Глава 1
Для счастья человеку ничего не нужно, кроме денег. В Федулинске эту простую демократическую истину усвоили раньше, чем в Москве. Меченый Горби еще уныло вещал из Кремля о преимуществах социализма с человеческим лицом, ссылаясь на мнение своего деда тракториста, а в городе уже открылся коммерческий ларек.
Федулинск — небольшой промышленный городок в ста километрах от столицы, ничем не выделяющийся среди сотен и тысяч точно таких же российских мини-мегаполисов, и его рыночные успехи объяснялись тем, что население, кормившееся от «оборонки», в значительной мере состояло из научной интеллигенции и, откровенно говоря, задолго до всяких реформ было нацелено умом на непреходящие западные ценности.
Ларек открыла бабка Тарасовна, известная в определенных кругах под кличкой «Домино». Пожилая, но еще цветущая женщина, до того, как объявили свободу предпринимательства, пробавлялась торговлей самогоном из-под полы, причем самогон у нее был особенной ядрености: неопытного человека валило с ног со стакана. Секрет убойного пойла (чабрец, табачная крошка) открыл ей сожитель, смурной, пришлый человек с тихой фамилией — Мышкин. На паях они зарегистрировали коммерческую точку — обыкновенный дощатый навес и под ним деревянный столик со скамейкой, но возможно, это был один из первых частных шопов во всей полудикой, дорыночной России.
Поначалу торговали все тем же самогоном, расфасованным в пивные бутылки, да вдобавок шерстяными носками и рукавицами, кои в избытке поставляли трудолюбивые окрестные старушки. Однако не прошло и полгода, как навес застеклили, стены обили вагонкой — и в нарядной витрине засверкали товары первой необходимости: жвачка, импортные сигареты, пакеты с кошачьим и собачьим кормом (под самогон — самое оно), а также множество консервных банок и пластиковых бутылей с ослепительными наклейками, непонятно чем наполненные. Откуда взялось вдруг все это богатство — великая тайна, но народ, особенно молодежь, валом повалил, чтобы полюбоваться манящей звездочкой мировой цивилизации.
На ту же пору объявился в Федулинске и первый натуральный рэкетир, коим оказался местный хулиган Гоша Мозговой, как раз вернувшийся в город после четырехлетней принудительной отлучки.
В середине рабочего дня Гоша забрел на рынок, похмелился с пацанами в павильоне «Пиво-воды», а для дальнейшей заправки ни у кого не оказалось денег. Тут кто-то из молодых и надоумил Гошу:
— Сходи, Георгий Иванович, к бабке в ларек. Она же бесхозная.
Мозговой сразу понял:
— Точно бесхозная?
— Падлой буду, — поклялся юнец.
Вразвалочку, солидно дымя сигаретой, весь в наколках, Гоша подошел к ларьку и завел с Тарасовной деловой разговор.
— Что, бабка, как торговля идет? Никто не обижает?
— Да кто ж меня обидит, миленький? У нас тут все свои.
— Ну а вдруг?
— Тебе чего надо-то, Гошенька? Бутылочку, небось?
— Бутылочку само собой…
Мозговой изложил свои условия. С этого дня он, дескать, берет ее под свою крышу, и теперь она может никого на свете не бояться: ни бандитов, ни финансового инспектора, ни участкового. Кто сунется с претензией, с тем он лично разберется. Но за охрану бабка должна платить процент.
— Две штуки в месяц не много будет, а, Тарасовна?
По тусклой ухмылке Тарасовна поняла, что он не шутит, отозвалась с готовностью:
— Дак я, Гошенька, такому красавцу весь магазин отдала бы, будь моя воля. Но ведь я не одна. Посоветоваться надо.
Шумнула — и из тенька выполз ее смурной сожитель Мышкин. В двух словах бабка обсказала ему суть дела: мол, такая нежданная радость, теперь у них есть защита от всех невзгод, но за две тысячи в месяц.
— Всего-то? — удивился Мышкин. — Так это же почти задаром.
Гоша Мозговой уже понял, что сунулся не по чину. В коренастом громиле с бельмом на левом глазу и со свернутым набок шнобелем он угадал опытного ходока, но отступать было поздно.
— Можем поторговаться, — заметил нагло. — На сумме не настаиваю.
— Счас поторгуемся, — ответил Мышкин и без резкого взмаха двинул ему кулаком в ухо. Удар был столь силен, что громоздкий Мозговой кувыркался по воздуху метров пять, пока не врубился семипудовой тушей в прилавок с овощами. Там Мышкин его настиг и охаживал сапогами еще минут пять на потеху гуляющей по базару публике. К концу экзекуции от начинающего рэкетира осталась одна наколка да синий, раздувшийся пузырь вместо молодецкой рожи.
За это время бабка Тарасовна привела сержанта Федю-ню, справедливого опекуна над всей здешней торговлей.
Сержант нес под мышкой полиэтиленовый пакет с подаренным Тарасовной гостинцем.
— Как же понимать? — строго обратился сержант к ворочающемуся под прилавком рэкетиру. — Только вышел на свободу и сразу за старое? Что ж, парень, будем оформлять как рецидив.
Гоша сплюнул на землю выбитые зубы и что-то невнятно промычал в свое оправдание.
Двое мужиков-доброхотов помогли сержанту отнести окровавленного богатыря в отделение.
Разумеется, платить бабке Тарасовне все равно пришлось, и не ей одной, но это уже другая история…
Бабка Тарасовна до встречи с сожителем Мышкиным три раза побывала замужем, и от каждого брака у нее осталось по сыночку. Двое старших, Иван и Захар, давно обустроились со своими семьями, мать редко навещали, а младшенький, Егорушка, жил при ней. Уродился непутевый, ущербный, про таких говорят, пыльным мешком трахнутый. Как с ним ни бились, до восемнадцати лет доллара от немецкой марки не мог отличить. Да и было в кого. Батяня его, Петр Игоревич, прожил с Тарасовной около пяти лет и за это время копейки в дом не принес, того, что зарабатывал на оборонке, хватало разве что на собачье пропитание, зато гонору в нем было хоть отбавляй. С законной супругой разговаривал сквозь зубы, презирал за самогон. А для кого она старалась? Ладно бы на своей оборонке достиг высоких степеней, так и того не было. Изображал ученого, а до седых волос все ходил в старших сотрудниках на двухстах целковых. Никчемно жил и погиб соответственно. Какая-то в институте авария случилась, он первый полез починять, его током и скосило. От солидного, крутолобого пузана ооталась черная обгорелая головешка. На похоронах произносили торжественные хвалебные речи: герой, бескорыстный труженик и прочее — у Тарасовны от умиления слеза выкатилась, ну-ка, думала, пожалуй, не меньше пяти тыщ отвалят откупного! Накося, отвалили! Помыкалась по высоким кабинетам, до самого директора дошла, и везде на нее глядели, будто за милостыней явилась. Еле-еле на детей выбила бесплатные путевки в Кисловодск, на воды. И тут опять насмешка: зачем, спрашивается, ее парням в Кисловодск, чего лечить? Что ж, поганые были времена, над людьми глумились по-всякому…
Егорка — весь в отца. Сызмалу, бывало, обложится журналами, уткнется в них носом — и жрать не дозовешься. Другие дети в соответствии с возрастом — мяч пинают, с девочками по углам тискаются, шалят кто как умеет, а для Егорушки одна утеха — паяльником в радио залезть. И старшие братья, смелые, оборотистые, хваткие, для него не пример, и материны упреки — не в урок. Так и рос дичком в родной семье.
Но надо признаться, больше других Тарасовна младшенького жалела — за речи затейливые, за тайное упрямство, за ясные очи. Знала, Иван с Захаром при любой погоде устоят, от нее переняли волю к процветанию, а бедного Егорушку любой злодей походя переломит пополам: хрупок, горд, беззащитен. После школы начал в институт, в Москву собираться, ну это уж вовсе смешно. Какие институты, когда только-только свободу дали — и надолго ли? Следом за Михайлой-пустомелей явился натуральный царь Бориска — и завертелась адская карусель. Тут уж каждый, кто с умом, догадался: не зевай, греби под себя, строй счастье земное — другого такого случая не будет.
— Егорушка, родненький, — сказала сыну. — Оторвись от книжки, протри зенки-то. Погляди, какая славная жизнь наступила. У меня уже три магазина на тебя переписаны. Склады в Назимихе оформляем, бывшие амбары совхозные. Такие помещения, половину Турции упихнешь. К Рождеству, даст Бог, земельки прикупим на озере, за Сухим логом, директор рыбхоза, пьяница этот Игнатов, задаром отдает, ему все одно в тюрьму садиться, хочет, болезный, гульнуть напоследок… Ну чего тебе еще надо, сынок?
— Ничего мне не надо, матушка.
— Пойми, сыночек, разве ж я одна управлюсь со всем хозяйством? Чай не молоденькая. У братиков своих дел по горло, они нам теперь не подмога. Захар бензоколонку ладит, у Ивана мастерская и автомагазин, осуждать нельзя. Но мне-то каково? Или для себя стараюсь?
— Учиться хочу, — тупо ответил отрок.
— Какое учение, сыночек? Раньше учились, потому что образованным больше платили, да и то на словах. Вспомни отца своего непутевого.
— Как же я могу помнить, матушка, мне и четырех не было, когда он умер.
— Умер-то умер, а дурь всю тебе оставил. Что ж ты, как старик, уткнулся в книжки, света Божьего не видишь? Очнись! Кто теперь учится, дураки одни. И дураков немного осталось. Я слыхала по телику, институты скоро все закроют.
— Сама не понимаешь, что иногда говоришь, — ласково отозвался Егорушка. — Какой из меня торгаш? Не по этой я части. У тебя же есть Харитон Данилович.
О Мышкине особый сказ. Пока он не появился, Тарасовна, схоронив третьего мужа, целый год одна куковала, истомилась по мужицкой силе, по ночной ласке, но случайных знакомств избегала. Не так воспитана — крестьянская дочка. Сыновей стыдилась, да и боязно приводить в дом неведомого ухаря. Но тут — как ослепило.
Мышкин сошел на рынок, будто принц из «Алых парусов». Доселе тот майский денек в глаза светит. Сперва, правда, незнакомец показался ей невзрачным, затюканным: в брезентухе, с бельмом на глазу, носяра свернут на три стороны, да и росточком мог быть поболе, но вгляделась — и сердце екнуло. Стать не спрячешь — ширококостный, жилистый, с медвежьей хваткой, и в хмуром взгляде обещание судьбы.
Заторопилась, потянулась к бидону.
— Угоститься не желаете свеженьким?
— На чем квасишь, хозяюшка?
— Чистый, пшеничный. Как слеза.
— Ну тогда можно…
Уселся вольно на стул, стакан принял с поклоном, выпил, захрустел луковицей. Основательный мужчина, любо-дорого смотреть.
— Из каких краев к нам в Федулинск? — осторожно полюбопытствовала Тарасовна, ругая себя, что с утра не уложила волосы, как надо, а ведь собиралась.
— Где только меня не носило, — ответил, дерзко глядя в глаза. — Нынче ищу пристанища, надоело бродяжить. У вас, вижу, городишко зеленый, опрятный. И народ культурный.
— Оборонка. — Тарасовна млела. — Ракеты строим с Божьей помощью. Работа для мастерового человека всегда найдется. Вы, если не секрет, кто будете по профессии?
Мужчина видел ее насквозь, это понятно, не дети. Она и не таилась. Одинокий год — не шутка. Познакомились. Налила ему второй стакан под сигарету. Мышкин объяснил, что по профессии он на все руки спец, но предпочитает какой-нибудь частный промысел, чтобы над душой начальство не стояло.
— От начальства, — сказал с горькой усмешкой, — все наши беды на земле. Само не работает и другим жить не дает. Начальник, милая Прасковья Тарасовна, — это как слепень на натруженной воловьей шее.
Тарасовна полюбила его с первого взгляда, да и он, как после говорил, сразу проникся к ней доверием.
Привела вечером в дом, поселила. Иван к тому году уже обзавелся своим домом, и Захарушка вот-вот собирался съезжать, приглядел учительницу с казенной квартирой, из поселка, хотя не очень молодую и с довеском. Как раз между счастливыми завтрашними новобрачными тянулся спор, куда отправить пятилетнего пацана, нагулянного до замужества: к бабке в Саратов либо в вологодский приют.
Фактически в большом четырехкомнатном деревенском доме с самого начала зажили втроем: Егорушка малохольный, самое Тарасовна и новый пришлый муж, оказавшийся необыкновенно свычным с самогоноварением. Здесь у утомленного жизнью бродяги была своего рода философия. Он утверждал, что для успокоения измотанных нервов лучше всего подходят два занятия: разведение пчел и винокурение. Свою мысль Харитон Данилович подкреплял практикой. Бывало, выйдет среди ночи на кухоньку к аппарату, сядет в сторонке, задымит неугасимую цигарку — и по часу не сводит пристального взгляда с творящегося чуда, как сова с далекой звезды: капелька за капелькой, в тишине и покое — буль, буль, буль! Хорошо-то как, Господи! Заглянет на огонек Тарасовна, притулится под бочок, и затихнут оба в неге и томлении. О чем говорить, когда любовь и родство душ.
Не год, шесть миновало: Егорушка окончил школу, рухнула империя зла…
За свою многотрудную жизнь, может быть, впервые поняла Тарасовна, что значит быть за мужиком, как за каменной стеной. Что по дому, что в торговле, а после и в бизнесе — везде он опора и надежда. Не говоря уж о постельных амурах. В любовных игрищах после доброй чарки Харитоша иной раз проявлял такую удаль, что растроганной женщине чудилось: вот первый у нее настоящий мужик, а до того спала с одними тюленями.
В одном оплошал герой — воспитатель из него был никудышный. Причем все упиралось в характер Егорушки. Мальцом дичился, подрос — стал общительнее, но полного сердечного контакта меж ними так и не установилось. А уж как Харитон старался, тянулся, голоса на паренька ни разу не повысил, не то чтобы руку поднять. Торил тропку по-всякому: то гостинцем, то шуткой-прибауткой, то задушевной беседой. Иной раз игру затеет с мальчуганом, в баньку позовет либо приемчик покажет, как из человека с одного разу дух вышибить — кому такое не дорого. Но нет, отстранялся Егорушка, не поддавался на уловки. И не то чтобы побаивался могучего матушкиного сожителя, а как-то со скукой на него глядел, будто на муху осеннюю.
Мышкин не обижался. Более того, по-серьезному советовался с мальчиком, если случалась какая-нибудь проблема. Нахваливал Тарасовне: «Непростой у тебя хлопец, мамочка, ох непростой. Маленько юродивый, это да, но из таких крупные паханы выходят. Поверь моему слову».
Когда Егорушка в институт собрался, Мышкин занял нейтральную позицию. Просила Тарасовна: помоги, воздействуй на несмышленыша, втолкуй как мужчина мужчине — вдруг тебе поверит. Ухмылялся, отнекивался:
— Брось, мать, хочет учиться, пусть попробует. Все равно бандитом станет, как Захар с Иваном.
Тарасовна испугалась.
— Типун тебе на язык, какие ж они бандиты?!
— Кто же они? Да ты не хмурь бровки, мать моя! Нынче люди поделились на тех, кто честным остался, горе мыкает, на дядю ишачит, зарплату клянчит, по помойкам шарит, и на тех, кто на товаре. Другого деления нету.
— Выходит, и мы с тобой бандиты?
— А ты думала кто? Вроде при деньгах покамест.
— У нас деньги не ворованные, честные. Все трудом нажито.
— Я понимаю. Судья не поймет.
Глава 2
Вместо того чтобы поехать в Москву, в институт, угодил Егорушка в больницу. Человек, как известно, только предполагает, а распоряжается по своему усмотрению тот, кто выше всех.
К весне девяносто шестого года Федулинск, как и многие иные города по всей православной Руси, оккупировали кавказцы. В Федулинске они поначалу действовали осторожно, осмотрительно: скупали квартиры в хороших домах, прибирали к рукам розничную торговлишку, открыли небольшой банчок для отмывки бабок, пускали корни, заводили детей, обустраивались, но ни на какие особые привилегии не претендовали. Местное население относилось к ним с любопытством и некоторой опаской: надо же сколько богатства, веселых гостей враз пожаловало, и все поголовно нерусские. Федулинск почему-то облюбовали преимущественно жители славного города Баку и его окрестностей, вплоть до Махачкалы. В основном это были молодые и средних лет красивые мужчины, чернобровые, черноусые, с янтарно-черными, сверкающими неистовым, ликующим огнем очами. Здешние молодки были от них без ума, хотя стеснялись говорить об этом вслух. Красавцы отвечали им взаимностью. Завидя на рынке какую-нибудь пухленькую, беленькую россиянку, они вопили от радости, лупили ладонями по ляжкам, впадали в экстаз и делали множество красноречивых знаков, намекая на возможность более тесного знакомства. Ухаживали по-рыцарски неутомимо, местной продвинутой молодежи это, естественно, не совсем нравилось, поэтому между горцами и аборигенами иногда возникали недоразумения, доходило и до стычек, но не более того. Смертоубийства случались редко, да и то беззлобные: так уж, ткнул ножиком сгоряча — и побежал дальше.
Атмосфера в городе резко изменилась аккурат после чеченской бойни, когда российский президент с присущей ему удалью напугал весь Кавказ своими тридцатью семью снайперами. Изменилась не в лучшую сторону: азербайджанское население Федулинска быстро и заметно посуровело. На городском митинге, посвященном Дню независимости России, выступил Алихман-бек, уважаемый главарь кавказской группировки, и предъявил жесткий, но справедливый ультиматум. Он обратился к соплеменникам с горячим призывом объединиться в борьбе с проклятым русским фашизмом, а горожан честно предупредил, что больше не потерпит нападок и гонений на несчастных горцев и, если потребуется, примет крайние меры, чтобы навести порядок, соответствующий международным нормам и Декларации прав человека. Площадь ответила ему оглушительным ревом, в воздух полетели кинжалы и папахи. Известный городской правозащитник Дема Брызгайло в истерике полез на трибуну, чтобы поцеловать руку оратору, но двое абреков, заподозрив неладное, спихнули его в толпу, где он при падении сломал себе шею. Досадный инцидент омрачил всеобщее ликование, но слово было сказано, а дело началось уже на следующий день.
Отныне по распоряжению Алихман-бека ни один частник, независимо от национальности и положения в обществе, не имел права открывать торговую точку, не получив специальной ксивы с личной подписью главаря. Нарушитель объявлялся человеком вне закона, и его имущество автоматически переводилось в распоряжение группировки (общака). Исключение делалось лишь для инвалидов первой группы, коим отводилось место за городской свалкой, где они могли безбоязненно торговать сигаретами, поделками из глины и нехитрым урожаем со своих садовых участков. Но и с них взимался единый налог в размере десяти процентов от прибыли, что было гуманно и по-государственному мудро, ибо таким образом каждый ветеран по-прежнему чувствовал себя полноценным гражданином великой страны.
Алихман-бек сдержал слово, и вскоре никто из коммерческих людей не смел и кошелку огурцов продать без его ведома. Не всем в городе понравился новый порядок, хотя по местному радио и телевидению с утра до ночи внушали обывателю, что наступили полное благоденствие и стабильность. Однако противостоять нашествию было некому: хилое, амбициозное потомство интеллигентов-оборонщиков, погрязшее в коррупции розничной торговли, да еще оголодавшие люмпены с окраин, готовые за бутылку осетинской водки заложить душу, — кого они могли напугать?
Оппозиционно настроенные граждане создали тайную депутацию из трех человек и направили ее к городскому мэру Гавриле Ибрагимовичу Масюте. Присланный из Москвы и избранный всенародным голосованием федулинцев, Гаврила Ибрагимович за два года не совершил никаких крупных деяний, кроме одного, но зато уж такого, что прославило его на всю страну. К помпезному, девятиэтажному зданию бывшего горкома партии, где нынче располагалась мэрия, он пристроил гигантский торговый центр столь впечатляющей архитектуры, что религиозные федулинские старушки так и не смогли привыкнуть и, проходя мимо, неистово крестились и стыдливо отворачивались. Естественно, затраты на супермаркет опустошили городскую казну, зато сдача новых помещений в аренду различным фирмам позволила Гавриле Ибрагимовичу возвести в окрестностях Лебяжьего озера десяток фешенебельных краснокирпичных вилл для руководящих работников аппарата, а также открыть супер-отель с рулеткой и стриптиз-баром на случай посещения Федулинска гостями из-за рубежа. По слухам, пролетая однажды над Федулинском на вертолете, сам президент был поражен масштабами местного градостроительства и тут же подписал указ о награждении Масюты званием Героя России.
Депутацию горожан Гаврила Ибрагимович принял любезно, но долго не мог понять, чего они просят. Когда же с помощью референтов разобрался наконец в сути проблемы, сделал интеллигентам отеческое внушение:
— Алихман-бек, дорогие мои земляки, великий человек, крупный бизнесмен, лично знаком с Черномырдиным, а вы кто такие? Извините за прямоту, оборонку просрали и теперь ходите с жалобами. Не стыдно вам? И на кого жалуетесь? Без субсидий Алихман-бека, без его бескорыстного спонсорства нам пенсии нечем платить. Об этом вы подумали? Или у вас только о собственной шкуре душа болит? Идите с миром, господа бывшие коммунисты, не мешайте работать.
Один из депутатов робко возразил, что они никакие не коммунисты, напротив, все как один убежденные рыночники и акционеры, но договаривать ему пришлось уже в дверях. Дюжие молодцы вытолкали всех троих взашей. Кстати, любопытно сложилась дальше судьба этих храбрецов. Возле здания мэрии их встретили суровые абреки, усадили в роскошный джип и увезли в неизвестном направлении. Больше о них никто никогда не слышал. Родственники депутатов в течение нескольких месяцев тщетно ожидали какой-нибудь весточки, надеялись, что последует требование выкупа, но постепенно тоже начали забывать о незадачливых правдоискателях.
Попросту стало не до них: на город уже наползала первая волна ужаса…
С Егорушкой, придурковатым сыном Тарасовны, получилось так. Как-то под вечер в субботу он заглянул к матушке в магазин, и в то же время туда наведались к ней двое бритоголовых порученцев Алихман-бека, чтобы забрать месячную дань. Егорушка никогда не вмешивался в бизнес, но тут ему волей-неволей пришлось присутствовать при разговоре. Причем разговор вышел неприятный. Тарасовна заранее приготовила конверт со мздой, но оказалось, что расценки изменились и сумма откупного с этого месяца увеличилась почти вдвое. Тарасовна заартачилась и попросила отсрочки, мотивируя это тем, что ее не предупредили и таких денег у нее нет, все в обороте. Дескать, отдаст на следующей неделе с процентом. Громилы заулыбались: рады бы услужить, но они всего лишь сборщики. Надо связаться с начальством. Позвонили по мобильному телефону в офис и получили отрицательный ответ. Да это и понятно. Тарасовна, хотя давно смирилась с поборами, всякий раз, когда приходилось раскошеливаться, пыталась ловчить, чего-то все выгадывала, разумеется, простодушным горцам в конце концов это надоело.
— Огорчу тебя, мамаша, — сказал один из бритоголовых. — Велено получить сполна.
— Как же так, Костик! — всполошилась Тарасовна. — Да мы же с твоей матерью в одну церкву ходим сто лет. Батяню твоего я сколько раз угощала бесплатно. Я же твоя крестная, рази не помнишь? И ты будешь с меня последнюю рубашку сымать?
— Не-ет, тетка Тарасовна, не я, — засмеялся жизнерадостный отрок. — Работа такая. Других пришлют, а меня за это под ноготь. Тебе же лучше не будет, верно?
— Давай, давай, бабка, — торопил второй порученец. — Чего зря базарить? Нам еще в десять точек надо поспеть.
Егорушка прислушивался к разговору краем уха, склонился над книжкой, но почему-то слово «бабка», обращенное к матери, его задело.
— Нельзя ли повежливее, мужики? — вякнул с дивана. Сборщики оборотились на него, как на чудо.
— Что это там за сопля? — спросил явно главный из бритоголовых. — Почему здесь сидит?
— Сыночек мой младшенький, — залебезила Тарасовна. — Костик его знает, верно, Костик?.. Он с нашими делами вовсе не связан, видите, в институт собирается. На физический факультет.
— Да что ты перед ним оправдываешься, — вспылил Егорушка и отложил книжку. — Отдай деньги и пусть катятся к своему вонючему пахану.
— Ах вот как! Студент, а какой говорливый. Видно, не тому учили.
Костик, понимая, что сейчас произойдет, попытался заступиться за паренька.
— Ладно тебе, Витек… Видишь же, малохольный.
Тарасовна дрожащими руками уже отсчитывала недостающую сумму.
— Чего там, ребятки, пошутили и хватит… Вот набрала кое-как из резерва…
— Нет, не хватит, — сказал Витек, подступая к столу. — Котят топят, пока слепые.
Егорушка поднялся ему навстречу. Ростом они были вровень, но перед матерым качком Егорушка выглядел как худая тростиночка перед могучим дубом.
— Думаешь, напугал? — У мальчишки в глазах насмешка, что для быков вообще невыносимо. Витек ткнул своей «кувалдой» Егорушке промеж глаз, да с такой силой, что мальца шмякнуло о стену и повалило на пол. Тарасовна заголосила, кинулась на бугая, вцепилась, но тот, смеясь, отшвырнул тучную женщину к столу.
— Куда лезешь, бабка? Благодарить должна за науку твоему выблядку.
Костик вмешался нерешительно:
— Будет с него, Витек. Пошли отсюда. Капусту ведь получили.
Наверное, этим и закончилось бы, мало ли какие бывают сбои при расчетах, но Егорушка, утерев кровь под носом, произнес отчетливо:
— Мразь поганая! Откуда только вы взялись?
— Это я мразь?
— Ну а кто же? Не человек же?
Дальше Вптьком управлял уже инстинкт, а не разум. Крикнул дружку: «Придержи суку!» — и взялся вколачивать Егорушку в пол по всем правилам забивания гвоздя. Намолотился до пота. Под конец обрушил на безжизненное, распростертое тело массивный стул с бархатной обивкой.
Костик, удерживая в железных тисках обезумевшую Тарасовну, лишь ласково приговаривал:
— Успокойся, крестная, потерпи! А то хуже будет. Он же накуренный.
Вся экзекуция заняла не больше десяти минут, но результаты впечатляли. Витек, между прочим, пользовался особым авторитетом в группировке, характер у него был взрывной, неуступчивый: оскорблений он не прощал из принципа.
Когда сборщики покинули магазин, Тарасовна первым делом вызвала «скорую», потом дозвонилась до Мышкина, который в тот момент дежурил на приемке товара, и лишь потом, возможно, впервые в жизни разрыдалась.
Егорушка трое суток провалялся в реанимации, а врачи честно предупредили Тарасовну, что не могут дать за его молодую жизнь и ломаного гроша. Но Егорушка сдюжил, и первым, кого увидел у кровати, был Харитон Данилович собственной персоной.
— Где они? — разлепил губы мальчик.
— А-а, эти… — догадался Мышкин. — Дак сейчас ночь, спят поди.
— А вы почему здесь?
— Я-то? Матушка просила подежурить. Сама-то сомлела, не спавши. Третий день ведь пошел, как бултыхаешься. Думали — каюк. Ну ничего, теперь поправишься.
— Маму не тронули?
— Обошлось, слава Богу. Да забудь ты про них. То ж как ветер, налетел — и нет его.
— Уже забыл.
Многоопытный Мышкин заметил, что мальчишка соврал, и порадовался за него.
Выздоравливал Егор трудно, долго. Раны подживали, но мучили головные боли, будто череп пилили от уха до уха тупой пилой. Лежал в палате на шесть человек, ни с кем не разговаривал, ел через силу, не мог читать. Вот самое обидное. Пробовал, открывал какую-нибудь книгу, но строчки прыгали в глазах, струились — и смысла не ухватишь. Зато начались видения. Что-то вроде снов наяву. Навещали существа из другого мира, общались с ним. Кто такие — неведомо, то ли люди, то ли звери, то ли небесные странники. Ничего путного в видениях не было — тоска одна. В душе что-то затвердело, никак не рассасывалось, словно свинцовый ком в груди. Он думал, зачем жить, если все так плохо, так унизительно.
В одном из видений появилась Анечка. Он ее прежде не знал: худенькая, большеглазая девушка с глазами, в которых застыло глубокое недоумение. Он сперва решил, что увидел самого себя в женском облике. Спросил на всякий случай:
— Ты кто?
Девушка улыбнулась:
— Третий раз знакомимся. Анечкой меня зовут. Я медсестра.
Егорка приподнял голову, оглядел палату. Ночник светился синим оком, на всех кроватях спали люди. Значит, ночь, и значит, явь.
— Какое сегодня число?
Анечка ответила. Присела на табурет рядом с кроватью. Разговаривали они шепотом, чтобы не потревожить других больных.
Егор пожаловался:
— Какие-то провалы в памяти. Никак не пойму, что снится, а что в действительности происходит. Про тебя подумал, снишься. Ты очень красивая. Я таких не встречал.
Анечка поблагодарила за комплимент и объяснила, что после такой травмы черепа, какая у него, многие обычно отправляются на тот свет, но у него, у Егорки, все плохое позади. Обошлось даже без операции. То есть ему крупно повезло.
— Повезло? — усомнился Егор. — Я читать не могу, строчки двоятся. Знаешь, как неприятно?
— Скоро все пройдет. Главное — покой и хорошее питание.
За разговором выяснилось, что Анечка учится на вечернем отделении на третьем курсе медицинского института, на дневной денег нет, да и смысла нет учиться на дневном. Все равно потом придется искать работу, а тут у нее богатая практика. Рассуждала она здраво и глубокомысленно. Егор признался, что и сам хотел уехать в Москву и уже подал документы на мехмат, но куда теперь с такой головой. Полы в университете мыть. Анечка опять его уверила, что все с головой наладится. Да и вообще, сказала она, для того, чтобы стать великим ученым, вовсе необязательно иметь мозг в полном объеме, достаточно половины, как, к примеру, случилось с Пастером.
— Родители у тебя кто? — поинтересовался Егор. Анечка смутилась.
— Мы из бедных. Отец и мать — оба в «ящике» работают. Зарплаты полгода нету. Говорят, скоро оборонку совсем закроют.
— Кто говорит?
— В газетах пишут. Зачем нам оборонка? На нас же никто нападать не собирается.
— И на что живете?
— Живем, ничего. Не всем богатыми быть.
— Ты про меня, что ли?
— Да нет, просто так… Конечно, с деньгами легче, но и бедность не порок. Верно?
— Ань, погляди в тумбочке, что там есть. Пожевать бы чего-нибудь.
Девушка обрадовалась.
— Говорила же, выздоравливаешь. Аппетит — самый верный знак. Погоди, я сейчас.
Убежала — и вскоре вернулась с термосом и чашками. Быстро накрыла на тумбочке поздний ужин: холодная курица, хлеб, сыр, масло. Сделала несколько толстых бутербродов. В чашку налила горячего чая.
— Из дома приношу. Мамина заварка, со зверобоем.
— Один не буду, — сказал Егор, хотя уже вцепился в бутерброд с куриным белым мясом. — Там еще коробка с шоколадными конфетами, достань.
Анечка поддержала компанию, попила чайку. Егорка умял почти все, что было на тумбочке. Уплетал за обе щеки с важным выражением лица. Анечка рассмеялась.
— Смотри не лопни.
У него глаза затуманились.
— Отвернись, пожалуйста.
Покряхтывая, слез с кровати, кое-как накинул на себя больничный халат. Самое удивительное, никто в палате не проснулся. Ночь принадлежала только им одним.
Пошли курить в ординаторскую. Вся больница спала мертвым сном. Анечка, пока брели по коридору, поддерживала его за талию, а Егорка обнял ее плечи.
От первой затяжки его повело, в голове загудели колокола. Но он не променял бы эту сигарету на все свои прожитые восемнадцать лет.
— Ань, у тебя есть парень?
— Наверное, нет.
— Ты ведь не девушка, правда?
— Какой чудной. Разве спрашивают об этом?
— Извини. Но ты любила кого-нибудь?
— А ты?
— До сегодняшней ночи — ничего подобного…
В паб (по-старому пивная) «Бродвейская гвоздика» Мышкин вошел около десяти вечера. До того помогал Тарасовне в магазине, с ней же перекусили на скорую руку. Прошло две недели с печального происшествия. Тарасовна каждый день напоминала: «Ну что, Харитон?» И он каждый раз отвечал: «Рано еще».
Сегодня решил, пора.
В пабе обстановка культурная. Стойка бара, как в голливудских фильмах, музыка, дым коромыслом. Много веселой, поддатой молодежи, но попадались и плейбои средних лет. В задних комнатах заведения можно было перекинуться в картишки и покрутить рулетку. «Бродвейская гвоздика» — один из центров ночной жизни Федулинска. Принадлежала она, как и прочие игорные точки, Бакуле Вишняку, бывшему секретарю Федулинского горкома партии. Правда, говорили, что управлять ему осталось считанные дни: Алихман-бек сильно давил на него. Вишняк пока упирался из последних сил, не хотел делиться, но уже отправил всю семью (две жены, три тещи и пятеро малолеток) за границу. Весь город с волнением следил за битвой титанов, подробности которой изо дня в день смаковала газета «Федулинская правда». Общественное мнение разделилось: Алихман-бек в случае переподчинения игорного бизнеса обещал пустить по городу бесплатный автобус; Бакула Вишняк, опытный партийный интриган, упирал на то, что он русскоязычный и, следовательно, ему ближе чаяния и нужды простых людей. Недавно Алихман-бек в последний раз предложил мировую из расчета пятидесятипроцентного дележа, но упрямый Вишняк по-прежнему артачился, накликая погибель на свою седую башку.
Оглядевшись, Мышкин направился к бару, где орудовал старый знакомец Жорик Вертухай. Тоже странной судьбы человек. Появился в Федулинске, как и Мышкин, неизвестно откуда, пару-тройку лет, до наступления всеобщей свободы, беспробудно бомжил на рынке, а теперь, пожалуйста, надел сомбреро и устроился барменом в фешенебельное заведение, косил под разбитного кубинца-эмигранта. Иными словами, Жорик являл собой наглядное воплощение американской мечты. Мышкину обрадовался.
— Какой гость, блин! — зашумел на весь зал. — Сто лет не видал тебя, Харитоша. Чего налить? Пива, водки? Пиво баварское, прямиком из Мюнхена. Да ты вроде уже на бровях?
— Кружку «Жигулевского», — попросил Мышкин.
— Зачем тебе эта моча? — загоготал бармен. — Шуткуешь, брат?
— Хочу «Жигулевского», — повторил Мышкин, сверкнув оловянным взглядом.
— Сей момент, сей момент, — Жорик мгновенно сбавил тон. — Понимаю, брат. Мне самому для души, кроме квашеной капустки, ничего не надо.
Из-под стойки выхватил зеленую бутылку, сдернул крышку, перелил в массивную, литого стекла пивную кружку.
— Пей, брат, на здоровье. Креветок дать?
— Заткнись! — Мышкин, пьяно петляя, отошел от стойки и бухнулся за ближайший столик, где расположилась компания из трех девушек и двух бритоголовых парней. Девушки были как на подбор, грудастые, полуголые и пьяные, а один из парней — как раз сборщик налогов Витек Жигалин.
Насупясь, Мышкин залпом выдул половину кружки. Мутно уставился на одну из дамочек.
— Почем берешь? — спросил строго.
— Тебе чего надо, дедушка? — игриво ответила красотка. — Может, баиньки пора?
— Или зачесалось, дедуль? — поддержала подружка, настраиваясь на потеху.
Витек с приятелем молчали, не вмешивались в разговор, но не потому, что чего-то опасались: им было любопытно, до какой наглости дойдет оборзевший сожитель старой сучки Тарасовны. Да и чего им бояться: они молоды, в стае, за ними будущее, а этот рыночный опенок налил бельмы и куролесит по старой памяти, но одинок, как перст.
Мышкин отхлебнул еще пивка, левую руку невзначай протянул к девушке:
— Дакось сиськи пощупать. Не самодельные?
Красотка, хохоча, отбила нахальную клешню.
— Отстань, дед. Все натуральное, не сомневайся. И сколько положишь за такую красоту?
Мышкин подумал.
— За всех троих четвертной. Сверх того бутылец. Годится?
Девушки обиделись, загомонили и даже перестали хохотать.
— Ты что, шутишь? За четвертной бери Дуньку со станции.
Мышкин возразил:
— Дунька мне и даром дает. Да вы больше нее и не стоите.
— Почему так, дедушка?
— Потому что порченые, и исколотые, и под всякую мразь ложитесь. Еще неизвестно, какие у вас болезни.
— Ты что, совсем опупел, старый хрыч? Чего несешь?
Мышкин надулся:
— Ничего не опупел. Ежели торговаться, то по справедливости. Ваши ребята все заразные. Я на риск иду, за это полагается скидка. Четвертной — красная цена. Но за всю троицу. Одной мне мало.
— Ой! — хором воскликнули девицы, потихоньку заводясь, с удивлением оборотясь на парней. Витек понял: дальше бездействовать неприлично, пора дать старику урок хороших манер. Ухватил Мышкина за ухо и потянул.
— Ну-ка, встань, поганка трухлявая!
Мышкин только этого и ждал: нападения. Морщась, будто от боли, приподнялся на полусогнутых и с правой руки, почти без размаха, залудил Витьку кружкой в череп. Удар нанес с чудовищной силой, массивная кружка лопнула поперек, соприкоснувшись с височной костью, и ручка обломилась. Костный осколок проник Витьку в ящеровидный мозг, и он умер мгновенно, не успев закрыть рот. Роковая трещина пролегла по перекошенному смертным изумлением лицу точно так, как и рана у Егорки. Для Мышкина это было важно. На всякий случай уже голым кулаком он смахнул на пол второго парня, но убивать не стал.
В пивном зале на мгновение воцарилась глухая тишина, словно ангел пролетел.
Девушкам Мышкин посоветовал:
— Уважайте клиента, и он всегда ответит вам добром.
Глава 3
Гаркави чувствовал, что в городе творится неладное. И дело было не в Алихман-беке, с ним как раз можно поладить, а в общем климате. Что-то повисло в воздухе непонятное уму. Загадочные происшествия, таинственные исчезновения, бред ночных разборок и дневной дурманной суеты — создавалось впечатление, что весь Федулинск разом обкурился анаши. Главное, люди менялись на глазах, и теперь почти невозможно было угадать, кто преступник, а кто порядочный человек.
Подполковник Гаркави прослужил в органах без малого четверть века, пять лет назад возглавил УВД Федулинска и с этого места собирался уйти на пенсию, заполучив на прощание последнюю звездочку, Но никакие самые разумные планы не имели смысла, если под ними не было твердой государственной укрепы. Не утешало, что нечто подобное происходило по всей стране. Страна — одно, а собственная семья, дом и мирный оборонный город Федулинск — все-таки совсем другое. За страну пусть отвечают кому положено, а ему, матерому служаке, дай Господи разобраться с проблемами под родимой крышей.
Нашествию кавказцев он не придавал большого значения: это временное явление. Русский медведь, пугавший весь мир, ослабел, изнемог, брюхо у него прохудилось, по виду он почти околел, но это обманчивое впечатление.
Рано или поздно он очухается, продерет сонные зенки, заревет, подымется на задние лапы — и тогда от иноземных и всех прочих насильников не останется и следа. Кто не успеет смыться, тому кости переломает. Гаркави внимательно (хобби!) изучал историю, так что понимал это. Похожая ситуация сложилась в Грузии, где у него полно родичей по отцовой линии; Грузия тоже занемогла и ее тоже раздирают на куски хищные зверюги, но это не страшно, это не конец, а возможно, начало нового, долгого пути. Любой народ иногда погружается в смертельную спячку, подобно тому, как сама природа отдыхает под снеговым покровом, безмолвная, безликая и безгласная.
Удручало, настораживало другое: естественность всеобщей человеческой апатии. Словно, обкурившись анаши, население Федулинска утратило способность к душевным упованиям. Отношения преступника и жертвы стали здесь как бы нормальным фоном жизни. Опасный призрак перерождения общественного организма, мутации социальной среды в сторону первобытных инстинктов.
Утром просмотрел сводку ночных происшествий: Боже ты мой! Два убийства (предположительно, на бытовой почве), семь изнасилований (цифра почти стабильная, если брать за месяц), два с тяжелыми последствиями: у жертв — шестнадцатилетняя и четырнадцатилетняя девушки — отрублены головы; исчезновение пятилетнего карапуза (вечером сидел в песочнице, лепил домики, хватились: ни малыша, ни песочницы); авария на въезде в Федулинск, два «мерса» столкнулись с КРАЗом, трое погибли, трое в реанимации, ни одного трезвого; кражи, налеты, ограбление с применением газовых пистолетов (три девушки раздели загулявшего командировочного из Торжка), куча мелких непроверенных сигналов — хлебай не расхлебаешь! Да еще вопрос, с кем расхлебывать. Из настоящих профессионалов под началом Семена Васильевича осталось три-четыре офицера, да и те, судя по оперативкам, сытно подкармливались у Алихман-бека.
Почему-то особенно задела внимание пьяная драка в пабе «Бродвейская гвоздика». Пожилой мужчина Мышкин Харитон Данилович зарубил пивной кружкой одного из боевиков Алихман-бека Витюшу Жигалина — по показаниям свидетелей, не поделили юную проститутку Клавку «Барракуду», оторву из самых центровых. С Жигалиным и Клавкой все ясно, с Мышкиным — нет. Подполковник его помнил: основательный, немногословный мужик с туманным прошлым. Сожитель и партнер известной федулинской предпринимательницы Прасковьи Тарасовны Жемчужниковой. Не ходок он по ночным притонам, ох не ходок. И непохоже, чтобы из-за распутной девки схлестнулись, ох непохоже. У Витька и у Мышкина уровень преступного мышления совершенно разный, между ними нет точек соприкосновения.
Кликнул дежурного:
— Где Мышкин?
Молодой сержант-новобранец (гостинец из областной милицейской школы) звонко отрапортовал:
— В камере, товарищ подполковник.
— Что делает?
— Я так понимаю, отсыпается после пьянки.
— Давай его сюда… И слышь, сержант, улыбочку эту ехидную прячь, когда разговариваешь с начальством.
— Есть, товарищ подполковник.
Мышкин вошел в кабинет уверенно, будто не был задержанным, а, скорее, напротив, явился с жалобой. Коренастый, громоздкий, лицо помятое, с тяжелыми веками, пересеченное крупными морщинами, но глаза молодые, ясные, хотя одно с ледяным бельмом. Серьезный, конечно, мужчина, очень опасный, но про это подполковник давно знал.
— Садись, Харитон Данилович, — пригласил Гаркави. — В ногах правды нет.
— Благодарствуйте, гражданин начальник.
— Курить будешь?
Мышкин взглянул исподлобья, с пониманием.
— И за это спасибо.
Подполковник угостил его «Золотой Явой».
— Надо же, — удивился Мышкин. — И я их курю. Ваши ребята отобрали.
— Правила для всех одинаковые, Харитон Данилович… О чем хочу спросить. Картина преступления ясная, не в этом дело. Непонятно другое. Мы с тобой пожилые люди, чего нам баки друг другу крутить. Зачем ты поперся в этот притон? Солидный человек, вполне обеспеченный материально, почти женатый. У вас три магазина, точки торговые, землицы, слышал, прикупаете. Дом — полная чаша. А в этой «Гвоздике» одна шушера вьется. Чего ты там потерял?
— Бес попутал. Выпимши был.
— Это не ответ, Харитон Данилович. Я тоже выпимши бываю. Ляжешь с сигареткой возле телика, пивко под боком, внучок на пузо сядет — хорошо! А тебя, выходит, на молоденькое мясцо потянуло?
— Выходит, так. — Мышкин как бы смутился, прятал глаза. — Я ведь, Семен Васильевич, плохо помню, что произошло. Все в тумане. Сидел, вроде никого не трогал, ну, может, за дамочкой поухаживал… А этот на меня кинулся, здоровенный такой бугай. Чуть ухо не оторвал. Да их там целая куча, в клочья бы изорвали. У них железки всякие и стволы в карманах. Видно, Господь уберег. Как кружкой махнул — уж не помню. Не повезло хлопцу, просто не повезло.
— Все правильно излагаешь, — Гаркави кивнул одобрительно. — От суда откупишься задешево. Да при ваших с Тарасовной капиталах, полагаю, не дойдет до суда. Мелочевка… Но ведь есть другой суд. Парень на Алихмана работал, Алихман не простит.
Мышкин едва заметно улыбнулся, промолчал. Гаркави вздохнул.
— Ладно, это меня не касается… Но вот гляди, Харитон Данилович, мы одни с тобой, ничего не записываю, жучков нету, признайся по-дружески. Дальше этих стен никуда не пойдет. Зачем убил? Ведь кто ты и кто он.
— А кто я? — удивился Мышкин. Подполковник надул толстые щеки и глаза сожмурил в приятные щелочки.
— Не стоит, Харитон. У нас дружеский разговор, не допрос. За новыми ксивами прошлое не спрячешь, уж поверь. Документы у тебя чистые, сработаны на совесть, я проверял. Хоть на экспертизу посылай. Геологоразведчик, экспедитор, охотник, бродяга — может, все итак. Может, ты вообще самый честный человек, каких я встречал за всю жизнь. Не спорю. Верю. Но ведь и я, Харитон, недаром хлеб жую, общаясь с вашим братом. У тебя, Харитон, не в документах, на лбу клеймо. Такое клеймо не сотрешь, чересчур ярко горит. Для тебя такие, как Витек, вечная ему память, на один щелчок забава. Но это раньше было, в прежние времена. Нынче по-другому обернулось. Ты в глухом схороне, а они, Витьки эти самые, правят бал. Разве я не прав?
Мышкин затушил окурок в чугунной пепельнице.
— Сложно говорите, гражданин начальник. Не пойму, куда клоните?
— К тому клоню, что смута на дворе, — подполковник ухмыльнулся. — А в смуте трудно угадать, кто кому друг, а кто враг. Подумай, Харитон.
— Вы мне что же, сговор предлагаете?
— Почему бы и нет? С Алихманом тебе в одиночку не сладить, а я, глядишь, подмогну при нужде.
— Ошибаетесь, Семен Васильевич. Мне Алихман-бек дорогу не перебегал. Он оброк положил, мы исправно платим. Весь город платит, у меня претензий нету. Он в силе, без вопросов.
— Не хочешь откровенно? Да я и не надеялся. Я мент, ты преступник. Через себя не перешагнешь. Но все же, Харитон, запомни мои слова. Не Алихман страшен, а тот, кто за ним придет.
— С вашего позволения? — Мышкин потянулся за второй сигаретой, прикурил. Лед в его глазах чуток оттаял, и это было почему-то приятно подполковнику. — Чудной вы человек, Семен Васильевич. Слышал, что чудной, теперь сам вижу. Или кого боитесь?
— Боюсь, — признался Гаркави. — Иногда, знаешь, такое мерещится… Боюсь, выйду однажды утром из дома, а людей никого не осталось. Одни волки по улицам рыщут. Или кто похуже. Ты вон, вижу, крест носишь?
Мышкин поправил ворот рубашки.
— Ношу. Как одна женщина в Сибири повесила, так и ношу, — в голосе Мышкина проявилась легкая, домашняя хрипотца: сломал преграду умница Гаркави. — Она так говорила: антихриста ждете, а он давно уже здесь, между нами ходит неузнанный. Издалека его чуяла, как и ты, Семен Васильевич.
— Что же с ней стало, с той женщиной?
— Жива-здорова, надеюсь.
— Любил ее?
Мышкин, будто опомнясь, поднес ладонь ко лбу.
— Любил — не любил, какая разница… Ловко раскручиваешь, начальник, только напрасно стараешься. Я давно раскрученный.
— Все же хорошо поговорили.
— Хорошо, — согласился Мышкин. — Но хорошего помаленьку…
Подполковник вызвал дежурного, приказал отвести задержанного…
В камере кроме Мышкина еще пять человек: трое алкашей неопределенного возраста, сизых, как ранние помидоры на грядке; дедок, стыривший у соседки из сарая велосипед, и маньяк-приватизатор Генка Чумовой. Маньяк примечательный, известный всему Федулинску. Его держали то в областной пересылке, то здесь, в КПЗ, то в психушке, но нигде не находили ему постоянного применения. Подержат — и отпустят до нового случая. История его такова. Был нормальный человек, оборонщик, работал чуть ли не начальником отдела, нарожал детей, защитил докторскую, но начитался, видно, газет, насмотрелся телевизора, и однажды в голове у него что-то заклинило. Лег спать здоровым, а проснулся — приватизатором. Решил, раз капитализм построили и все теперь дозволено, то при небольшом старании и ему кусок обломится. Придумал Гена, тогда еще Чумаков, хитрую штуку. Собрал все сбережения свои и жены в кучу и подкупил мелкого клерка из мэрии, который спроворил ему солидный документ со всеми печатями и необходимыми подписями. По документу выходило, что гражданин такой-то и такой-то, то есть сам Чумаков, на законных основаниях, на конкурсной основе приобрел в личную собственность водонапорную башню на территории опытного завода, снабжавшую, кстати, артезианской водой половину Федулинска. На праздник 8 Марта пробрался на территорию башни, вывесил на ней самодельную табличку: «Частное владение» и с помощью заранее завербованного за две бутылки водки истопника Демьяна Заколюжного отключил систему водоснабжения. Затем по телефону передал городским властям требование внести немедленно арендную плату в размере ста тысяч долларов, грозя в противном случае штрафными санкциями за каждый просроченный день. На связь с рехнувшимся приватизатором вышел лично мэр Масюта и попытался урезонить безумца.
— Геннадий Захарович, дорогой мой, что же вы такое придумали? Культурный человек, извините за грубость, позволяете себе хулиганский поступок. Наших милых женщин хотя бы пожалели, им, выходит, на праздник ни постирать, ни постряпать. Несерьезно как-то.
— Почему несерьезно? — удивился Чумаков — Документы оформлены по закону. Башня моя. Извольте платить. Что же тут несерьезного?
— Хорошо, согласен. Приезжайте в мэрию, посмотрим документы, обсудим все в спокойной обстановке. Если бумага в порядке, заплатим. Если нет, передадим дело в арбитражный суд. Но так, как вы действуете, это же чистое самоуправство.
— Я вам не верю, — отрезал Чумаков. — Какой еще арбитражный суд? Сначала деньга, потом переговоры. При коммунистах попили бесплатной водички, хватит. Лавочка прикрыта.
— Можно считать, это ваше последнее слово, господин Чумаков?
— Именно так. Платите за аренду, иначе — санкции.
Пришлось посылать на башню взвод ОМОНа. Чумакова повязали — с купчей в одной руке и с монтировкой в другой. Сопротивления он, в сущности, не оказал и помяли его больше для проформы: сломали руку и отбили почки. Впоследствии, при переводе с места на место (психушка, тюрьма, КПЗ), с ним тоже обращались в щадящем режиме, ибо он был спокойным, тихим сумасшедшим с философским уклоном — сказались полученные до приватизации высшее образование и научная степень. Но все же за долгие месяцы принудительных скитаний от него в натуре мало что осталось от прежнего: самостоятельно передвигался с трудом, мочился под себя, оглох, один глаз выбит, другой затек сиреневой опухолью, да и мудрости у него поубавилось: твердил, как попугай, две заветные фразы: «Бенукидзе, значит, можно, а мне нельзя, да?»; и вторая, почерпнутая из классической литературы: «Правда себя окажет, надо только потерпеть».
Очутившись в камере, Мышкин спихнул с нар чье-то тряпье и улегся на спину, с расчетом подремать. Тут же к нему подполз чумовой приватизатор.
— Харитон Данилович, а, Харитон Данилович?
— Чего тебе, Гена?
— На допрос водили?
— Да вроде того.
— Про меня замолвили словечко?
— Замолвил, Гена, обязательно замолвил.
— И чего ответили?
— Перспектива хорошая. Если не врут, к Ельцину бумага пошла.
— Я же говорил, — в восторге прошептал приватизатор. — Я же всегда говорил: правда себя окажет. Не может того быть, чтобы не оказала. Спасибо вам великое, Харитон Данилович.
— Не за что, Ген.
Алкаши дрыхли, постанывая и ухая, сбившись в причудливый ком. От них тянулся прогорклый, едкий запах. С другого бока подкатился к Мышкину дед Мавродий.
— Покурить не желаешь, князь?
— У тебя есть?
— А то… — старик ловко скрутил цигарку из газетной бумага. На вид ему лет восемьдесят — девяносто: седенький пушок на тыквочке, хлипкое тельце, но глаза цепкие, пристальные, как у старой змеи.
— Ты человек знающий, князь… Полагаешь, чего за велосипед дадут?
— В районе десятерика.
— Почему так много?
— Время такое, дед. Чем меньше украдешь, тем больше дадут. Возьмешь миллион, наградят орденом.
Старик не огорчился, прикинул:
— Десять лет плюс к моим — раньше ста не выйду. Да-а, оказия… Ведь не для себя брал. Правнучек Михрюта весь извелся, у других у всех есть велики, у него нету. Ну уж что, думаю, пусть прокатится хотя бы за ограду. Тут и накрыли. Как думаешь, учтет суд, что не для себя?
— Навряд ли. Если бы «мерседес» угнал, тогда учли бы.
— Понятно… Тебе-то самому что грозит?
— Ничего. Отпустят сегодня. Я человека порешил, в этом преступления нет.
Подремать ему не дали, но хоть покурил. Вскоре пришел сержант, растолкал алкашей, нещадно пиная их ногами, и увел на работу. Следом другой сержант приволок бачок с обедом, который одновременно являлся и ужином: кормили раз в день, на ночь еще наливали по кружке кипятка с какой-то ржавчиной, обозначавшей чайную заварку. Сержант кинул в алюминиевые миски по черпаку горячей пшенной каши, приправленной маслом машинного цвета и запаха. Выдал на троих буханку черняги.
Мышкин снял ботинок и достал из носка смятую денежную купюру пятидесятидолларового достоинства.
— Принеси, соколик, жратвы нормальной и бутылку беленькой.
Сержант сказал: «Будет сделано», — и подмигнул Мышкину.
Значение этого подмигивания Мышкин понял минут двадцать спустя, когда в камеру втолкнули нового постояльца — парня лет двадцати шести — двадцати семи, в кожане, в каучуковых мокасах пехотного образца, с острым и наглым, как у коршуна, лицом. Глаза у парня словно затянуты слюдяной пленкой: ничего не выражают. Мышкину не потребовалось смотреть на него два раза, чтобы уяснить, зачем он пришел. Они с дедом и приватизатором только что разделали на газетке жареную курицу, порезали помидоры и собирались приступить к трапезе.
— Садись, милок, — пригласил Мышкин. — Присоединяйся. За что тебя?
В любом застенке есть добрый обычай: новичок делится своей бедой. В зависимости от поведения и чина его либо прописывают, либо сразу отводят подобающее его положению место. Но последнее — редко, чаще — прописывают. Невинное, но жестокое развлечение для ветеранов-сидельцев.
— Пустяки, — ответил парень, присаживаясь на нары. — Врезал одной падле по сопатке, вот и замели.
— И на скоко? — полюбопытствовал дед Мавродий.
— Чего на скоко?
— Скоко нынче дают за буйство?
— Скоко попросишь, стоко и дадут, — нехорошо усмехнулся вновь прибывший. Заметил бутылку водки. — Ну-ка, ребятушки, дайте глотку промочить.
— Промочи, промочи, — разрешил Мышкин.
Парень поднял бутылку, разболтал, запрокинул голову и толстой струей влил в себя чуть ли не половину содержимого. Красиво получилось. Как в кино.
Торопится Алихман, подумал Мышкин. Телка прислал. Парень, как вошел, ни разу на него не взглянул. Тоже прокол. Так серьезные дела не делаются.
Уже без спроса новичок схватил самый аппетитный кусок курицы и начал методично жевать, рыгая и цыкая зубом. Дед вопросительно посмотрел на Мышкина.
— Ничего, — сказал тот. — Оголодал на воле. Пусть подкрепится.
Подкрепясь, парень вторично потянулся за бутылкой, но Мышкин успел ее убрать.
— Оставь и нам по глоточку, милок.
— Вы что, старичье, — парень зычно загоготал. — Куренка запить — самое оно! Да не жмитесь, пацаны попозже ящик приволокут. Ну-ка, дай бутылку, пенек!
Нахрапом действовал, как таран. Мышкин на секунду усомнился: Алихмана ли гонец? Может, просто придурковатый? Среди нынешней сытой шпаны полно таких.
— Остынь, сударик мой. Зачем людей обижать?
Наконец самоуверенный новичок взглянул на Мышкина прямо, и сомнения развеялись. В хищных зрачках, как на лбу истукана, ясно написано, чей посланец, и примерная цена за услугу и даже его собственная стоимость, несчастного олуха, возомнившего себя суперменом.
— Ты что, пенек, оборзел? — в деланном изумлении прорычал парень. — А ну, говорю, давай бутылку! Повторять не буду.
Красноречиво сунул руку куда-то себе в штаны. Гена-приватизатор, почуяв неладное, торопко отполз от компании, бормоча под нос:
— Чего можно Бенукидзе, того другим нельзя, что ли?
Мышкин отдал бутылку.
— Бери, пожалуйста, — промямлил, извиняясь. — Действительно, вам, молодым, она нужнее.
— Так-то лучше, пенек, — парень глядел подозрительно, но не уловил подвоха. Да и как тут уловить. Мышкин ссутулился, голову вобрал в плечи, на губах беленькая слюнка — немощный, перепуганный старый сморчок с жалкой, просительной улыбкой. Таких и давить неприятно — вони много. А приходится иногда, если под ноги лезут.
Парня звали Андрюша Суриков, и до того, как он очутился в этой камере, жизнь его текла бурно, красиво. Отслужил срочную, причем год в спецназе, и там зарекомендовал себя отнюдь не сосунком. После дембеля пометался туда-сюда, даже сунулся сгоряча в Бауманское училище, но вскоре убедился, что бабки даются только смелым и предприимчивым, а без бабок сегодня жить, как без штанов ходить. Вернулся в Федулинск, где его предки по-прежнему вкалывали в «ящике», но уже без зарплаты — смех и тоска. Через знакомых ребят быстро приткнулся к банде Алихман-бека, его приняли как родного. Он вызывал доверие своим простодушным обликом. Алихман-бек два раза удостоил его аудиенции и все чаще бывшему спецназовцу давали ответственные поручения по выколачиванию денег из самых злостных неплательщиков, когда требовалось применить не только силу, но и дар интеллектуального убеждения. Алихман-бек внушал братве: мы не бандиты, мы — новый русский порядок. Быдло должно понимать, что порядок установился навеки и всякое сопротивление бессмысленно. Сурикову приходилось выполнять и щекотливые задания, связанные с большой секретностью, что приятно щекотало его самолюбие, но все же он сознавал, что высокого положения ему в банде не достичь: чужие тут верховодили. Горцы вполне доверяли русским боевикам, которые доказали свою преданность, но лишь до определенного предела. В группировке Алихман-бека иерархия соблюдалась более строго, чем в государственных структурах. Инородец, не имеющий родства на благословенном Кавказе, мог рассчитывать на хороший барыш, на уважение и почет, но никакие на власть. Недовольных карали люто. Если какой-нибудь вольнодумец из россиян начинал задирать хвост, его по-хорошему предупреждали — не горячись! — но только один раз. Потом вывозили за город и публично забивали камнями. «Дисциплина, — учил Алихман-бек, — мать демократии. Без нее русский собака дуреет и поступает себе во вред».
Суриков, краешком глаза заглянувший в Чечню, успевший повидать кое-чего погорячее, чем забивание камнями, не сочувствовал методам Алихман-бека, но помалкивал. Его дело сторона. Ему как раз ничего не нужно: ни власти, ни почета — плати по таксе, вот и все. И тут ему не на что жаловаться, деньги у него теперь по федулинским меркам водились бешеные…
Утром его вызвал Гарик Махмудов, один из советников босса, угостил чачей, порасспрашивал о том о сем: как здоровье папы с мамой, какую телку увел вчера из кегельбана? Будто он, Гарик, слышал, что залетную, под два метра, горбатую и без зубов. Посмеялись оба. Чачу нельзя было не пить — неуважение, хотя она больше напоминала зубной эликсир, чем водку. Потом Гарик процедил сквозь зубы:
— Просьба есть, Андрюха. Сядешь в камеру, приколешь одного старика. Прямо сейчас. С ментами улажено. Штука, считай, в кармане.
Суриков поморщился.
— Что за старик?
Гарик объяснил: плесень. Давно путается под ногами, но никак не удавалось засечь. А тут сам подставился: в «Бродвейской гвоздике» Витюху Жигалина замочил.
— Ата, — сказал Суриков. — Витюху? Так он сам вечно на всех нарывался.
— Точно, — засмеялся Махудов. — Настырный был пес, но преданный. Бек осерчал. Сказал: тенденция. Никого нельзя убивать без его разрешения. Понимаешь?
— Понимаю. Почему такая спешка?
— Старика вечером его баба под залог возьмет. На улице хуже ловить. У него нор много. В камере удобно. Сделаешь?
— Сделаю, — согласился Суриков. — За две штуки.
— Штука — цена обычная.
— На воле — да. В милиции, как-никак, — засветка. Две — это нормально.
Махмудов подумал немного.
— Хорошо, пусть две. Папа тебя любит. Он прибавит. Не забудь ухи принести…
Напоминание об ушах должно было насторожить Сурикова, но не насторожило. Чем-то он другим был занят в тот момент, может быть, думал о вчерашней Анжеле, которая за вечер выставила его на двести монет, а компенсировала, если трезво прикинуть, от силы полтинник… Напоминание об ушах было красноречивым: известно, что Алихман-бек нанизывает их на нитку и сушит, как грибы, а после развешивает по дому, отгоняет злых духов. Таких ниток с сушеным ушами у него много, но в коллекцию попадают не все подряд уши, а только те, которые принадлежат достойным врагам. Вопрос: может ли быть достойным врагом Алихману некий заполошный рыночный старичок, кокнувший в пьяной драке Витюню Жигалина?.. Не задумался, не насторожился…
Суриков повторил фокус с бутылкой: запрокинул голову и направил толстую струю в пасть, укоризненно глядя на Мышкина поверх донышка, но допить не успел. Старый пенек с бельмом, уже вроде приготовленный на заклание, хотя пока с ушами, неуловимо махнул пятерней и вбил бутылку ему в глотку. Она вошла глубоко, как энтероскоп при обследовании, показалось, впритык к желудку, и обезоружила, ослепила Сурикова, опрокинула его на спину. Но и в таком ужасном положении он не сдался, заворочался, взбунтовался океаном тренированных мышц… Борьба длилась недолго. Мышкин придавил пальцем его сонную артерию и отключил сознание.
Когда Суриков прочухался, то обнаружил себя связанным по рукам и ногам и увидел сержанта, который только что вошел в камеру.
— Что за шум? — притворно грозно рявкнул милиционер. — Чего не поделили?
— Дерется, — Мышкин протянул сержанту заточку с изящной пластиковой ручкой и узким лезвием чуть ли не в полметра длиной. — Хотел нас с дедушкой на штык насадить. И все из-за водки. Может, алкоголик? Хотя по виду не скажешь.
Генка-приватизатор жалобно хныкал в углу, бормоча:
— Правду не убьешь, она на небесах обретается.
— Ты чего удумал? — еще более грозно обратился сержант к поверженному бойцу. — Ты где находишься, соображаешь?
Суриков хотел ответить, но изо рта вместо слов потекло какое-то розовое крошево.
— Крепко вы его, — тоном ниже оценил сержант.
— Это не я, — открестился дед Мавродий. — На мне, кроме велосипеда, грехов нету.
— В медсанчасть хорошо бы, — посоветовал Мышкин. — Он ведь, когда бутылку вырвал, похоже, от жадности горлышко откусил. Как бы не повредил себе чего-нибудь. Хоть и алкаш, помочь надо.
Сержант развернулся на каблуках и покинул камеру. Но вскоре вернулся с помощником. Вдвоем они подняли Сурикова и поволокли из камеры. Когда поднимали, он попытался достать Мышкина связанными в узел руками, причем рванулся так сильно, что повалил на себя обоих милиционеров, за что получил от них по пинку.
— Ая-яй, — посетовал Мышкин. — Похоже, до горячки малый допился. Вот она, водка, что с людями делает.
После этого происшествия у деда Мавродия и Генки-приватизатора пропал всякий аппетит, на остатки курицы они и глядеть не хотели. Мышкин в одиночку плотно пообедал. Объяснил товарищам по несчастью:
— Не жрал со вчерашнего дня. Все некогда было. Приватизатор под большим секретом сообщил, что узнал негодяя, который является не кем иным, как племянником Бенукидзе, оприходовавшего Уралмаш. И приходил он по Генкину душу, потому что Бенукидзе замахнулся на Лебяжье озеро, расположенное в окрестностях Федулинска, где, по некоторым косвенным данным, предполагаются запасы нефти, равные Каспию; но Бенукидзе ничего не светит, пока Генка живой. Заявка горе-приватизатора ушла в арбитраж еще в прошлом году, и у него по закону все преимущества, как у местного жителя. Генка торжественно поблагодарил Мышкина за свое чудесное избавление от наемного убийцы.
— Обещаю в присутствии деда Мавродия, — сказал твердо. — Как только добьюсь результата, десять процентов ваши. Они у нас еще будут локти кусать. Что же получается, ему можно, а нам нельзя, да? Не по правде это.
Дед спросил:
— Как по-твоему, Харитон Данилович, много надо судье дать, ежели насчет кражи велосипеда? Поди, не меньше тысяч пяти?
— Меньше, — уверил Мышкин. — За штуку отпустит и еще рад будет до смерти.
— Где же ее взять, эту штуку, — опечалился старик. — Видно, придется по тюрьмам страдать.
Вздохнув, приватизатор пообещал:
— Ладно, не ной, дед. Как только придет ответ от президента, отстегну тебе тысчонку-две. Но с условием: больше — ни-ни.
— Самоката не возьму, — растроганный, поклялся дед. — Внучка хотел побаловать, не более того.
За таким разговором скоротали часок, а там заглянул сержант и позвал Мышкина на выход. В коридоре, оглянувшись по сторонам, пожал ему руку, прошептал:
— Тарасовна залог внесла. Поберегись, Харитон Данилович. Черные не отступят. На нас сердца не держи. Подневольные мы.
— Для подневольного у тебя будка шибко сытая, — улыбнулся Мышкин.
Глава 4
Егорку выписали, и он пошел прощаться с Анечкой. Только о ней теперь и думал.
Уже пять вечеров они провели вместе, облазили всю больницу в поисках укромных уголков — и целовались до одури. У Егорки рот распух, как волдырь, к губам больно прикоснуться, а у бедной Анечки глаза ввалились, и нельзя определить, какого они цвета. Всю позапрошлую ночь, в ее очередное дежурство, пролежали в ординаторской на диване, только иногда Анечка вскакивала и бежала на сигнальный вызов, и в те минуты, что ее не было, Егорка ощущал звенящую пустоту в сердце, словно оттуда выкачали воздух. Под утро они задремали, два часа проспали как убитые, и в это время столетний инвалид-диабетик из шестой палаты устроил жуткий переполох, прикинулся умирающим, выбрался в коридор и от злости расколотил настольную лампу на столе дежурной медсестры. Утром, естественно, нажаловался врачу, и Анечка получила выговор, хотя до этого ее постоянно приводили в пример как образцовую сестру, пекущуюся о больных, как о родственниках.
Анечка сказала Егорке, что еще неделю назад подобный случай, то есть выговор, полученный от начальника отделения, поверг бы ее в глубочайшее уныние, а теперь ей наплевать. В связи с этим она пришла к мысли, что они оба с Егоркой спятили.
Конечно, они не спятили, но надышались любовной дурью до общего отравления организма. С Егоркой такое произошло впервые, он был счастлив, измотан смутными подозрениями и немного печален. Было что-то нездоровое и горячечное в состоянии влюбленности, хотя бы потому, что ломались привычные представления о самом себе. Все, что прежде глубоко его занимало, померкло в сравнении с постоянной, тяжелой тягой к прелестному, изящному, робкому и трепетному женскому естеству. При этом — вот одна из странностей любви — он не взялся бы описать, как Анечка выглядит. Хороша ли собой, умна ли, добра или зла. Все это было абсолютно неважно, как для умирающего от голода, в сущности, не имеет значения, что он запихивает в желудок.
Дальше изнурительных поцелуев и пребывания на той грани, за которой теряется мера вещей, они все же не пошли, хотя оба усиленно туда стремились. Страх останавливал их. Взаимное физическое притяжение было столь велико, что, казалось, сделай они еще маленький шажок, и что-то взорвется в них, а может быть, и вся больница взлетит на воздух. Они размыкали объятия и, еле ворочая языками, пытались что-то объяснить друг другу. В мистический лепет иногда вплетались серьезные мысли, касающиеся их дальнейшей судьбы.
Егорка понимал, что его мечта об институте накрылась пыльным мешком. Понимала это и Анечка. Рассуждала она примерно так же, как его мать.
— Подумай, Егорушка, кто сейчас учится. Только новорашены. Но они в институт почти не ходят. Родители платят за экзамены и все такое… Для богатеньких диплом — все равно что еще одна золотая цепочка на шее. Тебе будет плохо среди них, поверь мне.
Егорка ей не верил.
— Какое мне дело до остальных… И потом, новорашены — это все пена, сегодня есть, завтра смоет. Наука — вечная категория. Да ладно, о чем толковать. Экзамены все равно начались.
Анечка облегченно вздыхала:
— Сейчас начались, на тот год будут другие.
Так далеко Егорка не заглядывал. Год — это целая жизнь. Он сказал Анечке, что не поедет в институт, потому что экзамены начались, но это — не вся правда. Что-то очень важное уяснил он, лежа на больничной койке. В те дни, когда плавал между явью и небытием, увидел себя вдруг холодными и злыми глазами. Раньше мечтал удрать в Москву, укрыться в тишине библиотек, погрузиться с головой в обморочное бессмертие чужой мудрости, но это утопия. В стране, где правит пахан, не найти убежища от грязи. Он прожил всего восемнадцать лет, а уже кругом его обманули. Обманули покруче, чем несчастных стариков, которые нынче шарят по помойкам в поисках пропитания. Тех хоть одурманивали идеей, обещали им царство справедливости на земле, а ему подсунули доллар, как пропуск в Рай, и пообещали, что с долларом он будет свободным человеком. Зверюга, который втаптывал его каблуками в пол, наглядно показал, как выглядит эта свобода.
Егорка не знал, что ему делать, когда выйдет из больницы, но на год вперед уж точно не загадывал. Прожить бы день до вечера — и то хорошо.
Анечку перехватил возле столовки, бежала куда-то по коридору с кипой медицинских папок в руках. Бледная, потухшая, как будто незнакомая, взглянула косо, выдохнула: «Уже, да? Подожди, я сейчас».
Вернулась через минуту, затащила в кладовку, где на полках лежало грудами грязное белье. Захлопнула дверь — и они очутились в темной, уютной норке. Принялись целоваться, да так неистово, ноги подкосились у обоих!
— Ну что ты? — прошептал Егорка. — Как будто прощаемся?
— А то нет?
— Мы ж на соседних улицах живем, глупенькая.
— Ох, Егорушка, здесь одно, там — другое.
— Где — там?
— Старая я для тебя, вот что!
Бухнула, как в воду, с ужасным страданием в голосе. Рассмешила Егорку. Он ее стиснул крепко, до боли. Анечка застонала, затрепыхалась. В каморке, среди грязного белья, в душном запахе, они опять очутились на краешке роковой бездны.
— Лучше не здесь, — сказал Егорка.
— Как хочешь, — выдохнула Анечка. — Пойдем, мне нельзя долго. Второй выговор схлопочу.
— Вечером к тебе приду чай пить.
— У нас бедно. Тебе не понравится.
— Где ты, там Рай, — у Егорки случайно вырвались такие слова, и Анечка на мгновение затихла в его руках как заколдованная.
Боже мой, подумала она. Ему всего восемнадцать лет.
…Мать за ним приехала на стареньком БМВ. За баранкой горбился Миша Мокин, любимый водитель Тарасовны, механик-ас. Мокин с любой техникой был на «ты», ездил на чем угодно, хоть на двух кастрюлях, но истинный смысл своей жизни обретал, когда машина ломалась. Не было случая, чтобы он не починил самую завалящую рухлядь. К Егорке он издавна испытывал симпатию, чуя в нем скрытую механическую жилку.
От больницы свернули не домой, а в сторону загородного шоссе.
— Куда мы? — спросил Егорка.
— В одно место, — сказала мать.
— Что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось. Выздоровел — и слава Богу. Головка не болит?
Мокин подмигнул ему в зеркальце.
— Чему там болеть, верно, Егор? Это же кость.
Егорка видел, что мать какая-то не такая, молчаливая, настороженная, собранная, но не лез с расспросами. Куда привезут, туда и ладно. Он еще всем своим существом был в темном больничном закутке, рядом с прекрасной девушкой.
Выехали из города и миновали две деревни: Незаманиху и Браткино. Потом и вовсе укатили на лесную дорогу, по которой, кажется, лет сто никто не ездил: перевалочный тракт, изрытый тяжелой техникой. Когда-то, видно, вывозили лес, но давно: трава прямая, почти в рост.
— За грибами, что ли, едем? — не удержался Егорка. Мокин ответил:
— Грибов мало, сушь.
БМВ, не привыкший к ухабам, то приседал, то подпрыгивал, как напуганный коняга. При каждом толчке Мокин жалобно ухал. Наконец допилили до просеки, где дорога обрывалась. Мокин остался в машине, а Тарасовна с сыном дальше пошли пешком.
Тарасовна ломилась через бурелом, как танк, Егорка еле за ней поспевал. Внезапно на солнечной поляне перед ними открылась избушка на курьих ножках, а точнее, землянка, с накиданными поверх низкой крыши еловыми лапами. Перед землянкой на пенечке сидел Мышкин, безмятежно посасывая пеньковую длинную трубку.
— Тебя, маманя, только за смертью посылать, — поругал Мышкин, вместо того, чтобы поздороваться.
— В магазине заторкалась, — извинилась Тарасовна. — Товар подоспел из Индии.
С Егоркой обменялись крепким рукопожатием. Но молча. Егорка уже из принципа ничем не интересовался. Лес так лес, болото так болото, — дальше смерти никто не увезет.
В землянке, сыроватой и душной, без оконца, Мышкин заранее собрал стол, чайник вскипятил на газовой плитке. Лежанка с матрацем и двумя одеялами, стоявшая вдоль стены, измята и скручена в куль. Похоже, подумал Егорка, не первую ночь здесь кукует Харитон Данилович.
Вскоре ему объяснили, что означает таинственная поездка. Наступил такой момент, сказал Мышкин, когда ему, Егорке, пора бежать из города. И Тарасовна, горестно склоня поседевшую голову, подтвердила:
— Да, сынок, придется отъехать ненадолго. Небезопасно в городе.
Егорка приготовил себе бутерброд с копченой колбасой, сверху положил разрезанный соленый огурец. Жевал с аппетитом.
— Ненадолго — это на сколько?
— Может, на месяц, а может, на год. Пока все утихнет.
— Будешь беженцем, — уточнил Мышкин. — Каким и я был в молодости.
— Все мы немного беженцы, — согласился Егорка. — Но я никуда не поеду.
— Почему? — удивился Мышкин.
— Дела есть кое-какие, — Егорка напустил на себя суровый вид.
— Что за дела, сынок, — полюбопытствовала Тарасовна. — Ежели не секрет?
— Обещал зайти вечером в один дом. Чайку попить.
Против ожидания, ни Мышкин, ни мать даже не улыбнулись.
— Это важно, конечно, — согласился Мышкин. — Но такие складываются обстоятельства, что можешь не дойти до чая. По дороге могут перехватить.
Картина с его слов рисовалась грустная. Тот парень, который избил Егорку, погиб в пьяной драке, и это еще полбеды. Но кое-кто хочет представить несчастный случай как якобы месть за Егорку Жемчужникова. Вот это неприятно. У Алихман-бека, который, как известно, на сегодняшний день самый главный человек в Федулинске, вершитель судеб, — сознание так устроено, что он никогда не оставит без ответа кровавую акцию, направленную, пусть и косвенно, на ущемление его власти. Вопрос не в упокойнике Витьке, прощелыге и задире, а в бандитском законе. Ведь если кто-то посмел тронуть одного из его людей, то где гарантия, что завтра безумцу не придет в голову шальная мысль покуситься на самого Алихман-бека, хотя все знают, что он неприкасаемый.
Егорка, внимательно слушая, лакомился пирожком с капустой.
— Я-то при чем, дядя Харитон? Я в больнице лежал, у меня алиби. Кто убил Витька?
Мышкин смущенно развел руками:
— Я его зашиб нечаянно. Напали на меня в шалмане, ну и… Под горячую-то руку…
Мать горестно вздохнула. Егорке больше ничего не надо было объяснять. Он давно знал, что Мышкин зашибет любого, если захочет. Но только не случайно, нет. Это вранье.
— Получается, тебе тоже надо бежать, дядя Харитон? За тебя возьмутся в первую очередь.
— Верно, — чему-то словно обрадовался Мышкин. — Дак я тоже пойду в угон. Только хвосты подчищу.
— А ты как, мама?
— За меня не волнуйся. Меня не тронут.
— Почему это?
— Слово заветное знаю… Не обо мне речь, сынок. Уедешь, у меня руки развяжутся.
Смотрела на него туманно-умильным взглядом. Наверно, что-то они придумали — мать, Мышкин и старшие братья, но ему не хотят говорить. Не хотят, и ладно. Иван да Захар, конечно, крепкие мужики, поднялись из грязи в предприниматели, у каждого своя небольшая шайка, но против Алихман-бека они — ноль. У него весь город в руках. Что там Ванька с Захаркой. Придавит и не заметит. Но не дядю Харитона. Дядю Харитона взять труднее. Он недаром сидит в лесу. Лес — его вечный дом. И не только этот, зеленый, мшистый, с солнечными прогалинами, но — глубинный, потаенный, где всегда прятались славяне от нашествия, и там их вовеки никому не достать. Тот лес — в душе русского человека, в сокровенных ее закоулках. Для кого-то, понимал Егорка, его рассуждение попахивало мистикой, но для него было внятным, как дважды два — четыре. Вся великая крепость людей, подобных Мышкину, напитана духами непроходимой лесной чащи. В ней чужеземцу голову сложить — проще простого.
— Куда же вы меня хотите отправить? — спросил Егорка, уже внутренне смирившись с необходимостью долгой отлучки.
— Недалеко, — отозвался Мышкин. — На Урал. Там дружок у меня давний, надежный. Приютит.
— Самогонщик, что ли, тамошний?
— Зачем самогонщик… — Мышкин никогда не обижался на подначки образованного отрока. — Самостоятельный человек, бывалый. Можно даже сказать, учитель мой по жизни. Тебе, Егорка, полезно будет с ним пожить. Уму-разуму научит.
— Представляю.
— Вряд ли представляешь. — Улыбка Мышкина, когда он расслаблялся, странно преображала его каменное лицо: оно делалось будто умытое.
Он рассказал немного про Федора Жакина, семидесятилетнего уральского сидельца, у которого в давние времена была кличка «Питон». Федору Жакину кое-чего довелось испытать на своем веку, много горя он видел и слез, но сердцем не озлобился. Лет десять назад прибился к местечку Угорье, возле самого хребта, осел там плотно, с хозяйством. У него пасека, лодка на реке, собака и коза. Местное население относится к нему с особым уважением, это Егорка, когда туда приедет, сам увидит. И поймет, кто такой Федор Жакин и какая ему цена.
— Я записку дам и слова скажу, передашь. Он рад будет. Может, думает, я сдох, а тут весточка.
Заинтригованный, Егорка спросил:
— Не погонит с этой весточкой в шею?
— Федор смирный. Он и без весточки не погонит. Если не задевать его шибко. Но ты его задеть не сможешь.
— И когда ехать?
— Прямо сейчас. Припасы, вещички, деньги, все приготовлено. Мокин доставит в Быково. Оттуда на самолете.
— А завтра нельзя?
— Завтра будет поздно.
По молодости лет Егорке казалось, что мать и ее сожитель немного бредят.
— Поразительно! Как же вы все за меня решили, даже не спросив. Я что, пешка какая-нибудь для вас?
Услышал от матери чудное:
— Не хотела говорить, сынок, но, ежели тебя укокошат, я ведь не переживу. Хочешь верь, хочешь нет.
И в глазах никакого тумана. Мышкин, покашляв, солидно добавил:
— Ты еще родине понадобишься, паренек.
…Тем же вечером, когда Егорка был уже в пути, Мышкин вернулся в Федулинск. Мало кто признал бы в нем сейчас опрятного, всегда культурно одетого, в начищенной обуви, компаньона Прасковьи Жемчужниковой, считай, совладельца целой торговой сети. Вдоль полутемной улицы, откуда обывателя уже сдуло на покой (бывший оборонный городок с первыми сумерками словно вымирал), брел коренастый, в черных очках то ли бомж, то ли алкаш, то ли нищий, а скорее, все вместе, уж больно отвратен на вид. На плечах — какая-то хламида, вроде ношеной-переношенной солдатской шинели, на ногах — стоптанная кирза, походка неуверенная, будто того гляди рухнет, хотя, вполне вероятно, что таким хромым шагом допилит до какой-нибудь укромной, теплой норы. В руках — полотняная сумка, как у всех бомжей, на случай, если встретится богатая помойка. Такому, конечно, страх не в страх, разве что сшибет из озорства пролетающий мимо «мерседес», но бомж, зная это, держался близко к стенам домов, а открытое светлое пространство преодолевал в ускоренном темпе, забавно семеня, как старый утич.
Постепенно Мышкин-бомж добрался до казино «На Монмартре», самого роскошного в Федулинске ночного заведения экстра-класса. Расположилось казино в трехэтажном особняке (архитектурный памятник XVII века) на окраине города, где в прежние времена был дом престарелых для ветеранов войны. Пять лет назад, когда только-только Чубайс настрогал ваучеров, особняк прикупил Алихман-бек, но говорят, на паях с Гекой Монастырским, о котором речь впереди. Судьба ветеранов, обретавшихся в доме, сложилась незавидно. Несколько человек куда-то быстренько переселили, но большинство уперлось, не желая покидать насиженное место. В одну из темных февральских ночей к особняку подкатили три крытых армейских фургона, откуда высыпалось десятка два молодцов, одетых в защитную униформу. Ветеранов подняли с теплых постелей и, не дав им опомниться, покидали в машины вместе с обслуживающим персоналом. Больше их никто никогда не видел. По слухам, неуступчивых инвалидов довезли аж до Валдайской равнины и свалили посреди студеных болот практически в чем мать родила. Но это лишь одна из версий. Более вероятно другое: несчастных стариков и старух, а также трех медсестер, двух нянечек и дежурного врача Васюкина закопали в сорока километрах от Федулинска, на пустыре, где когда-то находился испытательный танковый полигон, разрушенный военной реформой. Такой вывод подтверждало небывалое засилье воронья на пустыре. Примечательно, что тамошние вороны день ото дня набирали вес и на глазах меняли облик — к весне многие уже напоминали размерами и мерзким видом южную птицу грифа.
Кстати, банальная история с домом престарелых каким-то образом получила огласку. В столичной, самой популярной газете «Московский демократ» появилась ироническая заметка: «Куда ушли сорок богатырей?» В ней таинственное исчезновение обитателей приюта объяснялось прилетом летающей тарелки, куда дедков заманили обещанием построить им коммунячье общежитие на Луне. В конце заметки известный журналист Бока Щуплявый сделал серьезное обобщение: похоже, сама матушка-природа помогает реформаторам очистить страну от человеческого мусора.
Заведение «На Монмартре» предоставляло клиентам целый набор услуг, к коим так расположена истосковавшаяся по свободе душа нового русского: в подвальном помещении — шикарная сауна, бассейн, бильярдная и кегельбан, на первом этаже — ресторан и стриптиз-бар, на втором — всевозможные игровые автоматы, а также королева игорного бизнеса — рулетка и уж на третьем — номера с девочками, причем не с абы какими: при желании здесь можно было заказать молоденькую негритянку самых лучших эфиопских кровей, цыганку, турчанку, европейку и даже миниатюрную карлицу Алину какого-то неопределенного, бледно-розового цвета, которая шла промеж прочих чуть ли не в две цены.
«Наш маленький Лас-Вегас» — ласково называли особняк постоянные посетители из высшего федулинского общества. Ресторан «На Монмартре» славился своей кухней, равную которой поискать и в столице, и в особенности двумя фирменными блюдами: седлом барашка под кизиловым соусом и черепаховым супом с тмином, доставляемым в термосах прямиком из Парижа. Но суп, разумеется, бывал не каждый день, а только по каким-нибудь особенным праздникам, вроде Дня благодарения, и хватало его далеко не на всех едоков.
В этот вечер здесь ужинал Алихман-бек со свитой, потому половина ресторана пустовала. Владыка Федулинска восседал за столом неподалеку от сцены, где группа прелестных девушек в пестрых юбках изображала половецкие пляски. Подыгрывали пляскам четверо балалаечников, крутолобые, пожилые ребята в красных рубахах, подпоясанных кушаками. Всех четверых Алихман-бек выписал из Перми, где у него был филиал риэлторской фирмы «Алихман и сыновья». В последнее время мечтательного джигита почему-то тянуло на все простое, туземное, что не очень нравилось его ближайшему окружению. Некоторые роптали, позволяли себе дерзкие намеки на умственное неблагополучие владыки. Сам Алихман-бек объяснял свою новую прихоть философски. Говорил нукерам: хороший хозяин должен знать обычаи и культуру подданных. Еще говорил: если собака воет, пусть думает, что она волк. Не надо мешать. Вернее послужит. Он был умен, как бес, хотя не все это понимали.
Алихман-бек хлебал черепаховый суп деревянной ложкой с изогнутым черенком. С ним трапезничали Гарик Махмудов и Леха Жбан, русский пенек, взятый на службу из областного управления МВД, где был следователем по особо важным делам. Бывший мент уже полгода проходил в банде испытательный срок и пока зарекомендовал себя хорошо. Владыка доверил ему общий надзор за сборщиками податей.
— Настроение плохое, — пожаловался Алихман-бек, — хотя дела идут хорошо. Надо быстрее расширяться. Мы медленно расширяемся. Федулинск наш, а с Нахабино берем всего десять процентов на круг. Как понять, майор?
Леха Жбан умял промасленную булку с густым слоем икры.
— Первый раз слышу, бек. Кто такой Нахабин?
Алихман посмотрел на Махмудова, красноречиво закатившего глаза к небу.
— Нахабино, майор, — не кто такой. Это город. Там Сеня Тюрин верховодит, из липецкой братвы, но и наших много. Я против Сени ничего не имею, он хороший человек. Почему не поделиться, когда кусок большой. Но не десять же процентов. Десять — это несерьезно. Езжай в Нахабино, майор, поговори с Тюриным. Послушай, какие у него аргументы. Попробуй убедить по-хорошему.
— Липецкие давно зарвались, — подал голос Махмудов. — С ними по-хорошему не выйдет.
— По-плохому всегда успеем, — подытожил бек и знаком позвал официанта. Подскочил на полусогнутых дюжий детина с ухмылкой на всю рожу, как глазунья на сковороде.
— Чего изволите?
Алихман-бек ткнул перстом в сторону сцены.
— Вон та, крайняя, в синей наколке, — кто такая?
— Новенькая, барин, — официант, напоминавший полового, масляно хихикнул. — Лизкой кличут. Из музыкальной школы привлекли. Учителкой была.
— Ну-ка, приведи ее.
Официант метнулся на сцену, прикрикнул на балалаечников. Оркестр умолк, плясуньи сгрудились в кучу. Официант за руку вытащил смуглую, стройную девушку. Зал с любопытством наблюдал: повезло какой-то шлюшке, босс заметил.
Алихман-бек милостиво усадил девушку рядом с собой, поставил чистый бокал, собственноручно налил шампанского. Придирчиво оглядел.
— А ведь ты, Лиза, не так уж и юна. Сколько тебе?
— Двадцать три, — на щеках красотки сквозь смуглоту проступил нежный румянец, ярко пылали огромные глаза, точно два зеленоватых омута.
— Пей, девочка, не робей.
Лиза послушно пригубила.
— Родители кто у тебя?
Девушка оказалась из небогатой семьи: отец — профессор, мать — нянечка в детском саду.
— Что поделаешь, — посочувствовал Алихман-бек. — Мы папку с мамкой не выбираем. Танцевать где училась?
— В балетном училище.
— Спонсор есть у тебя?
Ответила дерзко, без смущения:
— Откуда в Федулинске спонсоры, господин Алихман-бек? Хороших нет, а какого попало сама не хочу.
В груди у Алихман-бека потеплело. В зеленых омутах сияло обещание неземных утех, в который раз суровая душа владыки поддалась сладкому обману.
— Ступай, малышка, танцуй. Попозже пришлю за тобой.
Девушка, блеснув белозубой улыбкой, упорхнула на сцену.
— Проверить бы надо, — недовольно заурчал Махмудов. — В Федулинске каждая вторая с триппером.
— Сам ты триппер, — благодушно пошутил владыка.
Мышкин приблизился к особняку с черного хода. Мусорные баки и весь внутренний дворик — одно из самых добычливых мест в городе для побирушек, но не всех сюда пускали. Здесь можно было отовариться чудесной жратвой на неделю вперед, а при удаче прихватить и кое-чего посущественнее. К примеру, ближе к рассвету, иной раз выкидывали целиковые, прилично одетые трупы, даже при бумажниках и часах.
К Мышкину подступил долговязый мужик в кожаном фартуке и в черной косынке на голове. Двор освещен слабо, лица не разобрать.
— Кто такой? Чего надо? — проскрипел мужик недовольно.
Мышкин знал здешние правила.
— А то не видишь?
— Вижу. Что дальше?
Мышкин порылся в кармане, протянул сторожу мятую десятку.
— Вот, все, что есть.
Сторож поднес бумажку к глазам.
— Новенький, что ли?
— Приезжий я. Оголодал шибко.
— Полчаса даю — ни минутой больше. Задержишься, пеняй на себя.
— Ладно, чего там…
По двору рассредоточились несколько смутных человекоподобных теней: некоторые орудовали в ящиках железными крюками, другие вроде бы бесцельно бродили от стены к забору. Мышкин быстро сориентировался. Одно из окон, как и доложил посланный днями лазутчик, утыкалось в стену кирпичной сараюшки и выпадало из поля зрения, если наблюдать со двора. Окно вело в складское помещение, заставленное мешками с крупами. Как и другие окна, оно снабжено сигнализацией, но в рабочее время сигнализация отключалась. Рама, обработанная тем же посланцем, висела на двух гвоздях — одна видимость. Чтобы снять ее, спрыгнуть вниз на бетонный пол и приладить раму обратно, Мышкину понадобилось минуты три.
Он посветил в темноте ручным фонариком — мешки, мешки, мешки и дверь, обитая железом, с простым английским замком. Подойдя, осторожно потянул за ручку — открыто.
По коридору шел смело, не таясь, как у себя дома, и никого не встретил. Через два коридора — грузовой лифт. Нажал кнопку вызова — огромная кабина со скрипом распахнулась.
В лифте скинул с себя солдатскую шинель, стащил калоши с сияющих мокасин — и остался в добротном темно-синем костюме и белой рубашке, с кокетливой бабочкой на шее. Черные очки поменял на теневые с золоченой оправой. Теперь он ничем не отличался от обычных завсегдатаев клуба, пришедших скоротать вечерок в покое и неге.
Пошатался туда-сюда, огляделся. Вокруг мелькали знакомые чернобровые лица, но попадались и соотечественники, явно не федулинского замеса: импозантные, богато одетые мужчины средних лет, являющие собой замечательный тип преуспевающего новорусского бизнесмена. Их легко отличить по заносчивой, самоуверенной повадке и по скучающему, как бы немного отстраненному от мирской суеты выражению лица. Федулинский затурканный бывший оборонщик, разумеется, им в подметки не годился. Присутствие здесь таких людей, безусловно, свидетельствовало о растущей популярности заведения.
Женщины встречались реже, если не считать полуголых возбужденных девиц, вспыхивающих то там, то тут, как рекламные клипы. В обслуге клуба преобладали стройные, как на подбор, мускулистые, пухлозадые юноши, чья профессия не вызывала сомнений у мало-мальски посвященного человека.
В одном из просторных, с высокими креслами и покерными столиками холлов Мышкин ненадолго задержался возле группы мужчин, мечущих банчок. Подивился ставкам: перед каждым игроком лежали груды зеленых стодолларовых фишек. На Харитона Даниловича никто не обратил внимания, выходит, безошибочно вписался в здешнюю среду обитания.
Вскоре добрался до ресторана и, помаячив в дверях, цепко оглядел полупустой зал. Хозяин города, грузный, черногривый, носатый Алихман-бек, как раз о чем-то беседовал с красивой брюнеткой. С ним Гарик Махмудов и Леха Жбан, приближенные лица, обоих Мышкин знал хорошо.
— Желаете поужинать? — подскочил к Мышкину метрдотель, шустрый господинчик в ослепительно белых кудряшках, похожий на лугового барашка.
— Попозже, милейший, попозже, — солидно кашлянул Мышкин. Он видел, как от стола хозяина на него вызверился Леха Жбан, но сделал вид, что не признал.
— Как будет угодно, — любезно продолжал барашек. — Супец нынче отменный, утренней доставки…
Не дослушав, Мышкин пошел прочь.
Возле туалета с дверями под мрамор и с кисейными шторками дежурил рослый детина, из-под распахнутого ворота выглядывала спецназовская тельняшка. Встретились взглядами, спецназовец улыбнулся, блеснув зубами.
— Можно, дяденька, заходи, не робей.
— Бывает, что нельзя? — спросил Мышкин.
— Бывает, и нельзя, — подтвердил охранник, видно заскучавший на своем посту. Мышкин оглянулся: коридор пуст. Помеху следовало устранить немедленно, и он выбрал самый простой способ. Спецназовец стоял расслабленный, с опущенными руками, не ожидая, конечно, подвоха от пожилого, праздного богача. Проходя мимо, Мышкин, изогнувшись, впечатал локоть в упругое брюхо и, не дав опомниться, перехватил согнувшегося детину за шею. Крутнул так, что хрустнули позвонки, и, не мешкая, втащил обмягшее тело в сортир. Там удобно приспособил его на стульчаке в одной из кабинок и аккуратно заклинил дверь. Помыл руки в мраморном умывальнике, щедро попользовавшись ароматным, ало-сине-белым полосатым мылом. Хотел даже прихватить кусок с собой, чтобы показать Тарасовне, чем моются настоящие господа, но не нашел, во что завернуть.
Теперь оставалось только ждать. Мышкин надеялся, что ждать придется недолго: многим в городе известно, что могучий и непреклонный Алихман-бек от больших нервных перегрузок маялся мочевым пузырем.
…По знаку владыки Гарик Махмудов привел за стол маленького, невзрачного человечка, одетого в большой, не по росту, клубный пиджак, и с таким же, под цвет пиджака, личиком, будто свеколка, на котором, однако, светились умные, немигающие глаза, выдающие достаточную независимость их владельца. Это был Гоша Прохоров, по кличке «Дрозд», посланец дружеской казанской группировки, прибывший в Федулинск исключительно по служебной надобности. Алихман-бек милостиво протянул над столом волосатую руку, которую Гоша почтительно пожал двумя руками, но целовать не стал. Алихман-бек едва заметно поморщился.
— Как дела, Георгий? Все ли в порядке у наших казанских братьев?
Дрозд ошивался в Федулинске вторую неделю, никак не мог добиться аудиенции, но сейчас ничем не выказал неудовольствия. Он не первый год сотрудничал с горцами, привык к их дипломатическим уловкам, иногда оскорбительным, но всегда тщательно продуманным. Да и ему ли обижаться на Алихман-бека. В иерархии мудреного российского бизнеса у них слишком разные весовые категории.
— Спасибо, хозяин, что пригласил за стол, — неожиданным басом заговорил Гоша, чуток сморгнув, отчего по малиновому личику пробежали серебристые тени. — У нас все в порядке, чего и вам желаем, достопочтимый бек. Искренний привет тебе от Миши Крученого и ото всех наших братьев.
Владыка слегка поклонился, обернулся к Гарику Махмудову.
— Ихний Миша из Казани мне — как сын родной. Три года вместе баланду хлебали… Я слышал, Георгий, Миша напрямик с американцами связался. Через Борисову администрацию действует. Правда или нет?
— Есть маленько.
— Так чего же ему от меня понадобилось, раз он такой большой вырос? — в деланном удивлении Алихман-бек вскинул черные брови. — Мы-то в дамки не лезем. Наша территория не дальше Арарата.
Дрозд учтиво поерзал в своем непомерном пиджаке. Алихман-бек прекрасно знал, зачем он нужен казанским, валял дурака, что вполне понятно. Есть много способов набить цену товару, это один из них. Как и недельная волынка со встречей. Дескать, вы нас ищете, не мы вас.
Дрозд решил, хватит тянуть резину.
— Извини за прямоту, досточтимый, деньги из Казани месяц назад ушли, с двумя курьерами, но ответа нет. Миша в затруднении. Не знает, как понимать.
Алихман-бек тупо на него уставился, изумление бека, казалось, достигло предела.
— Какие деньги, Георгий? Сколько?
— Два лимона, досточтимый. В чистой валюте.
Владыка перевел обескураженный взгляд на Леху Жбана, на Гарика Махмудова, словно прося подсказки.
— Прыткие они там, — прогудел Леха. — Как блошки под ногтем.
Махмудов ответил более вразумительно:
— Наверное, ему нужен порошок. Который на складе. Половина майского запаса.
— И деньги пришли?
— Вроде пришли. Но по старой цене. Без учета кризиса.
— А-а, — Алихман-бек звучно хлопнул себя ладонью по лбу, словно прозрел. — Так вот ты о чем, Георгий…
— Именно, — подтвердил Дрозд. — В полном соответствии с контрактом.
Алихман-бек спросил:
— А где твои полномочия, Георгий, чтобы вести такие важные переговоры?
Дрозд вежливо подыграл, изобразил смятение, но в глазах застыла скука, которую трудно скрыть.
— Какие полномочия, досточтимый? Деньги получены, товара нет. Скажи, почему нет, я поеду к Мише.
— Поедешь, как же! — не удержался Жбан. — Говорил же, они прыткие, как блохи.
И Гарик Махмудов осудительно цыкнул зубом. Алихман-бек загнул один палец.
— Значит, так. Полномочий нет — это одно. И цена изменилась, ты же слышал. Это второе. Даже не знаю, как быть. Выпей водки, Георгий. Спешить некуда, да? Раз уж пришел, выпей водки. Освежись. У нас водка хорошая, горькая, в Казани плохая, сладкая. Я пил. Но давно.
Дрозд послушно махнул фужер с ледяным «Кристаллом», утер губы ладонью.
— Извини, досточтимый, но так не бывает. Какая цена в контракте указана, такая и должна быть. На ходу цену не меняют.
— Ты уверен, Георгий? — от вкрадчивого тона Алихман-бека Дрозда передернуло. Свекольные щеки порозовели. Он был наслышан, на какие выходки способен непредсказуемый горец, но страха не испытывал. Бывший комсомольский работник Гоша Прохоров за десять лет свободного предпринимательства нагляделся всякого и мысль о внезапной смерти давно утратила для него свою остроту. Как и для большинства российских бизнесменов, ощущение скорой физической расправы стало для него непременным фоном любой мало-мальски выгодной сделки, но он верил в свою звезду, как отчаянный игрок верит в то, что последняя ставка, ради которой он заложил голову, принесет ему наконец удачу.
— Нет, не уверен, — ответил он спокойно. — Ведь кто я такой? Всего лишь посредник. Почему сердишься, досточтимый бек? Скажи новые условия, я передам Крученому. Он, наверное, согласится.
— Почему согласится?
— У него нет выбора. Ты контролируешь восточные коридоры. Он гордится дружбой с тобой. Но Миша тоже не может долго работать себе в убыток. С экономикой не поспоришь. Дай ему роздыху, бек. Это взаимовыгодно.
Алихман-бек задумался, глядя куда-то далеко поверх ресторанных голов. Может быть, ему явилось отчетливое видение родных ущелий. Сердце давно тосковало по солнечной, прекрасной родине, чьим преданным сыном он остался навеки. Разве не ради нее, любимой и светлой, все его великие труды? Незавидна участь абрека, вынужденного жить среди говорливых, коварных, трусливых, лживых русских свиней, но таков его рок: вместе с верными кунаками, не покладая рук, не зная отдыха, рубить окна в Европу и в Америку, и они уже прорублены наполовину. Уже грозная, спесивая Россия, мать всех пороков, покорно преклонила колени.
Он с сочувствием смотрел на мелкого, красномордого русачка в нелепом пиджаке, ерзающего, как шлюха на колу, изображающего значительную фигуру, но готового, как все они, снова и снова безропотно платить дань.
Жалкое, бессмысленное племя. Единственная сила этих людей в том, что их слишком много копошится на необозримых пространствах, и острые зубки вырваны еще далеко не у всех.
— Хорошо, Георгий, — сказал примирительно. — Передай Мише, с каждого доллара набавляю десять центов. Это не моя прихоть. Накладные расходы растут, рубль падает, пусть Мишин бухгалтер посчитает. Лишнего я не беру.
Гоша Прохоров достал из внутреннего кармана пиджака простенький калькулятор и застучал по кнопкам с изумительной быстротой. Поднял на бека равнодушные глаза.
— Получается, за эту партию ты хочешь еще около двухсот тысяч?
— Чуть меньше, чуть больше — какая разница. В бизнесе важен принцип.
— Святые слова, — сказал Дрозд. Гарик Махмудов нежно погладил его по плечу.
— Ты хороший человек, да, Георгий? Но наглый, да?
— В Казани других не бывает, — подтвердил Леха Жбан.
— Выпей еще водки, — предложил Алихман-бек. — Мы тоже с тобой выпьем. Чтобы не осталось обид.
Однако слова Алихмана повисли в воздухе, потому что никто с Дроздом пить не стал. Ему пришлось осушить второй фужер одному. На этот раз он положил в рот зеленую маслинку на закуску.
— Любишь водку, да? — спросил Гарик Махмудов. — Без водки жить не можешь?
— Не могу, — признался Прохоров. — Без нее — хоть в петлю.
— Ну и хорошо, — заметил Алихман-бек. — У нас водки много. Не жалко для добрых друзей… Когда дашь ответ, Георгий?
— Завтра утром, досточтимый.
— Утром так утром, — Алихман-бек потянулся за салатом, теряя интерес к разговору. — Ступай, Георгий. Утром жду звонка.
— Мише передать, это ваше последнее слово?
— Зачем последнее? У нас много других слов. За один раз всего не скажешь.
— Благодарю за угощение, бек, — Гоша поднялся, вынырнув из пиджака, как из воды. Лицом красен и тих. Мельком встретился глазами с Лехой Жбаном и доверчиво ему улыбнулся.
Через минуту у Алихман-бека в очередной раз прихватило пузырь, и он грозно выругался. Пожаловался Гарику:
— Камень, сука, шевельнулся. Пойду отолью.
Леха Жбан вскочил первый и двинулся между столами, бросая по сторонам устрашающие взгляды. Алихман-бек шел следом, милостиво кивая знакомым. Двое-трое гостей фамильярно подняли бокалы, приветствуя хозяина. Некий тучный господин, напоминающий вальяжной осанкой экс-премьера Черномырдина, встал из-за стола, и они с Алихманом дружески расцеловались. В сущности, клуб «На Монмартре» по вечерам превращался в гостеприимный дом, куда съезжались лучшие люди города, а также залетные купцы, чтобы пообщаться в неформальной обстановке.
В туалет Леха Жбан, как положено, вошел один, оставив босса в коридоре. Не удивился, увидев сидящего под зеркалом на стуле пожилого мужика в теневых очках.
— Все же решился, Харитон Данилович?
— Ну как же, Леша, выхода нет, — огорченно развел руками Мышкин. — Бек нас в покое не оставит, сам понимаешь. Его повадка известная, косит под чистую.
— Как же я? У меня все же должность, бабки текут.
— С тобой, Леша, как уговорились. Убытки компенсируем. Переждешь месячишко, к Тарасовне войдешь в долю. Сам же говорил: обрыдло на черноту пахать.
Леха Жбан хмуро кивнул.
— Вован где?
— Живой. На толчке отдыхает.
— Справишься сам-то с упырем?
— Не волнуйся, Леша, никто не услышит. Ступай, зови горемыку.
Леха молча крутнулся на каблуках. В коридоре доложил хозяину:
— Все чисто. Приятного облегчения.
Алихмана подпирало всерьез, еле дотянул до писсуара. Но едва расстегнул ширинку, услыхал позади участливый голос:
— Поворотись-ка, сынок, мордой к смерти.
Железный горец не потерял самообладания, не занервничал, с трудом, но пустил вялую струю. Минуты две старательно опорожнялся. Гадал, кто же это подкрался? Из местных вряд ли. Здесь все под контролем. Значит, подослали извне. И Жбана, поганца, купили. Интересно, за сколько?
Наконец застегнул штаны, обернулся. Увидел мужчину в темных очках, с ухватистым, плотницким топориком в руке. В лицо не признал, спросил:
— Ты кто? Почему озоруешь?
Мышкин снял очки, блеснуло бельмо на левом глазу. Почему-то медлил с ударом. С любопытством разглядывал носатое, страстное лицо. Впервые видел Алихман-бека так близко. Надо же, обыкновенный человек, а взнуздал целый город. Вот загадка для ума. Чубайс грабит, Елкин грабит — это понятно, у них армия и банк. А у этого ничего нет, кроме напора и ненависти. Но боятся его не меньше. В другое время Мышкин в охотку с удовольствием посидел бы с этим человеком за чаркой, расспросил бы кое о чем, да теперь уж не придется.
— Брось топор, деревня, — презрительно сказал Алихман-бек. — Не по руке замах. С твоим ли рылом пасть разевать.
— Не я, так другой, — мягко ответил Мышкин. — Укоротить тебя пора. Не обижайся, больно не будет.
В бешенстве, кошачьим движением Алихман-бек вскинул руки к корявой роже, но немного не достал. На долю секунды опередил его Мышкин, втемяшил обух в разгоряченный лоб. Так скотину валят на убойном дворе, и могучий бек покачнулся, осел на плиточный пол. Замерцала в очах смертная тень. Выдохнул тяжело, со свистом, отпуская живую силу на волю. Не соврал убивец, боли не было, но свинцовая жуть проняла до костей. Шевельнул губами в немой угрозе, да никто его не услышал.
Мышкин отступил на шаг и с полного размаха вторично опустил обух на чугунный череп. Изо рта абрека выплеснулась розоватая юшка, очи щелкнули и закрылись, как два телевизора. Гордая душа голубоватым облачком скользнула к вентиляционному люку.
Мышкин оттащил мертвое тело в соседнюю с охранником кабинку и тоже пристроил на толчке. Он не радовался смерти врага, на сердце кошки скребли. Давно чуял, пришла новая эпоха и в ней будет столько лишних смертей, сколько звезд на небе.
В коридоре ждал Леха Жбан.
— Тюкнул? — спросил коротко.
— С двух раз пришлось. Мосластый мужчина. — Мышкин убрал топор в петельку под пиджаком. — Значит, я побежал.
— Надолго убываешь, Харитон Данилович?
— Трудно сказать. Может, на год, на два. Они же охоту начнут. Побереги Тарасовну, Леша. Отвечаешь за нее.
— Такого уговора не было.
— Теперь будет. Прощай пока, — с этими словами Мышкин растаял, исчез в глубине коридора.
Для Лехи Жбана начиналось самое трудное. Если охранник Вован подох на унитазе, то ему, Лехе, вряд ли удастся выкрутиться. Но он верил Мышкину. У того не было причин подставлять его.
Помешкав, вернулся в ресторан, подошел к Гарику Махмудову.
— Слышь, Гарик, чего-то я беспокоюсь… Не выходит бек. Засел плотно. Может, чего с брюхом?
— Почему не посмотрел?
— Ты же знаешь, он не любит, когда заглядывают.
Гарик кликнул еще двух пацанов, ринулись в сортир.
Там перед ними открылась печальная картина. Обожаемый главарь сидел на толчке, как живой, но весь синий и с разбухшим до неузнаваемости лбом. Со слезами на глазах Гарик Махмудов потянул его за руку, и Алихман-бек повалился ему на грудь с последней жалобой. В соседней кабинке слабо копошился охранник Вован, один из самых надежных. Недавно лично Алихман-бек наградил его именным кинжалом с выгравированной надписью: «Дорогому Володе за большое мужество от братьев по борьбе». Грозный властелин иногда позволял себе сентиментальные жесты даже по отношению к русским скотам.
Двое подручных выволокли Вована из кабинки и приставили к стене. Махмудов достал пистолет.
— Ну, сучара, говори, кто сделал?!
Бедный Вован еще не совсем опамятовался, но скосил глаза и увидел лежавшего на полу мертвого бека. Его затрясло от ужаса. Он попытался что-то сказать, речь не ладилась. Для освежения рассудка Махмудов заехал ему рукояткой пистолета по зубам. Пальцем ткнул в грудь Лехе Жбану.
— Этот? Говори, сука?!
Вован энергично замотал башкой, выдавил с кровью:
— Не-е, не он… У того очки, старый…
Леха Жбан мысленно перекрестился.
Глава 5
Геку Монастырского скорбная весть подняла с постели, где он битых три часа ублажал Машеньку Масюту, дочку нынешнего федулинского градоначальника, и еле-еле ее усыпил. Он два месяца подбирался к этой долговязой дерзкой девчонке со змеиным жалом вместо языка и не жалел о затраченных усилиях. Дело в том, что оседлать непокорную пигалицу было для него скорее политической акцией, чем обыкновенным сексуальным капризом. На ближайших выборах он собирался выкинуть из кресла ее папашу, этого зажравшегося еще при большевиках партийного борова, и тут Машенька могла стать незаменимым источником семейной информации и одним из рычагов прямого давления. Да и в любовном плане девушка его не разочаровала. Прикидывалась крутой интеллектуалкой, бредила Кришной и отцом Менем, но когда дошло до постели, обернулась полной нимфоманкой. Живая, как ртуть, с торчащими во все стороны ключицами и коленками, она заставила его изрядно попотеть, прежде чем довел ее до бешеного, затяжного оргазма.
Гека Монастырский был вторым человеком в Федулинске после Алихман-бека, с которым они действовали в тесной, доверительной спайке, хотя публично отзывались друг о друге с подчеркнутым недоброжелательством. При воздействии на серую человеческую массу Гека Монастырский предпочитал исключительно цивилизованные методы — деньги, психотропное зомбирование, подкуп и шантаж. Пролитой невинной крови на его руках не было. Если все же иногда возникала необходимость радикальной зачистки, то по негласному уговору грязную работу выполняли за него люди Алихман-бека, который, напротив, при каждом удобном случае стремился к демонстрации силы. Оба понимали — лучшего тандема для захвата власти не придумаешь.
Карьера Геки Монастырского сложилась по типовому сценарию: секретарь горкома комсомола при Меченом, затем владелец эротического видеосалона, с быстрым отпочкованием от него фирмы «Кипарис», занимающейся в основном валютными спекуляциями, и, наконец, в синхроне с гениальной аферой по ваучеризации всей страны, — судьбоносный рывок к собственному банку «Альтаир» и к учреждению (чуть позже) независимого фонда «В защиту отечественных памятников культуры». Счастливые годы… Благословенные дары судьбы… Один этот культурный фонд за полгода мифического существования отмыл с пяток миллионов долларов Алихмановых бабок…
Но деньги сами по себе быстро прискучили Монастырскому, человеку образованному, начитанному, свободомыслящему и с заветной думкой в душе. Их сколько ни будь, все равно мало. Стыдно сказать, но его не прельщал в чистом виде и великий американский идеал, воплощенный в грандиозном торговом Доме-храме, где имеется все для удовлетворения человеческих потребностей, начиная с самых примитивных (холодильники, телевизоры, тампаксы, презервативы) и кончая возвышенными, требующими определенной эстетической подготовки (надувные резиновые женские куклы, виллы на Лазурном берегу, сюрпризы Интернета…).
Все, что можно получить за деньги, он имел, но не чувствовал полного удовлетворения. Бесенок невостребованности грыз душу, и Гека устремился в политику, надеясь найти в ней успокоение для смятенных чувств. Как ни странно, не ошибся. С того дня, как он продвинулся в депутаты городской думы, жизнь его наполнилась новыми, неведомыми доселе ощущениями. Он прикоснулся к власти, которую дают не сила (как у Алихмана), не деньги, не положение, а искренняя любовь сограждан, связывающих лишь с тобой упование на лучшую долю.
Делать политику среди оборонщиков оказалось еще легче, чем среди прочего населения необъятных российских равнин, включая шахтеров и мелких лавочников. Люди науки доверчивы, как дети, навешать им лапшу на уши ничего не стоило. Гека прикупил местную газетенку под пикантным названием «Всемирный демократ», парочку развязных журналистов на телерадио (все вместе обошлось в смешную сумму) и через полгода раскрутил себя до ярчайшей политической фигуры на федулинском небосклоне. К нему шли на прием, как к народному заступнику и радетелю, его выступления по радио собирали у приемников не меньше людей, чем футбольные матчи, на улицах стар и млад ломали перед ним шапку — и это все было лишь слабым проявлением внезапно вспыхнувшей народной любви. Более существенные ее признаки трудно обозначить словами, как нельзя объяснить впечатление от лунного света, льющегося с небес. Впервые, хотя, разумеется, не в полную меру, честолюбие его было удовлетворено, он ощутил значительность своего пребывания на земле, чего, конечно, не купишь ни за какие деньги. В своих выступлениях он клял на чем свет стоит продажный режим, демократов, коммунистов, фашистов, всех скопом, взывал к милосердию, сокрушался над слезинкой ребенка, над поруганной справедливостью, поносил махинаторов и воров, обращался пламенным словом к вечным, непреходящим ценностям, в том числе никогда не забывал упомянуть любовь к родному пепелищу и отеческим гробам, и, бывало, входил в такой раж, что сам начинал верить всей чепухе, которую нес в микрофон.
Кресло мэра было, естественно, не более чем трамплином для прыжка в большую политику, в Москву, где он исподволь, потихоньку уже завел немало полезных связей. Энергии в нем прибывало с каждым днем, и он чувствовал, что теперь не сможет остановиться, пока не оглядит эту страну с высоты кремлевских башен…
— Где? Как? — спросил он в трубку осевшим голосом. Ему объяснили: два часа назад, в клубе «На Монмартре», наемный киллер.
Звонил Гарик Махмудов, который рассчитывал занять опустевший трон Алихман-бека и, безусловно, надеялся на поддержку Монастырского. В том, что поддержка ему понадобится, сомнений не было. Алихман-бек правил жестко, его авторитет был непререкаем, поэтому трое-четверо его ближайших сподвижников в глазах братвы выглядели довольно мелкими фигурами, и с этой минуты между ними должна была начаться, да уже, вероятно, началась смертельная схватка за пост главаря. Гека улыбнулся своим мыслям, пробурчал в трубку:
— Сейчас буду.
Гарик почтительно спросил:
— Прислать охрану, Андреич?
— Обойдусь. До встречи…
Со смертью Алихман-бека в городе рушилась отлаженная, достаточно стабильная система экономических отношений, но это Монастырского не пугало. Что с возу упало, то пропало. В его руках банк «Альтаир», «Культурный фонд» и цепочки связей с западными партнерами. Вполне достаточно для того, чтобы без опаски смотреть в будущее. Все равно рано или поздно Алихман-бек должен был споткнуться. Власть свирепого горца держалась на терроре, а это хилый фундамент, если учесть, какой век на дворе. Пусть его подельщики, включая Гарика Махмудова, в ярости перегрызут друг другу глотки, на общую ситуацию это уже не влияло. Король умер — да здравствует король. Гека Монастырский сознавал ответственность, которая легла на его плечи после того, как он остался полновластным хозяином города.
С сожалением глянув на розовое, с озорными прыщиками личико спящей Машеньки Масюты, он накинул шелковый халат и потопал в гостиную.
Первый звонок сделал Остапу Брыльскому, начальнику собственной службы безопасности, бывшему полковнику КГБ. При Бакатине его, как и многих классных специалистов, турнули из органов, правда положили нормальную пенсию, что старика нисколько не утешило. Он был еще полон сил и азарта, и, когда вернулся в родные пенаты, в Федулинск, чтобы добивать век на садовых грядках, Гека Монастырский тут же его навестил и предложил работу, от которой полковник не смог отказаться. Гека пристроил пятидесятилетнего ветерана к большому делу, но главное, дал ему шанс когда-нибудь поквитаться с перевертышами, покусившимися на самое дорогое, что есть у солдата, — на его безупречный послужной список. Сейчас Гека мог признаться себе, что в тот день сделал удачное приобретение. За два с лишним года между ними не возникло даже намека на какие-то близкие, задушевные отношения, и тем не менее Монастырский постоянно чувствовал заботливую, твердую, уверенную руку полковника.
— Остап Григорьевич, спишь, дорогой?
Сонный или бодрствующий, пьяный или трезвый, особист Брыльский был одинаково желчен и прозорлив.
— Что, горца наконец угомонили? — просипел, не отвечая на вопрос.
— Откуда знаешь? — искренне изумился Гека.
— Чего тут знать. К тому давно шло. Перекипел Алихман. Два месяца пузыри пускает.
Монастырский, хотя заинтересовался этими пузырями, решил не вникать сейчас в подробности. У полковника весь Федулинск опутан невидимыми сетями — ему виднее.
— Вариант окончательный?
— Окончательнее не бывает. В «Монмартре» бедолагу ухлопали. Прямо в сортире. Два часа назад.
Полковник что-то хмыкнул себе под нос, молча ждал распоряжений.
— Я сейчас туда подскочу. Иначе неудобно, — сказал Монастырский.
— Понимаю.
— Сможешь выяснить, кто это сделал?
— Думаю, да.
Монастырский помедлил, прикурил.
— Не телефонный, конечно, разговор, но времени мало… Я полагаю, Остап Григорьевич, нам теперь вообще эта ватага в Федулинске больше ни к чему. Устали от них люди. Бесконечные поборы, насилие — сколько можно!
— Святые слова.
— У тебя с Гаркави, кажется, добрые отношения?
— Свояк он мой.
— Может, свяжешься с ним? Устроить по горячим следам небольшую санобработку. Из головки остались Гарик Махмудов, да еще двое-трое, ты их знаешь. Ну и остальную шваль тряхануть заодно. Повод есть, чего тянуть.
После недолгой паузы Брыльский сухо произнес:
— Милицию ночью не стоит беспокоить. Сам управлюсь. Их лучше попозже подключить.
— Как знаешь, Остап Григорьевич. Удачи тебе.
— Сам тоже не подставляйся, — предупредил полковник. — Они сейчас все — как на игле. Я тебе Леню Лопуха пришлю с ребятами.
— Спасибо, Остап Григорьевич…
Следующей позвонил Лике Звонаревой, директору местного телерадиовещания. Это была его женщина во всех отношениях: сперва, когда выписал из Москвы, какое-то время держал ее в любовницах, позже перевел на твердый оклад. Пятидесятилетняя, сверх меры искушенная вдовушка Лика была всем хороша, и в постели, и по работе, но имела один неприятный заскок: так и норовила забеременеть, рассчитывая заарканить его ребеночком. Пришлось принудительно делать ей подряд два аборта, после чего он охладел к жизнерадостной потаскушке. Но в ее некрепкой головенке остался от любовных передряг какой-то непоправимый сдвиг. Он давно подумывал заменить Звонареву, да пока не нашел подходящую кандидатуру. В среде федулинских творческих интеллигентов никто не мог сравниться с ней в безудержном, чистосердечном фарисействе, тут она, безусловно, выдерживала столичную планку.
Около двух ночи Лика, разумеется, еще не ложилась. Едва узнав его голос, радостно защебетала. Он слушал ее молча, ничего не понимая, кроме отдельных слов: Родной! Муженек суженый! Приезжай немедленно, скотина! Водка! Девочка подмытая! Не буди во мне самку!
Переждав привычную истерику (следствие как раз необратимого умственного сдвига), Гека холодно распорядился:
— Приготовь, пожалуйста, с девяти до десяти окно. Я выступлю с обращением к гражданам Федулинска.
Запнувшись на затяжном эротическом всхлипе, Лика по-деловому уточнила:
— Что случилось, любимый?
— Не твоего ума дело. Будь наготове — и все.
— Слушаюсь, родной мой! Но может быть…
Монастырский повесил трубку.
Теперь надо было выпроводить Машеньку Масюту.
Он знал, что это непростое дело: молодая феминистка, поклонница Джейн Остин и Лаховой, была чувствительна к любому намеку на принуждение. Это касалось и постели. Гека забавлялся от души. «Мария Гавриловна, — обращался к ней уважительно, — прошу вас, встаньте рачком». Она пыталась доказать, что не Гека ее соблазнил, а она сама его изнасиловала, и надо признать, добилась в этом успеха.
— Ну ты ха-ам, Герасим! — отозвалась девица басом, когда он игриво пощекотал голую пятку, высунувшуюся из-под простыни. — Что ты себе позволяешь? Я же сплю.
— Поднимайся, детка, поднимайся. Труба зовет.
Девушка взглянула на часы и устремила на Геку изумленные глаза, в которых сна ни капли.
— Ты что, укололся, что ли? Два часа ночи! Куда подымайся?
— Дела, детка, дела. Срочный ночной вызов.
Машенька, достойная дочь мэра, уселась поудобнее и, гневно блестя очами, произнесла целую речь.
— Вот что, дорогой любовничек. Ты что-то, видно, не так понял. Если я легла в твою поганую постель, это вовсе не значит, что я твоя служанка. Кто ты такой, черт побери?! Как ты смеешь меня будить? Правду говорят, деньги превращают мужчину в скота. Но со мной ничего не выйдет. Убирайся куда хочешь, кобель, я останусь здесь. Немедленно принеси мне пива.
— Пиво получишь на дорожку, — пообещал Монастырский. — К сожалению, не могу оставить тебя в квартире одну.
— Почему?
— Мало ли, — Гека глубокомысленно развел руками. — Картины, обстановка… Я еще слишком плохо тебя знаю…
Машенька выпрыгнула из постели с намерением выцарапать ему глаза, но Гека был настороже. Между ними завязалась нешуточная схватка, окончившаяся победой мужчины. Монастырский, повалив девушку на ковер, уселся ей на живот, а руки прижал к полу. Немного возбудился, но не настолько, чтобы затевать случку.
— Запомни, красавица, — сказал строго, любуясь бледным, с позеленевшими от ненависти глазами Машенькиным лицом. Прыщики сияли, как капельки крови. — Кто у тебя папашка, мне наплевать. Или будешь слушаться, или раздавлю, как букашку. Уйми свой норов. Когда надо пошутить, я сам с тобой пошучу.
— Подонок, — прошипела Машенька. — Мне же больно. Отпусти.
Напоследок он сдавил худенькие ладошки так, что хрустнули косточки. Поднялся, пошел к двери. Бросил на ходу:
— Две минуты на сборы. Иначе выкину голую.
Выпил рюмку коньяку. Подумал: ничего, с ней по-другому нельзя. Пусть привыкает.
За свою тридцатишестилетнюю жизнь Монастырский понял про женщин главное: все они, молодые и старые, смирные и наглые, красивые и дурнушки, ищут себе хозяина, как бродячие собаки, и если чувствуют в мужчине слабину, становятся неуправляемыми. Женщина может быть полезной и преданной, когда крепко держишь ее одной рукой за глотку, а другой за влагалище. Они любят только победителей. Наверное, именно по этой причине он ни разу не женился, словно предчувствовал, что когда-нибудь, в печальную пору внезапно ослабеет, и женщина, которой неразумно доверится, в тот же час нанесет ему последний укол в сердце.
Снизу позвонил Леня Лопух, доложил, что прибыл.
— Через минуту спускаюсь, — сказал Монастырский. — Сейчас дама выйдет, отправь ее, пожалуйста, домой.
Вернулся в спальню. Машенька сидела у зеркала одетая — короткая черная юбка, шерстяной свитерок — и горько плакала.
Наступил момент ее пожалеть. Подошел сзади, положил ладонь на теплую, пушистую головку.
— Не переживай, детка. Я тебя люблю, но сейчас просто некогда вникать во все эти тонкости. Днем позвоню.
— Сволочь, — сказала Машенька. — Какая же ты сволочь! И какая же я дура.
Слезы придали ей сходство с мокрым папоротником на лесной опушке.
— Ну почему сволочь? Тебе же хорошо со мной… Пошли, ребята тебя подбросят. Они внизу.
Выпроводив подружку, сел в кресло под торшером, закурил и задумался. Если Остап Григорьевич сработает четко, то через час в городе начнутся беспорядки. В таком случае, зачем ему светиться на улицах? Алихман мертв, убедиться в этом он успеет, да и Гарик Махмудов вряд ли доживет до утра. Не разумнее ли держать руку на пульсе событий, не выходя из дома? Монастырский даже пожалел, что так поспешно избавился от костлявой нимфоманки.
Он спустился во двор. Ночь стояла звездная, пронизанная предгрозовой истомой. От припаркованных вдоль тротуара машин отделился человек и подошел к нему. Это был Леня Лопух, один из самых сильных оперативников Брыльского.
Гека угостил его сигаретой.
— Не курю, — отказался молодой человек. — Едем?
— Пожалуй, нет… Какая ночь, чудо, а, Леонид? Однажды в Венеции… Впрочем, что там Венеция… В такие ночи особенно остро понимаешь, как нелепы, в сущности, все наши мелкие, земные проблемы. Согласен, а, Леонид?
— Согласен, — сказал Лопух.
— Ты, я слышал, родом из Сибири?
— Из Томска, да.
— У вас там, конечно, природа погуще, но и здесь… Ты погляди, какие чернильные своды, серебряное мерцание. Хочется читать стихи. Ты пишешь стихи, Леонид?
— Вроде нет.
— Напрасно, скажу тебе… Поэзия, брат, придает жизни совсем иные оттенки. Взять того же Мандельштама. Или Окуджаву. Как писали стервецы. Выхожу один я на дорогу, тишина, кремнистый путь блестит… Но это, кажется, Лермонтов. Не помнишь?
— В школе у меня по литературе тройка была. Монастырского забавляла растерянность молодого громилы, обладателя черного пояса, гадающего, вероятно, неужто его подняли среди ночи единственно для того, чтобы слушать подобный бред.
— Скажи, Леонид, как ты относишься к кавказцам?
— К черным? Как к ним относиться. Такие же люди, что и мы.
— Лукавишь немного, а?
— Все люди братья, Герасим Андреевич. — Вежливо-ледяная улыбка Лопуха вполне соответствовала звездному свету. — Так, значит, отбой?
— Отбой, Ленечка, отбой… А ты ведь не так прост, как кажешься, верно?
— Все мы только с виду простые.
— Подымешься, примешь чарку?
— Благодарствуйте, Герасим Андреевич. Я на режиме.
— Ну извини, что напрасно потревожил.
— Работа у нас такая.
Разговор с оперативником оставил у Геки неприятный осадок. Попадались в миру люди, к которым, как ни старайся, не заглянешь в душу. Это наводило на мрачные мысли. Истинно, чужая душа потемки. Но коли так, где гарантия, что самый преданный раб однажды не всадит тебе пулю в глаз?
…Около девяти Монастырский прибыл на радиостанцию «Эхо Федулинска». К тому времени у него накопилось много информации. Ночью по Федулинску прокатилась волна погромов. Началось с того, что из знаменитой городской дискотеки «Рязанские ковбои» вывалилась накуренная толпа молодняка и, явно кем-то подзуженная, отправилась сводить счеты с кавказцами. Драка затеялась еще в самом помещении дискотеки (бывший клуб научных работников), где, по предварительным сведениям, забили до смерти двух молдаван и одного корейца. Страшной смертью погиб местный эфиоп Еремия Джонсон, известный своим веселым, беззаботным нравом. Его все любили в Федулинске, от мала до велика. Приехал он в город лет пять назад налегке, открыл небольшую лавчонку, где торговал потихоньку слоновой костью и искусственными гениталиями, никому не вредил. На дискотеку забрел в поисках подружки на ночь, что делал каждый вечер, потому что выбирал себе невесту и вот-вот, как он говорил, собирался жениться на «русский красавица».
Под горячую руку несчастного Еремию вздернули на фонарном столбе, и последнее, что он услышал от какой-то пьяной, гогочущей рожи, были странные слова: «Тут тебе не Африка, грязный нигер, тут Бродвей!»
Ближе к рассвету на помощь городским панкам, будто оповещенные факсом, подтянулись ребята с окраин, из поселков Ледищево и Томилино. Решающее сражение произошло, естественно, на рынке, где командиры покойного Алихман-бека выставили несколько десятков хорошо экипированных бойцов, но подавляющее преимущество в численности было все же на стороне местной братвы — их собралось около четырех сотен. Вооруженные цепями, кастетами и заточками, они легко развалили редкие цепи обороняющихся, не обращая внимания на автоматные очереди и пистолетные хлопки. Дальше побоище проходило в жуткой предрассветной тишине и нарушалось лишь взрывами опрокинутых и подожженных иномарок да слезными мольбами добиваемых жертв. Среди деловито озабоченной, занятой ужасным делом толпы бесстрашно сновали пенсионного вида агитаторы, раздавая брошюрки «Майн Кампф» и номера вездесущей газетки «Московский комсомолец». Одна особо азартная старушка агитаторша потянулась со своим товаром к благородному кавказцу, отбивающемуся ломиком сразу от троих озверевших аборигенов, но не убереглась, рухнула с раскроенным черепом под ноги сцепившихся бойцов. Ее невинная смерть послужила как бы сигналом к окончанию побоища.
Вскоре к центру города подоспели омоновцы, поднятые по тревоге, и пожарными брандспойтами разогнали остатки озверевшей молодежи. Тех, что не успели убежать, омоновцы, верные своему принципу: круши все, что движется, — добивали сапогами и дубинками, не разбираясь, кто к какой группировке принадлежит. Их одухотворенные лица, скрытые под черными полумасками, и слаженные, четкие действия словно олицетворяли собой окончательную, неодолимую власть рока.
Речь, с которой выступил по местному радио Гека Монастырский, потрясла едва начавших приходить в себя после ночного кошмара федулинцев. Русский фашизм, говорил он, доселе искусно таившийся в темных городских закоулках, наконец-то обнаружил свой истинный, пещерный лик. С попустительства местных властей (он не назвал мэра Масюту, но все прекрасно поняли, о ком речь), воинствующие молодые ублюдки устроили отвратительный, разнузданный шабаш. Убытки, которые они причинили, исчисляются в огромных суммах, таким образом, в их городе нагло и безнаказанно попрано основное право человека — право на частную собственность.
— Среди невинных жертв погрома, — скорбно вещал Монастырский, — есть люди, с которыми мирные обыватели связывали все свои надежды на обеспеченную стабильную жизнь. И первый из них — Измаил Алихманович Алихман-бек, которого многие горожане любовно, по-семейному называли Папой. Не буду упоминать обо всех его заслугах, но ясно одно: от руки наемного убийцы пал великий спонсор, чья душа была уязвлена людскими страданиями. Казалось бы, что ему бездомные старики, околевающие на городских свалках, а он взял и открыл для них бесплатную столовую! И собирался, сам говорил мне об этом, построить современный хоспис, ни в чем не уступающий американским. Склоните головы, уважаемые сограждане, не будет у нас теперь хосписа… А что ему беспризорники, ночующие в подвалах, вымирающие от дурных болезней, промышляющие воровством и разбоем, неграмотные, одичавшие, но он, не умеющий проходить мимо людского горя, отлавливал их на улицах, сажал в поезд и отправлял на свою солнечную, благословенную родину, на Кавказ. Плачьте горькими слезами российские сиротки, некому больше купить вам плацкартный билет… Наверное, не найдется во всем городе человека, который хоть раз не почувствовал бы на себе заботливую, хозяйскую руку Алихман-бека, ибо всякий знал, к кому пойти с жалобой, с обидой, с просьбой; и я верю, эта широкая тропа, проторенная обездоленными людьми, не зарастет и после его смерти. Не дрогнула подлая рука убийцы, не сознающего, на кого он ее поднял. Теперь в нашей благодарной памяти Алихман-бек встал в один ряд с благородными мучениками режима — Владом Листьевым, отцом Менем, банкиром Кивилидзе, как и он, павшим по воле злодеев, не имеющих ничего святого за душой. Спи спокойно, дорогой кунак, мы за тебя отомстим…
В таком духе Гека Монастырский витийствовал около часа, ненавязчиво подталкивая слушателей к мысли, что после гибели Алихман-бека им больше не на кого надеяться, кроме как на него, Геку. Когда он сделал знак оператору, что закончил выступление, Лика Звонарева подошла к нему, молча опустилась на колени и поцеловала руку, которую он тут же обтер о штаны.
Глаза ее восторженно светились.
— Ты гений, родной мой! Интонация, лексика — ты гений! Прирожденный вождь. Повелитель орд! О-о, это восхитительно. Я просто обрыдалась.
Монастырскому было приятно это слышать.
— Не преувеличивай, кукла… Ладно, пойдем, пропустим по рюмочке. Чего-то я немного утомился.
В маленьком кабинете Звонаревой, заставленном аппаратурой, он привычно отразил мгновенную сексуальную атаку, силой усадив женщину в кожаное кресло.
— Не время сейчас, Ликуша. Видишь, какие события…
Директорша не очень огорчилась, достала из тумбочки серебряные рюмки, початую бутылку «Камю», тарелочку с порезанным лимоном, коробку шоколадных конфет. Все было с любовью приготовлено заранее.
— Сосредоточься на главном, — продолжал Монастырский, осушив рюмку. — На тебе полностью пропагандистское обеспечение предвыборной кампании. Будем валить Масюту. С Алихманом он подставился. Кое-какой компромат еще подброшу. Действовать надо четко, быстро и сокрушительно. Никаких сантиментов. Подготовишь пару-тройку убойных передач. Запускай осторожно, с подходом, с учетом всех настроений. Потом взорвем бомбу, от которой он уже не встанет. Портрет Масюты: сексуальный маньяк, растлитель детей, вор, лютый демократ. Коррупция, связи с криминалом. Все разоблачения с патриотическим акцентом. Что, дескать, ему, говнюку, Федулинск и страдания жителей города, если у него счета в женевском банке, а дети учатся за границей. Ладно, не мне тебя учить, но через неделю каждая федулинская мамаша при одном упоминании имени Масюты должна прятать своих детей. Повторяю: упор на патриотизм. Порядочные люди и так за нас, необходимо сманить всех этих ненормальных, которые бродят с красными знаменами. Совки, разумеется, выставят своего кандидата, скорее всего, этого старпера Белоуса. Он, конечно, тормознутый, но языку него подвешен как надо. Его тоже начинай пощипывать, но аккуратно, без перегиба. У него нет общей идеи. Социальная справедливость, денационализация, антинародный режим — это все чепуха, на этом он не сыграет. А вот дачку его на Лебяжьем озере прокручивай почаще. И вообще, намекай, намекай, но без конкретики. Всю фактуру побережем до второго тура, если он туда выскочит. Но это вряд ли…
Лика слушала завороженная и как бы в забытьи махнула третью стопку. Монастырский поморщился.
— Не злоупотребляй, — укорил строго. — Позавчера тебя видели в «Ласточке» в совершенно непотребном виде. С каким-то белобрысым фертом. Кто, кстати, такой?
Лика порозовела:
— Уж не ревнуешь ли, любимый?
— Оставь, Лика. Ты же понимаешь, тут не Москва. Один прокол — и тебя нету. Жаль расставаться. Вроде сработались.
Угроза странным образом подействовала на журналистку. В отчаянии она сделала очередную попытку расстегнуть на Геке штаны, но крепко получила по рукам.
— Угомонись, девушка! Все очень серьезно. Баловаться будем в мэрии, когда я туда сяду. Там диваны удобные.
— В Кремле еще лучше, не правда ли, любимый?
Монастырский ожег ее взглядом, как хлыстом.
— Ты против?
— Боже мой! — пролепетала пожилая вакханка трескучим, нежным голосом. — Да тебя же никто не остановит, любимый!
В это же время в номере «люкс» единственного в Федулинске отеля «Ночи Кабирии», приватизированного тоже на пару Алихман-беком и Гекой Монастырским, сидели напротив друг друга двое мужчин, один — старый, лет семидесяти, с окладистой бородой, с выпуклым, как у мраморной чушки, лбом и с мрачными, отливающими антрацитом глазами; другой — молодой, не старше тридцати, с простодушным лицом коммивояжера, распространителя «гербалайфа», со светлым, под Чубайса, чубчиком, с доброй, простецкой улыбкой. Старшего звали Илларион Всеволодович Куприянов, в деловых кругах он был больше известен под кличкой «Чума». Младший, по имени Саша Хакасский, никаких кличек не имел, да и, судя по вкрадчивому, интеллигентному говорку, не стремился иметь. Впрочем, он больше слушал, чем говорил. Оба так увлеклись беседой, что кофе в чашечках, стоявших перед ними, давно остыл: они к нему не прикасались. Зато надымили в комнате до сизого марева.
Саша Хакасский приехал четыре дня назад, занял «люкс», сутки отсыпался, потом бродил по городу, приглядывался, наводил справки. Если бы кто-то следил за ним, то не заметил бы в его передвижениях никакой логики. По беззаботности, с которой он слонялся по улицам, его можно было принять за курортника, если бы это был Сочи, а не Федулинск. Тем более что половину второго дня он провел на озере, на пляже, отдал дань местным красотам, позагорал, побултыхался в чистых, глубоких озерных водах, попил пивка в баре с претенциозным названием «Мичиган-2». Пожалуй, единственной особенностью, которая могла бы заинтересовать стороннего наблюдателя, была необыкновенная общительность молодого человека и то, с какой охотой он вступал в контакт с любым, кто подворачивался ему под руку, — прохожим, продавцом, почтовым работником, бомжом, девушками и стариками. С каждым из случайных знакомых он быстро находил общий язык, легко подстраиваясь под собеседника.
С пляжа он увел в гостиницу двух продвинутых девиц, Клару и Свету, продержал их в номере до утра, заказывал дорогую еду и напитки (шампанское, икра, фрукты), и по звукам, которые всю ночь доносились из открытых окон, можно было догадаться, что занимались они отнюдь не чтением благонравных книг. Утром, выставив подружек за дверь, Саша Хакасский прямиком отправился в банк «Альтаир», где открыл на свое имя небольшой счет на две тысячи американских долларов. В банке он познакомился с женщиной-кассиром, наговорив ей в течение пяти минут, пока заполнял анкеты, кучу сногсшибательных комплиментов, а также не преминул заглянуть в кабинет к управляющему, Григорию Сидоровичу Михельсону, которому представился бизнесменом из Харькова. Управляющему он не говорил комплиментов, а задал два прямых, честных вопроса, как-то: а) есть ли опасность, что на волне банкротств их банк лопнет в ближайшие полгода? и б) могут ли они, то есть банк «Альтаир», быстро перевести некую крупную сумму в отделение «Глория-банка» в Чикаго? На оба вопроса он получил исчерпывающий отрицательный ответ, сопровождаемый доброжелательной улыбкой. Как всякий российский банкир, господин Михельсон обладал достаточной психологической проницательностью, чтобы угадать за нахальным любопытством незнакомца серьезную заинтересованность.
На центральном рынке, где светская жизнь не утихает ни днем, ни ночью, ему чуть не наломали бока. По привычке он вступил в шутливые пререкания с двумя чернобровыми кавказцами в секс-шопе «Незабудка», но те оказались не продавцами, а сборщиками налогов из банды Алихман-бека (на тот день еще живого) и восприняли его юмор чересчур лично. Сперва он поинтересовался, почем идут пластиковые члены, если брать оптом, а после, указав на выставленную на прилавке здоровенную коричневую оглоблю, обратился к одному из чернобровых:
— Этот тесак, часом, не у тебя отпилили, браток?
— Не понял? — ответил тот и знаком подозвал товарища. Но Саша Хакасский уже осознал свою ошибку и благодушно извинился:
— Звиняйте, мужики, первый день в городе, не осмотрелся еще.
— Хочешь, чтоб тебе гляделки подправили?
— Зачем?
— Чтобы пасть не разевал, понял?
Пришлось дать молодцам откупного по десять баксов, заглаживая обиду. Чернобровые смягчились, один похлопал его по плечу:
— Гуляй пока. Парень ты вроде неплохой. Но в другой раз думай, с кем шутишь.
Универсам, аптека, Дом культуры, где на первом этаже разместились залы игорных автоматов, а на втором модный салон-студия «Все от Кардена» (турецкая бижутерия и китайский ширпотреб); лишь в подвале оставили пару комнат под детские кружки, да и то потому, что программу «Счастливое демократическое детство» патронировал сам Гека Монастырский, — везде побывал неутомимый Саша Хакасский и напоследок завернул в городскую больницу. Здесь он представился инспектором ВОЗа и даже козырнул соответствующим удостоверением. Польщенный вниманием именитой международной организации, главврач лично провел гостя по отделениям и похвалился новейшей диагностической и операционной аппаратурой, сосредоточенной в коммерческом крыле больницы. Но и на этажах, где лежали обыкновенные, нищие федулинцы, аптечки ломились от американского аспирина (гуманитарная помощь) и стекловаты, кровати были застелены старыми, но чисто выстиранными, дырявыми простынями, а главное, сохранилась бесплатная кормежка из расчета 40 копеек в день на больного, что приятно поразило инспектора.
В терапевтическом отсеке он разговорился с жизнерадостным, лет шестидесяти пяти толстяком, помирающим, как сообщил главврач, от хронического недоедания и закупорки сосудов.
— На что жалуетесь, больной? — улыбаясь, полюбопытствовал Хакасский.
— Вам-то какое дело, милейший? — в тон отозвался толстяк, бывший ученый с мировым именем.
— Как представитель международной медицинской общественности имею право оказать помощь в разумных пределах.
— Ему помощь не нужна, — ввернул главврач уныло. — Ему нужна операция, да заплатить нечем. Увы, типичная ситуация.
— Сколько стоит операция?
— Пустяки, — ухмыльнулся голодный сердечник. — Всего каких-нибудь сто тысяч долларов. Не дадите взаймы?
Хакасский сделал пометку в блокноте. В смеющихся, почти безумных глазах больного он разглядел нечто такое, что его насторожило.
— К сожалению, полномочий распоряжаться такими суммами не имею, но обещаю обратиться с запросом… Кстати, почему вам не поможет институт? Вы почетный академик и прочее?..
— Полно, милейший. Вы прекрасно знаете ответ, иначе бы вас сюда не послали.
— У наших больных, — опять вмешался главврач, — особенно с сердечной недостаточностью, как правило, до предела расшатаны нервы.
— Да, понимаю, — сочувственно заметил Хакасский, перестав улыбаться. — Много непоправимых бед натворили горе-реформаторы.
Кошмар в глазах помирающего ученого его завораживал.
— Перестаньте кривляться, — сказал тот. — Вы вовсе не так думаете.
…Утром он встретил на станции Куприянова-Чуму и на такси отвез в гостиницу. Старик, как всегда, был бодр, энергичен, въедлив и прямолинеен. За полтора часа они всесторонне обсудили все аспекты предстоящей акции. После чего, выдержав приличную паузу, Куприянов спросил:
— Выходит, город надо брать целиком?
— Иначе какой резон? Не стоит мараться, Илларион Всеволодович. Обстановка созрела.
— Ты уверен?
Хакасский болезненно ощутил отеческую насмешку старика. Намек на Мытищи, где до сей поры хозяйничали неуправляемые могикане.
— Здесь, Илларион Всеволодович, контингент вязкий, податливый, лепи, что хочешь. Интеллигенция в основном. Горбатого славили, за Елкиным шли, как бараны, у Алихман-бека сидят под ногтем, как воши. Таким хоть кол на голове теши, стерпят. Тут и денег больших не придется вкладывать. На голый крючок клюнут.
— Не любишь интеллигентов, Саша?
Хакасский осветился яркой, солнечной улыбкой.
— За что их любить? От них все зло на земле.
— Сам-то ты кто? Уж не люмпен ли?
— Я, Илларион Всеволодович, обыкновенный кладоискатель, ни к чему другому не стремлюсь. Если вы имеете в виду моего батюшку, царствие ему небесное, то да, он был интеллигент. Ну и чего добился? Не я бы, так и схоронили в целлофановом мешке, как всю нынешнюю шелупень. Амбиции имел большие, не спорю. В мечтах миром владел, да вот беда, весь его мир умещался в чужих книгах. Своего ума так и не накопил до старости. Зато жить спокойно никому не давал, всех учил, попрекал, наставлял… Всех заедал, кого доставал кафедральной указкой.
— Сурово, но, возможно, справедливо, — оценил Куприянов, характерным жестом почесав розовое пятно на черепе. — Однако отвлеклись мы, сынок… Какая команда нужна для начальной раскрутки?
— Завтра подам список. Немного на первых порах, человек десять. Плюс, разумеется, обслуга, техника, оружие и все прочее. Хочу попросить, чтобы Гогу Рашидова прикомандировали.
— Гога в Красноярске, ты же знаешь.
— Там без него теперь управятся.
— Из местных кто-нибудь пригодится?
— Безусловно. Монастырского обязательно надо использовать. Горожане на него молятся, особенно беднота. Прохиндей из самых отпетых. Работает профессионально, с дальним прицелом.
— Монастырского помню. Банк «Альтаир». Фонд культуры. Папашу его помню. Тоже хапал не по чину, но полета нет. Ни у того, ни у другого. Сырец.
— Вслепую сойдет. На первом этапе.
— Хорошо. — Куприянов сыто потянулся, черные глаза притухли. — Приступай, помолясь… Но помни, Саша, всегда помни, на ошибки у нас нет времени. Или мы их, или они нас. Третьего не дано. А их много, тьмы и тьмы, как писал поэт.
— Поубавить придется, — усмехнулся Саша.