9
Афиноген проснулся от мгновенного кошмара, ему показалось, что рядом болото и в нем с глухими стонами тонет человек. Оглушающе квакали лягушки, чавкала, засасывая страдальца, трясина. Стряхнув наваждение, Афиноген открыл глаза и увидел, что в палате угро. Гриша Воскобойник мирно спит, а Кисунов выполняет на своей кровати дыхательные упражнения по системе академика Микулина. Впечатление было такое, что Кисунов бьется в судорогах после укуса кобры. Он с хрипом набирал в грудь воздух, стремясь, вероятно, захватить весь кислород, который был в палате, горбом выгибал живот, замирал в этом противоестественном положении на несколько секунд, потом небольшими порциями с угрожающим присвистыванием выталкивал воздух сквозь плотно стиснутые зубы… и в изнеможении запрокидывал на подушку багровое лицо.
– Здорово, – восхитился Афиноген, – Вагран Осипович, а зачем вы так себя мучаете? Для какой цели?
Кисунов, не отвечая, еще раз изогнулся в чудовищной конвульсии, отдышался, отпил глоток водички из стакана, обернулся к Афиногену:
– Шлаки! Между клетками застревают за ночь шлаки. Их надо выжать, стронуть с места. Скопление шлаков в организме сокращает жизнь и является причиной преждевременной старости. Теперь это точно установленный факт.
Кисунов, напуганный последним приступом болезни, вступил в неравную борьбу с законами природы. За короткий срок он изучил массу медицинской литературы и убедился, как непростительно небрежно обращался со своим организмом и сколько вреда ему нанес, но не отчаялся, а мобилизовал себя на новый образ жизни. Его потрясла и воодушевила мысль доктора и писателя Амосова: человек настолько прочен, что может начать борьбу за восстановление здоровья на любой (!) стадии его упадка. Будущее рисовалось ему в радужных красках, представлялось как сверкающая дорога, в конце которой его поджидала возвращенная молодость и прелестные ужимки совсем юных девиц. Однако, чтобы сказка стала былью, предстояло немало потрудиться, возможно, даже поголодать, судя по изумительному трактату австрийского ученого под названием «Чудо голодания». Кисунов был готов и на это. Разумеется, голодать он решил начать по возвращении домой, глупо было бы отказываться от бесплатного харча. Пока же он с успехом вырабатывал комплекс физических упражнений, бегал трусцой по палате, овладел в теории аутотренингом и вплотную приблизился к хатхе–йоге.
Конечно, все это на первых порах сильно ослабило его организм: пропал сон, начали непроизвольно подрагивать ноги и руки, лицо время от времени уродовал нервный тик и, самое неприятное, возник неведомый врачам «поясничный синдром», который привел к тому, что Кисунов начал бояться ходить самостоятельно в туалет и каждый раз униженно уговаривал Гришу Воскобойника проводить его и подождать у кабинки. Пожалуй, сильнее физических страданий мучила Кису– нова необходимость вести в уме постоянные арифметические подсчеты. Для поддержания в норме своего веса он применял одновременно две диеты: американскую «очковую» и отечественную, разработанную академиком Покровским, более простую в интеллектуальном смысле, но к сожалению, требующую каких–то особых деликатесов, которых не было не только в больнице, но вообще в Федулинске. Американская же диета, где каждый продукт имел определенное количество очков, не внушала ему полного доверия по той причине, что непонятно было, на каком основании, к примеру, апельсин по очкам чуть ли не превосходит стограммовый кусок мяса. Кисунов допускал возможность того, что распространение американской системы питания может оказаться ловким политическим трюком и своеобразной диверсией капиталистической пропаганды. Попадаться на удочку вражеской агентуры Кисунов не собирался, поэтому, не отбрасывая целиком «очковой» диеты, он все–таки главный упор делал на рекомендации Покровского. Необычайное умственное напряжение, коего потребовало от него совмещение двух диет, сделало его крайне рассеянным и еще более мнительным, что дало почву медсестрам для нелепых пересудов о якобы «сдвиге по фазе» у больного Ваграна Осиповича. Вызванный на консультацию психотерапевт, проведя полчаса в дружеской беседе с Кисуновым, не смог сказать ничего определенного, хотя и был в некоторой степени обескуражен специфическим уклоном в настроении больного, а также обилием произносимых им по любому поводу цифр. Кисунов, напротив, сделал вполне ясные выводы о медицинском легкомыслии посетившего его специалиста.
– Я его спрашиваю, по каким параметрам высчитывается калорийность ржаного батона, он не знает. Прошу его высказать мнение о системе Певзнера – хлопает глазами… Поразительное бескультурье, поразительное.
Гриша Воскобойник, с которым он делился своим возмущением, охотно с ним соглашался.
– Это уж точно, бескультурье. Я им показываю: вот тут хрипит и тут, – а они мне, от курева хрипит. Двадцать лет курил – не хрипело, теперь, ядрена корень, от курева взялось.
– Невыгодно им тут больных долго держать, невыгодно, Гриша. Чем хуже человеку, тем они быстрее его норовят выписать. Чтобы в больнице не помер. У них прогрессивку срезают за процент летальности.
– Ну уж так–то навряд ли.
– Ты не спорь, оглядись, Гриша. Много ли здесь больных ты увидишь. Мы вот, считай, двое с тобой, больше никого. Остальные здоровее самих врачей.
В это утро Вагран Осипович после массированного дыхания решил испробовать новое упражнение из багажа индийских йогов, не самое сложное, под названием «плуг». В трактате эта асана рекомендовалась для начинающих и сулила избавление от прострелов, растяжения связок и нервных болей. Заодно асана «плуг» снимала излишнюю полноту, вылечивала хронические запоры, делала гибким позвоночник, давала возможность избежать закупорки вен, одновременно приводила в порядок печень и селезенку.
Вагран Осипович, кряхтя, завалился на спину около своей кровати и чуток полежал, собираясь с мыслями. Афиноген с любопытством наблюдал за ним. Увидев, что Кисунов начинает поднимать ноги, он по–товарище– ки его предостерег:
– Может быть, не надо так высоко, Вагран Осипович?
– Главное, – глухо ответил Кисунов, – следить за диафрагмой.
Некоторое время он простоял «свечой», а потом резко запрокинул ноги за голову. Что–то хрустнуло у него в спине, и голова оказалась торчащей между ног. После минутного тягостного молчания Кисунов произнес голосом с того света:
– Обратно не могу, голову заклинило!
– Что ж теперь делать? – спросил Афиноген, колоссальным усилием сдерживая смех, чувствуя, что сейчас от смеха шов его разойдется, и надо будет возвращаться на операционный стол.
– Буди Григория! – невнятно выговорил Кисунов, лицо его налилось кровью и приняло безумное выражение.
Разбудить Гришу Воскобойника было делом непростым, обычно медсестра, приносившая по утрам градусники, подолгу трясла его за плечо, но стоило ей отойти, Гриша снова впадал в спячку. Просыпался он ровно к завтраку и, не умываясь, сломя голову мчался в столовую, чтобы не пропустить какого–нибудь особого лакомства.
– Эй! Гриша! Проснись! – что есть мочи завопил Афиноген. – Гриша, горим! Завтрак проспал.
Видно было, как из глаза Кисунова выкатилась суровая слеза.
– Ичи… Що! – простонал он.
Вдруг Воскобойник заворочался и сел в постели. Одновременно на крик открыла дверь в палату дежурная медсестра Капитолина Васильевна. На замысловатую позу Ваграна Осиповича они отреагировали по–разному, это и понятно. На медсестру взирало полное затаенной печали лицо Кисунова, а Гриша Воскобойник лучше всего разглядел худощавый зад, обтянутый лиловыми больничными трусиками.
– Господи! – воскликнула медсестра, привалилась к косяку и чуть не выронила банку с градусниками. – Что вы над собой такое произвели?
Гриша Воскобойник принялся хохотать и в продолжение дальнейшей сцены спасения Кисунова взрывался и исходил звуками, напоминавшими движение небольшой лавины в горах Кавказа. Афиноген вторил ему, стараясь обеими руками удержать на месте бинт, извиваясь от боли и судорог смеха.
Гриша разогнул непокорное тело новоиспеченного йога и оставил лежать его на полу. Капитолина Васильевна сунула ему под нос ватку с нашатырем. Кисунов чихнул, зверовато повел очками и сказал плачущим голосом:
– Как не стыдно, товарищи, смеяться в такую минуту.
– Перестаньте! – попросил Афиноген, сам он не в силах был остановиться, новые и новые волны сотрясали его. Хохот Гриши Воскобойника достиг невиданных размеров. Он смеялся так, как не смеются люди над одним каким–то случаем или шуткой. Казалось, этим смехом он ставил крест на прошлом: на болезни, на любви, на неудачах и потерях, и обращал перекошенное хохотом, умытое соленой влагой лицо навстречу новому светлому будущему.
– Ух ты 1 – взвизгивал он. – Ну отмочил, Вагран! Оох! Не могу! Один зад наверху. Ой–ой, спаси меня, Капитолина! У-уа!
Смех его иссяк мгновенно, как вода, канувшая в раскаленный песок. Капитолина Васильевна оставила им градусники и ушла, сказав, что обязательно доложит об очередной выходке Кисунова на пятиминутке. Вагран Осипович перебрался к себе на кровать, натянул одеяло до подбородка, тоскливо глядел в потолок. Возможно, он размышлял о многих терниях, которые еще подстерегают его на пути к звездам. Грустно стало в палате. Но ненадолго. Гриша Воскобойник попросил:
– Ты, Ваграныч, когда в другой раз будешь в лягушку играть, предупреди меня. Я уйду из палаты. А то так от смеха загнешься, и вся недолга.
– Ой, – сказал Афиноген. – Не надо, Гриша. Ведь чувствую, шов расклеивается.
– Не только шов, весь живот у меня оторвался. Надо нам вместе к Ваграну с просьбой обратиться от имени всего нашего коллектива. Пускай он упражняется в другом месте. Хотя бы и в сортире.
С кровати Кисунова прозвучал задушевный трагический голос:
– Слушаю я вас, ребята, и становится мне тягостно на сердце. Неужели вам доставляет радость мое несчастье? Я ведь чуть не погиб пять минут назад нелепой шутовской смертью. И что? Повергла ли моя гибель в печаль хоть одного человека? Нет, этого не было. Над собой я услышал один первобытный кощунственный гогот. Неужели так устроен человек, что ему доставляет радость беда ближнего? Поведением Гены я не удивлен, бог с ним. Но с тобой, Григорий, мы ведь подружились. Неужели ты нисколько не пожалел меня?
– Я же тебя спасал, Вагран Осипович, разве забыл? Я тебя обратно из лягушки превратил в человека. С тебя по совести причитается.
Перед самым завтраком в палату, озираясь, как шпион в старых кинолентах, вошел Фролкин Семен со свертком в руках.
– Вот, что ты просил… Говори быстро, как само* чувствие, а то меня сейчас отсюда извлекут.
– Как же ты просочился?
Семен подмигнул, давая понять, что для него преград не существует.
– Ладно, у тебя, я вижу, все в порядке… Поправляйся. В понедельник у нас собрание, будут Карнаухова судить.
– За что?
Кисунов устроился поудобнее, чтобы слушать. Фролкин говорил, наклонясь почти к уху Афиногена. Это Ваграна Осиповича беспокоило и настораживало.
– Уж найдут за что. Будут нового заведующего ставить над нами… Ладно, побежал я. Мы с Сережкой, может, вечером заскочим, тогда все обсудим. Ты, главное, поправляйся. Болит еще?
– Ничего, терпимо. Говоришь, в понедельник?
– Ага.
– Я приду на собрание.
– Конечно, придешь, куда ты денешься. Без тебя и проводить его не будут.
Фролкин исчез, бесшумно растворился в дверях. Кисунов желчно заметил:
– Кажется, начинают разоблачать ваших дружков, Гена?
Он не совсем, естественно, понял смысл сообщения, но догадался, что ничего хорошего Афиногену не довелось услышать. Он ошибся.
Новость не была для Афиногена ни хорошей, ни плохой, да, пожалуй, и новостью не была. Весь вчерашний день он собирался позвонить Кремневу и сказать, что помнит о предложении и решения еще не принял. Какое решение мог он принять, если с той минуты, когда вышел из кабинета Кремнева и грохнулся в коридоре, ему ни разу не удалось сосредоточиться. Мысли его реяли легкокрылыми стрекозами, перелетая с предмета на предмет, нигде не задерживаясь. Он и звонить поэтому не рискнул. Думал, отступит болезнь, прояснится разум, тогда, здоровый, он сумеет понять, что происходит. Он не испытывал ни радости в связи с открывающейся перспективой, ни сочувствия к Карнаухову – был безразличен. Чудное дело, стоило ему заболеть, и все, что так полно занимало его, мучило, – работа, планы на будущее, отношения в отделе, – все показалось не дороже выеденного яйца.
Капитолина Васильевна прикатила в комнату тележку с завтраками для «неходячих» больных. Афиногену опять дали тарелку каши, сваренной из совершенно непонятного сырья – то ли пшена, то ли овса, – и стакан слабенького чая с кусочком подсушенного хлеба.
– Рыбки бы постненькой, – взмолился он. – Хочется покушать. Шашлычок бы на косточке.
– Хорошо, если появился аппетит, – отметила медсестра, заботливо поправляя одеяло. – На обед принесу паровую котлетку.
– У него аппетит и не пропадал, – с досадой сказал Вагран Осипович.
– А вы почему не идете в столовую, Кисунов?
– Спину ломит.
– Сюда я вам не привезу. Нет распоряжения врача.
– Aral Вам обязательно нужна бумага. Вы разве не видите, в каком я нахожусь состоянии.
– Сами виноваты. Зачем безобразничали с утра. Пожилой человек…
– Отдайте ему мою кашу, – сказал Афиноген, – а я пойду в столовую.
Кисунов обиделся чуть ли не до слез. Он вылез из постели, накинул халат и отправился завтракать.
– Удивительный человек. – Капитолина Васильевна приглашала Афиногена разделить ее необычайное удивление. – Несчастная его жена, которая с ним живет. Все ему не так, не по нему. Уродился же такой.
– Он больной, – возразил Афиноген, – поэтому и капризничает.
– Какой он больной! Давно здоровый. А выписать нельзя, пока сам не попросится. Все боятся его жалоб. Жалобами замучает. Потом три месяца придется его жалобы разбирать.
Она удалилась, горестно вздыхая и продолжая удивляться разнообразию человеческих характеров.
Афиноген проглотил несколько ложек каши, залпом отпил полстакана несладкого желтого чая, похожего на крапивный отвар, и быстро составил посуду на тумбочку. Развернул сверток, принесенный Фролкиным, и присвистнул. Брюки Семен притащил те, которые он приготовил нести в химчистку. Они валялись на виду, на стуле, и, конечно, Семен схватил именно их, решив, что для больницы лучше и не надо. Рубашка, правда, приличная, но тоже помятая – пол ей, что ли, Семен успел подмести? – и без двух пуговиц внизу. Это ничего, заправить в брюки, и ладно. Афиноген начал, сидя в постели, натягивать штаны и тут только заметил, что Фролкин не захватил ремень. Вдобавок, пуговицы брюк не застегивались, мешала пухлая повязка.
Афиноген завернул рубашку в газету, укрылся одеялом и стал ждать. В десять должен быть врачебный обход, смываться до десяти не имело смысла.
Вернулись Грища Воскобойник и Кисунов.
– Опять гречку давали, – сообщил Григорий, – надоело. Зато салатик ничего был, помидорчики, лучок. Я три тарелки навернул. Мне Дуська с кухни дала, хорошая девка. Может, мне приударить за ней. Как считаешь, Вагран Осипович?
Тот развернул «Известия» и начал читать колонку объявлений. Воскобойник, как всегда растроганный бесплатным завтраком и перспективой вскоре так же бесплатно пообедать, был оживлен и склонен к умствованию.
– Нет, что ни говори, тут жить можно. Питание, телевизор, опять же уход. А зарплата идет. Вроде как мы за границей в командировке. Там, я слышал, зарплату прямо на книжку переводят. Там год отбарабанил, приезжаешь – пожалуйте ваши тыщи получите в сохранности. Ты не был за границей, Гена?
– Нет, не был.
– И я не был. Жаль.
– А я был, – неожиданно скрипнул Кисунов.
– Где это ты, интересно, был? В Тамбове, что ли?
– В Германии был. Два года. В пятьдесят восьмом и в шестидесятом. – Кисунов не надеялся, что ему тут же поверят, оттого голос его приобрел страдальческую интонацию, которой так мастерски владеет артист Смоктуновский в роли Гамлета.
– Так расскажи, чего ты там производил у немцев. – Воскобойник подмигнул Афиногену, приглашая его принять участие в разоблачении заграничного специалиста. – Или секрет? Скажешь?
– Секрета нет, хотя, может, и был. Только для секрета срок давности истек… Вам, Гриша, рассказывать что–либо без толку. Вы же мне не верите… Я не удивляюсь, что вот он не верит, – кивок в сторону Афино– гена. – Но откуда у вас, Гриша, у рабочего человека, этот нигилизм.
– Чего? – переспросил Гриша Воскобойник.
– Нигилизм, то есть некоторым образом отрицание всяческих идеалов?
– Ну ты, Вагран Осипович, говори да не заговаривайся. Никаких идеалов я не отрицаю. Если ты имеешь в виду, как давеча утром мы с Геной со смеху чуть не погибли, так я прямо скажу: для меня все эти твои упражнения на голове никакой не идеал и идеалом быть не могут. Кому хошь в глаза скажу.
Гриша насупился. Его сильно задело слово «нигилизм», по невольной ассоциации оно напомнило ему унизительные попреки образованной жены, которая любила ни с того ни с сего уколоть его непонятным словом, намекая иной раз и при посторонних, что он, Гриша, высотник–электрик высшего разряда, уважаемый вСМУ человек, для нее всего–навсего чурбан неграмотный. Он не отрицал умственного превосходства своей супруги, гордился ее умением ловко излагать самые затейливые мысли, слушая ее всегда с таким же уважением, как слушал диктора телевидения, но прямых выпадов в свой адрес не выносил, долго их переживал, страдал и мог ответить беспощадной грубостью, хотя, что касается грубости, то жена при случае и тут давала ему фору – она умела ругаться похлеще его друзей–элект– риков.
Воспоминание о любимой супруге погрузило Гришу в уныние. Он загоревал, подумав о том, что за время болезни она навестила его всего три раза и до сих пор не принесла ему вяленого леща, который ржавел дома в холодильнике без пользы, а тут Гриша уже несколько раз обещал угостить им Кисунова. Кстати, Ваграна Осиповича навещали почти каждый вечер – родственники, дети, супруга, и его тумбочка была до краев завалена домашними гостинцами.
– Что же вы, соколы, приумолкли? – попытался Афиноген вернуть бодрость в палату. – Пошто кручина, молодцы?
– Умных очень много, – из вежливости отозвался Воскобойник. – И каждый желает тебе свой ум в рыло ткнуть, как фигу.
– Если вы обо мне, Гриша, то я не хотел вас обидеть, отнюдь… Вы же сами не поверили, что я бывал в Германии. Вот возьмите их город и наш. У них чистота, порядок, улицы подметены, газоны ухожены, домики стоят как умытые, все ровно, симметрично. Потом – тишина. Там после девяти вечера все будто вымирает. Сидят по домам либо в пивных. Возьмет он, «емец, себе пару кружечек пива, сосиски… и вежливо, деликатно весь вечер беседует с другими немцами.
– Вот уж скука, – оценил Воскобойник. – Нет, такая гулянка не на мой характер.
Кисунов увлекся воспоминаниями, смягчился и опять перешел с Гришей на «ты».
– Нет, Гриша, у них много любопытного. Не все, конечно, нам подойдет, но поглядеть интересно. Возьми, к примеру, магазины. Скажем, фрукты – яблоки там или что, одно к одному, сверкают, и тоже к тебе повернуты самым розовым боком. Я уж не беру обслуживание. Там продавец тебя обслуживает как жених дорогую невесту. Ты у него в магазине самый долгожданный гость.
– Все это фальшь и обман, – отпарировал кое в чем сведущий Гриша Воскобойник. – Купили они тебя, Вагран.
– Почему фальшь? Я в ГДР был, не в Западной Германии. Ты меня, Григорий, за дурака не считай. У друзей был!
Беседу нарушил приход сразу двух врачей: к Афино– гену – Горемыкин, к его соседям терапевт, заведующий отделением Виктор Кирьянович Лебедихин. Кисунов и Гриша Воскобойник мгновенно погрузились в себя, изображая безнадежно невыздоравливающих больных. Кисунов даже отвернулся к стене и сипло задышал ртом.
– Вижу, вижу, – весело уверил Лебедихин. – Поправляетесь полным ходом. Ну как у вас температура? Скоро, скоро обоих выпишем. Пора уже… Вы, Вагран
Осипович, я слышал, начали йогой заниматься? Хорошее дело, хорошее, но злоупотреблять все–таки не советую. Очень, очень вы Капитолину Васильевну нынче напугали. Да-с.
– Клевета, – резко ответил Кисунов. – Утром я потерял сознание от слабости. Только и всего. Некоторым вашим сотрудникам это, естественно, доставило много радости. Я понимаю.
Укор, который был заключен в словах Кисунова, произвел впечатление на Гришу Воскобойника. Он печально вздохнул.
– Мы его, доктор, еле–еле спасли. У него голову заклинило между ног, как в цирке.
Виктор Кирьянович улыбнулся Грише, проверил его легкие, по старинке приложив ухо к лопаткам. Гриша с удовольствием вдохнул ц не выдыхал, пока не стал красным, как флаг.
– Ну, ну! – Лебедихин ловко и с озорством выстукал пальцами дробь на выпуклой груди электрика. Он присел к нему на кровать и ворочал его, как мешок с овсом.
Гришу процедура взволновала и умилила. Им обоим было приятно, врачу и больному.
– Даже выписывать жаль такого здоровяка, – сказал врач.
– Хрипит чего–то, – пожаловался Гриша. – Вот тут под вздохом похрипывает. Корябается чего–то. Может, доктор, горчичники пропишете?
Все эти минуты Горемыкин разглядывал Афиноге* на, который наслаждался сценой осмотра Гриши Воскобойника.
Кисунов окончательно отвернулся к стене, закрыл глаза и не подавал признаков жизни.
– Перевязывали? – спросил Горемыкин.
– Сегодня нет, а вчера перевязывали.
– Что это, Гена, какие–то не наши штаны на тебе надеты? Зачем это?
– Для утепления.
1– Мерзнешь, что ли?
– Ноги зябнут.
– Попроси, тебе второе одеяло дадут. Штаны сними. Негигиенично в них лежать… Ходи, начинай потихоньку.
– Я хожу.
Доктора побыли еще минутку, удалились. Сразу воскрес Кисунов.
– Пожалуйте! Это называется утренним обходом. Что нового мы узнали?.. Все–таки удивительно. Никакого такта, никакого чутья! И это заведующий отделением, – передразнил: – йогой начали заниматься? Нет, я буду дожидаться ваших советов. Как же? Ну вы подумайте! Ему лень фонендоскоп с собой захватить. Выслушивает больного как знахарь. Нет, видно, придется опять жаловаться. Не хотелось, но придется. Иначе они тут с нами натворят бед. Они думают – тут с больными полные хозяева и нет на них управы. Найдется управа, как раз найдется!
Гриша привык к ворчанию Кисунова и не обращал на него внимания.
– Эх, хотел я его спросить, дома на сколько мне больничный продлят. Если на неделю выпишут, махану к брательнику в Москву. Поедем на пару, Вагран Осипович? Гори оно все синим пламенем. Хочь погуляем, придем в себя после этой богадельни.
– У меня отпуск. Я на Черное море поеду.
Афиноген стал садиться и сел, держась левой рукой за спинку кровати.
– Ты куда, Гена?
– Пойду погуляю. Слышал, врач распорядился?
Он собирался в долгую дорогу и не знал толком, куда она его приведет. Кисунов сказал:
– Вы что, поверили этому костоправу? Вам надо лежать, а не ходить.
– Пойду, пожалуй. Пора… Гриша, можно я твои тапочки надену. Они красивее моих.
– Бери.
Они смотрели, как Афиноген встал и неловко поддернул брюки, Тапочки оказались в самый раз и удач* но подходили по цвету брюкам, коричневые, без задников.
– На танцы, Гена?
– Жениться.
Он накинул, не вдевая в рукава застиранный больничный халат, сверток с рубашкой сунул под мышку. Ноги держали вполне нормально.
В коридоре было пусто, только за столиком у выхода с этажа заполняла больничные карты Капитолина Васильевна.
Сзади из палаты шастанул любознательный Гриша Воскобойник.
– Ты еще здесь, Гена? Я думал, ты уже до загса домчался.
– А в ту сторону есть выход?
– Есть. Вон в дверь, потом налево и сразу вниз. Но на улицу тебя не пустят, не жди.
– Почему?
– Посмотришь почему. Не пустят, и все. Много таких гавриков казенные халаты воровать. Там вахтер сторожит.
Афиноген свернул влево, а Гриша отправился к столику медсестры. На лестничной клетке Данилов подождал, поглядел вниз. Второй этаж, два коротких пролета. Пустяки. Вскоре его догнала Капитолина Васильевна.
– Вы куда, Данилов? Вы в своем уме?
– Я никуда. Здесь постою, подышу. Мне доктор разрешил.
– Не упадешь?
– Нет, не упаду.
– Ишь ты, уже в брюках… Ну постой и обратно иди. Рано расхаживать по этажам.
Она убежала, успокоенная его беспечальной улыбкой. Два пролета он одолевал медленно, и с каждым шагом страх перед движением слабел. У выхода в коридор – скамеечка. Здесь он сделал то, что было бы лучше сделать в палате. Он снял халат и спрятал его под скамейку. Натянул голубенькую рубашку и заправил ее в брюки, замаскировал бинт. Осталось последнее. Слегка нагнувшись вперед, Афиноген плавным, точно рассчитанным движением ухитрился затянуть брюки и зацепить крючок, после чего пуговицы застегнулись сами собой. Теперь он был готов к прогулке. Стоила ли только игра свеч?
Афиноген прокружил еще одним коридором и очутился у выхода из больницы, который охранял пожилой санитар в синем халате военного покроя. С внешней стороны в вестибюле толпились первые посетители, через стекло они подавали сторожу красноречивые знаки. Он не обращал на них внимания, плотно восседал на стуле, прислоненном к дверям. Взгляд его тусклых глаз был устремлен вдаль. В больнице этот человек проработал целую вечность, повидал всякого, мало что могло смутить его дремлющий ум. В душе сторож был человеком верующим и считал больницу заведением, неугодным богу. Больничные врачи брали на себя смелость вставать на пути между самим господом и простыми смертными, когда он посылал им вызов к себе. Врачи пытались продлить срок человеческой жизни, известный одному господу. Это было кощунством. Сторож не любил врачей, очень боялся очной ставки с господом, но не уходил из больницы, потому что привык к сытной легкой жизни, привык сидеть, дремля, на стуле в разных местах, куда его сажали, и тайно, исподтишка наслаждался ежедневным зрелищем борьбы, из которой победителем выходили поочередно – либо всевышний, либо обыкновенные люди в белых халатах. Судьба главных участников этого волнующего спектакля, больных, его никогда особенно не волновала. Было, правда, несчастье с его племянником, прекрасным человеком, посвященным в тайны седьмого дня, который, упившись зелья, ночью поджег себя сигаретой и обгорел с пяток до пупка. Федулинские врачи девять дней боролись за его жизнь, подключали к искусственной почке, один вид которой вселял в сторожа священный трепет. Все дни, следя, по обыкновению, со стороны за перипетиями неравной схватки, сторож молился за безбожников врачей и упрашивал всевышнего оставить племянника еще хоть малость побродить по белу свету. Бог не услышал его молитв, и племянник умер.
Афиноген подошел к сторожу твердой походкой и попросил распахнуть дверь на волю. Сторож очнулся от спячки и сразу дал точное определение действиям Афиногена.
– Побег совершаешь, – сказал он добродушно. – > А меня, значит, под судебное следствие подводишь.
Афиноген размышлял недолго:
– Вернусь не с пустыми руками. Мы порядки знаем.
Сторож оживился, оторвал зад от стула и отворил для Афиногена узкую щель, в которую тут же хлынули руки с записками и свертками.
– Погоди! – велел сторож. Он с необычайной сноровкой собрал все записки и пакеты, после чего Афиноген беспрепятственно проник в вестибюль. Вслед ему сторож объявил.
– Не вернешься через час – подымаю тревогу. Тапочки не потеряй!
На улице жгучее солнце сразу обдало его дымным жаром, и он, покачнувшись, переступил в тень деревьев. На мгновение сердце сдавило от мысли, что сейчас вот он рухнет прямо на парящий асфальт. Испарина прохладной паутиной прилепила к спине рубашку, пот просочился под бинт и защипал, расплавился, просолил шелковые нитки шва. «Плохо, – подумал он, – к Наталье идти далеко, а земля вот она, рядом. Может, прилечь отдышаться на газоне».
Но он не лег, а заковылял, держась теневой стороны улицы. Постепенно головокружение прекратилось. Тапочки, к сожалению, соскакивали, и приходилось напрягать ступню, чтобы вытягивать их на пальцах. Пока Афиноген шел по больничным коридорам, тапочки не соскакивали, а теперь с каждым шагом они делались все просторнее и вертлявее. Он свернул вправо, в переулок, и, оглянувшись, уже не увидел здание больницы. Она осталась в покинутом пространстве вместе с палатой, где в ожидании обеда разматывали бесконечный клубок слов Гриша Воскобойник и Кисунов.
Он радовался, что идет по городу, что справился со своей слабостью, ему важно было знать, что тело подчиняется ему и, значит, он способен будет всегда «справиться с ним, как бы ни повернулись наперед обстоятельства. Он улыбался редким прохожим. В газетном киоске хотел разжиться сигаретами, но спохватился: в кармане нет ни копейки. «У Натали займу рублеви– ча, – подумал он, – если она дома. Она должна быть дома, где еще ей быть. Сидит, готовится к экзаменам и поджидает любимого. Она любит меня, не стоит сомневаться».
Он пересек площадь и вскоре добрался до памятника сдавшему нормы ГТО – дебелому мужчине со странным выпученным выражением лица и наклоненной вперед круглой головой, словно он в азарте собирается забодать судейскую коллегию. Отсюда одинаковое расстояние и к его дому, и к Наташиному. Он присел на ступеньку памятника, который отбрасывал длинную, метров на десять, полосу тени, и вдруг начал терять ощущение реальности. Все вокруг растворилось в лучах солнца, как в сером паре. Афиноген представил себя сверху, хотя бы с высоты этого целеустремленного спортсмена, серенькой, уныло ползущей, а теперь застрявшей на ступеньке букашкой, готовой в любой момент превратиться в пар, как и прочие живые и неживые предметы вокруг.
Эта новая слабость не физического свойства, а какая–то гнилая расплавленность душевного состояния заколотила его больнее боли. Не то чтобы раньше не переживал он приступов смятения, мрачных предчувствий или неверия в свое нравственное здоровье; переживал, конечно. Однако раньше, застигнутый чем–либо подобным, он предвидел, почти ощущал, как скоро уныние сменится приливом бодрости и новые силы вольют энергию в уставшие клетки. Здесь же, в центре города, окутанный жаркой пеленой, покусываемый резью незажившей раны, Афиноген невыносимо ярко прочувствовал неизбежность и роковую неотвратимость действия посторонних могучих сил, перегнувших пополам его скелет и имеющих власть невзначай раздавить ему череп, расплескать по асфальту то самое, что и есть его душа и разум.
«Ну уж не так это просто, – сказал себе Афиноген. – Не ящерица же я в самом деле. Иду и иду по своей надобности, и никто меня не ведет. Сам себе вы– брал, направление. Иду к любимой Наташе, которая меня ждет. Все остальное сейчас рассеется».
Он вдохнул душный запах асфальтовых испарений, поднялся и заковылял дальше. Он нарочно не сворачивал теперь с солнечной стороны и не старался приспособить движения к импульсам, стреляющим из–под набухшего и булькающего бинта. Больничные тапочки больше всего действовали ему на нервы. Он скинул их и понес в руке. С лица на шею, под горячую рубашку, скатывались ручейки пота, ядовитую соль слизывал он с губ, ругался на чем свет стоит. Брюки обвисли и прилипали к влажным ногам. Казалось ему, весь он внутри раскалился, подобно солнцу, и не идет, а перетекает студенистой массой из шага в шаг. «У меня поднялась температура, – сообразил он, – вероятно, высокая температура. Надо будет попросить у Наташи градусник, прежде чем идти в загс. Могут истолковать мое желание попасть в загс, как результат горячки. Но это же не так. Я давно решил жениться на Наташе, а она обещала родить мне сына… Я все отлично помню и сознаю».
От пивного ларька навстречу ему стремительно кинулся человек, которого Афиноген знал, несколько раз пил с ним пиво, но имени его вспомнить не мог. Человек был неопределенного возраста в жокейской кепочке и нетрезвый.
– Гена! – закричал он. – Кореш дорогой! Выручай! – подбежав близко, он совсем осатанел. – Ты уже кирной? Ну, даешь. Выручи, Афиноген!
– Чем тебя выручить?
– Займи полтинник. Больше не прошу, вижу. Но полтинник ссуди старому другу.
«Старый друг» вибрировал перед глазами, ускользал из прицела, жокейская зеленая кепочка – единственный ориентир.
– Денег у меня нету… Тапочки, хочешь, возьми. Новые совсем. Загонишь на базаре.
– Шутишь, Гена! Пиво кончается.
– Нету денег. Самому бы кто поднес.
С криком: «Эх, туды твою…» – жокейская шапочка последний раз разочарованно мелькнула на высоте окошка пивного ларька.
Несколько позже Афиногена догнал Гаврюха Дор– мидонтов, вывернулся откуда–то сбоку и затопал рядом. Про этого человека надо сказать особо.
Дормидонтов, которого в городе все от мала до велика звали попросту Гавриком, был в Федулинске не менее примечательной личностью, чем, скажем, поэг Марк Волобдевский. Но если к поэту жители города относились с некоторым скепсисом и предубеждением,
то Гаврик пользовался в народе слепой любовью и восхищением. Он был обычным русским богатырем, который родился богатырем и жил как богатырь. Ростом около двух метров, с широченным разворотом плеч, не жирный, с красиво посаженной безупречно круглой головой, светловолосый до белизны, Гаврик отличался, как и должно богатырю, приветливым, добродушным нравом и невинными чудачествами, дававшими почву для легенд. Особенно популярны были любовные похождения Гаврика. Влюблен он бывал каждое лето, и обыкновенно очередной его роман длился месяца два–три, не больше. Выбрав предмет для обожания – обычно какую–нибудь невзрачную девчушку из общежития, – Гаврик начинал за ней ухаживать. Первый этап ухаживания знаменовался тем, что Гаврик облачался в праздничный серо–розовый костюм–тройку и уже не вылезал из него и в самую лютую жару. Каждый день с букетом цветов он встречал девушку там, где она работала, и брел за ней в отдалении до самого ее дома. Когда девушка скрывалась в подъезде, Гаврик подходил и раскладывал цветы на ступеньке. Потом он садился где– нибудь неподалеку и часами стерег, чтобы никто не умыкнул цветы. По истечении недели или двух он решался на более близкое знакомство, пересекал улицу и приближался к обожаемому существу вплотную. Краснея и заикаясь, он говорил всем одно и то же:
– Меня, вы знаете, зовут Гаврик. Я очень хотел бы с вами дружить. Не беспокойтесь, моя дружба не принесет вам огорчений.
Девушка, заранее предупрежденная и наученная подругами, охотно соглашалась на дружбу. В дальнейшем почти ничего не происходило. Некоторое время счастливый Гаврик появлялся с девушкой в общественных местах – в кино и на танцах, – провожал ее до дома, всегда соблюдая приличную дистанцию, и, пожелав доброй ночи, целовал руку и удалялся. Некоторые из его пассий бывали всерьез увлечены Гавриком и, вероятно, желали бы какого–то углубления отношений. Чем кончалось дело в этих случаях, как ни странно, оставалось тайной. Гаврик не был трепачом, да никто и не посмел бы у него выспрашивать подробности, если же и находился лихач, который по пьяному делу распускал язык в его присутствии, достаточно было Гаврику, доверчиво улыбнувшись, попросить: «Не надо, дорогой! Это некрасиво так говорить!» – как лихач сникал и старался даже отойти на большое расстояние. Девушки же, любимые Дормидонтовым, помалкивали по другой причине. Они были научены горьким опытом многочисленных прежних подруг Гаврика, в которых он непременно разочаровывался.
Первым признаком разочарования являлось то, что однажды Гаврик возникал на улице одетый опять в белую рубашку с засученными рукавами и затрапезные джинсы. Несколько дней он пребывал в меланхолии и неохотно вступал в контакты с многочисленными приятелями. Это означало, что очередной роман исчерпал себя.
Случалось, у девушки, за которой Гаврик начинал ухаживать, уже имелся кавалер. Узнав об этом, Дор– мидонтов переживал бурную драму чувств. Напивался и даже исчезал куда–то из города, но, вернувшись, обязательно находил «соперника» и приносил ему самые искренние извинения, считая, что право первенства в любовных делах непререкаемо.
Трудился Гаврик на железной дороге разнорабочим, но работал вольно, по собственному графику, не придерживаясь установленного порядка. Мог вкалывать, не разгибаясь, с утра до ночи, а мог забежать на час для виду, пошляться в своей оранжевой куртке по рельсам и смыться загорать в соседний лесок. Начальство смотрело на его повадки сквозь пальцы, и правильно делало. Будучи в хорошем трудолюбивом настроении, Гаврик играючи за день перевыполнял недельные нормы, причем уж если он брался за дело, то трудился на совесть, за ним не надо было ничего проверять. Находились, конечно, в бригаде недовольные, для которых трудовая жизнь Дормидонтова была поводом повор– чатьи вытребовать что–либо для собственной корысти, но и эти люди ворчали и требовали больше в силу привычки, сознавая, что за Гавриком Дормидонтовым при любом раскладе им не угнаться.
Иногда Гаврик заглядывал в спортивный зал общества «Труд», где по вечерам занимались секции борцов, боксеров и штангистов, все в одном помещении и в одно время. Объяснялась такая теснота тем, что в другое время здесь функционировали секции волейболистов и баскетболистов, которые никак не могли совместиться с более уплотненными видами спорта. Любопытное зрелище представлял спортивный зал в часы наиболее интенсивной загрузки. В одном углу – помост для штангистов, в центре расстелен ковер для любителей уложить противника на лопатки, рядом – огороженное стульями пространство для боксеров; и повсюду спортивные снаряды: гири, штанги, всевозможные металлические приспособления, торчащие гуттапер– чивые боксерские «груши». Народу тьма: важно расхаживают мускулистые громоздкие штангисты, кувыркаются борцы, мельтешат, прострачивая кулаками воздух, гибкие, стремительные боксеры, у стен, на длинных низких скамьях, отдыхают и обмениваются мнениями зрители – поклонники спортсменов вперемешку с тренерами. Гул, пропитанный запахом тяжелого пота воздух, саднящие стуки штанг и человечьих тел о деревянный пол, пыль, еле вытягивающаяся в зарешеченные высокие окна. Многие в зале курят, хотя вроде бы трудно придумать менее подходящее для этого место. В поисках бесплатных развлечений сюда забредают и случайные люди: зимой – влюбленные, летом – кто попало. Пьяные ведут себя скромно – тут не разгуляешься, не покачаешь права. Спортсмены – люди сосредоточенные, в себе уверенные, вышвырнут из зала – не успеешь маму позвать.
Гаврик, заходя в зал, скромно располагался где–нибудь на скамейке в самом дальнем уголке, старался усесться под окном: его организм не переносил духоты. Устроившись, он начинал с иронией поглядывать на штангистов, которые интересовали его больше остальных. К нему подходили здороваться, каждому было лестно пожать руку богатырю. Штангисты в его присутствии тушевались и не спешили выходить на помост. Их тренер в который раз безнадежно предлагал ему раздеться и маленько размяться. Гаврик моргал длинными ресницами, будто не совсем понимал, о чем речь, а когда улавливал суть предложения, делал рукой отчаянный жест: куда мне тягаться с вашими силачами. Обычно весть о том, что Дормидонтов в спортзале, быстро распространялась в городе и сюда набивалось огромное количество мальчишек, самых верных его поклонников… Гаврик высиживал не больше часа, но и не меньше, давая возможность собраться всем желающим. Наконец он устало поднимался и, нарочито нескладно топая ботинками, потупясь, бочком подходил к помосту. «Это, значит, штанга ваша? И чего с ней делать? Ах, вы ее вверх вынаете. Силой, значит, меряетесь!» Тем часом добровольцы уже нанизывали на штангу неимоверное число кругов. «Попробую, попробую, – благодушно басил Гаврик. – А ну, хватит, отойди–ка, мальцы! Ишь набросали сколь тяжестей. Хотят, чтобы Гаврик пуп надорвал». Перед тем как взять вес, он обязательно обращался к самому сильному, на его взгляд, спортсмену: «Ты как, дяденька? Давай на спор потягаемся. На шоколадку. А? Слабо?»
Тот, к кому он обращался, хмурился, отворачивался, видя, что действительно слабо, и стыдясь этого. Конечно, обидно, если ты день за днем приноравливаешь мускулы, надрываешь жилы, лишь бы отнять у штанги лишний грамм, а тут приходит ленивый посторонний человек и навешивает словно тебе в насмешку и унижение десятки килограммов.
Гаврик наклонялся, небрежно, но тесно ухватывал брус, поводил плечами и с торжествующим всхрипом вскидывал немыслимый вес над головой. Тело его, наточенное в рывок, сказочно обвивали вдоль и поперек толстенные змеи набухших мышц. Несколько мгновений он стоял, покачиваясь, багровый, запутанный, спеленатый этими змеями–мышцами, усмехаясь издевательски спортсменам, – вдруг гибко, по–рысьи выскальзывал из–под штанги, которая с грохотом рушилась чуть ли ему не на пятки. Тренер хватался за голову, мальчишки свистели и неистовствовали, девицы визжали: «Браво, Гаврик!» Он кланялся с достоинством, как это делали по телевизору олимпийские чемпионы, протягивал руку тренеру, советовал спортсменам побольше тренироваться и, провожаемый восхищением масс, покидал зал.
С Афиногеном они как–то оказались случайно рядом на пляже, сыграли партеечку в шашки, раз 1 оворились и с тех пор стали здороваться при встречах. Надо отметить, что с Гавриком здоровался весь город и он всем отвечал, но радовался немногим, может быть, пяти–шести человекам, в том числе, кстати, капитану Го– лобородько. Принципов в выборе знакомых Дормидон– тов никаких не придерживался, просто при виде одних лиц его душа улыбалась, а при виде других оставалась равнодушной. Угадать тут было невозможно. Многие из тех, кто ради лестной дружбы с богатырем готовы были голову свою заложить, а уж денег на угощение и всяческих заискивающих слов вообще не жалели, так ни разу и не смогли полюбоваться его сверкающей белозубой улыбкой, другие же, которым, кажется, на чью–либо дружбу было начхать, как, скажем, тому же хитрюге и притворщику Голобородько, находили в Гаврике Дормидонтове преданного и забавного товарища.
Догнав Афиногена, богатырь некоторое время шагал молчком, только счастливо посмеивался и нежно трогал попутчика за плечо, потом сказал:
– Эх, Геня, нравится мне, что ты босиком и один шпаришь! Я бы тоже разделся, жарко, да боюсь, пойдут всякие разговоры.
Афиноген покосился и отметил про себя, что Гаврик облачился в праздничную тройку.
– Какие разговоры, Гаврюша?
– Всякие могут быть. Кто чего придумает. Могут сказать, что чокнулся Гаврик… В другой раз мне, конечно, до лампочки, а теперь особые у меня обстоятельства. Репутация мне теперь дороже всего. И так уж разное про меня треплют.
– Плохого не слышал.
– Это от человека зависит, Геня. Какой человек, то он и слышит. Разные люди… Ты чего вроде прихрамываешь?
– Болею я, из больницы сбежал по делу.
– Это, конечно. Когда дело есть – откуда хошь мотанешь, хоть из санатория. А у меня, Геня, никаких что–то особых делов не осталось. Некуда пока спешить. Может, к вечеру, попозже соберусь куда, а теперь свободен. Вот тебя провожу и дальше даже не знаю, что с собой предпринять.
– Меня провожать не надо. Один доберусь.
Гаврик было насупился, но тут же опять просветлел и заулыбался.
– Нравится мне, как ты разговариваешь, Геня. Хорошо, свободно. Нас с тобой двое таких в Федулин– ске. Ну, от силы пятеро.
– Не хитри, Гаврик. Каких это таких?
– Таких, которые прямо, как есть, отвечают, чего хотят сказать, то и говорят. Вообще народ у нас не очень крепкий, с некоторыми даже тошно. Вот ты мне сказал «один доберусь», валяй, то ись, Гаврик, отсюда, не до тебя. Ты сказал, я не обиделся, понял, потому что прямо и открыто. Думаешь, любой так ответит? На–кось| С ума сойдет, а будет меня обхаживать и лукавить. Многие не умеют отвечать как есть, как сердце требует. Которые, может, побаиваются, а другие вовсе не умеют и не хотят, не любят.
– Заврался ты, кажется, Гаврик, от избытка сил. Суд вершишь. Люди иногда лукавят не от страха и подлости. Из вежливости и добрых чувств. Потом – не в словах правда, слова превратны.
– А в чем правда, Геня? Ну, определи.
Светлым заревом отливали выцветшие глаза Гаврика, наклонил он сверху голову, приблизил ухо, готовясь принять в себя любую правду, какая она коварная ни будь, и схоронить за пазухой. Но Афиноген не открыл ему секрета. Остановился, прижал тапочки к груди:
– Гаврик, у тебя сигаретки не найдется? Курить хочется, помираю!
– Ты что, Геня! Кабы я курил и пил, мне бы другая цена была. И ты тоже зря куришь. Брось! Тебе не надо. Курить начнешь – про всякую правду забудешь… Одно из двух: либо курить, либо правду шукать.
– Что такое? – У Афиногена от изумления рассеялся мрак в голове. – Что же это на свете творится. Одни философствуют, другие пиво пьют. Чернокнижники! А я к невесте иду, – взмолился он. – Оставь меня!
– К невесте? Это святое. Поздравляю, Геня. Ты меня не совсем до конца понял. Я помочь хотел, дух в тебе укрепить. Гляжу – ты еле ползешь… Невеста – другая песня. Из больницы – к невесте! Уважаю. Айда, Гаврюха, в кювет!
Дав сам себе команду, богатырь развернулся и потопал обратно. Афиноген глянул ему в спину – богатырь как богатырь. Высоченный, дружественный и с загадками!
Совсем уж около Наташиного дома Афиногена окружили ребятишки. Они часто выполняли его мелкие поручения, теперь у них самих, видимо, образовалась к нему просьба.
– Дяденька Афиноген, – поднимая одно плечо выше другого, кокетничая, пропищала семилетняя девочка Катя. – Вы не очень куда–то спешите? Не очень?
– Как раз спешу, – ответил Афиноген, глядя в нахальное лицо трудного третьеклассника Вадима. – Но у меня хватит времени спросить у тебя, Вадик Черноу– сов, почему ты не в школьном лагере? И дождаться ответа. Отвечай, Вадик Черноусое!
Внимание детишек переключилось на Вадика, который еще более отодвинулся и передернулся, как от крапивы.
– Я был в лагере. Меня вожатая взяла и выгнала.
– За что?
На лице трудного третьеклассника выразился нелюбезный вопрос: «А кто ты такой, дяденька, почему я тебе должен отвечать?» Но он пересилил себя и опять ответил вежливо:
– Она сказала – я ей мешаю читать малышам книгу.
Дети сдержанно загудели в шесть маленьких ртов.
– Что сей означает звук? – поинтересовался Афиноген.
Девочка Катя набралась смелости и объяснила:
– Мы никто с Вадькой не хотим водиться. Он сам за нами ходит и заставляет…
– В каком смысле заставляет?
– Заставляет играть с ним в расшиша.
Гудение приобрело оттенок сдерживаемого негодования. Афиноген переложил тапочки в левую руку и велел третьекласснику подойти ближе. Вадик не двинулся с места, заложил руки за спину и изящно сплюнул, еле приоткрыв губы. Этот жест был понятен Афиноге– ну. Юный задира предостерегал его от излишней назойливости.
– Значит, так, уважаемый Вадим Черноусое. Я во всем разобрался. Ты, оказывается, террорист и шулер, раз заставляешь невинных малюток играть с тобой в денежную азартную игру расшишо. А почему бы тебе не сразиться со мной?
Третьеклассник присвистнул, выразив тем самым целую гамму чувств, упрощенно изложить которую можно словами: «Шутишь, дядя! Не на такого напал!» Одновременно Вадик занял позицию, пригодную для успешного и немедленного бегства.
– Я говорю с тобой серьезно, как с мужчиной. Сыграем разок?
– Где?
– Прямо тут.
Вадик спросил:
– А у вас деньги есть?
– Ребятки, кто даст дяде Афиногену взаймы любую монетку?
Дети зашушукались, заверещали и стали разглядывать друг друга. Девочка Катя, решившись, сунула ручку в затейливый карманчик своей юбочки и достала монету достоинством в две копейки. Она протянула ее Афиногену на ладошке, как сказочная принцесса в лучшие времена вручала рыцарю ключик от своего невинного сердца.
– Вот деньги, – сказал Афиноген. – Покажи свои.
Трудный третьеклассник задумался, заколдобился, затем извлек из штанов целую горсть, где были две стершиеся биты, несколько мелких пуговиц, три–четыре медяка и подшипник.
– Моей будешь играть? – спросил Вадик, показывая биты. Он готов был к испытанию и отбросил сомнения.
Они поставили деньги на кон. Афиноген полную двушку, а его противник две однокопеечные монеты – игра началась. Афиноген великодушно предоставил мальцу преимущество первого удара, при умелой игре решающее.
Вадик процедил сквозь зубы: «Рассыпься, мелюзга! Учись, на старших глядя!» – согнулся над коном, еще раз с последним недоверием взглянул на Афиноге– на и, примерившись, хряснул. Он промахнулся, позорно промахнулся, не попал по кону. Бита – металлический кружок – прозвякала по асфальту и даже не рассыпала столбик.
– Бей вторично, – разрешил Афиноген сверху. Он прикидывал, сумеет ли опуститься на корточки. А если сумеет, то встанет ли потом. Вадик Черноусое заметался. Мгновенно его маленькая душа оказалась растерзана непомерной сложностью выбора. Ударить вторично, подряд, не по правилам, вопреки правилам, но зато это давало ему шанс на выигрыш. Пропустить удар? Но ради чего? У него мало денег и так трудно их доставать. Взрослые же не считают такие монетки вообще за деньги. Он сам видел, как в магазине один дядька обронил пятак и поленился его поднять. Так и ушел, не подняв. Правда, Афиноген, с которым свела его жестокая игра, сам не при деньгах, он ставит Катькину «двушку».
– Нет, – сказал Вадик Черноусое, – ваша очередь. – И скучающе отвернулся, скользнул острым взглядом по лицам взволнованных детей.
Афиноген, превозмогая поскрипывание в боку, опустился, полуприсел. Он ударил точно, не целясь особенно, по краешку нижней «двушки». Все три монетки перевернулись с «решки» на «орла».
– Продолжим? – деловито спросил Афиноген.
– Да! – не смалодушничал азартный третьеклассник. Минут за пять Афиноген отыграл у него все деньги общим достоинством в семнадцать копеек.
– Добродетель всегда торжествует, – непонятно объяснил он Вадику свой успех. – Но что я вижу, тебя огорчил проигрыш? Ты готов распустить нюни?
Вадик Черноусое побледнел:
– Вам так кажется, дядя.
– Отлично! Что значит деньги для бледнолицего брата? Обычные железки. Хочешь, мы заключим с тобой договор на тропе войны?
– Еще чего!
– Я предлагаю тебе почетные условия. Смотри. Ты получаешь обратно весь свой капитал, а взамен даешь мне честное слово благородного человека.
– Ну?!
– Ты обещаешь никогда не заставлять играть на деньги маленьких детей.
– А сам могу играть? – перестраховался Вадик Черноусое.
– Играй пока, – великодушно согласился Афиноген. – Твоей судьбой мы займемся отдельно. Мы еще вернем обществу полноценного пионера. Я нахожу в тебе задатки благородного воина.
Вадик Черноусое, надо сказать, готов был продол* жать разговор до бесконечности. Вся эта мелюзга слышала, как великий взрослый игрок назвал его благородным воином. А он и есть – воин. Три дня назад он не побоялся вступить в заведомо безнадежное сражение с хулиганом Шевяком из соседнего дома и, находясь уже в состоянии близком к скоропостижной капитуляции, ухитрился прокусить Шевяку ухо. Более того, он до смерти напугал Шевяка, наврав, что его укус смертелен, потому что родители сделали ему особые прививки от бешенства.
– Я согласен! – сказал Вадик твердо. – Согласен не играть с ними на деньги… Плевать мне на них. Я их и трогать не буду.
– Подай мне, пожалуйста, мои тапочки! Я тебе верю на слово, хотя следовало бы по хорошему обычаю скрепить договор кровью.
Денежки опять перекочевали к пуговицам и подшипнику, только две копейки Афиноген со словами благодарности вернул девочке Кате.
Он поднял глаза и увидел стоящую на балконе Наташу Гарову.
– Я зайду сейчас, – крикнул он. – Ты пока переодевайся!
Наташа изобразила книксен, засмеялась, издали сверкнули ее зубы… и исчезла с балкона.
До второго этажа Афиноген поднимался долго, но все же поднялся, всунул ноги в тапочки и позвонил. Он увидел Наташины глаза, бледную краску ее щек, услышал ее воркующе строгий голосок и освободился ото всего: дороги, глупых своих мыслей, больницы, операции, – жизнь начиналась от этого порога, за этой дверью. Надолго ли?
– Натали, – сказал он. – У меня времени в обрез, а ты, я вижу, какая–то непричесанная и в халате. Родители дома?
– В школе.
– Ладно. Официальная часть переносится. Я полежу у тебя тут на диванчике, пока ты переоденешься. Подремлю. – Говоря это, он уже укладывался на диван, подбивал себе под голову подушку, осторожно вытягивал ноги, наконец обосновался и блаженно закрыл глаза. Он почувствовал, как тело его, источая принесенный жар, зудит и вибрирует каждой клеткой, страшной силы колокола начинают разрывать и растягивать ушные перепонки. Несколько секунд он спал, отброшенный во мглу веков.
– Очень мило, – Наташин голос вынес его обратно. – Где–то пропьянствовал, прогулял четыре дня… явился не запылился и уснул. Я должна быть, видимо, счастлива. Вернулся добрый рыцарь мой. Не пропал без вести.
– Мы на четверг договаривались, на сегодня.
– Договаривались? Сам с собой ты договаривался… Геночка, ты не болен?
Афиногену в его раскаленном состоянии казалось странным, почему она не собирается, почему уселась посреди комнаты и отнимает у него последние силы своим уютным голосом, ему казалось сейчас, что они оба давно все обговорили и решили: больше между ними ничего не стоит. Болен ли он? Да, разумеется, болен, потому и лежит на диване и не бросается в ее объятия, не целует прекрасное лицо, не припадает к круглым, прохладным коленям.
– Да, я болен, – сказал Афиноген. – Меня из больницы еле отпустили. На два часа. В загс и обратно – бегом. Не вернусь вовремя – расстрел.
Наташа Гарова не стала изображать тревоги, которой не испытывала.
– Эти ужасные тапочки, значит, из больницы? А что с тобой случилось? Грипп?
Афиноген заранее обдумал ответ на этот вопрос. Только на этот. Других вопросов он не ждал.
– На обследование положили, Ната… Подозревают – печень не в порядке… Побоишься стать женой инвалида?
– Это серьезно? Печень?
Наташа примостилась на краешке дивана у него в ногах.
– Иди ближе.
Она вздохнула и покорно пересела ближе.
– Геночка, это серьезно?
Он погладил ее пальчики, провел ладонью по худеньким теплым плечам.
– Наклонись, Ната!
Она слушалась его, безропотная. Афиноген стал целовать ее щеки, нос, лоб легкими поцелуями, и с поцелуями от ее лица струилась к нему живительная ровная прохлада.
– Где больно, где? Покажи?
Он догнал ее ищущую руку и стиснул.
– Одевайся, Наташа. У нас мало времени. Принеси мне воды…
Воды! Вот чего он хотел. Единственно воды. Никаких свадеб, никаких хлопот – глоток воды, и можно будет снова уснуть. Еще бы на мгновение уснуть! Желтая обивка дивана раздражала зрение. На стенах, на шкафу, в зеркале серванта отражалось коварное солнце, которое бушевало за окном. Неужели придется опять идти на улицу? Невероятно. Это никому не по плечу. Какую глупость он затеял. Далеко в палате дремлют в ожидании обеда Гриша Воскобойник и Ки– сунов. Он мог быть там, с ними. Кисунов рассказал бы про Германию. Интересно. Как интересно! В водах Рейна плавают толстые карпы, похожие на федулин– ских милиционеров… Наташа, дочитала ты книгу про путешествия? Хорошо бродить по горам, сидеть у костра и угощать снежного человека сигаретой «Столичные». Скучно жить без снежных людей? Неужели их пет на свете? А летающих тарелок? Ничего такого нет? Но позвольте, что же тогда останется. Эта комната с желтым диваном?..
– Пей, милый!
Афиноген припал к чашке, к чудесной холодной чашке с живой водой. Он засасывал воду между зубов, захлебывался, прокатывал ее круглый холодок по горлу, впитывал языком, деснами. Напился.
– Ну все, Наташа. Я отдохнул… Ты готова?
Наташа заметила неестественный блеск глаз Афи– ногена, но не могла понять, что с ним, не могла представить, что он болен.
– Куда мы пойдем? – спросила она, чувствуя, что быть сестрой милосердия не способна. Тем более, она видит его насквозь. Он хочет разжалобить ее и ввести в заблуждение этими россказнями о больнице, а потом, возможно, принудить к… Она знала к чему. Это он, глупый, возомнивший о себе мальчик, не знает, как давно в глубине души она готова исполнить любое его желание. Только бы он не смеялся над ней. Вот чго останавливало. Он будет громко смеяться над ней, телкой, неумелой в любви. Он и прежде обзывал ее иногда телкой. Спрашивается, за что? Откуда все же выкопал он эти допотопные тапочки и почему вырядился в старые мятые грязные брюки?..
– Я до сих пор не поняла, куда мы собираемся? Гулять?
– Да, да, гулять. Одевайся только поскорей!
– Может, чай поставить? Ты не голоден?
Афиноген промолчал. «Что я делаю? – подумал он. – В какой капкан сую голову?» Снующая по комнате девушка была ему мила, желанна, но стоит ли так спешить? Не пора ли в конце концов тормознуть? Хватит чирикать канарейкой на жердочке. Как они будут жить? Наташе надо ехать в Москву учиться… Что он может ей предложить, кроме своей фанаберии? Откуда в нем эта подлая уверенность, что женщине для счастья достаточно любить своего мужа? Перед ним не женщина – девочка. Она, возможно, готова ему довериться, но дарить себя, как брошку! Она ничего не понимает в жизни… Неужто он, подонок, воспользуется ее беззаботной наивностью?
– Наташа, – сказал он, – последнее время я запутался, заигрался. И не живу, а играю. Может быть, я злодей похлеще сорока разбойников… А может, обыкновенный человек. Не пойму никак. Живешь, живешь – все вроде ясно, гордишься тем, что тебе все так ясно, умом своим, а потом – хлоп! – ералаш какой–то. Простое и понятное становится загадочным, как шифр Фуше. Самые обыкновенные вещи оказываются нашпигованными взрывчаткой с почти догоревшим запалом. Кто я, что я? Ничего не известно. И от этого очень противно… У тебя так бывает?
– Я рада, что ты так говоришь со мной. Обычно ты смеешься, и все. Может, ты и теперь смеешься. Больше всего я боюсь, что ты окажешься жестоким человеком.
Афиноген как будто не расслышал.
– Мне предложили новую солидную должность на работе. Для моих лет–просто великолепную. Это карьера. И вдруг я вижу, повышение сопряжено с чем–то замаскированно нечистым, с чем–то таким, что может покалечить душу, сломать ее. Я это чувствую.,
– Миленький мой, хочешь еще полежать? Давай я тебе принесу вторую подушку.
Последние Наташины слова все–таки разбудили Афиногена. Он обнаружил, что здоров, бодр и готов действовать. Боль собралась в одном месте в узелок, там, где нахозяйничал скальпель. В ней не было ничего пугающего. Так точно ноют перегруженные, требующие отдыха мышцы. Жар утих. Казалось, и на улице стало свежее, солнце попритупило о землю свои каленые стрелы.
Часы показывали начало двенадцатого. В больнице давно суматоха, не дай бог – уже позвонили на работу.
– Все! – сказал Афиноген. – Отставить разговоры. Короче! Ты идешь со мной, Натали? Спрашиваю последний раз. Ответа не нужно. Быстро одевайся, скоро гроза начнется. Не успеем добежать до загса.
Наташа обреченно подумала: «Если он правда хочет отвести меня в загс, я пойду с ним». Она ушла в свою комнату и скоро вернулась в светлом сарафане до щиколоток. Она успела причесаться. Афиноген не собирался ахать, но ахнул.
– Ах! – ахнул он. – После свадьбы буду запирать тебя на замок. Это же надо, какая красота дана одной женщине.
– В таких тапочках я с тобой никуда не пойду.
– И не надо. Я босиком предпочитаю.
Наташа принесла ему летние светло–желтые туфли Олега Павловича. Он натянул их на голую ногу. Из передних прорезей туфель его пальцы торчали, как спички из коробки.
– Простенько, а как смотрится! – восхитился Афиноген. – Что значит подобрать обувь со вкусом.
Шествие их в загс прошло без всяких приключений, если не считать, что дважды дорогу им перебегала черная кошка. Они малость поспорили. Афиноген утверждал, что это одна и та же кошка, подосланная судьбой, чтобы покрепче их пугануть, а Наташа считала, что это разные кошки, хотя смысла появления животных не отрицала. Смысл был понятен обоим одинаково хорошо. Афиноген на всякий случай презрительно отозвался о людях, верящих в такую чушь, и предложил сделать крюк и подобраться к цели другой дорогой. Наташа, наоборот, готова была вернуться и отложить мероприятие до следующего раза, но потом передумала и ограничилась тем, что несколько раз символически поплевала через левое плечо. Она опасалась, что другого раза может не быть.
Весело было им идти рядышком по солнечной улице на виду у распахнутых окон. Голубизна неба потемнела, по ней заскользили неряшливые разорванные облака. Пылающий диск солнца рассекал их без труда. Но вот из–за горизонта показался широкий с ярко–белой каймой бок громадной тучи. Эта туча выползала степенно и растекалась в разные стороны медленно. Солнце, небрежно отбрасывая пустяковые облака, на тучу поглядывало с тревогой и даже сделало безнадежную попытку рвануться куда–то в сторону, закатиться прежде срока за горизонт. Однако законы физики и астрономии были посильнее. Пришлось солнышку терпеливо на одном– месте поджидать коварного и грозного врага. Ветер взмыл с земли к небу, подбрасывая вверх вороха листьев, клочки бумаги и всяческую дребедень, то ли предостерегая солнце от опасности, то ли, напротив, торопя тучу побыстрее занавесить эту чадящую раскаленную линзу. В воздухе разлилось душное предвкушение дождя. Затрепетали, пытаясь заранее стряхнуть пыль, листья деревьев.
– Еще одно хорошее предзнаменование, – обрадовался Афиноген. – Такое же было князю Игорю.
– Не надо острить, – печально сказала Наташа. Ее напряженные нервы пощипывал сейчас любой пустяк. Одно слово, один неосторожный жест мог заставить ее броситься куда глаза глядят. Про кошек она, конечно, шутила, но не совсем от души. Неожиданная туча привела ее в трепет. Женщина, выросшая и воспитанная в двадцатом веке, во второй его сумасшедшей половине, начитанная и умная, искренне осуждавшая предрассудки, невежество и условности, Наташа ухитрилась сохранить в каком–то дальнем уголке сознания древний темный страх перед силами неведомого. Тот великий страх неразбуженного, мечущегося в потемках ума, который делал из женщин рабынь, кликуш и фанатичек. Перечитывая повести Гоголя, она дрожала от ужаса и потустороннего восторга. Ей выпадали сны, в которых она беседовала не с богом, но с каким–то высшим и необъятным существом, без очертания и образа, но густым и обволакивающим, как болотные испарения. С любимой подругой Светкой Дорошевич они часто гадали на картах, смеялись и все–таки с жадным любопытством вглядывались в предстоящие им бубновые или пиковые перемены.
– Ладно тебе, – успокоил Афиноген. – На пороге семейного счастья все становятся суеверными. Не бери в голову… Кстати, дай мне рублик или два. Мне надо сторожа наградить, который побег устроил.
Наташа безмолвно достала из сумочки трешку. Трезвость и житейская предусмотрительность жениха вконец испортили ей настроение. «Ему все равно, куда идти, – подумала она, – что в загс со мной, что выпить с друзьями. Он бесчувственный. Нет, он не бесчувственный, он меня не любит. Ну и пусть. Когда узнает, какая я буду преданная и заботливая жена, как я умею готовить и стирать, то полюбит. Обязательно полюбит… Не может быть иначе».
– Еще не поздно, – сказала она. – Не поздно попятиться. Ступай к себе в больницу, а я буду готовиться к экзаменам.
– Поздно, – возразил Афиноген. – После всего, что между нами было, я обязан жениться.
«Вот и отлично, – решила Наташа. – Пусть он издевается, пусть. Он не знает, какая я хитрая. Женщинам приходится хитрить, чтобы не упустить своего счастья. И я буду хитрить…»
У входа в загс под козырьком подъезда стоял одинокий фотограф Васька Шалай. Он был пьян и держал в одной руке кожаный портфель, в другой – ребрышко вяленого леща. Ребрышко он время от времени подносил ко рту, но не откусывал, подержав и понюхав, безвольно ронял руку вдоль туловища. Жизнь не баловала Ваську Шалая ни большими заработками, ни вниманием женщин. Фотографироваться люди у него остерегались, а федулинские невесты считали алкоголиком и избегали его ухаживаний. Долгие часы проводил он у загса, с упорством маньяка сторожил случайную жертву.
– Гроза собирается, – обратился он к подошедшим жениху и невесте, – хороший снимок может полу– литься, уверяю вас… Смеющиеся парень и девушка на фоне грозового неба. Любая газета с руками оторвет по высшей таксе.
Наташа вежливо задержалась, повернулась к фотографу. Этого было достаточно, чтобы Васька Шалай развернул сверхактивную и беспорядочную деятельность. Рябое лицо его, просветленное творческой мыслью, преобразилось.
– Художественный элемент, элемент… – забулькал он трясущимся голосом, пытаясь оттеснить обоих на проезжую часть улицы. – Счастливое совпадение. Вам повезло… Подержите закуску, будьте добры!
Афиноген быстро пришел в себя.
– Сейчас я тебя подержу, – пообещал он. – Вместе с твоим аппаратом. Вас потом не отличишь друг от друга.
Васька Шалай с совсем уж собачьей мольбой потянулся к Наташе.
– Ваша девушка понимает… Она хочет иметь память о счастливом дне. Вы же пришли подать заявление? Вы будете счастливы, поверьте. У меня большой опыт. Кому я предрешаю счастье, те могут быть спокойны за будущее. Я сужу по некоторым приметам… Вот сюда, пожалуйста! Сюда!
Суматошная речь, настырность и безобразный голос как раз были теми «художественными элементами», которые отпугивали от Васьки Шалая редких клиентов. Но ему никто никогда этого не объяснял. А сам онне– допетривал. Афиноген объяснил ему впервые:
– Погоди, не суетись, – приказал он, и фотограф замер корявым столбом. – Зачем ты нас берешь за грудки? Не надо. Фотограф, подобно академику, должен быть неназойлив, благодушен и ни в коем случае не молоть вздора. Смотри, какого ты дал маху. Девушка действительно была настроена доверчиво, а теперь ты так устрашил ее своими обезьяньими выкрутасами, что она прячется за мою спину… Она уже не может глядеть в твои алкогольные очи.
– Ничего я не страшусь, – возразила Наташа. – Но, может быть, вы в другой раз нас сфотографируете?
– Вот видишь, чего ты добился, мастер?
Васька Шалай побрел за ними, как в лунатическом сне. В коридоре Афиноген обернулся и заметил сухо:
– Не унижайся, Шалай! У тебя благородное ремесло в руках…
Васька Шалай вошел за ними в комнату, где на нескольких столах была разложена бумага, детские ручки с перышками, в углу серел навечно запыленный немолодой фикус. За одним из столов что–то быстро черкал мужчина в ковбойке. Он черкал, тут же отбрасывал лист и брал следующий из стопки, лежавшей от него по правую руку. На вошедших он не обратил никакого внимания.
– Этот своим счастьем уже по горло сыт, – шепнул Афиноген невесте. Она ответила непонятно просящим взглядом. Васька Шалай подвинул ей стул и встал за спиной, готовый оказывать дальнейшие услуги. Афиноген попросил его временно удалиться.
– Да, да, – поддержала Наташа. – Будьте любезны!
Шалай отступил к окну и начал оттуда целить о них фотоаппаратом. Его воля к исполнению профессиональных обязанностей была непоколебима.
Афиноген быстро сочинил текст заявления, чем вызвал в невесте нехорошее подозрение, что занимается он привычным делом. Фотограф несколько раз щелкнул спуском. Услышав это аритмичное пощелкивание, мужчина в ковбойке ошалело поднял голову, понял, в чем дело, и грозно изрек:
– Уйди отсель, Васька, гад! Христом богом прошу!
– Тебе–то что? – взвился фотограф. – Не тебя снимаю. Вот их! Пиши свою бумагу!
Мужчина заворочался, отодвигая стул. Васька Шалай еле успел проскочить мимо него к двери.
– Видишь, – сказал Афиноген. – Видишь, Наташа, какие повсюду бушуют страсти. Нет, рано нам мечтать о тихой гавани. Неспокойно в море.
Заявление у них приняла бледная женщина в опрятном ситцевом платье. Когда они вошли в соседнюю комнату, она в одиночестве за длинным, заваленным папками столом ела клубнику из газетного пакета. Обтерев тряпочкой пальцы, прочитала заявление, улыбнулась брачующимся.
– Паспорта с собой, детки?
– У меня с собой, – сказала Наташа.
– А у вас.
– У меня на прописке.
– Ну хорошо, потом занесите, не забудьте. Что ж, недельки через две–три мы вам сообщим. – Молодые глядели с недоумением. Она заметила их взгляд.
– Не удивляйтесь, детки. И не волнуйтесь, все будет в порядке. А я тут временно, подменила подругу. Толком и не разобралась пока, как у них все делается. Собираю вот бумаги в кучу. Хозяйка отболеет – придет, рассортирует. Я уж ничего стараюсь тут не перемешать. С живыми хлопот не оберешься. У нас в отделе спокойнее. Клиент совсем молчаливый, да и родственники его, обыкновенно убитые горем, тоже лишнего не запросят.
Афиноген хмыкнул, и женщина в ответ улыбнулась ему с профессиональным соболезнованием. Наташа потащила его за руку к выходу.
– Ничего, – утешил ее Афиноген. – Сегодня такой, видно, денек… он не главный. Мы с тобой свадьбу устроим, Натка. Пригласим много народу. У нас на Урале свадьбы шумно справляют. Конечно, без скандалов не обходится.
– Да остановишься ты наконец! – неистово, с гневом и страстью взмолилась Наташа. – Неужто ты не понимаешь, какой у меня день? Не главный? Это у тебя, Генка, не главный. У меня он один и больше таких никогда не будет. Неужто не жаль меня?! Хоть капельку.
Афиноген сосредоточился и сообразил… Вся боль последних трех дней пошатнула его и повлекла вниз; все сомнения последних лет раскололи его сердце и стиснули грудь единым возвращенным порывом. Он сообразил. Эта женщина рядом с ним – его неминуемое будущее, его завтрашний день. Без нее, без этих отчаявшихся глаз, без звука голоса, напоминавшего лесное «ау!», не будет ему завтра ни славы, ни чести. Коридор встал перед ним на дыбы и закрутился чертовым колесом. От печени до горла прошила тело тупая вязальная спица. Он глубоко впихнул в себя затхлый воздух и устоял на ногах.
– Ничего, – попытался улыбнуться невесте. – . Сейчас отпустит. Прости!
Отпустило. Проехало. Пронесло мимо.
– Ну, Натали, расшевелила ты старика. До печенок проняло. Знаешь, что я сейчас решил?
– Что, любимый?
– Ты будешь в нашей семье главная. А я буду во всем тебе подчиняться. И вся дрянь высвистит из меня, как воздух из спущенной шины. Эти шуточки, смешки – вся дрянь.
– Это я буду слушаться тебя во всем. Я слабая очень, Геночка. Очень слабовольная. С другими мне иногда кажется, что я и умная и тонкая, а с тобой нет. Мы оба скоро станем другими, совсем другими. Я предчувствую.
На улице их подстерегал неутомимый фотограф Васька Шалай.
– Не здесь! – сказал ему Афиноген.
Они отошли к скверику, пустынному, как и улицы Федулинска в этот час.
– Не ворошись, щелкай быстрей.
Больничная палата рисовалась Афиногену как рай, как спасение. Там ему преподнесет укольчик добрая Капитолина Васильевна. Очень боится уколов поганая боль. Он ляжет в прохладной палате и будет лежать сто часов, не вставая.
– Где же дождь, Гена? – возбужденно спохватилась Наташа. – Где туча? Ничего нет, пропала!
Небо отливало соком недозрелой смородины.
– Не будет грозы. Нет.
Васька Шалай попросил их обняться.
– Думай, что говоришь, – сказал Афиноген, – мы еще не расписаны.
Тихая, дорогая наступила минута. Они обнялись под деревом, онемели в объятье, и оба одинаково почувствовали приближение какого–то высшего волшебного звонка. Перед ними мельтешил с фотоаппаратом Васька Шалай, о чем–то их просил – они не понимали. Грохни сейчас неподалеку взрыв, развались на две части земной шар, они не сразу шелохнутся… Короткая редкая минута, и дорого она стоит в жизни…
Наташа поддерживала жениха под руку, он очень устал. Он думал, что прошло всего–навсего часа два, а кажется прожито несколько ярких пробуждений и столько же тягостных ночей. Все–таки он осуществил задуманное и теперь со спокойным сердцем под руку с любимой спешил на заслуженный отдых в больницу. Пока они шли, запоздалая туча еще разок высунула пасть из–за горизонта, тявкнула дальним громом, пустила издали бледную молнию и скрылась с позором. Наташа тихонько напевала.
– В понедельник, не позже, я выпишусь из больницы, – заверил ее Афиноген. – Переодену брюки и сразу к тебе. Представлюсь родителям, как положено. Посидим по–семейному, попьем чайку. Вот увидишь, я произведу на них хорошее впечатление. Постараюсь прикинуться воспитанным юношей.
– Мы еще сегодня увидимся. Я вечером к тебе приду. Что тебе принести почитать?
– Не надо, – сказал Афиноген, – не приходи в больницу. Я тебе лучше позвоню.
Он не хотел, чтобы Наташа видела его беспомощным в непотребном халате. Она кивнула, чтобы зря не спорить. Про себя подумала, что успеет к вечеру сварить курицу и купить на рынке фруктов. Она была в восхищении от этих новых навалившихся на нее забот. Теперь у нее есть муж, и он болен, – уж она знает сама, что делать, не вчера родилась.
У памятника гражданину, сдавшему нормы ГТО, они повстречали Петра Иннокентьевича Верховодова, совершавшего предобеденную прогулку – осмотр вверенной ему федулинской природы. Афиногена он признал, лишь столкнувшись с ним нос к носу.
– Это ты, Гена… А я думаю, кто это днем под ручку гуляет. Не работаешь–то почему?
Афиноген познакомил его с Наташей, поделился радостью. Верховодов поздравил их как–то рассеянно. Какая–то не до конца продуманная мысль занимала его.
– Хоть кол на голове теши! – сказал он загадочно. – Как прямо дикари какие!
– Про кого вы, Петр Иннокентьевич?
– Хулиганы эти ночные, беда с ними совсем. У клуба опять штакетник развалили, газон затоптали. В пруд новых бутылок накидали. Что с ними делать? Главная беда – не поймаешь. Не пойман – не вор. Мне ночью за ними на старых ногах как угнаться… Обращался я, Гена, в дружину за подмогой. В дружине ребята хорошие, дисциплинированные… Да ты их знаешь. Думаешь, помогли? Не тут–то было. Мне их главный – Рубен этот – так ответил: «Вы, Верховодов, нас на пустяки отвлекаете. Штакетник сторожить. Наша задача иная, чтобы, значит, кровь не пролилась». Так и сказал: кровь чтобы не пролилась. Я уж и то, грешным делом, заподозрил, не в исступлении ли он. Дело молодое, дали в руки власть, есть от чего в исступление прийти. «Чья же кровь, спрашиваю, предполагает пролиться?» – «А вы не знаете чья? Мирных сограждан». Ну что с него возьмешь. Ребята, конечно, в дружине хорошие, дисциплинированные. Порядок соблюдают, устав у них имеется. Но как с ними ближе разговоришься, – нет, не то. Хорошие ребята, но какие–то м‘а– лахольные. Навроде как детишки в войну играют. На– вроде они есть тайный федулинский гарнизон, оставленный для подпольной работы.
– У вас, Петр Иннокентьевич, сигаретки не найдется?
Афиноген опирался на Наташино плечо, и она старалась стоять крепко, твердо, чтобы ему было удобнее и легче на нее опираться. Верховодов достал смятую пачку «Явы» и спички. Он сам не курил уже лет десять, иногда разве перед сном баловался двумя–тремя затяжками, но сигареты с собой носил на случай доброжелательного разговора. Афиноген зажег спичку и впервые за этот день затянулся. Дым ворвался в легкие и произвел там массу диверсий и опустошений. Афиноген закашлялся, согнулся, схватился за бок обеими руками, застонал и со стоном опустился на ту же самую ступеньку, где сидел не так давно совершенно холостым человеком. Наташа, заохав, достала платочек и вытерла его посеревшее от натуги влажное лицо.
– Никак, ты хвораешь? – удивился Верховодов.
I– Болеет он, дядя Петр, болеет. Вы не беспокойте его… Ступайте!
Афиноген уже отдышался, смирил разгулявшуюся стихию.
– Ничего, порядок. Не курил давно – рванула, как динамитом. Не обращайте внимания, Петр Иннокентьевич. Так что, говорите, штакетник изуродовали?
, – Кабы один штакетник?.. Смородиновый куст обломали. Молоденькую вишенку с корнем из земли выдрали, Это же надо, какую охоту иметь, да и силу немалую. Которое растение в земле укоренилось – оно так просто злодею не поддается… Зачем все это, я думаю? Какая от этого хулигану польза, если он дерево изувечил и загубил? И отваги тут не надо особенной. Так – дикость, варварство и более ничего. Мы тоже молодыми бывали, и дрались, и петухами перед девчатами выхвалялись. Бывало, помню. Но все же разум сохраняли и до состояния диких зверей, а точнее, кабанов, которые носом под живые корни подкоп ведут, нет, не опускались… Ко мне тут давеча заходил человек один, поэт товарищ Волобдевский. Он желает про все эти безобразия и кабаньи выходки поэму сочинять. Считает, что его поэма внесет вклад в общую пропаганду защиты невинной природы. Я уж теперь и не верю. Навряд ли ночные тати и пещерные жители станут поэму читать. Навряд ли.
– Если Марк поэму шлепнет, ее вообще никто читать не будет, – уверил его Афиноген.
– Ты что же, знаешь его хорошо?
– Знаю. И Наташа знает. Наташа, будут читать поэму Марка Волобдевского?
– Нет, дядя Петр, никто не будет.
– Что же он, плохо напишет?
– Халтурщик он, Петр Иннокентьевич.
Верховодов огорчился, присел рядом на ступеньку. Так они рядышком и сидели в холо&ке: посередине
страдающий Афиноген, по бокам заботливая Наташа Гарова и огорченный Верховодов.
– Я и то засомневался. Больно уж он безудержно наливку глушит. Как–то даже торопливо и будто в забвении. Что же делать? Ума не приложу… Ни войны, ни разрухи нет. Отчего же и откуда они такие вылупляются, просто–таки звереныши некоторым образом? – На лице его отразилось беспомощное старческое смятение. – Призадумаешься и действительно согласишься с Карнауховым. Пороть надо публично на площади, он предлагает. Смех, конечно, но что делагь– то. Что делать?
– Карнаухов предлагает на площади пороть?
– Николай Егорович? Да! Достойный всяческого уважения человек. Но молодой еще, горячий. Пороть, говорит, на площади. А ведь это самосуд – порка. Я не могу самосуд поощрять.
– Никакой не самосуд, – возразил Афиноген. – Требование момента.
– Ты, выходит, поддерживаешь Карнаухова?
– Точнее сказать, я им восхищаюсь. Своей собственной платформы пока не имею.
– В том и беда, Гена, что такие, как ты, умные, сильные – держатся в стороне в качестве этаких по– путчиков–наблюдателей. Уж известно про нас – все ждем, чтобы жареный петух клюнул.
– Зато когда клюнет – нам удержу нет никакого, – несколько приободрил старика Афиноген. – Тогда уж русский человек стенку лбом прошибает.
– Прошибает, – согласился Петр Иннокентьевич. – Да что толку. Ни стенки, ни головы… Вы, девушка, разумеется, тоже находитесь в числе пассивных наблюдателей творящихся бесчинств?
– Я не очень понимаю, каких бесчинств?
Афиноген толкнул невесту в бок локтем, но было поздно. Великое горе сомкнуло уста беззаветного защитника природы. Меленько, по–козлиному тряс он головой, опуская ее все ниже и ниже. О чем думал он? Верховодов, отрешившись от идущего дня, задумался о том, что дело, которому он отдавал последние убывающие силы, видимо, находится в упадке и никому не нужно. В этом он убеждался на каждом шагу. Повсюду его доброжелательно выслушивали, сочувствовали его убеждениям, обнадеживали, но даже те, от кого многое зависело – ученые, представители власти – в конце концов начинали поглядывать на него с нетерпением и вежливым неудовольствием, как на человека, который, погрузившись в стариковские разглагольствования, отрывает их от многих более насущных вопросов. Ему было удивительно, как люди, наделенные полномочиями, образованные, не понимают, что нет и не может быть вопроса более важного и неотложного, чем сохранение и продление жизни природы в том порядке и в той красоте, в какой она сохранялась испокон веку. Как могли они не чувствовать, что пренебрежение к природе не просто немилосердный акт, а удавка, которую люди сами накинули себе на шею и сами скаж– дым днем затягивают все туже и туже. Недалек и виден тот день, когда эта удавка в буквальном смысле перетянет горло и человеку нечем станет дышать. Не понимали?.. В том–то и ужас, что понимали, и ничего не делали. Так же нерадивый и ленивый хозяин откладывает со дня на день ремонт квартиры, пока грязь и плесень не разъедят стены и изо всех щелей не хлынут в гости к жильцам полчища тараканов, клопов и всяческой мрази, у которой и названия–то нет никакого… Что может сделать он один, старик, собирающийся вскоре покинуть этот мир? Зачем все его хлопоты, если такая вот свежая цветущая девушка, прекрасная, как сама природа, оказывается даже не знает, о чем идет речь.
Афиноген с Наташей так и оставили старика сидящим под памятником. Его согнувшаяся в каком–то нелепом поклоне фигура была, конечно, более выразительна и символична, чем каменный круглоголовый спортсмен над ним.
– Что я такого ему сказала! – Наташа чуть не плакала от огорчения и оттого, что сейчас Афиноген подумает про нее, какая она пустая и бесчувственная.
– Половина города у меня полоумных друзей, – беспечно сказал Афиноген. – И у каждого своя мания. Не горюй, дорогая… Скоро больница. Вон он, приют страдальцев и душевнобольных. Заметь – эго не одно и то же… Наташа, любимая, я так и не купил сигарет.
Последние метры до входа в больницу он проделал со всей возможной быстротой и без сомнительного прихрамывания. Вот Наташа, а вот и сторож, который переместился со стулом прямо в вестибюль. Кроме этого, ничего здесь не изменилось. Так же, а возможно, и те же, горестно толпились посетители, такой же отражался от высоких стен микстурно–затхлый запах.
– Тапки несешь? – встретил его сторож вопросом. – Ну, милок, ты отчудил! Меня уж чуть с работы не сняли. Зачем пропустил? Куда пошел? – передразнил он кого–то. – Ты уж меня не выдавай, больной Данилов! Не выдавай добродушного старичка.
– Не выдам.
Сторож засмущался и как–то через силу, вроде его отталкивали, а он упирался, – приоткрыл дверь.
– Держи! – Афиноген протянул трешник. – Самая надежная валюта – советские деньги. Половина – твоя, на половину купишь мне сигарет. Договорились? 1
Сторож не взял трояк, а мягко проглотил его в ши рокий рукав. Куда там Акопяну с его фокусами. Пускай едет в федулинскую больницу – поучится.
Халат лежал нетронутым под скамейкой на переходе второго этажа. Никому не понадобился. Афиноген снял ботинки и сунул их на место халата. В пристойном больничном виде он шагнул в терапевтический коридор. Вот тут были перемены. Пустовавший утром коридор сейчас напоминал прогулочную аллею у подножия Машука. Больные прохаживались с кружками и мензурками, собирались группами по два–три человека у открытых окон. Небольшая очередь выстроилась к столику Капитолины Васильевны – там отпускали целительные снадобья.
Проскочить незаметным Афиногену не удалось. Капитолина Васильевна устремилась к нему, расталкивая больных, подбежав, крепко схватила за руку с таким выражением, словно хотела повалить на пол и куда–то тащить волоком.
– Данилов, вы что? Вы как это? Где отсутствовали?
– Я был в туалете! – гордо и вызывающе ответил Афиноген.
– Как в туалете? Больше двух часов? – спохватилась. – Не было вас там, мы искали.
– Я был в туалете на третьем этаже. Что уж, право, нельзя человеку побыть одному, подумать?
Больше медсестра не стала рассусоливать, провела в палату, помогла стащить брюки, бегло ощупала повязку: как? тут как? не больно? – и убежала.
– Да, Генка! – взялся за него Гриша Воскобойник. – Навел ты шороху. Теперь тебе кранты, ясное дело!
– Выгонят, – без тени сомнения подтвердил Кисунов.
– У них тут полный аврал был. Сам главный прибегал. С Капитолиной дергунчик стрясся. Твой хирург ей крикнул: «Вы ротозейка!..» Под горячую руку вон Ваграныча обидели ни за что.
– Я не обиделся, Гриша, – отозвался Вагран Осипович. – Я не могу обижаться на людей, забывающих элементарные нормы обращения с больными.
– Главный велел ему заткнуться, Ваграну. Он стал про тебя заикаться, что имеет вроде подозрения насчет твоей психики, а…
Досказать Гриша не успел, потому что в палату ворвался взбешенный Горемыкин, влетел и уставился на добродушное улыбающееся лицо Афиногена.
– Знаешь, что за это бывает? – сухо осведомился Иван Петрович, загипнотизированный доброй, голубой улыбкой, призывающей его не к шуму и скандалу, а к дружескому долгожданному объятию.
– Виноват, Иван Петрович, – просто и задушевно сказал Афиноген. – Будьте снисходительны! В этом городе у меня никого нет…
– Только ты мне бредни насчет туалета не крути. Не надо.
– Это я пошутил с туалетом.
– Данилов! Мы ведь на работу сообщаем. Как думаешь? За больничный ведь шиш получишь.
– Деньги – ладно. Мне совестно, что я вас потревожил, Иван Петрович. Но и вы меня должны понять, как отец.
Афиноген заискивающе улыбался. Горемыкин не испытывал злости, она прошла, пока он бежал сюда с третьего этажа; все–таки он отчеканил:
– Я думал о тебе лучше, Данилов. Ты поступил гнусно. Подвел многих людей, которые ничем не провинились перед тобой. Они хотели тебе только добра. Ты их подвел. Не буду говорить, кто так делает – ты сам знаешь… – У двери обернулся и буднично добавил: – Давай на перевязку! В перевязочную.
– Хороший человек, – сказал Афиноген, – справедливый. И хирург изумительный.
– Не переживай, Гена, – посочувствовал Воско– бойник. – Может, еще оплатят больничный. Ты Капитолине конфет купи.
– Я ей куплю вишню в шоколаде, – сказал Афиноген.