Глава 1
На второй год Егорка Жемчужников натурально переродился в лесовика. От прежнего начитанного, капризного и упрямого паренька мало чего осталось. Он и внешне переменился: раздался в плечах, налился жильной силой, светлое лицо с яркими васильками глаз обточилось ветром и таежным духом, поросло рыжеватой щетинкой, на нем устоялось выражение спокойной уверенности в себе. Теперь никто ему не дал бы его юную двадцатку — молодой, ухватистый мужичок, это да.
Утром его разбудил пес Гирей, крупная пятилетняя немецкая овчарка с приблудившейся волчьей кровью. Гирей ткнул его влажным носом в бок и тихонько поскулил. Егорка спал на голой земле за сараем, завернувшись в старый ватник, подложив под голову локоть. Сегодня он впервые за последние дни проспал пять часов не шелохнувшись, и это было большим успехом. Такая ночевка входила в очередную программу тренировок, которую старый Жакин обозначил как «слияние с природой». Давно миновало время, когда Егорка противился жакинской науке, полагая, что многие его уроки попахивают придурью и издевательством. Теперь он слепо повиновался, выполнял все указания старика и доверял ему больше, чем самому себе. Пять часов глубокого сна — и ни одного укуса летучих гнусных тварей, способных высосать живой сок из деревяшки; ни одного укуса — это что-нибудь да значило. Жакин сказал: попробуй, обернись камнем, на камень они не реагируют, у камня дух неживой. Егорка, выходит, сумел, хотя намучился изрядно.
Открыв глаза, Егорка спросил Гирея:
— Чего тебе надо? Рано ведь еще.
Гирей вежливо мотнул хвостом и повел глазами в сторону дома. Егорка понял: какой-то гость пожаловал.
Он вышел из-за сарая потягиваясь и увидел на дворе возле колодца незнакомую женщину, крупнотелую и луноликую, одетую в цветастый сарафан и шерстяную кофту, на ногах — кирза. Приблизившись, определил, что женщина красива и не так уж вовсе незнакома. Он встречал ее в поселке, когда ходил за покупками, но кто такая, не знал. Лет ей, наверное, около тридцати и по каким-то неуловимым приметам понятно, что не местная. Может, приехала по найму или просто попытать судьбу. В последнее время пришлых в поселке заметно прибавилось, и мужчин и женщин. Жакин объяснял это так: людишки потянулись в глубинку, от нечистого бегут. По его мнению, это хороший знак.
Егорка поздоровался с гостьей и, не задавая никаких вопросов, как учил Жакин, пригласил в избушку:
— Позавтракаете со мной?
Женщина разглядывала его чересчур пристально, на приветствие лишь склонила голову в поклоне.
Пес Гирей, присев рядом с Егоркой, для порядка рокотнул басом.
— Старика бы мне повидать. Его нету, что ли? — Голос у нее низкий, истомный. Егорка понял: она не просто красива, а исполнена той манящей прелестью, от которой мужчины, бывает, в единый миг глохнут и слепнут. И она, конечно, понимала свою силу.
— Федор Игнатьевич на пасеке. — Егорка мысленно оглядел себя: ватник на голое тело, с заплатами штаны, босой. — С минуты на минуту будет. Проходите в дом, там подождете. Чайку попьем.
Женщина загадочно улыбнулась, будто угадала в его приглашении что-то иное, помимо прямого смысла. С места не сдвинулась. Стояла прямо: высокая грудь, крепко расставленные ноги — осанка, как у боксера на ринге.
— На пасеке, значит? Дак я затем и пришла. Медку хотела прикупить. Говорят, у старика самый лучший мед в округе.
— Он не продает. — Егорка почувствовал, что краснеет. — В подарок даст, если понравитесь. Пойдемте, попробуете с чаем.
Гирей осторожно обнюхал ее загорелые ноги, чихнул.
— Какой здоровый пес, — с уважением заметила гостья. — Не укусит?
Спросила без опаски, видно было, ни собак, ни черта не боится. У Егорки что-то в горле слиплось, будто хлебец непрожеванный.
— Не укусит, нет. Он вообще не кусает. Он убивает.
— Как это?
— Да так уж. Если в чем заподозрит, валит насмерть. Без юмора пес. Да, Гирей?
Пес тявкнул, соглашаясь, и лениво побрел к изгороди, где на охапке сена облюбовал один из своих дневных лежаков, откуда он внимательно, долгими часами следил желудевыми глазами за окружающим миром. Егорка доволен: еще весной такого быть не могло, чтобы пес не упёхал с хозяином, куда бы тот ни отправился, а нынче все чаще нес службу с Егоркой. Настоящее родство возникло между ними после печальной истории, когда Гирей по молодой резвости ухнул в речную полынью, потянувшись то ли за рыбиной, то ли просто неудачно оскользнувшись. Пес чуть не утонул. Молча, с угрюмой решительностью раз за разом цеплялся лапами за края проруби, хватал кромку зубами, но выкарабкаться не мог. Лишь чудом его не утянуло под лед. Егорка с берега увидел погибающего Гирея, подбежал, ближе к воде пополз на брюхе, изловчился, ухватил за холку и под страшный хруст ледяных обломков вытащил на снежную твердь.
С того дня подружились. Раньше Гирей дичился, никак не мог понять, зачем появился в обители новый жилец, подозревал в нем злой умысел, первое время буквально ходил по пятам, приглядывал, не придет ли чужаку в голову какое-нибудь озорство. Старик советовал: не заискивай перед ним, не обращай внимания, дай привыкнуть. Гирей действительно привык, но приязни не выказывал, сторонился. Тайком от учителя Егорка все же улещивал недружелюбную собаку то костями, то рыбиной, то еще каким-нибудь гостинцем: еду Гирей нехотя принимал, но стоило Егорке протянуть руку, чтобы погладить, предупредительно рычал и чуть оттопыривал верхнюю губу, показывая ослепительно белые, со съеденными остриями клыки. Волчья кровь — одно слово. Он в своей жизни немало повидал лиха и человечьи любезные уловки воспринимал скептически, зная подлую натуру у людей.
После ледяного купания все волшебно изменилось. Собаки, в отличие от нас, никогда не забывают добро.
…В сторожке Егорка запалил керосиновую лампу (еще не посветлело толком, солнце пряталось за горным хребтом), на газовую плитку поставил чайник. Усадил гостью на удобный стул. На кухоньке все чисто, опрятно, стыдиться нечего, хоть королеву принимай.
Но эта, луноликая, королевой не была, жеманно хихикнула, прикоснувшись к Егорке тугим боком, и он был уверен, что задела нарочно.
Выставил на стол яблочный пирог, нарезал крупными ломтями. Подал солонину, хлеб. Гостья следила за ним безмятежным взором. Неожиданно ухватила за руку.
— Да сядь, парень, не мельтеши. Не голодная я… Давай знакомиться. Меня Ириной зовут.
— Егор Петрович, — чинно представился Егорка. — Очень приятно.
Но ему не приятно было, знобко. Она играла с ним, этого он не мог допустить. В ее игре, как и в остром запахе духов, ему почудилось вдруг что-то нечистое. И сразу осознал, что против нее не устоит. Он женщин вблизи почти два года не нюхал, да еще таких, как эта, с бесшабашной повадкой.
— Курить у тебя можно, Егор Петрович?
— Курите, пожалуйста.
Пододвинул пустую консервную банку вместо пепельницы. Хотел поесть, да аппетит пропал. Так уж, прихлебывал сладкий чаек с пустой булкой, чтобы не сидеть истуканом.
— А ты ничего себе паренек, ладный, — сквозь дым прищурилась гостья совсем уж откровенно. — Давно живешь со стариком?
— С прошлого года.
— Как же ты, такой молодой, здоровущий, обходишься без нашего брата? Для здоровья вредно. Можно упреть. Или забегают юные поселянки?
Облизнула пухлые губы, улыбнулась смутно. Вроде в каком-то кино он видел такую же сцену. Соблазнение юного дебила.
— Не надо так со мной шутить, Ира.
— Почему, миленький?
— Боюсь сорваться.
— И что сделаешь?
— Оттрахаю, мало не покажется. Потом стыдно будет. Не надо.
Их взгляды скрестились, никто не хотел уступать. Ее бирюзовые глаза заволокло тяжелым туманом.
— Да ты орел, миленький, ох орел. Как я сразу не разглядела… Что ж, попробуй. Я в принципе не против.
На дворе тявкнул Гирей, подал знак. Хозяин вернулся.
— Не успели, — вздохнула красавица.
— Может, в другой раз, — ответно загрустил Егорка. Федор Игнатьевич в свои семьдесят с хвостиком лет не выглядел стариком, напоминал прокаленное солнцем сухое дерево на опушке леса. Поджарый, чуть сутулый, с длинными руками. С густой шапкой темных с проседью волос. Лицом тоже смахивал на опаленную головешку, но на продубелой коже, под выцветшими бровями заревым светом пылали темно-синие, с угольком, проницательные глаза. От таких глаз не укроешься, и это сразу понимал всякий, кто с ним встречался. Впоследствии первое впечатление всегда подтверждалось. Окрестные жители давно почитали Жакина за лешака и без особой надобности к его жилищу не совались.
На гостью лишь раз взглянул с порога и все про нее понял. Поздоровался, сел, обратился к Егорке:
— Ну-ка, плесни горяченького, уходился нынче… — потом к женщине: — Говори, залетная, за чем пожаловала. При нем не стесняйся. От него тайн нету.
— Меду пришла купить, — пояснил за женщину Егорка.
— Какого она хочет меду, — хмыкнул старик, — у нее на лбу написано. Верно, девушка?
С приходом Жакина женщина вмиг посерьезнела, съежилась, будто застеснялась. Какую-то новую затеяла игру. Егорка ей не завидовал.
— Меня Ириной зовут, из поселка я.
— Вижу, что не с неба, — авторитетно подтвердил Жакин. — Дальше что?
Открылось следующее. Ирина Купчинкова приехала в Угорье в конце зимы, но уже обжилась, работала в городской больнице медсестрой. Она из Владивостока, и сюда ее занесло по подметному письму, в котором сообщалось, что в Угорье прячется ее беглый муж, с которым она связана большой любовью, а также пятилетним дитем, оставленным временно на бабку. Мужа не нашла, письмо оказалось враньем, но всю наличность истратила на дорогу и теперь, пока не накопит на обратный путь, ей деваться некуда. Ирина об этом не жалела, народ приветливый, веселый, лучше, чем в Приморье, и оклад ей положили солидный. Но суть не в этом.
Третьего дня Ирина с подругой пошла скоротать вечерок в кафешантан «Метелица», где по вечерам гуртовались легкая на забавы молодежь и обеспеченные люди средних лет. По культурному значению для местного населения «Метелицу» можно сравнить с известными столичными притонами, где собираются новорашены, чтобы подурачиться всласть. Масштаб иной, а содержание то же самое: картишки, тотализатор, дурь.
В кафешантане Ирина познакомилась с двумя солидными кавалерами, прибывшими из Саратова якобы в секретную командировку. Вели они себя грубо, нахраписто, и Ирина решила от них отделаться. Правда, они сулили ей золотые горы, но она, увы, давно не девочка и знает, чего стоят обещания пьяных подонков.
Гостья увлеклась собственным рассказом, щеки пылали, глаза светились вдохновением, и Егорка слушал ее с удовольствием, представляя себе, что могло между ними произойти, если бы не подоспел Жакин. Зато Федору Игнатьевичу надоела ее возбужденная болтовня.
— Все это любопытно, девушка, но ты же не за тем пришла, чтобы рассказать, как ловишь клиентов?
Ирина тряхнула прической, словно остановилась на бегу, но ничуть не обиделась.
— Я уже собралась домой, когда тот, что постарше, Вадиком его зовут, вдруг говорит: если будешь себя хорошо вести, мы тебя с Кривым в Москву заберем. Хочешь в Москву? Я в Москве ни разу не была, почему не поехать… Не с ними, конечно, но так просто… Вы же, говорю, вроде из Саратова? Вадик смеется, может, говорит, из Саратова, а отсёда прямо в Москву. Стребуем должок с одного фраера и завтра-послезавтра отчалим. И Кривому кивает: верно, Кривой? А у того будка как вот ваша печка. Заржал, чего же, говорит, с такими башлями, какие у нас будут, не навестить столицу-матушку. Пьяные оба уже в грязь. Ну я не побоялась, спросила: с кого, дескать, должок собираетесь брать? А он и говорит, Вадим, то есть: не твоего ума дела, сучка. Есть тут у вас в тайге колдун, прячется от людей, казну затырил. Вот мы его и тряхнем. Верно, Кривой? Но тот, Кривой-то, поумнее товарища, как врежет ему по губам, аж до крови. Чуть не сцепились. Я уж не рада, что в такой разговор ввязалась, не девочка вроде, кто за язык тянул. У Кривого-то пушка под пиджаком, я почувствовала, когда танцевали. Да и Вадим… Ну оба бандиты чистые. Еле уняла их, отвлекла. Уж чего насулила, не помню, но еле ноги унесла… Интересно вам это, Федор Игнатьевич?
— Интересно не то, — сказал Федор Игнатьевич, — чего ты здесь наврала, а зачем вообще пожаловала, хотелось бы знать?
— Коли вы не тот самый колдун, кого они ищут, вам и беспокоиться нечего. Так?
Дерзко говорила с Жакиным, пронырливо, никто с ним так на Егоркиной памяти не говорил. И никому бы он так говорить не посоветовал.
— Голубушка моя, — мягко заметил Жакин, — пораскинь своим детским умишком. Я тут четверть века кукую, меня стар и млад в округе знает. Откуда у меня богатство? Какая казна? Ошиблись вы со своей компанией, так им и передай.
Гостья талантливо разыграла святую невинность. Всплеснула руками, заквохтала, заохала.
— Ах, нехорошо, Федор Игнатьевич! Я с добром к вам, с предупреждением, а вы!..
— Хоть и с предупреждением, — согласился Жакин. — Казны все равно нет никакой. Обознались вы. Откуда ей взяться… Да что же плохо угощаешь гостью, Егорка! Налей водочки, там есть на полке. Какую дорогу пёхала, ценить надо. И то сказать, добрые дела легко не даются.
От водочки Ирина гордо отказалась, но чайку еще попила с ними, и дальше разговор потек беззаботный. Выполнив свою задачу, женщина переключилась опять на Егорку, ожигала красноречивыми взглядами, тянулась к нему, намекала, и он, чего скрывать, млел, томился, воображал невесть что. Жакин все это, конечно, примечал, подмигнул Егорке.
— Проводи даму до опушки, парень, чтоб ее медведь не напугал.
На дорогу сообразил-таки баночку осеннего липового меду.
Егорка повел гостью короткой тропкой, через болото, и Гирей лениво поплелся за ними.
Ноги утопали во влажном можжевельнике, как в пушистом драгоценном темно-зеленом ковре.
— Строгий у тебя дед, — сказала Ирина, опираясь на его руку. — Надо же, что придумал! Я — с этими тварями. Ты можешь в такое поверить?
— С трудом.
— И вообще, ты знаешь, с кем живешь? Я вот слышала, у него в молодости кликуха была — «Питон».
— Он же сказал, обознались.
— Милый мой, такие, как эти, не обознаются. Они по наводке ходят. Безошибочно.
— Значит, наводка плохая. Я с Жакиным второй год, у него одно на уме — пчелы, охота, рыбалка. Продукты из его пенсии покупаем, да с грядок.
— Видела ваши продукты. На пенсию так не разгуляешься.
— Он пушнину сдает. Из дома мне подсылают понемногу. Обходимся. Дядю Федора все мирское, суетное мало интересует. Он давно промыслом Божиим живет.
— Милый, доверчивый мальчик. — Ирина остановилась, повернулась к нему, глаза ласковые, высокая грудь дышит чуть ли не впритык: он сделал над собой усилие, чтобы за нее не ухватиться. — Божиим промыслом! Да на нем столько крови, за три века не отмыться.
— Это тоже они вам сказали?
— Зачем? Не только они. Ты у бывших зеков в поселке спроси, кто такой Питон. Они расскажут, если не струсят.
Егорка ее обогнул, быстрее зашагал, стараясь освободиться от морока цветущей, сочной плоти. Тянуло в мох упасть, аж ноги подгибались, слабели. Знал, она не откажет, только рада будет.
…У Егорки в Федулинске уже было две женщины. Первую, молодку Риту, рыночную хабалку, к нему матушка привела, когда ему только шестнадцать стукнуло. Дала ей инструкции, а сама отправилась по своим делам до самой ночи. О-о, об этом эксперименте даже вспоминать тошно. Хабалка Рита, можно сказать, обучила его любви чуть ли не силком… Вторую девицу, десятиклассницу Алену, он увел с дискотеки, проводил до дома один раз, второй. На третий раз они нашли себе пристанище на садовом участке Алениных родителей. Там хибарка стояла с одним оконцем и железной кроватью. Алена ему нравилась, но смутила своим сексуальным буйством. Чего только не заставляла его делать. Все, что видела по видаку, хотела проверить на практике. Целый месяц они не вылезали из хибарки, разве что ночевать бегали по домам, и железную кровать превратили в металлолом. Он Алену любил, но пришлось ее оставить, потому что к концу сезона у нее начались глюки, придумала, к примеру, что еще в шестом классе спала с австралийским пигмеем, коричневым, как таракан, и упрекала Егорку за то, что он такой неуклюжий в сравнении с пигмеем. В другой раз, напротив, заявила, что Егорка лишил ее невинности и поэтому они должны тайком обвенчаться, иначе отец оставит ее без наследства — прекрасной однокомнатной квартиры в хрущевской пятиэтажке. И впоследствии, когда у них народятся дети, им негде будет жить. Вообще плела всерьез околесицу, которая мешала проявлению истинного любовного чувства. Но если бы он даже ее не бросил, то все равно не смог бы удержать при себе. Красивую школьницу заметил на улице заезжий ферт из фонда «Половое воспитание детей» имени Паховой, увез ее на конкурс «Мисс Подмосковье», а потом отправил на заработки, но не в Австралию, как обещал, а в Турцию, откуда, как известно, продвинутым русским девушкам нет возврата…
С Ириной они расстались на опушке соснового бора, до поселка еще шагать километров шесть. Женщина к нему прижалась, обняла, укусила за ухо. Смеялась, тискала.
— Ах, кабанчик, какой славный кабанчик! Что ж сробел-то, миленький? Или пойдем под кустик?
Из последних сил Егорка прохрипел:
— Не-е, не пойдем… Лучше в другой раз.
— Будет ли он?
— Тут уж как кости лягут.
Пока обнимались на виду у всей тайга, Гирей сзади потянул Егорку за штанину: хватит, брат, не дури. Птицы вон на ветках смеются.
На обратной дороге Егорка пересказал ему все, что знал про женщин. Многого, разумеется, пес не понял своей волчьей башкой, но главное уловил. Женщины, сказал Егорка, иногда напускают на мужчину такую вялость, что никакими тренировками с ней не совладать. Самый надежный мужчина становится в их руках как куренок ощипанный. Хотя роли в мире распределены так, что мужчина главный, а женщина произошла из его ребра. Сегодня, похвалился Егорка, он совладал со своей натурой, не поддался любовной немощи, но на завтра не зарекается.
— Есть две причины ее избегать, — втолковывал он внимательно слушающему Гирею. — Первое, она из блатных, можно подцепить дурную болезнь. Она вся обманная, как болотный светляк. А второе, у меня в Федулинске невеста, и если я буду бросаться на каждую текущую сучку, как ты делаешь, то что ей потом скажу, моей Анечке? Ей же будет неприятно.
Пес кряхтел, кося глазами-желудями, розовый ломоть языка вывалил чуть не до земли: тоже, видно, разволновался, припомня какие-то свои былые удачные встречи.
С Жакиным до полудня перекладывали, утепляли крышу в сарае, потом старик погнал его на обычный десятикилометровый кросс. Лишь за обедом разговорились об утреннем визите.
Федор Игнатьевич начал издалека, как часто делал в разговоре: он был чудесный, прирожденный рассказчик. Приятно, тепло становилось на душе от того, что рядом мудрый человек, который видит, постигает жизнь людей каким-то таинственным зрением, воздавая всем по заслугам, и Егорка уже много раз благодарил судьбу, а также матушкиного сожителя Мышкина, пославшего его к Учителю.
В Сибири, рассказал Жакин, все устроено не так, как в иных местах. Пишут, что Сибирь завоевана атаманом Ермаком, — и вот первая неправда. Сибирь и Урал никем не завоеваны и не могут быть завоеваны. К слову сказать, уточнил Жакин, вообще никакие земли и никакие народы не могут быть завоеваны в том смысле, как об этом привыкли думать. Народы рождаются и умирают точно так же, как живет и умирает отдельный человек или любое существо, сотворенное Господом. То есть, не умирают, а всего лишь переходят в иную обитель пребывания.
В реках, лесах и горных ущельях Сибири испокон веку пряталась, укрывалась русская душа, как, к примеру, душа китайца прячется на Тибете. И здесь же, в глубине недр, сокрыты несметные сокровища, оставленные Господом для поддержания бренного существования тех же самых русичей. Таков заведенный порядок вещей, и его никому не изменить.
— Вникаешь, Егорка, — спросил Жакин, — или это все для тебя пустой звук?
— Сакральный смысл всего сущего, — скромно признался образованный юноша, — для меня действительно тайна за семью печатями. То есть, из эзотерической литературы я знаю, что он существует, и промысел Божий как раз его проявление, но сердцем пока не постиг… Федор Игнатьевич, а вот эта женщина, которая приходила, она тоже посланец небес?
Жакин похлебал щей, укоризненно глядя на собеседника.
— Сто раз тебя просил, Егор, никогда не спеши. Имей терпение…
Только большевики, сказал он, попытались сдвинуть с места вековые укрепы Сибири. По всему региону понастроили лагерей и пересадили в самые неприкосновенные места уйму преступного народа, вроде как при вторжении на чужой материк высылают вперед отряды следопытов. У батюшек-царей размах был пожиже. Да и разрушить тайну русской души у них помысла не было, они лишь целились, по совету Ломоносова, прибавить к империи вроде бы ничейную территорию. Местные, миролюбивые племена, посаженные здесь сторожами, не оказывали сопротивления, случай с тщеславным ханом Кучумом редкое исключение, но покорители встретились с иной силой, с которой не совладаешь. Сибирь осталась Сибирью, Урал Уралом, здесь любое вторжение иссякало, как струя из водяного пистолета, пущенная к солнцу. Зато большевикам удалось по всей здешней земле, доселе благонравной и обетованной, установить закон Пахана, подобно тому, как это нынче произошло в Москве и Центральной России.
Закон Пахана, сказал Жакин, жесток, но справедлив, если его правильно понять. Хотя среди паханов попадаются выродки, как видно опять же по Москве, но это обычно чужеземцы, свой собственный пахан никогда не ущемит простого работягу, который процветает под его строгим оком. Истинный пахан своей волей поддерживает наличие хоть какого-то порядка, не дает пролиться зряшной крови. Православному человеку пахан не нужен, даже отвратителен, но чтобы сдержать в разумных пределах преступную силу, он необходим. Вдобавок настоящий пахан, понимающий свою роль, копит богатство, общак, на тот случай, если народец вконец обнищает и обратится к нему за подмогой. Это не пустые слова, Жакин помнил времена, когда все так и было.
— Вас тогда звали Питон? — спросил Егорка.
— Звали Питоном и еще разными именами. — Жакин промокнул рот корочкой и сжевал ее. — Лет тридцать назад, а то и больше. Некоторые забыли, а иные, вишь, помнят. Хотя моя вотчина ближе к морю, на Северах.
— Значит, Ирина правду сказала, бандиты вас ищут?
— Такая же она Ирина, как ты, к примеру, эфиопский царь. С ними она, из их кодлы.
— Почему, Федор Игнатьевич? — Егорка догадывался, что Жакин, как обычно, прав, но не хотел в это верить. — Если она ихняя, зачем ей предупреждать? Какой в этом смысл?
Жакин достал из пачки толстую сигарету «Прима», любовно ее огладил по бокам. Он курил три сигареты в день: две после дневной и вечерней еды и одну — на ночь.
— А это как черная метка в книжке про пиратов. Читал, небось?
— Остров сокровищ?
— Но не совсем, конечно, черная метка. Они же, урки эти, понимают, что силой ничего не добьются, у них более тонкий расчет. Спугнуть хотят. Дескать, старик растревожится, побежит проверять свои закрома. Тут они и отследят, возьмут на горяченьком. Был бы ты поглазастей, обязательно бы заметил их, когда девку провожал.
Егорка возразил:
— Я, допустим, не заметил, так Гирей бы почуял.
— Он давно чует. Вон — погляди.
По его указке Егорка глянул в окошко: мать честная! Пес забрался на поленницу, распластался на пузе мордой к болоту, только уши торчат над дровами, как два локатора.
— Теперь у них там застава, — самодовольно изрек Жакин. — Полевое дежурство.
— И чего же делать?
— Меры будем принимать. Шакалы добром не отступят. Придется утихомирить… Не хотелось на старости лет мараться. Но трудность не в этом.
— В чем, Федор Игнатьевич?
Жакин загрустил, попыхивая серым дымком.
— Шакалы, Егор, стаями живут. Вперед пускают дозорных. Эти — дозорные. Их снимем, следом другие придут. Боюсь, кончилась наша мирная житуха. Так что собирайся, Егорка, в поход. Уйдем в горы не сегодня, так завтра.
— Надолго?
— Путь неблизкий, дня три встанет в один конец.
— А эти как же? За собой потянем?
— Зачем за собой? Ночью сходите за ними с Гиреем. Справишься?
— Если их двое, справлюсь.
— А коли больше? — подначил Жакин. — Да плюс баба, на кою ты клюнул. Ничего не скажу, маруха аппетитная.
— Справлюсь и с тремя, — сказал Егорка.
…Один угодил в кабанью яму, пес его туда загнал. Гирей хорошо знал маневр. Сперва колесил по буеракам, выл, лаял, изображал атаку, умело подводил к нужному месту. Человек, к непролазным потемкам непривыкший, тоже рычал, оборонялся, махал ножом во все стороны, не выдержал, пальнул пару раз наугад, на звук, но где там попасть в крадущуюся по следу собаку-волка. Так и добрались потихоньку до ямины, куда незнакомец сверзился с грозными проклятиями. Егорка увлекся погоней и прозевал второго бандюгу. Тот, видно, был поопытнее дружка, умно шел краем охоты, даже веток не ломал, и выждал момент, когда Егорка, забыв уроки Жакина, выпрямился во весь рост на светлой от луны полянке. Уж больно ему хотелось подоспеть к кабаньей ловушке.
Мужчина прыгнул сзади из кустов, и если бы не реакция Егорки, успевшего качнуться в сторону, клинок точно вонзился бы ему в шею, а так — лишь полоснул по левому плечу. Егорка, крякнув, сбросил с себя тяжелую тушу, но и сам припал на колено. В свете луны нападающий показался ему огромным, как ожившее дерево, и вместо башки у него вроде надвинут пенек с сучьями. Позже выяснилось, что налетчик спасался от мошкары солдатской шапкой-ушанкой.
Поднялись одновременно, и Егорка предупредил:
— Брось нож, дяденька. Поранишься впотьмах.
Хриплым голосом бандит ответил:
— Я тебя, сучонок, аккуратно разрежу на ленточки. Куда ты теперь денешься.
Он не шутил, и впервые в жизни изведал Егорка веселый азарт боя. Он не сдрейфил, не сомлел, а испытал пьянящее чувство, будто в легкие хлынул чистый кислород. В ту ночь он поверил, что, как и Жакин, как и матушкин сожитель Мышкин, родился воином, а не бледной спирохетой. С такой верой жить проще.
Бандит шел враскачку, делал пасы, пригибался, как для прыжков, и видно было, что драчун матерый, но учился в подворотнях; движениям не хватало гармонии космических струй, к чему приноравливал Егорку старый учитель, познавший науку боя от великих единоборцев. У Егорки на поясе тоже болтался тесак, прекрасное оружие с длинным лезвием, но он решил воспользоваться им лишь в крайнем случае.
Он отступал, стараясь не споткнуться. На ногах кроссовки с толстой подошвой — удобная обувь, не стесняющая ступню.
— Не убежишь, — прохрипел бандюга, — куда тебе бежать.
Егорка сделал вид, что оступился, и противник воспользовался этим, чтобы нанести удар. Егорка не надеялся, что все получится так просто. Подставил примитивный кистевой блок, отпрыгнул и, крутнувшись вбок, обретя упор, засветил пяткой бандиту в ухо. Но несильно, предостерегающе, дабы не потерять равновесия. Нож — в любых руках нож, и лучше на него не нарываться. Противник тряхнул головой, взревел и, обуянный злобой, попер напролом, чем поставил себя в крайне уязвимое положение. Егорка ушел вправо, сделал быструю подсечку и вдогонку приложил подошву к упругому заду. Громила растянулся во мху носом в землю и встать не успел. Как три гвоздя, вколотил ему Егорка кулак в затылок, вышиб сознание минимум на час.
Даже дыхание не сбил. Забрал нож из ослабевшей пятерни и, усевшись на спину поверженному, связал ему руки за спиной рыбацким узлом, использовав веревочный конец, прихваченный из дома именно для этой цели. Обыскал и обнаружил пистолет в кобуре под мышкой.
На поляну, подобно черной молнии, выметнулся Гирей. Понюхал лежащего, поворчал для порядка.
— Не скоморошничай, — сказал Егорка. — Видишь же, что в отключке. Пойдем, твоего посмотрим, а этот пусть пока отдохнет.
Поспели к кабаньей яме вовремя: невольник как-то вскарабкался и уже голова торчала наружу серой кубышкой. Егорка шарахнул раскрытой ладонью, вниз обвалил бедолагу. Посветил фонариком: копошится и пистолем целит — бах! бах! — мимо уха. Егорка крикнул:
— Хватит палить! Кидай сюда пушку!
— Х… тебе, падла! — нелюбезно в ответ.
— Считаю до трех — и бросаю гранату. Раз! Два!..
Упал под ноги черный брусок, не захотел судьбу испытывать чужак.
Егорка опустил в яму оглобину, вытянул узника на волю. Вдвоем с Гиреем отконвоировали его к товарищу. Егорка распорядился:
— Подымай на горбину и неси.
Пленник, нестарый, коренастый мужчина, злобно возразил:
— Как я его подыму? В нем семь пудов.
— Тогда за ноги волоки.
После недолгих препирательств, вслушавшись в собачий рык, бандюга подчинился. Так и потянулись через лес обозом: Гирей сзади, Егорка сбоку, а посередине двое гостей, непонятно, кто кого тащит. Смех и грех.
Побившись тыквой по пням, спящий очухался, подал голос, и остаток пути бандиты топали в четыре ноги, обнявшись, как братья. Егорка радовался: Жакин похвалит.
Уже на подходе к сторожке Гирей навострил уши, напружинил холку. Покосился на рябиновые заросли. Егорка сел на землю, окликнул:
— Эй, не прячься, выходи! Это ты, что ли, Ирина?
Женский голос отозвался:
— Отпусти их! У меня пистолет, и ты на мушке. Я не промахнусь.
— Промахнешься, пес тебя разорвет. Лучше выйди на свет, поговорим.
Женская фигура отделилась от рябиновых кустов. В вытянутых руках действительно пистолет. И стоит уверенно, упорно. Гирей нервничал, поскуливал, в недоумении оглядывался на Егорку.
— Отпусти их, — повторила Ирина. — Разойдемся миром. Не хочу твоей смерти, мальчик.
Как все красивые женщины, она была слишком высокого мнения о себе. И вдобавок бесстрашная. Или чумная.
— И я не хочу твоей, — искренне сказал Егорка. — У тебя никаких шансов. У меня ведь целых две пушки. Даже если случайно попадешь, я перестреляю вас всех, неужели непонятно?
Длинная перекличка звучала дико в ночном лесу.
— Как с вами быть, решит Жакин, не я, — добавил Егорка успокаивающе. — Может, он вас всех отпустит с подарками.
— Питон не отпустит, — сказал кто-то из пленников, — Питон задавит.
— Или мы его, — подтвердил второй, будто поклялся. — По-другому не выйдет. — И вдруг истошно взревел на весь лес: — Стреляй в него, Ирка! Чего ждешь, гадюка?!
Женщина стрельнула. И промазала, как и предупреждал Егорка. Пулька-смертушка только чиркнула у него по волосам. В ту же секунду пес прыгнул и повалил снайпершу наземь.
— Назад, Гирей! — громче бандита завопил Егорка. — Отрыщь! Назад!
Сам с места не сдвинулся, наставил пушки на братанов, суетливо к нему потянувшихся.
— Не спешите, ребята. Продырявлю насквозь.
Замерли, послушались. Дышали тяжело, с хрипом. Да еще тонкий нечеловеческого тембра скулеж тянулся по траве, как весенний ручеек. Гирей стоял над женщиной, расставив лапы, глухо рыча. Хоть живая, подумал Егорка, и то славно.
Кое-как дотянул всю троицу до сторожки. Ирина горько всхлипывала, баюкая растерзанную правую руку. Грозила Егорке смертными карами. Он ее утешал:
— Хуже могло быть, девушка. Гирей баловства не понимает.
Жакин встретил их хмуро. Вместо того чтобы похвалить Егорку, попенял:
— Токо за смертью тебя посылать, я уж волноваться начал.
Женщину оставил на дворе, под присмотром Гирея, мужиков провел в горницу, учинил им допрос. Егорка присутствовал, стоял под притолокой с пистолетом наготове. Мирно горели свечи в двух углах и керосиновая лампа на столе. Жакин уселся так, чтобы видеть обоих гостей, сам остался в тени, как следователь.
— Клички, имена, зачем явились? Говори быстро, ты! — ткнул пальцем в верзилу, которого Егорка первого взял в лесу.
— Грибы собирали, — дерзко отозвался тот. — Кличек никаких нету. Обознался, батя. С кем-то нас спутал.
Он хоть и храбрился, но долгого могильного взгляда старика не выдержал, заворочался, как от прожектора, свесил голову на грудь.
— Хорошо, — кивнул Жакин. — С тобой ясно. А ты что скажешь, грибничок?
Коренастый и белоликий мужик засопел носом, как трубой, но промолчал, видно, любые слова считал излишними.
— Ладно, — прогудел Жакин. — Тогда сам скажу, а вы послушайте. Меня вы хорошо знаете, коли пожаловали, и я вам даю минуту на молчанку. Фактически приговор уже подписан. В тайге места много, схороню как-нибудь незаметно.
Первый верзила едко заметил.
— А запоем, отпустишь? Так понимать?
— Искреннее раскаяние смягчает вину. Старый я уже, лишний грех на душу не возьму.
— Врешь, Питон! Никогда ты греха не боялся.
— Одна минута, — повторил Жакин. — Ни секундой больше.
Ждать целую минуту не пришлось. Верзила, глянув виновато на подельщика, принял решение, заговорил покладисто, как на уроке. Кличка — «Микрон», курьер он, порученец. Раньше пахал на Жеку Сивого, из Питера, выполнял для него разовые задания по щекотливым делам, но на сей раз его нанял Иван Иванович Спиркин из Саратова, вроде бы крупный нефтяной папа, но Микрон мало что знает про него достоверно. Спиркин подрядил его как спеца, предложил за хорошую копейку прощупать таежного старичка, то есть Жакина. Сперва Микрон охотно согласился, почему не выехать в глубинку, не развеяться, но когда узнал, о ком речь, отказался. Про Питона он был наслышан еще по прежним ходкам и не собирался лезть на рожон. Начался торг, Спиркин прибавил гонорар, и тогда Микрон пожадничал, согласился. Вот и вся история. Что касается Вадика Трюфеля, то он вовсе ни при чем. По старой дружбе Микрон взял его в пай из десяти процентов. Они оба из нового поколения, на Законе не повязаны и к старым традициям отношения не имеют. У них так — контракт, результат, расчет по полной программе — и прощай до следующей встречи. Никаких обязательств, кроме тех, что заверены печатью. Никаких гарантий, кроме банковского счета. Если, разумеется, Питон в соображении, о чем речь.
— У нас к тебе, Федор Игнатьевич, личных претензий нету, но и ты нас пойми. Извини, конечно, что потревожили.
— По основной профессии ты кто?
— Начинал скокарем, теперь больше по адвокатской части. В Питере на должности числюсь, еще при Собчатом оформился.
— А баба с вами кто?
Оказалось, не простой вопрос. Микрон стрельнул глазами на Трюфеля, тот сипло закашлялся, будто простудился. Оно и немудрено, кабанья яма сырая.
— Честно скажу, чтобы не вилять. Она не наша, ихняя. Короче, Спиркина деваха. С нами послана как бы, полагаю, для присмотра.
Жакин ненадолго задумался.
— Прощупать хотели на какой предмет?
— Сказано, сундук у тебя большой. А где стоит, никто не в курсе.
— Чей сундук?
— Сказано, от добрых времен на сохранении.
Егорка позволил себе вмешаться:
— Женщина тоже из уголовных, дяденька Микрон?
Верзила недобро сощурился:
— Сам ты из уголовных, сопляк!
Жакин вежливо обратился к Вадику Трюфелю:
— Ну а ты, странник Божий, что имеешь в свое оправдание?
— Пошел ты на х… — независимо ответил коренастый.
— Что ж, хлопцы, — по видимости довольный допросом Жакин сунул в рот неурочную «Приму». — Легенда хорошая, но вся из белых ниток. Все же, думаю, придется вас мочить.
— Не надо, — возразил Микрон. — Если где нечаянно напутал, спроси, уточню.
— Уточняю. Кто такой Спиркин?
Верзила Микрон, обвыкшийся в сторожке, попросил разрешения закурить и перекинул ногу на ногу. Чутье ему подсказывало, что старик уже не тот, каким слыл. Слинял, опростился. Хотя шутить с ним все равно не стоит. Но больше всего Микрон, как и его напарник, ненавидел пацана, стоящего у двери с пушкой. Подставились они позорно. До сих пор не верилось, что малец их повязал. Но от правды куда денешься. Ничего, еще не вечер.
— Кури, — усмехнулся Жакин. — На том свете сигарету не дадут.
— Спиркина плохо знаю, — сказал Микрон, — падлой буду. Портрет могу нарисовать. Солидный мужчина, при регалиях. Саратовская братва вся под ним. Но сам из чистеньких. У него контора на улице Замойского. Называется «Монтана-трест». Я навел справки, чего-то с нефтью крутят. Нефтяной папа, так его и называют. Без булды. Вон хоть у Трюфеля спроси. Он подтвердит.
— Пошли все на х… — пробурчал напарник, нагло закуривая.
— Какой-то дяденька Трюфель немногословный, — заметил от притолоки Егорка. Взгляд, которым тот его одарил, мог, пожалуй, подпалить тайгу.
— Ежели он нефтяной папа, — спросил Жакин, — зачем ему я?
Микрон развел руками.
— Кто же знает, наше дело — контакт. Сундук твой его интересует.
— И чего посулил за работу? Микрон помялся, но все же ответил:
— Пару штук авансом, три — по исполнении. Ну и командировочные.
— Пять тысяч зеленых? Неплохо… а ежели сундука никакого нету, что велено делать?
Микрон активно разогнал дым рукой, чтобы, не дай Бог, не попало на Жакина.
— Ладно, и так понятно… Что ж, ребятушки, прошу на двор. Светать начинает.
Бандюги напряглись, но не сдвинулись с места.
— Вы что, братцы, никак оробели?
— Ты же обещал, Питон!
— Что обещал?
— Добром отпустишь, если чистосердечно.
— Чистосердечно у тебя, Микроша, последний раз получилось, когда ты в горшок какал… Подымайтесь, подымайтесь, не век же тут сидеть.
С неохотой, набычась, мужики потянулись к дверям. Егорка отступил к окну, пропуская. Жакин забрал у него пистолет, вышел на крыльцо.
— Ну-ка, обернитесь, хлопцы!
Мужики нацелились рвать когти в лес, да черный пес стоял поперек дороги. Его не обойти без тяжелых потерь. Это оба понимали. Пришлось обернуться.
Жакин пальнул навскидку два раза: Микрону пробил колено, а Трюфелю плечо. Микрон принял муку геройски, опустился на карачки, обхватил ногу и застыл в позе роденовского «Мыслителя»; его товарищ, напротив, разразился буйным матом, озадачив Гирея.
— Потише, хлопцы, — попрекнул Жакин. — Всех зверей распугаете… А ну-ка, девушка, подойди ко мне.
Сидевшая на приступке Ирина поднялась и приблизилась.
— Что, дед, меня тоже подстрелишь?
— Ступай в дом, сперва потолкуем.
— О чем толковать? Стреляй, коли креста на тебе нет. Загуби невинную душу.
Егорка из-за плеча Жакина позвал:
— Заходите, Ирина, не бойтесь. Федор Игнатьевич вас не тронет.
Женщина, бережно неся больную руку, скрылась в сторожке.
Жакин обратился к подранкам с напутственным словом:
— Шагайте в поселок, ребята. Но больше на глаза не попадайтесь. Второй раз не пожалею.
— Куда же я пойду, — удивился Микрон, — с пробитым коленом?
— Как-нибудь доберетесь, коли повезет. Спиркину нижайший поклон. Гирей, проводи гостей.
С тем и ушел в дом.
Егорка, усадив даму возле лампы, делал ей перевязку. Уже приготовил склянку с йодом и бинт. Рука была располосована от локтя до кисти, но кость цела. Егорка обрадовался.
— Удача какая! Обычно Гирей кость ломает, как спичку. У него пасть крокодилья. Есть даже теория, что волки отпочковались от рептилий. Но это противоречит «Происхождению видов».
Ирина на секунду забыла о боли.
— Ты совсем, что ли, блаженный? Или придуриваешься?
— Почему придуриваюсь? В «Происхождении видов» действительно много натяжек. Более поздние исследования это доказали. К примеру, англичанин Дэвид Спенсер. Он от Дарвина буквально камня на камне не оставил. Или грузинская школа Васашвили, прогремевшая в сороковые годы.
— Заткнись, — попросила Ирина. — От тебя голова болит.
— Вам неинтересно?
— Ну даешь, юноша! Натравил дикую собаку, изувечил, привел к деду-палачу и теперь спрашиваешь, интересно ли мне, от кого произошел крокодил. Откуда ты взялся такой на мою голову?
— Вообще-то я из Федулинска, — сообщил Егорка. — Это небольшой городишко под Москвой. Оборонное предприятие, институт, завод… Раньше там люди нормально жили, небогато, конечно, но, как бы сказать, осмысленно. Теперь бандиты правят, как и везде. Не больно так?
Меля языком, чтобы отвлечь Ирину, он ловко продезинфицировал рану, облил края йодом и туго забинтовал. Жакин подоспел со стаканом водки.
— Прими, девушка, заместо столбнячной сыворотки.
— Не отравишь, Питоша?
— Сперва дознание сниму.
Водку она выпила в три приема, утерла рот ладонью, о закуске не заикнулась. Видно, привычная к напитку. Попросила сигарету. Жакин угостил «Примой».
— Другого курева не держим, извини.
— Другого и не надо… Что ж, спрашивай, чего хочешь узнать.
Держалась она хорошо, ничего не скажешь. В круглых глазах ни тени замешательства или испуга. Взгляд дерзкий, победительный. Егорка отворачивался от Жакина, чтобы тот не заметил его идиотской улыбки.
— Ты, девушка, понапрасну не ершись, — посоветовал Жакин. — И Питошей меня называть не надо. Какой я тебе Питоша? Я тебе дедушка по возрасту. Меня не заденешь, а в Егоркиных глазах себя роняешь. Расскажи лучше про своего хозяина, про этого Спиркина.
— Шестерки вонючие, — выругалась Ирина. — Поразвязывали, значит, поганые языки.
— Не осуждай, красавица. Жить каждая блошка хочет… Что же твой Спиркин, и впрямь такой грозный барин?
— Налей еще водки, Федор Игнатьевич.
— Не окосеешь?
— Рука зудит, мочи нет.
Жакин сходил на кухню, принес полстакашка. Пока ходил, женщина неотрывно глядела Егорке в глаза, будто подтягивая к себе. Он аж взопрел малость.
— Зря собаку на меня пустил, — сказала с чудной гримасой. — Ох, зря, Егорка!
— Гирея не удержишь, когда он в атаке.
Приняв вторую дозу, Ирина рассказала про Спиркина. Призналась, что как женщина она для него старовата. Ему к пятидесяти или чуть поболе, и курочек он себе подбирает неклеванных, с пушистым темечком. Выбор у него огромный, весь Саратов под ним. Но на сладенькое он не слишком падкий, вообще по натуре мужик суховатый, держит себя в строгости. Капиталу у него немерено, он ведь издалека начинал, из центра. Из Москвы его прислали для укрепления местных властей. Потом, правда, сняли со всех должностей специальным президентским указом, когда новая дележка пошла. Но Иван Иванович к тому времени ни в чьей поддержке уже не нуждался. У него, говорят, одной недвижимости за бугром на сто миллионов, оттуда к нему иностранцы, прозванные инвесторами, табунами ходят. Кормятся из его рук.
— Ты спросил, Федор Игнатьевич, грозный ли он барин? С виду нет, не грозный. Культурный человек, обходительный, всегда при галстуке, в золотых очечках, на английском чешет, как мы на русском, и жена ему под стать. Говорят, из Парижа выписал, дамочка вся из себя — фу ты нуты! — как картинка из рекламы. Детишек у них трое, то ли нарожали, то ли тоже откуда-то выписал, их никто не видел, по дальним странам, как водится, распиханы… Короче, примерный семьянин и по праздникам в церкви со свечкой стоит, молебны за его здравие по приходам служат, но если кто невзначай его обидит, хотя бы неосторожным словцом, считай, такого ухаря через день, через два уже несут на погост. Примеров тьма, пересказывать неохота… Принеси еще стакашку, дедушка.
— Как ты описываешь, — удивился Жакин, — он птица вообще не нашего полета. Зачем ему невзрачный старичонка на окраине бывшей империи, вот чего в толк не возьму?
— Тебе виднее, — усмехнулась Ирина, и опять Егорка поплыл от ее бедового взгляда. Ему теперь одно и то же чудилось: как они лежат в обнимку на каком-то ложе — наваждение, и только.
— Мне, может, виднее, но твое мнение какое?
Ирину водка размягчила, ответила не таясь:
— Мое мнение, пожалуйста. Хоть ты, Федор Игнатьевич, прикидываешься таежным пеньком, заначка у тебя неподъемная. Спиркин за сотней баксов десант не пошлет.
— Кто же ему про это наплел?
— Земля слухом полнится. У него связи большие. Говорю же, из Москвы прислали, из самого сатанинского стойбища.
Жакин, сжалясь, поднес ей еще стакан беленькой. Ирина лихо выпила, опять утерлась ладошкой, одарила Егорку мечтательным взором и вдруг поползла с табурета, как тесто из квашни.
— Все, уклюкалась девонька, — определил Жакин. — Давай переложим ее к печке.
Только тут Егорка заметил, что старик заранее бросил на пол старый матрас из кладовки.
— Вы чего-то ей подмешали, Федор Игнатьевич? Больно быстро отключилась.
— Не без этого. Ей на пользу отоспаться. Предупреждаю, Егор, она очень опасна.
— Я это понял. — Под пристальным взглядом Жакина он почувствовал себя неуютно, как мошка под микроскопом.
— Лучше выбрось ее из головы.
— Вы ее убьете?
— Я — нет. Но за тебя поручиться не могу.
— Шутите?
— Ты же знаешь, я шутить не умею.
Глава 2
Известный журналист Геня Спиридонов поехал в Федулинск по наводке корешана с телевидения, Осика Бахрушина, автора и ведущего популярной передачи «Лицом к рынку». Смысл передачи заключался в том, что все ее участники так или иначе что-то покупали и продавали, и при этом никто не оставался в убытке. Самый главный везунчик, как во всех подобных шоу, получал какой-нибудь необыкновенный, заветный приз. В последней субботней передаче девушка из провинции выиграла целый вагон гигиенических прокладок «Тампакс», которые можно было использовать также в качестве контрацептивов. Ее партнеру, пожилому, седовласому шахтеру, прибывшему на передачу прямиком из пикета, повезло еще больше: счастливчик стал обладателем бесплатного пропуска во все стриптиз-бары Москвы, включая знаменитый «Элегант-отель» на Рублевском шоссе, где развлекались исключительно члены правительства, банкиры, депутаты Государственной Думы и лидеры мафиозных кланов. К сожалению, пропуск действовал лишь в течение одной ночи. На многозначительно-сочувственный намек ведущего, дескать, не надорвется ли пупок, победитель солидно ответил: «Придется попотеть, но в забое бывало покруче», — чем вызвал бурю восторга в публике.
Геня с Осиком попили пивка в Доме журналистов, потом, как водится, перешли в ресторан, и там закосевший Спиридонов пожаловался другу, что ему до зарезу нужно состряпать какую-нибудь сенсацию, но не туфту, а чтобы действительно зацепила читателя за живое. Дело в том, что знаменитый «Демократический вестник», славящийся своей независимостью, в очередной раз переходил из рук в руки: на днях межнациональный банк «Москоу-корпорейшн» перекупил его у прежнего хозяина, холдингового концерна «Сидоров, Шмуц и Ко». В газете ожидалась крупная перетряска, новая метла, известно, чисто метет. Спиридонов собирался подстраховаться, хотя ему лично увольнение вроде бы не грозило. Он был известен своей неподкупной лояльностью к режиму, но ведь никогда не угадаешь, в какую сторону подует ветер. Лучший способ страховки для журналиста — напомнить читателю о себе каким-нибудь крупным разоблачением, но ничего путного, как на грех, не подворачивалось. Осик откликнулся с пониманием.
— Не там ищешь, коллега, — заметил снисходительно, наваливая столовой ложкой черную икру на ноздреватую свежую булку. — На самом деле все эти заказные убийства, разборки, взрывы, растление младенцев и вообще всякая катастрофика давно навязла у людей в зубах. Их перекормили этим до блевотины.
— Любопытно, — иронически буркнул Спиридонов. — И что же, по-твоему, читатель жаждет получить взамен?
— Сказку… Да, да, красивую социальную сказку. Ты покажи быдлу кусочек благодати, посули, что у него, у быдла, есть шанс приобщиться, — и оно тебя мгновенно возлюбит. Памятник поставит при жизни. Классик не шутил, когда сказал: тьмы низких истин нам дороже нас возвышающий обман. Скажи придурку правду, он тебя возненавидит; наври с три короба — прославит, как благодетеля. Так мир устроен, Генюшка, не нам его менять. На этот психологический феномен опирается, как на каменный столб, любая идеология, от капиталистической до неохристианской.
— Конкретно. — Спиридонов, нервничая, опрокинул стопку «Абсолюта». Он не любил нравоучений. — Что ты предлагаешь конкретно?
Осик не заметил раздражения друга.
— У моей передачи рейтинг все время растет, а ей уже шестой год. В чем секрет? Объясняю популярно. Чем человек бомжистее, тем больше ему хочется схавать чего-нибудь на халяву. Я даю ему такую возможность. В моем шоу никто никогда не проигрывает, понимаешь? В сущности, это земная модель рая. Вся задача только в том, чтобы туда попасть. А уж если попал… Знаешь, когда меня эта идея озарила, я начал себя уважать. Вот он и есть — возвышенный обман, можешь потрогать руками.
Спиридонов, слушая похвальбу приятеля, совсем закручинился и в забытьи осушил очередную стопку. Самое обидное, что проклятый телевизионный кукушонок, по всей вероятности, абсолютно прав. Пора, пора менять амплуа неистового разоблачителя, борца за справедливость на роль доброго дядюшки-дарителя. Но как? Газета не экран, и слова, напечатанные на бумаге, не сунешь читателю в зубы, как сникерс.
— Теперь возьмем твою проблему, — будто подслушав его мысли, продолжал Осик. — Недавно у нас побывала забавная девчушка из Федулинска. Такой заштатный подмосковный городишко, гнилой и никому не нужный. Население что-то около ста тысяч. В основном ученая братия, бывшие оборонщики, а уж это, сам знаешь, совки из совков, ржавые гвозди. Публика совершенно никчемная, их уже не переделаешь. Девчушка мне, однако, понравилась, и я ее сперва, как положено, оприходовал в кабинете на предмет невинности. И вот между делом она рассказала кое-что любопытное про этот Федулинск. Якобы там до того разумно устроена жизнь, что нет никаких волнений, беспорядков, голодовок и даже преступлений. То есть тишь и гладь да Божья благодать. Все довольны всем, каждый день как праздник.
— Такого не может быть!
— Допустим, не может, — согласился Осик. — Допустим, это плод больного девичьего воображения. Тем более она мне показалась какой-то немного заторможенной. И раздевалась как-то медленно. Никаких вопросов не задавала. Зато уж как начала щебетать, еле остановил… Хорошо, пусть бред, но что тебе мешает съездить и посмотреть? Я дам ее адрес. Потолкуешь с ней, оглядишься. Если хоть сотая доля ее фантазий правда, то вот она — твоя суперсенсация. Что-то приукрасишь, отретушируешь… Генушка, это же клад!..
Утром на похмельную голову Геня Спиридонов вяло перебрал два-три сюжета, которые мог бы предложить в номер: четырнадцатилетняя спидоносица, заразившая за вечер десятерых мужчин; депутат, застреленный в объятиях чернокожего любовника; взрыв на Сущевке, снесший половину девятиэтажного дома — двадцать трупов и сколько-то раненых; авария на Окружном шоссе: пьяный водитель «мерседеса» врезался в автобусную остановку, четыре покойника, а на виновнике происшествия ни царапины, и прочее такое, рутина, — действительно скулы сводит от скуки, притом товарец, разумеется, не первой свежести, за вечерними теленовостями не угонишься.
И тут всплыл в памяти вчерашний разговор с Осиком: собственно, почему бы и нет?
Не долго думая, Геня позвонил в редакцию и предупредил, что уезжает в срочную командировку, вернется поздно вечером. Заодно узнал у всеведущей секретарши главного последние новости: кадровая чистка не началась, но в редакции тихо, как на кладбище, слухи самые ужасные, сотрудники не вылезают из кабинетов и на всякий случай никто ни с кем не здоровается.
Через час Спиридонов сел в электричку на Ярославском вокзале, еще через полтора часа ступил на дощатую платформу города Федулинска. День будничный, электричка шла полупустая, и Геня в дороге немного подремал, хотя поминутно отрывали от сна крикливые, настырные поездные торгаши, подсовывающие под нос всякую дрянь — от залежалых никому не нужных бульварных романов до ситцевых трусов китайского производства. И все за смешную цену.
В Федулинске его приятно поразило отсутствие кислых запахов и нелепой сутолоки, присущей всем подмосковным станциям, а также то, что все надписи, указатели и даже рекламные щиты были сделаны на русском языке. И воздух здесь был такой, словно, отъехав на шестьдесят километров от Москвы, оказался на морском побережье.
У стенда с расписанием Спиридонов выяснил, что последняя электричка на Москву уходила после двенадцати ночи, и здесь же познакомился с первым федулинским аборигеном, красномордым алкашом лет шестидесяти в брезентовой робе, который мирно сидел на скамеечке и, держа в одной руке красный гладиолус, сосал пластиковую бутылку «пепси». Для наметанного взгляда Спиридонова сцена совершенно противоестественная, он подошел поближе:
— Привет, землячок! Зачем лакаешь такую гадость? Не лучше ли пивком оттянуться, а? Я бы и сам не прочь.
Мужчина понюхал гладиолус и обратил на него какой-то странный, болезненно-невинный взор.
— Что вы, господин! Раньше десяти вечера никак нельзя.
Спиридонов поглядел на часы: без пятнадцати час.
— А почему раньше нельзя?
В глазах аборигена ответное удивление.
— Как почему? Медицина, брат. Кто рано пить начинает, долго не живет.
— А гладиолус зачем?
— Как зачем? Для красоты, для чего же еще…
В задумчивости Спиридонов вышел на привокзальную площадь.
Федулинск, как и другие подобные города, наспех обустроенные в 50 — 60-е годы для нужд огромными темпами развивающейся промышленности, являл собой самый несуразный тип градостроительства. Огромные пространства, занятые суперсовременными производственными сооружениями, и хаотичные жилые комплексы, где рядом с двухэтажными бараками, слепленными из фанеры и клея, уживались штампованные шлакоблочные девяти- и двенадцатиэтажные здания, вдобавок чудесным образом втиснувшаяся в центр деревенька Федулка, по которой тоскливо бродили привидения недоеных коров и где голосисто орали несуществующие петухи. Высокая водонапорная башня неподалеку от центрального универмага напоминала почему-то перерезанную пуповину невесть куда отвалившегося бетонного младенца. В таком городе бесполезно искать намек на стройную архитектурную мысль, и человека с развитым чувством гармонии вся эта немыслимая чехарда могла запросто свести с ума, но только не Геню Спиридонова.
С первых шагов по тенистым улочкам его охватило смутное томление, словно после долгих странствий он вернулся туда, где бывал раньше, — в снах ли, в иных воплощениях?
Люди, попадавшиеся навстречу, хотя и неброско одетые, оставляли приятное впечатление, будто все разом вышли на прогулку; большинство из них, и молодые и пожилые, окидывали его приветливыми взглядами, улыбались, словно бы ожидая, что он непременно с ними заговорит. На улицах, как и в Москве, полно иномарок, из которых выглядывали дурашливые рожи молокососов с подстриженными затылками; торговали многочисленные шопики; дважды интеллигентные молодые люди попытались всучить Гене блестящую коробку с импортным утюгом, настырно убеждая, что ему повезло и товар он получит в виде приза; то есть повсюду текла обычная коммерческая жизнь, но все же было в привычном круговороте что-то фальшивое, напоминающее опять же какое-то давно забытое сновидение. Некая несообразность витала в воздухе, и отдельные штрихи не складывались в понятную, цельную картину. Алкаш с гладиолусом на станции, похмеляющийся «пепси»; девушка в шопике, у которой Спиридонов купил пачку «Кэмела», а она догнала его с кассовым чеком в руке; два явно обкуренных бычка, с которыми он, зазевавшись, столкнулся на тротуаре, а они, вместо того чтобы пихнуть его посильнее, смущенно пробормотали: «Извините, сударь!»; «жигуленок», пропустивший его на переходе, — что все сие означает? Где он очутился? В Париже, в Ницце или в занюханном, закопченном, нищем подмосковном городке?
Одна деталь особенно его поразила. Он остановился у газетного развала, чтобы купить утренний номер «Демократического вестника» со своей статьей, и вдруг среди пачек газет разглядел детский трупик. Протер глаза, не померещилось ли? — Нет, действительно, — голый трупик, пухлые ножки неестественно вывернуты, ко лбу прилипла белая прядка, и глазки прикрыты потемневшими веками.
— Это что такое?! — спросил Спиридонов, ткнув пальцем, еле ворочая языком от ужаса. Продавец, молоденький мужчина с одухотворенным лицом педика, поспешно прикрыл трупик картонной коробкой.
— Извините, господин, перевозка где-то запропастилась.
Не взяв сдачу и еле доплетясь до ближайшей скамейки, Спиридонов жадно закурил. Рядом расположилась тощая пожилая дама в нарядном летнем платье с одним полуоторванным рукавом. Не успел он отдышаться, как дама завела с ним разговор.
— Простите великодушно, юноша, — похоже в Федулинске было принято любой разговор начинать с извинений. — Не сочтите за хамство, не выбрасывайте, пожалуйста, чинарик.
— Вы хотите курить?
— Честно говоря, очень хочу. Поиздержалась, знаете ли, а до пенсии еще одиннадцать дней. Да и не платят уже седьмой месяц.
Спиридонов охотно угостил ее сигаретой. Пораженная его щедростью, дама залепетала слова благодарности, он се прервал довольно грубо:
— Ладно, ладно, чего там… Скажите лучше, вы местная?
— Даже не сомневайтесь. Мы все тут местные. У нас приезжих не бывает, — рискуя обжечься, дама огородила сигарету ладонями, чтобы не упустить ни капли дыма.
— Как же не бывает? Я сам только полчаса назад приехал.
Дама ответила ему взглядом, в котором он различил то же самое болезненно-просветленное, пустоватое выражение, как у алкаша и у девушки, догнавшей его с чеком.
— Полчаса, господин, где они? Фьють — и нету. Теперь вы наш земляк, коренной федулинец. По-другому не бывает. По-другому нельзя.
Сумасшедшая, догадался Спиридонов. Они все тут немного чокнутые. Но как такое может быть? Первый холодок страха робко коснулся его лопаток.
Он поинтересовался, как пройти на улицу Энгельса, где проживала Люся Ларина, чей адрес записал ему Осик на ресторанной салфетке. Дама подробно объяснила:
— Пойдете прямо до водонапорной башни, потом налево, по улице Хруничева, потом опять налево, до Центра реабилитации. Вы сразу его узнаете, такое красивое здание из красного кирпича. Дальше все время прямо и прямо, пока не упретесь в проезд Урицкого. Там Энгельса рядом, только она уже не Энгельса, а Вторая Худяковская. Ее недавно переименовали. Все, как говорится, возвращается.
— Что за Центр реабилитации? — профессионально уточнил Спиридонов. — Больница, что ли?
Дама хитро улыбнулась.
— Сами увидите. Вы сегодня туда обязательно попадете.
— Полагаете?
— Тут и полагать нечего. По-другому не бывает.
Стараясь не оглядываться на газетный развал, Спиридонов бодро зашагал в указанном направлении. За минувшее десятилетие, пока Россия отвоевывала независимость у бывших союзных республик, а позже у собственных окраин, матерый журналист Спиридонов нагляделся всякого, вряд ли его мог напугать мертвый младенец. Смутило вопиющее противоречие нелепостей, обрушившихся со всех сторон. Нелепые разговоры, нелепая поза трупика, неадекватное поведение аборигенов — не мираж ли все это? Или, хуже того, не грозные ли симптомы умственного сбоя, расщепления сознания, профессионального заболевания независимых журналистов, от которого многие из них преждевременно оказались на кладбище? Да что далеко ходить. Не далее как месяц назад Гордей Баклушев, начальник отдела информации в «Демократическом вестнике», начинавший свою блистательную карьеру еще при Яковлеве, несгибаемый защитник прав человека, личный советник президента, вдруг явился на работу в одних трусах, с начисто выскобленным, как у кришнаита, черепом, с серебряным амулетом на груди и объявил ошарашенной секретарше и сожительнице Лизе, что у него ночью было прозрение и что он создан для счастья, как птица для полета. Едва бедная секретарша набрала номер «скорой», как Гордей подскочил к раскрытому окну и с радостным воплем: «До встречи на Брайтон-бич, дорогая!» — выпрыгнул с десятого этажа.
Вот еще одна странность, которую мимоходом отметил Спиридонов: на улице не видно милиционеров, хотя при демократии их развелось, будто собак нерезаных, и умнейшие из нынешних идеологов рассматривали этот факт как бесспорный признак духовного оздоровления общества, о чем и Спиридонов не раз писал в своих статьях. Добродушный облик могучего мента с каучуковой дубинкой и автоматом стал как бы одним из символов всеобщего преуспеяния и свободы. Но за целый час блуждания по городу он не встретил ни одного. Как это понимать?
До улицы Энгельса-Худяковской он добрался без всяких приключений. Поднялся на третий этаж блочного дома и позвонил в дверь квартиры, обитую коричневым дерматином. Отворила, не спросив, кто пришел, худенькая девушка с милой, заспанной мордашкой — и молча на него уставилась. Зная нравы провинциальной молодежи, Спиридонов строго поинтересовался:
— Одна дома?
— Ага.
— Родители где?
— Ушли на прививку, а вы кто?
Спиридонов прошел в квартиру, отодвинув девушку локтем. Улыбнулся ей таинственно-призывной улыбкой, от которой московские балдели, как кошки от валерьянки.
— Принимай гостя, Люся. Из Москвы я, от Осика Бахрушина. Не забыла про такого?
— Ой! — девушка радостно всплеснула руками. — Да что вы говорите? Проходите же в комнату, чего мы тут стоим.
В горнице ему понравилось: чисто, уютно, много подушечек и ковриков, добротная мебель шестидесятых годов. Девушка поспешно расстегнула халатик, но Спиридонов ее остановил:
— Погоди, Люся, не суетись. Я не за этим приехал.
— Не за этим? — девушка смутилась. — А за чем же?
Любуясь ее нежным, смышленым личиком, как у лисенка, Спиридонов рассказал, что он журналист и хочет написать статью про Федулинск. Люсю, по совету Осика, он выбрал в свои, говоря по-русски, гиды и чичероне. План такой: прогулка по городу, осмотр достопримечательностей, затем обед в ресторане за его счет, а дальше — видно будет.
Девушка слушала внимательно, головку склонила на бочок, но что-то ее беспокоило.
— Сперва ведь надо зарегистрироваться, Геннадий Викторович… Я позвоню, да? — и потянулась к телефону.
— Что значит зарегистрироваться? Куда ты собралась звонить?
— В префектуру, куда же еще?
— Зачем?
Поглядела на него удивленно:
— Иначе нельзя… Накажут. Да и какая разница? Вас же все равно на станции сфотографировали.
Спиридонов задумался, машинально закурив. Несуразности накапливались, и ему это не нравилось. Мелькнула догадка, что на суверенном федулинском пространстве некая сила организовала свободную зону, со своей системой управления и контроля, но как это возможно осуществить под самым носом у бдительной столицы? Люся замерла на стуле в позе смиренного ожидания.
— Говоришь, родители на прививку ушли? — спросил Спиридонов. — Что за прививка?
— Еженедельная профилактика. — Девушка смотрела на него со все возрастающим недоумением. — Сегодня четверг, верно? Прививают возрастную группу от сорока до пятидесяти.
— Делают уколы?
— Иногда уколы, иногда собеседования с врачом. Извините, Геннадий Викторович, вы словно с луны свалились.
— И где это происходит? В больнице?
— Зачем в больнице? В пунктах оздоровления.
— Ты тоже туда ходишь?
— Позавчера была. — Девушка с гордостью продемонстрировала ему руку, испещренную синими точками, как бывает у наркоманов.
Спиридонов почувствовал желание выпить.
— У тебя водка есть?
Люся метнулась на кухню и через минуту вернулась с початой бутылкой и двумя чашками. Глазенки возбужденно блестели.
Выпив вместе с девушкой, Спиридонов продолжил расспросы.
— Родители у тебя работают?
— Раньше работали, пока завод не закрыли.
— На что же вы живете?
— Как на что? Талоны же нам дают. А водки вообще сколько хочешь. Мы хорошо живем. Раньше плохо жили, когда Масюта правил, коммуняка проклятый. Чуть голодом всех не уморил. Правильно сделали, что его укокошили.
— А теперь кто у вас голова?
Нежное Люсино личико осветилось вдохновенной улыбкой.
— Как кто? Монастырский Герасим Андреевич, благодетель наш. Спаси его Христос. Уж он-то в два счета навел порядок… Может, мне все же раздеться? Предки скоро явятся.
У Спиридонова в башке клинило, как при высоком давлении. Пришлось еще принять чарку. Люся от него не отставала.
— Скажи, дитя, ты со мной не шутишь? Не вешаешь дяденьке лапшу на уши?
— В каком смысле?
Чистый, ясный взгляд без всякого намека на интеллект. У кошки бывают такие глаза, особенно перед грозой.
— Регистрироваться я должен где?
— Как где? В центральном бюро эмигрантов. Там вам сразу сделают прививку.
— В Москву я могу от тебя позвонить?
— Конечно, можете, — хитрая, всезнающая гримаска. — Только вас не соединят.
— Почему?
— Как почему? В Москву звонят по спецдопуску, откуда он у меня.
— Значит, получается, звонить нельзя, а поехать на телепередачу можно? Что-то тут не вяжется.
— Можно поехать куда угодно, — терпеливо растолковала Люся. — У нас свободный город. Как вы не понимаете, Геннадий Викторович? У нас никто ничего не запрещает, потому что права человека превыше всего, — в ее голосе неожиданно зазвучали стальные нотки, хотя взгляд по-прежнему безмятежно лучился. — Вам любой ребенок объяснит. Езжай куда хочешь, звони хоть в Нью-Йорк, но, конечно, после особой прививки. Это для нашей же пользы, чтобы не заболеть. Некоторые боятся ее делать, а я рискнула. Теперь не жалею ни чуточки. Знаете, что мне подарили на передаче?
— Что?
Заговорщицки улыбаясь, достала из шкафа пластиковую коробочку, украшенную живописными сценками из мультиков о Микки-Маусе.
— Вот, нажмите кнопочку.
Спиридонов послушался, крышка коробочки отскочила — и оттуда вылетел огромный, коричневый член со всеми полагающимися причиндалами. Эффект был потрясающий, Геня испуганно отшатнулся. Девушка залилась звонким, мелодичным смехом.
— Чудо, да?! Настоящее чудо!
— Неплохая вещица, — пробормотал Спиридонов, чувствуя легкое недомогание в области печени. — А что это за особая прививка?
— Ну, когда надолго засыпаешь…
На прием к мэру Спиридонов попал без особых затруднений. Более того, у него сложилось впечатление, что его ждали. Он позвонил снизу в приемную, назвался и только начал излагать цель визита, как его прервал доброжелательный женский голос:
— Конечно, конечно… Подымайтесь на шестой этаж. Вам заказан пропуск. У вас есть какой-нибудь документ?
— Редакционное удостоверение.
— О-о, вполне достаточно.
По дороге в мэрию Люсе так и не удалось заманить его ни в один из пунктов прививки, несмотря на все ее старания.
— Как вы не понимаете, Геннадий Викторович! Для вас же будет лучше.
— Нет, — твердо отрезал Спиридонов. — Пусть мне будет хуже.
Кстати, эти самые пункты в городе были натыканы на каждом углу — невзрачные, серые вагончики с красной полосой поперек, он сначала решил, что это платные туалеты, и порадовался за федулинцев, имеющих возможность облегчаться в любую минуту. В Москве общественные сортиры — до сих пор проблема, одно из темных пятен проклятого прошлого.
По широким коридорам мэрии, устланным коврами, как и в любом учреждении подобного рода, сновали туда-сюда клерки с деланно озабоченными лицами, из-за массивных дверей, как из черных дыр, не доносилось ни звука, зато приятно сквозило ароматом свежезаваренного кофе. В просторной приемной навстречу Спиридонову поднялась пожилая женщина, по-спортивному подтянутая, в темном, в обтяжку, шерстяном костюме. Он привычно отметил, что, несмотря на возраст, она еще очень даже ничего: шерстяная ткань выгодно подчеркивала тугие формы.
— Проходите, пожалуйста, Герасим Андреевич ждет.
Как вор чует вора, так опытный газетчик всегда с одного взгляда определяет в большом начальнике единомышленника, с которым можно не стесняться, либо противника, которого следует разоблачить. Про Монастырского Спиридонов сразу решил: свой. Огромный, улыбчивый, с умным, коварным взглядом, с крепким рукопожатием, обтекаемый, как мыло, и непробиваемый, как танк, — притом ровесник, притом на шее крест, чего уж там, как поется в песне: милую узнаю по походке.
Ну и, разумеется, первая фраза, которая всегда — пароль.
— Искренне рад, искренне. — Монастырский увлек посетителя к низенькому журнальному столику. — Вы знаете, дорогой… э-э…
— Геннадий, просто Геннадий…
— Знаете, Гена, ваша газета для нас каждое утро как глоток кислорода.
Спиридонов присел в указанное кресло успокоенный. Ответно улыбнулся:
— Не совсем понятные у вас порядки, Герасим Андреевич. Зачем-то охранник у входа засветил мою пленку. Что за дела, ей-богу?
— Дуболомы, — сокрушенно-доверительно отозвался Монастырский. — Где их теперь нет. Одного заменишь, на его месте — два новых… Но с вашей «лейкой» — это моя вина. Не успел предупредить. Ничего, я сейчас разберусь.
С гневным лицом нажал какую-то кнопку, Спиридонов удивился: неужели действительно начнет разбираться с охранником? Влетела пожилая секретарша.
— Леонора Марковна, кофейку нам, пожалуйста, ну и все остальное. Ко мне — никого!
Женщина поклонилась и молча вышла.
— Как вы сказали ваша фамилия?
— Спиридонов.
— Ну как же, читал, читал… Перо отменное, поздравляю. И знаете, Спиридонов, я только в этом кресле по-настоящему ощутил, что такое для новой России пресса. И раньше, конечно, понимал, но когда окунулся… во все эти конюшни… Не только пятая власть, я бы сказал. Поводырь в царстве слепых, не меньше. Народ наш, будем откровенны, дик, суеверен и впечатлителен — без печатного слова… Вы надолго к нам в Федулинск?
Спиридонов стряхнул с себя оцепенение, накатившее, как облако на ясный день. Он не ожидал, что этот явный ловкач и пройдоха вдруг заговорит с ним, как с недоумком. Это его немного задело.
— На денек, не больше.
— По какому заданию, если не секрет?
— Хочу статью написать о вашем городе.
— Вообще статью? Или о чем-то конкретном?
— Еще не решил… Скорее всего, некий социологический очерк. Бывший город оборонщиков в условиях рынка. Социальная адаптация, система ориентиров — и все такое. Тема, конечно, не новая, но читатель кушает с удовольствием. Если добавить перчика.
— Перчика?.. Хотите совет?
— За тем и пришел. Кому как не вам…
Беседу прервала секретарша, вкатившая сервировочный столик на колесиках: кофейник, графинчик с чем-то желтым, тарелочки с легкими закусками, сладости.
— Ступай, милая, ступай, — добродушно пробасил Монастырский. — Мы уж сами как-нибудь похозяйничаем… — Когда ушла, продолжил: — Так вот совет. У нас выходит газетка «Свободный Федулинск». Не чета вашему «Вестнику», но там есть толковые ребята. А главное, архив. От и до. Исторические справки, новейшие исследования. Результаты самых последних предвыборных опросов. Думаю, это облегчит вашу задачу.
— Еще как облегчит, — согласился Спиридонов, принимая из рук мэра рюмку. — Но редакция заинтересована в свежачке. Хотелось бы поднести что-нибудь такое, чтобы с ног валило. Конкуренция огромная, читатель капризный, пресыщенный, вот мы и стараемся… Про вас слава вдет, Герасим Андреевич. Говорят, у вас даже зарплату иногда выплачивают. И пенсионеры, я поглядел, не шатаются стадом возле помоек.
— Действительно. — Взгляд мэра внезапно опустел и просветлел. — Даром хлеб налогоплательщиков не едим… Что касается помоек, мы их вообще ликвидировали. Как позорное явление.
— И чем же заменили? Реформа все-таки…
— Разумное распределение, уважаемый, разумное распределение излишков. Оказывается, если сильно захотеть, и при нашем скудном бюджете можно выкроить какие-то средства для бедноты, для неимущих. У нас с голода никто не помирает, как в иных местах. Не жируют, естественно, но и не помирают… Отведайте печенья, не побрезгуйте. Местного производства. Сколотили артель из бывших так называемых оборонщиков, подкинули им мучицы, дрожжец, так они такую фабрику развернули, вашему «Красному Октябрю» не угнаться. Люди у нас работящие, головастые, им только направление дать… Я всегда повторяю, из любого положения можно найти выход, если не заниматься маниловщиной. Мой предшественник никак этого не мог понять, потому и кончил печально.
— А что с ним случилось?
Монастырский игриво хихикнул.
— Анекдотическая история, право. Как раз в ночь после выборов увидел свои несчастные восемь процентов, с горя решил попариться в баньке, да там прямо на полке и угорел. Некоторые грешили на самоубийство, но я не верю. Какие причины? Полнокровный человек, ему шестидесяти не было, нет, не верю. Оставил большое семейство, дети, жены, дочку его я, правда, пристроил. Хорошая девочка, бойкая, образованная, без всяких комплексов. Кстати, могу познакомить. Она у нас вроде местной достопримечательности. Мы ее всем именитым гостям предлагаем для услуг. Уверяю, останетесь довольны.
Спиридонов, ощутив вторую волну странного, мозгового оцепенения, осушил рюмку коньяку.
— Все это, конечно, прекрасно, Герасим Андреевич, — и дочка, и кондитерская артель из оборонщиков, но, скажу откровенно, меня удивили некоторые аспекты федулинской жизни. Непонятные прививки, регистрации… Объясните, пожалуйста, что все это значит на самом деле?
Если он ожидал какой-то особой реакции, то ошибся. Монастырский поглядел на него с сочувствием.
— Уже наябедничали? Ах как у нас не умеют держать язык за зубами… Не берите в голову, дорогой мой. Чистая формальность, продиктованная необходимостью. У нас в прошлом году при, опять же, явном попустительстве покойного Масюты произошли неприятные события. Может, помните, средства информации оповещали. Фашистский путч, уличные беспорядки, короче, взрывоопасная ситуация.
— Как же, как же, — обрадовался Спиридонов. — Еще бы не помнить. Я был на похоронах Алихман-бека на Троекуровском кладбище. Внушительное зрелище. Серебряный катафалк, десять тысяч конной милиции. Телеграмма от президента. Убедительная имитация национальной трагедии. Вы, вероятно, хорошо знали покойного?
— Великий был человек, без сомнения. Сердобольный, совестливый, без всяких предрассудков, даром что горец по происхождению. На нем весь наш город стоял. Спонсор высшей пробы.
На лице мэра Спиридонов не заметил и тени иронии.
— Кажется, убийцу так и не нашли?
— Пока нет. Но найдем. Вопрос времени. Скорее всего, маньяк-одиночка. У нас есть конкретные подозреваемые.
Спиридонов, испросив разрешения, закурил. Пить и закусывать больше не хотелось. Даже кофе почему-то не лез в глотку. В голове постепенно укрепилась заполошная мысль: бежать! Да, надо поскорее покинуть этот город, и уж потом, из Москвы… Инстинкт никогда не обманывал Спиридонова: вокруг смердело паленым. У него осталось несколько вопросов, в том числе и о трупике младенца в газетном развале, но он уже понял, что с этим лощеным, приторно сладкоречивым верховным представителем федулинской элиты толковать бесполезно. И все же не удержался.
— Герасим Андреевич, простите мою назойливость, но я хочу вернуться к этой регистрации. Нельзя ли как-то ее избежать? Ведь, в сущности, я в городе проездом, на несколько часов…
Монастырский поднял на него глаза, в которых сверкнул ледок.
— Никак невозможно. Да и далась вам эта регистрация. Перед вашим приходом я связался с Рашидовым, он все устроит по гамбургскому счету. Заполните парочку бланков — и никаких хлопот.
— А прививка? Зачем мне прививка?
— Прививку тоже придется сделать. Понимаете ли, тут вопрос этики. Я сам делаю прививку раз в неделю. Любая поблажка, любое нарушение принципа неминуемо влияет на нравственный климат в обществе. Не хочется повторять прописные истины, вы их знаете не хуже меня. Массу убеждают не слова, как бы правильно они ни звучали, а личный пример руководителя. Я ничего не скрываю от народа, и он отвечает слепой любовью. Проблема — народ и власть — извечна. Возьмите того же покойного Масюту. Не скажу, чтобы он был законченным мерзавцем, нет, но частенько позволял себе то, что запрещалось другим. И его в конце концов раскусили. Какой бы ни был безумный народ, его нельзя обманывать слишком долго. И наоборот. Вы улавливаете мою мысль? В завтрашнем радиообращении я как раз хочу порассуждать на эту тему.
— Но принудительная прививка, — слабо возразил Спиридонов, — в каком-то смысле вступает в противоречие с конституцией, разве не так?
— Кто вам сказал, что принудительная?! В том-то и штука, что у нас никто никого ни к чему не принуждает. Не хватало нам тридцать седьмого года. Да пообщайтесь с людьми, они все сами расскажут. Свободный выбор масс — вот основной постулат демократии. А вы говорите, принудительная! Озадачили вы меня, голубчик…
Озадаченный, он нажал кнопку, глядя на Спиридонова с какой-то просветленной, детской обидой. Стремительно влетела секретарша.
— Проводите господина журналиста, Леонора Марковна, — обратился к ней Монастырский. — Не сложился у нас разговор.
— Почему же не сложился, — возразил Спиридонов, со страхом вглядываясь в окончательно, как по волшебству, остекленевшее лицо мэра. — Вы мне очень помогли, спасибо.
— Не с добрым сердцем вы к нам завернули, голубчик. Камень прячете за пазухой, а зря. У нас секретов нету. Уведи его, Лера!
Секретарша потянула Спиридонова за рукав, что-то прошептала на ухо: он не понял. Завороженный, поплелся за ней, от двери оглянулся. Монастырский стоял посреди кабинета, задумчиво чесал пятерней за пазухой.
В приемной секретарша ему попеняла:
— Расстроили вы Герасима Андреевича, нехорошо это, не по-божески.
— Но чем, чем?!
— Вам виднее… К нам всякие наезжают. Да все норовят с подковыркой, с претензиями. А вы лучше подумали бы, какой он человек. В одиночку такой воз на себе тянет. Нет бы просто посочувствовать, уважение оказать. Куда там! У каждого своя гордыня. Вот и рвут ему, сердечному, душу на куски.
Спиридонов еле выбрался в коридор, беспомощно огляделся. Тихо, просторно, ковры и плотно закрытые двери.
Он уже знал, что делать. На лифте спустился до второго этажа и прошел по коридору, пока не уперся в туалет. Вошел внутрь: мрамор и инкрустация. Кабинки со шторками. Розово-снежные унитазы, как гвардейцы в строю. И высокое окно — о, удача! — с полураспахнутой рамой.
Выглянул — можно спуститься, хотя есть риск покалечиться. Но выбора нет. Он был уверен, что на выходе из здания его обязательно перехватят. Откуда взялась уверенность, объяснить бы не смог: опять действовала безошибочная интуиция журналиста, которую можно сравнить разве что с чутьем висельника.
Преодолевая робость, растянулся на подоконнике, как черепаха, достал правой рукой до перекладины пожарной лестницы, оттолкнулся, повис, ударясь коленкой о железную стойку. Потом еще боком приложился. Но это все мелочи. Откуда-то и ловкость взялась. Через минуту твердо стоял на асфальте. Вздохнул с облегчением, но, оказывается, рано.
Из-за угла дома показались двое мужчин среднего роста и неприятной наружности. Род их занятий выдавали походка и скошенные затылки, а также проникновенно светящиеся глаза.
— Ишь какой прыткий, — восхитился один. — Прямо акробат.
— С утра рыщет по городу, — сказал второй, — а мы за ним, за пидором, гоняйся.
— Господа, тут какое-то недоразумение, — попытался отговориться Спиридонов. — Наверное, вы меня с кем-то спутали.
— Обезьяна московская, — удивились оба сразу, — а разговаривает.
После этого он получил удар в солнечное сплетение, который поставил его на колени. Били его недолго и как-то нехотя. Пока он приходил в себя после очередного пинка, покуривали и обменивались репликами.
— Тучка подозрительная, — говорил один. — Как бы дождик не натянуло к вечеру.
— Вряд ли, — отвечал другой. — По радио передавали — без осадков.
Потом кто-нибудь небрежно осаживал его пару раз ботинком по почкам. Спиридонова, как каждого уважающего себя репортера, били в жизни часто, и он отлично понимал, что ему делают профилактическое внушение, а вовсе не хотят убить. На всякий случай после каждого пинка он делал вид, что вырубился. Открыв глаза, нудил одно и то же:
— За что, братцы? Если деньги нужны, они в правом кармане.
Вскоре подкатил милицейский рафик. Спиридонова подняли за руки, за ноги и швырнули в салон.
Глава 3
Рашидов оказал ему честь — лично снял показания. Он был громоздок, улыбчив, с белыми, яркими зубами, с луноликим, смуглым лицом, вместо глаз плавали вокруг массивной носяры два непроницаемых нефтяных озерка. Людей с такой убедительной внешностью Спиридонов раньше не встречал, но по-прежнему лелеял план побега и спасения. Живучесть российских независимых журналистов поразительна, и кажется, Рашидов об этом догадывался.
— Что же ты, вошик поганый, — спросил он с многообещающей ухмылкой, — родину не любишь?
— Почему не люблю? — Спиридонова перед тем, как доставить в кабинет, ополоснули в душе и почистили. — И родину люблю, и всегда был законопослушен. Справки навести легче легкого. Пожалуйста, вот все мои телефоны. Позвоните в газету. Или вот, если угодно, сотрудник ФСБ. Или вот, прокурора. А вот, администрация президента. Уверен, вы получите самые надежные рекомендации, и наше маленькое недоразумение разъяснится к обоюдному удовольствию.
— Недоразумением было, — сказал наставительно Рашидов, — когда ты полез, вонючка, к нам в город с бомбой в кармане.
Спиридонов понял, что маразм крепчает, — и затих, бессильно поникнув на стуле.
В комнату вбежал худенький невзрачный господинчик с кожаным чемоданом и за три минуты ловко снял у него отпечатки пальцев. Даже протер ему подушечки ваткой со спиртом. Кивнул Рашидову — и исчез, как тень.
— Знаешь, кто я? — спросил Рашидов.
— Полагаю, вы представляете местную безопасность? Зовут вас Георгий Иванович, я на табличке прочитал.
— Глазастый… А тебя как зовут? Не по фальшивой ксиве, а в натуре. Как тебя мать с отцом звали. Или у тебя их не было?
— Почему не было? Они и сейчас есть. Вот, пожалуйста, телефончик…
— Да ты что же, сучонок, — психанул Рашидов, но видно было, что понарошку, — дразнишь меня, что ли? Что ты с этими телефончиками меня достаешь? Неужто думаешь, я на всякую газетную шваль буду тратить драгоценное время? Да ты сам скоро так запоешь, как на Страшном суде не поют. Значит, решил в свою вонючую газетку компромат подобрать?
— Никоим образом, Георгий Иванович, никоим образом. Приехал исключительно за позитивным материалом. С целью восславить, распространить, так сказать, передовой опыт рыночных реформ.
Рашидов долго смотрел на него молча, как бы прикидывая, в какое место пнуть: в нефтяных глазах-озерках затеплились желтые огоньки.
— Похоже, гаденыш, ты до сих пор не понял, в какую историю влип.
— Действительно, я в некотором недоумении. Какая-то зловещая чехарда, в которой нет логики. Но я…
— Кто тебя послал, тварь?! — рявкнул Рашидов. — Или тебе очную ставку сделать?
— Какую очную ставку? — Спиридонов старался вести нормальный разговор, но каждая клеточка его тела трепетала от ужаса.
— Ах, какую! — Рашидов нагнулся над селектором: — Приведите Гребанюка!
— Ну ничего, падаль, — сказал Спиридонову, — сейчас завертишься.
Двое прислужников ввели в комнату странное человекоподобное существо: лохматое, сгорбленное, тяжело передвигающееся на кривых ногах, с толстыми ручищами почти до пола, с лицом, до бровей поросшим рыжеватой шерстью, сквозь которую ехидно проблескивали два глазных буравчика. Остановившись посреди кабинета, поддерживаемое с боков, существо описало своими глазками, как фонариками, несколько кругов, пока не уперлось взглядом в Рашидова.
— Хорош красавец, а! — с искренним восхищением воскликнул Рашидов и, подойдя к существу, ощупал его плечи, кулаком постучал по горбатой спине, словно по деревянной бочке. — Мышцы как у орангутана. Сталь. Знаешь, кто это, писатель?
— Не имею чести, — дрогнувшим голосом ответил Спиридонов. — Первый раз вижу.
— Наглядишься, когда вместе в камеру посадим. Это наш местный маньяк и вампир Гребанюк. За ним ровно сорок жертв, в основном, представь себе, молодые девушки. Но и мальчиками, вроде тебя, он не брезгует. Намаялись с ним, пока отловили. Любишь человечинку, Витя?
Существо утробно заурчало, но слов Спиридонов не разобрал.
— Не гляди, что с виду дикий, — повернулся к задержанному Рашидов. — Мы экспертизу делали, у него умишко как раз на уровне столичного писаки. Сейчас сам увидишь… Скажи-ка, Витюша, вот этого хорька, который на стуле, узнаешь?
— Ага, — просипело существо, даже не взглянув в сторону Спиридонова.
— Вместе девок потрошили?
— Ага! — еще радостнее отозвалось существо.
— Ах ты, моя прелесть, — похвалил чудовище Рашидов. — Ну на палец, пососи немного. Только гляди, не кусай, как в прошлый раз. Накажу.
Счастливо сопя, существо ухватило толстыми губами палец Рашидова и зачмокало, словно младенец, получивший соску.
— Ладно, будет с тебя. — Рашидов брезгливо вытер палец о штаны. — Уведите скотину…
— Так-то, вошик столичный, — Рашидов удовлетворенно улыбался. — Как видишь, стопроцентный свидетель. Мечта прокурора. И у нас таких сколько хочешь. Но это все юридические тонкости для соблюдения закона. Никакого суда, конечно, не потребуется. Витя тебя за один вечер схрумкает и косточек не оставит. Чрезвычайно некрасивая, унизительная смерть. Ты сам-то хоть это понимаешь?
— Что вы от меня хотите?! — У Спиридонова на лбу выступила испарина. Волосатик произвел на него неизгладимое впечатление. — Объясните толком! Я же не против сотрудничества.
— Кому нужно твое сотрудничество, ничтожество.
— Что же вам нужно?
Рашидов оценивающе на него посмотрел, огоньки в нефтяных озерцах потухли.
— Пожалуй, уже ничего. Ты и вправду пустой. У тебя, увы, нечего взять. Обыкновенная залетная пташка. Коготки подкорнаем — и лети на волю.
Тон его смягчился, но Спиридонов облегчения не почувствовал. Смутило замечание о коготках.
— Я рад, Георгий Иванович, что ваши подозрения развеялись. Поверьте, постараюсь быть вам полезным. — Спиридонов достал фирменный блокнот в сафьяновом переплете, изобразил величайшее внимание, не меньшее, как если бы сидел в гостях у банкира. — У меня уже и название для статьи как-то незаметно родилось. «Счастливый город, которым управляют профессионалы». Может быть, немного длинновато, но суть отражает. Вы не находите?
— Ишь какое у вас, поганцев, недержание речи. — Рашидов перебрался за стол и оттуда холодно наблюдал за Спиридоновым. — Зу-зу-зу, зу-зу-зу, — как комарик, когда поймаешь… Никакой статьи не будет, дурашка ты мой.
— Как угодно. — Спиридонов с готовностью спрятал блокнот. — Настаивать не имею права. Хотелось сделать приятное, в виде рекламы, так сказать…
— Пшел прочь, — сквозь зубы процедил Рашидов. Как подброшенный пружиной, Спиридонов сорвался со стула и ринулся к двери, забыв попрощаться. В коридоре его перехватили двое молодцов, кажется, те же самые, которые приводили вампира Витю.
— Куда вы меня, хлопцы? — Спиридонов слабо затрепыхался в железных тисках их рук.
— На прививку, милок, на прививку, — объяснили ему.
…Внутри вагончика как в отсеке тифозного барака. Услужливая память почему-то подсказала Спиридонову именно эту прихотливую ассоциацию. Кадры старинной кинохроники: полуголые люди вповалку на соломе, бредят, помирают, водицы просят. Здесь: замызганный лежак, металлический столик, привинченный к полу, и здоровенная, хмурая бабища в кожаном фартуке. Бьющий в ноздри, острый ацетоновый запах.
Бабка пробасила:
— Садись, страдалец, анкетку заполним.
Окошко зарешеченное, не выпрыгнешь, да и на улице стерегут два бугая. Спиридонов чувствовал, что шансов остаться в нормальной реальности, а не в той, которая творилась в Федулинске, у него все меньше. Машинально отвечая на вопросы полупьяной бабки, мучительно размышлял, что еще можно предпринять для собственного спасения. Как выскользнуть из разверзшейся перед ним трясины безумия? Похоже, что никак.
— Вес?
— Восемьдесят килограммов.
— Какая по счету инъекция?
— Первая.
— Скоко за день выпиваешь спиртного?
— Когда как.
Бабка медленно, высунув язык, скрипела пером по разграфленной бумажке. Спиридонова озарило.
— Хозяюшка, давай договоримся. Я тебе соточку подкину, а ты пустышку влепишь. Зачем мне прививка, я же здоровый. А тебе денежки пригодятся. Гостинцев накупишь.
Бабкины глаза алчно сверкнули.
— Это можно. Почему нет? Пустышку так пустышку. Токо ты не проговорись никому. Давай денежки.
Протянул ей сотенную купюру с портретом американского президента, бабка приняла ее с поклоном и сунула под фартук.
— Ну чего, теперь ложися вон туда.
Спиридонов прилег на грязный лежак, задрал рукав, бабка покачала головой.
— Не-е, светик мой, так не пойдет. Шприц большой, в руку не попаду. Заголяй жопочку.
С трепетом он следил, как бабка трясущимися руками набрала розоватой жидкости из литровой банки. По виду — вроде марганцовка.
— Пустышка? — уточнил он.
— Не сомневайся. Самая она и есть.
Вонзила иглу, как штык в землю. От неожиданности Спиридонов взвизгнул, но буквально через минуту, под ласковые пришептывания бабки, по телу потекли горячие токи и голова сладко закружилась.
— Ну вот, — успокаивающе текло в уши, — было бы чего бояться. Для твоей же пользы, сынок. Не ты первый, не ты последний. Пустышка — она и есть пустышка…
Очухался в светлой городской комнате, на диване. Ноги прикрыты клетчатым шотландским пледом, у окна с вязанием в руках девица Люська. Не подавая знака, что очнулся, Спиридонов прислушался к себе. Нигде ничего не болело, на душе — тишина. Состояние просветленное, можно сказать, радужное. Память в полном порядке, весь чудной сегодняшний день, со всеми деталями стоит перед глазами, но строй мыслей поразительно изменился. С удивлением он осознал, что беспричинно улыбается, как младенец поутру. Таких безмятежных пробуждений с ним не случалось, наверное, целый век.
— Люсенька, — окликнул девушку. — Мы у тебя дома?
Девушка ему улыбнулась, но вязание не отложила.
— Ага. Где же еще?
— Кто там за стенкой шебуршится?
— Папаня с маманей чай пьют.
— Чего-то голоса громкие. Ругаются, что ли?
Люся хихикнула:
— Ну ты даешь, Геннадий Викторович. Да они песню разучивают. Им завтра на митинге выступать.
— Вот оно что. — Спиридонов потянулся под пледом, понежился. — А что за митинг?
— Какая разница. Они же общественники… Выспался?
— Еще как!.. Кстати, как я здесь очутился? Чего-то у меня тут маленький провал.
— Пришел, позвонил, как все приходят. — Девушка перестала вязать. — Сказал, поживешь немного… Ты не голодный?
— Подожди… Я сказал, поживу у тебя? А родители не возражают?
— Чего им возражать? Ты же прикомандированный. За тебя дополнительный паек пойдет… Побаловаться не хочешь?
— Пока нет… А чайку бы, пожалуй, попил.
— Тогда вставай.
Вышли в соседнюю комнату, и Люся познакомила его с родителями, которые очень Спиридонову понравились. От них, как и от Люси, тянуло каким-то необъяснимым умиротворением. Отец, крепкий еще мужчина с невыразительным лицом научного работника, пожал ему руку, спросил:
— Куревом не богат?
Спиридонов достал из пиджака смятую пачку «Кэмела», где еще осталось с пяток сигарет.
— О-о, — удивился отец. — Солидно. Давай одну пока подымим, чтобы на вечер хватило.
Люсина матушка, цветущая женщина средних лет, с черными, чрезмерно яркими на бледном лице бровями и с безмятежными глазами-незабудками, пригласила за стол, налила Спиридонову в чашку кипятку без заварки. Объяснила смущенно:
— Извините, Гена, и сахарку нет. Нынче талоны не отоваривали.
— Врет она все, — вступил отец. — Были талоны, да мы их на чекушку выменяли. А чекушку уже выпили, не знали, что гость придет. Я тебе, Гена, оставил бы глоточек. Я нынешнюю молодежь уважаю и приветствую. И знаешь, за что?
— Хотелось бы знать.
— Посуди сам. Мы оборонку строили, американцам пыль в глаза пускали, и ничего у нас не было, кроме худой обувки. А вы, молодежь, ничего не строили, нигде не работали, зато все у вас есть, чего душа пожелает. Причем наилучшего образца. Как же за это не уважать. Верно, мать?
Женщина испуганно покосилась на окно, но тут же заулыбалась, расцвела. Махнула рукой на мужа.
— А-а, кто тебя только слушает, пустобреха. — Покопалась в фартуке и положила на блюдце рядом со Спиридоновым белую сушку в маковой росе. — Покушай, Гена, сушка свежая, бабаевская. Для внучонка берегла, да когда-то он еще явится.
— Когда Люська родит, тогда и явится, — ликующе прогрохотал папаня.
У Спиридонова слезы выступили на глаза от умиления. Давно ему не было так хорошо и покойно. Милые, незамысловатые, беззлобные люди. Синий абажур. Прелестная девушка. На всех лицах одинаковое выражение нездешней мудрости и доброты. «Господи милостивый, — подумал Спиридонов. — Какое же счастье подвалило. И за какие заслуги?»
В незатейливой болтовне скоротали незаметно часок, потом Люся вдруг заспешила:
— Пойдем, Гена, пойдем скорее, а то корчму закроют.
Он не стал расспрашивать, какую корчму закроют и почему им надо туда спешить, молча потянулся за ней на улицу. Там было полно народу, будто весь город совершал моцион. Прелестны подмосковные летние вечера, окутанные сиреневой дымкой заката. Есть в них волшебная нота, заставляющая разом забыть о тяготах минувшего дня. И опять у Спиридонова возникло ощущение, что он вернулся в очаровательные времена полузабытого детства. Все встречные им улыбались, и в этом не было ничего необычного, Спиридонов тоже улыбался в ответ, ему казалось, некоторые лица он узнает. Вон та старушка с голубоглазой внучкой в сером балахончике, вот тот милый юноша с гитарой… На мгновение мелькнула мысль, что надо бы все же позвонить в редакцию, сообщить, что задерживается на неопределенный срок, но это, конечно, не к спеху… На одном из переходов их окружила веселая стайка молодежи. Высокий, румяный парень в линялой ковбойке схватил Люсю в охапку и предложил прогуляться в кустики, но девушка, смеясь, вырвалась и звонко шлепнула его по спине. Гордо сказала: «Отвали, сморчок, я сегодня занятая!» Парень церемонно извинился перед Спиридоновым и вместе со всей компанией свернул в ольховые заросли, откуда доносились характерные повизгивания совокупляющихся пар.
Боже мой, растроганно думал Спиридонов, как же все патриархально, невинно, чисто. Неужто это не сон?!
Из дверей двухэтажного особняка вытягивалась на улицу гомонящая очередь. Спиридонов с Люсей пристроились в конец. На фасаде две вывески: на одной кумачовый лозунг: «Только свобода делает человека сытым», на другой название заведения: корчма «У Максима».
Люся осведомилась у пожилого господина в очках на нитяных дужках:
— Чем сегодня кормят, приятель?
Господин плотоядно облизнулся.
— Гороховый суп с телячьими ножками. Чувствуете, какой аромат?
Спиридонов с готовностью принюхался: вонь ядреная, густая, как из подожженной помойки. Его качнуло, и то — с утра, кроме белой сушки, во рту ничего не держал. Люся заботливо подхватила его под руку, шепнула в ухо:
— На раздаче скажешь, что новенький. Может, косточку положат.
— Хорошо бы! — глупо ухмыльнулся Спиридонов.
Глава 4
На четвертый день пути поднялись к Святым пещерам. На ночь расположились на узкой каменистой площадке, под вековыми, с кронами в небесах, могучими соснами. Из жердей и сосновых лап соорудили навес, запалили костерок.
В котелке тушилось варево из свежей зайчатины, пшенки и овощей — жаркое «по-монастырски», — Ирина помешивала его гладко оструганным черепком, пробовала на вкус — готово ли? Егорка сидел чуть поодаль на поваленном стволе, мечтал о чем-то, глядя на причудливую панораму: мглистое редколесье, отливающие серебром проплешины сопок. В мирном пейзаже ему чудилась тяжесть, хотя взгляду открывалась спокойная, полусонная тишь. Тепло костерка облизывало щеки.
Федор Игнатьевич куда-то отлучился, сказав, что вернется аккурат к ужину.
— Тебе не кажется, Егорушка, — спросила Ирина, — что старик окончательно спятил?
— Почему?
— Куда он, по-твоему, поперся на ночь глядя?
— Мало ли, — Егорка пришлепнул комара на лбу. — Нам с тобой его пути неведомы.
Ирина поворошила палкой в костре, вспыхнул багряный фейерверк.
— Чудные вы оба, что ты, что он, — ее голос звучал мягко, завораживал. — Живете, будто вам ничего не надо. Ему, может, и не надо, но ты, Егорка… Неужели не хочется сбежать отсюда?
Этот разговор она заводила не первый раз, дразнила, сулила неведомые утехи, задевала потаенные струны в его настороженной душе.
— Куда я должен бежать? — отозвался он, предугадывая ответ. Ирина оживилась, обернулась к нему улыбающимся лицом. В походе она совершенно переменилась, от ее дерзости, заносчивости не осталось и следа. Все распоряжения Жакина выполняла покорно и с какой-то веселой охотой. Деликатная, предупредительная, заботливая — сама доброта. Ни разу не капризничала, не жаловалась ни на что. Рука у нее почти зажила.
— Не выдашь старику?
— Не выдам.
— Ой, Егорушка, какой же ты еще пацан! И ничегошеньки о жизни не понимаешь. Да разве для того человек родится, чтобы грязь ногами месить? А ты живешь в глуши, к пню старому притулился, света не видишь — и рад до смерти. Чему, Егорушка? Чем он тебе губы намазал? Какую порчу навел?
— Мне хорошо с ним, спокойно. Он добру учит.
— Покоя ищешь? В свои двадцать годочков? Не верю! Очнись, Егорушка. Ты же сокол, не воробушек серенький. Что с тобой? Вижу, как смотришь, съесть готов, а дотронуться боишься. Почему? Я же не кусаюсь.
Егорка чуток покраснел в темноте. Женщина от костра перебралась к нему поближе, зашептала, словно в горячке:
— Сокол сизокрылый, давай вместе улетим… Не пожалеешь, родненький. Ты еще не знаешь, какая я. Все на свете забудешь, и про папочку, и про мамочку… Старик твой большие деньги имеет, сокровища несметные. Ему они ни к чему, а нам пригодятся. По Европе прокатимся на золотой колеснице, в Америку умчимся, в Африку, в Японию, все повидаем, везде погуляем. Так гульнем, что помирать не страшно. С деньгами, Егорушка, весь мир в кармане.
— Да я в принципе не против. Попутешествовать, конечно, неплохо бы.
— Старик убить меня хочет, потому потащил за собой. Ведь ты не дашь меня убить?
— Перестань, Ира. Хотел бы убить, давно бы убил.
— Ты его не понял, Егорушка. Он садист. Ему нравится овечку выгуливать, наблюдать, как она бекает перед смертью, ничего худого не чуя. Они все такие. Уж я нагляделась, привел Господь. Бандюки проклятые! Он с виду елейный, благостный, а пальцы на горле держит. Вон, пощупай, синяки какие, — потянулась к Егорке грудью, жарким телом, и он привычно сомлел. Все ее уловки видел, но всякий раз поддавался, подыгрывал, сладко было поддаваться. Но от последней близости что-то его останавливало, уклоняло, мешало впиться в ждущую, желанную плоть, погрузиться в нее с головой. Так голодный едок, уже занеся вилку над тарелкой, вдруг замечает какую-то подозрительную плесень и мешкает, робеет. Не отрава ли?
Отодвинулась с горьким вздохом.
— Что же ты за чурбан такой бесчувственный! — попеняла беззлобно. — Я же вижу, что хочешь. Вон как весь набух. Может, пособить тебе, Егорушка? Может, я у тебя первая?
— Гляди, Ирина, подгорит жаркое.
Неподалеку громыхнуло, камень покатился в пропасть. Жакин возвращался, нарочно шумел, чтобы не застать их врасплох. Вскоре возник из черных кустов, будто сотканный из вечернего прохладного воздуха. Подошел к костру, высокий, сутулый, легкий, с палкой-посохом в руке.
Ирина враз засуетилась, подала миски, кружки. Порезала буханку на досточке.
— Может, с устатку чарку примете, Федор Игнатьевич? — пропела игриво.
— У тебя есть она, эта чарка?
— У меня-то нету, а у вас в рюкзаке вроде булькала.
— Завидный слух у тебя, девушка.
— Не только слух, Федор Игнатьевич.
Как обычно при Жакине, она совершенно перестала обращать внимание на Егорку, будто бы он превратился в невидимку. Зато с дедом они пикировались без устали. Причем Егорка не всегда понимал, кто из них кого подначивает.
Жакин, неожиданно поддавшись, откупорил заветную фляжку с ядреной облепиховой настойкой, разлил по трем кружкам.
— Что ж, под зайчатину не грех и по глоточку.
Ужинали под чистым небесным сиянием. В два счета опростали котелок. Потом неспешно чаевничали. Гулкая тишина предгорья и сосновая благодать томили сердца несбыточным упованием.
Ирина прикурила от головешки.
— Чудо, — потянулась истомно. — Луна, гляньте, как сковородка с яишенкой. Так бы и сидела целый век. Возьмите в служанки, Жакин. Буду вас с Егорушкой обстирывать, пищу готовить.
— Повариха ты знатная, — согласился Жакин. — Почему не взять. А, Егорка?
— Вам виднее, Федор Игнатьевич.
— Правда, придется ножи и топоры прятать. А то как бы она нас с тобой впотьмах с курями не перепутала. Городская все же девушка, много озорства на уме.
Ирина еле боролась со сном. И это было странно, хотя Егорка догадывался о причине. Старик без сонного снадобья в лес не ходил.
— Как не стыдно, — вяло упрекнула Ирина. — Сто раз объяснила, силком злодеи взяли в оборот. Покаялась, можно сказать. Неужто у вас ни к кому веры нету?
— Не в людей надо верить, девушка, а токма в Господа Иисуса.
— По-вашему, получается, все вокруг подонки? Так, что ли?
— Необязательно все. Однако нормальные граждане за чужими деньгами по свету не гоняются.
— С вами спорить, Федор Игнатьевич… уж лучше лягу. Чего-то вроде уморилась я, не пойму от чего.
— Ложись, девушка, дело житейское. По крайней мере, никому во сне зла не причинишь.
Ирина не дослушала, склонила на грудь бедовую головку, повалилась на бок. Жакин с Егоркой перенесли ее на лапник, укрыли сверху брезентовым плащом, под голову подложили толстую ветку. Обошлись, как с королевой.
— Удивительная женщина, — восхищенно заметил Егорка. — Зовет в кругосветное путешествие. Неземное счастье обещает.
— За мои денежки, конечно?
— Сказала, у вас их много, а вам они ни к чему.
— Это еще что, — загорелся Жакин. — Я тебе сейчас покажу, какие у нее для путешествия запасы приготовлены.
Из Ирининого рюкзака, с самого дна выудил коробочку с ампулами, шприцы, а также стеклянную баночку размером с майонезную, с туго завинченной пластмассовой крышкой.
— Наркота? — спросил Егорка.
— В ампулах пенициллин. А вот это, — Жакин бережно отвинтил крышку с пузырька, понюхал издалека, не поднося к лицу, — это, брат, замечательная вещь, избавляет разом от всех болезней.
— Женьшень?
— Намного лучше. Одна капля — и человек на небесах. Причем безо всяких осложнений и мук. «Змеиный коготь» называется. Цены нет этому яду. По всей тайге, может, три человека осталось, кои знают, как его делать. А без меня только двое. Если же не считать Ваню Сикорского с Гремучей заимки, который в реке утоп, тогда, кроме меня, один Гриня Муравей его сумеет приготовить. Но Грине за сто лет, и где он прячется, никому не ведомо.
— Откуда же у Ириши пузырек?
— Из старых запасов. Таких пузырьков мало, видишь, стекло особого литья. Свет не пропускает и молотком его не расшибешь. Хорошее стекло, качественное. У меня тоже такой есть. Как к ней попал, самому бы знать хотелось. Да она правды не скажет. Она из тех, что правду не умеют говорить. Если у нее правда сорвется с языка, дамочка может помереть враз. Как от аллергического шока.
Егорка насупился.
— Мне кажется, Федор Игнатьевич, вы слишком строга к ней. В сущности, Ириша несчастная женщина. Одна ведь борется со всем миром.
— Ох, Егорка, не пускай ее в сердце. Не заметишь, как ужалит. Гадюка тоже в одиночку ползает.
У Егорки душа зашлась в печали, но спорить он не стал, потому что понимал, учитель прав, как всегда.
— Она пожирательница, — добавил Жакин. — Ее можно только в мешке носить, на волю пускать нельзя.
— Зачем ей этот яд?
— Спроси, когда проснется… Ну что, пошли? Луна уж высоко.
По непролазным дебрям Жакин ходил, как по половицам, Егорка еле за ним поспевал, хотя за год, за два обвыкся с местностью. Жакин мало того, что шел быстро, вдобавок таял, исчезал в темноте, словно оживший куст, — ни шороха, ни силуэта, — а это великое искусство. Егорка тянулся за ним изо всех сил и жалел, что Гирей остался дома, сторожить хозяйство. Собака часто его выручала в таких ночных походах. Споткнешься, обязательно окажется рядом, посопит, ткнется теплым носом в руку: дескать, не робей, парень, я здесь.
Иногда Егорка ощущал с могучим псом кровное родство и с удивлением думал, что, пожалуй, у него не было ближе существа на земле. Из всех тайн, открывшихся ему, это была, возможно, самая важная. Всепоглощающее слияние земных материй. Умный пес, человек, ночь, деревья, вода и звезды в небе — все едино, все волшебно перетекает из одного в другое и внятно для чуткого слуха. Магия незримых энергий, уловленная ушной раковиной, сулящая блаженство. И тут же, рядом — ужас небытия. Будто ось всех земных тягот проходит через мозжечок. Егорка долго таился, но однажды рассказал Жакину об этих острых, изнуряющих ощущениях, и тот сразу его понял. Посмотрел как-то чудно, вроде даже со слезой, как прежде не смотрел, проворчал: «Эх, сынок, рановато матереешь… Ничего… Только помни всегда, кому много дано, с того спросится вдесятеро…» Если бы кто услышал тот их разговор, мог подумать: рехнулись оба, и старый и малый…
В первых рассветных блестках, перейдя вброд мелководную Сагру, очутились в пихтовой роще, где между стволами еще стояла синильная мгла, и оттуда поднялись на округлую, будто выровненную богатырским плугом площадку, поросшую облепиховым кустом. Сверху открывался совершенно чарующий вид, аж сердце у Егорки оборвалось от восторга. Он почувствовал себя птицей, воспарившей в предрассветном серебре над лесным простором, а за спиной вздымалась прочерченная до горизонта горная гряда, казалось, грозившая обрушиться на голову неосторожного путника водопадом камней. Почти молитвенная картина, и Жакин терпеливо подождал, пока юноша свыкнется с ней.
Неподалеку темнела расселина в скальном уступе. Туда Жакин и позвал Егорку. Вход в пещеру загораживал массивный, в три человеческих роста валун, который на первый взгляд невозможно сдвинуть и башенным краном.
Жакин вытянул из кустов две длинные жерди, потемневшие от влага, но прочные, как железные, поочередно вставил их в какие-то одному ему видимые отверстия и велел Егорке давить по его команде. Но прежде, чем давить, он еще довольно долго копался под валуном, расчищая пространство для маневра, выгораживая понятную лишь ему границу. Целую кучу камней накидал позади себя.
Когда уперлись и Жакин просипел: «Давай!» — Егорка напрягся до стона в жилах и чуть не упал, когда валун, мягко хрустнув днищем, развернулся на оси и пополз в сторону, как корабль, сошедший со стапеля. Открылся низкий (в полметра?) лаз в пещеру, точно волчья нора. Жакин сказал:
— Не слишком я тебя откормил? Пролезешь?
Пролезли оба — Жакин первый, Егорка следом. Дальше поползли по каменной трубе, но не впотьмах, Жакин посвечивал фонарем. Не успел Егорка как следует коленки ободрать, лаз расширился, а потом они и вовсе встали в полный рост. Воздух в пещере спертый, душный, а тишина такая, хоть песню пой. Изредка капля упадет, как гром грянет. Жакин скользнул лучом по блестящим стенам и в одном месте метнулась вверх хлесткая, как кнутик, прозрачная змейка. Егорка подумал, что очутись он тут один, мог бы и оробеть невзначай, но рядом с учителем, он давно это понял, и в могиле не страх.
— Осторожнее, — предупредил Жакин. — Под ноги гляди. Камешки острые, что стекло.
Из одного каменного склепа по второму лазу-трубе переползли в следующий, а после еще в один. Егорка прикинул, от входа удалились уже метров на двадцать, но ни о чем не спрашивал, сопел в две дырки. Сопеть пришлось натурально, воздуха не хватало. Из третьей комнаты, где тоже стояли не сгибаясь, дальше ходу не было. Зато в углу — куча тряпок, и воняло чем-то кислым. Жакин отдал фонарик Егорке, разбросал прогнившую ветошь и очистил железную крышку, вмурованную прямо в камень. Из крышки торчал железный крючок, наподобие раздвоенной антенны. Жакин чего-то покрутил, потянул, выругался сквозь зубы.
— Не-е, давай ты, Егорушка. У меня пальцы склизкие.
— А чего делать? Дергать, что ли?
— Усики разведи, вот так, влево и вправо, коленкой сюда, а руками потихонечку тяни, не резко.
Хитроумный запор поддался Егорке со второй попытки, но при этом он содрал кожу с пальцев.
Крышка отъехала в сторону, Жакин посветил внутрь, и глазам Егорки открылись сокровища. Электрический луч матово отразился на выпуклых бочках золотых чаш, утонул в груде драгоценных камней, вырвал из мрака чей-то насупленный взгляд под костяными рогами.
— Круто, — одобрил Егорка. — Непонятно, как это устроили.
— Что устроили?
— Да вот этот железный тайник… Тут же инструменты особенные нужны. Не отверткой же пол расковыряли. А ящик этот? Он же шире лаза. Как же его сюда впихнули?
— И это все?
— Что — все, Федор Игнатьевич?
— Неинтересно, на сколько тут добра?
— Так оно же не мое. Какое мне дело?
Жакин загреб горсть камушков с поверхности, сунул в карман.
— Ладно, задвигай плиту, пошли на волю. Сыро тут, и воздух тяжелый. Недолго насморк схлопотать…
На обратном пути к стоянке им хватило времени, и Федор Игнатьевич рассказал юноше, откуда взялся ящик с сокровищами. Под его присмотром несколько таких тайников в горах, он их все собирался показать Егору. По нынешним временам ему некому их передать, а унести богатство в могилу он не имеет права.
Жакин взваливал на мальчика непомерный груз, но другого выхода нет. Приходилось спешить, потому что те, что должны были принять у него казну, сгинули прежде срока, и, судя по всему, к нему тоже подбирается нечистый.
Егорка в очередной раз споткнулся, хотя они шли по светлому, утреннему лесу.
— Понимаю, — сказал он. — Сокровища графа Монте-Кристо на русский лад. Но я тут при чем?
Жакин ответил:
— Одни от денег дуреют, другие к ним равнодушны. Первых великое множество, других очень мало, единицы. Это хранители. Не только денег, но всего прочего, что осталось святого. Ты тоже будешь хранителем, когда перебесишься возрастом. Только я уж того не застану. Но это не беда. Мое дело — передать ценности. Остальное меня не касается.
— Общак воровской?
— Как хочешь думай. Сейчас это пустой разговор.
По тону старика Егорка понял, что расспрашивать бесполезно, но все же заметил:
— Зачем мне ваша казна, Федор Игнатьевич? Я ведь об ней не просил. У меня своих забот по горло.
— Не придумывай, парень. Нету у тебя никаких забот.
— Как это нету? — искренне удивился Егорка. — Не век же в глуши сидеть. Как-то надо обустраиваться в жизни. У меня дома матушка осталась, невеста. За вашу науку спасибо, я при вас человеком стал, но чужое добро охранять не буду. Зачем мне это?
Жакин ответил даже подробнее, чем ожидал Егорка.
— Расскажу тебе случай из старой жизни, Егорушка. Только ты спотыкайся пореже, под ноги гляди, а не в небо… Пошли мы как-то в бега с двумя корешами, да так удачно оторвались, трех дней не прошло, как очутились наедине с дикой природой и неизвестно где. Елки-моталки! Кругом холод, топи непролазные, хищные звери — и никакой перспективы. У нас ни одежи доброй, ни огня, и на троих одна финяга. Помыкались еще сколько-то ден и начали околевать. Околевать неохота, тяжко — весна ранняя, птахи в деревьях поют, и мы еще все молодые. Сели в кружок и смотрим друг на друга, как первые люди на Луне. Но мы уже не люди были, нет, Егорка, мы были хуже тех зверей, что рыскали по ночам. Чтобы до такого состояния дойти, мало оголодать и одичать, надобно еще родиться без света в душе. Мы все трое такими и были. И все меж нами троими было ясно, вопрос только стоял: чей жребий? Понимаешь, о чем я, Егорка?
— Каннибализм — штука деликатная. — Егорка старался держаться след в след за Жакиным, чтобы лучше слышать. — Известная с давних времен.
— Выпало на пальцах Гарику Морозову, скокарю из Одессы. И справедливо. Он был мужичок рыхлый, слезливый, истомился пуще всех и к тому дню почти всю человеческую речь забыл, лишь мычал, как теленок. Но жить, обрати внимание, хотел не меньше нашего. Ох, горемыка!!! Как услыхал, что ему пора, так и ломанул, да прямо в топь. Увяз по колешко, вопит, стенает. Заново речь обрел. «Не губите, братцы! Мама дома старенькая, детки малые!» Веришь ли, Егорка, до сей поры помню, как страдалец перед смертью блажил. Ни матери у него не было, ни деток. Жену зарезал по пьяной лавочке, за нее и мотал десятку. Лик ужасный торчит из трясины: мама! детки! Нас с Амуром, хоть и сами на ладан дышим, смех разобрал. Кинули ему жердину, не хочет цепляться. Утонуть решился, но не даться на корм. Амур озверел, товарищ мой: ты что же, сучий потрох, закона не знаешь? Дезертир вонючий! Пополз к нему по кочкам, откуда сила взялась, вырвал за шкирку из болота, да сразу и приколол сердечного, как порося.
Дальше — кровь пить. Иначе нельзя. Свежатину не примет нутро, а испечь — огня нету. Гарик еще трепыхается, а побратим мой ему вену выгрыз и сосет. Хлюпает носом, глаза выкатил, рычит и сосет. И в ту же минуту я прозрел. Понял, не смогу. Потихоньку, потихоньку отдалился от страшного места и побрел куда глаза глядят. Молиться начал, хотя веры во мне тогда и намеку не было. Долго шел, может, целые сутки, никак остановиться не мог. Даже не вижу, день или ночь надо мной. Вдруг внизу открылась река и спуск к ней — чистый, травяной, хоть на заднице катись. И на берегу — лодка с веслами. Подумал, видение или мираж, но сел в лодку и поплыл по течению. Грести мочи нет, лег на дно и уснул… Вот и вся история, Егорушка, друг мой ситный.
Присели на поляне отдохнуть. До стоянки рукой подать. От земли шел сырой, бодрящий дух, солнце снимало первую испарину. Жакин ждал, чего Егорка скажет. Он частенько пугал ученика притчами из своей долгой жизни, и молодой человек подозревал, что далеко не все в них было правдой. По заведенному обычаю, ему следовало разгадать тайный смысл исторического примера. Не всегда ему это удавалось. Но игра обоим была по душе.
— А что с ним стало, с Амуром, который крови напился?
— Сгинул бесследно. Никто его после никогда не видел.
Егорка задумался, загляделся на лазоревую ящерку, застывшую на камне в причудливой, настороженной позе.
— На большие деньги можно много лодок купить, — сказал наугад, — и расставить их по всем притокам.
— Верно, — обрадовался Жакин. — Да не только лодок, кораблей. В годину бедствий, как ныне, можно миллионы горемык на Руси согреть и накормить. Только на самом краю, не раньше. Пока человек на себя самого надеется и не впал в отчаяние, для него любой дармовой кусок — все равно халява. На пользу не пойдет, лишь пуще соблазнит. Лодка ко мне приплыла, когда я очутился в роковой бездне и одной ногой заступил черту жизни. Вот тогда и различил знак Господень.
— Федор Игнатьевич, — Егорка проследил, как ящерка сдвинулась вверх, словно ртуть перетекла, — вы добрый человек, но вашу утопию я не разделяю. Царство Божие на земле невозможно, и милость к павшим — пустой звук.
— Кто говорил про Божие царство? — вскинулся Жакин, и в очах его вспыхнул юный азарт. — Ты слишком много книжек прочитал, и ум твой поддался искушению слов. Я говорю понятные вещи, а ты слышишь заумное. Коли колодцы с водой отравлены, кто-то ведь должен их чистить. Или нарыть новые. И на это понадобятся денежки. При чем тут царство Божие?
— Кто же отравил колодцы?
— Мы сами и отравили. Когда поверили бесенятам. Русь опять приняла лжепророка за святого воителя. Тебя обманули, Егорка, а ты до сих пор не очухался. Простому человеку не нужны никакие права, кроме тех, кои дала ему природа. Мы все рабы Всевышнего, а не повелители вселенной, как тебе вдолбили.
— Мне никто ничего не вдалбливал. — Егорка тоже привычно разгорячился. — Вы нарочно меня с толку сбиваете, Федор Игнатьевич. Объясните по-простому, почему я должен какие-то ящики охранять? Не хочу сидеть на вашей казне, как Змей Горыныч. Не хочу и не буду. Увольте.
— Не хочешь и не надо. — Жакин успокоился так же внезапно, как воспламенился. Это было в его характере. — Подымайся, сынок. Сейчас костерок запалим, чайку заварим… Иришу разбудим.
— Лодки, колодца отравленные, — продолжал бормотать себе под нос Егорка, поспешая за Жакиным. — Чушь собачья. Мистика. Это вы, дорогой Федор Игнатьевич, книжек начитались, а не я. Я уж забыл, как они выглядят…
Но он напрасно себя уговаривал, завораживал: железный ящик в каменном склепе, наполненный сокровищами, уж никак не привиделся ему из сказки про Али-Бабу. И Жакин опять прав. Отдать казну в чужие руки — все равно что с родиной расстаться.
Глава 5
Анечка Самойлова целый год ждала суженого, но не дождалась. Закрутила городская лихоманка. Да и то: он ушел не попрощавшись и за год весточки не подал. Анечкино сердце долго болело, потому что влюбилась она в Егорку без памяти. Через сколько-то дней, пересилив гордость, побрела к его матушке, известной всему Федулинску бизнесменше Тарасовне. Боялась, но пошла, от страдания сердечного стало невмоготу. Тарасовна, даром что миллионерша, приняла ее ласково и, когда узнала, зачем девушка пожаловала, угостила сладким черным вином из пузатой бутылки. К ее беде отнеслась с пониманием.
Восседала Тарасовна в малиновом кресле, в кабинете своего знаменитого шопа «Все для всех», как султанша, красивая, властная женщина с тройным подбородком и с таким взглядом, какой бывает лишь у выздоравливающих больных.
Путаясь в словах, Анечка кое-как объяснила, что лечила Егорку после несчастного случая, и он обещал дать знать о себе, но куда-то пропал. Как медсестра, она обязана навести справки…
— Будет врать-то, — добродушно перебила Тарасовна. — Втюрилась в парня, так и скажи. Я же мать, со мной хитрить не надо. У тебя родители кто?
Анечка покраснела до слез.
— Обыкновенные люди.
— Чего-то ты больно худая. Жрать дома нечего?
— Почему нечего? Милостыню не просим. Я же работаю.
— Это я поняла. Но ведь в больнице тоже денег не дают.
Под пристально-онкологическим взглядом Анечка совсем стушевалась.
— Иногда дают понемногу. Недавно за декабрь заплатили.
— Мой Егорка что же, жениться обещал?
— Вот еще! Почему обязательно жениться? Мы с ним просто дружим. Он вам говорил обо мне?
Тут и появилось вино из холодильника. А также баночка икры, масло и свежий батон. Анечке показалось, что Тарасовна рада ее приходу. Проболтали целый час, пока бутылку не выпили. Тарасовна рассказала, что Егорка уехал за границу учиться на менеджера, но в какую страну, она сама толком не знает. Мальчонка уродился скрытный, себе на уме — и не то что невестам, но и родной матери не обо всем докладывает. Но сердце у него доброе, жалостливое, коли обещал жениться, то рано или поздно обязательно отзовется.
— Давай так условимся, Аннушка. Ты заглядывай почаще, будем друг дружку извещать. Заодно подкормлю тебя, сиротку. Вдруг захочет от тебя ребеночка. Надо себя в теле держать.
— Об этом речи не было. — Анечка разогрелась от вина, глаза сияли, как два ландыша. — Вы не подумайте, я не навязываюсь. Понимаю, что ему не пара. Просто лечился у нас, вот и подружились на дежурстве.
— Почему же не пара? Не все деньгами мерится. Сердцу не прикажешь. Его отец покойный тоже звезд с неба не хватал. Как пришел в дом в одной рубахе, так в ней и схоронили. Он ведь, Петр Игоревич, царство ему небесное, оборонщик был, как и твои родители. Может, слыхала про него?
— Еще бы. На предприятии его портрет и сейчас висит. Он же герой, хотя и с коммунистическим прошлым.
На прощание Тарасовна подарила полюбившейся девушке роскошную блузку от Кардена, с двумя озорными дырочками для сосков, сработанную, правда, в Турции.
— Гляди, без Егорки не носи, — строго напутствовала.
— Что вы, Прасковья Тарасовна, я и при нем-то застыжусь.
Дома поведала ошарашенным родителям, что познакомилась с самой Жемчужниковой, и те сперва не поверили, но когда показала блузку, испугались.
— Куда лезешь, дурочка, — разозлился отец. — В самое крысиное царство.
Мать всплеснула руками:
— Как можно, доченька? Тебе ли с твоим характером у богатеев пороги обивать? Сомнут — и не пикнешь.
Анечка успокоила их, как могла, — улыбкой, лаской, шуткой. Родители давно были сломлены реформой и пребывали в каком-то оцепенении. Ели, пили и разговаривали, будто призраки, часами просиживали у телевизора, не отводя от серебристого экрана немигающих глаз. Как большинство нищих россиян, жили одной надеждой, что вот однажды смазливая дикторша вдруг запнется на полуслове и, зарыдав, объявит, что всех реформаторов целым отрядом увели в тюрьму. Но чем дальше шло время, тем несбыточнее становились упования.
На выборах городского головы победил народный заступник, банкир Монастырский, и с его приходом уровень жизни населения (данные независимого социологического центра «Федулинск — в цифрах и фактах») резко скакнул вверх. С прежним мэром, Гаврилой Ибрагимовичем Масютой, произошло досадное недоразумение, его удавили в бане, но никто из федулинцев о нем особенно не жалел. Масюта тоже делал людям много добра, но все больше на словах, зато его молодой преемник сразу взялся за конкретные улучшения. Во-первых, в недельный срок произвели поголовную перерегистрацию местных жителей, во время которой каждому подарили по пачке сахару и по две бутылки клинского пива, а также наградили латунным именным жетоном, с выгравированным на нем именем, фамилией, домашним адресом и группой крови. Красивый жетон давал его владельцу массу преимуществ, в частности, по нему можно было устроиться на биржу труда, минуя всякую иногороднюю шантрапу и притихших после гибели Алихман-бека кавказцев. Во-вторых, Монастырский издал специальный указ, который обязывал граждан немедленно сдать на анализ мочу и кровь, — мера, продиктованная заботой о здоровье горожан (как говорилось в указе), основательно подорванном из-за разгильдяйства прежней администрации. В особом радиообращении, посвященном текущему моменту, мэр Монастырский призвал граждан к спокойствию и порядку и пообещал, что, несмотря на запущенность городской экономики и пустую, разворованную покойным Масютой казну, несмотря на разруху, голод, эпидемии и моральную деградацию, городу в ближайшее время не грозят никакие потрясения, и буквально через год-два можно ожидать полной стабилизации, разумеется, при соблюдении строжайшей дисциплины. Монастырский предупредил, что всякое проявление фашизма, экстремизма, бандитизма и паники будет караться жесточайшим образом по законам военного времени, на чем давно настаивала творческая интеллигенция Федулинска. В конце выступления Монастырский сделал сообщение, согревшее душу обывателя новой надеждой: оказывается, уже есть договоренность с западными партнерами о выдаче Федулинску долгосрочного займа в размере десяти миллионов американских долларов. Более того, разрабатывается декларация о провозглашении Федулинска вольным городом, что даст возможность занимать деньги напрямую, без отчисления издевательского процента федеральным властям.
В больницу, где работала Анечка Самойлова, прислали нового главврача, отправив на пенсию старичка Петракова, из которого давно сыпался песок, хотя он и считался почетным членом трех медицинских академий, включая Миланскую. Когда-то он был великолепным хирургом, но в рынок не вписался. Часто плакал на виду у подчиненных, все сокрушался о какой-то бесплатной медицине, и толку от него ни для больных, ни для персонала не было никакого. Он и сам обрадовался, когда его турнули.
Новый шеф больницы Демьян Осипович Бондарук, коего Монастырский выписал из Москвы, произвел на сотрудников приятное впечатление. Солидный, ухоженный мужчина с буйной шевелюрой, с загорелым массивным лицом, в роговых очках — и не старый, лет около сорока. Он тут же созвал конференцию, с приглашением особо знатных больных из коммерческого флигеля, и без обиняков высказал свое медицинское кредо.
— В медицине я не новичок, — сообщил густым, хорошо поставленным голосом, от звука которого некоторые медсестры возбужденно заерзали. — Не новичок, да, хотя работал большей частью в бизнесе. Но с вашим братом приходилось встречаться, аппендицит мне удаляли, гланды лечили… — здесь он сделал театральную паузу, выжидая, как примет коллектив шутку. Зал одобрительно загудел. — Короче, вашу богадельню придется основательно почистить. Я походил по палатам, потолковал кое с кем — полный бардак у вас. Вы тут все еще живете при советской власти; так мы не только на хлеб не заработаем, как бы еще с голым задом не оказаться, — переждав недоуменный ропот, веско продолжил: — У меня к любому сотруднику всего одно требование: приносишь дивиденд — иди, спокойно работай. Нет от тебя прибытку — гуляй на все четыре стороны. Держать насильно никого не будем. Уверяю вас, бездельников и пустомель никакие прежние заслуги не спасут. Но тем, что останутся… Вот я проглядел бухгалтерские ведомости — это же пещерный век, честное слово! Зарплата, смета на оборудование, на медикаменты, — а где графа убытков? Где прибавочная стоимость, грубо говоря? Вы на кого надеетесь, господа?.. На доброго дядю из Техаса? Возьмем, к примеру, терапию. Это же кошмар. Там половину клиентов еще вчера надо было похоронить, а вторая половина лечится за счет больницы. Я спросил у тамошнего врача, Митько, кажется, его кличут: «У тебя что здесь, благотворительная организация? Или медицинское учреждение эпохи развитого капитализма?» Стоит, ушами хлопает, ни бе ни ме. Потом разродился: у нас, дескать, муниципальная клиника на бюджетной дотации. Говорю: ах так, может, у вас и болезни муниципальные? Покажи, где смета, по которой мы этих халявщиков кормим? Где наличняк? Где процент прибыли с коечника?.. Короче, дал этому Митьку пинка под зад, но чувствую, он тут не один такой. Привыкли, понимаешь, государеву титьку сосать, а у ней давно молока нету… Короче, с сегодняшнего дня переходим на самообеспечение, то есть сколько заработаем, столько и получим. Кто с такими условиями не согласен, пусть подает заявление. У меня все. Есть вопросы?
Поднялся Леопольд Бубин, известный бузотер из травматологии, вечно всем недовольный, хотя костоправ отменный, переломы вправлял, как семечки лущил.
— Извините, господин Бондарук, вы хоть представляете, что у нас больница, а не дом свиданий?
— Как твоя фамилия?
— Бубин моя фамилия. Я в отделении пятнадцатый год, всякого навидался, но такого бреда отродясь не слышал.
Директор повернулся к помощнику, распорядился:
— Подготовьте приказ, Бубина на увольнение. Без выходного пособия. За грубость. У кого еще вопросы?
Больше любопытных не нашлось. На другой день начались революционные нововведения. Все прежние отделения — терапия, хирургия, травматология, урология и гинекология — были упразднены. Бондарук поделил больницу на три сектора по категориям. В первую категорию входили те больные, которые при поступлении, независимо от формы заболевания, выплачивали вступительный взнос в размере тысячи долларов. Для них, кроме коммерческого флигеля, отвели весь третий этаж с одноместными номерами и финской офисной мебелью. В каждом номере цветной телевизор, мобильный телефон и мини-бар с ходовыми напитками: водка, пиво, тоник. К следующему году, в зависимости от того, как пойдут дела, Демьян Осипович планировал разбить на заднем дворе теннисный корт для выздоравливающих и бассейн с массажными кабинками, где смогут в свободное время подрабатывать молоденькие медсестры. Основная масса больных составляла вторую категорию, куда входили пациенты, которые по каким-то причинам не могли уплатить вступительный взнос, но отдавали по тридцать долларов за каждый койко-день, плюс оплачивали отдельно питание, лекарства, операции и все остальные медицинские услуги. Естественно, на втором этаже условия были похуже (ни ковров в коридоре, ни телевизоров в палатах), но врачи те же самые, что и у привилегированной публики. Причем каждый из больных второй категории, по желанию, уплатив все ту же тысячу баксов, мог в любой момент переселиться на третий этаж в отдельную палату. С другой стороны, в случае малейшей финансовой заминки он автоматически переводился в первую категорию и его перевозили в общую палату, расположенную в дощатой пристройке впритык к моргу. В первую (нулевую) категорию попадали в основном те, что вообще толком не соображали, где очутились: бомжи, пенсионеры, наркоманы, беспризорники, проститутки, то есть натуральный человеческий мусор, коего с избытком хватало в Федулинске, как и в любом другом городе, входящем в мировую цивилизацию. В барачной пристройке, где на тридцати метрах уместились сорок добротных железных коек, лечение проводили санитарки и студенты-практиканты, но иногда из чувства милосердия сюда забегали врачи с верхних этажей. Лекарств здесь, разумеется, не было никаких, питание одноразовое — объедки с кухонь второй и третьей категории, но ведь и народец тут лежал неприхотливый и мечтательный. Кто-то из них с Божьей помощью выздоравливал, кто-то незаметно и тихо угасал, это не имело ровно никакого значения. Гениальный замысел директора состоял в том, что нулевой отсек являл собой как бы постоянно действующий банк донорских органов и свежей крови и при удачном раскладе обещал дать не меньшую прибыль, чем второй и третий этажи, где лежали кредитоспособные больные.
Весь первый этаж больницы Бондарук, как водится, отвел под торговые ряды и поставил туда управляющим своего племянника из каширской группировки, младшего Бондарука. Чтобы выдержать конкуренцию с уже хорошо налаженным и далеко превышающим потребности обывателя федулинским рынком, нужна была какая-то изюминка, какая-то завлекаловка, и Бондаруки ее измыслили. В больничных торговых рядах было все, что душа пожелает, но каждый товар имел четко выраженную медицинскую нагрузку. От изящных упаковок кокаина и морфия для снятия болей до самых модных гробов из мореного дуба все так или иначе могло пригодиться сегодняшнему или завтрашнему умирающему. И если уж какая-то продукция, к примеру, сигареты либо электронная техника, не вписывалась напрямую в лечебную схему, к ней обязательно прилагалась бесплатно, как больничный презент, пачка американского аспирина, журнал «Будь здоров» или баночка противозачаточных пилюль из Гонконга с изображенной на этикетке милой негритянской рожицей. Доверчивый федулинский житель, разумеется, клюнул на эту наживку: за первые две недели прибыль от ярмарки превзошла самые смелые расчеты Бондаруков…
Анечку сразу направили на третий этаж, в высшую категорию. У нее была хорошая репутация: услужливая, внимательная, образованная (два курса медицинского института) и смазливая, что немаловажно для капризных элитарных больных. Она попыталась отговориться, дескать, недостойна, мало опыта и прочее, но в горячке перемен кому интересны амбиции рядовой медсестры. Попалась она под руку бывшему заведующему терапией, доктору Самохвалову, тот на нее цыкнул:
— Ты что, Самойлова, не видишь, что творится? На панель захотела? Замри, чтобы тебя не слышно было.
— Но вы же знаете, Валериан Остапович, я…
— А я?! — доктор рыкнул так, что стекла задрожали. — А все мы? Нас, что ли, кто-то спрашивал, чего мы хотим? Иди на свой этаж и не рыпайся. Иначе врежу кулаком по башке, мало не покажется.
Анечке доверили трех больных: бизнесмена Туркина, поступившего с подозрением на камень в почке; Леню Лопуха, боевика из охраны Монастырского, который неизвестно чем болел, хотя в диагнозе стояло — ангина; и старичка Никодимова, блеклого и сморщенного, как поношенный валенок, самого известного в Федулинске колдуна.
Проще всего оказалось с Леней Лопухом. В первый же день они почти подружились.
— Новая нянька? — спросил он, когда Анечка утром принесла свежие газеты, градусник и стакан крепкого чая с лимоном. В серых глазах парня она не увидела ни насмешки, ни угрозы. Так, обычное веселое любопытство.
— Ага, буду за вами ухаживать. Вы же, наверное, слышали, какие у нас перемены?
— Это ваши проблемы. Массаж делать умеешь?
Анечка напряглась, и Лопух это заметил.
— Не так поняла, сестричка. Я спину потянул на тренировке, только и всего. Ты меня не бойся.
— Я и не боюсь.
— Чего ж так глазенки забегали?
Он говорил снисходительно, но это ее не задело. В его сероглазой улыбке не было оценивающей издевки, как у всех крутолобых.
— У меня жених есть, — выпалила она совершенно некстати.
— Повезло кому-то, — сказал Леня спокойно, и это был самый лучший комплимент из тех, которые ей приходилось слышать в больнице.
— Он сейчас в отъезде, — Анечка и не заметила, как присела на краешек кровати. — Но скоро вернется.
— Еще бы, — согласился Лопух. — К такой крале да не вернуться. Полным идиотом надо быть.
В тот же день она дважды делала ему массаж, и Леня не позволил себе никаких вольностей, только похваливал:
— Молодец, сестричка. Умеешь. С виду хрупкая, а пальцы как у мужика.
Потом угостил ее сочной грушей «Бера» из холодильника, и они вместе попили кофе с шоколадными конфетами. Подружились, одним словом. Анечка невольно сравнивала его с Егоркой и призналась себе, что этот парень мало в чем уступает ее суженому. По физическим данным даже заметно превосходит, но ведь он и старше намного. Как и Егорка, Леня Лопух произносил слова с какой-то завораживающей искренностью, а это, как давно смекнула Анечка, дорогого стоит в мужчине. Через день-два ей уже хотелось, чтобы боец поухаживал за ней немного, но, судя по всему, Леня Лопух либо был равнодушен к женскому полу, либо тоже хранил верность какой-то прелестнице.
Хуже было с двумя другими пациентами.
Туркин Глеб Михайлович — бывший секретарь Федулинского горкома партии — был из тех ловкачей, которые всегда раньше других узнают о лакомой раздаче в силу какого-то особого везения и нюха. Туркин никогда не замахивался по-крупному, но что удавалось зацепить в клюв, то надежно обихаживал и приумножал. К примеру, когда федулинское руководство передралось из-за городской недвижимости, приватизируя под корень целые микрорайоны, Глеб Михайлович без особой огласки и помпы узурпировал всю систему вторсырья, а также оформил на супругу участок недостроенного загородного шоссе, упирающегося в лесной массив, чем вызвал добродушные насмешки соратников-приватизаторов. И что же оказалось? Не прошло двух лет, как новоиспеченная федулинская буржуазия начала строить красные кирпичные загородные особняки, и почему-то повышенным спросом пользовались именно участки вдоль недостроенного шоссе, где вся земелька принадлежала Туркину. Со вторсырьем еще похлеще. Когда начался бум с продажей цветных металлов в Прибалтику, то выяснилось, что федулинские базы расположены в центре караванного пути и являются удобным во всех отношениях транзитным узлом. Не говоря уж о том, что из федулинской оборонки Туркин отсосал цветного товару на сотни тысяч зеленых. Из этих двух кусяр и пророс капитал Глеба Михайловича, очень солидный к нынешнему времени.
В сущности, за всю эпоху первоначального накопления бывший партийный идеолог допустил всего лишь один промах: он поддерживал покойного мэра Масюту, с которым они сообща, на одном и том же митинге сожгли партийные билеты, и своевременно не учуял, что дни правления Масюты сочтены. Прямой вины за этот прокол он не чувствовал. Как раз в то лето впервые отправился в долгосрочный вояж по святым местам — Париж-Рим-Нью-Йорк, — позволил себе расслабиться, оттянуться, да еще по дороге завернул в Иерусалим, уговорила полоумная дочка, сказала, сейчас все так делают, иначе нас не поймут, — а когда вернулся, в кресле мэра уже сидел отпетый мошенник и прохиндей Гека Монастырский, которого Туркин никогда почему-то всерьез не просчитывал.
Напугало и то, что Масюту замочили, хотя никакой необходимости в этом не было.
Пришлось идти на поклон к новому градоначальнику. Сделал все чин по чину, как бедный родственник: набрал кучу подарков (византийскую шкатулку с камушками, золотые безделушки — всего кусков на пятьдесят, неброско, но и не бедно), записался на прием, высидел два часа в приемной, а когда очутился в вельможном кабинете, подлюка Монастырский сделал вид, что его не узнал.
— Говорите, чего надо, только быстро, — пробурчал, не поднимая глаз от бумажек на столе. — Видите, сколько людей в приемной.
Туркин не смутился, принял правила игры, но решил действовать энергичнее. Произнес с самой своей широкой партийной улыбкой:
— Не серчай, Герасим Андреевич. Понимаю, опростоволосился я малость. Отъехал не ко времени… Но ты же знаешь, тебя я всегда поддерживал. Гаврилу давно пора было на свалку. Я всем внушал по мере возможности. Не наш он был, чужой. Сволочь, одним словом.
Монастырский опалил его злым взглядом.
— Что-то не припомню, милейший. Вроде мы с вами в одном полку не служили?
Туркин, опытный аппаратчик, не сробел.
— Брось, Андреич! Я всегда к властям лояльный. За промашку — отслужу вдвойне. Не можешь же ты, в самом деле, во мне сомневаться? Да преданнее меня пса во всем Федулинске нету. Проверь, коли не веришь на слово.
У Монастырского на лбу взбухла синяя жила, в глазах появилось потустороннее выражение. В эту минуту Туркин заподозрил неладное. Если бы это был не Монастырский, он решил бы, что перед ним наркоман.
— Проверить? — зловеще переспросил мэр. — А где ты, засранец, был пятнадцатого июля? Думаешь, не знаю? Все знаю, не надейся. О чем вы с Масютой сговаривались у Бешкетова на даче?
Туркин оторопел. Он не помнил никакого Бешкетова, а пятнадцатого июля аккурат пересекал на «Боинге» воздушное пространство над Атлантикой.
— Что с вами, Герасим Андреевич? — проблеял в испуге. — Какой Бешкетов? Какие сговоры? Я же целый месяц в круизе был. Хоть у жены спросите.
— Ах, в круизе?! Вот там и оставайся, недоносок коммунячий, — отрубил Монастырский и указал рукой на дверь. — Понадобишься, вызову. Пока сиди тихо, без всякого шороху.
На полусогнутых Туркин сунулся с подарками, положил на стол:
— Примите, ради Христа! От чистого сердца, — но взбесившийся Гека схватил византийскую шкатулку и со всей силы запустил ему в голову. Еле бедолага уклонился.
— Вон! Я кому сказал — вон!
С того дня началась у Туркина мания преследования. Мысль о том, что его готовят следом за Масютой, из головы опустилась в позвоночник и там окостенела. Самое обидное, что он не видел за собой измены. Ну да, поддерживал Масюту, отстегивал копейку на его содержание, пока тот был у кормила, но так же точно он поддерживал лучшего немца Горбача, потом Елкина и готов поддерживать хоть черта с рогами, если тот прорвется к креслу. Как же иначе? Всякая власть от Бога. Ну оплошал, не почуял вовремя, куда ветер дует, нюх подвел, но разве за это казнят?
Мания сперва проявлялась косвенными признаками: он стал бояться темноты, подолгу задумывался неизвестно о чем, ни за что ни про что отвесил оплеуху любимой жене и однажды — грозный симптом — ошибся в расчетах в пользу клиента. Дальше больше. По городу поползли слухи, что за спиной Монастырского стоит какой-то никому не ведомый Шурик Хакасский, возникло имя Гоги Рашидова, который якобы осуществляет карательные операции по прямому распоряжению покойного Берии, пооткрывались на каждом перекрестке загадочные центры профилактической прививки, и в один прекрасный день, когда Туркин собрался в Москву по коммерческой надобности, на гаишном блокпосту его «мерседес» остановили двое офицеров, одетых почему-то в форму ВВС, и потребовали документы. Он отдал им, правда, с вложенной в них стодолларовой купюрой; деньги они забрали, а водительское удостоверение долго обнюхивали со всех сторон, словно впервые видели подобную ксиву.
— А-а, так это Туркин, — сказал один другому с непередаваемым ехидством.
— Похоже, он самый и есть, — отозвался второй и оборотился к Туркину: — И где же твой жетон, приятель?
— Какой жетон? — удивился бизнесмен. После этого на красных рожах летунов появилось такое выражение, будто их одновременно ужалила оса.
— Поворачивай назад, паскуда! — заревели в один голос — И больше на этом шоссе никогда не возникай. Понял, нет?
Права так и не вернули.
На следующий день у Туркина начался приступ почечной колики, и он укрылся в городской больнице, хотя понимал, что это не выход из положения.
Анечка застала его в неприглядном виде. Туркин сидел на кровати, натянув до самых глаз одеяло, и мелко трясся, как при малярии. Окинул Анечку блуждающим взглядом.
— Кто такая? Зачем пришла?
Анечка представилась: новая медсестра, переведена из общего отделения.
— А где та, которая была? Жирная такая.
— Зина моя сменщица. Мы будем по очереди дежурить.
— Убрали, значит, — с пониманием кивнул Туркин. — Тебя, значит, прислали для исполнения. Не слишком ли ты молода для этого? Или уже есть опыт? Проводила акции?
Анечка, получившая инструкции, поспешила его успокоить.
— Что вы, Глеб Михайлович, — сказала ласково, как привыкла разговаривать с тяжелыми больными. — Я обыкновенная девушка. Ни про какие акции не знаю. А вот рентген, наверное, сегодня будут делать. Но это врач сам скажет.
Туркин дернулся под одеялом, на мгновение укрылся с головой, потом снова вынырнул.
— Зачем рентген? Не надо никакого рентгена. Мне уже делали рентген. Неужто ничего похитрее не можете придумать?
— Но у вас же камень. Надо посмотреть, в каком он положении.
— Ах, камень! Вот, значит, за что зацепились, — и вдруг заорал, как умалишенный: — Не подходи, гадюка! Стой, где стоишь. Застрелю!
Анечка увидела, как сбоку из-под одеяла действительно высунулся черный зрачок пистолета. Но не испугалась. Больные, как дети, — шалят, но вреда от них нет. Бесстрашно прошлась по палате, поправила занавеску, переставила вазу с цветами. Туркин следил за ней ошалело. Неожиданно скинул с себя одеяло и сел, свесив ноги на ковер. Оказалось, он лежал в синем, цветастом шелковом халате и в черных шерстяных носках.
— А ты отчаянная, однако… И сколько же тебе заплатили за меня?
— Отдельно нисколько. Но зарплату повысили. У меня теперь около восьмисот рублей в месяц выходит.
— Под идиотку работаешь? Что ж, этого следовало ожидать… Ну а если, допустим, я лично буду платить тебе по сто долларов за смену? Как на это посмотришь?
— Что вы, Глеб Михайлович! Зачем мне такие деньги?
— Не зачем, а за что. Но это после… Так ты согласна?
Анечка давно взяла себе за правило ничем не раздражать больных понапрасну, не говоря уж о тех, что с пистолем.
— Согласна, Глеб Михайлович… Не хотите ли чаю?
— Налей-ка рюмку водки… Вон там, в баре.
Анечка подала рюмку на жостовском подносе.
— Ну-ка, отпей глоток! — Туркин смотрел на нее с таким проницательно-счастливым выражением, будто наконец-то переиграл в какой-то одному ему ведомой игре. Анечка послушно пригубила, поморщилась.
— Горькая какая!
Он немного подождал результата пробы, с удивлением заметил:
— Надо же… Впрочем, возможно, на тебя яд не действует. Вас же по-всякому натаскивают, — и после еще некоторого раздумья осушил рюмку.
Ей было жалко пожилого, измученного подозрениями миллионера, от которого веяло загробной жутью. Она вовсе не считала его сумасшедшим. Скорее всего ему действительно есть чего бояться. Она работала в таком месте, где смерть, страх, безумие и душевная смута соседствовали сплошь и рядом, и все это называлось болезнью. Но она знала людей, которые силой духа возвышались над своей слабостью и чья снисходительная беспечность к собственным страданиям приводила ее в восхищение. Но тут иное. Между нею и Туркиным лежала пропасть, которую не только перешагнуть, заглянуть в нее страшно. Почему так было, она не знала, но безошибочно это чувствовала…
Старичок Никодимов в первый же день напустил на нее порчу. Он это проделывал со всеми медсестрами, ее предупреждали. Сменщица Зина Репина, уж на что сама ведьма, сказала, что уберечься от него невозможно. Как ни угождай, все равно достанет. Старик Никодимов проводил у них (раньше в коммерческом отделении) по нескольку месяцев в году, отдыхал, развлекался, вся больница перед ним трепетала. Когда он заявлялся на очередную лежку, среди медперсонала начиналась паника, медсестры норовили кто заболеть, кто уйти в отпуск хоть за собственный счет, но от судьбы, как известно, не убежишь. За две-три недели пребывания Никодимов изводил до полного износа нескольких девушек и как минимум одного врача. Некоторые девушки отделывались нервным истощением, но одна сестричка, Галя Проклова, в прошлом году покончила самоубийством — напилась на ночном дежурстве синильной кислоты; а молоденький доктор Вадик Ознобышин, балагур и пьяница, любимец федулинских дам бальзаковского возраста, брал у старика желудочный сок, но что-то у него не заладилось: доктор выскочил с резиновой кишкой на улицу, вопя одно слово — пришельцы! пришельцы! Добежал аж до площади Памяти бакинских комиссаров, где его повязали омоновцы, для порядка, как водится, переломав руки и ноги. С тех пор доктор Ознобышин сидит в бараке для душевнобольных, где раньше была водолечебница, и всем желающим рассказывает одну и ту же историю, как за ним прямо в больницу спустился космический корабль, откуда вышли бородатые мужики, перенесли его в какое-то светлое помещение, наподобие корабельной каюты, напустили на него санитарку Клару, известную своей сексуальной неразборчивостью, и несколько раз подряд взяли у него сперму на анализ, пока он не потерял сознание. Характерная подробность: когда доктор якобы спрашивал у пришельцев: а вы кто, ребята? — они тыкали себя пальцем в грудь и каждый отвечал: Никодимов! Никодимов!
Когда Анечка вошла в палату к старику, то сразу поняла, что сглазит. Он сидел в кресле перед телевизором — маленький, невзрачный, сморщенный, неизвестно какого возраста, но когда глянул из-под лохматых бровей, то будто шишкой пульнул из сосновых зарослей.
— А, новенькая! Привет, привет, — проскрипел, словно железом по стеклу. — Ну-ка иди сюда, почеши пятки.
Анечка молча повиновалась. Старик от ее прикосновений заухал филином.
— Ну, хватит, хватит… Ишь разошлась, непутевая… Ложись на кровать, обзор тебе сделаю.
— Какой обзор, дедушка?
— Еще раз назовешь дедушкой, и тебе каюк. Поняла?
— Поняла, Степан Степанович, как не понять. Но вы же не станете меня портить?
— Как же не стану, — удивился Никодимов, — когда уже испортил. По-другому знакомство не получится.
В ту же секунду Анечка почувствовала, как в сердце вонзилась тоненькая иголка и накатила такая слабость и тоска, будто свет померк. Еле доплелась до кровати и легла поперек одеяла. Ей стало все равно, что с ней будет.
Старик вдруг забыл про нее, увлекся происходящим на экране. Там, как обычно в новостях, взрывались дома, горели машины, с кого-то заживо сдирали кожу, кого-то похищали, смазливая дикторша весело объявляла об очередном повышении цен, а под конец, впав в благоговейный экстаз, сообщила, что президент Клинтон занимался оральным сексом с Моникой Левински, теперь это ни у кого не вызывает сомнений, потому что он сам признался. Дальше передали погоду: наводнение, ураган, невероятная сушь, урожая в этом году, по всей видимости, вообще не будет.
Старик щелкнул пультом и обернулся к Анечке.
— Видела?
— Помилуйте, Степан Степанович! Я девушка робкая, покладистая. Зачем меня губить? У меня жених есть. Только он в отъезде.
— Спрашиваю, чего по телику казали, видела?
— Чего там видеть, каждый день одно и то же.
— То-то и оно. — Старик, покряхтывая, сполз с кресла, мелко переставляя ножки, как на маленьких ходулях, переместился к ней на кровать. — То-то и оно, пигалица. Потому вас и взяли голыми руками, что мир вам, дурням, нелюбопытен. Пока жили люди общим разумом, крепки были. А как взялся каждый только о своей жопе думать, враг и одолел. Страну жалко. Какая великая была страна. Ты-то не помнишь, а я все помню.
Анечка обрадовалась, что старик завел с ней умный разговор. И тема знакомая. Отец тоже любил поговорить об этом — великая страна, славное прошлое, — повышал голос, возбуждался, но потом крепко засыпал без всяких снотворных.
— У каждого поколения, Степан Степанович, — Анечка с трудом ворочала языком, будто в рот ваты напихали, — свои представления о жизни. Наверное, я тоже скажу своим детям: вот в наше время, не то, что у вас…
Никодимов глядел на нее с презрением.
— Надо же, умница нашлась, — передразнил: — Своим детям! Наше время! Да тебе еще позволят ли их иметь, детей-то? Ишь разогналась. Другие решат, кому можно рожать, кому нет.
— Еще чего, — не сдержалась Анечка. — Никого и спрашивать не буду. Нарожаю — и все. Мы с женихом…
— Ну-ка, ну-ка. — Неожиданно она почувствовала, как стариковы руки сноровисто шарят по ее вздрагивающему тельцу. Стиснули груди, промяли живот. — А ничего ты, складненькая на ощупь. Съедобненькая.
— Ой! — взмолилась Анечка. — Что же вы со мной делаете? Пожилой человек, как не стыдно!
— Молчи, егоза. В лягушку превращу. Хочешь лягушкой заквакать?
— Ой нет!
— То-то же… Кто же он, твой женишок нареченный?
— Егорка Жемчужников, — выпалила Анечка, понимая, что еще мгновение и ей несдобровать. Из цепких паучьих лап не вырвешься.
— Егорка? — переспросил колдун, внезапно убрал жадные руки. — Тарасовны сынок?
— Ага. — Анечка поспешно застегнула пуговки на халате.
— И Харитона знаешь?
Анечка догадалась соврать.
— Харитон Данилович мне как второй отец, — призналась скромно.
— Тогда иной расклад, — важно изрек Никодимов. — Тогда дыши. А жаль. Лягушкой тебе лучше. Ква-ква-ква — как хорошо. Никаких забот. Лови себе комариков.
Заметив в кустистых зеленых глазках лукавый блеск, Анечка совсем осмелела:
— Не хочу ква-ква. Отпустите, Степан Степанович.
— Да я тебя вроде больше не держу… И где же он нынче обретается, наш князь? Не в курсе? Чего-то давно его в городе не видать.
— За Егоркой поехал в Европу, — вдохновенно врала Анечка. — К празднику вернутся. Может, на Рождество и свадьбу справим.
— Вона как… Ну-ну… Нашему теляти да волка поймать…
По отделению летела как на крыльях. Действительно, не так страшен черт, как его малюют. Пронесло беду мимо, только волосики затрещали.
…Так и вертелась меж трех палат — и заработала прилично. Туркин совал доллары неизвестно за что, и старик Никодимов иной раз делал презенты — да какие! Подарил сережки: крохотные, золотые и с малиновыми камушками, вспыхивающими на свету подобно солнышку. Такие на улицу не наденешь, оторвут с ушами вместе. Еще поднес пасхальное яичко из тяжелого лазоревого камня, а внутри замурован темно-коричневый дракоша с черными, бедовыми глазками. Яйцо повертишь, и дракоша шевелится, подмигивает и даже, кажется, клацает зубастой пастью. Чудо, не яичко!
Подарок сопроводил просьбой:
— Мышкина увидишь, передай, чтобы объявился. Нужен он мне. Передашь?
— Конечно, передам, — осмелилась и спросила: — Степан Степанович, а не страшно вам быть колдуном?
— Бывает и страшно, — серьезно ответил Никодимов. — А бывает, ничего. Кто тебе сказал, что я колдун?
— Все про это знают. Да я сама вижу.
— По каким же признакам?
Девушка его больше не боялась, но, натыкаясь на болотное свечение глаз, все же иногда вздрагивала.
— Хотя бы дракончик этот в яичке. Он при вас зубками щелкает, головой трясет — совсем живой. А без вас будто засыпает. Никак не растормошишь. Значит, отзывается на ваши чары.
— Бедная девочка, — покачал головой Никодимов. — Видно, слепенькой проживешь. Да тот колдун, какого ты поминаешь, в каждом человеке есть.
— И во мне тоже?
— Да еще какой. Скоро сама узнаешь.
Загадочные речи старика тешили ее самолюбие, ей захотелось сделать ему что-нибудь приятное.
— Хотите пятки почешу?
— Нет, — отказался Никодимов. — Для этого ты, пожалуй, не годишься. Это я ошибся сперва… Гляди, не забудь про Мышкина. Он мне позарез нужен.
…Леня Лопух тоже ей покровительствовал. Ежедневный массаж, который она делала, однажды привел к тому, что он обнял ее и крепко поцеловал в губы. Анечка затрепетала, но не отстранилась.
— Зачем вы так, Ленечка? Для вас ничего не значит, а у меня жених.
Лопух поморщился с досадой:
— Заманала со своим женихом… Не пойму, что ты за человек, Анька. С виду клевая телка, а иногда блаженная какая-то. Если не хочешь, зачем липнешь?
— Я к вам липну, Ленечка?!
— Не я же к тебе. Трешься, как кошка возле сметаны.
Анечка не обиделась, привыкла, что Лопух режет правду-матку напрямик. С трудом высвободилась из его объятий.
— Нет, я не трусь. Это ненарочно получается. Конечно, вы мне нравитесь, Ленечка, но вряд ли у нас выйдет что-нибудь путное. Просто так побаловаться вам же самому не надо.
— Не выйдет — из-за жениха, что ли?
— Не только из-за него. Егорка, может, на мне еще и не женится, когда узнает получше… Но и с вами мы друг дружке не подходим.
— Почему?
— Вы сильный очень, Ленечка, вам воевать охота. Я же по глазам вижу. Вы не предназначены для тихой семейной жизни.
— Тебе нужна тихая жизнь?
— Конечно, — твердо ответила Анечка. — Я хочу, чтобы у меня был надежный муж, большой дом и много детей. И чтобы в очаге горел светлый огонь. Такой уж я уродилась.
Леня скривился в чудной усмешке. Серые глаза заволокло туманом.
— Первый раз такое слышу. Светлый огонь в очаге. Может, ты и впрямь ненормальная, Анька?
— Нормальная, — уверила Анечка. — Нормальнее не бывает.
Между тем тоска по Егорке донимала ее все пуще, и, когда стала нестерпимой, она опять собралась к Тарасовне. Словно бес толкнул в бок, а ведь чувствовала, не надо идти.
По дороге купила три пунцовые гвоздики, чтобы уважить будущую свекровь, и тут ей явилось грозное предзнаменование. Загляделась на какую-то витрину, споткнулась на ровном месте, выронила букет, и гвоздики разбились об асфальт, точно стеклянные. Лепестки разбросало по земле кровяными каплями. С ужасом подняла с земли три голые веточки.
Вернуться бы домой, но нет, пошла дальше.
Тарасовна ей обрадовалась, как родной. В кабинете она была не одна, со старшим сыном Иваном. У Ивана те же черты, что у Егорки, но выточенные не нежным, любовным резцом, а вырубленные грубым мужицким топором. И в плечах Иван — косая сажень, и ростом под потолок. По сравнению с изящным Егоркой — богатырь. Тарасовна представила ему Анечку:
— Изволь любить и жаловать, Егорушкина невеста.
Анечка зарделась от радости и поклонилась каким-то несуразным, киношным поклоном. Но старший брат Егорки еле взглянул на нее.
— Ладно, мать, я пошел. После договорим.
— Не о чем договаривать. С меня они лишней копейки не получат. Так и передай.
Иван покосился на Анечку, злой, раздраженный.
— Зачем так, мать? У них нынче сила. Придавят, не пикнем. Об нас с Захаркой подумай.
Тарасовна обернулась к Анечке:
— Погляди, детка, каких славных сыночков вырастила. Обоим за тридцать, а все к мамочке тянутся. Без мамочки ни шагу. Упасть боятся.
Иван Жемчужников люто сверкнул глазами, фыркнул и, не прощаясь, покинул кабинет.
Анечке стало неловко, что явилась свидетелем семейной сцены, но Тарасовна ее успокоила:
— Не бери в голову, девочка. Пусть ему совестно будет, не тебе.
Усадила на то же место, что и в прошлый раз, и, кажется, ту же самую бутылку достала из холодильника. Улыбалась таинственно:
— Хочешь секрет?
— Ой, — сказала Анечка.
— Вот тебе и «ой»… Написала я, написала Егорушке, сообщила, что ты приходила. И ответ есть. Письмо дома осталось, в другой раз покажу.
Анечка затаила дыхание.
— Кланяться тебе велел. И еще много разных слов наговорил, сама прочитаешь.
— Почему же мне не пишет?
— Дак он адреса твоего не знает. Откуда у него адрес, ты же не дала. Вот вы все молодые какие растеряхи. Попрощаться толком не умеете.
— Мог бы на больницу написать, — вспыхнула Анечка.
— Не желает, видно, на больницу. Я так думаю, чужих глаз опасается. Предмет у него вовсе не больничный, как я поняла.
Тарасовна добродушно над ней посмеивалась, Анечка млела и, чтобы не ляпнуть что-нибудь несуразное, поспешила перевести разговор.
— Ой, Прасковья Тарасовна, я ведь еще по другому делу зашла.
— По какому же, голубушка моя?
Анечка рассказала про Никодимова и про его просьбу передать привет Мышкину.
— Никодимов? — переспросила Тарасовна, и вся теплота ее куда только подевалась. Вмиг посуровела. — Разве жив еще старый пройдоха? И чего ему надо от Харитона?
— Хочет повидаться.
— Но ты-то тут как затесалась?
Анечке выпал денек много раз подряд краснеть.
— Извините, Прасковья Тарасовна… Расспрашивал, я и сказала, что у меня жених есть. Ну и назвала Егорку. Нельзя было, да?
— Неосторожно, — совсем уже ледяным тоном произнесла Тарасовна. — Очень неосторожно, девочка. Ты хоть знаешь, кто такой Никодимов?
— Знаю. Он колдун и миллионщик.
На этом месте их беседа неожиданно прервалась. Открылась дверь, и вошли двое мужчин злодейского вида. Один — прямо копия дракончика из пасхального яичка, но в добротном темно-синем костюме. Второй — еще чуднее: не урод, нет, напротив — лощеный господин, безукоризненно одетый и причесанный, с продолговатым, выразительным лицом, но такой бледный и при этом с пустыми, кажется, даже без зрачков, глазами. Анечка так сразу и окрестила их про себя: дракон и покойник. Она еще не предчувствовала, как замыкается в эту минуту круг бытия, связывающий их с Егоркой. Об этом могла догадаться Тарасовна, но ей было не до размышлений.
— Анечка, — сказала напряженно. — Ступай домой. Завтра приходи, письмо почитаем.
Анечка не могла уйти, даже если бы захотела, потому что один из гостей заклинил дверь на «собачку». Визитеры еще ничего не сделали худого, а у нее душа ушла в пятки.
— Что вам надо? — спросила Тарасовна. — Кто вас сюда пустил?
Мужчины приблизились к столику, и один, «дракон», опустился на стул за спиной у Тарасовны, а второй уселся напротив. Теперь Анечка увидела, что зрачки у него все же есть, но крохотные, как две спичечные головки. Он грозно прошипел:
— Почему не пришла на прививку, старая грымза? Тебя же два раза предупреждали.
— Чихала я на ваши предупреждения. — Тарасовна, побагровев, наклонилась вперед, будто собиралась забодать «покойника». — Тронете хоть пальцем, Харитон вас из-под земли достанет.
«Дракон» за ее спиной подавился хриплым смешком, а «покойник» сунул в рот сигарету.
— Эх, маманя, — заметил с оттенком сочувствия. — Крутая ты баба, а так ничего и не поняла в этой жизни… На, подпиши документ. Учти, нам все равно, подпишешь или нет, а тебе подыхать будет легче.
Положил на стол лист, на котором, как видела Анечка, ничего не было написано, лишь вверху крупно набрано слово «Декларация» и внизу оттиснута печать с двуглавым орлом.
Тарасовна смотрела в глаза «покойнику» и все больше багровела. Опытная медсестра, Анечка понимала, что у бедной женщины скакнуло давление, но не знала, как помочь. Сидела ни жива ни мертва. Ни разу в жизни ей не было так страшно.
— Отпустите девочку, — попросила Тарасовна. — Она-то вам зачем?
— Будешь подписывать или нет?
— Со старухой, наверное, справитесь, соколики приблудные, но Харитона вам не одолеть.
— Возьмем и Харитона твоего, — беззлобно заметил «покойник». — Куда он денется. Твои же сыночки сдадут. И подпишут за тебя все, что надо.
Анечка нашла в себе мужество, пискнула:
— Ой, Прасковья Тарасовна, да подпишите им чего просят. Я вас умоляю! Вы же видите, какие это люди. Подпишите — и они уйдут.
— Ишь ты, — ухмыльнулся «покойник» могильной ухмылкой. — Телка безмозглая, а понимает лучше тебя.
Тарасовна сказала:
— Нет, детка, они не уйдут. Они по мою душу пришли.
— Тоже верно, — согласился «покойник». Его товарищ важно изрек:
— Хватит с ней канителиться, Троха. Зачитай приговор.
Тарасовна обернулась к нему.
— Приговор? Это чей же?
Ответил опять «покойник»:
— Приговор самый натуральный, от властей. Это ты грабила народ безнаказанно, у нас все по закону.
Тарасовна была ошеломлена не меньше, чем Анечка.
— У вас? По закону?
— А ты как думала? Мы не бандиты. Значит, так. — Жестом фокусника «покойник» достал из кармана пиджака еще один, свернутый в трубочку листок и начал читать, хотя Анечка видела, что бумага чистая и даже без печати и без слова «декларация». — Первый пункт: неуплата налогов… Тебе же, бабка, добром говорили, отдай пятьдесят процентов и живи спокойно. Не захотела… Второй пункт: валютные спекуляции… Ты почему счет закрыла в «Альтаире» у Монастырского? Из-за бугра калачом поманили? Что ж, пеняй на себя… Третий пункт: захват земельных угодий. Предупреждали, не лезь на Лебяжье озеро. Полезла… Пункт четвертый…
— Может, хватит, сынок? — перебила Тарасовна. — Или не натешился еще?
— Хватит так хватит. По всем статьям наказание одно — высшая мера.
Слушая, как гнусавый «покойник» бубнит по чистой бумажке, Анечка немного успокоилась, решила, что это, скорее всего, какая-то игра, затеянная по незнакомым ей правилам, не может все это происходить всерьез. Так не бывает. Сейчас мужчины рассмеются, суровая будущая свекровь нальет всем по рюмочке вина, и они полюбовно разойдутся, и не ей, несмышленой, судить, какой смысл в этой страшноватой поначалу игре. Лишь бы все поскорее закончилось.
Оно и закончилось, но не так, как она ожидала.
— Хоть какой-то стыд у вас есть, — укорила Тарасовна. — Говорю же, отпустите девчонку. Ей-то за что пропадать?
Не ответили. Человек-«дракон» выпустил из рукава черный шнурок, наподобие детской скакалки, и с умным видом накинул его сзади на шею Тарасовны. Потом встал и, перехлестнув скакалку крест-накрест, одной ногой наступил женщине на позвоночник, вдавив ее в стол. Товарищ помог ему, ухватив старуху за уши. Тарасовна прохрипела: «Передай Егорушке…» — но языку нее вывалился, из красного лицо стало сизым, и глаза поплыли Анечке навстречу, как две всплывших из речной глубины серебристых ягоды. В них столько было печали, сколько не выдерживает человеческое сердце.
Анечка охнула и повалилась набок.
Когда очнулась, мужчины прикуривали от зажигалки.
— Надо еще в Центральную заскочить, — сказал «дракон». — Там сегодня вроде выдача.
— А эту куда? — «Покойник» ткнул пальцем в Анечку. — Следом за бабкой?
— С какой стати? Ты ее знаешь?
— Нет, а ты?
— Так чего самовольничать?
— Не здесь же оставлять.
— Никто и не говорит. Забросим по дороге к Рашидову в контору, пусть сами разбираются.
— И то верно. Оттянуться не желаешь? Гляди, какой задок. Сам напрашивается.
— Некогда, брат. Говорю же, выдача в Центральной…
Глава 6
Харитон Мышкин побывал на краю Ойкумены и вернулся в Москву. Он так запутал следы, что сам себя почти утратил прежнего, но славянское, звериное чутье пути, ведущего к родному дому, хранилось в его сердечных нервах, как вечный талисман.
Ранним августовским утром сошел с электрички на Павелецком вокзале и погрузился в смутный гомон Зацепы. Сладкая тягота свидания томила душу. Он видел то, чего не видели другие. Сквозь незнакомое, нелепое нагромождение стеклянно-бетонных зданий, просторных площадей и безликих проспектов память угодливо возвращала к глазам иное Замоскворечье — с низкими кирпичными домами, с густым дребезжанием трамвайных линий, с затейливыми двориками, где можно было затеряться, как в пещерах, и с таинственным ароматом цветущих акаций. Та Москва, которую он помнил по детским впечатлениям, канула в небытие и вместе с нею перенеслись в вечность суматошные, озорные, суровые и веселые люди, когда-то населявшие эти места.
Недолго он грезил, но появилось такое чувство, будто умылся родниковой водой.
В глубине дворов разыскал чудом уцелевший трехэтажный особняк, с облупившимся, как лицо старой проститутки, фасадом, с маленькими окнами и с единственной дверью, казалось, наполовину вросшей в землю, — но пуговка электрического звонка была на месте и клеенчатая обивка на двери точно такая же (или та же самая), что полвека назад. Мышкин и не сомневался, что так будет.
Звонок, правда, не работал, и он саданул в дверь кулаком.
Открыла женщина лет сорока, закутанная в длинное цветастое платье — на смуглом худом лице яркие, черные плошки глаз.
— Тебя не знаю, — сказала она. — Ты к кому?
— Равиль меня ждет, — ответил Мышкин.
— Какой еще Равиль? Нет тут никакого Равиля. Ступай отсюда, странник.
На всякий случай Мышкин вставил в дверь ногу.
— Не дури, девушка. Я знаю, он дома, и он меня ждет. Не веришь, пойди спроси.
— И что сказать?
— Скажи, Сапожок приехал.
— Зачем приехал?
— Не зли меня, Роза, получишь в лоб.
На смуглом, красивом лице удивление.
— Откуда меня знаешь, а?
Мышкин решил, что хватит переговоров. Отодвинул цветастую женщину плечом и шагнул в затхлый полумрак прихожей, где под потолком болталась единственная лампочка на голом проводке. Уверенно прошел коридором, толкнул одну дверь, другую, женщина еле за ним поспевала, бормоча себе под нос то ли ругательства, то ли молитву.
В огромной полуподвальной комнате, сплошь заваленной какой-то рухлядью и заставленной древней мебелью, за дощатым столом сидел человек живописной внешности, явно подземный, а не дневной житель: массивный, бритый череп, обернутый подобием чалмы, жирное лицо с бугристыми щеками, могучий носяра, короткая, вроде пенька, шея, крутые, как две штанги, плечи, и сквозь все это экзотическое великолепие — пронизывающий, хитрый, улыбающийся взгляд.
— Я тебя по шагам узнал, Сапожок, — заговорил толстяк неожиданно мягким, нежным, густым голосом. — Крадешься, как рысь. Видать, большую погоню за собой тянешь, а, Сапожок?
Мышкин молча подошел, толстяк поднялся навстречу, и они обнялись, прижавшись щеками, будто два низкорослых, кряжистых дубка сплелись.
— Ну будет, будет, — первым отстранился татарин. — А то ведь расплачусь.
— Ничего, — растроганно сказал Мышкин. — Повод есть. Столько лет прошло, а тебя все никак не ужучат.
— Кто ж меня ужучит, Сапожок? Уж не эта ли мелюзга, что поналезла изо всех щелей?!
Роза, увидев такое единение, быстро собрала на стол: бутылка, тарелка с мочеными яблоками, сыр, хлеб. Успела пожаловаться:
— Сколько ходят, а такого не видала, чтобы в бок толкал.
Хозяин погладил ее по тугому крупу, представил гостю:
— Племянница моя, Роза Васильевна. Женщина своенравная, но преданная… Тебе скажу, Розочка, благодари Аллаха, что Сапожок тебе шею в дверях не свернул. За ним это водится. Или постарел, дружище? Поостыл?
По прежним временам Мышкин помнил, что Равиль непомерно склонен к женскому полу, но все его подружки почему-то обязательно оказывались родственницами: племянницами, свояченицами, а то и родными сестрами. Обилие женской родни, с которой Равиль непременно вступал в кровосмесительную связь, могло удивить самого прожженного циника, но только не Мышкина. Что теперь, что в молодости, он вообще редко чему удивлялся. Тем более если речь шла о Равиле Абдуллаеве, отпрыске старинного татарского рода, чья родословная тянулась от Батыя-завоевателя. Равиль был из тех редких людей, что живут на миру на особинку, не сливаясь с общим человеческим потоком, и сами выбирают себе судьбу. Подружила их с Мышкиным лихая послевоенная юность, а также 525-я школа, где проучились вместе два или три года, теперь разве упомнишь. Но сидели за одной партой — это точно. Однажды в пьяной драке, под водочку, да под анашу, и кажется, тоже из-за какой-то дальней родственницы, Равиль по неосторожности ткнул русского побратима сапожным шилом в живот, но Мышкин не помер, отлежался и, больше того, не выдал обидчика неподкупной в ту пору милиции. Вместо того, едва выйдя из больницы, подстерег Равиля в проходном, ночном дворе и без лишних слов огрел по лбу железной скобой, от чего у татарина из ушей выскочили два серых зайчика, и он оглох на полгода. Но тоже не помер. В свою очередь, покинув больничные покои, тут же устремился на поиски побратима. Искать пришлось недолго: они жили по соседству — Равиль в этом самом трехэтажном кирпичном доме с булочной в правом крыле, от которого нынче не осталось и помину. Тот день, когда они сцепились в третий раз, запомнили не только они сами, но и многие окрестные жители. С раннего вечера до полной темноты они месили и уродовали друг дружку так, что перепахали половину двора и развалили сараюшку контуженого инвалида дядьки Митька, которому впоследствии дали откупного по двести червонцев с брата. Наряд милиции попытался разнять озверевших драчунов, но отступил и лишь издали с любопытством наблюдал, чем кончится неслыханное кровопролитие. После войны люди были милосерднее, чем сейчас, но тоже старались по возможности не вмешиваться в чужие разборки.
Обессиленные, окровавленные, полузадушенные, с незаживающими ранами юные богатыри пытались дотянуться друг до друга когтями. Мышкин даже умудрился харкнуть кровью татарину в глаз — и тут вдруг между ними возникла тишина, сверкнувшая, подобно озарению. Равиль улыбнулся умирающему, втоптанному в песок другану.
— Может, хватит, Сапожок? Вон люди собрались, как в кино, а денег не платят.
— Не я начал, — ответил Мышкин измордованному брату. — Но ты прав. Похоже, мы квиты. По одному разу подохли, зачем повторять.
Мышкин уже был известен своей рассудительностью от Зацепы до Балчуга.
В камере, где вместе просидели по пятнадцать суток, заново побратались и остались верны клятве навсегда.
Но при встрече обязательно вспоминали о страшных обидах.
После первой стопки, прожевав соленое яблоко, Равиль попенял:
— Гляди, Сапожок, ты мне в рожу плюнул, унизил, а бельмо у тебя, не у меня. В этом и есть справедливая рука провидения.
— Пусть так, — согласился Мышкин. — Но сейчас хотелось о другом потолковать.
— Спешишь, что ли?
— Спешить некуда, счетчик включен.
Равиль огорчился. В кои-то веки радость, дождался побратима, можно выпить с культурным, обаятельным человеком, а он опять куда-то бежит. Чтобы его отвлечь, Мышкин поинтересовался:
— Как дом сберег, хан? Много заплатил?
Равиль скушал кусочек сыра, задымил сигаретой. На друга смотрел покровительственно.
— Забавный случай, Сапожок. Эти крысы рыночные, хоть с виду наглые, любой копейке рады до смерти. В ихнем муниципале двоим сунул по пять кусков, и на тебе — поправка в проекте реконструкции. Этот дом отныне архитектурный памятник, под охраной государства. Так-то!
Хочу после смерти казанской братве завещать… Так чего тебе надо от старого татарина? Говори.
Мышкин покосился в угол, где на коврике со стакашкой в руке скромно расположилась Роза Васильевна. Оттуда ни звука не донеслось, хотя они уже добивали первую бутылку. Дама только глазами пучилась, как сова.
— Ее не опасайся. Кремень-баба. Закаленная на спирту.
— Ксиву новую, хорошо бы натуральную, — сказал Мышкин. — Пушечку, хорошо бы «стечкина». Наличкой я не богат, тысчонок десять не помешают. Дальше видно будет.
Равиль щелкнул пальцами, и Роза Васильевна вспорхнула с коврика, как большая, темная птица. На столе нарисовались непочатая бутылка и свежая закусь. На сей раз — семга, располосованная на крупные, розовые ломти, и буханка орловского.
— Это в наших возможностях, — важно заметил Равиль. — С ксивой немного трудно. Денька два придется потерпеть. И что такого, да? Посидим здесь в укрытии, молодость помянем.
— Сегодня к вечеру, — сказал Мышкин. — Время не ждет.
Равиль надулся, бугристые щеки залоснились, и озорной взгляд потух.
— Ты же знаешь, Сапожок, я днем из дома никуда. Разве что Роза Васильевна проводит.
Женщина, успевшая вернуться на коврик с новым стаканом, хмуро отозвалась:
— Еще чего! Не пойду я с ним, раз он дерется.
— Роза Васильевна, примите глубочайшие извинения, — Мышкин говорил проникновенно и без тени иронии. — Кабы я знал, что вы Равилю племянница, никогда бы не посмел даже дыхнуть в вашу сторону. Не то что толкнуть в бок.
— За кого же ты ее принял? — прищурился Равиль.
— Думал, может, привратница либо повариха.
— А этих, значит, можно пихать? — не унималась самолюбивая родственница. — Раз в услужении, значит, не человек? Так, по-вашему, выходит?
— Не совсем так, уважаемая Роза Васильевна. Для меня каждая женщина в первую очередь будущая мать. Каким чудовищем надо быть, чтобы поднять на нее руку.
— Зачем же пихнул?
— Устал с дороги, трое суток не спамши. Вот и качнуло.
Равилю надоело их слушать, он достал из-под стола портативный телефон, вытянул антенну и очень быстро и четко сделал два звонка. Из его разговора с абонентами мало что можно было понять, кроме того, что созвонился он с добрыми, хорошими людьми, которые озабочены не только его собственным здоровьем, но также состоянием всех близких ему друзей и родственников, включая давно усопших. Слова «услуга», «ксива», «стечкин» и «баксы» промелькнули в потоке взаимных любезностей как некие незначительные междометия.
Повесив трубку, Равиль спросил:
— Ночевать здесь будешь?
— Если не прогонишь.
— Розуля, вызови для него Райку-Пропеллер. Пусть сбросит дурное семя.
Тут уж Роза Васильевна взъярилась не на шутку.
— Райку? Да ты в уме ли, Абдуллай? Ей пятнадцати нету, она мне как дочь, а ты со старым быком сводишь! Он же ее раздавит. Или покалечит. Шнобелем переломанным проткнет насквозь. А ей только жить бы и жить.
— Цыц, баба! — прикрикнул Равиль. Кинул Мышкину связку ключей. — Там от машины и от входной двери… Ступайте, ребята. Раньше уйдете, скорее вернетесь. Я буду ждать.
Мышкин наклонился к нему, и они вторично ласково соприкоснулись щеками…
Сели в черный «ситроен», поехали на Черемушкинский рынок. Мышкин за баранкой, Роза Васильевна на заднем сиденье. Всю дорогу она угрюмо молчала, но Мышкина это не трогало. Его вообще никогда не интересовало женское переменчивое настроение, хотя он умел угодить, если требовала обстановка.
С другой стороны, подумал Мышкин, раз уж свел случай, приручить бы ее не помешало. Он и сделал такую попытку. Когда застряли под светофором на Ленинском проспекте, обратился к ней с любезным вопросом:
— Давно с Равилем в упряжке, Розалия Васильевна?
В ответ услышал раздраженное: «Бу-бу-бу», — из чего понял, что никакая она для него не Розалия.
— При вашей прекрасной наружности, — галантно заметил он, — не к лицу вам такая хмурость.
У рынка показала, где припарковаться, и велела ждать в машине. Нырнула куда-то между ларьков, вспыхнув на прощание цветастым балахоном. Тут же к открытому окошку подскочили двое чумазых пацанов азиатского вида.
— Пиццу горячую, господин, кофе, булочки?! — заверещал один. Мышкин покачал головой: нет. Второй пацан отодвинул товарища в сторону, сунул мордаху чуть ли не в салон: — Девочки как сосочки, марафет, чего пожелаете?! — и расплылся в сальной, слащавой ухмылке.
— Сколько же тебе лет? — удивился Мышкин.
— Двенадцатый миновал, — солидно ответил пацан. — На цену это не влияет. На девочек твердая такса, но если господину нравятся мальчики, можно поторговаться.
— Торгуйся со своей несчастной матушкой, — посоветовал Мышкин. — Кыш отсюда.
Вышел из машины размяться, прогулялся по овощным рядам, не теряя «ситроен» из поля зрения. Поразило обилие восточных лиц, хотя привык к этому еще в Федулинске. Торговки почти всюду русские — полупьяные, разбитные, взятые откуда-то по особому набору, а за их спинами — удалая, беззаботная кавказская братва: режутся в карты, поддают, покуривают травку, заигрывают с покупательницами, но зорко следят за торговым процессом. Без их знака ни одна румяная славянка за прилавком не посмеет сбавить цену хоть на копейку либо подбросить червивое яблочко в довесок. Присмотр острый как нож, не дай Бог кому-то оступиться.
Прогуливающегося Мышкина провожали настороженными взглядами: как он ни горбился, ни прятал глаза долу, повадка у него подозрительная, чересчур независимая — это братва схватывает на лету. И конечно, спешит проверить чужака на вшивость.
— Тебе чего, солдатик? — окликнул его пожилой черноусый мордоворот. — Может, помощь надо?
И сразу с десяток темных глаз в него упулились, будто стайка шмелей сыпанула.
Мышкин никак не отозвался на товарищеский призыв, поспешил обратно к машине. Увидел, как заколыхался меж прилавков цветастый балахон — Роза Васильевна воротилась. Привела лысого, низкорослого бородача лет сорока от роду, которого по нации вообще невозможно определить: то ли турок, то ли грузин, но сойдет при нужде и за удачливого, верткого вьетнамца, промышляющего возбудительными мазями. В руках у бородача черная полотняная сумка с белыми застежками.
Уселись в машину: Мышкин с гостем на заднем сиденье, Роза Васильевна — впереди.
— Товар наш, деньги ваши, — улыбнулся бородач, и Мышкин поразился ослепительному синему сиянию его глаз, какие бывают только на иконах. И речь — без малейшего акцента. — Хозяйка посвятила меня в ваши проблемы. Значит, «стечкин» — и больше ничего? Без вариантов?
— Еще пару гранат было бы неплохо.
— Какие предпочитаете?
— Возьму югославские, пехотные, с пуговичкой.
— Не смею настаивать, но посоветовал бы итальянскую новинку. То же самое по весу, но удобнее. Задержка — пять секунд. Спектр поражения — десять метров. В руке лежит, как влитая. Гарантия — два года.
Мышкину понравилось предложение.
— Давай новинку… Сколько будет за все?
— Для такого клиента пойдет со скидкой. Полторы штуки, если не возражаете.
— Восемьсот, — сказал Мышкин. — Не держи меня за фраера, сопляк.
Сияющая гримаса на лице бородача мгновенно обернулась фигурой крайнего изумления.
— Извините, сударь, таких цен давно нету. Рад бы услужить, но ведь не свое продаю. Розанчик, подтверди!
Роза Васильевна, застывшая, будто беркут, на переднем сиденье, буркнула не оборачиваясь:
— Без меня сговаривайтесь. Я для него никто.
Мышкин не сумел сдержать улыбку. Спросил:
— «Стечкин» — номерной или левый?
— Можете взглянуть, — оружейник похлопал ладонью по черной сумке.
— Чего глядеть, и так поверю.
— Правильно делаете… Прямо с конвейера игрушка. Заводская.
— Штука, — сказал Мышкин.
Бородач закряхтел, и теперь Мышкину показалось, что вовсе это не турок и не вьетнамец, а, скорее всего, загорелый до черноты рязанский хлопец.
— Вероятно, вы давно не были в Москве?
— Больше года, а что?
— Да нет, просто так… Но рекомендации у вас, крепче не бывает… Ладно, берите за тысячу двести, — и сдвинул сумку с колен в его сторону. Мышкин прощупал через полотно твердые очертания знакомого предмета.
— А гранаты?
— Будет сделано. Пяток минут обождите, — и вытряхнулся из машины.
— Шустрый больно, — сказал Мышкин задумчиво. — Того гляди, облапошит.
Роза Васильевна обернулась к нему: лицо пылает скрытым жаром.
— Зачем Абдуллая позорите?
— Чем позорю, красавица?
— Кто так торгуется? Это же не помидоры.
— Ах, ты вот о чем… Дак для меня что помидоры, что атомная бомба — все едино.
Мгновение смотрела на него, не мигая, и Мышкин устыдился за свое бельмо.
— Хороша ты, Роза Васильевна, — сказал с душой. — Сразу не заметно, а приглядишься — царевна. Тебе бы в степь, на коня — с ветром наперегонки.
Не ответила, отвернулась.
Бородач принес вторую сумку, втиснулся рядом. Мышкин пощупал кругляшки, отдал заранее приготовленные двенадцать зеленых бумажек. Кивнули друг другу.
— Так я пошел, Розочка? Хану мое почтение.
— Передам. Спасибо, Гриша.
— Всегда к вашим услугам, — подмигнул Мышкину — и исчез навеки. Тороватый, лихой человек; видно, что долго не пропляшет, хотя всяко бывает.
Мышкин перебрался за баранку.
— Куда теперь?
— Никуда. Здесь надо ждать.
— Долго?
Фыркнула:
— На торопливых воду возят.
— На упрямых, — поправил Мышкин, — а не на торопливых… Кстати, раз вспомнила. Пойду пивка куплю. Тебе принести чего-нибудь?
— Нет.
Усмехаясь, Мышкин опять побрел по рынку. Крепкая женщина: линию держит, как снайпер — цель. Молодец Равиль, кадры подбирает с умом.
Искал ларек с пивом, а нашел ненужное приключение. Сперва шальная бабка на него насела, в кремовой кофте, с чахоточным румянцем на щеках: «Дай денежек, барин, не погуби душу! От поезда отстала, детишки без присмотру! Дай скоко не жаль!»
От какого поезда бабка отстала, заметно по лютому перегару, а также по кровоподтеку на левой скуле, но Мышкин, не чинясь, сунул в жадную ручонку десятку.
Едва бабка отстала с гортанным: «Благослови тя Господь!» — наскочила юная красотка в юбчонке до пупа.
— Ох, молодой человек, поздравляю, поздравляю!
— С чем же, дитя? — и тут же ощутил в ладони кусок картона с нарисованными цифирками.
— Призовой выигрыш! Телевизор «Панасоник». Цветной, широкоэкранный. С приставкой на сто каналов. Пойдемте, пойдемте! — зачастила шалунья — и уже потащила его к груде фанерных ящиков, где с важным видом поджидал усатый парняга в черном кожане. Мышкин оглянулся на машину, увидел сквозь стекло непримиримое лицо Розы Васильевны и решил ей назло малость развлечься.
Усатый кожан торжественно поздравил Мышкина с крупным призом, но тут подоспели еще двое: интеллигентная пожилая женщина с растерянным лицом и дюжий детина с перебинтованной наспех башкой, с проступающим сквозь бинт желтым пятном. В руках у них оказались точно такие же, как у Мышкина, картонки, и тоже со счастливыми числами.
После короткого замешательства усатый распорядитель призов сказал:
— Ничего страшного. Роковое совпадение. Предлагаю два варианта. Или разыгрывать телевизор между вами троими по новой, или поделить денежный эквивалент. Каждому по семьсот пятьдесят долларов.
— Давай делить, — предложил Мышкин. Женщина согласно закивала, но перебинтованный везунчик твердо отказался:
— Зачем мне ваши доллары? Хочу цельный телевизор. Всю жизнь о таком мечтал.
— А где этот телевизор? — поинтересовался Мышкин.
— Вона там, — махнул рукой кожан. — В ящиках упакованный… Хорошо, тогда условия такие. Каждый выплачивает по пятьсот рублей. Деньги уходят тому, кто выиграет телевизор, кроме комиссионных. Вы готовы, господа?
Забинтованный без промедления отдал пятьсот рублей, и женщина, чуток помешкав, протянула смятые в кулачке купюры. Мышкин спросил:
— А если у меня нет денег?
— Увы! — огорчился распорядитель. — Вы в таком случае выбываете из игры.
— Ладно, плачу.
Трижды распорядитель раскладывал пасьянс из картонных пластинок, и каждый раз у играющих выпадала одинаковая цифра. Усатый искренне изумлялся, его голоногая помощница истерически вскрикивала, и сумма добавочного вклада почему-то каждый раз увеличивалась вдвое. Вокруг собралось довольно много ротозеев, среди которых Мышкин приметливым взглядом легко вычислил соучастников этого незатейливого шоу-ограбления. Наконец усатый торжественно объявил совсем уж несусветную цифру: на кону якобы три тысячи долларов, следовательно, каждый играющий должен доставить по полторы штуки, и таким образом счастливчик получит вместе с телевизором завидный куш в семь с половиной тысяч баксов.
Интеллигентка, и до того проявлявшая признаки отчаяния, но, несомненно, бывшая в доле, артистически разрыдалась.
— Боже мой! Откуда я возьму?! Такие деньги! Вы с ума сошли? Я бедная прачка.
Усатый се успокоил:
— Ничего, гражданочка, последний кон. Если никто не выиграет, поделим деньги на троих. Справедливо?
— Не выйдет, — угрюмо возразил перебинтованный. — Мне телик нужен. У меня дома даже радио нету.
Мышкин вывернул отощавший кошелек.
— Похоже, я голый. Как же быть?
Сбоку к нему подтянулся угреватый крепыш, азартно хлопнул себя по бокам.
— Раз так, вхожу в долю. Даю полторы штуки, но выигрыш пополам. Годится?
— Давай, — сказал Мышкин. Забрал у крепыша пачку мятых сторублевок, уже, видно, не первый раз ходившую по рукам, посмотрел в глаза шоумену.
— Позволь-ка, кон пересчитаю. Не мухлюешь ли ты, братец.
— Да вы что?! — усатый выразил возмущение, затрепыхался, но, завороженный сиянием бельма, не успел уследить, как Мышкин вырвал у него из рук здоровенный пук ассигнаций — доллары, сторублевки, мелкие купюры. Все деньги Мышкин аккуратно сложил в пухлую колоду, старательно расправил уголки и опустил в карман пиджака. Затем сомкнутыми пальцами нанес усатому страшный удар в переносицу. Вторым ударом свалил с ног крепыша-заемщика, а перебинтованного поймал за уши, потянул и хряснул мордой о колено, при этом раздался такой щелчок, будто лопнул воздушный шарик. Все это Мышкин проделал деловито и быстро, по рыночной тусовке пронесся глухой, восхищенный вздох.
Однако отступление к машине затруднилось. Двух бритоголовых шавок из группы поддержки он легко стряхнул с себя, но не успел шагу ступить, как перед ним возникли еще трое, и эти были опаснее: унылые, воровские глаза, волчьи оскалы. Щелкнули синхронно кнопочные ножи.
— Вынь деньги, дяденька, — распорядился один. — Положь на пол.
— Хрен тебе.
— Окстись, все равно живым не уйдешь. Отбомбился, дядя.
Надвигались умело, врассыпную, лезвия плыли низко над землей — тоже воровская, знакомая ухватка. Придется попотеть, подумал Мышкин. Краем глаза ухватил, как очухавшийся крепыш кому-то машет рукой, кого-то окликает из своих. Сколько их тут на рынке натыкано — неизвестно, но похоже, целая роща.
Мышкин расслабился, приготовившись к первому броску: скорее всего, кинется вон тот, рыжий, рот в пене, нетерпеливый…
И тут сбоку, от скобяной лавки, раздался женский визгливый окрик:
— Стой, падлы! Перещелкаю, как сук! — и следом два негромких, характерных хлопка. Вот это да! Роза Васильевна подоспела.
Стояла в надежной стрелковой стойке, спиной к стене, в сжатых, вытянутых руках — массивный «стечкин». Бандюги оторопели.
Чтобы их обогнуть и очутиться рядом с женщиной, Мышкину понадобились доли секунды.
Хотел забрать пистолет, не отдала.
— В машину, Сапожок. Быстро.
Откуда что взялось: блеск глаз, повелительный голос, как у взводного, стремительная боевая осанка — поневоле Мышкин залюбовался.
— С тобой, Роза Васильевна, хоть в разведку, — заметил восхищенно.
До «ситроена» дотянули без затруднений, хотя братва кралась следом, но на почтительном расстоянии: понимали, чертова баба не шутит.
Мышкин сел за баранку, Роза Васильевна стояла у открытой дверцы, ждала, пока включит движок, но уехать сразу не удалось. Дорогу перегораживал зеленый «жигуль», правда, с водилой внутри. Пока он сдвигался в сторону, давешняя голоногая девчушка, помощница усатого, привела мента в капитанской форме. Мент, не обращая внимания на Розу Васильевну с пистолетом, бесстрашно рванул дверцу. Мышкин опустил стекло.
— Тебе чего, служивый?
— Нарушение общественного порядка, — объяснил милиционер. — Придется пройти в отделение.
На вид ему лет сорок, упитанный, матерый, с конопатой рожей. Конечно, из одной компашки с лохотронщиками, закупленный с потрохами. Но серьезный, неулыбчивый, для пущего страха — рука на расстегнутой кобуре.
— Чего я нарушил? — спросил Мышкин.
— Вот девушка жалобу подала. Приставали к ней.
— Приставал, приставал! — внезапно заблажила девица, будто ее шилом кольнули. — Чуть невинности не лишил. Налетел, как вепрь. Арестуйте его, дяденька, арестуйте. Это маньяк!
Опять скопились ротозеи, на время отпугнутые стрельбой, и трое ножевиков маячили неподалеку, ждали момента. Пока что их Роза Васильевна держала под прицелом, поводя дулом из стороны в сторону.
— Видите, — сказал мент. — Попытка изнасилования в публичном месте. Это чревато. Предъявите документы.
— Сунь ты ему зеленую, чтобы отвязался, — зло крикнула Роза Васильевна.
— Зеленую?! — девицу чуть шок не хватил. — Да он все бабки заначил. Зеленую! Мы их печатаем, что ли?
Мышкин отслоил в кармане из кучи несколько бумажек наугад, протянул через окно.
— Чем богат, служивый, не обессудь.
Милиционер деньги взял, но о чем-то тяжело задумался. Аж конопушки побледнели. Роза Васильевна прошипела через капот:
— Ты что, Сергей Иванович, Абдуллая забыл? Хочешь, чтобы сам приехал?
— Абдуллая я не забыл, — капитан отступил на шаг и добавил специально для Мышкина: — Ты пока на наш рынок не ходи. Тут своих разбойников хватает.
— Спасибо за совет, — поблагодарил Мышкин и поспешно поднял стекло, потому что шебутная девица нацелилась ему ногтями в лицо.
С тем и отъехали благополучно.
Возле метро «Профсоюзная» Роза Васильевна велела притормозить. Закурили. Отдышались.
— Ты меня нынче, Роза Васильевна, вполне возможно, от смерти спасла. Теперь я твой вечный должник.
— Плохой ты друг. У Абдуллая репутация, его все знают, чего теперь скажут?
— Любишь Равиля?
— Как любишь? Он — хан. Служу ему.
Мышкин поднял у нее с колен «стечкина», перегнулся на заднее сиденье, убрал пистолет в сумку. Эта женщина его волновала. В ней таилась первобытная, гордая сила, какой изредка природа одаряет своих избранниц, но с непонятной целью.
Он вдруг догадался, отчего она бесится.
— Хочешь уйти от него?
Вопрос упал тяжело, и женщина взглянула на него со странной гримасой.
— Откуда узнал?
— Я — странник. Брожу по земле… Кое-чего вижу, кое-чего понимаю. У тебя в сердце тоска. Откройся — полегчает. Я Равилю не скажу.
В мгновение ока она переменилась. Заблестели глаза, губы приоткрылись в белоснежной улыбке.
— Я ему сама говорила, — произнесла отрешенно. — Он не отпускает. На мне урок, проклятие рода. Абдуллай может его снять, но пока не хочет. Говорит, рано.
— Давно ты в Москве?
— Пятый год уже…
— Пойдешь со мной?
— Куда, Сапожок?
— У меня тут дела небольшие, а после уйдем на Урал. Там твоя родина. Москва не для тебя. Здесь сгинешь без пользы.
В ее глазах засветилось что-то смутное — мольба, упрек?
— Зачем я тебе?
— Не знаю, — признался Мышкин. — Мы с тобой оба жизнь прожили. Давай начнем новую.
— Так не бывает, — сказала она.
— Сплошь и рядом, — уверил Мышкин.
…Переулками подъехали обратно к рынку и на сей раз припарковались хитро, заехали во двор больницы.
— Как одна-то пойдешь, — усомнился Мышкин. — Не перехватят ли?
— Не волнуйся. Меня на этом рынке ни одна вошь не тронет.
— Ух ты!
Чудная штука! Час назад глядела на него рысью, бревном не собьешь, а после задушевного, нечаянного разговора со смуглого лица не сходила улыбка, молодившая ее на десять лет.
— Только не дерись пока ни с кем. Хорошо?
— Да тут вроде не с кем. Это же больница.
Едва ушла, к машине приблизились двое мужчин в синих халатах тюремного покроя, в тапочках на босу ногу. О чем-то шушукались, цепко на него поглядывая. Мышкин открыл дверцу.
— Вам чего, ребята?
— Михалыча не видел? — спросил один.
— Нет, не видел.
— Не его ждешь?
— Нет, не его.
Переглянулись многозначительно, опять зашушукались. Морды у обоих озабоченные.
— Куревом не богат, хозяин?
Мышкин угостил их сигаретами, сам закурил за компанию. Знакомство состоялось.
— Михалыча час назад послали, — пояснил тот, который постарше и более изможденный, — и до сих пор нету. У тебя это… с финансами как?
— Нормально, — сказал Мышкин.
— Может, это… К Вадику баба скоро придет. Сразу отдадим.
— Сколько надо?
— Двадцатки хватит… Тут это… рядом… рязанская в ларьке. Неплохая на вкус.
Чем-то родным, незабвенным повеяло на Мышкина. Из тех времен, когда люди были проще. Он отдал мужикам пятьдесят рублей.
— Вадим мигом слетает, это же не Михалыч, — радостно пообещал мужчина. — Тебе самому ничего не надо?
— Пока все есть.
Больной протянул ему руку:
— Николай.
— Харитон, — представился Мышкин. — В халате-то он как же?
Но Вадика и след простыл. Пока он отсутствовал, Николай поделился с Мышкиным своими заботами. Оказалось, угодил сюда с инфарктом на нервной почве. Довели лихие житейские передряги, связанные с чувством ответственности, которое у него обостренное от природы. Если другим на все наплевать, то он так устроен, что любую мелочь принимает близко к сердцу. Когда их лавочку, где он работал слесарем, окончательно прикрыли, он с расстройства взялся керосинить и пил подряд, пожалуй, около полугода. Но однажды, протрезвев, обнаружил, что любимая супруга Настена, с которой прожили в согласии неполный четвертак, оставила его с носом. Да и великовозрастного сынка-балбеса Никиту прихватила. Вывезла из квартиры всю обстановку, а ему оставила записку, которую он процитировал Мышкину на память: «Протрезвеешь, нас с Никитушкой не ищи и больше не звони. Как ты был, так и остался подлецом и Иудой».
— Почему я Иуда? — закончил грустную повесть бывший слесарь. — Всю жизнь на семью горбатил, обеспечивал необходимым, разве я виноват, что нашествие началось?.. Конечно, с горя пошел, на гроши взял у метро, у бабки, бутылку спиртухи, освежился, а в бутылке-то был яд. Василий Демьянович, врач наш, прекрасной души человек, так и сказал, хорошо ты, брат, отделался инфарктом. От такой дозы мог вообще околеть. Тем более при твоем характере…
Досказать он не успел, появился Вадим и увел его за угол больницы. Вскоре вернулась Роза Васильевна с парнем лет тридцати, при галстуке, с умным, просветленным лицом банковского клерка. В руках кожаный кейс.
Сели в машину, как и в первый раз: Мышкин с парнем на заднее сиденье, Роза Васильевна впереди.
Парень щелкнул замочками кейса, достал потрепанный паспорт.
— Как просили. Натуральный. Естественно, цена чуть повыше.
— Сколько?
— Пятьсот, полагаю, будет тип-топ.
Мышкин полистал документ, захватанный многими руками: Эдуард Гаврилович Измайлов, московская прописка, разведен, 1970 года рождения.
— Не годится. Разве я похож на тридцатилетнего?
— Извините, спешка… Оставьте меня на минутку, господа. Не могу работать при свидетелях. Принцип.
Мышкин и Роза Васильевна вышли из машины. Мышкин закурил. Видел через стекло, как молодой человек с удобством устроился на сиденье: разложил инструменты, сунул в глаз окуляр. Из-за угла высунулась бледная рожа Николая.
— Эй, Харитоша, не желаешь присоединиться?
Мышкин отмахнулся.
— Кто это? — спросила Роза Васильевна.
— Да так, приятеля встретил. После инфаркта.
Тут же окликнул из окошка паспортист:
— Готово, господа. Извольте полюбоваться.
Год рождения сиял новой датой — 1940, — и никаких следов подчистки.
— Крепко, — одобрил Мышкин. — Хозяин паспорта живой или как?
— Или как. Царство ему небесное, — паспортист истово перекрестился. — Отсюда и цена.
Мышкин расплатился пятью стодолларовыми купюрами, и молодой человек откланялся.
Из больницы заехали в ближайшее «срочное фото» на Ленинском проспекте, отоварились снимком.
В сущности, все дела, намеченные на сегодняшний день, Мышкин завершил.
— Ты не голодная? — спросил у Розы Васильевны.
— Ну как сказать…
— Приглашаю в ресторан.
— В этом наряде не очень-то…
— Ничего. Вон «Гавана» рядом. Сойдешь за африканскую чумичку.
— Чудесный комплимент, — Роза Васильевна ослепительно улыбнулась. — Что ж, поехали, кавалер.
Глава 7
Медведь-шатун спустился с гор в ноябре. Слухи поползли ужасные. Сперва он унес в чащу десятилетнюю девчушку из Угорья, собиравшую с подружкой грибы возле заброшенной штольни. Подружка не видела медведя, только услышала визг и тяжелые, удаляющиеся шаги — больше ничего. Она рассказала, что треск прокатился такой, словно сквозь лес продирался трактор. Девочку искали трое суток, но не нашли.
Вскоре напал на стоянку туристов, расположившихся километрах в двадцати от поселка. Туристы — трое молодых мужчин и одна женщина — были вооруженные и, судя по разным признакам, люди бывалые, но почему-то не оказали медведю никакого сопротивления. Стоянку обнаружили в неузнаваемом виде: клочья палаток, разбросанные повсюду съестные припасы, консервные банки, смятые в лепешки, обрывки одежды, кровавые следы и неизвестно с какой целью нарытые ямы, в одной из которых на дне лежала оторванная мужская голова с задорным чубчиком и с выдавленными глазницами. Куда подевались другие люди, неизвестно. Можно предположить, что частично зверюга слопал их на месте, а остатки перетащил в неведомые ухороны.
В Угорье и в окрестных деревнях началось паническое бегство. Местные жители за долгие годы царствия Бориса привыкли к разнообразным потрясениям и побоищам, но такого еще не бывало. Старики уверяли, что никакой это, понятно, не медведь-людоед, а явился наконец-то посланец тьмы, и теперь каждому следует ожидать неминуемой расплаты за повальное непотребство. Указывали и точный адрес, откуда явился посланец, — город Москва.
В церквах денно и нощно служили молебны во спасение, но многие прихожане давно разуверились в небесной защите и уповали лишь на крепкие запоры и цыганское счастье, остальные, как исстари повелось на Руси, смиренно приготовились к приятию искупительной муки.
Известный в Угорье новый русский, турок Исмаил, хозяин трех скотобоен, мебельной фабрики, медных рудников и филиала банка «Империал», объявил неслыханную награду за поимку либо отстрел медведя-озорника — сто тысяч долларов. Разумеется, сразу нашлись желающие заполучить шальной капитал, и среди них знаменитый промысловый стрелок, дядюшка Савелий Бочкин. Но он был не так прост, чтобы подобно прочим охотникам, услышав про сказочный куш, ринуться в леса без оглядки. Напротив, поутру явился в контору к Исмаилу и потребовал расписку.
Миллионер вышел к нему на крыльцо, и разговор между ними состоялся при довольно большом скоплении народа.
Дядюшка Савелий настаивал на двойной гарантии: во-первых, в случае удачи новый русский не отступится от своих слов, как он делал обычно, и во-вторых, ежели судьба приведет охотнику сгинуть в лапах чудовища, то Исмаил обеспечит довольствием на пять лет его семью — молодку Алевтину и двух недозрелых пацанов трех и семи лет от роду.
Исмаил согласился на эти условия, но в свою очередь поинтересовался:
— А твоя какая гарантия, егерь?
Дядюшка Савелий, простоволосый, кряжистый и уже с седыми висками, оглянулся на народ и дерзко ответил:
— Ты у нас человек новый, Исмаил батькович, присланный для избавления нас от лишнего добра, а про меня тебе любой скажет, кто я такой. Тридцать трех косолапых взял, кроме рысей, волков и прочей мелкой живности, возьму и тридцать четвертого. Будь он хоть с сатанинским оком, возьму, не сомневайся.
— Зачем же моя расписка, коли так уверен в себе?
— Уверен, ежели это медведь. И ежели это московский ухарь навроде тебя, тоже уверен. Я в него серебряной пулей стрельну. Но против Божьей кары у меня силенок нету. Потому страхуюсь. Обиходишь женку и детушек — пойду, проверю, кто там бродит. А нет — ступай сам. Учти и то, Исмаил батькович, ежели он начал кружить, обязательно и сюда доберется. От него не укроешься в каменных палатах. Сперва он путниками разговляется, а за кем в действительности явился, нам неведомо. Однако долларами его не купишь, даже не надейся.
Миллионщик укоризненно покачал головой, в который раз дивясь дикости русского населения, и молча удалился в конторские покои. Вскоре оттуда выпорхнула смазливая отроковица Алена, секретарша Исмаила, и вынесла расписку со всеми обязательствами, заверенную драконовой печатью банка «Империал».
С тех пор месяц миновал, снега пали на влажную землю, а от охотников ни слуху ни духу, в том числе и от дядюшки Савелия, отбывшего последним.
…За вечерним чаем Жакин с Егоркой обсуждали последние новости, связанные с появлением людоеда-шатуна. Мало кто уже сомневался, что это оборотень. Никем не узнанный, он бродил по округе, совершал очередное преступление и исчезал бесследно. Последний случай вообще необъяснимый: медведь задрал Семена Жукова, сержанта милиции, который, как всем было известно, работал на небольшую группировку Сики Корявого, держащую под прицелом в основном отдаленные от Угорья хозяйства. Силач и задира, он не боялся ни Бога, ни черта и в пятницу с утра, как обычно, отправился собирать подати с окрестных фермеров. Надо заметить, в начале гайдаровской реформы развелось в округе фермеров как нерезаных собак, большей частью — люди приезжие, нахватавшие за бесценок огромные наделы. Среди этого мутного потока попадались яркие личности, искренне верящие в то, что сумеют разбогатеть от землицы-матушки, одухотворенные некоей созидательной идеей, хотя по многим признакам умственно неполноценные. В ту пору в газетах и на телевидении началась мощная кампания по развалу колхозов, где бедных крестьян держали в рабстве, не выдавая им паспорта, и за сворованный колосок отправляли минимум на десять лет в лагеря. Недобитая коммунистическая партия во главе с их лидером Зюганом, творившая весь этот произвол, только и мечтала, как бы возвратить едва освобожденного землепашца в первобытное состояние. Однако, писали газеты, с приходом частника-фермера все российские беды остались позади, он накормит и обогреет, и еще, даст Бог, всю Европу-матушку завалит зерном и замечательными северными овощами. Из этой светлой реформаторской мечты вышел, разумеется, великий убыток, но кое-кто из столичных крестьян-идеологов успел составить себе приличный политический и банковский капиталец. Фермеры в большинстве разорились: кого задавили налогами, кого рэкетом, некоторых выжили завистливые соседи, бывшие колхозники, другие попросту спились ввиду безнадежности усилий; остались лишь самые упорные, но и те перебивались с хлеба на квас и уже не помышляли ни о каком неожиданном богатстве. Из дерзких мечтателей превратились в угрюмых земляных роботов, но не сдавались, что было хорошим признаком, ибо свидетельствовало о наличии некоего пассионарного запаса в недрах замордованной нации.
Сержант Жуков перво-наперво направился на речную Заимку, где на арендованном хуторе обустроился Иван Сергеевич Костюков со своим многочисленным семейством — супругой, двумя взрослыми сыновьями и их женами. В прежней жизни Костюков был искусствоведом, кандидатом наук, вел семинар в свердловском университете, короче, Жуков всегда начинал обход с него, потому что душевно тянулся к умным, образованным людям. У них всегда находилось, о чем поговорить за рюмочкой свекольной. При этом, будучи интеллигентом, Костюков подать платил исправно, никогда не артачился, как некоторые другие, встречавшие сержанта чуть ли не в штыки. Не всякому нравилось отстегивать процент Сике Корявому, хотя никто не спорил, что это делается для их же пользы. К иным, чтобы вразумить, приходилось применять строгие меры, но это все в прошлом. У тех шести-семи фермеров, которые уцелели, амбиции не простирались дальше того, чтобы немного словчить на биржевом курсе доллара, и Жуков по доброте сердечной частенько им это спускал, не ловил за руку. Что взять с бедолаг, которым прокормиться удается еле-еле. Вдобавок сержант сознавал, что не следует долавливать подневольного человека до последней черты, где он может натворить глупостей даже себе во вред. В последние год-два, когда люди окончательно приспособились к цивилизованному образу жизни, Сор податей стал для него чем-то вроде увеселительной прогулки, не более того.
И вот на тебе — медведь-людоед. По всей видимости, зверюга подстерег сержанта в березовой рощице уже в виду хутора и, как в прежних случаях, расправившись с жертвой, не оставил практически каких следов. Единственное, что пацанята (внучата) фермера Костюкова нашли в рощице, — пустую кобуру от пистолета и милицейскую фуражку с околышем.
— Неужели, Федор Игнатьевич, вы тоже верите во всю чепуху? — спросил Егорка. — В оборотней и прочее.
— А ты нет?
Егорка третий стакан чаю допивал с одним кусочком сахара, как приучил Жакин.
— Конечно, не верю. С милиционером вообще туфта. При чем тут медведь? Ясно же, что его фермеры замочили.
— Верить можно и не верить, — Жакин смотрел на него насмешливо, — только оборотень в каждом человеке живет в скрытом виде. Никогда не говори, о чем не знаешь.
— Если вы имеете в виду философский, иносказательный смысл…
— Я имею в виду, в зеркало надо внимательно смотреть.
Егорка чувствовал, что разговор о медведе не кончится добром, так и случилось.
— Не пойду, — сказал он твердо. — Как хотите посылайте, не пойду.
— Почему? Оробел, что ли?
— Не хочу — и все. Это выше моих сил.
— Не упрямься, Егорка. — Жакин слез с табуретки, прошел к полке, закурил и вернулся на место, но Егорке показалось, надолго куда-то отлучался. — Ты, сынок, больших успехов добился, я тобой горжусь, но мужчиной еще не стал. До Харитона тебе далеко. А должен стать крепче, чем он.
— Почему должен? Кому должен? Разве нельзя без напряга пожить, отдохнуть немного?
— Нельзя, — грустно ответил Жакин. — Сам знаешь.
Егорка действительно знал. За долгие месяцы упорный Жакин вдолбил ему в голову много странных мыслей, которые легли на благодатную почву. От них теперь не избавишься. Но встречаться с людоедом он все равно не хотел. С какой стати?
— Я вам никогда не перечил, Федор Игнатьевич, и науку перенимал с благодарностью. Уступите и вы хоть разок.
— Нельзя, — возразил Жакин. — Сомневаешься насчет оборотней — пойди и проверь. Другого пути к истине нету.
Сомнения выжигают человечью душу дотла… Через часок, под сумерки, и отправишься.
— Один?
— Зачем один, с Гиреюшкой. Он на медведя и выведет. Ему — раз плюнуть. Но шибко на него не надейся. Коли он в свару ввяжется, ему конец. Против оборотня минуты не устоит.
— С карабином идти?
— Нет, это нечестно. У медведя карабина нету. Ты же не Черная Морда. Тесак возьмешь, который в кладовке. Хороший инструмент. Я тебе про него рассказывал, помнишь?
Уже смирившись, Егорка поддался последнему толчку малодушия и сказал то, чего потом стыдился:
— Будто избавиться от меня хотите, Федор Игнатьевич?
У Жакина в ярких глазах вспыхнула укоризна.
— Ты же знаешь, это не так. Но надо прогнать зверя. Кроме нас, некому. Не мне же, старику, подыматься.
— Кому надо, кому? Нам с вами он не мешает.
— Тебе надо, сынок, никому другому.
— Ну и слопает меня за милую душу.
— Буду горевать, как ни о ком не горевал.
Искренность Жакина пронзила Егорку до слез. Он пошел на двор, чтобы встретить Ирину. Ее отправили в поселок за покупками, и уже половина дня прошла, а ее все нету. Конечно, медведь и ее мог задрать, но Жакин сказал, что оборотни своих не трогают, у них кровь гнилая, не для питья. Да и сама Ирина шатуна не боялась и к его появлению отнеслась как-то безразлично. Говорила, что ей страшен только пахан Спиркин из Саратова, который непременно вскорости вышлет гонцов, чтобы спросить с нее за все промахи.
Она жила у них третий месяц и вроде никуда не собиралась уходить. Куда я пойду, плакалась она, Спиркин везде достанет. Жить мне осталось недолго, а с вами хоть напоследок отмякну душой.
Хлопотала по хозяйству, обстирывала мужиков, готовила им еду, и Жакин постепенно смирился с ее присутствием. Яд у нее забрал, патроны спрятал — чем она могла теперь особенно навредить?! Да и пес за ней приглядывал неустанно.
После первой вылазки в горы Жакин водил Егорку еще к двум тайникам, в последний раз пришлось спускаться в заброшенный рудник, где они провели целую ночь, как в могиле. По словам Жакина, если бы все сокровища, которые он показал, принадлежали лично Егорке, он был бы самым богатым человеком в стране, наравне с Березовским и Черномырдиным, но это не принесло бы ему счастья. Кто присвоит чужое, вещал Жакин, тот обречен на пресыщение, а пресыщение хуже скуки и страха. По себе помню, вспоминал Жакин, бывало, нахапаешь столько, что девать некуда — деньги, бабы, власть, — и вдруг накатит такая тоска, хоть вой на луну. Пресыщение, понимаешь, Егорка? Самое лютое наказание человеку за дурь. Вроде ты еще живой, а как чинарик обсосанный в луже… Никогда не зарься на чужое, Егорка, и свое зря не копи.
— Напрасно проверяете, Федор Игнатьевич, — ответил Егорка в тот раз. — Я к деньгам равнодушный. Хуже другое, никак не могу понять, зачем я родился?
— Этого никто про себя не ведает, — утешил Жакин. — Может, так и к лучшему.
Домашняя философия Жакина часто склоняла Егорку к собственным маленьким открытиям. Мир соткан из конкретных событий, думал он, и туманных видений. Если угадать между ними границу, то это, наверное, и есть та тропка, по которой удобно идти.
Ирина их обоих жалела. Превратившись из отпетой бандитки в хлопотливую женщину, расторопную и услужливую, она иной раз, набегавшись по двору, подпирала кулачком подбородок и смотрела на Егорку глазами, полными слез. Она считала их обоих блаженными, помешавшимися на своем тайном богатстве, но с той разницей, что старик, по се мнению, был совершенно безнадежен, а у Егорки, если он прислушается к голосу разума, еще оставался шанс очеловечиться.
По женской линии она в конце концов добилась своего: в отсутствие Жакина заманила парнишку в сарай и чуть ли не силком склонила к греху. Утомленный своим затянувшимся бессмысленным сопротивлением, Егорка безропотно подчинился и в опытных руках легко поднялся к вершинам блаженства, где лишь пускал слюнки, как ласковый котенок над миской с теплым молоком. Довольная содеянным, Ирина строго спросила:
— Ну что, плохо тебе было? Скажи честно, плохо или хорошо?
Растроганный, Егорка признался:
— Как в баньке побывал, ничуть не хуже.
— Зачем же так долго тянул?
— Да стыдно как-то. У меня же невеста в Федулинске.
Заново возбудившись от этих слов, Ирина полезла с ласками, но Егорка вежливо ее отстранил.
— Нет, два раза подряд нельзя. Я же на режиме.
В дальнейшем их любовные отношения складывались урывками, и никогда Егорка первым не проявлял охоты. Ирину это озадачивало.
— Ты же здоровенный парень, вон какой богатырь. В чем дело? Или я для тебя старая?
— Как можно, Ира! Какая же ты старая, если моложе меня.
— Почему же каждый раз я тебя будто насилую? Обидно же. Другие мужики…
У Егоркиной мнимой пассивности объяснение было самое простое: ему нравилось усмирять свой пыл. Чем больше он томился по Ирине, тем холоднее делался с виду. Ей в голову не могло прийти, что молодой парень на такое способен. Постепенно она все больше проникалась к нему материнскими чувствами, что было для нее тоже совершенно ново. В самые страстные минуты в ее бесстыже остекленелых глазах внезапно вспыхивал огонек узнавания. Опять и опять улещала Егорку:
— Меня Спиркин не простит, я его вроде как кинула, но и тебя не пожалеет. Брось своего Жакина, зачем он тебе. Он как костерок догорающий, а у нас все впереди. Уйдем вместе. Возьмем тысяч сто, ну, самое большее — пол-лимончика, и айда! Европа, Азия — куда хошь. Всюду побегу за тобой, как собачонка.
— Зациклилась ты на этой Европе. Мне это не надо.
— Что — не надо? Меня не надо?
— Европа, Азия — зачем? Мне и здесь хорошо, на природе. Погляди, какой шелковый свет над тайгой.
Ирина недоумевала:
— Не пойму, ты что же, век просидишь при старике? А помрет, что станешь делать?
— Откуда я знаю? Пока — сижу.
Жакину он сразу признался, что в их отношениях с Ириной произошли некоторые перемены. Старик высказался в том смысле, что удивляться нечему, Ир шла и к нему, естественно, клинья подбивала, но он устоял. «И сманивала уехать?» — догадался Егорка. «А как же, — самодовольно ответил Жакин. — Европа, Азия — все, как у тебя. Правда, денег хочет побольше взять, миллиона два. Ей же придется за мной ухаживать, когда помирать начну. Непредвиденные траты, то да се. Но верной, сказала, будет до гроба».
…Егорка нацепил лыжи — две широкие пластиковые доски с чуть задранными носками, прогулялся по лесу навстречу Ирине. День стоял морозный, с кристально-бирюзовым небом, обрамленным предзакатной дымкой. След Ирининых лыж тянулся по насту двумя розоватыми ссадинами на белоснежной простыне. С опушки открывался чудный вид, от которого обмирала Егоркина душа: склон к замерзшей речушке, вековые сосны, бескрайний, уходящий в поднебесье простор… Каждый раз на этом месте Егорка думал о том, какое огромное счастье, что он попал сюда, где время и пространство сливаются в истомный, бередящий сердце звук вечности. Он ничуть не кривил душой, когда говорил Ирине, что никуда не спешит. Он думал, что если когда-нибудь смысл бытия откроется ему, то это будет что-то сравнимое с зимним лесом и вечерним светом, проникающим прямо в кровь… Не встретил Ирину, вернулся.
Жакин ждал на крыльце, разговаривал с Гиреем. Пес клонил башку набок и утвердительно потявкивал.
— Он готов, — сказал Жакин. — А ты как?
— Почему нет? Раз посылаете, пойду.
Жакин вынес нож, фонарик и сумку с необходимыми припасами. Не хотел, чтобы парень зашел в избушку: следовал каким-то одному ему известным приметам.
— Дойдете до Змеиного камня, оттуда Гирей поведет.
За месяц Жакин изучил все маршруты зверя, но Егорка и без того не сомневался, что не разминется с судьбой. Началось это раньше, когда только пошел слух о шатуне-людоеде. Уже тогда мелькнуло в голове: не за мной ли? Все остальное — нож, Гирей, ночь, Ирина, смутные мысли, уводящие в прошлое, — все могло сложиться как-то иначе, но встреча неминуема. Она не зависела от его воли.
— Прощай, отец, — поклонился Егорка. Жакин обнял его впервые. Он не был сентиментален.
— Не надо так, Егорушка. К утру тебя жду. Водки выпьем.
Отмахали километров пять на скорости, пока окончательно не стемнело. Наст твердый, бежать легко. Пес трусил рядом, изредка обгоняя и оглядываясь. Он вел себя скромно и чутко, понимал, куда собрались. Егорка его успокаивал.
— Что ж поделаешь, дружище. Жакин велел прогнать людоеда. Неужто не управимся? Вдвоем-то. Да он, когда нас увидит, сразу затрепещет. Жакин заговоренный нож отдал. С таким ножом мы мамонта повалим, не только какого-то косолапого. Только ты не лезь в драку первый, как привык. Помни уговор.
Гирей взял след, не добежав до Змеиного камня, на выходе из лога. Шерсть на нем вздыбилась, он издал тягучий, негромкий рык и на мгновение коснулся боком Егоркиных ног, будто оступился на ходу.
— Ты чего? — удивился Егорка. — Сомлел, что ли? Не-е, ты держись. Страх он учует, нам же хуже будет.
Пес присел на снег, покрутил лохматой башкой, потянул ноздрями воздушные струи. Егорка тоже замер. Видимость была хорошая от звезд и снега, но зловеще смыкались вокруг черные холмы.
Егорка понятия не имел, что делать дальше. Обычной охотой тут не пахло, смердело убийством. Как если бы сунулся в темный подъезд, где поджидали братки, навостренные на расправу. Хуже того. Он очутился в первобытном мире, где действовали законы, которых он не понимал. Зато их хорошо знал пес Гирей, весь превратившийся в клокочущий злобой сгусток мускулов и шерсти. От собаки тянулось к человеку некое леденящее предостережение. Егорка с жалостливым чувством подумал о Жакине, вытолкнувшем его в этот черный, свирепый мир из теплого, уютного помещения. Но мгновение слабости прошло так же внезапно, как наступило. Ничто не вернуло бы сейчас Егорку обратно. Рядом с сердечной истомой вдруг зародилось ощущение прекрасной, абсолютной, неодолимой свободы, кружащей голову крепче хмеля.
Он понял лихой замысел Жакина и улыбнулся про себя. Учитель не хотел ему зла, хотя, возможно, переоценил его силы. Но если Егорка одолеет эту ночь, то не останется в мире напасти, которая его сломает.
Еще около часа кружили по тайге, пока Гирей не вывел на ровную площадку, наподобие ногтя большого пальца, обрывающуюся в одну сторону крутым неприступным склоном. Это и был Змеиный камень. По летним дням сюда действительно выползали погреться на солнышке жирные гремучие змеи, похожие на черные палки с заостренной головкой, а вот где они зимовали, Егорка забыл спросить у Жакина и сейчас почему-то пожалел об этом, как об упущенном, может быть, навсегда, важном знании.
Он отстегнул лыжи и с удобством уселся на них, приготовившись ждать хоть до утра. Ветра не было, в жакинском заячьем полушубке Егорке было тепло. Гирей улегся рядом, и юноша ободряюще потрепал его по вздыбленной холке.
— Понимаю, каково тебе, — сказал утешительно. — Привык, когда от тебя все шарахаются, а теперь как бы самого не трепанули. А, Гирей?
Пес заворчал, не принимая идиотской шутки. Понятно, что больше всего хотелось ему броситься в чащу, в угон или в отрыв, ломиться сквозь кусты, рвать и свирепствовать, сбивая движением одурь страха, но его благородная воля спокойно преодолевала магию инстинкта. Он готов был умереть, но не оставить человека-брата наедине с подступающим из тьмы злом.
Просидели полночи, погрузившись в великое молчание. Гирей иногда вскакивал на лапы, не выдерживая напряжения, и раз внезапно тоненько заскулил, проняв Егорку до печенок.
— Что же ты как маленький, — укорил он пса, поглаживая его твердую башку. — Неужто так страшно?
Гирей стыдливо присел, и в то же мгновение из темных зарослей, как из погреба, образовалась громадная, неясная тень, заколыхалась, подступила ближе. Егорка щелкнул кнопкой фонарика. Шагах в десяти от них стоял лохматый исполин, гость из палеолита, с растопыренными лапами и забавно склоненной набок головой. В его позе не было ничего угрожающего, только любопытство. В луче фонарика вспыхнули алые точки его глаз. Егорка поднялся, чувствуя, как чугуном налилась спина. Неведомое чудовище всем своим обликом поразительно, кощунственно походило на человека.
— Кто ты?! — спросил он растерянно, едва слыша собственный голос.
Исполин переступил на шаг, Гирей на спотыкающихся лапах метнулся в сторону, канул во тьму.
Егорка крепко сжимал в ладони удобную рукоять с тонкой полоской стали, понимая, как это нелепо. С таким же успехом он мог принести с собой железный утюг.
Но страха не чувствовал, скорее, глубокое изумление.
— Кто бы ты ни был, — заговорил он окрепшим голосом, — послушай, что скажу. Я не хочу тебя убивать. Я только хочу, чтобы ты ушел. Ты уже человечинки накушался до отвала. Уходи насовсем. Сгинь! Понимаешь меня?
Наверное, медведь понял, что-то хрюкнул в ответ, ничуть не грознее, и придвинулся ближе. Фонарик его раздражал, и он несколько раз отмахнул луч от глаз, как отгоняют слепня.
Егорка сконцентрировался, переводя в правую руку и к глазам энергию «дзена», которую Жакин ласково называл «дурнинкой», хотя это тоже нелепо. Самое лучшее, подумал Егорка, обернуться бы птицей и взлететь в черное небо, но этому, к сожалению, Жакин не успел его обучить. Сейчас медведь не казался уже таким огромным, как в первую минуту (оптический обман?): всего головы на три выше человека, но какой-то необъятно широкий и тяжко вздыхающий, как ожившая гора. Егорка понимал, что если ему повезет, он успеет нанести один удар, второго не будет, и попытался представить, где у чудовища сердце. Скользнул лучом по дымящейся шкуре. Не отдавая отчета в том, что делает, шагнул вперед, чтобы лучше видеть. Крикнул, почти взвизгнул:
— Пошел прочь, косолапый! Мою кровь ты не выпьешь!
Схватка оказалась еще короче, чем он предполагал.
Гирей не подвел, черным шаром выкатился из кустов и с жутким рыком прыгнул, повис на боку медведя. Доля секунды понадобилась зверю, чтобы зацепить пса лапой и сбросить с себя, но этого хватило Егорке. С обреченностью лунатика он подскочил и, светя фонарем, аккуратно вогнал лезвие по самую рукоять в упруго вздрогнувшую тушу. Целил снизу вверх, под третье ребро, а куда попал, разве поймешь.
Выдернуть нож не успел. Медведь завопил человеческим голосом, махнул лапой — и в бедной Егоркиной голове погас свет.
С невероятной скоростью, подобно метеору, промчался Егорка по Млечному Пути, минуя рассыпающиеся нагромождения звезд, и очнулся в сторожке Жакина на своем собственном топчане. Он все сразу вспомнил, но решил, что видит волшебный сон.
Рядом хлопотала Ирина. В свете керосиновой лампы лицо у нее было точно такое, как на иконе Божьей матери, хранившейся у Жакина почему-то в сундуке.
— Скажи, Ира, — обратился к ней Егорка, боясь спугнуть видение. — Вот ты собираешься в Европу, верно? Или в Азию, правильно? И я никак в толк не возьму, тебе, значит, все равно, куда ехать?
Женщина приложила теплый палец к его губам.
— Молчи, ладно? Лежи и молчи. Где у тебя болит?
— Нигде не болит… А ты чего какая-то смурная? Случилось, что ли, чего?
Ответить не успела, Жакин пришел. Егорка ему обрадовался.
— Федор Игнатьевич, могу доложить, что задание ваше выполнил. Шатуна напугал до смерти, воткнул в него пику. Только не пойму, что дальше было. Вроде он меня по уху хряснул. Но как же я сюда добрался?
— Мы тебя с Ириной доставили, голубчика. А то бы замерз в снегу. Ночи нынче холодные.
— Гирейка живой?
— Живой, что ему сделается. Он за нами прибежал… Медведя, брат, ты не напугал, а убил.
— Да ну?.. То-то я гляжу… Сейчас ночь или утро?
— День, милый, день… Четвертый пошел, как ты спишь. Теперь все в порядке.
У них обоих, у Ирины и у Жакина, размягченные, непроявленные лица, словно они смотрели на него издалека через порошу. Егорка попробовал перевернуться на бок, но туловище будто одеревенело.
— Что же все это значит, Федор Игнатьевич?
— Ничего, — сказал Жакин. — Будем дальше жить.