и к тебе, обязательно придут. Ты из этих, к коим приходят. Иначе бы рази я тебе открылся. Иные насмешничают: спятил-де старик на склоне лет, чёртики ему мерещатся. Так, Паша, те думают, которые обречены на забвение. Вот у них как раз совести может не оказаться в наличии, зато страху через край. Которые не умеют в былое заглянуть, те и живут одним голым страхом, и имя ему — суета сует.
— Совсем ты меня запутал, дедушка.
— А как же ты хотел бы, Паша? Не запутаешься, не вразумишься. Через многие загадки приближается человек к самому сокровенному — к душе своей.
Свернув под уклон, они заметили сидящего на берегу пруда человека — в городском пальтишке, в клетчатой кепчонке на голове. Это был Владик Шпунтов собственной персоной. Он им вяло махнул рукой. Когда приблизились, без всякого вступления спросил у Пашуты:
— Чего посоветуешь, Павел Данилыч, уезжать мне или оставаться?
Взгляд у него был смурной, отчаянный. Пашута растерялся, зато Тихон ответил, не мешкая:
— Уехать, парень, не грешно, ворочаться не было бы смешно.
— Почему я должен ворочаться, дед?
Тут уж Пашута вмешался:
— Старик сегодня в ударе. Хочешь, он тебе весь смысл жизни в двух словах обскажет?
Чего хотел Владик Шпунтов, того он и сам не знал. Он сидел на сыром промозглом бугорке, но словно не замечал холода. Газетку всё же под себя подстелил, чтобы пальто не извозюкать.
— Вы, ребятки, оба запутались со своими бабами. Это бедствие всем знакомо. Когда-то и я бился в этих силках, как перепел. Переболеть надобно, перемочься. После всё уходит бесследно.
— Не хочу, чтобы бесследно, — огорчился Шпунтов. Он поднялся с земли. — Так что же, Павел Данилович, ты ведь не ответил. Уезжать мне, что ли, восвояси?
— Мне ты не мешаешь.
— Моё дело предупредить. — Шпунтов горько усмехнулся, будто открыл для всех важную тайну, а его в который раз не поняли.
Втроём добрались до места, где дорога переходила в непролазную грязь. Постояли там, будто к краю света приблизились. До леса оставалось несколько шагов, но они на них не решились. Земля была покрыта тонкой, глянцевой плёнкой. Под этой обманной весенней скатертью воображению рисовалось чавканье и сырая глубина. Но минует ещё несколько солнечных дней, и последние ловушки зимы исчезнут, лишь в сердце осядет ледяной осколок. Помни, человек, не время года сменилось, а укоротилась твоя единственная жизнь.
Зимой или летом сомкнутся навсегда твои веки?
СУД И ПРИГОВОР
Посреди площади на деревянном помосте сидел Невзор, повелитель племени, чуть поодаль разместились старейшины, пятеро благообразных старцев, остальные сородичи — мужчины, женщины, дети — сомкнулись у помоста шумным кругом. Улена привязали к столбу перед помостом, но некрепко, больше для видимости. Куда убежишь?
На лицах он не видел вражды. Дети подбегали к нему и со смехом дёргали за полы куртки, а один голопузый пострелёнок, удобно устроившись, долго, сосредоточенно целил ему в лоб из маленького лука. Улен вспомнил, как когда-то тоже учился стрелять из такого лука. Если ребёнок всё же пустит стрелу, она угодит не в лоб, а в живот. Малышу следовало брать повыше, туда, где столб над ним расщеплялся.
Улен понимал, почему так оживлена толпа. За убийство воина его осудят на смерть и тут же, наверное, убьют, только неизвестно, каким способом. Это большое развлечение. Здесь его некому будет оплакивать. Он заметил, как среди толпы, подкатываясь то к одной группе, то к другой, вертится коротышка Зем, подлый предатель. Но почему он предатель? Улену не следовало развешивать уши, слушая бредни лукавого карлика, и уж никак нельзя было брать пищу из подозрительных рук. А Зем выполнял то, что ему велено. На нём вины нет.
Но неужто ему не суждено увидеть Млаву? Разок, хоть бы разок заглянуть на прощание в родные глаза.
Невзор обратился к толпе, и шум мгновенно стих. Будь Улен не столь поглощён собой, он бы поразился необычному вниманию, с каким люди впитывали слова вождя. Будто слушали песню. Когда в их сельбище люди собирались вместе, чтобы решить какой-нибудь важный вопрос, и слово брал Богол, его часто перебивали возгласами одобрения или неудовольствия, и это разумно, а иначе как может понять вождь, доходят ли до людей его мысли и согласны ли они с ним. Невзора никто не перебивал.
— Вот перед вами юноша, он убил Брега. — Невзор презрительно махнул рукой в сторону Улена. — По нашим законам мы должны предать его смерти. Это справедливо. Так мы поступали всегда и так будем поступать впредь. У Брега был скверный характер, это всем известно, но сейчас неважно, кто виноват в ссоре. Брег мёртв, и мы отплатим за него пришельцу полной мерой. Око за око, зуб за зуб. Плата не высока, и мы не собираемся торговаться… — Невзор сделал паузу и обвёл толпу пристальным взглядом, словно кого-то выискивая. Потом его голос зазвучал уже не так звучно и наполнился печалью. — И всё-таки, братья, это особый случай. Перед нами почти мальчик, возможно, ни разу не державший в руках боевого топора. Он пришёл издалека, и неизвестно, какая беда выгнала его из дома. Но злого умысла он не таил. Ты слышишь меня, проныра Зем? На сей раз не видать тебе награды. — По толпе прокатился звук, напоминающий кашель. — Этот мальчик из племени людей, которые не умеют выращивать скот. Они живут бедно и переживают зимние холода, прячась в земляных норах, как звери. Но я скажу вам то, что знаю от предков и что знают немногие из вас. Это люди одной с нами крови и одной с нами веры. Придёт день, когда мы снова породнимся. И для нас и для них главная опасность грозит с юга, от жадных, узкоглазых людей, которые взращивают младенцев лошадиным молоком. Они могучи, жилы их пропитаны ненавистью к россичам, они будут приходить за добычей снова и снова, пока не убедятся, что их ждёт жестокий отпор… Перед общей бедой даже волки сбиваются в стаю… Этот мальчик пришёл не один, с ним была девушка, её отнял у него, спящего, Брег. Я не говорю, что это оправдывает убийство, но предлагаю всё же выслушать юношу и лишь потом решить, как с ним обойтись. Он заслужил это, потому что в груди его бьётся доблестное сердце. И он наш дальний родич. Это всё. Теперь говори ты, Улен.
После речи Невзора по толпе прошёл лёгкий вздох облегчения, и теперь все глаза устремились на юношу. Никогда ещё так много людей сразу не ждали от него ответа. Проглотив комок в горле и стараясь, чтобы голос не дрогнул, Улен произнёс:
— Верните Млаву или убейте меня. В чём я виноват? Пусть скажет тот, у кого отнимали самое дорогое. Я не знаю никаких законов, кроме одного, которому научил меня охотник Колод. Если на тебя нападают, ты должен защищаться. Иначе ты не мужчина. Я сделал всё, что мог, чтобы спасти Млаву. Но сил моих не хватило. Теперь я прошу у вас. Отдайте Млаву или убейте меня. Я дождусь её в ином мире. Но и там я буду сражаться со всяким, кто попытается отнять её у меня.
— Больше тебе нечего сказать? — миролюбиво спросил Невзор.
— Отдайте мне Млаву, — повторил Улен.
И тут к помосту, кривляясь и жестикулируя, выкатился Зем. Задрав приплюснутое личико с огромными пятнами глаз, он заверещал угрожающе и плаксиво, будто заговорили сразу два человека:
— Я понял тебя, Невзор. Ты надеешься спасти убийцу. И люди с тобой согласны. Они молчат. Но я не согласен. У тебя есть причины его спасать, А у меня есть причины не соглашаться. Закон на моей стороне. Почему ты отказываешь мне в добыче?
Зем так визжал и брызгал слюной, что многие слова невозможно было разобрать. Но его слушали внимательно, и когда он умолк, чтобы передохнуть, никто не нарушил паузу.
— Ты не можешь отказать мне в добыче, Невзор! — завопил Зем с новой силой. — Они оба мои пленники. Брег умер. Я имею право выбора. Девушка принадлежит мне. Отдай её мне, или ты нарушишь закон.
Улен оценил отчаянность коротышки. Зем требует себе Млаву, но это же нелепо. Однако никто не смеялся, и по выражению лиц Улен видел, что большинство признаёт требование Зема справедливым. Невзор оглянулся на скамью, где сидели старейшины. Пятеро бородачей склонили головы в знак согласия с Земом. Но один сказал:
— Пусть решит рок!
— Ты слышал, храбрый Зем, величайший нюхатель следа? — насмешливо произнёс Невзор. — Ты хорошо знаешь законы, значит, и этот для тебя не нов. Согласен ты предоставить выбор судьбе?
Улен не понимал, о чём речь, но заметил, как съёжился коротышка. Зем беспомощно оглянулся на сгрудившихся за его спиной воинов, словно ожидая подмоги. Какой-то ребёнок истошно завизжал: «Рок! Рок!» — точно собирал приятелей на весёлую игру.
— Хорошо, — выдохнул Зем. — Я согласен. Пусть будет так. Но я не искал его смерти.
Его тёмные зрачки с ненавистью вонзились в Улена. Он глядел на своего врага, пренебрежительно усмехаясь. Необычная тишина опустилась на площадь. Дальнейшее совершилось мгновенно. Зем шагнул к столбу, на ходу извлёк из-под куцей шубейки длинный нож. Улен не успел ни о чём подумать, как коротышка рассёк стягивающие его путы.
— Беги! — крикнул он свирепо. Улен опустился на затёкшие ноги. Он уже всё понял. Коротышка намерен убить его, безоружного. Пленнику дают возможность поиграть со смертью в догонялки. Но ведь карлику не справиться с ним, будь у него хоть по два ножа в каждой руке.
Улен отпрыгнул в сторону и нагнулся, разминая тело.
— Беги! — повторил чуть не плача Зем. Толпа расступилась, образовав проход.
— Я не заяц, — сказал Улен, — чтобы ты гонял меня по кругу. Убей так, коли сможешь,
В ту же секунду, вскрикнув, коротышка бросился на него, неся нож почти у земли. Улен недооценил его ловкости, слишком небрежно занёс ногу, целя в ручку ножа. Этому приёму Колод учил его целое лето. Это был надёжный приём. Движение должно быть стремительным, как вспышка света, главное при этом — не потерять равновесия. Улен промахнулся, потому что коротышка разгадал его уловку. Опередив на мгновение, Зем всей тяжестью тела подсёк его колени. Улен упал, и юркий воин искусно переплёл его грудь ногами и, торжествуя, замахнулся ножом. Возбуждённые зрители не успели насладиться зрелищем, но Зем отчего-то замешкался. В его взгляде теперь не было ненависти, а была там только боль, такая же, как охватила Улена в этот страшный миг, — боль утраты, посланной небом. Они не видели, и никто не заметил, как из ближайшего дома вымахнул огромный чёрный пёс, трескучим вихрем пронёсся по проходу, оставленному Улену для бегства, и с коротким рыком скакнул на спину Зема. Легко, как козявку, захватив в пасть его шею, пёс сковырнул коротышку на землю. Вопль человека и грозное рычание зверя слились в протяжном звуке. Улен успел вскочить на ноги, обхватил Анара за туловище и с трудом оторвал от жертвы. Он стоял, держа пса за загривок властной рукой, а бедняга Зем корчился у его ног, делая тщетные попытки сесть, и снег возле его головы почернел от крови.
В безмолвии замерли люди. Могло ли возникнуть в их воображении что-то более полно выражающее рок, нежели чёрный зверь с безумно сверкающими очами, с падающей из пасти алой пеной?
Старейшины задвигались на помосте, как бы выказывая желание покинуть опасное место, и лишь Невзор остался недвижен.
— Это твоя собака, мальчик?
— Да.
— Что же нам делать? — нахмурился Невзор. — Ты всего два дня в городе и уже доставил столько хлопот. Убил лучшего воина и покалечил замечательного разведчика. Чего от тебя ждать дальше?
— Я не сам к вам пришёл, — ответил Улен. Тем временем Зему удалось сесть, и он проверял, вращается ли у него шея. Кровь его не пугала.
— Как поступить с тобой? Мне ты по душе, думаю, мог бы пригодиться нашему роду. Но пусть решает народ.
Вождь встал и простёр руку.
— Грозные грядут времена, дети мои! А мы живём нерасчётливо. Копим силу по капле, а изливаем потоками. Так не должно быть. Будущее наше ещё темно, но вчера мы были слабее, чем сегодня. Мы никогда не прощаем врагов, но снисходительны к тем, кто пришёл с чистым сердцем. Брег погиб, и его не вернёшь. Его убил этот отчаянный юноша, но без коварства и злобы. Он храбрый воин. Провидение на его стороне — мы убедились в этом. Пусть он займёт место Брега, пусть послужит городу. Старейшины согласны со мной, — Невзор кинул быстрый взгляд на скамью, и безгласые старцы покорно склонились. — Ты, наверное, хочешь сказать что-то, Зем, лелеющий обиду?
Зем действительно попытался что-то изречь, но вместо слов из его горла вырвался возмущённый клёкот. Вперёд выступил Азол.
— Я скажу, братья. Я видел, как погиб Брег. Юноша защищался, а не нападал. У него сильные руки и бесстрашное сердце. Коли с Земом обошлись несправедливо, мальчик сам вернёт ему долг. Это так же верно, как и то, что я уже ничего не получу от Брега.
Он приблизился к юноше, и Анар предостерегающе зарычал.
— Да будет так! — провозгласил Невзор. — Слово за тобой, Улен. Согласен ли ты служить городу? Не таишь ли в душе предательского умысла? Говори!
— Верните Млаву! — сказал Улен.
7
Издали Пашута заметил машину Хабилы, стоящую возле дома, и самого Петра Петровича, прохаживающегося руки за спину, как и положено руководителю крупного масштаба, «жигулёнок» был по уши в грязи, зато Пётр Петрович выглядел празднично — в модном чёрном плаще молодёжного покроя, в светлой шляпе с широкими полями, на ногах элегантные сапожки. Увидев Пашуту, небрежно поманил его пальчиком. Пашута не мог его миновать, дорога тут была одна.
— Я тебя как раз жду, — недовольно заметил Хабило, точно Пашута нарушил уговор и опоздал. — Дело у меня к тебе, Павел… э-э… серьёзное. На работу я тебя определил, со ставкой сто десять рублей. А там поглядим, как себя покажешь.
— Премного благодарен, — отозвался Пашута. — Как же вы, Пётр Петрович, по такой грязюке проскочили? Рисковый вы человек.
— Ты вот что… Я сейчас заходил к Варваре, поглядел её работы, и честно тебе скажу — изумлён.
Пашута изобразил любопытство. Хабило смотрел на него проницательным взором. Так он привык разглядывать подчинённого человека, в котором не совсем был уверен.
— Давай с тобой говорить открыто, Павел. Я тебе задам вопрос, а ты честно ответишь. И посмотрим, какой у нас получится расклад.
— Стыдно было бы мне хитрить со своим благодетелем.
— Да уж… Ты только не обессудь… Скажи как мужчина мужчине, кем тебе приходится Варвара? Женой она тебе быть не может. Тогда кто же она?
— А почему она не может быть женой?
Хабило набычился, обошёл Пашуту вокруг, ему не стоялось на месте. Пашуте почудилось, будто дверь в доме отворилась и там мелькнула озорная Варенькина физиономия.
— У нас же откровенный разговор, — с досадой бросил Хабило. — Иначе как мы поймём друг друга?
— Вы правы, Пётр Петрович. Она мне не жена.
— А кто же?
— Племянница по отцовой линии.
— А зачем вы с ней сюда приехали?
— Это вообще-то дело сугубо семейное. Но от вас скрывать глупо. Случилась с ней маленькая женская оплошность, пришлось на время её отправить из Москвы. До выяснения всяких иных обстоятельств.
— Какого же рода оплошность?
— Вот этого, извините, сказать не имею права. Не моя тайна. Большие люди замешаны. И вам не уступают по положению. Ну, а меня с ней послали вроде как телохранителем.
Хабилу это объяснение удовлетворило, хотя было видно, что поверил он лишь отчасти. Он теперь зашёл за машину и смотрел на Пашуту издали.
— Тогда, значит, так, Павел. Слушай внимательно. Варвару необходимо переправить в город. Здесь ей не место. Ты понимаешь меня?
— Понимаю. А зачем ей в город? — Пашуте приходилось вертеться, чтобы угнаться за передвижениями чем-то сильно озабоченного начальника.
— Конечно, я, может быть, не компетентен, но, по-моему, у Варвары талант. Ей в глуши томиться незачем. С талантом надо к народу идти. Я вот беру с собой некоторые её работы, покажу кому следует, а тогда уж решим окончательно. Надеюсь, у тебя возражений не будет?
Хабило обогнул машину и приблизился к нему с другой стороны.
— Какие могут у меня быть возражения… А где она в городе будет жить?
— За это не беспокойся, общежитием на первое время обеспечим. — Хабило был доволен плавным течением разговора. Видно, ожидал от Пашуты сопротивления и приготовился к нажиму. Теперь он стал похож на мальчугана, которому удалось легко заполучить чужую желанную игрушку и оттого он был несколько обескуражен.
— А мне нельзя полюбоваться на её работу? — спросил Пашута.
— Она разве тебе не показывала?
— Вы же знаете, она застенчивая.
Хабило помедлил, потом достал с заднего сиденья ватман, перевязанный ленточкой. Прикинул, откуда светит солнышко, поманил Пашуту к забору. Когда развернул лист, Пашута невольно охнул. С плаката на него глядел вполне узнаваемый Пётр Петрович Хабило, но в каком виде, боже ты мой! Он стоял на крутом утёсе над быстро текущей рекой; в руках, задранных к небу, здоровый валун, в круглой коротконогой фигуре мощный порыв, но на симпатичном лице с выпученными глазами ни капли напряжения, только весёлая усмешка, как бы поддразнивающая зрителя: «Ну что, браток, а тебе так-то слабо?» Под картиной, выдержанной в изумрудных тонах, алая яркая надпись: «Мелиорация — путь к плодородию и счастью!» Пашута сначала охнул, а после сдавленно хихикнул. Он подумал: «Ну и Варька, чёрт бы тебя побрал!»
— Да, да, — Хабило внимательно следил за произведённым впечатлением, — кое-какие детали не вполне соответствуют. Но в общем как тебе? Вдохновляет?
— Слов нет. Вы тут, Пётр Петрович, прямо как живой. Надо же так уловить! Девчонка совсем, а будто в душу заглянула. На выставку бы надо отправить.
— Ну-ка подержи, а я ещё издали гляну.
Отошёл шага на три, прищурился, одна бровка скакнула к виску, как кузнечик.
— На выставку, говоришь? А это идея… Только вот… как бы чёт не подумали. Я всё же официальное лицо, а здесь… Могут придраться.
— Да вы что, Пётр Петрович! Дураки, конечно, найдут к чему придраться. Но это же искусство. В нём главное — правда чтобы была. Да и кого она могла нарисовать, по совести-то? Не меня же. Я такой камень и не подыму. Пожалуй, если вы его швырнёте, река из берегов выйдет. Потоп будет вселенский… Молодец Варька!
Хабило отобрал у него плакат, скатал в трубочку, аккуратно перемотал ленточкой.
— Покажу там у нас… кое-кому сведущим… Посоветуемся. В любом случае надо Варвару определять по художественной части. Ты, Павел, не обижайся, но она птица не твоего полёта. Я от Спирина слыхал, вы тут аграрную революцию делать нацелились, это пожалуйста. Мы вас, коли понадобится, враз поправим. А ей тут болтаться не след. Годик в городе на виду поработает, зарекомендует себя, мы ей такую характеристику отпишем, в любой институт ехай. У нас есть один, Вахромеев по фамилии, член Союза для художников. Сейчас он, правда, малость спился, но советом сможет помочь. И ему будет добрая встряска. А то с ним как заговоришь о чём путном, он одно в ответ: искусство — святое дело, указаний не терпит. Вот пусть и поглядит, как нынешняя талантливая молодёжь смотрит на это дело. Искусство должно до народа доходить, а не всякие фигли-мигли… Я хоть специального образования не имею, но кое в чём смыслю с политической точки зрения. При правильном руководстве Варвара далеко пойдет. Короче, жди меня завтра-послезавтра. И её как-нибудь поаккуратней подготовь.
— А вдруг она без меня ехать не захочет?
— Не дури, Павел. Для тебя забава, а у ней судьба, возможно, в одночасье решится. Ты учти и то, что я пятый год в разводе нахожусь.
— Как вы тонко всё предусмотрели, Пётр Петрович, — восхитился Пашута. — А ей-то, Вареньке, хоть намекнули?
— Чего намекать, — самодовольно усмехнулся Хабило. — Она не дитя. Это она мне портретиком кое на что намекнула. А, Павел?.. Но ты помни, будешь мне другом, я друзей не бросаю на произвол судьбы. В городе у меня сейчас положение твёрдое. Ну, бывай!
Пожав Пашуте руку, гость нырнул в «жигулёнок» и был таков. Пашута смотрел вслед машине до тех пор, пока она не свернула в лесок. Потом побрёл в дом.
Варенька ждала его на кухне, сидела на табуретке, невинно сложив руки на коленках. Он только рот открыл, но она его опередила, проворковала восхищённо:
— Ой, Павел Данилович, хороший мой! Можно вас поздравить? Теперь у вас будет уже три жены? Это ж надо, как настоящие мужчины устраиваются!
Он увидел, что лицо её перекошено злой издёвкой, но не мог поверить, что из-за него, из-за его женщин она всерьёз переживает, не настолько был глуп. Всё же начал поспешно объяснять, кто такие новые приезжие, будто оправдывался. Балабонил, как на сцене, так хотелось почему-то её рассмешить, расшевелить. Он вдруг понял очень важное: в Вареньке была естественность. Она вела себя только так, как было свойственно ей, а если притворялась, то и притворство её ощущалось лишь как одно из натуральных настроений. Потому и душа Пашуты, издёрганная, как у всех людей, житейской круговертью, около неё успокаивалась и замирала.
Пашута оборвал на полуслове свой трёп о Раймуне и Лилиан, спросил совсем о другом:
— Ты жалеешь, что мы сюда приехали?
— А куда мне было деваться?.. Ой, да не думай ты об этом, всё образуется.
— Что образуется. Варя? Давно нам пора поговорить всерьёз. Ведь мы с тобой в каком-то чудном положении.
Варенька выудила сигарету из пачки и ловко от спички прикурила. Этот жест — из её прошлого, и там ещё много такого, чего не поправить.
— Я что-нибудь не так сделала, Паша? — спросила с удивительно ясной улыбкой. — Тебе не понравилось, что я заговорила о твоих женщинах? Я не имею на это права?
— Имеешь! — горячо отозвался Пашута. — Но не в этом суть. Как мы дальше будем? Ты из дома почти не выходишь.
— Тебя что мучит-то, Паша?
— Мне кажется, я тебя украл. Ты сама говоришь, у тебя не было выхода. Но он был, Варя. Хочешь, сегодня же отправлю тебя домой?
Он ждал ответа бестрепетно, как раскаявшийся преступник ждёт объявления кары. Ему даже было не очень любопытно, что она ответит. Если соберётся в Москву, он поедет с ней вместе. Это всё равно случится рано или поздно. У неё там родители. А его родители давно в земле сырой спят.
— Ты хочешь, чтобы я уехала?
— Я тебя не держу, ты свободный человек.
— Зачем ты так, Паша? — она смотрела на него почти с состраданием. — Не терзай себя понапрасну. Разве ты ничего про меня не понял? Я живу, как сама хочу. Меня принудить ни к чему нельзя. Говорят, это безнравственно — жить, как тебе хочется. Папочка об этом вечно талдычил. Он считает, человек должен жить для людей. Я так не думаю. Это пустые слова. Кто больше всех уверяет, что живёт для людей, тот и есть главный обманщик. Все врут про это. Родители врут детям, им так удобнее. И взрослые врут друг другу, потому что так принято, но никто никому не верит. Все словно сговорились говорить одно, а жить по-другому. А я не хочу. Как думаю, так и живу. Мне нравится жить для себя. Наверное, это потому, что я никого не любила. Когда полюблю, буду жить для другого, может быть, для тебя, Паша. Всё очень просто. Ты не расстраивайся, ты хороший. Ты лучше всех, кого я знала. Я не поеду домой, не гони меня, пожалуйста! Я ещё с тобой побуду.
Пашута попрочнее укрепился на стуле. Жарко ему стало.
— Тебе, Варенька, цены нет. Только ты этого не понимаешь.
— Я-то понимаю, — утешила она, глядя блестящими, мудрыми глазами. Куда-то ухнули годы, разделявшие их с Пашутой. Сейчас она была намного старше его и видела его насквозь. Под её нестерпимым взглядом он как-то съёжился. «Сейчас я её обниму, — подумал он, — а уж потом ничего не поправишь». Она угадала его мысли, и внезапно нетерпеливое ожидание отразилось на её лице сумеречной усмешкой. Лихим сквознячком потянуло по кухне. Но Пашута в который раз совладал с собой.
— А этот-то Хабило… — сказал с попыткой отвлечься от главного. — Забрать тебя в город собирается. Так ему твоя картина глянулась.
— Ой, умора! Я думала, он ругаться будет. А он… Ой, Пашенька, какие же придурки живут на белом свете. Мы тебе, говорит, поможем. Талант должен принадлежать народу… Загундел, загундел, а глазками так и шарит по мне. Только бы, думаю, не набросился. Такую невинность изобразила, ты бы, Паша, довольный остался.
— Сволочь!
— А потом так насупился, заиндевел весь и речет: «У вас с этим человеком, надеюсь, ничего такого нету?» Это про тебя, Паша. «Нет, — отвечаю, — между нами ничего такого и быть не может. Павел Данилович мной брезгует. А что, говорю, вы имеете в виду, товарищ Хабило? Вы на что-нибудь неприличное намекаете? Если вы на это намекаете, то я даже ни с кем не целовалась ни разу». И знаешь, что он сказал?
— Что он пятый год в разводе?
Варенька оторопела.
— Ты что, подслушивал? Паша, да ты телепат. Ой, я теперь тебя ещё больше буду бояться… Но он так именно и сказал. Сколько ему лет, как ты думаешь?
— Чего мне думать, это ты думай. Жених заманчивый. Он мелиоратор, ты художница, будет интеллигентная семья. Опять же рано или поздно его в тюрьму упрячут, всё добро тебе останется.
— А за что его упрячут, Пашенька?
— Шебутной он. Реки собирается поворачивать. Обязательно когда-нибудь с него судом спросят.
Варенька потушила сигарету в блюдечке, потянулась, простонала томно: «Ой, все косточки разболелись». Но Пашута смотрел на эти её затейливые ужимки уже спокойно. Что-то в нём угасло, как после большого трудового дня. «Пустое, всё пустое, — думал он. — Сколь раз в жизни бывало: померещится чудо, а обернётся дрянью».
Но это он врал себе, чудо на сей раз никуда не делось, рядом было, да только он до него не дотягивался, как та лиса до винограда, не хватало ему чего-то, чтобы дотянуться, чему не было определения, но уж во всяком случае — не рук. Руки у Пашуты были как раз ухватистые.
Пошли к Спирину обедать. Раймун дрых с дороги, Семён ушёл на склад, но к обеду обещал вернуться. Лилиан, увидя Вареньку, нахохлилась как мокрая курица. Варенька прямо спросила:
— Вы моему Паше кем приходитесь, девушка? Тоже невестой?
Урсула хихикнула и хотела удрать в комнату, чтобы не присутствовать при опасном разговоре. Но Пашута её остановил.
— Погоди, Урсула. Варя без цирка не может, ты одна на неё влияние имеешь. Не уходи.
Варя обняла её за плечи.
— Это правда, Уренька. Ты такая чистая, хорошая. При тебе каждый человек лучше делается. Даже Павел Данилович.
Лилиан наконец переварила вопрос.
— Как я могу быть ему невестой? У меня муж есть. Он пока без вести пропал, но обязательно найдётся. И Павел Данилович так считает.
— Ещё одна невинная душа, — пригорюнилась Варя, передразнила: — «Павел Данилович считает…» Да этот Павел Данилович скорее всего вашего мужа и подбил на какое-нибудь злодейство.
Лилиан, как и в первый раз, начала знаками выманивать Пашуту для интимной беседы, причём делала это так энергично, с такой трагической миной, что Варя растрогалась.
— Да выйди ты с ней, Павел Данилович, выйди. Я не обижусь. Если женщина просит…
Всё же дальше сеней Пашута не двинулся. Тут ему Лилиан прошелестела в ухо зловещим шёпотом:
— Опомнись, Паша, какая она тебе пара! Она тебя так окрутит!
— Ты в эти дела не лезь, Лиля, — укоротил её Пашута. — Они тебе не по уму.
— Паша, не сердись! Ты ведь не знаешь, как я к тебе отношусь. Ты столько для меня хорошего сделал.
— Ты про что?
— Про меня никто не догадывается. Думают, я бесчувственная. А вот когда муж пропал, я чуть не умерла. И ты один ко мне по-человечески отнёсся, пожалел. Это так важно для женщины, Паша. Если тебе помощь моя понадобится, я счастлива буду.
Пашута догадывался, что это значит, когда женщина вроде Лилиан предлагает помощь. Ласково погладил её литые плечи, от чего она встрепенулась, как кобылица на лугу. В сенях было тесно, и от её резкого движения Пашута, оступившись, повалился на какой-то ящик, попутно зацепив с гвоздя ворох одежды, и через секунду барахтался на полу в совершенно нелепом виде. На шум первой примчалась Варенька. Обстановку она мигом оценила.
— Что же вы прямо здесь расположились? — заметила высокомерно. — Павел Данилович, ну не терпится, шли бы домой. Надо же какие-то приличия соблюдать.
Явился Раймун. Со сна он никак не мог разглядеть, кто на полу копошится.
— Пьяный, что ли, какой?
— Павел Данилович ухнул под вешалку, — пожаловалась Лилиан. — Ах, беда какая! Что же вы не встаёте, Павел Данилович? Вот, обопритесь на мою руку.
— Так это ты, Пашка, колобродишь, людей пугаешь, — Раймун произнёс это таким тоном, что, дескать, тогда удивляться нечему. — Видать, мои денежки догуливаешь? А ты, Лилька, брысь отсюда! Тебя только в этой компании не хватало.
— Вы не правы, добрый хозяин, — отозвался с полу Пашута. Ему лень было подниматься. Так уютно он пристроился на тулупе Спирина, век бы лежать. — Ваши денежки я все полностью отправил.
— По четыре-то рублика за кило? Это ты Лильке рассказывай, у ней уши резиновые.
Урсула накормила всю артель борщом с пирогами, и Пашута почувствовал себя совсем превосходно. Милые пустяки, приключившиеся с ним за утро, смягчили сердце. Хотелось сказать что-то доброе, значительное
Варе, бросающей на него укоризненные взгляды, и Раймуну, поедающему борщ с брезгливой миной, и Лилиан, вечному чуду природы, и, уж конечно, безответной Урсуле. Благость на него снизошла. Он думал: в конце концов, любое проявление жизни следует принимать как подарок. Дымящийся багровый борщ в тарелках, Варино случайное прикосновение — всё это, может, и есть счастье, и другого не будет.
Вечером, когда со Спириным пошли прогуляться перед сном, он был всё ещё в размягчённом состоянии.
— Наверное, зря ты всё это затеял, Сеня. Тебе нужны другие люди. Мы все здесь случайные. На большое дело одного азарта мало. Со старухами да с дедом Тихоном ты только Хабилу рассмешишь.
— Вроде отрекаешься, Паша?
В неверном свете звёзд худое, острое лицо Спирина давало синеватый отлив, точно страшная болезнь на нём отпечаталась. И голос был гулкий, скорбный. Пашутины слова глубоко уязвили его. Пашута пожалел друга и позавидовал ему. Надо же, у каждого своё болит. У Пашуты — Варенька в душе занозой зудит, а Спирин болеет тем же, чем вся страна больна. Земля в Глухом Поле обездолена, и Спирин от горя помереть готов — у него, выходит, забота повыше, государственная.
— Ни от чего я не отрекаюсь, брось ты. Мираж всё это. Коммуна твоя стариковская — мираж, и моя беготня — тоже мираж. Наша жизнь, Сеня, давно за серёдку перевалила. Нам бы на том успокоиться, что рукой удаётся потрогать. Чего зря башкой в стену биться? Не научились мы с тобой жить, друг любезный.
— Странно от тебя это слышать, — возразил Спирин. — За химерами я не гонюсь, но и жить сурком стыдно… В стену, говоришь, не стоит башкой биться? Вот оттого, что ты так думаешь, Хабило кругом торжествует… Забудь лучше, Паша, эти свои слова. Настроение у тебя поганое. Это пройдёт… Я знаю, что тебя мучит. У тебя с Варей не всё гладко. Прости, я бы не сказал, да раз такая минута. Как у тебя с ней?
— Люблю её, Сеня. Кажется, впервые женщину полюбил.
Спирин вздохнул, полез за сигаретами. Закурили на ходу, и два огонька поплыли по смуглому холсту ночи живыми точками. Воздух был такой, что протыкать его сигаретами было кощунством.
— Такая ли тебе нужна, Паша? Я ничего против Вареньки не имею, молодая, красивая, но тебя ведь она не поймёт. Вы с ней в разных мирах живёте.
— Знаю, Сеня.
— Я тоже сперва насчёт Урсулы сомневался. Другая кровь, всё такое… Оказывается, это значения не имеет особого. Страшнее, когда время разделяет. Она ведь у тебя, Паша, во французской кроватке, верно, качалась, пока мы с тобой куску ситного радовались, как празднику… Смотри сам. На неё годы запросто можешь ухлопать.
— А куда их копить? — со смешком спросил Пашута.
За полночь вернулся Пашута домой. Постоял малость на крылечке, послушал, как дышит ночь. Первобытное это дыхание будоражило, от него в грудь натекала небесная истомная влага.
На кухне щёлкнул выключателем — электричество отключено. Впотьмах нахлюпал воды в кружку, попил. В комнату пробрался, полежал поверх одеяла, не раздеваясь. Варина дверь, как водится, полуоткрыта. «Шалунья, — подумал с печалью. — Ведь спит, поди, давно без задних ног».
Но Варя не спала. Она слышала, как Пашута стоял на крыльце, как пил воду и как лёг, не заскрипев пружинами. Варя чувствовала себя несчастной, маленькой и потерянной. Днём бодрилась, но ближе к вечеру накатывало странное беспокойство, неведомое ей прежде. Иногда чудилось, что из темноты подкрадывается что-то бесформенное, с тусклыми глазами. Невнятный страх цеплял за сердце бархатной лапкой. Ей стоило усилий лежать неподвижно, особенно когда оставалась одна. Она пыталась понять своё новое состояние. «Может быть, — думала она, — начинается расплата за выброшенные на ветер, прекрасные юные годы?» Мысль была смешной. «Да перед кем я виновата? Только перед папочкой и мамочкой. Но им я не принесла большого горя. Не рассчитывали же они всерьёз, что я буду вечно тереться возле их ног, как домашний зверёк? У них своя жизнь, у меня своя. Пусть я её не слишком складно начала, но всё ещё сто раз переменится. О чём горевать? Я красива, молода, умна — и так будет долго. Поскорее бы только появился человек, который оценит мои достоинства и полюбит меня и которого я тоже полюблю. Лишь бы кто-то догадался, как охотно, жадно и покорно я сумею любить… Вот Павел Данилович догадался, но кто он?»
Она не заблуждалась на его счёт. Хороший, добрый человек, она ему благодарна. Он понапрасну терзает себя и теряет время: то, что он ищет в ней, она вполне может дать ему. Ей самой всё чаще хотелось прижаться к нему, обнять такого сильного, властного, но ничуть не загадочного. В нём всё на виду. Он не тот, от кого могла бы «забалдеть» современная «герла». Бедняжка Пашенька и сам это знает. Он высоко замахнулся. Он ждёт от неё не ласки, а любви. Но этот предмет, увы, от наших желаний не зависит. Да и какая с ним была бы жизнь? Бесконечные хлопоты по хозяйству, рождение детей, тупое сидение у телевизора — и ничего кроме. Это не для неё… Пусть лучше обнимет её и задушит. Она не против. Пусть лучше гибельная ночь утопит их обоих в чёрной жирной земле. Она согласна… Но будущее с Пашей вдвоём? Нет, она уступает это счастье без борьбы. Бери, кто смелый.
Но вот чудно, когда Варенька начинала так насмешливо думать о нём и его предостерегать, беспокойство её утихало и блаженное тепло растекалось в груди. Сто раз собиралась удрать в Москву, но её останавливала мысль, что, значит, она никогда его больше не увидит. Павел Данилович не простит ей побега. Как на это решиться, если она постоянно — что же это такое? — ощущает его тихое присутствие.
«Приходи, — умоляла Варенька, — сядь на кровать, протяни руку. Я ничем тебя не обижу, и мы вместе во всём разберёмся. Ну, чего ты ждёшь? Или хочешь, чтобы я сама? Ты ведь очень плохо обо мне думаешь, ты ведь думаешь, что мне это ничего не стоит… Ну и жди, безмозглый чурбан, ещё хоть тысячу лет!»
8
Наконец пришла пора сажать картошку. Спирин в ту ночь, как перед сражением, почти не спал. Выход на картошку он планировал как психологическую операцию, которая, по его замыслу, должна объединить собравшуюся здесь публику в боеспособный трудовой коллектив. Картошка была как бы пробным шаром, который, надеялся Спирин, пробьёт в индивидуальном сознании каждого селянина оптимистическую брешь. Он даже хотел провести праздничный митинг, чтобы втолковать людям смысл предстоящего трудового подвига, но Пашута его отговорил. Пашута напомнил, что метод предварительной накачки на митингах скомпрометирован всякими недоносками, подобными Хабиле, а ему, Спирину, революционеру аграрного дела, надлежит искать какие-то иные подходы к людям.
Спирин уловил насмешку, но всё же с другом согласился.
— Ладно, работа сама себя покажет, — заметил он, мечтательно потирая руки.
Поутру на поле вышли не все разом, а как бывает именно на празднике — тянулись парами и поодиночке. Спирин развёл всех по местам довольно умно. Старух разместил кучно, чтобы им сподручнее было соревноваться и отдыхать, остальных определил согласно пожеланиям. У кого пожелания не оказалось, тех расставил по собственному умыслу. К примеру, Владика Шпунтова отделил от Вильямины, но так, чтобы они двигались навстречу друг другу. Вильямина высказала мысль, которая, наверное, у многих была на уме:
— Мне всё равно, где стоять. Я вообще не понимаю, зачем пришла.
У Спирина готов был ответ:
— А мы никого не неволим. Дело добровольное. Кто хочет, работает, кто не хочет — дома сидит. На свежем воздухе денёк в земле покопаться — это никому, думаю, не повредит.
Он был взвинчен, левая щека у него подёргивалась. Но заметил это один Пашута. Он опять остро пожалел друга. Было бы из-за чего суетиться, а вот поди же ты. В который раз — волосы дыбом! — Спирин к нему подбежал: «Как думаешь, осилим?» Для Спирина очень важно было начать и кончить работу в один день. Он полагал, такая завершённость сама по себе произведёт сильное впечатление — особенно на новичков. Поле он наметил большое, и теперь озирал его с некоторым недоумением. Его испуганному взгляду оно представлялось необозримым. Неужели дал маху?
Пашута самолично выбрал лопату для Вареньки — полегче, поухватистей. Наряженная в его холстинные штаны поверх колготок, в спортивной курточке, она с изумлением вертела лопату перед своим дерзким носиком.
— Пашенька, а как копают, покажи, пожалуйста.
Она действительно первый раз в жизни держала в руках лопату. Вполне возможно, и в последний. И естественно, воспринимала происходящее как очередную забаву. Пашута велел ей натянуть рукавицы. Земля была мягкая, тучная, лопата вонзалась в неё уж точно как в масло, и Варя быстро приноровилась.
Остальных учить было не надо. Спустя некоторое время Пашута поднял голову и огляделся. Люди с разных сторон навалились на поле, как на пирог с начинкой, лица были задумчивы и светлы. Картина, подсвеченная утренним солнышком, вызывала умиление. Старухи управлялись с лопатами ловко, как со спицами, но всё же изредка попискивали от забытого за зиму напряжения. Надо их будет вскорости отправить на отдых. Дед Тихон вальяжно опирался на орудие труда, как на посох, но уже опередил соседей на корпус. Неподалёку от него сумрачный Раймун вгрызался в землю с охочим упрямством первопроходца, и видно было, что доволен. Не было только Урсулы, которую Спирин оставил дома готовить на всех праздничный ужин. Лилиан вела полосу рядом со Шпунтовым, они уже перешучивались. Для неё лопата была, что для Вареньки кисточка. «Молодец, Сеня, — мысленно похвалил Пашута друга. — Будет, нет ли из всего этого прок, а всё равно — иначе жить нельзя».
— Ты с отдыхом, с отдыхом, Варюха, — обернулся он к девушке. — Не гони. С непривычки уморишься быстро. Ладошки береги, не елозь по черенку. Целый день впереди.
— Неужели за день можно такое поле перекопать? Ты что, Пашенька?
— И перекопаем, и взбороним, и картошку посадим. Видишь, мешки приготовлены.
Варя скинула рукавицы, заправила поаккуратней волосы под платок, туго его стянула — и совсем стала похожа на деревенскую девчонку. Полюбовалась, как Пашута пласты отваливает, красиво, без натуги, точно ровными ломтями хлеб режет, усмехнулась, подначила:
— Ты будто для лопаты родился, Пашенька.
— Каждому своё, это верно, — без обиды согласился Пашута. — Мне — лопату, тебе — мужиков с толку сбивать.
— Ты думаешь, я тепличная? Ну нет, Пашенька, ещё посмотрим.
Схватилась за лопату, чуть в ногу себе не вонзила.
— Осторожнее, — испугался Пашута. — Осторожнее, Варя. Работа суеты не терпит.
После первого напора, малость поустав, люди распрямлялись, перекидывались друг с другом словцом. Настроение у всех было солнечное, лёгкое. Спирин подошёл к старухам, их тут семеро копошилось, одинаково приземистых, шустрых. Все они были рады, что их не обошли, что спонадобились они на общей тяге, нет-нет да и оборачивались — то разом, то поодиночке — туда, где копал землю дед Тихон. Задирали его тоненькими, озорными голосишками:
— Старичок-то, девоньки, не сомлел бы на солнышке. Ишь как споро, сердечный, устремился.
— Мужик он ещё в соку. Упадёт, дак мы его под кустик отнесём, приголубим.
— Ой, девоньки, надо б его колышками огородить. А то он только спереди об черенок упирается.
Дед Тихон на заигрывания невест не отзывался, один лишь раз сверкнул в их сторону суровым взглядом.
— Расшамкались, курицы. Глядите, кабы челюсти не повыпадали. Подбирать некому!
Спирин отобрал у старух лопаты, несмотря на их недовольство и видимость сопротивления. Отвёл к мешкам с картошкой, велел перебирать клубни, какие годятся — резать на части, раскладывать по вёдрам, чтобы в нужный момент не было заминки. Старухи ворчали, то одна, то другая срывались с места, брались за грабельки, красуясь друг перед дружкой, рыхлили уже вспаханную, свежо блестевшую чёрным потом землицу. Такие неугомонные божьи птахи. Лишь бы кто не надорвался прежде времени.
Вильямина, без устали разглядывавшая Варю, вдруг ойкнув, отшвырнула лопату и побрела по бороздам к Пашуте. Сунула ему под нос большую свою розовую лапу.
— Во, Пашенька, глянь. Пальчик занозила, чего теперь делать?
Пашута покосился на Варю, та ковырялась в земле, как в альбоме с картинками. Уже с полчаса ворочала без отдыха. Пашута попробовал отшутиться:
— Иди к Спирину, он тебе его отрубит.
— Не-е, Пашенька. Ты наш командир, будь добр, помоги изувеченной женщине… Помнишь, как я руку кипятком обварила? Как ты меня тогда жалел… Ну вынь занозу, Пашенька!
— Да где заноза, не вижу? Придуриваешься, Вилька?
— Ну вот торчит, чёрненькая… Ой, столбняк может приключиться. Самое это страшное — ранку землёй загрязнить. Я читала. Больно, Пашенька, ей-богу, ну выдерни занозу. Зубками выдерни. Ты же умеешь.
Пока причитала, пока кривлялась, косилась на Вареньку и как бы не замечала угрюмого молчания Пашуты. Она не собиралась устраивать ему сцену, а вот толкнуло в сердце, не выдержала, пришла поближе познакомиться с ослепительной соперницей. Пашуте страсть как не хотелось, чтобы день был омрачён житейскими тучками. Вон уже и Шпунтов набычился, того гляди сюда притопает. Опирается на лопату, как воин на копьё.
Тут Варя вдруг вмешалась:
— Можно мне вашу занозу посмотреть?
— Пожалуйста, девушка, полюбуйся.
С полминуты юная, беззаботная Варенька, дитя асфальта, и повидавшая виды, опасная, как тайный удар, Вильямина не пальчик изучали, а пожирали одна другую взглядами, кто кого пересилит? Румянец схлынул с Вилькиных щёк, а Варины очи заполыхали прямо-таки адским огнём. Наконец склонилась девушка над ужаленным пальцем, приладилась длинными ногтями, дёрнула раз, другой. Вроде бы нарочно делала побольней. Вильямина и ресничкой не шевельнула.
— Вот она, вот! — радостно воскликнула Варя, демонстрируя на ладошке крохотный древесный волосок. — Вытянула. На, смотри, Павел Данилыч.
Вильямина небрежным движением отряхнула юбку, повернулась, пошла на своё место. Всё же на середине пути оглянулась:
— Спасибо, сестрёнка!
— Три жены, — сказала Варя Пашуте, — и все картошку сажают. Какое-то неразумное распределение. Ты не находишь, дорогой?
Пашута копал, не отвечая.
— Она мне понравилась, у тебя хороший вкус, Паша. Такая высокая вся, костистая. Ей сносу не будет. И вторая ничего, которую ты из Прибалтики выписал. Только немного пышновата. Но с тобой она быстро похудеет. Да, Паша?
Пашута пыхтел, кидал лопату за лопатой.
— Ну отдохни, чего ты? Поговори со мной. Какой ты, однако, жук-трудяга… А ведь женщин не одной таской, но и лаской воспитывают. Вот зачем ты ей с занозой не помог? Она бы тебя после этого ещё крепче любила.
— Ну, завелась, Варька, — буркнул Пашута сквозь зубы. Ему показалось, вся их нестроевая артель с удовольствием прислушивается. Чего он по-настоящему не любил, так это публичных выяснений. — Сдались тебе эти несчастные женщины?.. Они же тебя не трогают.
— Ах, признаёшь, что они несчастные? Ещё бы! Тем более что меня одну при себе держишь. Мне лестно, но это несправедливо. Давай мы по очереди станем у тебя ночевать? Или так, которая больше картошки насадит, та к тебе идёт. Вроде как награда за беззаветный труд.
— Мочи нет копать, вот и балаболишь.
— Рабовладельцем бы тебе родиться, Пашенька.
Владик Шпунтов пахал как одержимый, не разгибаясь, перекуривал на ходу, сжигая очередную сигарету до фильтра. Словно в землю решил закопать отчаяние. На него сильно подействовало, как Вильямина со своей занозой к Кирше ходила. Но была в этом переживании и некая отрада. Кирша обошёлся с Вильяминой заносчиво, занозу вынимала эта московская шлюшка — Варвара, новая присуха Пашутина. Кто такая Варвара, Шпунтов ни минуты не сомневался. Он таких девиц, длинноногих и остроумных, слава богу, перевидал на своём мужском веку предостаточно. Все они одним миром мазаны. В них радости нет. Это товар серийный. Продаются в розницу и оптом за фирмовые шмотки и за бутылку с иностранной наклейкой. Мнят о себе высоко, все с претензиями, а нутро пустое. И в башке труха. Шпунтов им цену знал, ни одной верить нельзя. И вот поди ж ты, Павел Данилович, кажется, мужик ушлый, огни и воды прошёл, а на мякину клюнул. Со стороны смотреть, смешно, пожалуй, а если вдуматься — смешного ничего нет. Такая Варька подсечёт по ногам хуже, чем бревном по темени. Ну да это не его дело, пусть Кирша сам разбирается. Судя по сегодняшнему случаю, он Вильямину от себя окончательно отстранил. Но смирится ли она с поражением? Дай-то бог. А то ведь если Вильямина пожелает, то уж, конечно, в два счёта управится с этой вертихвосткой. Они не соперницы. Это ясно как божий день. Всем ясно, кроме Кирши. И тут опять несуразность. Как можно предпочесть длинноногую шалаву, у которой в мозгу две извилины, такой женщине, как Вильямина, подобной богине. После этого что можно понять в этой жизни?
У Шпунтова со вчерашнего вечера, как огненные колышки, пылали в голове её жалобные слова. Он попытался в очередной раз поухаживать, вежливо, разумеется, без всяких претензий. Заварки ей подливал в чашку да и погладил легонько по руке, чтобы развеять смуту, синевшую в зачумлённом взгляде, который не на него, Шпунтова, был устремлён, а плавал в неведомых далях. Она его руку отстранила, незло укорила:
— Не надо, Владик. У нас же уговор. Потерпи немного. Сердце отболит — твоя буду. Честное слово, верной тебе подругой буду, если сам от меня не откажешься.
«Потерпи!» «Уговор!» Не было меж ними никакого уговора, но ждать он согласен. Им обоим остаётся только ждать и надеяться.
Отказаться от неё он не в силах. Глубока реченька, да ведь вынесет когда-нибудь на бережок. А пока худо, тонны воды над головой, сквозь них дневной свет еле брезжит. Дыхания скоро не хватит, пловец он оказался никудышный. Он сказал об этом Вильямине, может, ей легче будет. Веселее ведь на душе, когда рядом кто-то тонет.
— Я подожду, Вилечка, не сомневайся. Только дышать мне с каждым днём тяжельше.
— Ты хороший, Владик, ты хороший. Я знаю, какой ты хороший. Это я плохая. Обременила тебя, а ты лучшей доли достоин. Но не могу я сейчас. Раньше бы смогла, с любым другим смогла бы, а с тобой не получится. Хочешь, я тебе правду про себя расскажу?
— Не надо правды, — испугался Шпунтов. — Я и так про тебя всё знаю.
Прокатилась и эта ночь по темечку шершавым напильником, спать не дала. А сколько впереди таких ночей?..
Дед Тихон, когда поравнялся с угрюмым, как туча, Раймуном, окликнул его:
— Как тебе наша землица, Роман Михалыч?
Дед Тихон с первого знакомства переиначил имя Раймуна Мальтуса на свой лад, не желая коверкать русский язык. В отместку гордый латыш вообще лишил его имени и величал попросту «стариком». Как Пашута и предполагал, они коротко сошлись на философской почве. Хотя Тихон был постарше лет на двадцать, на многие вещи они смотрели почти одинаково. Правда, это «почти» было весьма существенным и вызывало меж ними ожесточённые споры. Тонкость была в том, что хотя они во всём и соглашались друг с другом, но всё же на каждый предмет смотрели как бы с разных сторон. Взять хотя бы вопрос о роде человеческом, чрезвычайно важный для Раймуна, который полагал, что люди окончательно опаскудились, не помнят добра и обречены в скором времени на вымирание, как ящеры минувших веков. Тихон тоже не сомневался, что нынешние представители рода человеческого, эти «сопляки», к коим он причислял всех, кто был моложе его хоть на год, а значит и Раймуна, и в подмётки не годятся тем, которые жили до них. Они слабы, бездушны, ни во что не верят, живут одним днём и желают всё получить задаром.
Однако было в их суждениях по этому пункту и значительное расхождение. Раймун был уверен, что люди сами во всём виноваты в силу врождённого внутреннего скотства и, таким образом, вполне заслужили свою горькую участь; Тихон же объяснял духовную деградацию общества изменившимися условиями жизни, которые облегчились до такой степени, что человек забыл, почём фунт лиха, и разучился ценить самые дорогие вещи — хлеб и свободу.
Они приходили к разным выводам, касающимся будущих времён. Раймун угрюмо предсказывал, что скоро люди, слава богу, наконец-то укокошат сами себя, и на земле наступит мир и покой, иными словами — царство мышей и тараканов, ибо почему-то именно этим тварям наука предрекает бессмертие. Тихон полемически утверждал, что вселенская катастрофа как раз пойдёт людям на пользу, и они быстро угомонятся, когда их жареный петух клюнет. Такое уже не раз бывало на свете.
Когда Тихон в споре доходил до намёков на свои потусторонние контакты, его суровый оппонент впадал в неописуемую ярость и однажды обозвал Тихона выжившим из ума старым придурком. В ответ на оскорбление Тихон благодушно заметил, что лучше быть старым придурком, чем, дожив и до седых волос, остаться по состоянию ума в пионерском возрасте. В тот раз их с трудом развели в разные стороны Лилиан и Пашута, причём Раймун, когда его уводили, вопил, что он вообще никогда не числился в пионерах, а Тихон, размахивая палкой, злорадно уськал: «Молокосос! Молокосос!» Ссора меж ними тянулась до сего дня, и, окликнув Раймуна, Тихон как бы протянул руку примирения.
— А чего землица, — нехотя отозвался Раймун. — Не всё ли равно, куда зароют.
— Неужто тебе всё равно, Михалыч?
Раймун нахохлился, почуяв подвох. Оглянулся на Лилиан, которая копошилась неподалёку.
— Беспокойный ты, однако, старик, словечка без подковырки не скажешь.
— Сроду никого не подковыривал, — искренне удивился Тихон. — Интересуюсь из чистого любопытства. Неужто всё одно тебе, где лежать? Я тоже молодой был, но сколь себя помню, тянуло ближе к дому. А как же! Тут родичи захоронены, да мало ли… Услада душе там, где с деревцами, с травой рос. Даже волка в лес околевать тянет, на родину, словом. Никогда волк на равнине не сдохнет.
— Про волка ты верно сказал, старик, — снисходительно согласился Раймун. — Это самое удачное для человека сравнение. Только я-то шерстью пока не оброс, заметь себе. Мне иные, не волчьи мысли доступны. Не желаю гнить в куче со всяким отребьем. Коли ты о смерти заговорил, старик, по моему разумению, лучше нет конца, нежели в огне сгореть. Пусть ничего не останется. Одна зола.
— Верно! — обрадовался Тихон. — Издревле славяне покойников на кострах сжигали. Это хороший обычай. И на капище богу огня молились тож.
— А ты откуда знаешь?
— Да как же, как же… — Тихон замешкался, вспомнив, как злобно относится гость к его откровениям, но остановиться уже не мог. — От сведущих людей знаю. Приходят некоторые, мы и обсуждаем… Да это же тебе всё в диковину, Михалыч.
— Ну-ну, давай дальше.
— Не серчай, Рома, понапрасну. Ко мне приходят, к тебе нет — ну и что? Обиды для тебя никакой. Доживёшь до моих лет, может, и к тебе наведаются. Ты не ждёшь, а они явятся. Вполне может статься. Ты человек неплохой, хотя и озлобленный. Они тебя постепенно утешат.
Раймун резко обернулся к Лилиан:
— Одного не пойму, зачем ты меня сюда притащила? У нас что, своих дураков мало? Прогуляться захотелось, бегуна своего повидать! Ну, повидала. Рада? Копай теперь, копай… Надеешься, заплатят?
Лилиан сделала вид, что оглохла. Она ещё, кажется, ни разу спины не разогнула, но далеко не продвинулась. Так копала, точно под каждым пластом мужа искала. Откидывала кучку, аккуратно её разрубала на мелкие части и подолгу разглядывала. Вид у неё был сиротливый. Не дождавшись от неё ответа, Раймун вдруг отбросил лопату и пошёл к деду Тихону, на ходу доставая сигареты, чтобы старик не заподозрил чего худого.
— Закуривай, дедуля, — сказал неожиданно приветливым тоном и даже расплылся в подобии благожелательной улыбки.
— Не курю, соколик. Как есть с войны в рот не беру эту отраву и тебе не советую.
— Опасаешься рак получить?
— А вообще оно ни к чему.
Раймун задымил, огляделся по сторонам, спросил, понизив голос:
— А скажи, старик, как они выглядят?
— Кто?
— Которые, говоришь, навещают.
Дед улыбнулся просветлённо:
— Стало быть, уже припекло?
Раймун крякнул, рванулся уйти, но всё же смирился. Он грехов за собой не ведал, он, как и многие прочие на земле, надеялся некую общую истину в мире понять, А она ему не давалась.
— Припекать не с чего, — ответил угрюмо, но честно. — А и впрямь блазнится иной раз чертовщина. Вот будто окликнуть кто хочет, а голосу ему не хватает. Опасаюсь я этого, старик… От психушки никто не застрахован. Не хочется, чтобы на цепь посадили на склоне лет.
— Не посадят, — обнадёжил Тихон. — Ты шибко об этом не распространяйся — и не тронут. Я вон целый пока… А я-то гадаю, с чего ты на меня аки пёс бросаешься? Выходит, у тебя малое знамение было.
— Что за малое знамение, старик?
Раймун более не таил свой острый интерес, но по сторонам глядел зорко, оттого стал похож на коршуна. Тихон поискал глазами, нету ли поблизости пенька, заговорил неспешно, чинно огладив бороду:
— Перед прибытием, сынок, они завсегда сначала дают знамение. Кому голосом, как тебе, кому сквознячком. У них способов много. По сердцу скользнут, как шерстинкой, главное, чтоб ты услыхал. Это вроде проверки. Если услыхал, обязательно придут. Тут сомневаться не приходится. Жди со дня на день.
— А зачем?
— Что — зачем, сынок?
— Зачем приходят и кто? Предупреждаю, старик, коли ты надо мной глумишься, худо будет. Я не погляжу, что из тебя труха сыплется.
— Ничего из меня пока не сыплется, — возразил Тихон. — Скажи, Роман Михалыч, кто тебя по-русски так складно обучил говорить? Вроде без всякого акценту. И жена твоя тоже шпарит, упаси бог. Вы кто по нации?
Раймун, видно, уже пожалел, что поддался слабости и подступил к чумному старику с расспросами. Нижняя губа у него брезгливо полезла на верхнюю.
— Латыш я. Ну и чего?
— Латышей я знавал, серьёзные люди. Латышские стрелки были при революции, тоже прославились… Что ж, тогда к тебе твои земляки и наведаются, латыши. К каждому свои ходют, так уж заведено.
— Зачем ходят-то? Ты можешь ответить?
— А ни за чем. Посидите, покалякаете. Они тебе обскажут, как прежде жили. Ты своими горестями поделишься. Но большого утешения от них не жди. Они много сами не ведают. Зато не лукавят. Им лукавить смыслу нету. Это мы привыкли, как чего, дурачками прикидываться. А им без нужды. Они своё честно отбыли.
— Всё сказал, старик?
— А чего тебе ещё?
Раймун молча побрёл к своей делянке, проклиная себя за неуместное ребячество. По дороге наткнулся на Спирина, у которого с самого утра лопата в руках мелькала, как ложка у изголодавшегося едока. За ним чёрная борозда стелилась, точно трактором вспаханная. Лоб у него блестел от пота, глаза лучились радостью.
— Притомился немного, товарищ Раймун? — спросил с уважением.
— Мне притомляться рано. Я тогда притомлюсь, когда тебя отсюда на телеге вывезут. Ты скажи, как будешь оплачивать наёмный труд?
Спирин рассмеялся от полноты чувств.
— Поглядите, какой день, Раймун! Какое солнце. И мы все вместе на картофельном поле. Это ведь блаженство для души. Разве вы не чувствуете?
— Хитрый ты парень. Все вы тут, я смотрю, не простаки.
Владик Шпунтов и Вильямина сошлись посреди поля, куда их привела каждого своя борозда. Владик еле дождался этой минуты.
— Ну что, — спросил осторожно. — Удостоверилась?
— В чём, Владик?
— Напрасно себя унижаешь, Виля. Ты ему больше не нужна. Хоть ты к нему с занозой приди, хоть с подарком, он не оценит. Мне жалко тебя. Неужели у тебя никакой гордости не осталось?
Её взгляд просиял небесной чистотой.
— Пустое, Владик. Ты об этом не думай. Ты не устал?
— Оставь его в покое, Виля. Ему эта девчонка так кишки перемотает, его никто не спасёт. Нам о себе подумать пора.
— Никого я не собираюсь спасать. Какой ты смешной сегодня, Владик. Ты дыши глубже.
К тому часу, когда солнце укрепилось прямо над полем, подоспела Урсула с пятилитровым бидоном молока и корзиной с пирожками и бутербродами. Устроили большой привал. Земля была перелопачена почти вся, оставалось прорыхлить — и можно начинать посадку. Огромную корзину с припасами умяли за пять минут, даже старушки насыщались с таким рвением, будто всю зиму просидели зубы на полку.
Спирин оглядывал всю бригаду торжествующим счастливым взглядом. Пашуте подмигнул победно: а ты, мол, сомневался. Но у того не так уж весело было на душе. Картошку высадить артельно — дело нехитрое, свычное большинству из этих людей. Но о чём это говорит? Человека с земли согнали, посулами его не вернёшь. Да и какая в том особая необходимость? Возвращаться к земле затем, чтобы опять всего на Руси в избытке стало, — вряд ли стоит. Тут можно обойтись иными средствами, которые уже придумал машинный век. Правда, чего греха таить, сорвавшись с исконных мест, человек точно становую жилу себе надорвал. Он теперь живёт в бегах, не чуя принадлежности своей к великому вселенскому духу. Человек не земле изменил, а сокровенному достоинству в самом себе. Оттого оказался бесприютен и сир в больших и удобных городах. Там скопление, но не общность, там каждый сам по себе держится, уповая хоть в собственных квартирах ненадолго укрыться и уцелеть. А от чего уцелеть? Город давно болен манией самоуничтожения, и обитатель его редко просыпается по утрам с безмятежной улыбкой. Страх неминуемой беды невыносимо давит на сознание. Но что же делать? В деревнях, как эта, доживают век последние старики, они унесут с собой, как тайну, запрятанную в крови первозданную радость бытия. Они этой тайной уже не смогут поделиться. Природа схоронит её вместе с ними и этим отомстит безумцам, замахнувшимся на её величие. Спирин тщится влить новую струю в разбитый сосуд. Но кому это по силам? «Как жизнь коротка, — думал Пашута. — Ничего не успел понять, а она уже пролетела. Что теперь? Остаться со Спириным, значит, Вареньку потерять навеки. Она здесь всё равно не приживётся. С ней в Москву вернуться — как за туманом погнаться…»
— Варенька, как твои ручки-ножки? Держат ещё тебя?
— А то! Мне любая работа по плечу, ты не думай. — Голубая молочная капля нежно стекает у неё с подбородка…
После привала Спирин командировал старух с Урсулой, чтобы они помогли ей с праздничным ужином. Старухи поартачились для виду, но подчинились, уж больно их солнце разморило, поплелись к посёлку печальной вереницей.
Остальные разделились на две бригады. Одни, кто пожилистей, доканчивали пахоту, другие — во главе с дедом Тихоном — занялись картошкой. Тихон к своей задаче отнёсся серьёзно, собрал вокруг себя девиц и произнёс напутственное слово:
— Значит так, городские дамочки. На каку глубину пихать и на каком расстоянии — всё сейчас покажу раз и навсегда. Баловства быть не должно. Это вам не конфеты хрупать. Посля войны мы шелуху садили, а урожаи были не чета нынешним. Это всем надобно помнить. И ты, Варька, не скалься сверх меры. Чуть чего не так — во! Поняли, девицы-красавицы?
Кулак у деда был мосластый, жёлтого цвета, и понять его было нетрудно. Однако Варя уточнила:
— Может, нам тоже шелуху посадить, дедушка? Раз от неё урожай больше.
Тихон ей не ответил, а Вильямина и Лилиан поглядели на юную соперницу с неодобрением.
Ближе к вечеру, когда работа пошла на убыль, а Варе чудилось, что она уже сто лет ползает взад-вперёд по этому проклятому, стылому полю, по дороге от села подкатил «жигулёнок» и остановился в отдалении. На него поначалу никто не обратил внимания. И самого Петра Петровича Хабилу, одетого в тёмный плащ военного покроя, заметили, когда уж он приблизился вплотную.
— Начальство прибыло, — окликнул Спирин Пашуту. — А ведь сегодня воскресенье. Какой чёрт его принёс на наши головы?
— Ничего страшного. За нами вины нет. Картошку садим для общей потребности.
Хабило, насладившись зрелищем трудящегося народа, зычно гаркнул:
— Варвара! Эй, Варя! Поди сюда на минутку.
Варя зов услышала, подняла голову и из последних сил, но приветливо Хабиле улыбнулась. Однако к нему не пошла, ей оставалось два рядка, и она прикинула про себя, что дойдёт до края, там ляжет на траву и будет лежать до тех пор, пока рабовладелец и самодур Павел Данилович не донесёт её на руках до самого дома.
Своим поведением она поставила Хабилу в неловкое положение. Кричать вторично было смешно, идти самому по перепаханному полю в лаковых штиблетах — далеко и глупо, стоять на месте и делать вид, будто о чём-то задумался, значило ронять авторитет руководителя.
Хабило достал сигареты и закурил. «Ну, погоди, — подумал он. — Ты ещё узнаешь, девочка, что со мной нельзя так обращаться».
Тут, слава богу, за очередной порцией картофеля к мешкам подошёл дед Тихон. В руках у него болтались две пустые корзины.
— Здравия желаю, ваше благородие, — чинно поздоровался он с Хабилой. Тот кивнул небрежно:
— Всё идиота из себя корчишь, долгожитель? Пора бы остепениться… Что это вы, я гляжу, затеяли не ко времени? Вы бы ещё под снег её запихнули, картошку-то. Это всё, конечно, Спирин, думает, что он умнее всех.
— Никак нет, гражданин хороший. Тут думать никому не приходится. Сама природа диктует… А ты, видать, с указанием прибыл или как?
Никто на них больше не оглядывался, будто и в самом деле не руководитель из города прибыл, а случайного прохожего попутным ветром принесло. Но ведь и прохожего невежливо так встречать. Из машины Хабило вылезал в самом благодушном настроении, предвкушая доверительное объяснение с девушкой, которой он привёз желанные новости. Но теперь в нём злобный сверчок расправил усики. Да ещё эта вынужденная беседа с дурным стариком подлила масла в огонь. Нет, взбрыки зарвавшегося поганца Спирина просто так спускать нельзя. За последний год он совсем охамел.
— Указания такие, дед, — бросил Хабило. — Кликни сюда Спирина.
— А ты сам рази не можешь? — удивился Тихон.
Хабило попытался образумить старца сверлящим взглядом, испытанным оружием в обращении с подчинёнными, но утонул в океане младенческой приязни, отразившейся на бородатом лице Тихона, как свет на иконе, и только выругался сквозь зубы.
— Эй, Спирин! — гаркнул сорвавшимся голосом. — Окажи любезность, подойди.
Спирин помешкал, но всё же сдвинулся с места, заспешил, неуклюже задирая ноги между грядок. За ним потянулся Пашута. Они предстали перед начальством: Спирин с оскорблённым видом, его дружок с радостной гримасой во всю физиономию.
— Здравствуйте, Пётр Петрович! — вдруг рявкнул Пашута и отвесил гостю поясной поклон.
— Вы, ребятки, не паясничайте, как бы расхлёбывать не пришлось. Ну да ладно… С тобой, Спирин, как ты это поле самовольно обиходил, мы после обсудим. А для тебя, товарищ Кирша, у меня известие доброе. Варю забираю в город, как и уговаривались. Плакат я показал кому надо, одобрили и местечко ей подобрали соответственно. Будет жить и работать по призванию. Такие вот пироги. За ней я, собственно, и приехал…
— Не может быть! — изумился Пашута.
— Почему не может, когда я здесь.
— А вы не передумаете? А то обнадёжите несмышлёную девчонку, поманите калачом, а потом…
— Мели, Емеля, — самодовольно заметил Хабило.
— Варька! Варька! — заорал Пашута так истошно, что дед Тихон вздрогнул и укоризненно покачал головой. — Беги сюда! Всё бросай! Слышишь, Варька!
«Ладно, — подумала Варя, — пойду, если зовёт любимый. Но он об этом пожалеет». Кивнула тем, с которыми за несколько часов двумя словами не перекинулась, такие уж у них установились сердечные отношения. Не будь их, она бы давно сломалась. Но не могла позволить себе выказать слабость перед Пашиными пассиями. Понимала, что глупо, эти две здоровенные тёлки привыкли к физической работе, а ей всё равно за ними не угнаться, её сила в другом — всё понимала, но не желала смириться.
Надо сказать, впервые Варя обнаружила в себе такой азарт, и сама была не рада. Она и к Хабиле сразу не ринулась, потому что заметила двусмысленную усмешку Вильямины, только прикусила губы. Земля на мгновение поднялась на дыбы, оскалила чёрный зев и снова выстелилась под ступнями промозглым полотном. Пашуту она проклинала на все корки, как никого в жизни не проклинала. Самовлюблённый урод, мужлан! Придурок лопоухий! Орангутанг с одной извилиной! Да как он смеет!
А ему, видно, даже не икалось. Он забыл про неё. Ни разу, кажется, не глянул в её сторону. Какое ему дело, деревянному, что она погибает на этом адовом поле, какое и Данте не снилось в его кошмарах. И всё не ради ли него? Чего бы иначе она стала пластаться — руки по локоть в грязи, ноги крючком, поясница словно в гипсе, голова в тумане? Только чтобы вам быть угодной, любезный Павел Данилович. Только чтобы вы не прогневались на рабу свою. Ну погоди, чёрт двурогий!
Когда он окликнул её, она больше не мешкала — хватит, кончен бал. Пропадите вы все пропадом. Воспитывайте трудом родных деток и лошадей.
Чем ближе подходила, вырывая ноги из борозды, как из капкана, тем лучезарнее расцветала в улыбке. Один Пашута заметил в ней что-то неладное, но не придал этому значения. Поспешил обрадовать подругу:
— Ну вот, Варюха, счастье нам привалило, а тебе особенно. Забирает тебя Пётр Петрович в город. К себе, стало быть, приближает. Будешь ему плакаты рисовать. Правильно, товарищ Хабило? Ну, благодари, Варвара, чего растерялась? Вы уж будьте к ней великодушны, Пётр Петрович, она девица покорная, но… маленько того… Видите, от радости скисла.
Чего ожидал Пашута, распинаясь таким образом, неведомо, но дождался он Вариной немилости.
— Хватит языком молоть, Павел. Надоело твоё кривляние, — заметила брезгливо, даже на него не глядя, а лаская призывным взором мужественного Хабилу. — Объясните, пожалуйста, в чём дело, Пётр Петрович? У этого клоуна никогда ничего не поймёшь. Вы за мной приехали?
Хабило вспучил белые бровки, покосился на Спирина. У того был вид, будто его здесь нет.
— Может, в сторонку отойдём?
— Говорите смело при них. — Варя повела плечами, давая понять, что все эти люди для неё не более чем пустое место. — Мне трудно двигаться. Я измождена принудительным трудом.
— Да это же надо придумать, — деланно возмутился Хабило. — Городская девушка, изнеженная… конечно… разве можно… А у меня дельце простое. Посоветовался я со специалистами, все в один голос уверяют, что у вас, Варя, в наличии талант. То есть работу мы вам уже подобрали по профилю, худож-ником-оформителем в Дом культуры. Оклад сто двадцать рублей, ну и всякое такое.
— Что всякое такое?
— Льготы могут быть, со временем, надбавки. Но это, разумеется, в процессе творческой деятельности. Как себя зарекомендуете…
— А жить где?
Варя спрашивала деловито, с напором, и после каждого вопроса Хабилу словно пронзал ток. Не привык он, чтобы юные девицы так независимо к нему обращались, да ещё в присутствии посторонних. Он кожей чувствовал, тут может быть для него какой-то урон. Спирин остёр, всё сумеет на свой лад переиначить, да и этот Павлуша не такой простачок, каким прикидывается. Ишь, глазёнки вылупил, как у кота. На миг мелькнуло у Хабилы подозрение, что вдруг не по возможностям он размахнулся, но отступать было некуда.
— Детали лучше обсудить в конторе, Варя… Жить, что ж, пока общежитие предоставим. У нас хорошее общежитие, комната на две персоны. Кабинет в Доме культуры будет отдельный. Да чего тут, поехали, по дороге обмозгуем.
— В комнате на две персоны я жить не хочу, — сказала Варя. — Это даже гостя некуда привести.
— Ещё кто сосед будет, а то с ума сойдёшь, — поддакнул Пашута. Варя на него и бровью не повела.
— Сами рассудите, Пётр Петрович. Я вас вдруг решусь пригласить к себе. А там чужой человек. Всем будет неловко.
Опытный Хабило всё же попался на удочку девичьих сумасбродных глаз. Самодовольно заметил:
— Зачем к тебе ходить, у меня двухкомнатная квартира. Хоть в футбол играй.
— Это меняет дело, — сказала Варя. — Хотя в футбол я не играю.
Спирин сказал с возмущением:
— Ну вы даёте, братцы! Уши вянут слушать.
— А ты, Сенечка, скомпрометировал себя дружбой с этим человеком, — Варя ткнула пальцем в Пашуту. — Поехали, дорогой Пётр Петрович. Я готова.
Ни на кого больше не взглянув, потопала туда, где стояла зелёная машина. Но Хабило не мог так просто уйти, он чувствовал: надо что-то разъяснить людям. Иначе это всё подозрительно напоминало умыкание невесты в восточном духе.
— Ну, ребята, раз уж начали, продолжайте посадку. Авось что-нибудь уродится… С тобой, Спирин, кое-что согласуем по телефону. Учти, анархии тебе никто не позволит. Не те времена. Ты уразумел, Спирин?
— Ещё бы.
— Тогда бывайте здоровы!
Он зашагал следом за Варей, оба ни разу не оглянулись.
Дошли до машины. Хабило отворил заднюю дверцу, помог девушке забраться внутрь. Обошёл «жигулёнка», попутно проверив, плотно ли закрыт капот. Достал тряпочку и протёр ветровое стекло. Он не спешил. Наконец, нырнув в кабину, хлопнул дверцей. Машина пофырчала, медленно двинулась к посёлку и скрылась за домами. Поехали, значит, не в город, а сперва решили заскочить за Вариными вещичками.
Дед Тихон первый нарушил молчание:
— Да, выходит, большому кораблю большое плавание.
Пашута огляделся. Женщины и Шпунтов, побросав работу, застыли в глупейших позах. Пашута почувствовал, что земля уходит из-под ног. Словно на качелях слегка подкинуло.
— Она устала, — сказал Спирин глухо. — Не соображает, что делает. Она опомнится.
— Пойдём, мужики, — улыбнулся Пашута. — Нам делов-то осталось часа на два, не больше.
ЧУЖОЙ В ГОРОДЕ
Улен был юн: когда боль проходила, он забывал о ней. Ему разрешили поселиться в доме Брега. Азол отвёл его туда прямо с площади. По дороге рассказал, что у Брега было много врагов, и все они желали ему погибели. Но Невзору Брег был предан, как собака, и для него это большая утрата.
Улен слушал его вполуха, поспешно распрощался с ним у дверей дома. Анар лёг у стены, положив голову на лапы и исподлобья оглядывая новые места без видимого любопытства, однако шерсть его слегка дыбилась. Анар был доволен собой. Он много пережил за эти дни. Ужас вины скрутил его собачью душу, когда он под утро вернулся к стоянке и обнаружил, какая случилась беда. Но сейчас, успокоенный победой, Анар сознавал, что получил право немного отдохнуть.
От встречи с Млавой Улен не испытал радости, какую предвкушал. Она сидела на скамье у окошка, уткнувшись подбородком в колени, и, увидев его, лишь вздохнула, опустив глаза. Это Улена удивило, но он ничего не сказал. Он оглядел дом — скамью, прокопчённые стены, деревянный большой сундук в углу, низкий лежак, покрытый медвежьей шкурой, стол на одной ноге, — и решил, что жить здесь приятнее, чем в землянке. Большой человек придумал строить деревянные дома.
Он опустился на скамью рядом с Млавой, вытянул ноги и зажмурился. Он ждал, чтобы печаль ушла из сердца. Он подумал, что убить человека ничуть не труднее, чем убить волка. И ещё подумал, что умирать не страшно, но куда лучше сидеть вот так, в блаженстве усталости, и знать, что, когда откроешь глаза, увидишь Млаву. Он спросил:
— Ты не больна?
— Нет.
Улен открыл глаза:
— Он обидел тебя?
Млава молчала. В её глазах испуг. Кого она боится?
— Он мёртв, ты знаешь. Почему ты не отозвалась, когда я приходил сюда?
— У меня будет дитя.
Улен знал, когда девушка по своей или не по своей воле проведёт с мужчиной ночь, у неё должны быть дети. Но с Млавой это не вязалось.
— Не может этого быть, — сказал он неуверенно. — Брег мёртв.
Губы её тронула улыбка, какой он раньше не видел. В ней было сострадание.
— Ты голодный?
— Да.
Он вдруг вспомнил, что не держал во рту пищу с незапамятных времён. Оживший желудок застонал, точно погибающий зверь, в горло хлынула горечь.
Млава принесла глиняную тарелку с кусками вяленого мяса и ковш кислого, вспененного молока. Она дала Улену просяную лепёшку, толстую и твёрдую, как камень. Улен глотал кусок за куском и слышал, как желудок отзывается счастливым урчанием. Ему было стыдно, но он ничего не мог с собой поделать. Тремя глотками осушил ковш. Дух его умиротворился.
— Я усну, — сказал он. — Ты не бойся, нас никто не тронет. Анар у двери. Покорми его.
Млава послушно поднялась и вышла из дома. Анар поздоровался с ней, шевельнув хвостом, и поднял одно ухо. С его стороны это было сильным проявлением чувств. Млава сунула ему под нос здоровенную кость.
— Ешь, Анарушка!
Пёс зацепил кость клыками, ещё разок тряхнул хвостом в знак благодарности.
По пустынной улочке меж притулившихся друг к другу домиков ветер гонял снежную пыль. Чужой, ненавистный город.
Когда Млава вернулась, Улен спал. Он лежал на земляном полу, прижавшись к стене, подогнув ноги. Млава тихо опустилась рядом и начала разглядывать его лицо. Как добр Улен во сне! От тёмных бровей к твёрдо сомкнутому рту протянулась нежная полоска детской щеки. Над верхней губой белёсый пушок. Он ещё не мужчина, он мальчик. Но этот мальчик умеет убивать, и у него хватит силы, чтобы её не простить. Она виновата перед ним, потому что не сумела умереть, когда Брег швырнул её на лежак, немую от страха, и, хохоча, брызжа вонючей слюной, начал повествовать, как извивался под его железной пяткой червяк, которого она называет мужем. «Он долго выл, а потом сдох», — объявил Брег.
На сундуке лежал нож с длинным лезвием, она могла до него дотянуться, но не сделала этого. Ей хотелось жить, и она подумала, что рассчитается с Брегом, когда выпадет удобный случай. Была и другая вина, о которой она никогда не сможет рассказать Улену. Когда Брег овладел её телом, вместе с болью и тошнотой она испытала чувство сладостного насыщения. Будто меж высоких сосен мелькнул луч солнца и проник в её сердце. Был миг, когда она нежно поплыла в смрадных объятиях Брега. Так в её чрево вместилась новая жизнь, и она уверилась, что дыхание её продлится в вечности.
Улен убил насильника, но что с того? Не лучше было бы для всех, если бы вышло наоборот? От этой мысли Млава обмерла и не сдержала стона отчаяния. Улен очнулся и, не шевелясь, насторожённо обшарил взглядом комнату.
— Никого нет, спи, — успокоила Млава.
— Не хочу.
Он сел. Чувствовал, что накопил сил для того, чтобы дальше жить. Млава прекрасна, хотя чело её окутано дымкой печали.
— Что с тобой? — спросил он.
— Ничего. Ты сказал, нас никто не тронет. Это правда?
— Мне не всё понятно. У них свои обычаи. Сначала хотели меня казнить. Потом решили, что я им пригожусь. Зачем, не знаю… Надо разведать, как охраняются ворота… Вдруг мы сможем уйти. Мы обманем их. Спустимся к реке, а оттуда на север. Второй раз они не застанут нас врасплох… Почему ты молчишь?
— Они легко нас поймают. Мы не знаем этих мест. Да и куда идти?
Улен прошёлся по комнате. Тело было послушно, хотя ныла спина. Он устал от слов. Они оба говорят не о том, о чём хочется. Что изменилось? Что изменилось в ней? Почему он не может подойти и обнять её? Брег стоит между ними. Мертвецы часто мешают живым, это Улен понимал давно. Мертвецы вмешиваются в дела живых, так уж заведено. Но если Брег захочет отнять у него девушку, он убьёт его ещё раз. Только и всего. Он будет убивать его до тех пор, пока тот не смирится.
— Ты не хочешь бежать, Млава?
— Куда, Улен?
Вот теперь он понял, что с ней произошло. За те дни, которые их разлучили, она стала взрослой. У неё и волосы блестят иначе. Она обогнала его. Он кажется ей смешным. Уверенный в себе мужчина не ищет у женщины совета, он просто приказывает ей. Так говорили воины их племени. Но Колод так не думал. Пока мать Улена была жива, старый охотник обращался с ней как с равной. За трапезой он уступал ей лучшие куски.
— Хорошо, — сказал Улен. — Мы останемся и посмотрим, что будет. Ты так хочешь?
— Подойди ко мне, Улен.
Он послушался. Стылая глубина её глаз завораживала его.
— Я не вышла, — объяснила Млава, — потому что не хотела видеть тебя мёртвым. Брег был сильнее.
Улен кивнул. Конечно, это так. Брег был намного сильнее и опытнее. Но кроме этого есть удача и судьба.
— Брег умер, но дитя, которое во мне, это его дитя.
— Я понял, — сказал Улен.
— Ты простишь меня?
Мгновение он колебался.
— Простишь ли ты меня, Млава?
— Тебя? Но где твоя вина?
Улен подумал: неужели ей нравится его унижение?
— Я не защитил тебя… Зем опоил нас травой. Но он поплатился за свою уловку.
— Ты и его убил?
— Я спас его. Анар чуть его не загрыз.
«Если Улен уйдёт, — подумала Млава, — что тогда будет со мной?» Она протянула к нему руку.
— Мне страшно, Улен. Нам не будет счастья здесь. Мы чужие. Вокруг нас враги.
Улен прижал её руку к своей щеке.
— На страшись, Млава. Пока мы вместе, нас никто не осилит. Так бывает всегда. Сначала худо, а потом ничего. Скоро весна: Снег растает. Мы переможемся. Невзор нам не враг. Он чего-то ждёт от меня. Я заслужу его доверие. Утешься, Млава. К нам беда не пришла, только попугала. Я буду осторожен, и мы уцелеем.
— Невзор их вождь?
— Да. В нём много тайной силы. Он выше Богола.
— Он колдун?
— Наверное, духи беседуют с ним. Я говорил с ним без лукавства, поэтому он не дал мне умереть. Он позволил нам соединиться. Я его должник… Видишь, не так всё плохо. Но если хочешь, мы ночью уйдём.
Млава замерла в напряжении. Его голос связывал её с прошлой жизнью, из которой так отчаянно она шагнула в неведомое. Пока этот голос звучит, ей и впрямь нечего бояться. Млава качнулась к нему, он догадался и обнял её. Безгрешное объятие разметало их хмарь и тоску. Заблудившиеся в пространстве дети, в чужом доме, куда недавно заглянула смерть, они чутко прислушивались к перестукиванию своих сердец. Всё это потом повторится на свете с другими людьми, будет повторяться из века в век, но они впервые постигали сокровенный смысл бытия, который заключается в том, что соприкосновение с духовно близким тебе существом, свободное от желания восторжествовать над ним, приносит ощущение блаженного покоя.
Утром Улен пошёл к Невзору. Вождь принял его радушно. Угостил горячим питьём, напоминавшим перебродивший мёд. От нескольких глотков у Улена закружилась голова. Невзор говорил с ним доверительно. Он требовал трудной службы. Улену предстояло надолго покинуть Млаву. Гордость его была задета.
— Ты молод. — Невзор погрузил прямо в его сердце усмешливый взгляд. — Ты горяч и бесстрашен, сметлив и памятлив, это всё хорошо. Но твоя жизнь никому не нужна. Я могу стереть тебя с земли, как пылинку с ладони. Брег легко отнял у тебя женщину не потому, что ты спал, а потому, что ты бесприютен. Ты думаешь, мальчик становится мужчиной, когда прольёт кровь врага? Это не совсем так. Истинный воин лишь тот, кто умеет спасти своих близких. Человека возвышает преданность общей заботе. Ты способен понять мои слова?
— Да, Невзор.
— Я говорю с тобой как с равным, веришь ли ты мне?
— Да, Невзор.
В глазах вождя, ясных, внимательных, мелькнуло некое сожаление и кольнуло юношу в грудь, как предупреждение о далёкой опасности.
— Ты пойдёшь к тёплому морю, минуя степи и горы, и твоего пути я точно не знаю. В чужих краях никто тебе не поможет, но обидит всякий.
Улен удержал рвавшийся с губ вопрос. Невежливо перебивать старшего. Всё, что нужно, он скажет сам.
— Азол пойдёт с тобой. Азол опытный воин, он осторожен, это уравновесит твою юную пылкость… Теперь о главном. Рано или поздно вы проберётесь в те края, где много чудес. Вы будете нашими глазами, ушами и памятью. Это и есть ваша служба. Но вы должны вернуться. Вы принесёте знания, которые дороже любого оружия. В долгой борьбе побеждает тот, кто умеет предвидеть, откуда грозит беда, и заранее готовится к ней. Я всё сказал, Улен. Можешь отказаться, если чувствуешь себя слабым. Тогда в дорогу соберутся другие, им достанутся честь и слава. Подумай, мальчик! Жизнь коротка, и не каждому человеку выпадает случай сослужить службу роду. Многие бы захотели быть на твоём месте.
Невзор отвернулся к оконцу, откуда в горницу вливался солнечный свет. Он знал про Улена больше, чем тот предполагал. Он и прежде встречал лесных людей и уважал их. Лесные люди были выносливы, бесстрашны и незлобивы. Вождь давно лелеял мысль сойтись с ними и забрать под свою опеку. Это будет хорошо для всех. В незапамятные времена их общие предки вышли из глухих чащоб, научились обрабатывать землю и пасти скот, но часть племени по каким-то причинам осталась в лесах. Улен вырвался оттуда, это вещий знак. Лесные люди самолюбивы, они полагают, что жизнь имеет смысл только там, где они родились, но это верно лишь отчасти. Люди всё-таки не деревья, они ближе к птицам и зверям, которые покидают насиженные кочевья, когда чувствуют, что плодоносящие соки природы близки к истощению. Силу людям даёт великий голос крови, который предостерегает от гибельного растворения в чуждых обычаях. Этот же голос повелевает удерживать, не дать погибнуть самым малым, вроде бы обречённым на исчезновение побегам. Невзор умел услышать зов вечности в самых тихих её всплесках. Он в Улене признал родню, и прогонять его было ему тяжело. Но выхода у него не было. Он выполнял волю предков, хотя мало кто из сородичей понимал его сокровенные планы. Невзор не открыл Улену, что не первого лазутчика посылает он разведать иные земли. Уходили отчаянные, молодые и в летах, но за много времени никто не вернулся и весточки не подал. Соплеменники прощались со своими сынами, будто обрекая их на заклание неведомому божеству, и ропот возмущения зрел в душах. Почему по воле одного человека приходится раз за разом отсекать сочные куски от живого тела общины и бросать на прокорм неизвестным хищникам? Невзор знал, власть дана ему в короткий срок, а отвечать за неё придётся веками, Невзор обрадовался появлению Улена. Вокруг пришельца зримо сияла удача. Было бы неразумно не воспользоваться этим.
Невзор видел, как мальчик растерян и как плачет его храброе сердце, но не сочувствовал ему. Когда-то у него было три сына: одного во младенчестве унесла болезнь, один погиб в схватке с волками, а третьего он сам в прошлом году отправил той же дорогой, по которой суждено было уйти Улену. Теперь никто не посмеет обвинить его в коварстве, хотя… Плох и глуп тот правитель, который надеется заслужить любовь соплеменников благими делами… Больше Невзор не захотел иметь детей. Зачем тешить немилостивую судьбу? Время высушило в нём многие чувства, и среди них — желание лелеять родное дитя. У него нет наследника, значит, такова воля духов. После его смерти город выберет себе вождя, как его выбирает звериная стая. Обновление жизни во всём должно соответствовать природе. Самое обильное древо, плодонося год за годом, в конце концов начинает рожать уродцев. Следует выкорчевать одряхлевшее растение, и на его место впоследствии упадёт свежее семя.
— Если я уйду, — Улен попытался поймать взгляд Невзора, воспаривший куда-то, — что станет с Млавой?
— Она будет ждать. Я сберегу её.
Улен вдруг пожаловался, будто беседовал с Колодом:
— Как же так, Невзор? Я мало живу на свете и всё время что-то теряю. Потерял мать и учителя. Млаву у меня отбирали дважды. А теперь ты хочешь, чтобы я оставил её по собственной воле? Какой во всём этом смысл?
Невзор усмехнулся.
— Жизнь сплошь состоит из потерь, мальчик. Тот неразумен, кто надеется удержать что-то при себе. Мудрец принимает утраты с улыбкой. Но Млаву ты не потеряешь, покинув её, а лишь обретёшь. Ты будешь прославлен, когда вернёшься, это придётся ей по нраву. Два сильных чувства управляют женщиной: страх остаться одной и преклонение перед победителем. Ты убил Брега — это всего лишь везение. Бросить вызов судьбе и восторжествовать — вот участь, которая ослепит любую женщину.
Улен и так понимал, что отказаться не вправе. Невзор лишил его выбора. Если он останется, наступит день, когда кто-нибудь укажет на него пальцем: «Это тот, кто не решился уйти».
— Я послушен твоей воле. Я согласен, Невзор.
Вождь попрощался с ним лёгким уважительным поклоном.
Всю весну и половину лета Улена натаскивали, как натаскивают щенка для охоты. С утра до вечера с ним занимались самые многоопытные воины. Его учили приёмам неожиданного нападения и исчезновения и ещё множеству необходимых сведений. За короткий срок в него вдолбили столько премудростей, что голова у него распухла, как напитанная влагой гнилушка. Улен постигал воинскую науку с усердием, и наставники были им довольны. По ночам засыпал в объятиях Млавы, и она с трепетом вглядывалась в его изменившиеся черты. Его тихое дыхание отзывалось в ней мучительным стоном. Она почти забыла о таинственном существе, которое скребло лапками в её округлившемся чреве.
Улен говорил ей, что он бессмертен и вернётся к ней даже с того света.
Млава не верила ему.
На заре летнего яркого дня юный Улен и его седовласый товарищ Азол, заранее сокрушённый тяжёлыми предчувствиями, посланники племени, которое спустя столетие назовут варварским, поднялись в сёдла рослых выносливых лошадей. Вскоре они канули в неизвестность. Невзор позвал к себе Млаву и выказал ей утешение.
— Не думаю, дева, что муж твой скоро вернётся. Проще было бы тебе забыть его. Но мы будем ждать, и ты, и я. Нужда не коснётся тебя. Помни одно, сколько бы ни минуло лет, ты должна быть ему верна.
— Пусть будет так, Невзор, — ответила Млава.
9
Пашута ждал восемь дней. Он страдал красиво. Целыми днями безвылазно сидел в Вариной комнате, а по ночам совершал прогулки, подобные марш-броскам, стараясь измотать себя. Он перестал бриться и ел только то, что приносила Урсула. Она приносила пироги, борщ в кастрюле и жареную рыбу скумбрию, неизвестно откуда взявшуюся. Урсула подолгу сидела с ним в кухоньке, поила чаем, и ей он первой сказал, что, по всей видимости, скоро умрёт. С ней ему было хорошо, потому что она отзывалась о Варе уважительно. Только ей Пашута мог объяснить, какая Варенька чудесная женщина и как ему повезло, что встретил её на жизненном пути. Остальные думали, что он болен, хотя и называли это по-разному. Пашуту забавляло, что гости приходили к нему поодиночке, словно подчёркивая тем самым некую зловещую интимность его положения.
Спирин не верил, что такого человека, как Павел Кирша, который при случае грыз гвозди зубами, мог сбить с панталыку обыкновенный житейский случай — женское предательство. Скорее всего, полагал он, Пашута валяет дурака, получая удовольствие от всеобщего сочувствия. Спирин говорил без обиняков:
— Заканчивай ты представление, Паша, третий день сидишь как сыч. Работы невпроворот, не ко времени ты это затеял.
Пашуте стало обидно:
— Деревянный ты, оказывается, человек, Сеня. Неужели у тебя никогда душа не болела?
— Из-за кого? Из-за девицы?
— Не обязательно из-за девицы. Может, по другому поводу. Знаешь, как болит, Сеня? Вот будто воздух выкачали и все желания выкачали здоровенным насосом, и осталась во мне голая требуха. Не бывало у тебя так?
Спирин презрительно скривил губы.
— У всех это бывает, Паша, но не в твои годы. В твои годы, Паша, душа об отечестве болеть должна, в котором у нас множество беспорядков накопилось. Это я могу принять. Иной раз призадумаешься, действительно, хоть волком вой. Общество столько язв разъедает, а ты о чём? Не серчай, Паша, но если ты не в шутку, то мне стыдно за тебя. Я поражён. Как ты можешь из-за девки рассупониваться? Да если она на Хабилу клюнула, то, прости, Паша, цена ей не боле медяка.
— Ты не прав, Сеня. Она меня хотела покрепче ужучить. Ей удалось. До самых печёнок достала.
У Спирина глаза сделались круглыми, как у совы, он вообще не мог вести такой разговор всерьёз. А куда денешься, если Пашута ему друг.
— Хорошо. Допустим, она ушла с Хабилой, чтобы тебе насолить. И что? Это её оправдывает?
И тут Пашута продемонстрировал, что он и впрямь вроде не в себе. Задумался как-то светло, улыбнулся ясной улыбкой, за которую его женщины любили и многое ему прощали.
— А я думаю, Сеня, Хабило ничем не хуже нас с тобой. Он живёт, как ему судьба предназначила. И горе его ждёт не слаще нашего. На Варьке он как раз зубы и обломает. Он ведь тоже не по плечу замахнулся, а понять того ему не дано. Мне его жалко, ей-богу…
— Опомнись, Паша!
— А чем ты отличаешься? Он каждого норовит за руку поймать, и ты всю дорогу виноватых ищешь. Какая же между вами разница?
Спирин возражать не стал, гулко втянул носом воздух и покинул друга, не попрощавшись.
Вскоре явилась Лилиан. Вид у неё был ещё более печальный, чем у Пашуты. Она уж не первый раз приходила, да всё невпопад. То у Пашуты кто-то был, то его дома не оказывалось. Всё же прелестная Лилиан успела ему намекнуть, что клин клином вышибают. Дескать, от чего болеем, тем и лечимся. Пашута на её уловку не поддался, хотя в облике Лилиан сама бесхитростная и щедрая природа предлагала ему свои объятия. На сей раз Лилиан повела себя иначе. На Пашуту глядела с сочувствием. У него короткие волосы торчали дыбом, были давно нечесанные, из глаз струилась неземная благость, напугавшая Лилиан. Она степенно присела поодаль на стульчик, не делая никаких попыток к ласковому сближению.
— Заглянула к вам попрощаться, Павел Данилович. Завтра с утра отбудем восвояси, — сообщила с убитой миной.
— Чего так?
— А уж никому мы здесь не надобны. Раймун правильно говорит: занапрасно тащились в этакую даль.
— Это ты зря. Я тебе очень рад и Раймуну рад. Отдыхайте, кто вам мешает… Или насовсем оставайтесь.
На меня не стоит обижаться. Ты же видишь, какая со мной катавасия приключилась.
— Но ведь ты же сам виноват, Пашенька.
— Конечно, сам. А почему ты так думаешь? Это тебя Спирин научил?
Лилиан застенчиво огладила юбку на пышных бёдрах.
— При чём тут Спирин? Ты опасный для женщин человек, Пашенька. Поначалу приваживаешь, манишь, а после отпихиваешь, будто тебе неохота. Это не совсем учтиво. Мы, женщины, или Виля твоя, или я хотя бы, много горя видали и потому обиды не держим. А такая, как Варя, может всё близко к сердцу принять. У меня пропавший муж на тебя был похожий. Для него вся жизнь — игра, а женщины — фишки. Хоть белую поставь, хоть чёрную. Варя не смогла фишкой быть, чего ж об ней горевать… Да не очень она тебе и подходила, Паша, тощая и глаза в разные стороны глядят. Вместо души у ней прейскурант цен. Такие, как она, мужика до тех пор любят, пока он угождает. А как в чём сплоховал, она об него сразу ноги вытрет. Бога должен благодарить, Паша, что легко отделался.
Добрая Лилиан подсказывала Пашуте объяснение, которое было лестно для его самолюбия, но мало соответствовало действительности. Всё же слушать это было приятно.
— А с чего ты взяла, что у неё глаза разные? Врёшь ты, Лилька, она красавица каких мало.
— Ты, Паша, красоту с молодостью не путай. Ты на её молодость польстился, она тебе и кажется лучше всех. Красота вечная, а молодость завтра пройдёт. Оглянуться не успеешь, а возле тебя заместо озорной девки старуха с бельмом… Про глаза я для сравнения сказала. Был бы ты нынче в здравом уме, Павел, ты бы меня понял. У таких, как она, один глаз тебе блаженство сулит, а другой прикидывает, сколь с тебя за блаженство взять можно.
Пашута вдруг удивился не смыслу её слов, а тому, как она складно говорила. Раньше за ней такого не водилось. Что это с ней стряслось?
— Откуда ты таких слов набралась, милая Лилиан? Прейскурант, блаженство — кто тебя этому научил? Ты вроде раньше попроще была.
Лилиан стрельнула в него бедовой усмешкой:
— Тоже мне, покоритель сердец… Ой, Пашенька, да тебя обмануть, как пьянице в водку отравы подмешать. Ты даже того не понял, что женщина всегда такая, какой ей хочется быть. Мне думалось, тебе молчаливые тёлки по нраву. А коли не так, могу канарейкой щебетать или филином ухать. Подумай, Паша, со мной не заскучаешь.
Разговор внезапно вернул её на любимую стезю, она с кошачьим потягиванием огладила бедро и вдруг кокетливо задрала юбку:
— Глянь, Паша, как я коленку расцарапала о проволоку.
— Вот этого не надо, — огорчился Пашута. Лилиан снова пригорюнилась.
— Эх, Паша, Паша… Верно дядя Раймун рассуждает, все люди — кроты слепые. Вот ты меня не распознал и про него, наверно, думаешь — бирюк дикий и тёмный. Не правда разве? А он, Пашенька, смолоду столько книг прочёл, сколько нам с тобой за три жизни не осилить. Ты бы его тетрадки почитал, какие он пишет. Там такое про людей сказано, не всякий записной мудрец придумает.
— Он что же… сочиняет?
— Зачем сочиняет? Он заметки о жизни ведёт. Прячет, а я украдкой заглядываю. Некоторые места наизусть помню. Вот послушай. «Вольному человеку жить невозможно, потому что человек рождён для оков. Главные оковы, ему уготованные, — любовь и тяжкий труд. Когда человек оковы эти добровольно примет, то сразу перестанет бояться жизни». Интересно, да?
Пашута от удивления на короткий миг забыл про Вареньку.
— Это Раймун так пишет?
— А ты думал, ангел небесный?.. Ох, надо уезжать, а жалко. В кои-то веки выбрались мир поглядеть.
— Да зачем уезжать, зачем?
— Плохо с ним, загоревал он. Я предвидела. Ему от хутора оторваться очень уж трудно. А тут ещё дед этот наговорил ему чего-то. Он теперь сам не свой.
— Ты сейчас иди домой, Лилиан, а вечером я к вам загляну. Вместе всё обсудим.
— Нечего обсуждать. Он тебе не откроется.
— Посмотрим, — задорно сказал Пашута.
Но вечером никуда не пошёл, забыл обо всём. У него начались неполадки со временем. Оно вдруг сжималось в тугой ком и не двигалось. Пашута, ужасаясь, впивался взглядом в стрелки часов, которые издевательски отсчитывали безразмерные секунды, каждая долготой в вечность. А иногда, напротив, огромные куски времени выпадали из сознания бесследно, и это тоже было жутковато. Моргнёшь глазом — полдня как не бывало, потянешься за сигаретой — а уж ночь на дворе. Так и в этот раз случилось. Только он прилёг после ухода Лилиан, только настроился какую-то скользкую, гибкую, как ящерица, мысль додумать до конца, как уже открывается дверь, входит смурной Владик Шпунтов и рассеянно сообщает, что «прибалты укатили восвояси», да и он тоже собирается отчалить, если Пашута не возражает. Но перед тем, как появиться Шпунтову, Пашуте померещилось вот что. Он будто на светлой поляне в роскошном лесу сидит на корявом пенёчке, и прямо к глазам с деревьев спускаются длинные ветви с плодами, похожими на продолговатые дыни. Ему хочется пить, он знает, что плоды сочные, стоит протянуть руку, сорвать, вонзиться зубами в нежную мякоть — и в горло хлынет сладкий сок. Но что-то ему мешает. Он догадывается, что попал в ловушку. Опускает глаза и видит множество копошащихся под ногами маленьких, беленьких червячков и муравьёв. Вся земля вокруг вспучилась шустрыми, отвратительными тварями. Смрад идёт от них. Они не трогают его, пока он сидит неподвижно. Но он знает: только он шевельнётся, потянется к ветке, червяки ринутся вверх по ногам всей своей липкой массой. Лес постепенно темнеет, солнце за спиной садится. Пашута знает и другое: когда наступит ночь, червячков и муравьёв ничто не остановит. Они и дожидались ночи. Из липкой, бугристой мешанины нет-нет да и высверкивали остренькие, наблюдающие за ним глазки. За лесом течёт река, если бы пробиться к ней, в воду за ним твари не сунутся. Они властны над ним только на этой поляне. Вон уже добрались до плодов, мириады крохотных челюстей заработали одновременно и слаженно, на его глазах спелые, ароматные дыни покрылись плесенью, почернели, скрутились в подобие сосулек, пролившись гнилой капелью. Никогда прежде Пашута не испытывал такого ледяного ужаса. Хотел куда-то ринуться… к реке ли, в бездну ли… И тут как раз вошёл Владик Шпунтов.
— Я тебя разбудил, Павел Данилыч? — спросил деликатно и опустился на тот же стульчик, где недавно обреталась крутобёдрая Лилиан.
— Привидится же мерзость, чёрт её побери, — с облегчением выругался Пашута. — А вроде и не спал?
Шпунтов поморщился, дескать, какое всё это имеет значение, кто спал, а кто бодрствовал, счастья-то всё равно не видать.
— Я говорю, укатили прибалты. В минуту снялись. А ты чего ж не пришёл попрощаться?
Пашута поинтересовался осторожно:
— А какое сегодня число? Что-то никак не соображу.
Владик назвал день и месяц, а заодно и год. Он был настроен саркастически.
— Ты меня не стесняйся, Павел Данилыч. Уж кто тебя сейчас поймёт, так это я.
— А чего меня понимать? Я весь тут. Ничего не прячу. Число забыл, это со всяким бывает.
— Бывает, — согласился Шпунтов. — Но не со всяким. Ну и как же мы с тобой теперь разойдёмся?
— В каком смысле разойдёмся? — Пашута всё более терялся и чувствовал себя неуютно, словно с ним обходятся, как с недоумком, а он тщится доказать обратное. А кому доказывать? И по какой надобности? Он здоров, трезв и отлично помнит, что Варя переместилась в город к Хабиле. Всё остальное чепуха.
— Я Вильямину имею в виду. Ты её к себе обратно заберёшь или как?
Пашута нашарил в кармане сигареты и попросил у Шпунтова огонька. Вместе задымили.
— Уехали, значит, прибалты, — спохватился Пашута. — А Раймун ничего не наказывал?
— Никому он ничего не наказывал. Злой как чёрт уехал. Спирина облаял. И деда Тихона… Так ты разберись всё-таки насчёт Вильямины? Она ждёт.
— Чего ждёт?
— Твоего решения, чего ещё, — в голосе Шпунтова зазвенели недобрые нотки. — Завладел ты бабой намертво, Павел Данилыч. Как только ухитрился… Вот открой по старому приятельству, чем ты её так призанозил?
У Пашуты от сигаретного дыма голова окончательно прояснилась.
— Мы с тобой братья по несчастью, Владик. Спасенья нам нет.
Шпунтов подался к нему.
— Ты меня в братья не записывай, Паша. Не надо… Хочешь правду? У меня иной раз такая злоба на тебя в душе… С великой охотой взял бы колун и врезал по башке. Знаю, не виноват ты ни в чём, а хочется… так уж хочется тебе врезать, Паша, мочи нет. Сегодня же уеду от греха.
— Я тебе сочувствую, Владик. Но врезать — дело нехитрое. Мы все врезать ловки. Потому и дурные. Всегда спешим кулак припечатать, где ум требуется. Сперва надо умом взвесить, а после приступать к действию.
— Ну и что ж ты своим умом решил, поделись? Про Вильямину я опять имею в виду.
— Она рассказывала, какое у ней прошлое?
— Мне это без надобности. Она не девочка, и я не мальчик.
— Вот это ты напрасно. Когда человека любишь, старайся побольше про него знать. Ключик к сердцу не в сегодняшнем дне. Ты не думай, мне Вилька тоже про себя ничего такого не рассказывала. Я сам догадался. Она своего прошлого стыдится. Знаешь почему? У ней там одни ошмётки.
Шпунтов заинтересовался, но вслух возразил:
— У всех в прошлом ошмётки. У одного тебя, Павел Данилович, там, похоже, райский сад цветёт.
Пашута самодовольно ухмыльнулся. Если кто и мог его сейчас разозлить, то уж никак не Шпунтов.
— Не бесись, Владик, и не зуди. Я ведь на твой вопрос отвечаю… У Вильки душа до сих пор в крови. Потому ей каждое доброе слово, как пластырь на рану. Зато и обидеть её легче лёгкого. Не так повернулся, а ей очень больно. Она людей через свои прошлые горести меряет. И никому не верит.
— Ага, понял тебя. Ты, выходит, добрыми словами её доверие заслужил, она тебя и полюбила. А я, выходит, медведь косолапый. Да ты соберись, Павел Данилыч! Кому ты это говоришь? Я перед ней ковриком стелюсь. Ни перед кем раньше так не заискивал. На самого себя смотреть противно.
Пашута объяснил и эту загадку:
— Нетерпеливый ты, Владик. Ты к ней как к человеку отнесись, а не как к бабе. В постель её не тащи, она к тебе сама придёт. Ты с ней, может, добр, да не с того края. Ты в ней личность оцени. Она этого ждёт.
— Во всём ты сведущ, Павел, — зловеще произнёс Шпунтов. — Почему же от тебя самого молодая вертихвостка с мордатым кобелём сбежала? Чего ж тебе твой ум не помог?
— То-то и оно, — добродушно отозвался Пашута. — Мы других учить горазды, а сами вечно в луже сидим. Это у людей общий большой недостаток. В чужом глазу соринку видим… А ты думаешь, почему она сбежала? Как тебе представляется? Стар я, может, для неё?
— Ты стар, а тот совсем безусый, — Шпунтов, раздавленный собственной бедой, не упустил случая накоротке восторжествовать. — Скажи спасибо, что не раздела. Я таких девочек со змеиным жалом в Москве на одну левую по пять штук клал. Павел Дани-и-ло-вич, умён ты, да с прорехой. У того фрайера «жигуль», вот он ей и по вкусу. Будь у тебя, к примеру, «Волга», тебе бы в её глазах вообще цены не было. Ты бы вроде принца считался.
— Это и все твои мысли?
— На сегодняшний день — да.
— Скучный ты человек, Владик. Тебе тридцать лет, а ты жизнь на гнилой зуб пробуешь. Иди домой, надоел.
Владик поёрзал на стульчике, будто крепче туда вминался. Изобразил на лице раскаяние. Ему не первый раз приходилось смирять гордыню перед этим человеком, но давалось это всегда с великим трудом. А что поделаешь? Стену лбом не прошибёшь. Если в самом деле ринуться врукопашную, то и тут, пожалуй, с Пашутой не совладать. Шпунтов не робок и ухватист, бывал в переделках, но сила солому ломит. Этот перестарок мышцами, как канатами, весь обвит — Шпунтов не однажды в душевой любовался.
— Не торопи, уйду. Но Вильямине всё же что передать? Оставаться ей или со мной ехать?
Отчаяние сделало Шпунтова невменяемым. Ему даже радостно было раз за разом расковыривать сердечную рану. Они с Пашутой действительно в одной пучине барахтались на ощупь, уже и не надеясь вынырнуть на поверхность. В этой пучине мольба не достигает посторонних ушей. И всё же Пашута пожалел товарища, подтолкнул ему под ноги небольшую укрепу.
— Мне к Вильямине возврата нету. Как и ей ко мне. Забирай её в Москву, так всем лучше будет. Ступай, Владик, ступай с богом.
Шпунтов выкатился из комнаты молча, желая в неприкосновенности донести Пашутины слова до любимой Вильямины.
А Пашута тут же забыл о его визите. Согрел чайник и с аппетитом поел Урсулиных пирогов, которые лежали на окне в промасленной бумаге. Несколько раз приходилось выскакивать из-за стола на скрип входной двери. Но скрип ему только мерещился.
Он покурил у открытой форточки. Из окна видна часть улицы, по которой должна была приехать Варя. Или прийти. За всё это время он и на минуту не усомнился в её скором возвращении. Вопрос был в том, как её встретить. Пашута смаковал во всех подробностях три хороших варианта. Первый — сделать вид, что вообще ничего не случилось. Ну так, словно она ненадолго выбегала во двор. Удивится ли она, когда он спросит как ни в чём не бывало: «Не собирается на улице дождик, Варенька?» Второй вариант был хирургического свойства. Как только она войдёт, запереть дверь, повалить её на кровать и совершить то, без чего они так долго обходились. Пусть визжит, пусть царапается, этот урок будет ей на пользу. Она с ним жестоко пошутила, и он так же отшутится. Обоим будет весело, и, как говорится, никто не останется внакладе.
И наконец, можно, не говоря худого слова, вытолкать её обратно за дверь и вдогонку швырнуть папку с рисунками, которую она в счастливой спешке забыла. Во всех трёх вариантах было много заманчивого, но имелся общий недостаток. Они все не оставляли никаких надежд на будущую совместную жизнь. Даже если он сделает вид, что ничего особенного не произошло, она окончательно убедится в том, что он рохля и недотёпа и его можно водить на крючке, как полудохлую рыбу на мелководье.
На дороге промаячили три старухи, поддерживая друг друга за локотки, потянулись к дому Спирина. Они все к нему повадились с того картофельного вечера, видно, ожидая общественно полезных распоряжений. А тогда хорошо посидели, вспомнил Пашута. Пироги у Урсулы удались на славу, да ещё трёх кур зажарили. Спирин своей властью объявил на весну и лето сухой закон. Правда, дед Тихон предлагал Пашуте, видя его состояние, смотаться к нему домой, но Пашута отказался. Никогда он не был склонен к зелью, вековечному, но сомнительному утешителю скорбящих на Руси.
Посочувствовав лихо запоздалой устремлённости старух, Пашута вернулся в Варину комнату и завалился на её постель. С часик проканителился в сладкой полудрёме, а потом пришла Урсула. На этот раз она принесла кастрюльку тушёного мяса с картошкой, Пашута ей обрадовался, хотя его раздражало, что она смотрит на него, как на калеку. Уселись вместе обедать, к Пашута сказал ей любезность:
— Как ты можешь жить с этим цербером, со своим мужем? Ты такая деликатная, а он такой варвар.
Не мешкая, запустил ложку в ароматное варево. У него что-то странное творилось с желудком. Сколь в него пищи ни кидай, оставался пуст.
— Сеня хороший, добрый, — возразила Урсула, отворачиваясь от Пашутиного жадного мельтешения ложкой.
— Добрый, да? — Пашута, не пережёвывая, заглотал жилистый кус мяса. — И работящий? Но я тебе, Урсула, советую от него уйти. Хоть к деду Тихону, хоть ко мне. Поживёшь вон в Вариной комнатёнке до её приезда… Мы с тобой оба люди чувствительные, изнеженные. А твой Спирин — он железный. Сам железный, а голова у него деревянная и вместо сердца — пуговица. Ты привыкла к нему, ничего не замечаешь. Ему бы трактором уродиться, он бы всех людей перепахал для удобства будущих посевов. Веришь ли, он так о Варе нехорошо отзывается. А ведь она ни в чём не виновата… Её Хабило обманом увёз. Пообещал ей свою квартиру отдать, зарплату большую положил. Вот у ней глаза и загорелись. Разве можно её осуждать? Как ты думаешь, скоро она вернётся?
В угольных глазах Урсулы не отразилось ни удивления, ни осуждения.
— Семён её не винит, — сказала Урсула. — Он за тебя переживает. Он не железный, нет.
— Тебе виднее, конечно… Тогда скажи, как ты сама к Варе относишься?
Урсула, слишком серьёзно обдумывая вопрос, опустила глаза. Пашута наполовину опорожнил кастрюльку, прежде чем она ответила.
— Варя хорошая, у неё сердце как роза. Она не будет с Хабилой.
— Да я-то понимаю! — встрепенулся Пашута. — Ты молодец, Урсула. Я завтра сам скатаю в город, заберу её оттуда. Но ты другое скажи. Для меня очень это важно. Я только у тебя спрашиваю… С Хабилой она не будет, а со мной? Я ей подхожу хоть немного? Вот как ты думаешь?
Урсула смутилась, чёрные молнии метнулись из глаз на стены. Пашута испугался, что она опять задумается надолго.
— Ну ты чего, Урсула? Обыкновенный вопрос. Одни люди подходят друг другу, другие не подходят. Тут ничего обидного нету. Главное — угадать. Про вас со Спириным никак не скажешь, что вы пара, а угадали — и счастливы. Угадать очень трудно. Я думаю, Варя не угадает. Она молодая, ей внешность подавай. Шик чтоб был. А где я его возьму, этот шик?
— Всякой женщине одно надо — чтобы её любили.
Пашута доскреб остатки из кастрюльки, с сожалением заглянул на дно.
— Я раньше тоже так думал. К любви всё остальное приложится. Но ведь для любви сигнал нужен с обеих сторон. Двоим настроиться надо на одну волну. Я настроился на её, а она на мою — нет. И чего мне теперь делать? Ты посоветуй, Урсула, раз ты мудрая.
— Какая я мудрая… Я глупая. Спирин говорит, у меня всего две извилины.
— Не можешь посоветовать?
— Могу. Тебе надо ждать.
— Чего?
— Она опомнится и всё поймёт.
— Пока поймёт, я десять раз дуба дам. В любви — или сразу, или никогда. Нет, поеду в город. Сегодня же поеду. Поговорю с ней напрямик. Заодно Хабиле рыло начищу… На меня, Урсула, морок накатил. Будто я не я… Время чудно движется. То пропадает, то выныривает. Так ведь недолго и того… Но что характерно, Урсула, мне это нравится. Ничего не хочу менять. Пусть длится эта мука. Я не против. Я как вечно пьяный теперь…
Урсула была рада, что он умял кастрюльку мяса. Беда мужика не одолеет, пока он ест с аппетитом.
— Не обижайся на Сеню, — попросила. — Ты же знаешь, какой он. У него всё от сердца. Он на Варю злится, потому что она тебя обидела. Ну, ему так кажется. Ты правда за ней хочешь ехать?
— Не решил пока. То ли ехать, то ли здесь дожидаться. Приеду, а она о себе возомнит бог весть что. Потом с ней сладу не будет. У меня с ней, Урсула, двояко быть не может. Или по-серьёзному, или никак. Вот где вся закавыка.
— Тогда лучше здесь подождать. Пусть она в себе разберётся. Пусть одна побудет.
— Одна с Хабилой?
Ледяная темень Урсуловых очей внезапно отворилась короткой усмешкой. И лицо ожило, тени отпрыгнули со щёк. Пашута с удовольствием улыбнулся в ответ.
— Смеёшься. Хитрая ты, как все бабы, хотя похожа на куклу. Ты почаще смейся, тебе идёт… Думаешь, Хабило не конкурент?
— Пётр Петрович человек важный… — не удержалась, прыснула в кулачок. — Ох, хотелось бы посмотреть, как с ним Варя обходится. Она такая выдумщица.
— И мне бы хотелось. — Большая порция мяса зарядила Пашуту новой энергией. Он проводил Урсулу до дома, а сам помчался в лес.
Он шёл и с любопытством озирался по сторонам. Как чудесно разыгралась природа. Почки хлынули с деревьев, и трава поднялась на прогалинах озорными зелёными ковриками. Пекло, как летом. На ходу Пашута скинул рубаху, подставил солнышку онемевшее от долгого безделья тело. Не ведая пути, ломил через чащу, исцарапался до крови, рубаху порвал, зацепив за сук. Несколько раз проваливался в пухлые глиняные ловушки-наметы, ноги промочил. Он не знал, куда спешит и кто его манит из леса, но когда наткнулся в густом малиннике на Тихона, ничуть не удивился. И не такие чудеса могли с ним, Пашутой, теперь приключиться. Дед Тихон стоял неподвижно, ухватясь за ствол молоденькой берёзки, и лицо у него было бледное, задумчивое. Он тоже не удивился Пашуте.
— Кажись, ногу повредил, — сообщил извиняющимся смешком. — Оступился. Как шагну, в голову шибко стреляет. Помоги до дому добрести, Павел.
— А чего тебя сюда занесло?
Старик многозначительно ухмыльнулся:
— Я, Павел, по направлению шёл, как и ты.
Пашута довёл деда до ближайшего пенька, усадил, снял с его ноги сапог, размотал портянку, осмотрел ступню. Выше щиколотки небольшая припухлость. Нога бело-розовая, гладкая, вовсе не стариковская. Пашута её покрутил, подёргал, помял.
— Не больно?
— Терпимо. Да мне не впервой с ней маяться. Она ещё с гражданской подвёрнута в этом месте. С коня я, Паша, так удачно грохнулся, весь целый, а в ноге чтой-то стронулось. С той поры как ступлю нескладно, так, почитай, на месяц охромел.
Пашута заново его обул. Старику явно по душе было, как за ним ухаживают.
— Я издаля тебя почуял, Павел. Как ты лишь за деревню вышел. Другому, думаю, кому быть? Бедовалый завсегда к несчастному стремится. Не нами установлено.
— Чем же это я бедовалый, дедушка? — схитрил Пашута. — Если ты Варю имеешь в виду, так она со дня на день вернётся. Да и не такое уж это горе — бабу потерять. Некоторые голову теряют, и ничего — благоденствуют.
— Себя не дури, парень, — строго заметил Тихон. — И бога не гневи. Другого горя нету. Он тебе сразу главное послал.
Пашута присел на соседний пенёк, задымил. Деду протянул пачку. Тот с достоинством отказался. С вызовом глядел на Пашуту, ждал возражения, но Пашута скромно молчал.
— Все остальные беды, — продолжал вразумление дед, — проистекают естественным порядком. Там всё сопоставлено. Родители мрут в порядке очереди, хотя бывает, робята их опережают. Но это из хода вещей выпадает. Когда ребёнок допрежь родителей сгинет, это как бы роковая ошибка бытия. Стерпеть трудно, но приходится… Войны приключаются, мор на людей нисходит, дружка предают, ну и прочее такое… Все эти беды можно в одну строку уложить. Но с женщиной, Павел, особое дело. То есть не со всякой женщиной, а с той, кою полюбил, а она тебе не откликнулась. Тут горе горькое, настоящее. Объясню почему… Обрывается, не завязавшись, узелок, новая возможная нить жизни, а что может быть страшнее? Это горе по самой человечьей серёдке бьёт, по самой грёзе души, где мягкое и беззащитное. Разве что смерть дитяти только и можно к этому горю приравнять… Неведомо какое солнце потухло. Теплом дохнуло, маревом — и кануло в пучине. Даже вспомнить нечего. Когда есть чего вспомнить, хоть плакать можно, а здесь и горсти слёз не наскребёшь на поминанье.
Старик умолк, уставился в пространство пустым, невидящим взором. Пашуту он ошеломил. Говорил коряво, но каждое слово в сознание проникало. Как прав старик! Обрывается именно не начатая нить жизни, вянет вещая надежда под сердцем, — что придумаешь горше? Надежда и память — два живых потока. Когда они иссякнут — зачем просыпаться поутру?
Пашута нахмурился:
— Пока мы болтаем с тобой, дед, она уже, может, домой вернулась.
— Она не вернётся, ты же знаешь, Павел, — укорил его Тихон то ли в недомыслии, то ли в лукавстве. — У ней другие заботы. У ней срок возвращения не приспел. А вот тебе бы следовало прознать, куда её сыч увёз.
— Я уж думал об этом.
— Ты мужик серьёзный, голоса до тебя доходят. Не пристало тебе гордость детскими обидами тешить. Да и грех это.
— И то верно.
Пашута разыскал удобную крепкую палку, отдал старику. Так и побрели потихоньку. Пашута за плечи поддерживал Тихона. Шли не ходко, но без особых трудностей. По пути поговорили уже о другом. Пашута из вежливости поинтересовался, хотя ответ знал заранее:
— Ты какие опять голоса помянул, дедушка?
Тихон внимательно следил, куда каждый раз ногу поставить. Оттого слова его звучали особенно убедительно.
— Ты, парень, как на меня наскочил?
Пашута не помнил.
— Никак не наскочил. Наобум шёл, прогуливался.
— И ничего тебя не тянуло?
— Тоска меня тянула, дедушка, тоска.
Тихон прокашлялся.
— Тоска, парень, это тоже голос. Каждое человечье чувство обязательно звук даёт. А как же… Особенно боль. Я когда об лесину споткнулся, так ажно все деревья вокруг трепыхнулись. Звука боли моей испугались… И приметь, чем крепче терпишь, тем окрест внятнее. От терпеливого человека жуткой силы сигналы идут. Ты вон на каком расстоянии мой крик услыхал? Но и это не предел… Мы с тобой чужие люди, а когда, допустим, родному плохо, дак на краю света встрепенёшься.
— Выходит, ты любому человеку можешь сигнал послать?
— Любому, нет ли, а могу.
До Глухого Поля доковыляли близко к вечеру, и Тихон позвал Пашуту перекусить чем бог порадует. Пустой Пашутин желудок при упоминании о еде радостно заухал. Бог послал им на сей раз шматок сала, буханку коричневого хлеба неизвестной выпечки и миску квашеной капусты. Всё это запивали они крепким чаем. Целым самоваром еле отпарили внутренности после лесной прогулки. Тихон запотел, обмяк на табурете, будто его вширь распялило. Но взгляд его по-прежнему был светел. В избе у старика пахло травами и было чисто прибрано. Пашута поинтересовался, откуда в доме такой порядок.
— Дак что ж, без помощи не бываю, — многозначительно объяснил Тихон. — Бабульки наведываются. Они ведь неугомонные. Пусть ходят, я не отваживаю.
Пашуту нещадно сморило, и он только о том и мечтал, как добраться до родной Вариной кровати. И вот тут, поглядев на него с острасткой, старик и выдал очередной сюрприз:
— Ты давеча полюбопытствовал, могу ли я на расстоянии с людьми общаться. Посмеяться вроде надо мной хотел. А это очень просто делается. Может, тебе, к примеру, Варвару в готовом виде представить? Не угодно ли?
В благообразном старческом лике вдруг злодейское что-то проступило. «Дед совсем того», — пожалел его Пашута. Хрустнув коленками, заставил себя встать.
— Советую тебе, дедушка, какую-нибудь старуху насовсем сюда переселить, малость ты всё же одичал в одиночестве.
— Боишься никак? — со странной горячностью потянулся к нему Тихон. — А то давай?
— Да чего давать-то?
— Представим Варвару в исключительно внятном обличье.
— Нет, дедушка, мне твой спиритизм сегодня не годится.
Тихон от учёного слова поёжился и протянутую на прощанье Пашутину руку пожал с неохотой. Да ещё и задержал его на мгновение.
— Я, Павлуша, может статься, боле тебя не увижу, а потому хочу тебе небольшую памятку сделать. Вот возьми от меня в подарок. — И протянул гостю невесть как оказавшуюся у него в руках толстую, потрёпанную тетрадку в коленкоровом переплёте.
— Это чего?
— Да так, история одна записана. Почитай при случае. Может, тебе польза будет.
— А как она к тебе попала, эта тетрадка?
— Дак передали. Они — мне, я — тебе. Ты, коли захочешь, ещё кому другому. Так ведь и ходят по свету старинные были.
— Ну спасибо, Тихон! Отдариться мне пока нечем.
— Об этом и не думай.
Дома Пашута повалился на кровать и сразу уснул. И вот тут, то ли стариковской волей, то ли в силу иных причин, действительно привиделась ему Варенька въяве. Постучала в дверь — а он вроде уже в московской квартире оказался, — на стук вышел в прихожую, отворил и прежде всего тому удивился, как Варенька постарела. Не юная дева пред ним стояла, утеха сердца, а почти ровесница. Печально струились из-под морщинистого лба её очи, без улыбки, без света. И плечи как-то устало поникли, и одета она была не в платье, а в подобие длинного балахона. Горько ему стало, когда он всё это разглядел. Провёл её в комнату, усадил, спросил уныло:
— Насовсем?
— А кому я теперь нужна? — С ужасом он увидел, что во рту у неё торчит два-три зуба. Более того, она вдруг полезла в рот, с радостной гримасой вытащила оттуда желтоватый клык и показала ему, точно похвалилась удачей. «Да Варвара ли это?» — засомневался Пашута. Заговорила она и вовсе дико:
— Вот, Пашенька, последний зубик! А всё ты виноват. Ты меня мучил, а я не кукла. Пусть все узнают, чего ты натворил. Ха-ха-ха! Вон идут уже, слышишь, слышишь?
Он и впрямь услышал, как за дверью началась возня, там собралось множество людей, чтобы его доконать. Если они, разъярённые, ворвутся, то ему крышка. Он кинулся к двери, навалился плечом. А Варенька, уменьшившаяся, съёжившаяся, как серая мышка, подкатилась под ноги и пыталась оттащить от двери, повизгивая, прикусывая за колено. Но силёнок у неё не хватало. По-прежнему всё происходило так явственно, как во сне не бывает. И тяжесть, навалившаяся с той стороны на дверь, и серенькая крохотуля с Вариным сморщенным личиком, скулящая у ног, — были вполне реальны, отчётливы. Даже на окне занавеска качалась от ветра. Но вдруг после его страшных усилий всё переменилось. Они с Варей очутились на кухне, где она хватала с тарелки куски мяса и жадно запихивала в беззубый рот. Жевала, давилась, глотала.
— Что ж, он совсем не кормил тебя? — спросил Пашута.
Она вдруг перестала попадать себе в рот, промахивалась, пища большей частью валилась на пол, на её колени, обтянутые балахоном, она испугалась, глаза вспыхнули мольбой — и наконец расплакалась горючими слезами. Он поднял её на руки, невесомую, без тепла в теле, и отнёс в комнату. Пока нёс, она попискивала ему в ухо, и он уже точно знал, что обманут. Это не Варенька. Это кто-то другой. Он положил её на одеяло, погладил, расправляя на ней складки, как на гладильной доске. Она была ровная и твёрдая. Только сияющее личико возвышалось над подушкой, и было видно, что всем довольна.
— Догадался, Пашенька? — спросила эта, другая Варенька, старая, утолённая. — Хоть и догадался, а никуда теперь не денешься.
Он лёг рядом, стараясь не прикасаться к её телу, зная, что ему неизбежно предстоит ещё одно, кощунственное усилие. «Если она этого потребует, — подумал он, — мне амба». С этой мыслью и очнулся.
…В комнате он был один, вечерние тени вползали в окно. В воздухе пахло Вариными духами. То, что ему привиделось, невозможно было понять. Это не сон и не кошмар. Варино присутствие в комнате ощущалось не только запахом духов. Её улыбка, кажется, проступала в трещинках штукатурки, на потолке. «Крепко взяло меня в оборот, — подумал Пашута. — Что ж, коли смерть за мной приходила и жизнь уже кончилась, то так тому и быть».
Он не раз подмечал внезапную растерянность в глазах людей, которые натыкались на свой возраст, как на глухой забор. Есть роковая черта в жизни, когда будущее кажется безнадёжным, а прошлое никчёмным, и память полна сиротливых невнятных звуков. Пашута помнил, как после сорока лет глухо, намертво запил горькую его отец. И причин вроде у него не было. Семья нормальная, на работе ценили. Когда Пашута впервые попал на завод, его повсюду встречали уважительно: «Кирши сынок! Данилово чадо!»
Отец был строптивым человеком. Строптивые редко бросаются сослепу на зелье, они себя слишком высоко ценят… В чём же причина? А вот, видно, погнал отца в кабак страх перед никчёмностью всех жизненных затей. Возраст, возраст! Только вчера было тебе всё подвластно — и вдруг неожиданная слабость в коленках, будто кто-то невидимый враз высосал из тебя всю энергию. Утром заметишь, ты уже не тот, что вчера. Тяжко смирять гордыню, захочется напоследок распрямиться по-молодецки, чтобы кости затрещали, а как раз дыхание перехватит предательским спазмом. Выше головы не прыгнешь, нет. Был крепким мужиком, станешь осторожным. Научишься ловить течение стихий, чтобы не продуло ненароком. Ко многим движениям привыкнешь, которые прежде казались смешны. Только дураки живут, как трава растёт, и срок жизни для них неисчерпаем. А ты, который любил побеждать, трижды проклянёшь день и час своего рождения, который, оказывается, заведомо обрёк тебя не только на смерть, но и на зловещую тягомотину увядания. И беда и радость идут чередой, как зима сменяет лето, только в молодость нет возврата. Кто привыкает, а кто и нет. Отец неполных десять лет находил утешение в бутылке, а после сомлел в одночасье. Не захотел перейти на ту сторону, где бродят по обочине жизни беспризорные старички, вымаливая участие, как милостыню.
Много лет спустя осознал Пашута этот жестокий урок. И ему стало тошно. Отец был не прав. Смерть желанна, когда приходит в свой срок. Кто домогся её не ко времени, всего лишь беглец. Но в этом бегстве есть величие. Пашута не осуждал отца, он о нём горевал. Как бы славно они посидели нынче рядышком.
— Варенька! — окликнул он пропавшую суженую. — Роди мне сына, Варенька! Его никто не посмеет обидеть.
10
Пётр Петрович Хабило переживал вторую молодость, но нельзя сказать, чтобы безболезненно. К устройству нового счастья он подошёл по-деловому. Опираясь на богатый жизненный опыт, он заранее постарался, с одной стороны, обезопасить тылы, а с другой — извлечь максимальную приятность из создавшейся, несколько сомнительной, ситуации. Главная трудность была, как он и предполагал, в самой Вареньке. Он не сомневался, что сумеет её укротить и отвадить от этакой взбалмошной столичной заносчивости, её, едва оперившуюся птаху, — он, бывалый провинциальный зубр. Ведь это только в её глазах он мог предстать провинциальным. Во время длительных командировочных вояжей, да и в период учёбы в Харьковском институте он пообтёрся в различных кругах и кое в чём навсегда разобрался. К примеру, в том, что среда может придать женщине соответствующий лоск, но ведь по натуре женщины везде одинаковы. В умелых и, как говорится, надёжных мужских руках все они быстро становятся шёлковыми. Кнут и пряник — вот что на них действует безотказно. Попадались, правда, Хабиле и такие, как его бывшая жена, которые после долгого покорства и преданности вдруг начинали заново взбрыкивать, да с такой неукротимостью, будто сходили с ума. Жену он пытался образумить, даже рискнул на крайнюю меру — под горячую руку надавал ей колотушек, — но она так и не вняла голосу разума. Колобродила, предъявляла ему неслыханные и отчасти наглые претензии как мужчине, по любому поводу вступала в пререкания и докатилась наконец до того, что завела себе тайного воздыхателя, техника-смотрителя из жэка, и нередко убегала к нему по вечерам на свидания, оставляя на попечение Хабилы двух детишек-сопляков. Уже расставшись с ней, Пётр Петрович сообразил, что, видимо, бывшая супруга всё же сперва завела себе тайного воздыхателя, а уж потом начала взбрыкивать и бунтовать. Хабило полагал себя образованным человеком и понимал, что подобный адюльтер по современным меркам не представляет прямой угрозы семейному счастью, но его самолюбие страдало от уровня её выбора. Напоследок он ей так и разъяснил, что если бы она увлеклась человеком достойным, равным ему по положению в обществе или, на худой конец, какой-нибудь знаменитостью (женщины падки на мишуру), он бы её понял и простил; но раз она готова предпочесть ему первого попавшегося забулдыгу, то разговаривать им больше не о чем. К чести жены, она во всём с ним согласилась и при разводе не претендовала ни на жилплощадь, ни на раздел имущества. Доверилась его порядочности. И не прогадала. Старую квартиру он оставил ей и детям, а себе с помощью знакомого зампреда исполкома выхлопотал двухкомнатный кооператив.
Когда он впервые увидел Вареньку в Глухом Поле, то как-то сразу, по наитию, ощутил, что в его богатой событиями жизни не хватает именно такой молодой, красивой женщины, явившейся как бы из иного мира, где музыка играет громче и цветы пахнут слаще. А раз чего-то пожелав, он умел идти к цели с упрямством землепроходца, вдобавок обходя препятствия с ловкостью салонного интригана.
Впрочем, в этой затее и препятствий особых не оказалось, всё устроилось наилучшим образом и с работой, и с изъятием девушки из Глухого Поля. Этот мужик, её покровитель или родственник, кем он там ей приходился — неважно в конце концов, поначалу произведший на Хабилу впечатление проходимца, на деле выказал себя сущим младенцем и легко уступил добычу, вероятно, особенно в ней не нуждаясь.
Всё и дальше шло отлично до тех пор, пока Варенька не показала свои коготки. Он, конечно, предполагал, что они у неё имеются, и надо думать, остренькие, и был готов к схватке, даже с приятным нетерпением ожидал, когда и каким образом она свои коготки выпустит, чтобы сей же момент и решительно их подрезать. У него есть все преимущества: он свободный и обеспеченный мужчина приятной наружности и с солидным по здешним масштабам положением, а за ней ничего, кроме девичьих амбиций. И вообще он любил на корню пресекать женские уловки. Ему, кстати, понравилось, когда по дороге в город Варенька смешливо назвала его «мой поросёночек». В этой торопливой интимности, пусть пока с оттенком насмешки, он уловил обещание необременительных любовных утех и всего иного, что туманно жаждала его требовательная душа. Жил он и до этого славно, но слишком просто. В его жизни не хватало шика. Зато в Вареньке шику было в избытке. Расчувствовавшись от «поросёночка» и от незатейливых мечтаний, он, держа руль одной рукой, покровительственно потрепал девушку по круглой, упитанной коленке, на что она с жеманным смешком проворковала: «Какой вы темпераментный, товарищ Хабило!»
Но в городе Варенька его огорошила. Она наотрез отказалась ехать в общежитие, а велела везти себя прямо к нему на квартиру. К несчастью, он по дороге успел нахвастаться, как шикарно устроено его двухкомнатное гнёздышко, устланное коврами.
— Что за дела! — капризно протянула Варенька. — Если мы обо всём условились и ты берёшь меня под покровительство, то какое может быть, к чёрту, общежитие? Едем к тебе, симпомпончик ты мой ушастый!
Пётр Петрович, припарковав машину в укромном переулке за городским парком, взялся разжёвывать ей, что его положение не позволяет ему вести себя подобно какому-нибудь хипповому юнцу. Он должен думать об общественном резонансе своих поступков. Некоторые административные круги в городе, от которых он пока, увы, зависит, как и каждый гражданин, могут истолковать появление у него в доме одинокой девицы превратно и использовать ему во вред. Другое дело, когда они с Варенькой приглядятся друг к другу и решат оформить свои отношения…
Варенька выслушала его внимательно и ответила так:
— Мне к тебе, лопушочек, приглядываться незачем, я и так тебя насквозь вижу. Или едем к тебе, или вези меня обратно к Паше. Он хотя и рабовладелец, но зато не такой трус, как ты.
Дальнейшие уговоры ни к чему не привели. Варенька с маниакальным упорством, порозовев от возмущения, продолжала талдычить своё «или — или», и тут в сердце Хабилы впервые закралось смутное подозрение, что он, может быть, сделал роковую ошибку, позарившись на лакомую, но какую-то малоуправляемую девицу.
Усилием воли он подавил унизительную мысль и решил: пусть будет что будет. Один вечер погоды не сделает (мало ли кто мог к нему наведаться в гости), а завтра поглядим. Если и дальше станет артачиться, придётся действительно отправить её восвояси, зато, как говорится, хоть ночь, да наша.
Настроение у Петра Петровича опять пошло в гору, и он с лихостью подкатил к родному подъезду. На беду около дома случился на ту пору пенсионер Шатунов, недоброжелатель и двурушник, давний враг Хабилы; у этого несчастного пенсионера зрелище идущей под руку с Хабилой смазливой девицы явно двусмысленного поведения, которая была при этом на голову выше своего кавалера, вызвало кратковременный столбняк. Он застыл, открыв рот, не донеся до него сигарету. Вид у него был настолько укоризненный, что Варенька не удержалась, окликнула его приветливо:
— Пойдём с нами, дедушка. Повеселимся на славу, — и сделала гостеприимный жест, постучав наманикюренным пальчиком по горлу. Шатунов лишь обречённо крякнул с таким звуком, точно кран прорвало. Хабило быстренько увлёк озорницу к лифту. Предупредил:
— Ты знай, с кем шутки шутить, девонька. Этот сморчок мне и без тебя столько крови попортил своими писульками!..
— А как же ты думал, котёночек мой пузатый, — важно удивилась Варенька. — От людского глазу не спрячешься. Живи тихо, не шали, и никто тебя не тронет.
В квартире Пётр Петрович неприлично засуетился, что с ним редко бывало. Без всякой надобности мотался из комнаты в комнату и на кухню, нёс какую-то чушь про то, что сейчас они согреют чаёк, а потом уж обговорят все детали, а Варенька, царственно расположившись в обитом красным ратином кресле, спокойно изучала обстановку и вынесла приговор в свойственной ей, как он уже понял, беспардонной манере:
— Хорошо живёшь, старина. Ковры, хрусталь, импортная аппаратура. Честным трудом на всё это не заработаешь, верно?
Потом она категорически потребовала выпить. Хабило, в силу недавнего полусухого закона, прятал спиртное в ящике для обуви, там у него был и хороший коньячок, и пара бутылок отменного грузинского вина, и даже полуведёрный сосуд самогона, подаренный преданным человеком из деревни. Он рад был, что может с честью выполнить желание прекрасной гостьи. На закуску выставил на стол баночку паюсной икры, шмот ярого украинского сала и ещё много разнообразных, труднодоступных яств.
Варенька, следя за его приготовлениями, захлопала в ладоши.
— А вы говорите, в общежитие! Сами хотели всё слопать? Как не стыдно, Пётр Петрович! А ещё считаетесь благодетелем… Поглядел бы Пашенька, как вы за мной красиво ухаживаете, то-то сбавил бы спеси. Он же меня одной картошкой кормил без соли. А с картошки какая любовь, правильно я рассуждаю, дорогой?
За богатым столом засиделись допоздна, и разговор вёлся меж ними доверительный. Но всё же, когда Варенька и не язвила, а, напротив, говорила с ним ласково, с обещанием покорности, в глазах её не гасли бесовские искры, и, натыкаясь на них, Пётр Петрович невольно спешил опрокинуть в себя очередную рюмку успокоительной влаги. Он никак не мог вернуть себе равновесие духа, что-то смущало его, а что — он и сам не понимал.
Любовался Варенькой, слушал её резвую, не всегда ему понятную болтовню, не забывая поощрительно кивать и время от времени победительно, со значением хмыкать, и старался думать о том, что, пожалуй, у него ещё не было такой породистой, такой соблазнительной, остроумной, знобяще доступной женщины, у которой грех брызжет из глаз, как дождь из серых тучек, и наслаждения она ему сулит, может быть, неведомые доселе, и ждать осталось совсем недолго — только руку протяни к выключателю. Он старался думать обо всех этих томительно терпких материях, но помимо воли в голове мельтешили совсем иные образы, предостерегающие, как, скажем, неизвестно зачем возникшая в сознании рачья морда капитана Гусляра, начальника районного УВД, тоже, кстати, его старинного приятеля. «Вот так-то, друг ситный, — подвёл итог Хабило. — За работой, за делами разучились мы расслабляться. Не умеем радоваться в редкие минуты блаженства».
От этой философской мысли он немного успокоился и совсем было настроился на немедленный штурм, как вдруг Варенька, точно почуяв его намерения, потянулась в кресле, выпятив до предела роскошную грудь, и томно пролепетала:
— Что-то в сон клонит, Пётр Петрович. Денёк выдался бурный. Спасибо вам. Так хорошо посидели, да? Я чёрную икру люблю, особенно с шампанским. А в какой комнате я буду жить? В этой или в той? Мне всё равно. Я могу и в этой. Главное, чтобы вас не стеснить.
Хабило замешкался с ответом, и Варенька, одарив его невинной улыбкой, отправилась в ванную. «Не понял!» — сказал сам себе Хабило и опрокинул неизвестно какую по счёту рюмку.
В ванной она плескалась долго, чуть ли не час, что-то там напевала, мурлыкала, а Хабило дежурил под дверью. Странная робость им овладела. Дверь в ванную она не заперла и, вполне возможно, таким образом дала ему красноречивый сигнал, но он не решился им воспользоваться, боясь промашки. Он чувствовал, что перебрал с питьём. Посидел минут пять на кухне, бездумно глядя в окно, пытаясь сконцентрировать взгляд, чтобы фонари перестали раскачиваться, потом сходил в комнату, где они пировали, и поставил на проигрыватель пластинку с диском Пугачёвой. Заглянул в спальню, зажёг там ночник и проверил: чистое ли застелено бельё на его шикарной, югославского производства, двуспальной кровати. Бельё оказалось белоснежным и хрустящим, резало глаза, это его немного удивило, потому что, помнится, последний раз он ходил в прачечную больше месяца назад.
Варенька всё не показывалась из ванной, и ему почему-то захотелось лечь под дверь на пол и заглянуть снизу в щёлку. Он переборол смешное желание и от греха пошёл жахнуть ещё рюмашку. Опустился в кресло, в котором до того нежилась Варенька, и под мерное эротическое подвывание Пугачёвой красиво размечтался. «Что наша жизнь, в сущности? — думал он. — Занимаемся государственными проблемами, устраиваемся кто как горазд, и часто упускаем из виду важнейшие радости бытия. А они — вот они. Музыка, вкусная еда на столе и красивая, молодая женщина в ванной, жаждущая твоих ласк. Что ещё нужно человеку? Власть, деньги — всё мишура, всё в конечном счёте служит достижению именно этой цели. Жизнь коротка, живи, пока молод, хватай удачу за хвост. А мы обманываем друг друга, всё куда-то стремимся, где всё равно нам лучше не будет».
Тут во всей квартире разом погас свет. Он с трудом выкарабкался из кресла, в потёмках заспешил к ванной, по пути больно приложился лбом о косяк, и свет опять зажёгся.
Варенька стояла перед ним в коридоре, смеющаяся, близкая, пахнущая духами. Была закутана в его китайский махровый халат. Хабило глупо хихикнул, протянул к ней руки:
— Пойдём, моя лапушка! Поскорее в постельку!
— Боже мой, Пётр Петрович, да вы совсем пьяненький. Как вам не стыдно!
Со смехом уклонилась от его объятий, и Хабило напоролся на сей раз плечом на дверной косяк. Ему понравилось, что надо ловить девушку, бегая за ней по коридору. Упоительная игра, как давно он в неё не играл! Вспомнив о своих годах, Хабило горестно сник.
— Эх, Варька, Варька, — произнёс плаксиво. — Чего я только в жизни не испытал, а счастья не видел. Женщинам я не верю, но тебе готов всё отдать. Ты ведь не обманешь меня?
— Как можно, Пётр Петрович! Вы мой покровитель. Разве я посмею. Теперь вам пора баиньки, верно? А счастье утром придёт.
— Пойдём баиньки, — согласился Хабило, удивляясь, впрочем, что Варенька разговаривает с ним издалека, стоя на пороге спальни, а он почему-то сидит на стульчике под вешалкой.
Он поманил её пальцем.
— Поди-ка сюда, Варвара! Помоги своему поросёночку добраться до кроватки.
— Какой вы шалун, однако, Пётр Петрович, — проворковала Варенька, не трогаясь с места. — За вами глаз да глаз нужен. Сколько вы, наверное, невинных девушек погубили своими манерами. Подумать страшно… Спокойной ночи, мой дорогой!
И тут произошло нечто оскорбительное. Варенька нырнула в спальню, затворила за собой дверь, и он отчётливо услышал, как дважды повернулся ключ в замке. Хабило в коридоре остался один. Подумал: ничего себе шуточки! Зачем она так делает? Добрался до двери, подёргал её, потом саданул кулаком:
— Открой, Варя, не озоруй!
Тишина. Он даже протрезвел на мгновение от обиды. Как? Разве можно так унижать человеческое достоинство? Да кто ей позволил? Неужели она надеется, что это ей сойдёт с рук?!
— Открой, Варя, слышишь! Это неблагородно. Ты что себе позволяешь? Я что тебе, мальчик какой-нибудь?
Ответа не было. Он топтался у двери, ещё и ещё раз дёргал за ручку, постепенно накаляясь. Надо же, свинья какая. Он её приютил, напоил, накормил, а она… В его собственном доме взялась над ним глумиться. Мерзавка, тварь молодая! Он ей покажет. Она на коленях будет ползать… Кровавыми слезами умоется. Зрелище невиданной расправы на миг утолило его печаль.
— Открой, гадина! Не доводи до крайности. Тебе же хуже будет. Я таких шуток не прощаю.
Помнилось, с той стороны донёсся сдавленный смешок. Если бы всю ярость, которая накопилась в нём в эту минуту, превратить в заряд, его шестнадцатиэтажная жилая коробка взлетела бы на воздух. Но осторожности он не утратил. Время позднее, если ломать дверь, поднимется такой шум, что неминуемо повскакивают соседи. Скандал ни к чему.
Он ещё не до конца осознал, что Варя и не думает шутить. Она просто улеглась спать, и когда это дошло до его сознания, он чуть не расплакался. Так скверно он себя чувствовал два года назад, когда его вызвали в прокуратуру, чтобы он объяснил некоторые неувязки с подрядами на стройматериалы. Откуда сейчас такое чувство, будто его пришпилили к картону, как букашку в юннатской коллекции? Почему она с ним так грубо обошлась? Что он ей сделал плохого?..
На всякий случай он ещё малость поколготился у двери, потом вернулся в комнату, сел в кресло и долго тупо разглядывал недопитые бутылки. Так и уснул, полный неудовлетворённых желаний.
Утром новая проблема. Надо было спешить на работу, он побрился, принял душ, выпил кофе на кухне, врубив приёмник чуть ли не на полную мощность, а Варя не подавала признаков жизни. Не мог же он, в самом деле, вот так запросто оставить на чужого человека квартиру со всем имуществом.
Пересилив гордость, постучал в дверь:
— Варя, мне надо поговорить с тобой.
— Я не одета, дорогой! — раздался с той стороны томный, издевательский голос.
— Так оденься!
— Хорошо, дорогой, если ты настаиваешь…
Он выкурил сигарету, раскалившись злостью так, что, кажется, щёки начали потрескивать. Вдобавок от вчерашнего чрезмерного питья ныла печень. «Ну ничего, — успокаивал себя. — За нами не пропадёт». Он ещё не решил, как отомстит за унижение, но верил, что месть будет сокрушительной. Главное сейчас — выставить её вон.
Но когда Варенька выпорхнула на кухню, ослепительно свежая, благоухающая юностью, и — о боже! — склонилась над ним, как ни в чём не бывало, чмокнув в щёку, в груди его что-то мягко и опасно оборвалось. Руки помимо воли дёрнулись, чтобы удержать, обнять её стан, и ему стоило огромного усилия усидеть на стуле в возмущённой позе.
— Ах, без меня пил кофе? Как жаль… Почему не разбудил свою девочку пораньше? Мне так хотелось приготовить тебе завтрак. Как ты себя чувствуешь?
В глазах её не было и намёка на вчерашнее, и Хабило вместо того, чтобы прочитать девушке нотацию, расплылся в умильной улыбке:
— Какая ты, однако, Варюха, хитрющая девка! Вчера оскорбила, а сегодня ластишься. Чуешь, значит, вину?
Варя сделала изумлённое лицо:
— Вы о чём, Пётр Петрович? Я разве вас пить заставляла? Так и знала, вам утром будет нехорошо. Не те у вас уже годы, чтобы так накачиваться. Ох, не те, Пётр Петрович! Надо бы поберечь себя… А вы уже похмелились? Давайте вместе?
Хабило попытался смерить её пронизывающим взглядом, каким привык ставить на место подчинённую братию, но это ему плохо удалось. Варино чистое личико сияло трогательной безмятежностью.
— Ты за кого меня принимаешь? За алкаша?.. Я, слава богу, такой привычки — похмеляться — не имею. Да и по годам я… не старше других.
— Я и не говорю, старше. Но ведь взрослее. Шестьдесят уже исполнилось? Ну, не скрывай, дорогой. Для меня возраст значения не имеет. Для меня душа главное. А у тебя душа, как у младенца, я же вижу. Бедненький, тебя так легко обидеть.
Села напротив за стол, горестно подпёрла щёки кулачками. Она, конечно, над ним куражилась, но ему это было необыкновенно приятно.
— Ладно, оставим это, Варвара… Мне на работу пора, а ты что намерена делать?
— Что прикажешь, милый. Могу полы помыть. Могу обед приготовить. Меня Павел Данилович ко всему приучил. Я у него сколько времени служанкой была. Они не обижались.
— Тогда, значит, так, — распорядился Хабило, начисто забыв своё жестокое решение выставить её немедленно вон. — Оставляю тебя временно здесь. Жди звонка. Я тебе позвоню, но ты трубку сразу не бери.
— Хорошо. Я сниму трубку после.
— Отнесись к моим словам посерьёзней, Варя… Я ведь рискую… Я сначала два раза просигналю, и тут же перезвоню. Поняла?
— Ещё бы! Какой вы конспиратор, Пётр Петрович. Вам бы в разведке служить. Вы про Зорге читали? Вот я…
Хабило строго оборвал её:
— Полно, Варя, не ребячься. Будет ещё у нас время пошутить… Будь готова и жди у телефона.
— Всегда готова, дорогой!
До самых дверей конторы у него кружилась голова, и никак он не мог согнать с лица дурацкую улыбку. И всё-таки на сердце было тревожно. А ну как она там начнёт шарить по всем шкафам!..
Из своего кабинета он сразу позвонил директору Дома культуры, которому по старой дружбе Вареньку подсуропил, но того на месте не было. Как на грех, денёк у Хабилы выдался насыщенный. До обеда побывал на двух совещаниях в сельхозправлении, успел помаячить в Большом доме, где один среднеответственный товарищ уж с месяц на него косился неизвестно почему. Хабило рассчитывал подстеречь, будто невзначай, этого товарища и в приватной беседе выяснить отношения. Были и дела помельче, но тоже неотложные, и Хабило запрыгал, как резиновый, но время от времени из разных мест набирал номер телефона директора Первакова, которого в тот день точно волки съели.
Раза два нацеливался позвонить Варе, узнать, чем она занимается, но укорачивал себя. Не стоит ей думать, что он о ней слишком печётся. И так бог весть что о себе возомнила.
Уже в третьем часу из привратницкой Большого дома наконец выловил директора Первакова, но тот к этому часу был уже в плепорции. Потребовалось заново ему всё растолковывать про Варю, про её необычайные художнические способности, и напомнить про уговор. Обозлился он на директора чрезвычайно: рядом с телефоном торчал вахтёр, приходилось говорить иносказательно, и пока Перваков уразумел, что от него требуется, с Хабилы семь потов сошло. Вдобавок директор позволил себе вопиющую бестактность. Забулькав нутряным смехом, цинично заметил:
— Завидую тебе, Петро, от всей души. Как это ты ловко всегда золотых рыбок подцепляешь.
И ведь неизвестно, кто там сидел у Первакова в кабинете во время разговора. Одно слово: хам! Но родственник начальнику торга Камшилову, а у того в самой Москве рука, да, пожалуй, не одна, а четыре, и вообще во многих отношениях Камшилов приятный и незаменимый человек. Вот и приходится терпеть хамство родственничка…
— Ты бы, Перваков, всё же поберёг остроумие для семейного круга, — вежливо попенял Хабило. — Там оно уместнее.
Уговорились, что Варя подойдёт к нему завтра с утра.
Соответственного товарища, с которым следовало как можно быстрее «срезать углы», Хабило подловил в буфете, где тот в одиночестве поглощал бутерброды, запивая их кефиром. Лучшего места для встречи нельзя было и пожелать, и Хабило с облегчением отметил, что, кажется, после дня нервотрёпки фортуна повернулась к нему лицом.
Вид у товарища, которого звали Иннокентием Кузьмичом, был насторожённый и суровый, как это и пристало человеку, располагающему возможностями влиять на судьбы людей. Сидел он боком к залу, уставясь в стену, и кефир прихлёбывал мелкими глотками, аккуратно и вдумчиво.
Хабило проворно уставил поднос стаканами с ананасным соком, дорогими салатами из лангусты, пирожными, чашечками кофе, сверху пристроил коробку шоколадных конфет и лихо подкатил к столику благодетеля.
— Добрый день, Иннокентий Кузьмич! Не обеспокою, коли рядышком примощусь?
— Садись, что ж… Ты по какому делу тут ошиваешься?
— Да вот… забегал кое-что уточнить… Зачем же вы так всухомятку? Угощайтесь, пожалуйста. Кофе, пирожное… Прошу вас! Разделим, как говорится, трапезу.
— Язва у меня, Хабило. Нельзя мне. — Всё же придвинул к себе салат — два рубля сорок копеек порция, с любопытством ткнул вилкой. — А ты, я гляжу, всё шикуешь?
Пробный шар пока катился в лузу удачно, и Хабило осмелел:
— Дак увидел вас, обрадовался… Вы же, Иннокентий Кузьмич, даже в этом доме, если говорить начистоту, один из немногих. Ведь мы, нижестоящие, на вас большие надежды возлагаем. По себе знаю, где какое затруднение случится, всегда думаю: вот бы у Иннокентия Кузьмича проконсультироваться — тогда бы уж ошибки не сделал.
— Не разрывайся, Хабило, — усмехнулся консультант. — Подхалимаж нынче не в моде. Газет не читаешь?
Хабило с умилением развёл руками, дескать, как угодно, а мы привыкли правду-матку… но внутренне напрягся: неужели переборщил? Эх, надо было как-то потоньше.
Но Иннокентий Кузьмич вдруг лукаво ему подмигнул, пододвинул к себе салат уже основательно. Хлебушка зацепил вилкой из вазочки, начал жевать. «То-то же, — полегчало Хабиле. — Жри давай, боров».
— Всё думаю, — веско заметил Иннокентий Кузьмич, — откуда они эту гадость достают? У нас в Союзе эта самая лангуста вроде не водится. Уж не из Японии ли завозят?
— А на вкус ничего, — Хабило в свою очередь расковырял салат. — На раков похоже. Под пиво в самый бы раз.
— Не забыл ещё про пиво?
Хабило угадал, что настал момент подпустить лёгкую дерзость, возможную при доверительных отношениях. Если облечённый властью истукан отреагирует нормально, значит, скорее всего Хабилу ввели в заблуждение, и никакой пули против него он не отливает.
— А чего мне про него забывать, — ответил Хабило со скромным достоинством. — Натуру сухими законами не переделаешь. Не мы первые пытаемся. В Америке вон известно, чем обернулось. Меня батя покойный учил: пей, да разум не теряй. Святые слова.
— Выходит, ты за продолжение пьянства?
Хабило не дрогнул.
— Кто пьяница, того лечить надо. Да и то, если сам захочет. Насильно не вылечишь… Русского человека лишать пития противоестественно. У него других радостей нету. Не нами заведено. Придумай замену, тогда поговорим… Лично я не злоупотребляю, но если душа забвения попросит… не премину. Да ты русского человека со всех сторон милиционерами обложи, как волка, он всё равно жить по указке не станет. Тем и силён. А до крайности его доводить опасно.
Иннокентий Кузьмич слушал нахмурясь, даже жевал медленнее. На губе у него повисла нитка лангусты. Вот оно! Сейчас обнаружится. Будет ли он с Хабилой откровенен? Уж про этого сыча всем ведомо, что он тайный алкоголик. Говорят, ни дня не пропускает. Раньше напоказ спиртом язву лечил, ныне затаился. Дома жрёт и супругу вроде бы приохотил, видели люди, как в винной очереди стояла. А это уж всякий стыд надо потерять… И если он против Хабилы интригу плетёт, никак ему невозможно в этом вопросе хотя бы краешком приоткрыться. Пусть и наедине. Способ проверки надёжный. Доверься высокому лицу в чём-то предосудительном и внимательно следи за реакцией. Ответ прочитаешь как в открытой книге.
— Широко шагаешь, штаны не порви, — сумрачно посоветовал Иннокентий Кузьмич. — Однако в чём-то ты прав. Вопрос этот социального значения, деликатный. И национального духа тоже касается. В таком вопросе спешить — людей смешить…
Всё, точка! Как гора с плеч свалилась у Хабилы. Опасности нет. Зря подставлялся, но ничего, потом окупится. Теперь надо с толком откланяться и бежать, бежать к Варваре, к прекрасной забаве. Хе-хе! Ух, устал сегодня!
Переведя разговор на урожай, Хабило внезапно, будто вспомнив неотложное, заспешил, залпом проглотил остывший кофе. Поднялся, с умильной улыбкой ткнул пальцем в коробку конфет:
— Машеньке передайте от меня, не сочтите за труд. Дочка у вас, Иннокентий Кузьмич, — ну прелесть! Как её увижу, сердце обмирает. Мне бы такую воспитать из своей околёсины. Да где там… На это тоже талант нужен. Спасибо за всё, Иннокентий Кузьмич. Если чего понадобится…
Выкатился из буфета улыбчивым колобком, на улице сунул в зубы сигарету, с наслаждением затянулся. Тринадцать рубликов псу под хвост, но зато сердцу облегчение, тучки рассеялись… Хотел сгоряча цветов для Вари купить, но вовремя опомнился. И не в том дело, что цена отрезвила: полтора рубля за одну пожухлую гвоздичку — и это в южном городе, обнаглели мелкие собственники, — а рассудительно подумал: преждевременно это, неизвестно, как подействует на капризную девицу.
Варенька смотрела телевизор, ноги задрала на спинку дивана, извернулась в немыслимой позе, какую нормальный человек и не придумает, но как же маняще выглядела она в этой позе. Встретила его ворчливо:
— Говорили, позвоните, а сами! Чуть от скуки не околела. А может, ты звонил? Я на полчасика выбегала. Городок у вас ничего себе, как игрушечный.
— Как выбегала? А двери открыты были?
— Не волнуйся, милый, не ограбили. Я дедушку попросила постеречь, которого мы вчера у подъезда встретили. Помнишь?
Хабило как стоял, так и сел.
— Шатунова?
— Он не представился. Такой забавный. Хитренький старичок… А вы кем, спрашивает, Петру Петровичу доводитесь?
— И ты что?
— Племянницей назвалась. Хотя я врать не люблю. Никогда не вру. А тут испугалась: вдруг тебя скомпрометирую. Сначала я призналась, что ваша любовница, гляжу, у него глазёнки загорелись, как у кота, ну и говорю: как вам не стыдно, дедушка! Пошутила я. Никакая я не любовница товарищу Хабиле, я родная племянница…
— Варя, ты соображаешь, что делаешь?
— А что такое?
— Одно из двух: или ты надо мной издеваешься, или полная дура. — Хабило так яростно затянулся сигаретой, что дым пошёл из ноздрей.
— Конечно, я в вашей полной власти, — обиделась Варенька, — но унижать моё человеческое достоинство вам никто не давал права. Самое оскорбительное для девушки, когда её обзывают дурой. Даже Павел Данилович себе этого не позволяли.
— Пойми, Варвара, я в городе человек заметный. Мне нельзя, как какому-нибудь Пронькину… За каждым шагом сотни глаз следят. Врагов хватает и завистников. Как на вулкане живу. Напакостить всякий рад, а помочь в случае чего будет некому. Всё надо предусмотреть. А ты тут…
— Мне кажется, вы ошибаетесь, Пётр Петрович. Вы такой добрый, бескорыстный, вас все должны любить.
— Оставь свои шуточки, — уже почти без раздражения отмахнулся Хабило. — Ты ещё жизни не нюхала и многого уразуметь не в силах. Ты вот с Шатуновым любезничаешь от скуки, а ведь он самый вредный червяк. Вдобавок, писучий. Так и глядит, кого бы грязью замарать. Ему отчего неймётся, знаешь? Ему в своё время рога обломали, так он теперь всем на свете мстит. Самая коварная порода — эти безобидные старички. Он в себе злобу носит, как мину. Подлый очернитель всего святого, а его не тронь. Да и как его тронешь, если он голос общественности олицетворяет. Никто его не уполномочивал, а вот — олицетворяет. За какими-то прошлыми, мнимыми заслугами прячется. Мы привыкли говорить: старый, значит, мудрый, значит, за общую пользу радеет. Накось, выкуси!.. За то, что смолоду не добрал, вот за то и радеет. Если меня, дескать, обошли, то и им покоя не дам. Торчит такая былинка из земли, зудит, кажется, ногтем сковырнёшь — ан нет. Вони от него на сто вёрст.
Страстный монолог Хабилы Варенька не оценила.
— Наверное, я в самом деле дура, — пригорюнилась она. — Понимаю, как вы правильно всё говорите, а о чём, не понимаю. Хотите, я этого Шатунова так напугаю, что ему не до вас будет? Только перья от него посыплются. Мне-то терять нечего.
Хабило от её готовности помочь окончательно смягчился, но, как выяснилось, преждевременно. Варенька с застенчивой улыбкой призналась, что за день успела поговорить не с одним Шатуновым. Было ещё несколько звонков по телефону, двое мужчин звонили и одна женщина с противным голосом. Женщина тоже взялась нагло выяснять у неё, кто она такая, и Варенька, психанув, назвала себя новой женой Хабилы.
— Теперь-то я догадалась, милый, — пробормотала Варенька утешительно, с опаской глядя на побледневшего Петра Петровича. — Раз Шатунов такой вам опасный враг, то он, наверное, её и подослал дознаться. Свою сообщницу. Но почему у тебя не может быть личной жизни? Ты ведь не монах?
— Варя, я же тебя просил со второго раза трубку снимать.
— Я забыла.
Вечер прошёл у них точным повторением предыдущего, за тем исключением, что Хабило не пил. Он так загадал, что если она и сегодня запрётся в спальне, то уж завтра он её наверняка вытурит. И предлога не будет искать. Вышвырнет, как паршивую кошку. Нет — так нет. Слишком она заигралась. Забыла, на каких условиях он её забрал из деревни. Что ж, унижаться он больше не станет. Пусть сама решит. Она не девочка, это ясно. Любовный опыт у неё имеется. Он сейчас у всех имеется.
За ужином Хабило пытался вести интеллигентную беседу, ничем не выдавая напряжённого ожидания. Вёл себя как джентльмен. Когда она передавала ему вазочку с вареньем или тарелку, изысканно благодарил. На двусмысленные игривые замечания не реагировал. Сообщил, что с утра её ждёт директор Перваков, и посоветовал быть с ним поосторожней. Она заинтересовалась:
— А он тоже одинокий мужчина?
— Нет, у него семья, трое детей.
— Жаль.
И это красноречивое «жаль» он пропустил мимо ушей, хотя его задело. Ну и штучка, совершенно не стесняется. Завалить бы её на диван да отхлестать по заднице, чтобы завизжала от боли, чтобы очувствовалась.
Он и бесился, и в то же время, как и утром, как и вчера, испытывал какое-то странное, неведомое ему прежде умиление.
Варенька заметила его тихую сосредоточенность.
Её настроение тоже постепенно изменилось. Ей надоело корчить из себя разбитную деваху. Днём вдруг задумалась о своей незаладившейся жизни, и такие пришли в голову скверные неутешительные мысли, что пришлось бежать из квартиры куда глаза глядят, лишь бы не оставаться наедине с собой. Вдобавок привиделся Павел Кирша, и до слёз захотелось его и впрямь повидать. Привиделся ясно, как вблизи, с тёмным лицом, и небывалая нежность толкнула её в сердце, будто рана отворилась. Варенька споро пошла в город. Но и там не сразу легче стало. Пока бродила бесцельно по зелёным переулкам, пока мороженым лакомилась на тенистой площади, пока со старичком Шатуновым затейливые шутки шутила, Павел всё рядом был, маячил за спиной, а иногда спереди забегал и коварно заглядывал в глаза. Первый раз с ней такое случилось. Словно талая волна накатила на лёгкую, сухую щепку и поволокла в вешнем потоке неведомо куда. Всё её женское естество вдруг покорилось истомному, тоскливому смятению.
Деревья порозовели, и воздух подёрнулся знобящим маревом. Тело стало невесомым, зато каждая отдельная жилка затрепетала, налилась желанием. Потом это разом отхлынуло, как и накатило, и на душе остался осадок, как после неурочного сна под открытым небом, когда солнце напечёт затылок. Она очнулась не той, какой уснула, и с ужасом вспомнила о своей провинности. Павел Данилович не простит её никогда. Как она посмела его предать! Поздно, дурочка, спохватилась.
Она выбрала укромную скамеечку в скверике, отгороженную зелёными куполами сирени, и долго там просидела, погрузившись в себя. Невозможные светлые текли минуты, которые приходят иногда к человеку, очищая его сознание от накопившейся скверны. Прежние грехи упали с Вареньки, и в тот миг она была почти святой. С благодарностью припомнила бедных своих родителей, схожих с Пашутой, а больше никого не хотела вспоминать. В её короткую жизнь уместилось много разных людей и встреч, и все они оказались ненужными. Жадные прикосновения мужских рук, воспалённые, ждущие и наглые взгляды, обращённые на неё из прошлого, не трогали более сердца. Забавно было, что всё это отнимало у неё раньше столько сил. И былые мечты — о необыкновенной жизни, о принце, подкатывающем на «мерседесе», — в этот час померкли. Какая же она пустышка, если убогие химеры так долго тешили её воображение. Пашута — мужик, его в их гостиной с пианино из красного дерева трудно представить, но в нём есть та сила и та доброта, которые она тщетно искала. Она Пашуту сперва не признала и не разглядела, да и как могло быть иначе. Летела, как дурной мотылёк, на свет, зажжённый враждебной рукой, и радовалась стремительному полёту. Подпалило крылышки, совсем бы сгорела, дурёха, если бы Павел Данилович не приехал в Ленинград салом торговать. Боже мой, как давно это было! И она его отблагодарила… Запомнит Паша, как выручать из беды шалых московских девиц…
Угрызения совести чужды девичьему сердцу, и Варенька, ощутив их саднящий укол, поскорее поднялась со скамейки. Она даже обеспокоилась, не заболела ли, и, вернувшись в квартиру, первым делом разыскала на кухне аптечку, а в ней градусник, измерила температуру. Увы, она была здорова, как всегда.
— Пётр Петрович, — застенчиво обратилась она к Хабиле, сидящему с таким видом, будто он вместо бутерброда с икрой проглотил гвоздь. — Вы мне сегодня особенно нравитесь. Вы такой молчаливый и мечтательный. Вы не дадите ли мне взаймы червончик? А с первой зарплаты я сразу отдам.
— У тебя нет денег?
— Откуда же? Я Павла Даниловича за харчи обслуживала.
— Ни копейки нет?
— Был рупь серебром, да я на мороженое потратилась. Я же привыкла жить на широкую ногу, пока Павла не встретила. Уж он меня, конечно, урезал. Выдавал на табак по сорок копеек в неделю. Может, мне на него в суд подать, как вы думаете? Всё же обстирывала его и еду готовила. Ну и прочие услуги…
— А зачем тебе именно десять рублей?
Как-то Хабило сразу зациклился на этой десятке, и было понятно, что она имеет для него не только материальное значение.
— Милый, побойся бога. Где тебя воспитывали? Кто же спрашивает у женщины, зачем ей деньги. Ваты хочу купить, лекарств всяких. Мало ли чего…
Хабило без дальнейших колебаний извлёк из кармана портмоне и небрежно отшелушил от внушительной пачки кредиток красную купюру. Варя аккуратно бумажку сложила и, отвернув ворот халатика, сунула её в лифчик.
— Первый раз встречаю по-настоящему щедрого человека, — восхитилась она.
Хабило самолично прибрал со стола, отнёс на кухню и вымыл посуду. Когда вернулся, Варенька, уютно свернувшись в кресле, глядела на экран. Передавали кинокомедию из колхозной жизни.
— Посидим немного, да? — Хабило добродушно хохотнул, умещаясь в другом кресле так, чтобы видеть и Вареньку, и экран. — А потом и баиньки. Надо сказать, уморился сегодня.
Варенька уставилась в телевизор неподвижным взором, но было впечатление, что одновременно смотрит куда-то вдаль. Хабило начал ехидно посмеиваться, сочувствуя происходящему на экране.
— Полезная картина, — веско заметил Хабило. — Серьёзные проблемы задевает, хоть и сделана с юмором. Только вывод неправильный. Таких ухарей, как этот мозгляк, не уговаривать надо, а гнать из деревни поганой метлой.
— Да? — удивилась Варя. — Вам правда нравится? А по-моему, всё это такая чепуха.
— Тебе откуда знать? Ты разве жила в деревне?
— Люди везде одинаковые. А тут всё враньё. Обыкновенная халтура.
Хабило не прочь был потолковать об искусстве.
— А тебе лишь бы про Анжелику показывали, да?
— Мне бы лучше зарубежную эстраду. Тогда бы мы с вами могли потанцевать. Вы любите современные танцы?
— Обидно, что у нас такая молодёжь, которой ничего не надо. Потанцевать! Разве в этом суть жизни? В наше время требуется активность мысли и поступков.
— Как в этом кино? — Варя пренебрежительно ткнула пальцем в экран.
— В хорошем фильме должна быть идея, объединяющая людей на трудовой порыв. А как же иначе. Человек посмотрит и сопоставит: вон у них как, а у меня как? Они так живут, значит, и я смогу. Кино — это как бы урок нравственной морали. Конечно, каждый по-разному воспринимает. Вот этот парень трактор утопил, тебе хаханьки, а я бы его немедля под суд отдал. Тут у них, у авторов, явная недоработка. Они о воздействии искусства на зрителя не подумали. Какой-нибудь ферт ещё на ус намотает: ага, скажет! Ему сошло с рук, значит, и мне сойдёт. Всё в жизни, Варя, взаимосвязано в один клубок. Добро порождает добро, а зло порождает зло. Чёрного кобеля, как говорится, не отмоешь добела. Но эта мысль для тебя слишком глубокая. Ты привыкла по верхам скакать, покамест дальше собственного носа не видишь. Это я тебе не в укор говорю, у всякого возраста свой разум. Но будь моя воля, я бы этих деятелей кино тоже притянул, чтобы неповадно было подсовывать молодёжи вредные фильмы. Порядок во всём пора установить. У людей как: одному дашь слабину, а пятеро других, на него глядя, тут же с цепи сорвутся. Накладно выходит в государственном масштабе.
— Какой вы умный, прямо как по газете читаете.
— Дело не только в уме, а в жизненном опыте.
— Павел Данилович тоже так считает. Да я и сама всегда чувствовала. Мне с мальчишками скучно. Чем мужчина старше из себя, тем интереснее. Правильно? У него и опыт, и денежек уже прикопил.
Вдохновлённый её уважительным тоном и как-то не уловив издёвки, Хабило задал вопрос, который не следовало задавать на ночь глядя. Но его давно подмывало:
— Ты всё своего Данилыча поминаешь… Интересно, чего ты так к нему привязалась? Он тебе, если по правде, кем приходится?
Варя ощутила пустоту в груди.
— Если по правде, то никем, дорогой. Я его и знаю чуть дольше, чем тебя. Подобрал меня на рынке, приютил, к себе приблизил. Много ли женщине надо. Кто по головке погладит, тот и хозяин.
— Вот оно как?
— Да уж как есть… Пойду я, пожалуй, в ванную.
Послала ему от дверей ласковую улыбку, точно за собой поманила, но он остался в кресле и всё перемалывал это своё: «Вот оно как!» Значит, всё же она с этим мужиком была в полюбовницах. Хабилу это не удивило, он это подозревал. Он об этом с самого начала догадывался, в их родство не верил, но делал вид, что верит, потому что так всем было удобнее. А теперь знает правду. Ну и что? Да ничего. Открыв ему свою тайну, Варя как бы все запреты сняла. Чего, действительно, наводить тень на плетень. Была с Данилычем, от него из рук в руки перешла к нему, Хабиле. Вольная, стало быть, птица…
Пётр Петрович не захотел додумывать, какого полёта эта вольная птица, а лишь рывком, до хруста в суставах, потянулся в кресле. Досмотрел до конца передачу «Новости дня», стараясь не прислушиваться, что там поделывает Варя, выключил телевизор и в какой-то странной задумчивости побрёл в коридор.
В ванной света уже не было, а дверь в спальню прикрыта. Он нажал ручку — дверь защёлкнута изнутри. Как и вчера, бешенство скрутило его, словно голову перетянули чёрным жгутом, из глаз посыпались искры. Но сегодня, у трезвого, не хватило силы даже постучаться. Кошмар какой-то, боже мой!
— Погоди, тварь! — пробормотал себе под нос. — Ты ещё узнаешь, кто такой Хабило.
Но Варя этого не узнала. Пяти утра не было, как она оделась и мышкой-норушкой выскользнула из гостеприимной квартиры. Ей не впервой было исчезать, не прощаясь. Первым поездом, который проходил через город, укатила в Москву.
Неделю спустя, когда Хабило уже переболел этой историей и она стала забываться, подходя к конторе, он заметил, как от парковых зарослей отделился мужик в брезентовой робе и в чёрной кепке, в котором Хабило не вдруг признал Вариного хахаля. Павел Данилович был небрит и чересчур нервно жестикулировал, призывая Хабилу остановиться. Они проговорили недолго, минут пять. Но для Хабилы эти минуты растянулись в вечность, ибо его не покидало ощущение, что в любой миг с ним может приключиться непоправимая беда. Он поначалу попытался держаться покровительственно и небрежно, но Пашута мигом его уравнял.
— Брось кривляться, Петя. Я спрашиваю — ты отвечаешь. Только так. У тебя ведь запасной башки нету, верно?
В устремлённых на Хабилу очах голубело сумасшествие. Людей вокруг никого. Хабило прикинул, что при своей тучности вряд ли сумеет добежать до конторы, и стал послушным и предупредительным. Он заверил Павла Даниловича, что у них с Варей ничего не было и не могло быть греховного, а куда она подевалась, он знать не знает. Рассказал даже про десять рублей, которые она взяла у него взаймы. Кирша пообещал со временем эти деньги ему вернуть, если он ни в чём не солгал. Хабило поклялся, что говорит чистую правду и в подтверждение истово шарахнул себя кулаком в грудь, на что Пашута вторично велел ему не кривляться. На прощание Пашута шепнул ему на ухо, вроде как открыл тайну государственной важности:
— Если ты, сука, Вареньку обидел, я вернусь и душу из тебя вытряхну.
Хабило смотрел, как Пашута уходит вдоль улицы, слегка покачиваясь, точно пьяный или больной, и чувствовал себя так, будто в бездну заглянул, откуда сизым холодом на него подуло. «Хорошо, что Варька укатила, — решил с облегчением. — Вот уж как есть бог спас!»
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Улен не считал годы, которые прожил. Он много странствовал, много видел, и дух его укрепился. Жизнь мерялась не временем, а утратами. Азол, верный товарищ, наткнулся на степную стрелу вскоре после того, как они покинули родину. Улен зарыл его в землю и горевал над могилой: оборвалась последняя ниточка, связывающая его с прошлым. Зимы и вёсны сменялись, а он, бесприютный, скитался по чужим краям, постигал чужеземные обычаи, но ни к чему и ни к кому не прилепился сердцем. Однако впечатления долгого пути отпечатывались в его памяти навеки.
Постепенно цель, которую обозначил Невзор, позабылась, но он стремился всё дальше и дальше, пока не достиг берегов тёплого моря. Грозное, благодатное величие этих мест поразило его разум. Он пересёк море, нанявшись гребцом на торговое судёнышко, принадлежавшее двум рыжебородым, бритым наголо братьям, умевшим извлекать чарующие звуки из деревянной доски с натянутыми на неё жилками. Он попытался перенять у них это искусство, но не сумел.
Рыжебородые миролюбиво посмеивались над ним, но однажды ветер накренил судёнышко, и один из них свалился за борт, а Улен прыгнул вслед и выудил неосторожного брата из зелёной пучины.
С тех пор они полюбили его. Они показали ему, как можно знаками, нанесёнными на специальную дощечку иглой, передавать важные известия, которые поймёт только тот, кому они предназначены. Ещё они учили его мудрости общения с людьми разных племён, которая держится на взаимной выгоде и честном слове, подкреплённом кровью.
В заморской стране, где люди умели строить здания из камня, такие прочные, что им не грозили ни бури, ни потоки воды, и такие красивые, что душа обмирала от восторга, в этой стране Улен встретил девушку по имени Селия и прожил с ней целое лето. Его научили управляться с огромными рогатыми животными, послушными человеку и робеющими перед ним, и перепахивать землю железным зубом, вколоченным в деревянные тиски. Вместе с Селией и её родичами он бросал в жирную землю жёлтые семена, из которых можно было сварить и кашу, и горьковатое питьё, утоляющее жажду и дающее телу неутомимость. У Селии были тёмные глаза, куда не проникал дневной свет, и золотистая кожа, и голос, напоминающий журчание родника, и стройное тело, каждым движением выражавшее ласку и игру. Она надеялась, что Улен навсегда останется в их селении, и у них будут дети, но он недолго любил её.
Улен не следил за временем, но однажды услышал зов крови. Минуло пять или шесть лет с тех пор, как он покинул Млаву. Он проснулся утром и, не открывая глаз, ощутил: мир изменился за ночь, душа его полна слёз, и ветер странствий подул в обратную сторону. Он рассеянно взглянул на спящую рядом прекрасную девушку и понял, что она всегда будет ему чужой.
Днём он поймал запутавшегося в травяных силках козлёнка и у чёрного камня принёс его в жертву духам дороги. Гордая Селия, узнав о его намерениях, пригрозила заколоть себя изящным кинжалом — такой здешние женщины носили у пояса под рубашкой. Он не поверил ей, но пообещал вернуться. Он помнил рыжебородых братьев, говоривших, что у человека можно всё отнять, но следует оставить ему надежду. Человек, лишённый надежды, опасен, как скальная змея.
Путь домой занял у него меньше времени, но всё же лишь на исходе второй зимы он очутился в родных краях. Он вернулся оружный, и ярый, злой конь был под ним, а в двух притороченных к седлу мешках тяжелела богатая добыча: куски драгоценного металла, платья, два кубка искусной работы, серебряное блюдо и ещё всякая всячина.
Улен спешил домой, да не поспел к сроку. От опушки леса с унынием оглядывал он пространство, где когда-то был город, полный человечьих голосов, ныне потухший. Кое-где вздымались над землёй обугленные стены домов, обломки деревянных стен торчали подобно остриям стрел из поверженного тела. Кусты и травы проросли на полянах, где прежде были улочки, молоденький лесок наступал с трёх сторон на израненную площадь. Тленом пахло и забвением.
Сдерживая вздох, Улен не раз и не два объехал бывший город, ища случайной весточки от Млавы, но никакой памятки не заметил его пристальный взгляд. Пусто было вокруг, как и у него на душе. Он спешился, пустил коня попастись и долго сидел на чёрной колоде, где прежде стоял дом Брега.
Он думал о том, как чудно сложилась его жизнь, где утрата следовала за утратой, но не было обретений. Любовь к Млаве утихла в нём, свернулась тёплым клубочком в груди, незачем её будить. Отчаяние было ему чуждо, но и сильных желаний он давно не ведал. Зато вера в конечную удачу была беспредельна.
Он вспомнил, как однажды был рабом и плеть жилистого надсмотрщика витала над ним, грозя высечь глаза, но ом не питал ненависти к тому человеку, лишь осторожно уворачивался, как прячутся от ветра и пыли. И потом, во время ночного побега, когда надсмотрщик с воплем кинулся ему под ноги, Улен раздавил ему горло, не ощутив злобы, а испытав лишь удовлетворение, какое испытывает человек, размозживший голову гадюке.
Улен почуял шорох за спиной и, не шевелясь, скосил глаза. И вскрикнул от изумления. Из зарослей, точно из небытия, возник чёрный пёс Анар. Конь заржал в глупой тревоге. Дыхание Улена пресеклось на мгновение.
— Анар… — прошептал он. — Ты живой?! Анар! Ты ждал меня?
Поступь Анара была не так упруга, как прежде, и бока были открыты для нападения. Постарел, постарел старый друг. Анар молча склонил голову ему на колено. В помутневших собачьих глазах еле тлела улыбка. Улен почесал короткие уши, погладил твёрдую голову, разминая пальцами бугорки шрамов. Анар признательно по-стариковски покряхтывал.
— Анар, ты уцелел? И ещё кто-то жив? А может, и Млава жива?
Пёс закатил глаза и коротко, зычно взвыл. Улен понял его.
— Пойдём, — сказал он. — Покажешь, где они лежат.