СЕМЕНА ЛЮБВИ

Глава 1

Майор Литовцев (Лихоманов, Чулок, Серый) был очень чувствителен на грубость. Когда Тамара Юрьевна Поливанова по телефону послала его куда подальше, он покраснел. Матерщинная женщина — это вообще дурной знак.

Уже двое суток он безуспешно метался по городу и окрестностям в поисках пропавшего Гурко. До затоптанного костерка в лесу с остатками одежды добрался быстро: супер-маячок, изделие компьютерного гения, не поддался огню и продолжал посылать пискливый сигнал. Сергей Петрович вызвал сыскную спецгруппу, хотя не имел права это делать, но тоже без толку. Установить удалось только то, что похитители на иномарке увезли Гурко в неизвестном направлении. Предположительно — в голом виде. Гурко не сопротивлялся.

Его волоком дотянули до машины. Пред ставя своего побратима в лапах новорусских дикарей, Сергей Петрович поежился.

Олег был жив, это он знал наверняка. Это знание было подобно звериному чутью. На поляне не пахло смертью. Во всяком случае, в машину его бросили живого.

Положение крупного бизнесмена, гендиректора «Русского транзита» открывало перед Сергеем Петровичем большое пространство для маневра. Невидимая армия Козырькова, бывшего полковника КГБ, возглавлявшего службу безопасности «Русского транзита», работала без роздыха, и у нее были мощные щупальца. След Гурко так и не был установлен, но к вечеру второго дня благодушно улыбающийся Козырьков положил на стол досье на главного подозреваемого фигуранта — Мустафу. Это был царский подарок, но меньшего от Иннокентия Павловича нельзя было и ожидать.

При чтении досье Сергей Петрович закручинился. Без сомнения, судьба сталкивала его с одним из крупнейших оборотней режима. Один из столпов демократии — Донат Сергеевич Большаков. Депутат Государственной Думы от партии экономической воли, директор концерна «Свиблово». За ним стояли — нефть, алмазы, недвижимость и… медицинское страхование. Грандиозная, колоритная фигура. Возник в большой политике, в отличие от Чубайса, не из цветочного ларька, а из самой натуральной лагерной топи. Скупые аналитические характеристики, приложенные добросовестным Козырьковым, давали понять, что этот человек шагал по жизни по колено в крови, но душой тянулся к изящному. С фотографии глядел полнокровный крепкий человек лет шестидесяти, лысоватый, с темным пристальным взглядом, как бы предупреждающим: «Пасть откроешь — задавлю!» Умное, хорошее лицо, одухотворенное множеством чужих смертей. Особых примет нет.

Слабостей две: склонен к речевой шизофрении (вроде Горбачева) и тянется к нежному девичьему мясцу. Сведения в центральном компьютере — стерты. Состояние грубо оценивается в миллиард долларов. Круг знакомств всеобъемлющ — от персидской княжны до Димы Васильева (общество «Память»). Основные западные партнеры — Франция, Испания, Израиль. Любимый напиток — хлебная водка. С 1965 года состоял на учете в институте Сербского. Пять лет назад документы из архива клиники изъяты. Гипотоник, геморрой.

Блестящая работа, подумал Литовцев, откладывая досье и от души пожелав Козырькову здоровья и успехов в личной жизни.

Прямого выхода на Большакова у «Русского транзита» не было, поэтому Сергей Петрович позвонил Тамаре Юрьевне.

Пожилая чаровница, видимо, спилась окончательно, иначе вряд ли огрызнулась бы так грубо на зов любимого человека, который был так же скор на руку, как неутомим в постели.

— Сейчас приеду, Тома, — предупредил Сергей Петрович. — Посиди пока в ванне, отмякни.

Перед тем как уехать, он переговорил с Козырьковым. Разговор получился более лирический, чем деловой. Иннокентий Павлович не был знаком с Гурко, но, как и каждый сотрудник спецслужб, поднявшийся выше майора, наслышан был о нем предостаточно. Правда, в его представлении Гурко был не тем человеком, каким его знал Литовцев. Эту разницу и решил немного сгладить Литовцев.

— Ты думаешь, Кеша, мы разыскиваем какого-то яйцеголового выскочку, но ты ошибаешься.

— Возможно, — ответил безмятежный Козырьков, который за год совместной работы в «Русском транзите» так и не привык к тому, что он, полковник по званию, хотя и бывший, должен подчиняться майору.

— Я объясню, кто такой Олег. Во-первых, он гений. Во-вторых, поэт.

— Все мы по-своему поэты.

— Не злись, Кеша. Тебе не нравится, как с ним носились в прошлые годы. Мы с тобой ломовые лошади, а он вроде белая косточка. Но вспомни: ты из органов слинял туда, где больше платят, а Олег, когда дерьмом запахло, просто удалился на покой. Чтобы не мараться.

— Тебе не кажется, Серый, что ты убеждаешь сам себя? — Козырьков закурил свою вечную «Приму». Где он ее только достает? Умный, злой, старый лис, который никогда не делал осечек. У них было много общего — одна профессия, гордыни через край. Но ни разу ему не удалось поговорить с полковником без затей, без тайной подковырки. Он догадывался, что многоопытный служака не испытывает к нему симпатии. Это не особенно его волновало. В их работе личные отношения имеют значение, но не решающее. У ментов — да, у них — нет. Доверять все равно полностью никому не будешь, хоть брату родному. Но сегодня ему хотелось, чтобы Козырьков сердцем почуял, как важно для него найти Олега. Слов только не было, чтобы объяснить.

— У меня нет жены, — сказал он. — Ты же знаешь. Сбежала в Штаты с каким-то богатым мерзавцем. Хорошая была женщина, актриса. Жаль, ты не слышал, как она пела.

— Я слышал, — возразил Козырьков. — Она работала в детском музыкальном театре, потом в варьете на Калининском. Пела действительно прилично. Поздравляю.

— Детей у меня тоже нет. Ларочка боялась, что у нее после родов грудки усохнут.

Козырьков промолчал. У него было такое выражение лица, как если бы он присутствовал на совещании партактива работников железнодорожного транспорта.

— Но у меня есть друг и брат, — сказал майор. — Это Олег Гурко. У тебя, Иннокентий Палыч, есть друзья?

Козырьков сделал вид, что задумался. Друзей у него не было, это известно всем, но у него было трое детей. Один из них, старший сын, учился в колледже Святого Патрика в Нидерландах. Собирался стать правоведом. Младшая дочь, двенадцатилетняя Алина, в этом году заняла первое место на городском конкурсе бальных танцев. В отличие от большинства россиян, ему было что терять в этой жизни.

— Сергей, я делаю все, что могу. Не волнуйся. Не надо перестраховываться. Если Гурко накрылся, обещаю найти его труп.

— Спасибо, — поблагодарил майор.

…Тамара Юрьевна выполнила его пожелание: он обнаружил ее сидящей в ванне. Дверь в квартиру открыл своим ключом, и первое, что услышал, были заунывные звуки наподобие шаманских заклинаний, доносившиеся из-за неплотно прикрытой двери ванной. Заглянул, Тамара Юрьевна охнула и брызнула в него мыльной пеной, но он уклонился.

— Ты гад! — сказала она. — Ты меня измучил. Сергей Петрович уселся на белый пластиковый стульчик и ласково поглядел на старую подругу. Разнежившаяся в розовой пене, пышнотелая женщина и не думала его стесняться. Он определил ее состояние — с утра на голодный желудок примерно грамм двести водяры. Но удивительное дело, пьяная, с опухшими черными очами, с потекшей косметикой, с нелепо торчащими огромными грудями, с мокрыми, растекшимися по плечам метлами волос — она была соблазнительна, как юная вакханка на лугу. Хоть сразу раздевайся — и ныряй. А ведь ей давно перевалило за пятьдесят. Неувядающая женщина-вамп отечественного разлива, сотканная из коварства, похоти и лукавого ума. Кроме спиртного, у нее была еще одна слабость: старея, она все больше душевно склонялась к молоденьким мальчикам. Тридцатипятилетний Литовцев был для нее, конечно, перестарком. Но он с лихвой компенсировал этот свой недостаток энергичным обхождением. Тамара Юрьевна признавалась, что он единственный мужчина, которого она иногда боится до колик во влагалище. Пряное, физиологическое остроумие было ей свойственно, но она умела быть элегантной, хорошо воспитанной дамой из высшего света, меломанкой и ценительницей прекрасного, да вообще кем угодно. Сергей Петрович давно пришел к мысли, что она переместилась в Москву прямо из адовых конюшен, не случайно ее обширные связи, имеющие тоже потусторонний привкус, простирались аж до самого Ватикана.

— Я ведь к тебе по срочному делу, голубушка, — улыбнулся он. — Просто-таки по архисрочному.

— Неужто? — Тамара Юрьевна смотрела на него уничтожающим взглядом, каким чистоплотная хозяйка смотрит на выскочившего из умывальника таракана. — Тогда ультиматум, дружок. Сперва сниму с тебя пенки, все дела потом.

К такому повороту Сергей Петрович был готов и понимал, что разумнее не противиться. Пенки она начала с него снимать прямо в ванной, а окончательно угомонилась на своем утешном ложе, напоминающем размерами небольшой стадион. На все похмельные утехи ушло часа полтора, и чтобы уложиться в такой сравнительно короткий промежуток, Сергею Петровичу пришлось попотеть от души. Затем он принес ей кофе со сливками, рюмку коньяку и тонко нарезанный, как она любила, апельсин.

Тамара Юрьевна блаженно дымила черной сигаретой, ведьмины очи потеплели.

— Все-таки ты классный мужик, — похвалила Сергея Петровича. — Пожалуй, у меня таких не было.

— Сейчас не о том речь, — Сергей Петрович опустился у ее ног. На плечи накинул ее белый банный халат, в котором могло уместиться двое таких, как он.

— Слушаю тебя, родной мой!

— Большаков Донат Сергеевич. Слыхала про такого?

— Что дальше?

— Сегодня вечером он должен предложить тебе работу. Или лечь с тобой в постель. И то и другое меня устраивает.

Несколько мгновений пожилая кудесница испепеляла его жгучим огнем цыганско-еврейско-испанско-славянских очей, но он даже не задымился.

— Ты заурядная гебешная ищейка, — наконец холодно изрекла. — Мустафой ты подавишься. Это не Подгребельский. Это даже не Березовский.

— Обсуждать нет смысла. Ты сможешь это сделать? Через три часа он будет на презентации какой-то гадости в этом вшивом притоне, в Эль-палац-клубе. У него выступление.

— Кажется, я уже говорила. Ты чудно на меня действуешь, Сережа. Мне все время хочется плакать. Наверное, это любовь.

— Тамара! Ты сделаешь это?

В ответ она рассказала поучительный случай. Однажды покойный Подгребельский, возомнив себя круче папы римского, попробовал перебежать дорогу Мустафе. Речь шла об аренде складов на Лосиноостровской. В них одновременно вцепились концерн «Свиблово» и «Русский транзит». Сделка была выгодная, с реальной возможностью мгновенно сбыть территорию немцам за наличник. Недоразумение возникло из-за того (типичная, кстати, ситуация), что какой-то хваткий чиновник из префектуры дал добро и «Свиблову» и «Транзиту», получив солидную мзду и с тех и с других. Бесстрашный, волевой был паренек, его вскорости скормили щурятам в Москве-реке. Умные люди, в том числе и Тамара Юрьевна, и Козырьков, когда узнали, на кого нарвался шеф, сразу посоветовали: отойди, остынь, не дури. Куда там! Подгребельский на ту пору уже думал о себе, что он двухголовый. Ввязался. Опередил. Прокрутил купчую через подставное лицо. Схватил бабки. Радовался, как ребенок. Надул батюшку.

Через день его повязали прямо в офисе. Накатил ОМОН, прокурорский надзор. Предъявили ордер на арест, все честь по чести. На глазах у потрясенных сотрудников увезли на черной «Волге» с мигалкой. Месяц о нем не было ни слуху, ни духу. Потом вернулся: живой, исхудавший, сосредоточенный. Какие опыты над ним производили, никто, кроме Стефана, не знает, а он теперь уже никому не расскажет, но вот примечательная подробность. Впоследствии, при случайном упоминании имени Большакова или просто названия концерна «Свиблово», на Подгребельского нападала внезапная лютая икота. Он убегал в сортир и не показывался оттуда по часу, а то и больше. Возможно, его закодировали по методу профессора Довженко. Забавно, но похожая реакция проявлялась у него и на нейтральное слово «дойчмарка».

История Сергею Петровичу понравилась. Он сказал:

— Вместе поедем в Эль-клуб на презентацию. Там и познакомимся. Только ты больше до вечера не пей.

— Жаль, — огорчилась прелестница. — Я думала, ты умнее. Видно, ты, как натуральный мужик, весь в сучок пошел.

…В светлых, просторных залах Палац-отеля мелькало много знакомых лиц. Обычный набор престижной тусовки: вальяжные, самоуверенные мистификаторы разных калибров — банкиры, правительственные чиновники, паханы, депутаты, когда-то любимые народом актеры, писатели, а также — как эротический фон — множество нарядных, ярких женщин. Мужчины тут тоже были на любой вкус — от седовласых, чинных, обсыпанных перхотью бородатых стариков до вертлявых, женоподобных, с жалящими глазами юнцов, представителей сексуальных меньшинств, которые на подобных сходках чувствовали себя примадоннами. Все это загадочное человеческое месиво бурлило, кипело, кочевало из зала в зал, взрывалось смехом, чавкало у накрытых столов, пьянело, куролесило, уславливалось о финансовых сделках и выясняло старые обиды, спаривалось, дробилось на атомы, пело, окликало друг друга, дергалось в истомных конвульсиях — вместе это называлось презентацией рекламного проспекта «Холодильник Боша в каждый дом». Казалось, в этом бедламе невозможно услышать разумное слово или увидеть честное лицо, но это было не так. Среди собравшихся было много умных, богатых, любознательных людей, кои положили немало усилий на то, чтобы привести страну к новому демократическому счастью. На сей счет Сергей Петрович не заблуждался.

Они с Тамарой Юрьевной приехали в разгар тусовки, скромно приткнулись за столиком и наспех перехватили по рюмке вишневой наливки, закусив бутербродом с черной икрой. Спутница майора, в глухом, закрытом до горла темно-бордовом платье, с тяжелой золотой цепью на груди выделялась среди публики, как пылающая головешка выделяется среди танцующих болотных светлячков. На нее оглядывались, ей кивали, и некоторые мужчины подходили Для того, чтобы, склонясь в поклоне, поцеловать ее Жилистую руку. При этом произнося любезные, двусмысленные фразы, вроде того, что: «Какое чудо, вы опять с нами, мадам!»

Она была здесь своей, хотя делала вид, что ей невыносимо скучно.

— Последний раз, Сережа! Последний раз предостерегаю. Не знаю, что ты затеял, но эта фигура тебе не по зубам.

Литовцев беспечно ответил:

— Не беда, Томочка. Бог не выдаст, свинья не съест. Ты, главное, делай, чего велят.

Тамара Юрьевна хотела вспылить, но загляделась невзначай в его серые, смеющиеся глаза, откуда тянуло смертельным холодком, и ощутила на миг как бы легкое беспамятство. Да, это был ее мужчина. Печально на закате лет встретить наконец человека, от которого кидает в чувственную дрожь, в могильную оторопь, и знать, что дни вашей дружбы сочтены. И горевать об этом нелепо. Она значила для него ровно столько, сколько могла оказать услуг. Услуг она могла оказать еще много, но ручеек в конце концов иссякнет. Тогда он, фигурально говоря, вытрет об нее свои чекистские сапоги и, посвистывая, уйдет к какой-нибудь очередной марухе с молодыми, тугими сиськами. Если, разумеется, она позволит ему уйти.

По сигналу звучного гонга, напомнившего заводской гудок, большинство публики устремилось в главную залу, где была сооружена сцена, обитая звездными (американский флаг!) шелками. Началась торжественная часть презентации — выступления, вручение подарков и сувениров, поздравления и прочее в том же духе. Все было как обычно на подобных сходняках: нелепо, пышно, вздорно, пошло, но смешно. Больше всего, пожалуй, позабавило Сергея Петровича явление знаменитого дорежимного актера, игравшего когда-то маршалов и секретарей обкома, которого привезли в шикарной инвалидной коляске. За большие заслуги перед новой властью актер был обласкан и награжден всеми немыслимыми орденами и премиями, вдобавок телевидение и пресса год за годом умело создавали ему репутацию мыслителя и самого совестливого, после Сахарова и Ковалева, человека в государстве. В этом качестве (совесть нации) он теперь котировался где-то между Зиновием Гердтом и Лией Ахеджаковой, чуток не дотягивая до самого Ростроповича. Поддерживая репутацию мыслителя, актер долго, витиевато, по-обкомовски непримиримо рассуждал о том, что, в сущности, без бошевских холодильников построение капитализма в принципе невозможно, как, скажем, немыслимо представить ночное небо без звезд; но пафос речи немного снижался оттого, что была она густо пересыпана назойливыми намеками, из которых вытекало, что у самого бывшего маршала такого прекрасного холодильника дома, к несчастью, нет. Тут же ему этот холодильник и подарили. Двое дюжих мужиков вытащили его откуда-то из задней комнаты и подкатили прямо к сцене.

— Это мне? — восторженно пролепетала совесть нации.

— Кому же еще! — растроганно отозвался представитель фирмы. — Бери, пользуйся, владей. Заслужил, папаша!

Неожиданно произошел маленький казус. Чтобы потрогать, а может быть, и обнять дорогой подарок, актер сделал нелепую попытку выскочить из инвалидной коляски и, увы, вместе с ней рухнул с помоста, крепко приложившись башкой к полированному боку заветного холодильника.

— Несчастный старик, — посочувствовал Сергей Петрович, — совсем из ума выжил.

— Ничего, Сереженька, — с непонятной усмешкой прошипела Тамара Юрьевна. — Когда-нибудь и ты будешь таким же.

— Почему? У меня уже есть холодильник. Донат Сергеевич выступил последним, завершая официальную часть. Речь его была выдержана в добродушно-снисходительном тоне. Так умный, усталый профессор пытается иногда внушить молодежной аудитории прописные истины: пить вредно, курить вредно, убивать и вовсе запрещено законом. Студенты хихикают в кулачок, но ведут себя тихо, потому что знают, рано или поздно придется сдавать профессору экзамен. Впрочем, говорил Большаков вовсе не о бошевских холодильниках, хотя для многих присутствующих в зале не было секретом, что концерн «Свиблово» завязан с немецкими фирмами мертвой петлей. Копнул он значительно глубже. Здесь собрались, говорил он, единомышленники и друзья, поэтому он будет предельно откровенным.

Великие перемены, которые произошли в этой стране, еще, к сожалению, далеко не закончились, а может быть, вступили в роковую, решающую фазу. Всякая фашистская и прочая нечисть так и рвется взять реванш, и нельзя преуменьшать ее силы и возможности. Их много и они, как всегда, в стаде. Большаков напомнил мудрые слова Толстого о том, что все подлецы почему-то всегда сбиваются в стаю, а порядочные люди, напротив, вечно ссорятся между собой.

— Сейчас не время склок и разборок, — проникновенно вещал Донат Сергеевич. — Осенние выборы показали, к чему это приводит. Мы можем победить окончательно только, говоря словами великого Булата, взявшись за руки, друзья. Мы должны сковать железную цепочку, которую не разомкнет беснующаяся чернь. Весь просвещенный мир, Европа и Америка, протянул нам свою дружескую руку. Открыл братские объятия. И если мы сегодня обманем его надежды, завтра он отвернется от нас навсегда. Это надо понимать очень трезво. Дело не только в золотом дожде, который прольется над нашими головами, но и в том, какое будущее будет у наших детей и внуков. Пять лет назад мы отправились в трудное плавание к берегам свободного мира, но путешествие еще не закончено. Попутного ветра вам, господа! Удачи и славы!

Бурные аплодисменты и истерические крики дам были ему ответом. Полуголая красотка в ажиотаже, Подвывая, вспрыгнула на сцену и попыталась поцеловать руку Большакова, но один из телохранителей ловким пинком скинул ее обратно в публику.

Сергею Петровичу приглянулся Большаков — высокий, импозантный, лысоватый, со светящимся страстью лицом — истинный трибун и победитель. Инстинктивно он отметил точку на вялой переносице, куда при удачном раскладе вопьется девятимиллиметровая свинцовая бляшка.

Толкнул в бок Тамару Юрьевну:

— Гляди, Тома, не ушел бы.

Но Большаков никуда не делся. По заведенному порядку он спустился в зал, чтобы накоротке пообщаться с почитателями. Натасканные бычары мощным рывком расчистили ему место за одним из столов, где он в окружении свиты благосклонно поднял бокал, чокаясь сразу как бы со всем многолюдием зала. Эту минуту выбрала Тамара Юрьевна, чтобы попасться ему на глаза. Она была все-таки заводной бабой, в ней погибал бесценный особист. Большаков и Тамара Юрьевна сомкнулись на мгновение взглядами, и Донат Сергеевич воскликнул:

— Тамара, голубушка, тебя ли вижу?!

По ниточке его ухмылки Тамара Юрьевна беспрепятственно подобралась к столу, а уж за ней прокрался мимо бычар Сергей Петрович, словно утлая лодчонка за речным катером.

— Мы разве знакомы, Донат? — кокетливо спросила Тамара Юрьевна.

— А то нет!

— И ты помнишь это?

Обращаясь к окружению, Большаков провозгласил:

— Знакомьтесь, господа! Коварнее этой женщины нет на свете, но нет и прекраснее. Наша отечественная Мата Хари.

Помолодевшая лет на двадцать, разрумянившаяся, Тамара приняла из его рук шампанское и медленно выпила, не отводя от Большакова ликующего, пожирающего взгляда.

Большаков улыбался мечтательно, что очень ему шло. Точно так улыбается, вероятно, матерый вол-чара, почуя текущую сучку. Сергей Петрович был поражен. Он рассчитывал на пронырливость Тамары Юрьевны и на ее колдовские чары, но такого ускоренного финала не ожидал. Заковыристая тут шла игра.

— Кто это с тобой? — полюбопытствовал Донат Сергеевич, скосив острый взгляд на оробевшего майора. — Представь счастливчика.

Чаровница, будто спохватясь, посмотрела на Сергея Петровича, как на забытый на скамейке зонтик. Ах, да! Сергей Петрович Лихоманов. Директор «Русского транзита». Принял дела после безвременно ушедшего, незабвенного Подгребельского.

Большаков протянул руку:

— Где же доселе скрывался, добрый молодец? Давно пора объявиться.

Сергей Петрович уважительно, обеими руками ухватил сановную длань, склонился в поклоне.

— Случая не было, Донат Сергеевич.

— Случай от нас с тобой зависит. А чего-то у тебя глазки бегают? Ты не жулик ли, часом?

Свита похохатывала: хозяин в добром настроении, шутит, под простого дядька косит. Славный вечерок.

— Если позволите, — сказал Сергей Петрович, — я бы к вам завтра и наведался.

— И есть с чем?

— Пожалуй, есть, — посуровел Сергей Петрович. — Кое-какие соображения.

Большаков изучал его еще несколько мгновений, и видно, что-то ему не понравилось. Что-то показалось ненатуральным в поведении коллеги-бизнесмена.

— Соображения, говоришь? Что ж, послушаем. Со Стефаном мы жили душа в душу, а вот погиб он чудно. Помнится, ты как раз рядом был, когда он подох?

— Неподалеку.

— Заодно и расскажешь, как все было на самом деле. Но не завтра. Денька через три. Тебе позвонят. Томочку заберу у тебя на вечерок. Не возражаешь?

От Большакова исходил почти осязаемый напор наглой жути, и Сергею Петровичу потребовалось усилие, чтобы сохранить на лице маску незамысловатого, провинциального мужичка. Но он с этим справился. Подумал: ах, Томка, только не предай! Вслух сказал, будто признался в любви:

— Тамара Юрьевна человек самостоятельный… Все остальное, что имею, все к вашим услугам, Донат Сергеевич.

Большаков не поверил, но благосклонно кивнул. Многолюдный зал, притихший во время их беседы, вновь облегченно загудел, как очнувшийся после минутной дремы пьяница.

Большаков, сопровождаемый свитой, подхватя под руку Тамару Юрьевну, удалился в задрапированную сиреневой занавеской дверь.

К Сергею Петровичу тут же подкатили две красотки-интеллектуалки в шмотках от Кардена. Ненавязчиво познакомились, порекомендовав на закуску запеченную в фольге китайскую рыбу «хау-хау». Эльвира и Кира. Он понимал их интерес. На него многие пялились исподтишка. Как же, удостоился дружеской беседы с будущим президентом.

— Что-то мы раньше вас не встречали? — кокетливо заметила Эльвира. — Такой приметный мужчина — и скрываетесь.

— Да я приезжий. Сибирский пенек. Недавно в Москве. Еще тушуюсь.

— Надо бы сводить его к Жаку, — загадочно молвила Кира. — Он ухватится.

— Кто такой Жак?

Девушки одновременно закатили глаза под лоб. Эльвира объяснила:

— Стыдно, Сережа. Стыдно не знать Жака. Великий модернист. И вы не слышали? Жак Петров. Арбатский пустынник. При Советах его чуть в психушке не сгноили. Каждая его работа — целое состояние. Пишет в духе раннего Пикассо. О, вы должны познакомиться! Он гоняется за натурой. В Москве почти не осталось красивых лиц, одни рожи. Помнишь, Кира, как мы нашли ему этого старикана в метро, этого пьяницу?.. Он радовался, как дитя.

— Но надо Сережу предупредить, — буркнула Кира.

— Ах, ты об этом… Видите ли, Сережа, Жак немного сумасшедший, как все гении. Он работает только с обнаженной натурой. Вас это не смущает?

— Напротив, это мне приятно. Чего стесняться? Я же не кастрированный.

Девушки переглянулись, и Кира (или Эльвира?) потянулась за непочатой бутылкой водки. Прелестные, невинные, доступные создания. Чуть-чуть перезревшие чайные розы. Литовцев не сомневался, что это хвост, который приставил Мустафа.

— Можем поехать прямо сейчас, — предложила Эльвира (или Кира?). Чтобы их не разочаровывать, Сергей Петрович сказал:

— Я пойду позвоню в одно место. А потом свободен. Но давайте не к Жаку, а ломанем прямо ко мне. Денек был трудный, маленькая групповуха нам не повредит.

Девушки натурально зарделись. Кира жеманно протянула:

— Прилично ли это, Серж? Мы ведь почти незнакомы.

— Ладно, пошушукайтесь пока, девчата, сейчас вернусь.

Позвонил Козырькову из фойе. Здесь презентация уже достигла апогея. Две-три парочки, не стыдясь яркого света, пристроились на боковых диванах. Из всех динамиков возбуждающе стонала Тина Тернер. Какой-то окосевший господин средних лет, с облитой вином рубашкой, мыкался из угла в угол, напялив на голову раздутый розовый презерватив. Последний писк бродвейской моды. Это было действительно смешно, куда там Хазанову.

— Какие новости? — спросил Сергей Петрович в трубку. Новости были, но Козырьков не желал распространяться по телефону.

— До утра подождет?

— Подождет, ничего. У тебя как?

— Тамару застолбил Мустафа.

Козырьков молчал, и Литовцев отчетливо увидел, как он разглядывает свои холеные ногти.

— Не волнуйся, — отозвался наконец. — Томка не подведет.

— Почему так думаешь?

— У нее с Мустафой давние счеты.

— Чего же раньше не сказал? Нехорошо.

— А ты спрашивал?

Сергей Петрович вышел на улицу, чтобы покурить на свежем воздухе. Его мутило. Хотелось принять душ и завалиться в постель. Где ты, Олег? Он никак не мог решить, что делать с девицами.

Забрать с собой? Конечно, Мустафе будет спокойнее, если он останется под присмотром. Да и девицы деликатные и видно, что изголодались по мужику. Джип с охраной стоял напротив супермаркета. Левое переднее окошко приоткрыто. Сергей Петрович раздавил пяткой окурок и вернулся в Эль-клуб.

Глава 2

Он обретался на дне ямы с утрамбованными, отполированными стенами. Яма — метра два в ширину и метров семь вверх. Под рукой плошка с остатками воды — и больше ничего. Это не сон, явь. Яма глубокая, но сухая. В первые сутки Гурко пытался выкарабкаться, но как ни корячился, подняться выше двух-трех метров не удалось. Положение, в котором он очутился, не слишком его удручало. Он не знал, сколько времени его держали на наркотиках и на каких наркотиках, но ломку преодолел быстро. Теперь большую часть дня предавался медитации, размышлениям о смысле жизни и статическим упражнениям из старинного комплекса тибетского монаха с рудным именем Иегуда. Ночами, как положено, спал, хотя сырой холод земли втягивался под ребра и невозможно было как следует распрямиться. Отчасти он уже представлял, что такое Зона, и кто такой Мустафа, и с невольным уважением думал о человеке, который сумел воплотить в реальность каннибальскую фантазию. Зона, вероятно, была логическим, естественным завершением всего того бреда, что творился на необозримых пространствах его растерзанной, изнасилованной родины. Ему оставалось лишь радоваться тому, что он оказался пленником, а не распорядителем судеб.

Раз в день в просвете ямы возникала лохматая башка, и зычный голос окликал:

— Эй, раб, ты еще не сдох?

Снизу он не мог разглядеть лица, но смутное ощущение ему подсказывало, что это какой-то азиат _ татарин либо казах. Но точно так же этот чело-3 век мог быть жителем Кавказа. Во всяком случае, ритуал содержания пленника в земляной яме был почерпнут, скорее всего, с Востока.

Он послушно отзывался:

— Дышу, мой господин! Очень жрать охота.

Сопровождаемая отборным русским матом на веревке спускалась корзинка. В ней обязательно был термос с горячим чаем, кувшин с водой и что-нибудь более существенное — хлеб, кусок вареной рыбы или ломоть солонины. Иногда — несколько помидорин. Однажды в корзинке прислали бутылку красного вина, заткнутую бумажной пробкой, и круглый, теплый, с поджаристой корочкой мясной пирог.

На всю трапезу и на то, чтобы перелить воду в плошку, ему отпускалось не больше пяти минут. Затем азиат с диким хохотом дергал веревку и вырывал корзину у Гурко из рук. Пишу он, конечно, успевал изъять, а вот термоса с чаем было жалко. Его хватило бы на целый день. Чай был сладкий, крепкий и отменно заваренный, даже с какой-то травкой. Гурко попробовал взбунтоваться и вернул корзину без термоса, но последовало унизительное наказание. Обиженный азиат, обнаружив, что термос остался в яме, начал сверху пулять в него камнями. Камни были увесистые и с острыми краями. Некоторые Гурко перехватывал, от некоторых уклонялся, но один камень все же раскроил ему щеку. Озорник веселился до тех пор, пока не уморился. Какой уж тут горячий чай! Больше Гурко не позволял себе дерзких выходок.

Вступать в какой-либо контакт с азиатом он не пытался, понимал, что бессмысленно. Да и зачем? Скучать он не скучал, как никогда не скучал наедине с собой, и твердо надеялся, что до зимы его непременно вытащат отсюда для каких-нибудь очередных манипуляций. Он приготовился к затяжному противостоянию, и мало что могло смутить его настороженный дух.

С умилением вспоминал глаза Ирины Мещерской, когда она ввела-таки ему в вену дурь. Ирину они не сломали, она хитрила, лицедействовала, и это был хороший знак. Однако с женщиной, в чьем взоре он приметил искорку божественного родства, его разлучили на целые эпохи.

Зона… Дьявольский розыгрыш или новая реальность. Чудовищная смесь «Диснейленда» и сумрачных средневековых мистерий. На возведение призрачного города-пряника, разумеется, ушли колоссальные средства, но капитал вложен оригинально и с умом. Возможно, Мустафа кровавый маньяк, но считать денежки он умел. Идея Зоны опережала самые смелые чаяния пресыщенных, раздувшихся от банкнот, мучимых черной желчью двуногих существ, по инерции относивших себя к человеческому роду. Пусть их не так много по всему миру, но именно им принадлежала власть над остальным человечеством, погрязшим в заботах о хлебе насущном. Покорители мира имели право надеяться, что за свои богатства получат что-то небывалое, что поразит, взбодрит их потускневшее сознание. И Мустафа придумал для них Зону.

Музыка истории, ее таинственное дыхание, воплощенное в страдания живых людей, — вот что они могли купить здесь, пощупать нервными окончаниями, прикусить крепкими, фарфоровыми зубами, понюхать и проглотить. О да, идея Зоны возникла в распаленном, больном воображении и могла воплотиться лишь в России, столетие за столетием безнадежно, истомно трепещущей у жертвенного столба.

Наконец наступил день, когда сверху спустилась веревочная лестница, и по ней он выбрался на белый свет. Солнце резануло по глазам, и он не сразу проморгался. Перед ним стоял кривоногий мужик с лохматой, черной головой, с раскосыми глазами, коренастый и крепкий, как степное дерево.

— Урок кончилась, — произнес азиат, широко, но приятельски улыбаясь. — Будешь другие дела делать.

Гурко огляделся. Небольшой тенистый дворик, колодец, дощатый навес, приплюснутый к земле саманный домишко, каменный забор в человеческий рост. Все дышит покоем.

— Бежать некуда, — предупредил азиат. — Побежишь — сразу капут.

— Это мы понимаем, — согласился Гурко. — Тебя как зовут?

— Ахмат. Можешь звать просто — господин. Я твой хозяин, ты раб. Путать не надо. Пойдем.

Он привел Гурко в сарай, где один угол был до крыши завален силосом, а за загородкой мирно похрюкивали три молодые свинки. Еще в сарае был низкий лежак с драным одеялом и пара колченогих стульев.

— Здесь поживешь, — ухмыльнулся Ахмат. — После ямы хорошо, да?

— Покурить бы, — попросил Гурко. Хозяин опустился на один из стульев, покопался в карманах и выудил мятую пачку сигарет «Голуаз». Улыбка не сходила с его лица.

Гурко сел на лежак, который продавился под ним до пола. Прикурил от Ахматовой зажигалки. Первая после долгого воздержания затяжка пошла колом. Ахмат разглядывал его с каким-то непонятным любопытством.

— Зачем свиней держишь, господин? — поинтересовался Гурко. — Если ты мусульманин, зачем тебе свиньи?

— Я не мусульманин, монгол, — насупился Ахмат. — Велено держать, вот и держу. Тебя не спросил, вонючка славянская.

— Давно в монголах ходишь?

Хозяин испуганно зыркнул глазами на дверь, перевел на него черные, острые зрачки.

— Об этом — молчок.

— Почему?

— Хан услышит. Тебе будет плохо, мне будет плохо. Из ямы вынули — радуйся.

— Чему радоваться-то? Хоть бы помыться, что ли? Погляди, на кого я похож. Комбинезончик поменять. А этот простирнуть.

Ахмат подмигнул.

— Дозу хочешь?

— Не хочу.

— Бабу хочешь?

— Бабу хочу, — Гурко докурил сигарету. — Но сперва помыться.

— Ладно, вечером устрою. Баба есть хорошая, жирная. Вован вчера приводил. Он и тебе приведет. Ты теперь на довольствии. Сиди смирно.

— А похавать?

Укоризненно покачав головой, Ахмат поднялся и ушел. Дверь снаружи замкнул на замок. Гурко походил по сараю. Темновато. Душно. Свет проникал лишь через щели в потолке. В соломе обнаружил совковую лопату с обломанным черенком. Сокрушительное боевое оружие. С такой лопатой сам черт не страшен. Повертел в руках, прилаживаясь. С благодарностью вспомнил мастера Кхуина. Мастер открыл ему тайну «дзена», молекулярного превращения. Мастер учил: человек самое совершенное создание природы, потому что его мягкие кости и плоть, сконцентрированные в «дзене», обретают неодолимую твердость металла, дерева, камня. Весь фокус в том, чтобы вернуть себе древнюю способность к мгновенной структурной перестройке. На это решаются немногие. Это как песенный дар, как талант. Но выше таланта. Человек, обретший свою истинную сущность, легко переходит в смежную реальность и возвращается оттуда невредимым. Его почти невозможно уничтожить обычными средствами. Это не значит, что он неуязвим. Но границы мира раздвинуты для него не только в сторону смерти, но и туда, где он обретался до нынешнего пребывания. Учитель говорил: ты способен на это, Олег. Он оказался прав, хотя у Гурко не хватило терпения познать искусство «дзена» в абсолюте. На это понадобились бы годы отрешения. Зато он с честью выдержал испытание каменным склепом, в сравнении с которым его сидение в удобной земляной яме было сущим пустяком.

Вскоре вернулся монгол, принес хлеба и вареного мяса, а также, озираясь, извлек откуда-то из подбрюшья обыкновенную бутылку пива «Тверское».

— Пей, гуляй, раб! Сегодня твой праздник. Завтра — работа.

— Какая работа? — Гурко, сопя от удовольствия, жевал нежное мясо, крышку с бутылки сколупнул ногтем.

— У хана гости. Будем делать ожигу, охоту. Развлекать гостей. Все сам поймешь. Сегодня отдыхай. Вечером приведу бабу. Хорошая, жирная. Вован обещал.

Гурко понял одно: жизнь опять обернулась к нему благоприятной стороной. Он попытался разговорить добродушного господина, но в сознании Ахмата, пропитанном то ли наркотиками, то ли гипнотическим кодом, явственно маячила какая-то грань, за которую он и сам не мог перейти при всем желании. Он был строго функционален, и, вероятно, таковы были свойства всех обитателей Зоны.

Гурко лежал на спине, глядя в потолок. Хрюшки мирно копошились за перегородкой. Мясо переваривалось в желудке, рассылая по телу приятное тепло. Выбраться из этого сарая, конечно, ничего не стоило, но зачем? Незаметно он задремал и проспал глубоким, целительным сном до темноты.

Проснулся от шума голосов, зычного хохота. Заскрипел замок, отворилась дверь, и в сарай влетела расхристанная, обмотанная какими-то тряпками, с торчащими во все стороны волосами девица. Видно, ее сильно пихнули в спину, она чуть не растянулась на полу. Габариты у девицы, как и сулил Ахмат, были впечатляющие. Одна грудь, выпавшая из тряпья, напоминала белую тыкву с ярким разрезом посередине. Ввалившийся следом Ахмат засветил под потолком тусклую лампочку, болтающуюся на проводе. С ним был второй детина, громадный и несуразный, с длинными руками, по локоть вылезающими из рукавов униформы. По нему сразу было видно, что это Вован. Девица где остановилась, удержавшись от падения, там и застыла, как в игре «замри», тупо разглядывала лежащего на топчане Гурко.

— Вот тебе лялька, — загрохотал Ахмат. — Наслаждайся. Вован двух привел. Одну мне, другую тебе.

— Садись, красавица, — пригласил Гурко. — В ногах правды нет.

Девица послушно опустилась на колченогий стул. И тут же, как ему показалось, задремала.

— Ну чего? — спросил Ахмат. — Чего ждешь?

— А что я должен делать?

— Ты дрючь ее, дрючь. Она хорошая, жирная. Я вчера попробовал. Ух, глубокая!

— При вас? — удивился Гурко.

— Да мы только поглядим.

Впервые подал голос Вован:

— Может, ты ошибся, Ахматка? Может, ему овечку надо?

— Не-ет, он бабу хотел… Ты чего, раб? Дрючь ее, говорю, насаживай. Долго без бабы нельзя, заболеть, помрешь. Хан осерчает.

Гурко сказал:

— Нет, ребята, так не пойдет. Я не могу. Я же немытый.

Вован, гоготнув, выступил вторично:

— Чего выпендриваешься, гад? Тебе что, уши оторвать?

— Вы сами-то кто будете, молодой человек? — поинтересовался Гурко. От такой наглости детину перекосило. Он смачно харкнул себе под ноги и надвинулся ближе. Крепкий паренек, гора мышц. Ахмат поспешил вмешаться:

— Вован помощник надсмотрщика. Не тяни, раб. Совсем худо будет.

Девица тоже как-то насторожилась, отворила дремлющие очи.

— Тебя как зовут, девушка? — обратился к ней Гурко. Девица в недоумении оглянулась на Вована. Тот ответил за нее:

— У нее нет имени, раб. И у тебя нет имени. В этом отсеке ни у кого нет имен, кроме персонала.

— Значит, Ахмат тоже персонал?

— Ну хватит, раб. Или ты трахаешь ляльку, или я трахну тебя. Выбирай.

— Условия непростые, — Гурко озадачился. — Прошу минуту на размышление.

— Никакой минуты. С вами нянчиться себе дороже.

Ахмат присел на ящик у входа и делал Олегу какие-то таинственные знаки. Вроде того, как обтесывают рубанком доску. При этом забавно гримасничал. Гурко ничего не имел против неугомонного Вована. Они все были ему симпатичны, потому что в абсурд происходящего вписывались органично, как сучки, плывущие по течению. Они приспособились к зловещей комедии, но сами по себе никому не желали зла. Не говоря уж о прелестной девице, которая, воспользовавшись паузой, опять вроде бы задремала. Очарованная наркотическими видениями, она парила в небесах. Но в любую секунду была готова пробудиться, чтобы приступить к совокуплению. Возможно, в прошлой жизни, где были в ходу иные ценности, Гурко отнесся бы к ней иначе, но сейчас только восхищался ею. Природа не делает ошибок, всю несуразицу в мир привносят люди, которые пытаются сопротивляться ее изначальной простоте. Самое отвратительное в натуре человека как раз то, что он пыжится утвердить себя инородным телом. В этом грязном сарае с копошащимися в углу хрюшками в каком-то высшем смысле лишь один Гурко был неким уродцем, а все остальные натурально воплощали повиновение фатуму. Печально было это сознавать.

— Предлагаю альтернативу, — обратился он к Вовану. — Я займусь девушкой, но только без вас. Подождите на улице. При вас не могу, тем более немытый.

— Это не по правилам, — возразил детина. — Бесконтрольная случка запрещена.

— Вот ты, Вова, интеллигентный человек, так складно изъясняешься, занимаешь высокое положение. Неужто боишься нарушить параграф?

— Все, гад! Ты меня напряг.

Растопыренными громадными лапищами он потянулся к Олегу, но тот его опередил. Сгруппировавшись, пнул Вована пяткой в причинное место, а когда парень согнулся, чтобы почесать в паху, цепко ухватил за нос. Вован забился, как щука на блесне, заквохтал, замахал кулаками, охаживая Гурко по чему попало, но дергался недолго. Боль в развороченных ноздрях ослепила, слезы градом хлынули на пухлые щеки — и он послушно окостенел. Ахмат подошел поближе. Девица чему-то улыбалась во сне. Одна грудь светилась бирюзовым светом, словно старинный торшер.

— Чего делаешь, раб? — осведомился Ахмат. — Вовану больно. Отпусти. Накажут.

Гурко тянул парнюгу за ноздри, как клещами, Вован натужно кряхтел.

— Ты же слышал, — обратился Гурко к монголу. — Он собирался меня вздрючить.

— Ну и что?

— А разрешение у него есть? Я ведь не его раб, а твой.

— Ему не надо разрешения. Он помощник надсмотрщика.

— Этого я не знал. То есть, что он надсмотрщик, ты говорил, но я не знал, что ему не нужно разрешения. Значит, отпустить?

Ахмат нагнулся и сбоку, с жадным любопытством заглядывал Вовану в лицо.

— Плачет. Надо же!

— Оторви ему рубильник! — вдруг гулким басом посоветовала девица.

Ахмат в изумлении присел на корточки.

— Зачем? — спросил Гурко. — Вы жестоки, мадмуазель. — Но девица уже снова погрузилась в сон. Олег разжал пальцы и одновременно пяткой ударил парня в грудь. Вован с грохотом обрушился на кучу соломы в углу. Вид у него был обескураженный. Однако вскоре он обрел дар речи.

— Все, гаденыш! Теперь тебе каюк.

— Это верно, — подтвердил монгол. — Теперь тебя на охоте задавят. Попытка бунта.

Вован ползком добрался до двери и выскочил вон.

Ахмат угостил Гурко изысканным колониальным «Голуазом» с содержанием смол выше, чем в «Приме». Гурко видел, что своим неожиданным сопротивлением он в глазах монгола приобрел ореол великомученика. Чтобы доказать, что победителям не чуждо милосердие, Ахмат дал добрый совет:

— Когда завтра натравят Мишаню, не рыпайся. Умри спокойно. Это лучше всего.

— Кто такой Мишаня, господин?

— Мишка-людоед. Всех жрет. И кровь пьет. Медведь дрессированный.

— Ага, значит, со мной обойдутся, как с Дубровским?

— Дубровского не знаю. На той неделе Мишаня сразу трех задрал. Потешно было. Им дали топоры, они и понадеялись. Мишаня за минуту управился. Хряск, хряск, хряск! Ты не рыпайся. Он тебе башку свернет и кишки вывалит. Это не больно, если сразу. Плохо, когда рыпаешься. Один бегал от Мишани, кишки по глине — срамно! Сразу помрешь, ничего не заметишь. Замахнись для виду, Мишаня вмиг раскурочит. Говорю же, дрессированный!

Гурко поблагодарил доброго монгола за заботу, и тот ушел, оставя девицу на всю ночь. Сказал: побалуйся напоследок, на том свете не побалуешься. Еще оставил бутылку водки, черную буханку и полкруга сыра. А также шприц с тремя заправками. Дурь посоветовал поберечь на утро, чтобы уколоться перед охотой.

Как только дверь за ним закрылась, девица продрала глаза.

— Дай!

— Чего дать?

Девица потянулась к шприцу, но Гурко ее перехватил.

— Сначала поговорим, потом дам.

Девица поняла его однозначно: зачмокала сочным ртом и обнажила вторую грудь.

— Это само собой, но попозже. Тебя как зовут, красавица?

— Нюра.

— Скажи, Нюра, кем ты была до того, как попала в неволю?

— Не помню.

— Ты москвичка?

— Не помню.

— А где сейчас находишься, понимаешь?

— В Зоне. Двенадцатый век.

— И кто ты такая?

— Рабыня… Дай, пожалуйста!

Гурко открыл бутылку, глотнул из горлышка. Протянул девице. Нюра запрокинула голову и высосала одним махом добрую половину. Гурко мягко отобрал бутылку и, дотянувшись, вытер пальцами ее мокрые губы. В ее глазах внезапно блеснула искорка разума, словно светлячок в темной комнате. С неожиданной грацией она переместилась на лежак.

— Возьми меня, голубчик!

— Конечно. Но сначала поешь.

Отломил хлеба, сунул ей в руку. Она вяло, с брезгливой гримасой начала жевать.

— У меня ломка, — сказала она. — Ты хороший. Ты не станешь меня бить?

Он отдал шприц. Девица почти не целясь, точно всадила иглу в вену. Никаких предварительных манипуляций. Охнув, отвалилась на спину. На щеках бледная улыбка.

— Поторопись, голубчик, а то усну. Со спящей тебе не понравится.

— Да мне не к спеху, — успокоил Гурко.

— Ты сильный, — пробормотала она. — Тебя обязательно убьют. Сильных всегда убивают. Я слабая, долго проживу…

С блаженной улыбкой улеглась на бок и закрыла глаза. Гурко закурил из оставленной Ахматом пачки. Ему было о чем поразмыслить, но вид спящей женщины магически действовал на его воображение. Она собиралась долго жить, но что она вкладывала в это понятие?..

Под утро Нюра тяжко заворочалась, и Гурко собственноручно, не дожидаясь просьб, сделал ей укол. Он не хотел с ней больше разговаривать.

Вскоре за ним пришел Ахмат. Двор, освещенный утренним солнцем, неузнаваемо изменился. От саманного строения не осталось следа. На его месте возвышался помост, составленный из стальных конструкций, с широкой смотровой площадкой, где расположились гости. Загораживаясь рукой от солнца, Гурко попробовал их разглядеть, но увидел лишь несколько смутных фигур да пеструю ткань, свешивающуюся с помоста наподобие бахромы.

Ахмат подтолкнул его в спину.

— Давай шевелись, раб!

— Как шевелиться?

— Сперва покажешься гостям.

Он подвел его к железной лестнице, и по ней Гурко поднялся наверх. На помосте за уставленным закусками и питьем пластиковым столиком расположились пять человек. Четверо мужчин и одна женщина. Крашеная блондинка средних лет с густо размалеванным лицом. Его разглядывали с любопытством. Один мужчина был на особицу — смуглый, с хищным внимательным взглядом, безукоризненно упакованный в английскую «тройку». Скорее всего, не гость, не турист, а служащий Зоны. Он как раз поманил Гурко пальчиком поближе к столу.

— Ну вот, мужичок, пришло время показать свою удаль.

— В каком смысле? — Гурко зябко поежился в порванном на локтях комбинезоне.

— Игра такая. Ты спустишься, а мы на тебя выпустим медведя, косолапого мишку. Пойдет у вас потеха. Кто кого одолеет, тот и охотник. Сразу не поддавайся, побегай немного, порычи. Господам желательно, чтобы ты подольше помучился. Имеют право.

Господа одобрительно загудели. Дамочка жеманно протянула:

— Какой-то он хлипкий. Пусть разденется.

— Не беспокойтесь, сударыня! Мишка с него одежку вместе с кожей сдерет. Обученный зверюшка. Удовольствие получите полное.

— Какие же у меня шансы против медведя? — спросил любознательный Гурко.

— Никаких, — любезно отозвался распорядитель. — Но ты же бунтарь. Тебя Василь Василич предупреждал, а ты опять накуролесил. Ничего, от косолапого смерть почетная, бывает хужее.

— Это я понимаю, но…

— Понимаешь, так и пошел вниз… Поднимем бокалы, господа, положено принять под это дело.

Дамочка опять встряла:

— Если у раба нет шансов, то какой же это аттракцион? За что платим? Получается обыкновенная живодерня.

— Не совсем так, — возразил служащий. — Хотя в том времени, где мы путешествуем, именно грубые, сочные зрелища ценились выше всего. Главное, чтобы кровца погуще лилась да криков побольше. Это Михрютыч обеспечит… но добавлю. Бывали случаи, когда отдельные смельчаки с выпущенными кишками взлетали на забор. Оттуда их мишка по частям сдирал. Очень, уверяю вас, впечатляет. Сами убедитесь. Тем более этот раб проходил специальную тренировку, — распорядитель сделал эффектную паузу. — Он, господа, больших чинов достиг в КГБ. А туда, если помните, слабаков не брали.

Дамочка выбралась из-за стола и подскочила к Гурко с рюмкой.

— Выпей, бедняжка, на дорогу. Все легче помирать.

Гурко выпил водки и встретился глазами с пустым, алчным взглядом распутной бабенки. Не иначе как женка какого-нибудь новорусского вельможи. Протянув руки, она ощупала его плечи. Он охотно показал ей и зубы.

— Вообще-то, — сказал заносчиво, — я ихнего вшивого медведя могу приложить.

— Шутник, — сказала дама.

— Нет, не шутник. Говорю, значит, могу.

Подошел распорядитель.

— Хватит чушь молоть, раб. Ступай вниз.

— У меня в сараюшке лопатка припасена. Хорошо бы ее взять для острастки.

Тут уж все четверо мужчин дружно заулыбались.

— Возьми лопатку, возьми, мужичок. Вдруг успеешь могилку выкопать.

Ахмат вынес совковый агрегат, а сам без оглядки ломанул в калитку. Двор опустел и притих. Утренний пейзаж был призрачен и свеж. Олег стоял один посреди яркого дня, отстранясь от всяких мыслей. Пулемет на вышке и кучка богатых бездельников на помосте ему не мешали, хотя погружение в начальную стадию «дзена» требовало полной сосредоточенности. Крайне тяжек переход от земного к астральному, не имеющий аналогов в человеческом бытовании. Ухватить, услышать, почувствовать звук иных сфер, удержать в сознании, и по этой ниточке, как по узору, подняться и воссоединиться со своей вечной судьбой. Проблема в том, что на мелодику «дзена» влияли множество помех — онемевший капилляр, неудачное противостояние звезд, разбалансированность первичного усилия — и многое другое могло привести к тому, что самый выдающийся мастер «дзена» уподобится ушастому зайцу на полянке, не более того.

Но звук явился ниоткуда, на сей раз напоминая фрагмент «Гибели богов» Вагнера, и появившегося в дальнем конце двора огромного бурого медведя Гурко уже встретил взглядом небесного жителя. В совковой лопате больше не было нужды. Он подбросил ее вверх перед лохматой мордой гиганта. Медведь поднялся на дыбы, светя, как фонариками, ярко-алыми, любопытными глазками. С лету заграбастал лопату когтистой лапой, брезгливо понюхал и метнул в сторону. Подобно камню, пущенному из Пращи, она пронеслась над забором и исчезла.

— Лихо, Мишель, — похвалил Гурко. — А что ты еще умеешь?

Медведь опустился на четвереньки и шумно засопел, глядя куда-то мимо стоящего перед ним человечка. Гурко понимал движение его мыслей-чувств, будто сам превратился в медведя. Сердце зверя охватила тоска.

— Эх, брат, — мягко продолжал Гурко, — мне тоже не хочется драться. Мы влипли в поганую историю. Ничего не поделаешь. Давай уж подурачимся немного, просто так, для видимости.

Медведь слушал внимательно, наклонив набок бедовую башку. Чутье подсказывало ему, что если не дурить, то этот страшный пигмей, от которого пахло бедой, не причинит ему вреда. От нахлынувшей жалости к себе из медвежьего глаза выкатилась одинокая слезинка и бриллиантовой бусинкой повисла на шерсти.

— Да, брат, — посочувствовал Гурко, — несладко тебе. Но ты и сам виноват. Сколько людишек задрал, а зачем? Ладно, чего уж теперь. Давай устроим представление. Но не переборщи, сдачи получишь.

Медведь с облегчением напружинился, заворчал понарошку. Ему понравилась игра. Вроде пугнул, а вроде все целы. Слезинку смахнул корявой лапой. Глядел жалобно, как убогий: дескать, только сам-то меня не тронь.

— Давай, давай, — подбодрил Олег. — Шибче нападай, не трусь.

Для азарта зацепил кулаком по медвежьему пятаку и ринулся бежать. Косолапый вперевалку за ним. Целый круг проколесили, шуму много наделали. Медведь ревел беспощадно. В кураже, забыв страх, чесанул когтями по Олегову плечу, еле тот отстранился. Комбинезон с треском распахнулся по боковому шву. С помоста казалось, желанный конец близок. Гогот, улюлюкание и визгливый голос беспутной дамочки:

— Мочи его, Миша! За яйца дерни!

Гурко подумал: что это? Откуда? Ведь все эти наверху когда-то были рождены матерью. Или нет?

Тут случилось непредвиденное. Распорядитель решил, что охота идет слишком вяло: медведя, похоже, перекормили. Ярости маловато против обычного. Он махнул платком, и с вышки грянул выстрел. В мохнатую медвежью грудь вонзилась стрела, которую он сразу же вырвал, но наркотик уже проник в его кровь. Он ощутил необыкновенный прилив могущества. Все сомнения и страхи исчезли. С веселым рыком, дуриком он попер на обнаглевшего пигмея. Может быть, еще мелькнула в распаленном сознании осторожная мысль: ну куда меня несет? Не на погибель ли? — а в воображении, в экстазе уже чудилось — догнал, расплющил, разодрал опасную глазастую гадину. Но то был только мираж, подобный всей нелепой предыдущей жизни.

Гурко покорился стихии «дзена» и согнутыми пальцами ударил зверя в глаза. Быстрота и ловкость нападающего медведя не уступают рысьей, но человек его опередил. Алые пуговки вдавились в череп и лопнули, как стеклянные шарики, окатив крохотный мозг черной слизью. В непереносимом отчаянии медведь завыл, бездумно колошматя лапами во все стороны. Он знал, что поздно просить пощады, и надеялся на авось. Но чуда не произошло. Гурко достал из складок униформы большую распрямленную дамскую булавку — Нюрина памятка, — зашел сзади и спокойно, нащупав нужную точку на бугристом загривке, пронзил железом мозжечок зверя. Медведь нелепо задергался, лег на брюхо и пополз к забору, загребая землю, как пловец рассекает волну. Наконец уткнулся слепой мордой в камень и, кряхтя и постанывая, безгрешно отбыл на общую родину всех медведей и людей.

Чудная тишина встала над двором. Через какое-то время ее нарушил женский вопль:

— О-у-а! Пустите меня! Пустите! К нему хочу!

Но куролесила туристка недолго. С удивлением сообщила корешам: «Кажется, я кончила, господа!»

Боязливым шагом к сидящему на земле Гурко приблизился Ахмат. Убежденно заметил:

— Лучше бы ты сам сдох, раб. Мишане цены не было. Он же дрессированный.

Выйти из состояния «дзена» было труднее, чем в него войти. На плечи Олега словно давила чугунная плита в тысячу тонн весом. Осуждающий монгольский лик качался перед ним, как поплавок в проруби. Гурко сказал:

— Медведя жалко, Ахмат, но жальче тебя, дурака!

Глава 3

Поначалу Москва неприятно поразила Савелия. Он прибыл в нее с Курского вокзала и сразу наткнулся на бомжа Евлампия. Ешка с братанами контролировал сектор палаток, что на выходе из метро по правую руку. Под началом у него было с десяток других бомжей, пяток совсем уж скурвившихся проституток (полсотни за отсос в ближайшем подъезде), полдюжины нищих и милиционер Володя, известный на вокзале тем, что почитался упырем. Савелия людским потоком вынесло наверх, и сумел он твердо укрепиться на асфальте только напротив этих самых палаток. В своем не по сезону плаще-брезентухе, с мешком за спиной и с пионерским рюкзачком в руке показался он бомжу Ешке приметной фигурой. Этаким выскочившим из глубинки потенциальным конкурентом. Время было утреннее, похмельное, и бомж приблизился к Савелию спотыкающейся походкой, будто петух, выискивающий зернышко.

— Ну чего, борода, в морду хошь? — приветливо спросил для знакомства. Савелий никуда не спешил, поэтому рад был любому собеседнику.

— В морду не хочу, а угостить могу.

Ешка встрепенулся и оторвал взгляд от земли.

— Чем?

— Есть самогонец. Целая бутыль.

Тут Ешка перехватил улыбающийся взгляд приезжего и враз ощутил как бы легкое недомогание. Вся синь июньского неба устремилась ему навстречу. Стушевавшись, он заговорил совсем иным тоном, заискивающим и любезным.

— Хорошо бы Володю тоже угостить. От него в этом районе многое зависит.

— Угостим и Володю.

Через десять минут они втроем расположились в укромном закутке между платной стоянкой и жилым домом. Здесь было все устроено для приятного времяпрепровождения — столик на трех ножках, пеньки вместо стульев и зеленый навес дикорастущей липы. Милиционер Володя, будучи в форме, сперва держался чинно, но, осушив первую стопку, расслабился.

— Докладай, мужик, — обратился к Савелию, — Пошто явился в столицу нашей бывшей родины? Воровать тут тебе никто не позволит.

Бомж Ешка подобострастно хихикнул.

— Зачем ему воровать, Володя? Ты же видишь, приличный человек, деревенский. Ему надо бы с устройством подмогнуть. Зинкина комната сегодня пустует, пожалуй, туда его суну. Не будешь возражать?

Володя обвел сотрапезников оценивающим взглядом. Выпивая с ними, он оказывал им честь, но пока не видел ответного уважения.

— А что с Зинкой?

— Да покамест в реанимации у Склифосовского. Ты разве не слыхал? Клиент ее шибко потрепал.

— Что за клиент?

— Да клиент известный, горняк. Чем она не угодила, никто не в курсе. Зинку ты же знаешь, безвредная сучка. Он ей авансом отвалил стольник, а после на путях нашли растерзанную. Веришь ли, Володя, ухо ей откусил.

Милиционер нахмурился.

— Сто раз предупреждал вашего брата, с кавказцами будьте аккуратнее. Народ озлобленный, непредсказуемый, обидчивый. Это тебе не рязанский ванек. Кавказец особого обхождения требует, и его можно понять. У него елда днем и ночью как деревянная. Но утешить его можно, если с умом. Так нет же, вам все скорее, наспех, лишь бы денежку слупить. Куда она теперь без уха денется? Где такую хорошую работу найдет?

Ешка согласно удрученно кивал, ненароком наполня стаканы по новой. Милиционер обернулся к Савелию:

— Чего все отмалчиваешься, дядя? Вторично спрашиваю, зачем в Москву пришел?

— По личной надобности, — ответил Савелий и окатил Володю такой лучезарной улыбкой, что у милиционера защемило сердце. Выпили, зажевали соленой рыбкой. Правда, Савелий не пил, только пригубливал.

— Баловства на вокзале не потерплю, — предупредил Володя. Но уже в глаза Савелию старался не смотреть.

Самогон был крепкий, как смерть, настоянный на чесноке: мужики захорошели. Бомж Ешка на минуту отлучился и привел размалеванную бабу лет тридцати, в короткой, выше колен юбчонке странного лилового цвета.

— Вот Любка, Савелий, отведет, куда надо. Вещички сбросишь, отдохнешь. Люб, ты уж не обижай гостя, обслужи бесплатно, коли попросит.

Женщина не отводила глаз от бутылки, в которой осталось жидкости на треть.

Савелий наплескал ей чуть не полный стакан, мужикам досталось поменьше. Видя, что оба загрустили, не разговевшись в полную меру, достал вторую посудину. Ешка жарко всплеснул руками:

— Ну, борода, у тебя, похоже, в мешке целый склад.

Володя веско добавил:

— Хорошего человека сразу видать. Но все же, дядя, поимей в виду. Кавказцев обходи за версту. А если почуешь неладное, сразу ко мне. Постараюсь помочь, понял?

Савелий полюбопытствовал:

— Скажи, сынок, отчего тебя упырем прозвали? Вроде по внешнему облику не похоже.

Женщина поперхнулась крупным глотком, милиционер смущенно потупился.

— Тебе Ешка доложил про это?

— Никто не докладывал. Сам догадался. Милиционер глядел недоверчиво. Но все же разъяснил:

— Не могу кровь видеть, представляешь? Как увижу — текет, сразу — бряк и в обморок. Ничего не могу поделать. Но на службе не отражается. Начальство меня уважает.

— Тебя все уважают, Володечка, — пропела Любка. — А некоторые даже любят. Можно еще глоточек? Как-то я не совсем очухалась со вчерашнего.

— Всем налей, — привычно посуровел Володя, забыв, что он упырь. — Одной жрать ханку западло. Сто раз тебе говорил. Хочешь выпить — найди партнера.

Вторую бутылку допили скорее, чем первую, и Люба повела Савелия на квартиру. По дороге она норовила завести знакомство с прохожими мужчинами, поэтому недалекая прогулка заняла у них около часа. Савелий ей посоветовал:

— Зачем ты их окликаешь? Шагай гордо и прямо. Красивая женщина. Сами клюнут. А так токо пугаются.

— Не меня пугаются, а тебя, пенек деревенский, — огрызнулась Люба. — Такого не бывало, чтобы я с утра, да под кайфом клиента не надыбала. Хочешь поспорим?

— Чего спорить, верю. Но чудно, как ты говоришь: мужчина, угостите закурить, а у самой сигарета в зубах.

— Не напрягай, — разозлилась красотка. — Гляди, толкну вон под машину — и поминай как звали. Небось первый раз столько машин видишь?

— Первый, — признался Савелий. — Откуда я приехал, там машин нету. В прошлом году последний трактор приватизировали.

Комната, куда Люба привела гостя, располагалась в подвале десятиэтажного жилого дома, и, в сущности, это была не комната, а угловой отсек, отгороженный фанерной перегородкой. В подвале было душно, полутемно, но прохладно. С труб отопления сочилась сырость. По стенам шуровали стайки тараканов. Озорная крыса высунула мордочку из-под груды тряпья: полюбопытствовала, кто пришел. Но сам отсек был вполне обжит — стол, два стула, железная кровать с матрасом и старым ватником вместо подушки.

Очутясь в подвале, Люба забыла все уличные обиды, лукаво прищурилась:

— Скажи, Савушка, чего это у тебя, когда шли, в сумке позвякивало?

— Дак вроде ты уже в норме? — удивился Савелий.

— Когда норма будет, сама скажу. Доставай. Новоселье справим.

Справляли долго, почти до обеда. Пока не опустела третья бутылка. Савелий глазам своим не верил: сколько же одна женщина может в себя поместить. Никакой деревенской бабе за ней, конечно, не угнаться. При этом никаких особых перемен в Любе не происходило. Только задремывала иногда, но ненадолго — минут на десять. Просыпалась и заново тянулась к бутылке, беспокойно вскрикнув: «Ой, там еще булькает!»

В промежутках между сном и питьем поделилась своей бедой. За весну и лето четкой бесперебойной работы она четыре раза нарывалась на здоровенного трипака, и могла объяснить это только тем, что кто-то наслал на нее порчу.

— Ты в порчу веришь, Савелушка?

— Я во все верю. Но порчи на тебе нету. Ты чистая, как слеза.

В глубокой печали, но не пьяная, хотя и не трезвая, Люба поглядела на него через пустой стакан.

— Напрасно ты явился в Москву, Савелушка. Думаешь, я дура, не вижу, кто ты такой? Вижу, потому и лакаю со страху. Но пришел напрасно. В Москве людей не осталось, никого нету. Одно гнилье, вроде меня. Кого ты тут разыщешь?

Савелий ответил серьезно:

— Нет, Люба, в Москве людей много. Слыхать, аж девять миллионов. Они одурманены, но, может быть, еще очнутся. Москва помечена на заклание, это так, но на все воля Господня. Нашей воли тут нет.

— Чудно! Зачем же пришел, если Москвы все равно скоро не будет?

— Не так скоро, как кажется. А пришел я по личной надобности. Человечка одного забрать с земли.

— Убить?

— Может, убить, может, добром уговорить.

— Кто же он, этот человечек?

— Зачем тебе?

— Ну, просто так, любопытно.

— Батюшка мой родный.

Савелий простер над ней руку, и Люба уснула. Он положил ладонь на ее пышную грудь, чтобы удостовериться: не померла ли? Нет, дышала, сопела, хотя затрудненно. Спирт и страх выжгли нутро. Ничего, к вечеру протрезвеет и все забудет.

Оставя вещи в подсобке, Савелий отправился налегке погулять, полюбоваться златоглавой. В свитере на голое тело и в просторных полотняных портках бодро зашагал к центру. Направление было ему внятно: из чрева города, от Кремля расползался по улицам, по проспектам холодноватый травяной запашок, как от свежевырытой могилы.

Много чудес попадалось ему на глаза. Хоть была Москва неприкаянной, но шуму, блеску и суеты осталось в ней еще на десять столиц. То и дело на него налетали какие-то распаленные юноши и девушки и, завлекательно улыбаясь, совали в руки разные красивые вещи в нарядных коробках. При этом вопили: «Приз! Приз! Поздравляем, дед, ты миллионный покупатель!» Точно такими же голосами в деревне когда-то кричали: «Пожар! Пожар!» Всучив коробку, тут же требовали деньги — триста, четыреста, пятьсот тысяч. С одним из юношей, меньше других возбужденным и даже немного застенчивым, Савелий вступил в переговоры:

— Это для чего же штуковина?

— Плейер. Наушники. Будешь слушать музыку, новости. Все что хочешь. В деревне без этого нельзя, одичаешь. Я знаю, у меня дядька в деревне живет… А вот это, — юноша заговорщически постучал по коробке, — вообще крутейшая вещь. Соковыжиматель! Лицензионный. Пять операций одновременно. Вплоть до выковыривания семечек. В магазине такие по лимону, а тебе вместе с плейером отдам за полтора. Во повезло, да?! Водочку соком запивать — самое оно!

Бедовая девица, напарница соблазнителя, игриво подхватила Савелия под локоток:

— Из чего угодно гонит сок, дедушка. Из свеколки, из картошечки, из молоденьких девушек. Рекомендую купить сразу два комплекта. Со скидкой. Получится практически задаром.

Разомлевший Савелий слабо упирался:

— Дак зачем мне второй-то?

Юноша проникновенно сообщил:

— И это не все, господин. Лично для вас мы приготовили сюрприз. Догадываетесь какой?

— Нет.

Тоном, каким выдают военную тайну, юноша прошелестел:

— Гербалайф! Осталась всего одна упаковка. Дяде берег.

Савелий не хотел огорчать любезных молодых людей, но все же он признался:

— Да у меня, ребята, денег нету.

Ребята не обескуражились. Девица крепче сжала его локоть.

— Займите. Три лимона — это же пустяк. Такой случай выпадает раз в жизни.

— Скидка, — добавил юноша. — Приз! Проездной билет на автобус. Бесплатно!

Дальше оба понесли что-то вовсе невразумительное, задергались, как в падучей, еле спасся от них Савелий. В другом месте, напротив гигантского супермаркета он увидел, как стайка молодняка колошматила молодого одноногого нищего инвалида. Повалили, насыпались сверху, будто осы, терзали, топтали, кусали. Неподалеку на асфальте валялся раскуроченный аккордеон инвалида. Видно, пацанва сперва отняла у него деньги, но при этом он их чем-то обидел, возможно, каким-то неосторожным замечанием. Инвалиды на Руси испокон веку были несдержанны на язык. Особенно усердствовала пигалица с измазанным тушью личиком, худущая и гибкая, как лозинка. Она все норовила угадать острым каблуком инвалиду в Глаз, но раз за разом промахивалась и вошла в совершенно неописуемый раж. С нежных губок слетала белая пена, и голосишко вонзался в небеса, как раскаленное шило: «Совок, падла! Совок, падла! Совок!..»

Кое-как Савелий содрал девчушку с нищего, подняв за шкирку. Такое счастливое бешенство, какое плясало в ее глазах, редко увидишь у земных существ. Оно напоминало сполохи радуги в грозу. По инерции пигалица молотила худыми кулачками, но быстро их оббила о бронированные бока Савелия.

— Уймись! — улыбнулся он ей. — Кондратий хватит.

— Замочу! — на пределе сил хрюкнула девчушка.

— Уймись, говорю…

Опустил ослабевшую кроху на землю, а тем временем кодла, оставя инвалида, нацелилась на него всем своим многоликим свирепым естеством. Невиданное зрелище. Перекошенные лютой злобой детские мордахи.

— Тебе что же, дед, больше всех надо? — процедил слюнявый крепенький подросток с кумполом, как у таракана.

— Ничего мне не надо, дети. Оставьте бедолагу, да ступайте себе с Богом.

Слово «дети» хлестнуло кодлу будто бичом, и она кинулась на Савелия с разных сторон. Кто с велосипедной цепью, кто с заточкой, а кто и просто так — с голыми когтями. Маневр стаи — скорость и натиск. После такого наскока редкая жертва уходила на своих двоих, но с Савелием вышла осечка. Как навалились, так и рассыпались. Тогда ушастый таракан, мнящий себя, по всей видимости, паханком, в отчаянии пырнул Савелия ножом в брюхо. Руку Савелий перехватил, нож отобрал и уж заодно выгреб у паханка из кармана груду мятых ассигнаций всевозможного достоинства.

— Бегите, дети, — посоветовал по-доброму. — Иначе могу осерчать.

Кодла закопошилась, попятилась, испуганно озираясь, и мигом растаяла в недрах дворов, будто ее и не бывало. Лишь та самая девчушка, которую Савелий тряс, осталась сидеть на асфальте: похоже, копчиком приложилась, размякла.

— Не трогай меня, дяденька, — в ужасе проблеяла. — Я больше не буду!

Савелий подошел к инвалиду и вернул ему деньги. Тот как раз дополз до аккордеона и уныло его разглядывал.

— Где же тебя так поувечило, братишка? — спросил Савелий.

— В Чечне, где еще… Эх, батя, откуда только берется эта сволочь. Гляди, какой инструмент загубили! Ему же цены нет. Трофейный, дедуля с войны привез. С немецкой еще. Звук, поверишь ли, как у органа. Меня с ним когда-то в Большой театр приглашали.

— Можно починить.

— Не говори, чего не знаешь.

— Все можно починить, окромя души. Вот ее только раз навсегда ломают.

Инвалид утер кровь с лица рукавом, светлые глаза улыбнулись.

— Да ладно, чего теперь… Я должник твой, старина. Окажи честь, пропустим по чарке.

— Это можно, — согласился Савелий.

Новый знакомый, которого звали Петр Фомич, привел Савелия в заведение под названием кафе «Анюта». Низкий зал с тусклыми светильниками-плафонами, длинный деревянный стол, чисто выскобленный, музыкальный автомат в углу, стойка бара — больше ничего. За столом трое мужчин на приличном расстоянии друг от друга склонились над стаканами. Как только Савелий и Петр Фомич уселись, к ним в инвалидном кресле на колесиках подкатил официант и с подноса, прикрепленного сбоку кресла, выставил стаканы, бутылку «Смирновской» и тарелку с бутербродами. Все молча и не глядя на гостей. Лишь отъезжая, буркнул себе под нос:

— Надымили тут, бесстыдники.

— Витюня Корин, — пояснил Савелию инвалид. — Ему вместо кишок трубку вставили. Дыма не переносит.

— Это бывает, — кивнул Савелий.

Не мешкая, Петр Фомич разлил водку, они чокнулись и выпили. Потом он начал приводить себя порядок. Достал грязный большой платок, зеркальце и долго, то и дело плюя в платок, счищал с физиономии кровь, но больше размазал. Впрочем, результатом остался доволен.

— Умываться больше не буду. Вид больно жалостный, как считаешь?

— Только у истукана сердце не дрогнет, — подтвердил Савелий. После второй порции разговорились. Петр Фомич рассказал, что кафе содержит фонд инвалидов. Для своих выпивка и жратва бесплатная. Но каждый из них вносит в фонд двадцать процентов от выручки. Те, кто ее имеет. По вечерам здесь не протолкнуться. Для ветеранов это самое хорошее и тихое место по всей Москве, но чужаку сюда лучше не соваться. По недоразумению могут оторвать башку. Столько обид у людей накопилось, надо же их на ком-то срывать. Как раз третьего дня забрели два посторонних пидора и оскорбили Витю ню. Он их попросил потушить сигареты, а они в ответ обложили его матом. Пришлось разбираться. Отвели пидоров на задний двор и подорвали гранатой. Менты, как водится, списали происшествие на заказное убийство. Однако сам Петр Фомич излишней жестокости не одобрял. В прошлом он был летуном, белой косточкой, сбили его «яшку» над Черным урочищем. Из долгих, мучительных странствий (год плена!) он вынес убеждение, что люди остаются людьми независимо от того, какому богу поклоняются. Он много встречал изуверов, но попадались ему и герои, у которых душа пылала любовью. Петр Фомич долго полагал, что война, которая с ними приключилась, так или иначе закончилась, и ее надо забыть, начать жизнь с чистого листа, хотя бы и среди московских дикарей.

— Одного не пойму, — пожаловался он Савелию, Разливая по третьей. — Почему дети так озверели? Ведь это нехороший признак.

— Чего уж хорошего.

Петр Фомич пристально в него вгляделся.

— Ты, я вижу, человек нездешний, пришлый. Как появился, так и исчезнешь, а нам тут жить. Ты меня спас, но лучше бы не спасал. Пусть бы забили до смерти. Разочарование горше смерти. Мы все теперь разочарованные, вот в чем дело. Не только афганцы либо чеченцы. У тех особый счет, но не только они. Представь, была жизнь, где все было по мере. Добро, зло, совесть, любовь. А теперь этого ничего больше нет. Остались одни деньги. Сколько у тебя есть бабок, столько ты и стоишь. Нам, кто жил до переворота, перенести это трудно, почти невозможно. И мы тоже все потихоньку превращаемся в скотов. А дети что? Дети потому, я думаю, озверели, что они про эти понятия — честь, достоинство, братство — вообще уже не слыхали. Их осуждать нельзя. Слепыми родились, слепыми помрут. Но большинство не своей смертью. Век у них короток, как у бабочек. Хорошо, что я не успел детей нарожать. Нет у меня детей и жены тоже нет. Хотя в прошлом была, теперь нет.

— Где же она?

С супругой у Петра Фомича вышла оказия. По сути, она никуда не делась, но была для него недосягаема, потому что брезговала спать с молодым нищим инвалидом. Причем брезговала так хитро, что не подавала виду, и почти каждый вечер, если он был не слишком бухой, подкатывалась к нему под бочок, но когда он к ней случайно притрагивался, ее передергивало, как от тока. С этой бедой бывший летун и вовсе не знал, как управиться, потому что любил свою брезгливую жену пуще прежнего, пуще, чем до войны, и очень удивился, когда Савелий заметил:

— Это вообще не беда, парень, а только твое воображение.

Петр Фомич взялся было спорить, но подоспел официант Витюня на колесиках с новой непочатой бутылкой.

— Чего же ты аккордеон-то угробил, — спросил злобно, — Кто же нам теперь будет музыку делать?

Петр Фомич коротко доложил о грустном эпизоде — бешеная мелюзга и прочее, — но Витюня вместо того, чтобы посочувствовать, резко возразил:

— Да ты сам вечно нарываешься. Все никак не угомонишься, хоть и ногу уже оторвали.

Трое мужчин, сидевших в разных местах и будто навеки окаменевших над стаканами, поддержали Витюню одобрительным гулом. И даже как бы подтянулись поближе.

Витюня новую бутылку разлил собственноручно, не забыв и себя. Обратился к Савелию:

— Петро сейчас сломается, он свою дозу выбрал. Доставишь его домой?

— Конечно, доставлю, ежели надо.

— Музыку оставь здесь, может, ребята починят. Как Витюня предрек, так и получилось. После очередного глотка Петра Фомича повело набок, и если бы Савелий не подхватил его легкое тельце свободной рукой, рухнул бы на пол. К этому моменту мужчины передвинулись со своими стаканами совсем вплотную и как-то враз загудели, жалея сомлевшего побратима и одновременно объясняя Савелию, чего с ним делать. Его следовало погрузить в тачку и отвезти по такому-то адресу, а там уж его примет и обиходит Маргарита Павловна. Савелий все уразумел и про адрес, и про Маргариту Павловну, но не понял, в какую тачку загружать Петра Фомича.

— Тачка у входа, — хмуро сообщил Витюня. — Там Федор дежурит… Но ты вот что, батяня. Ты к нам пока сюда не ходи.

— Я и не собираюсь, — удивился Савелий. — Но почему ты так сказал?

— Сам знаешь почему. Твоя война впереди, а мы с хлопцами отвоевались. У нас сил больше нету, разве не видишь? И Петра оставь в покое. Куда он за тобой поскачет на одной ноге?

Мужики глубокомысленно хмыкали, поддерживая официанта. От них от всех пахло тленом.

— Не помирайте прежде смерти, солдаты, — посоветовал на прощание Савелий.

Водила Федор, бритоголовый молодой человек, действительно поджидал на улице и помог уложить бездыханного Петра Фомича на заднее сиденье потрепанного «жигуленка». С ветерком пронеслись по Москве: Савелий даже не успел насладиться открывающимися видами.

Высадились у подъезда хрущевской пятиэтажки на тенистой улице, с оврагами и черемухой, где лишь один-единственный гигантский транспарант «Новое поколение выбирает пепси!», плещущийся выше всех домов, напоминал о том, что находятся они на оккупированной территории.

— Помочь? — спросил Федор.

— Управлюсь, ничего, — Савелий взвалил инвалида на плечо и без затруднений поднялся на четвертый этаж. Дверь отворила молодая женщина с рано увядшим лицом, укутанная в длинный, сильно поношенный халат. Сокрушенно всплеснув руками, велела Савелию нести поклажу прямо в комнату. Там они кое-как вдвоем стянули с него одежду и опрокинули на застеленный почему-то клеенкой диван. В пьяном забытьи Петр Фомич восторженно улыбался, как ребенок, впервые узревший самолет.

Маргарита Павловна предложила гостю чаю, и Савелий не отказался. От водки и сухомятки у него давно першило в горле. На опрятной, чистой кухоньке хозяйка подала чай в фарфоровой посуде, хлеб, масло и сыр. Савелий уплетал за обе щеки, только бороденка топорщилась.

— А ты что же, голубушка, не попьешь чайку?

Маргарита Павловна, задумчиво щурясь, положила в рот полосатую карамельку. Она была явно не из тех, кто мелет попусту языком. От ее сухого, с темными подглазьями лица исходил теплый свет хорошо усвоенного жизненного урока. Она была красива, стройна, ничего лишнего в чертах — лишь ясное, голубоватое мерцание глаз. Савелий признался:

— В столицу утром прибыл, а вот первого вижу нормального человека. Тебя, девонька.

Маргарита Павловна смущенно потупилась.

— Вы о нем плохо не думайте, о Петре Фомиче. Он ведь с горя ее глушит. А как помочь, не знаю.

— Ты уж одним тем помогла, что бедуешь с ним.

— Муж мой, куда денусь.

— Скажи, красавица, зачем пленкой диван застелила?

Маргарита Павловна полыхнула алым цветом.

— Петя не всегда собой управляет, когда выпьет. Почки у него отбиты.

— Понятно. Любишь мужа?

— Роднее никого нету. Только он сам почему-то отдалился. Может, я его больше не волную как женщина.

— Не надо так, — укорил Савелий. — Человек через смерть и муку прошел, ноги лишился, веру утратил, — ему ли скакать молоденьким козликом? Потерпи, помайся годик-другой. Он воспрянет. Терпение сторицей воздастся.

— Кто вы? Вы же не случайно к нам зашли?

— Об этом не думай. Странник я, обыкновенный прохожий.

Оба чувствовали, как им вдруг стало хорошо вдвоем. Как двум слезинкам, сомкнувшимся под переносьем.

Уходя, Савелий пообещал навестить вскорости, потолковать с Петром Фомичом на трезвую голову. В прихожей Маргарита Павловна неожиданно прижалась к нему тоскующим жадным телом, поцеловала в уголок губ, и Савелий словно впервые догадался, что наступит день, когда ему тоже понадобится женщина.

С такими долгими задержками он лишь к вечеру добрался до Красной площади. Святое для всего православного мира место напоминало огромную строительную площадку, с торчащими кранами, со множеством ограждений, с мельтешением техники и скоплением людей. Надо всем пространством стоял такой звук, будто, высоко пролетая, каркала неисчислимая стая воронья. Если бы Савелий когда-нибудь читал книги и добрался однажды до платоновского «Котлована», ему непременно припомнились бы сцены из этого пророческого произведения; но книг Савелий отродясь не читал, поэтому никакие литературные сравнения не пришли к нему в голову. Озадаченный, он перекрестился на тускнеющий под закатным солнцем лик Василия Блаженного и некоторое время молча стоял, отдыхая, свеся руки к земле, чутко прислушиваясь.

Рядом проходил задумчивый господин в вельветовой кепке, с кинокамерой через плечо. Савелий его окликнул. Господин поглядел мимо, словно не видя, потом вернулся и сунул ему в руку хрустящую купюру достоинством в один доллар. Савелий с благодарностью поклонился, спросил:

— Чего тут происходит, не подскажете приезжему? Какие сокровища ищут?

— Ай спик инглиш, — ответил господин, презрительно поджав губу и нацеля на Савелия камеру. — Рашин плохо понимай.

— Тогда извините!

— Купи булку, хлеб. Кушай на здоровье. Водка купи.

— Не извольте сомневаться, — уверил Савелий.

Продолжая путешествие, он еще приноравливался заговорить с несколькими людьми, но все как-то не встречал соотечественников, хотя попался ему словоохотливый турок, который на чистейшем русском языке прояснил обстановку. Оказалось, по волеизъявлению кумира всей Москвы Лужкова под Красной площадью прорубают торговые ряды, которые ничем не уступят знаменитым западным барахолкам, а также заодно восстанавливают храм Христа Спасителя, взорванный большевиками по распоряжению Кагановича. Савелию турок не особенно приглянулся, потому что он так гримасничал, хохотал и звучно хлопал себя по ляжкам, будто его щекотали. Савелий опасался чересчур нервных людей, хотя бы и иного вероисповедания. Не успел турок убежать, как к Савелию приблизились двое крепышей в длиннополых пиджаках, по облику тоже турки, но, как выяснилось в разговоре, на самом деле кавказцы, жители славного города Баку.

— Читу знаешь? — спросил один турок-бакинещ а второй при этом зачем-то ласково обнял Савелия за талию, будто приглашая на тур вальса.

— Не знаю Читу.

— Тогда кому платишь?

— Никому не плачу.

— Будешь нам платить. Сейчас дай аванс, вечером принесешь остальное.

Обнимающий за талию турок-бакинец нежно ущипнул его за бок, как девушку. Шепотком дунул в ухо:

— Ну чего, братан? Чего жмешься? Делиться не любишь?

Савелий отдал им доллар, подаренный англичанином, и оба огорченно зацокали языками.

— Шутишь, да? Это не аванс. Это обида. За обиду пузо резать будем.

Савелий вывернул карманы, показывая, что больше у него ничего нету. Загадочно переглядываясь, турки отошли на недалекое расстояние и стали наблюдать, что он дальше предпримет.

Савелий побрел через площадь в сторону Александровского сада. Странный морок опустился на его рассудок, еще не окрепший после многолетней Дремы. Он понимал, что город, где он оказался, вовсе не Москва, а лишь ее подобие. Каким-то образом из одного миража, который назывался деревней, он переместился в другой мираж, который считался столицей, но и то и другое, скорее всего, снилось ему на печи. Тяжко, гулко билось сердце под ребрами. Он жалел, что сорвался с насиженного места, оставя горевать бедную матушку, но это было глупое сожаление. Не в его воле жить и умереть, как не по собственному хотению он родился. На выходе к Васильевскому спуску его перехватила темноликая женщина, закутанная, как ему почудилось, в цветастую простыню. На темном лике сияющие глаза, подобные ночи. Ухватила его за руку и поцеловала в ладонь. Он решил, что это цыганка: их тут много сновало — разных возрастов и полов. Но опять ошибся.

— Хочешь пять кило баранины и мешок сахару? — строго, но улыбчиво спросила женщина.

— Ты кто? — осторожно он высвободил руку из цепкого обезьяньего захвата.

— Мы из Судана. Студенты. Не бойся, есть лицензии.

Из складок простыни женщина выхватила лист мятой бумаги и сунула ему под нос.

— Видишь, печать?

— Вижу.

— Баранина, сахар и шоколад. Только надо ехать. Недалеко. Город Люберцы. Не пожалеешь.

Женщина игриво наступила ему на ногу, и Савелий с удивлением обнаружил, что суданка бродит по Москве босиком. Он был в замешательстве. Ему хотелось поехать в Люберцы, попытать счастья, но что-то его удерживало. Женщина догадалась о его сомнениях и поспешно достала из простыни еще одну бумагу, такую же мятую и с оборванными краями.

— Вот справка. Видишь, диспансер? Не бойся. Никаких болезней. Поедем, да?

— Никуда не поеду, — отказался Савелий.

Глава 4

— Ты фантастическая баба, — Мустафа небрежно поглаживал теплое тугое бедро Тамары Юрьевны. — Сколько лет тебя знаю, не меняешься. Как тебе удается?

— Так же, как тебе, Мустафик. Кто пьет кровь, тот умирает молодым.

— Я не пью кровь. Давным-давно на диете.

С ликующим смешком Тамара Юрьевна повернулась, и ее пылкая грудь надвинулась двумя золотистыми шарами, в который раз за долгую ночь у Мустафы перехватило дух. Волшебница, чаровница. С их первой встречи четверть века минуло, а он все подробности помнил. Даже не подробности, ауру, горькую благодать тех давних дней. У любого мужчины мало воспоминаний, которые он удерживает не памятью, сердцем, — одно, два, а то и вообще ни одного. Кто был он тогда и кто она? Он вернулся с ходки, а она в Москве царила. Ее царствие — гостиные влиятельных людей, загородные дачи, престижные тайные вечери. В ту пору Тамара Юрьевна была зримым воплощением той блестящей, неведомой жизни, кою он только лишь намерился подмять под себя. Певучая, сочная жрица любви. В ней было все прекрасно, все влекуще — и душа, и одежда, и мысли, — а взамен он мог предложить неутомимую напористость матерого скакуна. Он был целеустремлен, как направленный ядерный взрыв. Тамара Юрьевна не смогла устоять. Да и никто бы, как показало будущее, не смог. В отличие от заурядных преступников Мустафа всегда точно понимал, в чем заключается высшая справедливость мира. Она в том, что мир принадлежит сильным, хищным людям, не ведающим сомнений, воплощающим замысел Творца самим фактом своего существования. События последнего десятилетия, крах лубочного, убогого советского государства, подтвердили его правоту, но в те времена его выстраданные идеи воспринимались людьми, ошибочно мнящими себя интеллигентами, как маниакальный бред, ницшеанство и — забавно вспоминать, — как идеологическая диверсия. О, пустая, рабская эпоха, пронизанная скукой, нищетой и ложью!

Знаменитая светская искусительница, владычица мужских грез Томочка Поливанова поддалась на зов его свирепого, неукротимого естества, но тоже воспринимала скорее как крупного бандита, одурманенного жаждой добычи, чем как поэта и мыслителя. Может, оттого они так быстро и с почти взаимной ненавистью расстались, что ему не удалось подавить в ней примитивные, юродские инстинкты, свойственные женщине хотя бы по ее биологическому признаку. Будучи по натуре вампиршей и пожирательницей, она все же боялась признаться даже себе самой, что путь к абсолютной гармонии проходит через насилие и безжалостное отсечение слезливого человеческого гнилья. Ей трудно было принять куцым умишком, что при восхождении к вершинам духа, где царит божественное одиночество, не может быть компромиссов. Жизнь и собственная горячая кровь подсказывали, что это так, но голос далеких предков, привыкших при опасности сбиваться в кучу, заставлял ее вторить плебейским заклинаниям о добре и зле, о страданиях ближнего — и прочей чепухе, в которую она сама не верила, но тянулась к ней, как утопающий с нелепым рвением тянется к проплывающей мимо соломинке. У нее не хватило мужества стать свободной.

Сошлись, как пламя с водой, взаимно истощились, расстались обожженные, и зарубка в сердце Мустафы не скоро подсохла. Кружок богатых людей тесен, впоследствии не раз сталкивала их московская круговерть носом к носу, они церемонно раскланивались, но не делали попыток повторить роковой опыт любви. Почему? Бог весть. Двадцать пять лет большой срок даже для тех, кто бессмертен. Осторожными шажками подбирался Мустафа к вершинам власти, сколачивал капитал, и чем дальше, тем гуще подергивалось романтической дымкой знойное любовное приключение. Сотни, тысячи темпераментных, покорных, как собачки, и строптивых, как речной угорь, женщин насаживал Мустафа на неутомимый пропеллер, но увлекался редко, а уж такого, чтобы душа вскипала, будто чайник на плите, не случалось больше ни разу.

Про Тамару Юрьевну доходили слухи, что спивается, тянет ее на карапузов, курит анашу, играет в рулетку — и вообще далеко не та, какой была когда-то. Мустафа этим слухам не верил, обычное людское злословье: Тамара не из тех, кто сходит с круга. Когда увидел ее на презентации, даже глаза в первый миг зажмурил, хотя никто этого не заметил. Прежняя удалая вакханка стояла перед ним. Лунный удар — вот как это называют на Востоке.

Он не поехал туда, где обещал быть, а сразу потащил ее в берлогу на Пятницкой. Всю ночь они предавались изнуряющим утехам, точно дикие звери в полнолуние. Четверть века слетели, как кожура банана, но к утру он немного осоловел и призадумался. Он опасался, что еще один заход, и сердце не выдержит, расколется на куски.

— Сходи на кухню, малышка, — попросил он. Принеси шампанского из холодильника.

— Что-то быстро сомлел, Мустафушка, — насмешливо посетовала бесстыдница, бросив сожалеющий взгляд на его поникшую плоть. Пока ходила за вином, Мустафа вздремнул. Во сне бродил по горам и меткими выстрелами сбивал с веток пестрых тетеревов. Каждый выстрел раскалывал в мозгу крохотный сосудик. Он разгадал значение сна. Тамара Юрьевна послана не на радость, на беду, и от нее придется избавиться. Это было грустно, но неизбежно.

Бутылку шампанского вылакал из горла почти за раз, давясь пузырями, обливая волосатую грудь. Что осталось, допила Тамара Юрьевна. Мустафа достал из тумбочки пару заправленных травкой сигарет, щелкнул зажигалкой. Следил, как серая утренняя хмурь в окне наливается розовым соком. После двух-трех затяжек обруч в груди разжался. Окутанная дымом, Тамара Юрьевна глядела на него с сочувствием:

— Шестьдесят — не тридцать, да, Мустафик?

— И не говори… Знаешь, о чем думаю?

— О чем, дорогой?

— Может, не стоило нам расставаться?

— Мы и не расстались. Разве ты не чувствовал?

— Пожалуй, чувствовал. После тебя все бабы пресные. Чем берешь, не пойму.

— Совпадение, — объяснила Тамара Юрьевна. — Очень редко бывает, когда человек находит свою пару. Вот мы с тобой как раз та самая пара и есть. Волк и волчица. Расскажи про свою жену. Какая она?

— У меня нет жены.

— Значит, нет и детей?

— И детей нет. Я бесплодный. Ходил к врачам, полностью обследовался. Проверили на всех приборах. Сказали: никаких отклонений. Выходит, не суждено.

— Врачи обманули. Я тоже бесплодная, но от тебя могла родить. И сейчас могу. Но не хочу.

— Почему?

Тамара Юрьевна последний раз затянулась, потушила сигарету. В ее ночных глазах плясало ровное антрацитовое пламя.

— Ты же сумасшедший, Мустафик. От тебя может родиться только маленький лохматенький уродец.

— Обижаешь, любовь моя!

Он твердо решил отправить ее в Зону. Убить успеет и там — медленно, со вкусом. Разрушение того, что дорого, вот самое изысканное наслаждение. Оно ведомо лишь избранным, тем, кто рожден повелевать. Большинство людей болезненно переживает утрату близких: родных, друзей, женщин, но для свободного человека это такие же бессмысленные цацки, как награды родины, с которыми так носился бровастый генсек. Ценность жизни только в ней самой, но для того, чтобы это понять, надо многое разрушить. Полное освобождение духа возможно лишь через отрешение от всех земных привязанностей.

С Тамарой Юрьевной было замечательно пить вино, заниматься любовью и просто разговаривать. Не наглость приводила его в восторг. Он представлял, какую она скорчит рожу, когда очутится, скажем, в отсеке X века, в руках бородатых безжалостных степняков. Или еще раньше, в юрском периоде, попадет в клетку с оголодавшим, беспутным Хазаном, мозамбикской гориллой. Впрочем, вполне возможно, встреча с неистовым Хазаном придется ей по душе. Пока Тамара Юрьевна ходила в ванную, связался по сотовому телефону с Земой Кимом, одним из самых толковых поставщиков живого товара в Зону. Велел прибыть на Пятницкую немедленно и принять даму у подъезда.

— Посадишь в отстойник. Хохра проинструктирую. Особь ценная, не повреди ненароком, Кимушка.

— Угу, — отозвался кореец. С Кимом приятно было перемолвиться словцом. Тот редко пользовался членораздельной речью, большей частью обходился щебетанием, напоминающим птичьи трели, но все его понимали. Особенно хорошо его понимали женщины, потому что он был маленький, юркий, с блудливо-любезной ухмылкой на желтой роже и с зелеными ассигнациями, напиханными во все карманы. Женщины полагали, что знакомство с таким человеком сулит им неисчислимые радости, но ошибались. В длинном списке удовольствий, на которые был падок кореец, постельные утехи значились в самом конце…

Через час Мустафа начал выпроваживать желанную гостью.

— Я тебе надоела? — спросила Тамара Юрьевна с преступной улыбкой.

— Ты не можешь надоесть, любовь моя. И хорошо это знаешь. Но — дела! Обязанности, черт бы их побрал. Я же теперь не занюханный подпольный миллионер, а государственный деятель. Чувствуешь разницу? Но мы расстаемся ненадолго. Может быть, только до вечера.

— Ты не путаешь меня со своими дежурными телками?

— Нет, не путаю. Скоро тебе это докажу.

На прощанье он обнял ее и нежно прикоснулся губами к шелковой щеке.

— Спасибо за волшебную ночь, дорогая!

Тамара Юрьевна томно вздохнула…

Она вызвала лифт, но когда он отворился, нажала кнопку и отправила его вниз пустым. Тихонько спустилась этажом ниже и закурила у высокого окна, выходящего в переулок. Две-три припаркованные иномарки, топтуны на углах. Ей было о чем подумать, прежде чем выйти на улицу. Слишком много лишнего наговорил ей ночью Мустафа и слишком поспешно выпроводил. Недаром она, пустив воду в ванной на полную мощь, подкрадывалась к дверям спальни. Она слышала, как Мустафа отдавал распоряжения: слов не разобрала, но догадалась: речь шла о ней.

У нее не было сомнения, что нукеры Мустафы перехватят ее на выходе, но что дальше? За ночь безумной любви она все поняла про своего партнера. Это было нетрудно. Вся его измененная сущность находила созвучный отклик в ее собственной душе.

Разумеется, он не был безумен, напротив, любое проявление его рассудка было предельно рациональным. Рожденный для зла, он и по ошибке не смог бы свернуть в другую сторону. Она всю жизнь провела среди подобных людей, и сама мало чем от них отличалась. Во все века именно такие люди распоряжались судьбами человечества, обладали властью и богатством, но в исторической перспективе обыкновенно рано или поздно являлся герой и пресекал их бесовские поползновения на Божий промысел. В России произошло диковинное: царство зла раскинулось на целый век, и ему не видно конца.

Если Мустафа распорядился убить, то ее убьют, тут уже ничего не изменишь. Вопрос лишь в том, когда это произойдет — незамедлительно или чуть позже. Движения такого ума, как у Мустафы, предсказуемы только в смысле общего направления. Вполне возможно, он вовсе не собирается сразу ее убивать, а рассчитывает сперва вдоволь над ней покуражиться в затяжном цикле «любовной близости». Все-таки она крепко подцепила его на крючок магического сладострастия, которым владела в совершенстве. Бедолага не подозревал, сколько живого сока она из него откачала за одну ночь. Два-три свидания подряд, и он запищит под ней, как крысенок, придавленный плитой. Однако все это пустые надежды: и на этом поле ей МустаФу не переиграть.

Тамара Юрьевна не хотела помирать так рано, в полном расцвете женских сил.

Чтобы уцелеть, у нее оставался единственный шанс: успеть передать кое-какую информацию Сергею Петровичу, Чулку. Она знала, на что идет, когда согласилась выполнить его поручение, и знала, чем рискует, но готова была заплатить и дороже за его расположение. Ее решения, как у всякой истинной ведьмы, складывались не из мыслей, а из пластических образов. Ее логика, как логика всякой натуральной женщины, был художнической, не математической. По этой логике выходило, что если она потеряет жизнь, то не потеряет ничего, лишь избежит скуки надвигающейся старости; а если не угодит Чулку, то утратит нечто такое, чему нет названия на этом свете. В картине мира, которую она видела исключительно в красках и цвете, это «нечто» возникало то в виде яркого мазка солнца на грозовом небе, то в нежнейшем, сладостном замирании чуть пониже пупка. Конечно, будь ей не пятьдесят, а двадцать лет, она назвала бы это любовью, но давным-давно это слово вызывало у нее оскомину, подобную той, что бывает от кислого яблока.

Сергей Петрович не был героем, способным одолеть вселенское зло, но он был скор на руку и неумолим, как провидение, и если захочет ее спасти, то спасет. По крайности ему по силам прихлопнуть Мустафу, как он когда-то мимоходом придавил в собственном логове могучего Подгребельского, ее прежнего шефа. Удача на этой страшной охоте, которая развернулась по Москве, приходит не к тому, у кого лишний бронежилет, а к тому, кто не боится вечной муки.

Докурив сигарету, Тамара Юрьевна спустилась еще на этаж и остановилась на лестничной площадке, куда выходили три двери, обитые натуральной кожей. В одну из них наугад позвонила. Открыл толстяк в чесучовом халате. Что удивительно: даже не спросил, кто там. Щеки раздутые, как у борова.

— Вы от Малевича?

— Нет, — огорчила его Тамара Юрьевна. — Я сама по себе. Позвольте воспользоваться вашим телефоном.

— Чего?! — грозно рыкнул толстяк. Она не успела повторить свою просьбу, как он захлопнул дверь. Не мешкая, Тамара Юрьевна снова нажала звонок. Толстяк в бешенстве чуть не вывалился на площадку, но мгновенно смягчился, когда услышал короткое:

— Двадцать долларов.

Телефон стоял в прихожей на эбонитовом столике. Тамара Юрьевна набрала домашний номер Литовцева. Он сразу снял трубку.

— Сережа!

— Да, Тома, слушаю. Что у тебя?

Толстяк сопел рядом и масляно ухмылялся: наконец-то разглядел, какая аппетитная птичка залетела к нему с утра. Тамара Юрьевна произнесла капризно:

— Серж, тебе придется за мной заехать, — и назвала адрес.

Сергей Петрович несколько секунд размышлял:

— Ты у пахана?

— Да.

— Стерегут внизу?

— Да, дорогой.

— Сколько их?

— Не знаю.

— Минут двадцать прокантуйся. Сможешь?

— Попробую… Поторопись, мне плохо.

— Не сопротивляйся. Спокойно садись в машину.

— Хорошо.

— Держись, Тома. До встречи.

Она расплатилась с улыбчивым толстяком. Спрятав деньги в халат, тот любезно предложил:

— Может быть, чашечку кофе? Коньяк?

— С кабанами не пью, — мягко отказалась Тамара Юрьевна. Она поднялась на два пролета и позвонила в дверь Мустафы. Увидя ее, он не выразил особого удивления.

— Что-нибудь забыла, лапушка?

Тамара Юрьевна сказала, что у нее внезапно прихватило сердце, и она понимает от чего. Мужское неистовство Мустафы ей, может быть, не совсем по возрасту. Попросила разрешения отдышаться и, если он позволит, выпить чашку воды.

Мустафа проводил ее на кухню, поставил на стол бутылку нарзана, бутылку водки и бутылку красного вина «Хванчкара». Глядел с проницательно усмешкой.

— Что-то тебя беспокоит, любовь моя? Выкинь все дурное из головы. Верь мне: все будет хорошо. Не надо шастать по подъезду туда-сюда. Не надо нервничать.

— Хорошо уже было, — пококетничала Тамара Юрьевна, закуривая черную египетскую сигарету. Кухня у Мустафы напоминала мраморный салон для депутатов в Шереметьево.

— И еще будет, — пообещал Мустафа и плеснул в две рюмки водки.

— Ну давай! Расслабим сердчишко.

Он испытывал одно из самых приятных ощущений, которые дарит жизнь: наблюдал за жертвой, которая догадывается, что обречена, но боится себе в этом признаться. Животный страх и бессмысленная надежда в одном флаконе. Единственная верная метафора существования мыслящих белковых тел.

Тамара Юрьевна что-то пробурчала себе под нос.

— Что, что? — не расслышал Донат Сергеевич.

— Донюшка! Я сказала — Донюшка. Какое редкое имя. Я вдруг представила: ведь ты тоже был когда-то ребенком. Обыкновенным озорным мальчишкой. И кто-то, наверное, драл тебя за уши. Смешно, да?

— Ничего смешного, любовь моя. Ты ведь тоже была когда-то девочкой.

— Где-то я читала, настоящие мужчины в душе остаются детьми до старости. Но ты заметно повзрослел, Мустафик.

— Задираешься, Тома. Зачем? Мы все выяснили этой ночью. Разве не так?

— Что выяснили?

Мустафа налил рюмку себе одному.

— Тебе пора, любовь моя. Прости, у меня дела.

— Да, да, сейчас ухожу. Ты позвонишь?

— Едва успеешь доехать, как позвоню.

Она потянулась к нему с поцелуем и опрокинула рюмку на пол.

— Хорошая примета, да, Мустафик?

— Очень хорошая. Разбей и тарелку.

В лифте Тамара Юрьевна взглянула на часы.

Прошло почти полчаса. Теперь она знала, как кошки и собаки догадываются о приближающейся смерти. Вот этот неизвестно откуда надвигающийся гнилостный холодок заставляет их выть от ужаса и сломя голову мчаться прочь. В отличие от кошек Тамара Юрьевна понимала, ноги ее не спасут.

На дворе ее встретил смуглоликий кореец, каких она на своем веку повидала немало, а с некоторыми бывала близка. В постели корейские мужчины почти всегда безупречны, но однообразны, страдая, как правило, восточным вариантом комплекса «мачо», ненасытного самца-победителя. Женщину они именно берут, утверждая в процессе совокупления некий своеобразный духовный принцип. Их чувства претенциозны, изящны, исполнены многозначительных намеков, но финал всегда разочаровывает, как даже в самых лучших голливудских фильмах.

— Зема Ким, — представился кореец, склоняясь в ритуальном полупоклоне, приложив руку к груди. — Заждался вас, мадам.

Тамара Юрьевна не выказала ни удивления, ни испуга.

— Если бы я знала, что меня ждет такой милый юноша, я бы поторопилась, — она улыбнулась ему той улыбкой, какой улыбалась только старикам и детям — чуть снисходительно и безмятежно. Его ответная улыбка напомнила восход солнца над Гималаями.

— Машина подана, мадам!

Учтиво поддерживая за локоток, он проводил ее к темно-синему «Мустангу», где за рулем горбился квадратный бычара. Распахнул заднюю дверцу, подождал, пока она усядется, и опустился рядом. Ясное, светлое утро резко контрастировало с гнилостным холодком смерти, уже неотвратимо давившим ушные перепонки.

Квадратный спросил, не оглядываясь:

— Музыку дать?

Зема Ким игриво хмыкнул:

— Как желает мадам?

Тамара Юрьевна ничего не желала. Они уже съехали на Садовое кольцо, а от Сергея Петровича не было вестей. Значит, все кончено. Она смирилась с этой мыслью и лишь слабо попискивала на поворотах. Ей чудилось, что веселый кореец вот-вот, не дожидаясь остановки, кольнет ей в бок шилом. Но воля к сопротивлению в ней не угасла.

— Скажите, милый Ким, вы ведь россиянин?

— О да, мадам. Я коренной москвич. Разве не слышно по произношению?

— У вас чудесный акцент. Но я почему спросила? Мои добрые друзья в Сеуле в прошлом году приглашали меня погостить. У них тоже фамилия Ким. Забавно, не правда ли?

— Еще бы не забавно, — кореец забулькал смехом, точно лущил и выплевывал семечки. — Ким распространенная фамилия, мадам. Как у вас Ивановы. Да, да. Или Петровы. Или Рабиновичи.

Тут уж и Тамара Юрьевна хихикнула за компанию, и даже квадратный бычара гулко гоготнул. Размягченная общим весельем, Тамара Юрьевна задала нелепый вопрос:

— Далеко ли нам ехать, милый Ким?

Кореец, отчего-то насупясь, припомнил старый анекдот. Послеоперационного больного везут на каталке, и он, придя в сознание, с тревогой обращается к санитарам: «Голубчики, куда меня везете? Наверное, в реанимацию?» На что получает суровый ответ: «Врач велел в морг!»

Бычару за рулем от смеха повело, и он чуть не врубился правым крылом в помост с овощами, выставленный почти на мостовую. Воспользовавшись неловким маневром и в полном отчаянии Тамара Юрьевна рванула ручку дверцы, задумав прямо на ходу вывалиться из машины, и сразу кореец Ким доказал ей, какой, он в сущности, внимательный попутчик. Железной рукой обхватил сзади за шею и так сдавил, что внутренности ее онемели и на глаза хлынула слепота.

— Мадам, — укоризненно прошелестел над ухом. — Зачем нам эти трюки? Мы же на работе.

Следующее, что она увидела отчетливо, был зеленый «жигуленок», который, беспощадно клаксоня, подрезал им угол и ткнулся носом в мусорный бак. Бычара, матерясь, еле успел тормознуть.

— Ну, чайник поганый! — пролаял бычара. — Погоди, счас я тебя урою.

Он дуриком попер из «Мустанга», хотя Зема Ким попытался его остановить. Бычару подхлестывало то, что надерзил ему какой-то духарик в поношенном пиджаке, вывалившийся из занюханного «жигуленка» и озирающийся по сторонам с видом перепуганного кролика. Вдобавок на его мерзкой роже торчала бороденка клинышком, как у Калинина. Увидя надвигающегося бычару, несчастный лихач шустро сиганул за свою машину.

— Догонишь такого, как же! — с облегчением заметил Ким. Однако догонять бородатого гаденыша не пришлось: в ту же секунду он возник перед боковым стеклом — и в руках держал пистолет с непомерно длинным дулом. Через открытое окно он пальнул Киму в лоб. Веселый кореец, застигнутый врасплох, дернулся и повалился на Тамару Юрьевну, едва успев прорычать удивленно:

— Бля-я-а!..

Не мешкая, загадочный воитель кинулся к бычаре, продолжая на бегу стрелять, и Тамара Юрьевна с блаженным трепетом углядела, как на выпуклой груди богатыря, на его атласной рубахе вспыхнули три рубиновых цветка.

— Быстрее, Тома, быстрее! — проревел Сергей Петрович, таща ее за руку из салона, — Быстрее в мою машину! Там помечтаешь.

Уже в «жигуленке», уже на полном ходу Тамара Юрьевна окончательно поверила, что это именно он, именно Литовцев, Лихоманов, Чулок, а не призрак, явившийся в воображении. Ее сбивала с толку его куцая бороденка, она осторожно за нее подергала, и та отвалилась, повисла на резиновых ниточках.

— Сережа, — произнесла она восторженно. — Ты же их перещелкал, как цыплят!

— Неужто переговоры с ними вести?

Они мчались по загородному шоссе на скорости за сто километров.

— Ладно, это все пустое… Докладывай, где Гурко?

— Глоточек бы, Сережа! Во рту пересохло.

Он нашарил в бардачке фляжку, сунул ей в руку. Боже, какое чудо!

— Узнала? Где Гурко?! — повторил он в нетерпении.

— В Зоне, Сережа. Точно, в Зоне.

— Что за Зона? Где она?

— Сережа, родной! Поклянись, что не отдашь меня монстру?! Ведь это из-за тебя я погорела.

После всех страхов, волнений, водки и пары затяжек она чувствовала себя воскресшей, как Иван-дурак после кипящего котла. Сергей Петрович покосился на нее с симпатией.

— Я сделаю это, — сказал он. — Не отдам тебя монстру.

Глава 5

Олег Гурко удостоился высочайшей милости — аудиенции у директора Зоны Василия Васильевича Хохрякова. Как в первый раз, он принял его в восточном будуаре, но облачен был в респектабельную тройку английского покроя. Держался подчеркнуто уважительно, как бы давая понять, что между ними началось некоторое сближение. Усадил за стол, угостил чашкой кофе. И хитрить особенно не стал. Доверительно сообщил, что по заключению здешних специалистов Гурко относится к редким человеческим особям, которые практически не поддаются радикальной структурной переделке. То есть, можно, конечно, хирургическим путем превратить его в овощ, но это будет совсем другой разговор, и лучше его пока не затевать. То, что Гурко не поддается переделке, с одной стороны плохо, а с другой — хорошо. Люди с самостоятельной натурой, способные сопротивляться системе, в Зоне необходимы, при желании он может добиться завидного положения, войти в руководство, разбогатеть и так далее, но все это лишь при условии, если им удастся совместными усилиями преодолеть одно крайне неприятное затруднение.

— Понимаешь — какое? — спросил Хохряков.

— Догадываюсь.

— Правильно догадываешься. Веры тебе нет, а держать под постоянным контролем накладно. Вот я и ломаю башку, что разумнее: использовать тебя на благо Зоны или ликвиднуть. Я вашего брата, высоколобого умника, перешерстил бессчетно, у меня бывшие академики нужники драют, но с тобой никак не могу решить. Ни под одну категорию не попадаешь. Какой-то забавный компот получается. По роду занятий ты чекистская крыса, то есть клоп кровососущий, маньяк и слухач. По жизни — советский гражданин, иначе, романтик, придурок, раб идеологического клише, вбитого в печенки. По национальности, как я понимаю, скорее хохол, чем кацап, а все хохлы будто столб телеграфный, полагают, что краше всех, потому что деревянные. По воспитанию — книжник, чистоплюй, слякоть у входа в храм, об вас следующие поколения, взращенные в Зоне, ноги побрезгуют замарать. Не пьяница, не Наркоман, баб любишь, но без азарта. По вере — безбожник и циник, надеешься, хилый умишко заменит тебе благодать. По характеру — кабинетный сверчок. Все вместе получается такой узелок, ткни пальцем — и рассыпится на части. Откуда же в тебе вдруг такая сила, что не поддаешься воздействию отрезвляющей среды, словно натуральный свободный человек? Что это за сила? Объясни.

Гурко отпил глоток крепчайшего бразильского кофе и закурил. С интересом разглядывал старика. Никак не ожидал, что тот нарисует столь живописный портрет, предполагающий глубокое размышление. Старик был непрост. Он владел тайной ведовства, и по жизни его вела смутная идея превосходства над себе подобными. Эта идея, в отличие от множества идей научного свойства, черпается не из книг, а насылается природой. Рожденный с чувством превосходства не властен изменить себя и поверить, что все люди братья. Точно таким был генерал Самуилов и еще некоторые знакомцы Гурко, люди, как правило, влиятельные, властные и проницательные, но с ними он всегда ощущал себя так, словно они явились на землю с других планет.

— Я восхищен Зоной, — признался он. — Блестящее коммерческое предприятие, вне аналогов. Зона возможна только в России и только в наше время. Оригинальнейший замысел. Представляю, какой дает доход.

— Я не спрашивал твоего мнения о Зоне, — мягко напомнил Хохряков. — Я спросил, какой силой владеешь? Постарайся не вилять. Иначе наша встреча окончится хуже, чем хотелось бы.

Гурко прикинул, быстро ли можно совладать с седовласым дьяволом, взглядывающим из-под насупленных, густых бровей, будто из болотных захоронок. Массивные, тяжелые плечи, широкие, как доски, кисти, взбухшая яремная вена с темным отливом.

— Вы тоже, я вижу, силушкой не обделены, — усмехнулся он.

— Да, не обделен, — милостиво кивнул Хохряков. — Могу ненароком придушить парочку таких, как ты. Но это мне только кажется. Так казалось и медведю. Твоя сила иного свойства. Она не в мышцах. Ее можно перенять?

— Это — «дзен», восточное искусство перемещения в смежный мир. Научиться можно, как всему на свете, но трудно. Далеко не всем оно дается.

— Кому же дается?

— Лишь тем, кто чист в помыслах. Вам это покажется смешным, но это так.

Старик хлопнул в ладоши, и в комнату вбежал голубоглазый Лель. Ничего не спрашивая, установил на столике вино, конфеты и фрукты. Низко, до пола поклонился, смахнув широким рукавом пыль с сафьяновых сапожек. Также мгновенно исчез, как и появился.

— Сколько времени потребно, чтобы овладеть твоим «дзеном»?

— Иногда год или два, но по-хорошему — вся жизнь.

Старик не спешил притрагиваться к вину, и непонятно было, зачем оно появилось на столе.

— Послушай, парень, кто твой отец? В досье о нем сказано туманно.

— Он служил в той же организации, что и я. Сейчас на пенсии.

По спокойному выражению лица Хохрякова было видно, что пока ответы Гурко его устраивали, и наконец он вернулся к главному.

— Судя по всему, ты готов поработать в Зоне?

— У меня же нет выбора.

— Сегодня, может быть, есть, но через месяц-другой уж точно не будет. Пояснить?

— Не надо. Я понимаю.

Довольный, старик откупорил бутылку, сломав сургуч, как отламывают спичечную головку. Пустил густую багряную струю в широкие рюмки.

— Спрашивай, если чего неясно.

— Вопросов нет, — сказал Гурко.

Они выпили, улыбаясь друг другу, Хохряков нажал какую-то кнопку на боковой панели стола.

— Сейчас познакомлю тебя с напарником. Учти, он прошел полную обработку. Прошлое для него — темный лес.

На вызов явился здоровенный лоб в обычной для Зоны униформе. По виду — лет сорока. По льстиво-наглой повадке — чиновник среднего звена. Вдобавок — рыжий. С некоторых пор в России этот цвет ассоциировался только с одним человеком, чье появление на телеэкране заставляло родителей поспешно уводить из комнаты детей. Малоизученный, но любопытный феномен. Хохряков представил их друг другу. Зюба Курехин, начальник сектора имени генералиссимуса Брежнева. Они будут работать вместе.

— Разрешите уточнить, Василий Васильевич? — Зюба Курехин подобострастно выгнул шею.

— Чего тебе?

— Следует ли так понимать, что я пошел на понижение?

— Ах ты, сучонок партийный, — восхитился Хохряков. — Гляди, как перевоплотился. Учись, чекист. Вылитый секретарь райкома. Не помнишь таких? Да нет, ты, пожалуй, еще молод был, не застал… — обернулся к Курехину: — На понижение, говоришь? Не о том думаешь, стервец! У тебя вчера была драка в буфете?

— Была, товарищ Хохряков. Все как по сценарию. Выкинули паек. Очередь озверела. Два трупа. Секретаршу Нину затоптали ногами. Гости вроде остались довольны. Все как обычно. После отвели в партийную баню. Там девочки-комсомолки. Не понимаю, в чем упрек?

— Кто бизнесмену Гоги в рожу селедкой ткнул?

— Василий Васильевич! — Зюба Курехин изобразил такое изумление, как если бы свалился с Луны. — Вы же сами инструктировали. Полное правдоподобие. Гостя задействовать до степени соучастия. Чтобы натурально.

— Селедкой в рожу — это натурально?

— Марксом клянусь, он сам хотел. Селедку вырвал и сожрал. Я по монитору отслеживал. Потом в баньке, когда комсомол очку завалил, все приговаривал: «Ах ты, моя селедочка шершавенькая!..» И в кабинете, когда партийный билет вручали, от души благодарил. Презерватив подарил с усиками. Никаких претензий быть не может. Не первый день секретарствую. Умею все же отличить, если клиент доволен. Да хоть…

— На колени! — рявкнул Хохряков. Мгновенно и молчком Зюба Курехин рухнул на ковер.

— Претензий нет, говоришь? А знаешь ли ты, что мы неустойку вернули в пятьсот баксов?

— Ой! За что, товарищ Хохряков?!

— Да вы же ему вонючей селедкой щеку расцарапали. У него заражение крови будет.

— Дозвольте оправдаться! — побледневший до синевы Курехин взывал будто уже из могилы.

— Ну?!

— Врет Гоги! Он в баньке поранился. Комсомолку Милу в шайке топил — и зацепился. Хоть ее позовите, спросите. Марксом клянусь, врет!

Хохряков налил вина Гурко и себе, секретарю райкома не поднес. Назидательно заметил:

— Вот что, Зюба. В Зоне правила свои. Я тебе их напомню. Мне неважно, где поранился гость. Достаточно, что пришлось вернуть баксы. Еще один прокол, и я тебя вместе с твоими комсомолочками и пионерками выкину в мезозой, где вам в натуре и место.

— Помилуйте, ваше высокоблагородие, — взмолился несчастный секретарь. Гурко замутило. Нелепый фарс, разыгрываемый перед ним, был бы, возможно, забавен, если бы не маленькая деталь. Он увидел, как под стоящим на коленях Зюбой Курехиным натекла лужица.

…Трехэтажное здание райкома партии с прилегающими к нему пристройками (магазин для быдла, танцплощадка, строевой плац, гауптвахта) было, как все сектора Зоны, отгорожено от внешнего мира непроницаемым трехметровым забором со сторожевыми вышками на углах. Из окна кабинета, куда привел его Курехин, виден памятник Ленину — в кепке и в пиджаке. Сам кабинет убран простецки — топорная казенная мебель, черные, с наборными дисками телефоны. Обшарпанный металлический сейф. У стены черный кожаный диван с продавленным ложем. Курехин объяснил, что здесь пока Гурко будет жить, вплоть до особых распоряжений.

— Чем я должен заниматься?

Зюба бросил на него затравленный взгляд: никак не мог прийти в себя после выволочки.

— Как чем? Участвовать в мероприятиях. Могу поручить митинги, ночные костры… После подробнее обсудим… Вот так, товарищ дорогой. Ночей не спишь, делаешь, как лучше, стараешься для людей, а потом — раз! И на помойку. Ты хоть понимаешь, что главное в партийной работе?

Гурко отрицательно помотал головой, стараясь не встречаться с ним глазами: жалобно-рыбье и одновременно злобно-победительное выражение лица секретаря его бесило. Вот дурь похлеще травки. Зюба Курехин был стопроцентным зомби, но при этом у Гурко было тягостное чувство, что он этого Зюбу сотни раз встречал на улицах Москвы. В метро, на остановках, в магазинах. Половина города бродила с такими же отсутствующими, тупо возбужденными лицами, готовая на все, легко управляемая, хаотично распадающаяся на фрагменты либо, напротив, целеустремленная, несущая в себе мощный заряд, подобный тротилу. Иногда горожан сбивали в организованные группы и отправляли голосовать, загоняли на всевозможные манифестации, обещали платить зарплату, пособия, пенсии, награждали пустыми, нелепыми бумажками — ваучерами, акциями, облигациями, перегоняли с места на место, кормили отравленной пищей и спаивали ядом; но стоило кому-то из этой энергетической биомассы выкристаллизоваться в подобие человеческой личности, как он открывал рот и нес такую же ахинею, как Зюба Курехин. Гурко жил в Москве давно, это не было для него открытием, но все же именно в последние два-три года патологическое отупение людей достигло, кажется, пограничной черты. Что за этим последует, вот в чем вопрос.

— Партия — наш рулевой, — торжественно заявил Зюба, — поэтому главное — рулить в верном направлении. Настоящий коммунист не принадлежит самому себе, он принадлежит обществу — вся его жизнь тому порукой. Ты улавливаешь, о чем я говорю?

— Еще бы! — Гурко зажмурил глаза и ладонями сдавил виски. Немного оттянуло. — Значит, товарищ Зюба, это мой кабинет. А твой где?

— Мой напротив. Я тебя туда скоро вызову. Кстати, у нас пока общая секретарша. Но это — святое. Без нужды не лапай… Все, я пошел. Жди звонка. Вечером проведем пионерский костер. В том случае, если просигналят первую готовность.

— Что такое первая готовность?

— Как что такое? Значит, клиент на подходе. Инструкции получишь позже.

С сигаретой Гурко завалился на диван, но подремать не успел. Ввалился без стука сморщенный старикашка с огромной, неравномерно разросшейся головой, будто снятой с барельефа императора Калигулы. Гурко его узнал. Это был классик советской литературы Фома Кимович Клепало-Слободской. Гурко помнил время (он был студентом), когда вся самая читающая страна в мире носилась с его параноидальными романами и пьесами о Владимире Ильиче и Феликсе Эдмундовиче. Ныне престарелый Клепало-Слободской, как вся творческая интеллигенция, был более лютым антикоммунистом, чем даже банкир Гусинский или внук чекиста Гайдар.

Писатель по-хозяйски расположился за письменным столом и заговорщически, азартно спросил:

— Ну что, крепко влип, матросик?

Гурко сел, не выпуская из руки сигарету.

— Тебя спрашиваю, сынок! Чего молчишь?

— Я вас знаю, — сказал Гурко. — Вы-то как здесь очутились? Я имею в виду не в Зоне, а именно в этом секторе? Тут же от коммуняк в глазах рябит.

Фома Кимович радостно потер сухонькие ладошки.

— Шутить изволишь, сударик мой! Ну-ну. Слыхал про тебя от Васьки. Ты фрукт занятный. Вот и пришел познакомиться.

— Собираете материал для будущего романа?

— Нет, сынок, тут не роман, тут, скорее, философская мистерия. Гляди, как разложился в конце века исторический пасьянс. Вы нас скоко веков по тюрьмам гноили, преследовали, пытали, и как все враз переменилось. Прищемили вам хвост, прищемили. Пробил час расплаты!

Хотя старик был явно не в своем уме, Гурко осведомился:

— Кто это — мы, Фома Кимович? И кто это — вы?

— Но ты же чекист?

— Допустим.

— Ты чекист, коммунячий выродок, ищейка режима, а мы — интеллигенция, творческий дух нации, который вам никогда не одолеть. Чего тут не понять, прекрасно ты все понимаешь.

— Понимаю, — согласился Гурко, — но не все. Как же я мог вас преследовать и в тюрьмах гноить, если вы в три раза меня старше, и еще, помнится, при проклятом режиме, когда меня на свете не было, все премии получили, начиная со сталинской? Какая-то неувязка получается.

— Придуриваешься, — догадался писатель. — Я не в прямом смысле рассуждаю, метафорически. Божий суд свершился, слава Президенту. И вот это место, где мы разговариваем, ярчайшее тому подтверждение. Кстати, не буду хвалиться, но создание Зоны — моя личная идея.

В этом Гурко не усомнился. Он давно уяснил, что все ослепительные гуманитарные идеи — демократия в ее пещерном варианте, приватизация, права человека, умерщвление безропотного, одурманенного населения — исходили именно от творческой интеллигенции, и даже знал, кто и где эти идеи оплачивает.

— Запад нам завидует, — точно в забытьи вещал писатель. — Там понимают, за нами будущее. Недавно гостил тут богатенький французик. Честно признался: у нас, сказал, таких головастых людей нет, как у вас. Чтобы все так устроить, как в сказке. Восхищался, благодарил. За один визит отвалил пятьдесят тысяч. Ты хоть понимаешь, сынок, что такое Зона?

Гурко в растерянности развел руками, как бы говоря, что если и понимает, то, разумеется, не в полном масштабе.

— То-то и оно! Зона — не просто грандиозное шоу, это, если угодно, прообраз будущего справедливого устройства мира. Рай на земле. Здесь каждый человек удовлетворен своей жизнью. Хочешь в пещеру — пожалуйста! Предпочитаешь серебряный век — вот тебе поместье Троекурова. Мечтаешь построить коммунизм — ради Бога! Строй на здоровье, но, естественно, под присмотром и за оградкой. Это и есть рай. При этом, заметь, отовсюду текут деньжата.

Гурко прошелся по кабинету, разминая затекшие члены. Старик ему надоел. Он был, конечно, опасен, как жучок, разъедающий древесину, но не для него. Его рассудок мощно отторгал чужеродный материал.

— Вам, может, от меня что-то нужно, Фома Кимович?

Писатель, насторожившийся, когда он встал с дивана, хитро прищурился. Потом еще невнятно балабонил минут десять подряд. Выходило, что хотя они с Гурко вечные заклятые враги и стоят по разные стороны баррикад, тем не менее писатель его прощает и предлагает ему покровительство и поддержку. Из чего Гурко заключил, что помешавшийся классик знает о его нынешнем положении что-то такое, чего он сам пока не знает. Впрочем, все это было Неважно.

Он церемонно поблагодарил Фому Кимовича за неожиданное приятельство, соврал, что раза три перечитывал знаменитую эпопею о рабочем классе («Несгораемая купина»), за которую тот получил Государственную премию СССР, и осторожно вытолкал из кабинета. Выталкивая, и сам вывалился в приемную. Там за пишущей машинкой в позе готовности ко всему сидела темноволосая секретарша. Сердце Гурко екнуло: это была Ирина Мещерская.

Она исхудала за то время, что он ее не видел. Во взгляде, который подняла на него, читалось уныние. Проходя мимо, Фома Кимович игриво ущипнул ее за щеку, и Мещерская судорожно сглотнула. Гурко поймал себя на недобром желании дать старику такого пендаля, чтобы тот юзом умчался в какой-нибудь соседний сектор рая.

— Ирина, зайди ко мне, пожалуйста!

Мещерская вошла с блокнотом наготове, как положено вышколенной секретарше.

— Ты узнала меня?

— Да, — ресницы ее порхнули, — конечно. Вы новый начальник, секретарь по пропаганде.

Впервые за время пребывания в Зоне Гурко вдруг почувствовал тяжкую усталость, почти коллапс.

— Подойди ближе, — попросил он, — протяни руки.

Она медленно, точно в сновидении, обогнула стол и остановилась рядом с креслом. Блокнот закрыла. Он приподнял рукава воздушной кремовой блузки: точки свежих и старых уколов, припухшие сгибы локтей.

Мещерская застенчиво улыбалась.

— Товарищ Гурко, может быть, на диване будет удобнее?

Все напрасно, подумал Гурко, ее сломали.

— Ты правда не помнишь меня?

Никакого контакта, удивленное выражение, расширенные зрачки. Теплая заводная кукла-секретарша. Эпоха Брежнева из программы НТВ. Новое кино.

Попыталась подольститься:

— Вообще-то Зюба Иванович предпочитают прямо на столе. Они любят, чтобы телефончик звонил. Да, да. Такие озорники, ужас!

Он взял ее за руку и отвел на диван. Попытку активных действий грубовато пресек. Заговорил проникновенно, как на сеансе психотерапии.

— Послушай стихи, Иринушка… Идет-гудет зеленый шум, зеленый шум, весенний шум! Играючи расходится вдруг ветер верховой: качнет кусты ольховые, подымет пыль цветочную, как облако: все зелено, и воздух, и вода… Слышишь, как трогательно?.. Как молоком облитые, стоят сады вишневые, тихонечко шумят; пригреты теплым солнышком, шумят повеселелые сосновые леса… Ничего не пропало, Иринушка! Ты любишь Некрасова? Ты любишь Пушкина? Ты любишь Блока? И каждый вечер в час назначенный, иль это только снится мне, девичий стан, шелками схваченный, в туманном движется окне… Ириша, вспомни, на этой земле прежде жили поэты. Они и теперь с нами. Зона — это временно, это ненадолго, это пройдет. Мы выйдем на берег реки и с улыбкой будем вспоминать этот страшный сон… Ты дитя, Ира, ты дитя несмышленое… Очнись, я люблю тебя… Ты помнишь это слово — любовь? Помнишь: умолкнут языки, исчезнут все знания — и все равно останется любовь, и она восторжествует…

Он ее расшевелил, похудев килограмма на два. Ее рука слабо отозвалась.

— Но тебя же усыпили, Олег?

— Пощупай — вот он я!

Недоверчиво погладила его щеку. Он не отстранялся. Тяжек, непосилен опыт воскрешения из мертвых.

— Я их водила за нос, — гордо сказала Ирина.

— Я знаю.

— Потом они управились. Васька Щуп догадался, что играю. Облил скипидаром живот. Мне стало безразлично, где быть и кем быть. Про тебя сказали, что умер. Можно я приму лекарство?

— Наркотик?

— Он там, в приемной, в столе. Хочешь, тебе принесу?

— Нет, я потерплю.

— Тогда и я потерплю.

— Ты знаешь кого-нибудь еще, кто играет? Кого не сломали?

— Со мной не откровенничали. Все знали, что Васька Щуп меня пользует. Тебе нужен Эдик Прокоптюк. Он знает все.

— Кто это?

— Профессор. Бывший челнок. Он ассенизатор на допуске. Во всех секторах. Он старый. Ему доверяют.

— Можешь свести нас?

— Попробую. Это не трудно. Тебя не убьют второй раз?

— Ни в коем случае. Я им нужен.

— Сбежать отсюда невозможно. Не надейся.

— А куда нам бежать? Теперь везде одно и то же.

Не поняла. Вскинула брови. И опять, как в первую встречу, возникло между ними чудное родство. Надо же, подумал Гурко, сколько по бабам шатался — и все ничего. Без тяжелых последствий. А тут на тебе. Зацепило — дух захватывает.

— Зона меняет обличил, — туманно объяснил он. — Но она внутри человека, а не вне. Мы же в России, дитя.

— Повтори еще раз.

— Милое дитя!

Шум селектора, включенного на полную мощность, прервал их беседу.

— Товарищ второй секретарь! — громовым басом воззвал Зюба Курехин. — Немедленно зайди ко мне!

— Начальник! — уважительно поднял палец Гурко.

— Если он тебе надоест, — улыбнулась Ирина, — я дам таблетку. Он от нее сразу дрыхнет.

В кабинете Зюба Курехин устроил ему партийный разнос. Грохотал кулаком по столешнице, бешено сверкал глазами, грозил увольнением и ссылкой в какой-то «крольчатник». Смысл обвинений сводился к тому, что Гурко чересчур возомнил о себе, если заставляет ждать по часу. Народ не для того поставил Курехина на этот пост, чтобы он держал в аппарате бездельников, прощелыг и дармоедов. Он вошел в раж, подбежал к Гурко и замахнулся на него кулаком. Все это проделал с таким самозабвением, будто они действительно находились в здании райкома в 70-х годах. Цифровой код работал безупречно, и это свидетельствовало о том, что фирма, занимающаяся психогенным обеспечением Зоны, веников не вязала.

Гурко перехватил его руку, завернул за спину и несильно потыкал носом в стол. Зюба мгновенно опамятовался.

— Ты чего? Отпусти! — проблеял жалобно. Гурко развернул начальника к себе лицом и предупредил:

— Товарищ Курехин! Ирину Мещерскую не трогай. Она будет обслуживать только меня.

Зюба проморгался, достал носовой платок и громко высморкался. Растерянно промямлил:

— Вы так ставите вопрос? Может быть, попросить у Василия Васильевича вторую секретаршу?

— И этого не надо делать.

— Но как же, Олег Андреевич! А если у меня возникнет позыв?

— Перетерпишь, ничего.

— Это ваше личное мнение?

— Не только мое.

Курехин важно кивнул, но бегающие глазки выдавали, что не вполне смирился с поражением.

На ночной костер пожаловал нефтяной магнат Гека Долматский, один из богатейших подельщиков Газпрома, да его свита — телохранители, две шалавы в платьях от Зайцева и черный мастино по кличке Ришелье. Мизансценами Зона не баловала: представление шло на таком же, как на медвежьей охоте, Дворе за забором и вышками. Помост для гостей с накрытыми столами, площадка для духового оркестра. Костер разложили аккурат у подножия Владимира Ильича. Пионеров согнали человек пятнадцать, рассадили полукругом — мальчики, девочки лет десяти — двенадцати, все в белых рубашках с алыми галстуками. Испуганная большеглазая стайка. Была и пионервожатая, тоже в белой блузке, с красным галстуком и в короткой черной юбчонке, приметная, кстати, девица, по ужимкам не иначе из бывших стриптизерок.

Поначалу действие шло вяло: пионервожатая простуженным голосом затягивала «Взвейтесь кострами, синие ночи», «Гренаду», «Подмосковные вечера» — детишки подхватывали, как умели, слаженно бухали басы и литавры.

Зюба Курехин и Гурко пировали вместе с гостями, под боком у Гурко прилепилась Ирина Мещерская. Два пионера-переростка прислуживали официантами.

Гека Долматский хлестал «Абсолют» рюмку за рюмкой, словно дрова в топку подкидывал, и скармливал кобелю Ришелье копченую говядину. После каждого куска мастино вежливо вилял хвостом и срыгивал.

— Кайф не тот, — заметил Гека Долматский, обращаясь в пространство. — Вот чувствую, чего-то не хватает.

Шалавы оживленно загалдели, а Зюба Курехин многозначительно изрек:

— Как бы сказать, товарищ Долматский, это все преамбула. Как бы сказать, разминка. Потерпите немного.

— Ты совсем-то не забывайся, — одернул его Долматский. — Какой я тебе товарищ, козел?!

Курехин смутился, начал путано извиняться, и одна из шалав капризно протянула:

— Пусть он спляшет, Гекушка! Пусть барыню спляшет. Я читала, ей-Богу! Хрущев всегда барыню плясал для Сталина.

Зюба возмущенно взвился:

— Хрущев ревизионист, гражданка. Это надо понимать.

— Пляши, козел вонючий, — отрубил нефтяной магнат. Зюба Курехин, бросив беспомощный взгляд на Гурко, вдруг приосанился, поднялся из-за стола и пошел выделывать такие коленца, которые и не снились Эсамбаеву. Откуда что бралось. Эх-ма! Эхма! Оркестр еле за ним поспевал. Пионервожатая у костра завопила: «Ну-ка, дети, поможем дяде! Поддержим аплодисментами!» Дети дружно захлопали в ладоши и начали в такт выкрикивать срамные прибаутки. Получилось действительно очень впечатляюще. Дамочки смеялись до упаду, и одна в ажиотаже зычно гаркнула:

— Фас его! Фас, Ришелье!

Черный кобель, раздраженный поднявшейся суматохой, будто только и ждал команды, чтобы ринуться на плясуна. Махом опрокинул Зюбу на спину и попытался вцепиться в глотку, но это ему не удалось, потому что удалой танцор продолжал и лежа дергаться в конвульсиях «барыни». Даже суровый магнат скупо улыбнулся:

— Ну дают коммуняки! В цирк не ходи, — потом неожиданно обернулся к Ирине Мещерской: — А ты кто? Тоже пионерка?

Гурко за нее ответил:

— Она не пионерка, товарищ Долматский. Она секретарша.

— Ах, секретарша! Стриптизик нам твоя секретарша сбацает?

— За отдельную плату. Согласно условиям контракта.

Изумленный нефтяник тупо на него уставился:

— Что-о?! Ты о чем вякаешь, козел?

— Стриптиз не входит в программу ночного костра, — уперся Гурко.

Неизвестно, чем кончился бы спор, но внимание гостей было отвлечено продолжающейся схваткой Зюбы и мастино. Победу одерживал Ришелье. Он прокусил Курехину плечо и, жадно урча, постепенно подбирался к горлу. Вопли незадачливого плясуна заглушили даже музыку духового оркестра. Дамочки в восторге подскочили поближе и яростно отпихивали друг дружку локтями: каждой хотелось получше рассмотреть, как благородная собака вытрясет душу из поганого коммуниста; но Гека Долматский по какому-то сложному движению ума прервал схватку в самый интригующий момент. Брезгливо заткнув уши, скомандовал:

— Отрыщь, Ришелье! Брось эту падаль! Брось, говорю тебе!

Отменно выдрессированный пес разжал клыки и в недоумении взглянул на хозяина: дескать, что с тобой, господин? Осталось-то самую малость!

Не успели пионеры, переростки оттащить покалеченного Курехина под навес, раздался пронзительный, переливчатый сигнал горна, трубившего зарю. В костер подбросили пару охапок хвороста, и буйное пламя вздыбилось аж до бронзовой лысины Ильича. Затевалась центральная сцена пионерского сбора: ритуальный суд.

— Ох, — прошептала Ирина, — я уже это видела. Это ужасно.

— Ну и сиди спокойно, — буркнул Гурко.

Двое подручных в серой униформе выволокли к костру тщедушного мальчонку — бледное личико и чубчик торчком. На груди плакат с яркими черными буквами: ПАВЛИК МОРОЗОВ. Поляна притихла, оркестр умолк, Гека Долматский плеснул себе водки.

Вперед выступила пионервожатая на манер опытного массовика-затейника. Кричала в микрофон:

— Дети, кто это?! Вы знаете его? Отвечайте хором!

Пионеры нестройно отзывались:

— Стукач! Стукач! Стукач!

— Правильно, дети! Вон сколько умненьких, хороших детей. И только один оказался стукачом. Что делают со стукачами в свободной стране?

— Вешают, вешают, вешают! — весело скандировал хор.

— Громче, дети. Не слышу!

— Вешают! Вешают! Вешают!

Оркестр грянул маршевое вступление, и пионервожатая в азарте прошлась перед зрителями в эротическом танце, конвульсивно тряся пышными бедрами. Двумя горящими свечками плыли по двору глаза пионера Павлика, окостеневшего от ужаса.

— Ничего, — одобрил Гека Долматский, осушив бокал. — Клево изображают. Вам как, девочки, по кайфу?

Шалавы возбужденно захрюкали. На заднем плане замаячила фигура Фомы Кимовича с транспарантом в руках. На транспаранте надпись: «Раздавить гадину!» Возможно, Гурко это только померещилось. Он не раз ловил себя на том, что в Зоне не всегда удавалось отделить явь от бреда. Она была перенасыщена акустическими и зрительными эффектами.

Пионервожатая зычно распорядилась:

— Приготовиться, дети! Разобрали камушки. Начнем по команде. Кто попадет первый, тому приз! Какой приз получит самый меткий?!

— Пепси! Пепси! Пепси!

— Правильно, дети! Большую бутылку пепси и жвачку «Стиморол». От нашего спонсора господина Долматского. Похлопаем ему, дети!

Стайка пионеров разразилась визгом и аплодисментами. Оркестр ударил туш. Гека Долматский растроганно поклонился.

— Ну зачем это?.. Вовсе лишнее.

Пионервожатая дунула в милицейский свисток, и на Павлика Морозова обрушился град камней. Острый осколок расцарапал щеку, да еще несколько шмякнулось в худенькую грудку.

— Дружнее, дети, дружнее! — подбадривала пионервожатая. — Стукачу не уйти от возмездия. Подходите ближе, ближе подходите! Цельтесь точнее!

Откуда-то сбоку вывернулся неугомонный Клепало-Слободской и, размахнувшись, с двух шагов влепил пионеру здоровенный булыжник в лоб.

— Попал, попал, попал! — писатель восторженно воздел руки к небу. — Приз мой! Мой приз!

Пионер Павлик серым комочком скрючился на земле: он больше не двигался и не плакал. Но был еще живой. Тихая дрожь сотрясала его тельце. Шалавы Геки Долматского вырвались из-за стола и помчались к месту казни. В воздухе стояло сумрачное гудение, точно стая ос искала, куда приземлиться. Оркестр заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Дети поникли, будто в сонном оцепенении. Прорезался с земли тонкий голосок Павлика Морозова:

— Пожалуйста, не надо! Очень больно!

Над поверженным мальчиком поднялась пионервожатая, занеся над ним неизвестно откуда взявшийся столовый нож, каким режут хлеб. Писатель с криком: «Дайте мне, дайте мне!» — кинулся к ней, но девица ловко отпихнула его ногой. Она смотрела теперь только на Геку Долматского. Хозяин праздника поднял кверху руку с опущенным большим пальцем и благосклонно кивнул. Пионервожатая поклонилась, нагнулась и неуловимым, быстрым движением полоснула по тоненькой детской шейке. Крохотнов светлое облачко — душа пионера — порхнула из-под лезвия и растаяла в ночной тьме. Двор погрузился в благоговейную тишину.

— Да-а, — глубокомысленно изрек Долматский. — И вот такая шелупень семьдесят лет не давала нам житья.

Минуя зазевавшихся телохранителей, Гурко метнулся к нему и точным захватом, как куренку, свернул нефтяному магнату шею. Хруст ломающихся позвонков смешался с чьим-то мучительным вскриком. Гурко действовал импульсивно, но надеялся, что поступил благоразумно.

Глава 6

Генерал Самуилов на загородной даче просматривал ежедневную сводку происшествий. Число исчезновений росло изо дня в День, как, впрочем, и общая цифра преступлений. При этом — парадокс! — население в столице не убывало, а увеличивалось — в основном за счет беженцев из разных стран. Немалый приток был из недавно завоевавшей свободу Кавказской республики, как и из других, еще пока только стоящих на грани независимости волостей бывшей России. Как всегда, особое внимание Самуилова привлекла графа, куда выносились не преступления, а некие не поддающиеся объяснению, аномальные явления. Удивительно уже одно то, что подобная графа сохранилась в дежурной сводке. Служба безопасности в опустошенной, раздираемой смутой стране давно утратила принятый во всём мире системный, дублируемый на разных уровнях подход к статистике, функционировала рывками, судорожно, точно движок с прохудившимся карбюратором, но вот поди ж ты, по инерции скапливала даже ту информацию, которая по первому впечатлению не имела никакого практического значения. В сущности, это был добрый знак, свидетельствующий о необъяснимой живучести как самого сыска, так и его золотого кадрового фонда.

Тройня, родившаяся в московской клинике у девочки (женщины!) четырнадцати лет; самоубийство пожилых супругов (жена — врач на пенсии, муж — бывший заслуженный летчик СССР); мусорный бак, набитый отрубленными собачьими головами; пролет НЛО над Марьиной рощей; пришлый бородатый мужик Савелий, появляющийся в разных районах и, по свидетельству очевидцев, обладающий даром ясновидения; любовники, выпавшие из окна десятого этажа в сочлененном состоянии; стая крыс среди бела дня напавшая на прохожего в районе Зацепы; трехлетний карапуз, угнавший «Мерседес» и спокойно проехавший на нем несколько кварталов, пока не рухнул с набережной; запись разговора Чубайса, Илюшина и некоего третьего лица, опубликованная в бульварной прессе; три проститутки, не поделившие богатого клиента и разодравшие его на куски; курс доллара, самостоятельно скакнувший в Подлипках до семи тысяч; самовозгорание городской свалки (трагедия! там кормились десятки тысяч пенсионеров); прорыв канализации в Ступино с выбросом на поверхность двух живых обезьян; карта с подробной схемой подземных коммуникаций, обнаруженная у мертвого бомжа; приход с повинной авторитета Кудимчика (Одинцовская группировка); гражданин Израиля со звучной фамилией Шлихман, просящий подаяния на перегоне Москва — Серпухов; куренной атаман Будинец, расплатившийся в ресторане медальоном, похищенным из Грановитой палаты, — все эти и многие другие факты не имели между собой видимой связи, но все вместе, собранные в кучу, вопияли о том, что структурный распад в государстве, начавшийся несколько лет назад, именно в Москве приблизился к той черте, за которой начинается абсолютная социальная шизофрения.

Для Самуилова тут не было открытия, он предупреждал давно и перестал говорить об этом, только когда понял, что предупреждать больше некого.

С минуты на минуту он ожидал майора Литовцева, которого не любил и согласился принять лишь потому, что майор, с присущей ему беспардонностью, отказался передавать какое-то важное сообщение ни в письменной, ни в устной форме. Впрочем, не любил — чересчур категорично сказано. В общепринятом смысле генерал вообще никогда никого не любил, включая и собственную жену, и собственных Детей, которых у него было трое. Он принадлежал к Редкой породе людей, способных испытывать сильные чувства совсем в иной области, нежели взаимоотношения с себе подобными. Зато в той иной области, где смыкались интеллект, государственная служба и некие невнятные моральные побуждения, Самуилов был, пожалуй, одним из самых неистовых представителей своего клана. К некоторым сослуживцам, а также к некоторым так называемым друзьям он относился снисходительно, терпимо, был привержен к ним сердцем, к другим испытывал отторжение, сходное с тем, какое ощущает брезгливый человек, видя на столе грязную, чужую посуду. Однако внешне его симпатии или неприятие никак не проявлялись: с подчиненными, с начальством и со случайным собеседником он был одинаково ровен, любезен и по возможности великодушен, но, разумеется, до определенной черты. Стоило кому-то по неосведомленности либо в затмении ума переступить незримую черту, проявить что-то вроде дружеской фамильярности, выказать неадекватный эмоциональный порыв, как взгляд генерала наливался мрачной силой, слова и жесты обретали металлическую окраску, и неосторожный человек, позволивший себе расслабиться, испытывал такой же мгновенный шок, как если бы с разгону наткнулся лбом на каменную стену. Бывали, естественно, исключения, как в случае с молодым Гурко, который не вписывался ни в какую регламентированную схему отношений. С Гурко генерал пил водку, исподволь наставлял его на истинный путь, и не возмущался, когда иные поступки и высказывания суперинтеллектуала вступали в вопиющее противоречие не только с его, генерала, собственными убеждениями, но и как бы с природным порядком вещей. Он давно решил для себя, что если есть будущее у их ведомства, а значит, и у того государства, которое ныне скукожилось до границ Московского княжества, то оно принадлежит Олегу Гурко, и таким, как он, то есть людям, воплощавшим идею государственной безопасности в ее почти младенческом варианте. Иное дело — Литовцев.

По службе к нему не было претензий. Дисциплинированный, предприимчивый, изобретательный, рожденный для сыска, как птица для полета, Литовцев был натуральным воином, с примечательной родословной. Когда-то он стоял насмерть у Фермопил, позже ходил в крестовые походы, еще позже рубился в страшной сече на Чудском озере, поднимался в атаку в заснеженном поле под Москвой; и всегда, во всех своих перевоплощениях оказывался именно там, где на каком-то историческом отрезке смерть ухитрялась собрать самый обильный урожай. Он был слеплен из взрыва, напора и кошачьей уклончивости, и не беда, что в гнилое время ему пришлось гоняться по стране за разным отребьем.

Беда была в том, что по своему природному устройству майор Литовцев не был способен к осмысленному компромиссу, а это значило, что его, как пушечное ядро, можно было направить в любую сторону, и майор, скорее всего, даже не заметит, к какой цели мчится.

Самуилов уважал майора, ценил в нем воина, но не доверял ему.

Со своей стороны Сергей Петрович втайне боготворил своего начальника и наивно полагал, что пока тот на посту, и пока есть возможность выйти с ним на прямую связь, ад, разверзшийся в России, не поглотит страну целиком. Аудиенции у Самуилова он добился точно так же, как всегда добивался своего — нахрапом. Когда приехал, генерал, покончив с документами, в саду обрезал стрелки чеснока. Он провел Литовцева в беседку, где заранее был накрыт чайный столик.

— Вид у тебя какой-то чудной, майор. Ты, часом, не занемог?

— Никак нет, товарищ генерал.

— Ты уверен, что у тебя есть информация, из-за которой стоило тревожить старика?

— Так точно, товарищ генерал, — Сергей Петрович глядел с обожанием. Он знал, что не ходит у генерала в любимчиках, но это его не волновало.

— Что ж, садись, пей чай. Докладывай.

То, что поведал Литовцев, не слишком удивило генерала. Донат Сергеевич Большаков — один из заправил черного российского бизнеса был давно на виду, и агентурные сведения о нем представляли исключительный интерес. В последнее время Большаков, как и многие его подельщики, разблокировал некоторые счета и активно втянулся в политику, где действовал беспощаднее и напористее, чем в так называемом предпринимательстве. Он не был мастером политического маневра, тонкой интриги, да это ему и не требовалось. Любое препятствие брал с ходу, как скаковая лошадь, и не было преступления, которого он не совершил бы ради достижения цели. Закон перед ним пасовал, потому что он играл по тем правилам, которые выше закона. По тем же правилам играли и другие политики, обросшие ворованным капиталом, как слизью, и Самуилов ничуть не удивился, если бы в недалеком будущем увидел Большакова в кресле президента. Кстати, это было не так страшно, как могло показаться какому-нибудь воинствующему чистоплюю. В своем скольжении вниз Россия уже миновала тот участок пути, когда ей грозило разрушение сверху, и теперь, какие бы крутые перемены ни происходили во властных структурах, они почти не влияли на естественный (или противоестественный) ход ее новейшей истории. Для Самуилова это было так же очевидно, как и то, что роль стороннего наблюдателя для человека его положения становилась все более непростительной роскошью.

— Какие у тебя доказательства, что Гурко похищен Большаковым?

Сергей Петрович привел доказательства: показания Тамары Юрьевны и оперативную разработку Козырькова. При упоминании имени Козырькова генерал оживился:

— Это не тот ли полковник?..

— Тот самый, Иван Романович. Другого такого и нет.

— Он знаком с Гурко?

— Шапочно. Это имеет какое-нибудь значение?

— Огромное, майор. Ты же дружишь с Олегом?

— Он мне брат, — просто ответил Сергей Петрович.

— И что ты предлагаешь, чтобы помочь своему брату?

Услышал он то, что ожидал.

— Штурм, — сказал Сергей Петрович. — Что же еще? Поместье хорошо укреплено, но подходы есть. Я произвел предварительную рекогносцировку. Понадобится полусотня наших ребят. Парочка вертолетов. Ничего особенного. Козырьков отрабатывает детали.

— То есть войсковая операция?

Литовцев опустил глаза. От прямого ответа уклонился.

— Там что-то вроде полуострова. Все нашпиговано сверхчувствительной техникой. И все же Гурко не нашел возможности выйти на связь. Это подозрительно, Иван Романович.

— Подозрительно другое, — генерал налил себе заварки, добавил кипятка из самовара. Положил в рот кусочек шоколада. — Ты, Сережа, насколько я понимаю, в настоящее время являешься директором процветающего концерна «Русский транзит»? Это так?

— Так точно, товарищ генерал.

— Но с какой-то стати очутился без всякого вызова у меня на даче. Зачем? Оказывается, чтобы обсудить дикий проект захвата частной собственности уважаемого, приближенного к правительственным кругам миллионера. Вот что подозрительно, ты не находишь?

К выволочке Литовцев был готов и даже удивлялся, что генерал так долго медлил. Без выволочки ни одна их встреча не обходилась. Он сразу почувствовал себя увереннее. Выволочка означала, что хотя генерал недоволен им и не доверяет ему, но все же не вычеркнул из негласного элитарного агентурного списка, в сущности, для Сергея Петровича, как для профессионала, только это и было важным.

— Можно обойтись без вертолетов, — пробурчал он.

Мимо беседки, волоча на спине электропилу «Дружба», продефилировал садовник — рослый мужчина лет сорока, с неопрятной седой бородой, одетый в темно-синий рабочий халат. Где-то его раньше Литовцев видел, но не смог вспомнить — где. Садовник заметно приволакивал правую ногу, но и это не помогло Сергею Петровичу вспомнить. Афган? Караульная служба?

— В нынешней молодежи меня больше всего поражает ее какая-то узколобость, какая-то чудовищная одномерность, — поделился генерал сокровенным размышлением. — Козырьков тоже еще тот типчик. Сбежал на вольные хлеба, можно сказать, Дезертировал в самый ответственный период, и теперь, выходит, бесится с жиру. Или ты на него дурно влияешь, майор? Прежде ему в голову бы не пришло участвовать в подобной затее… Кстати, почему ты так уверен, что Гурко ждет не дождется вашей помощи? То есть именно штурма?

— Есть другой вариант, — Сергей Петрович упорно разглядывал темное пятнышко на румяном яблоке. Похоже, внутри яблока сидел червяк. — Но вы не дадите санкции, верно?

— Конечно, не дам. Вы что, второй вариант то: разрабатываете с Козырьковым?

— Второй вариант я разрабатываю один, — гордо признался Сергей Петрович.

Садовник пошел обратно мимо клумбы, но без пилы «Дружба».

— И сколько же людей ты готов переколотить за своего брата Гурко?

— Да хоть всю эту сволочь передавлю.

— Но толку не будет.

— Да, толку не будет. Вы, как всегда, правы, Иван Романович. Это какая-то самовоспроизводящаяся грибница. Но что же делать?

На сей раз вопрос был задан явно с философским уклоном, и генерал одобрительно кивнул.

— Погодить надобно, — ответил словами любимого классика.

Наконец-то Литовцев вскинул голову, и в его глазах генерал увидел поразившее его слепое, светлое бешенство.

— Сколько можно годить, Иван Романович? Мы все годим, а они все срут. Уже на улице от вони не продыхнуть. Да если с Олегом что-то случится…

Самуилов предостерегающе вскинул руку.

— Не наглей, майор!.. Ладно, возвращайся в свой «Транзит», я на досуге подумаю. Понадобишься, позову. Козырькову поклон. Очень обидно, что он деградировал до этих ваших штурмов на вертолетах.

Напоследок Сергей Петрович еще разок надерзил:

— Он, слава Богу, в нашей конторе больше не служит.

Но и тут генерал дал ему укорот:

— Именно у нас он и служит, Сережа. Если заблуждается на этот счет, я ему живо напомню.

…Савелий рано утром пробудился, часов в пять, и будто не спал. Со стен от труб сочится сырость, тараканы носятся как угорелые, крысы попискивают — и вся любезная троица расположилась на ящиках: бомж Евлампий, проститутка Люба и милиционер Володя. Когда с ночи ложился, их никого не было. На газетке хлеб, консервы, помидоры и заветные бутылки — одна полная, другая наполовину порожняя. Видно, только что взялись похмеляться. Савелий удивился, что не слышал, как они появились. Знакомство со столицей крепко оглоушило.

— Доброго утречка, Савелий Васильевич, — улыбнулся ему милиционер Володя. — Вот шел с дежурства, заглянул проведать, как вы тут устроились.

— Лучше не бывает, — поблагодарил Савелий. Люба вскочила, подала ему стакан и бутерброд с килькой.

— Примите, Савелий Васильевич. Натощак самое полезное.

Все они были чему-то рады, лишь бомж Ешка хмурился, молчал. Но недолго. Едва Савелий разговелся, горестно заметил:

— Как ни крутись, придется ему ехать.

— Придется, придется, — подхватила Люба. — Пусть сперва покушает как следует. Савелий Васильевич, водочкой не брезгуйте, натуральная, липецкая.

Савелий выпил водки с охотой. Спросил:

— А куда надобно ехать?

— Лобан тебя требует.

— Кто такой Лобан?

Открылась такая история. Слух о приходе в Москву Савелия с Курского вокзала быстро раскатился по окрестностям, и каким-то образом дошел до Лобана, одного из главарей то ли Каширской, то ли Измайловской группировки. Надо заметить, что Лобан занимал в низовых структурах московской власти внушительное место, но в то же время репутация у него была немного подмоченная. Как пахана, его побаивались и уважали, в недалеком прошлом за ним числились громкие дела (разборка с Мусой из Ашхабада, взрыв на Сокольническом кладбище, отстрел двух-трех некстати залупнувшихся оптовиков и так далее), все это, естественно, создало ему заслуженный авторитет, и в некоторых районах братва божилась его именем, но буквально в последние месяцы его слава начала тускнеть. Связано это было, опять же по слухам, с какой-то дурной болезнью, которую Лобан подцепил то ли от знаменитой мексиканской гастролерши Долорес, то ли вогнал в себя, наколовшись спьяну турецким сырцом, выдаваемым в Марьиной роще за героин. Как бы то ни было, Лобан вдруг исчез из общественного кругозора, удалился от дел и жил затворником в кирпичном особняке на Чистых прудах. До братвы доходили самые противоречивые сведения: поговаривали, что Лобан страдает анурезом и импотенцией, а злые языки прямо утверждали, что отчаянный пахан просто-напросто шизанулся. Чтобы опровергнуть досужие домыслы, Лобан как-то появился на пышной презентации по поводу открытия мечети на Поклонной горе, но даже прежние побратимы по бизнесу с трудом его узнали. Кто видел репортаж по телевизору, тот хорошо помнит, как вместо всем знакомого элегантного крепыша с задорным хохолком на макушке, похожего на молодого орангутанга, обозначился в свите мэра некий согбенный старичок с мутным взглядом. Расторопный журналист подскочил к нему с микрофоном, и изумленная публика вместо привычных, уверенных речей услышала невнятное бормотание, из которого только и можно было понять, что спонсорство является вековой мечтой человечества. Хуже того, с презентации за Лобаном по инерции увязалась пышнотелая краля из самых дорогих эскортниц, снимавшая с клиента по пятьдесят штук за один показ ляжек, и вот эту престижную красотку Лобан выкинул из машины на Кутузовском проспекте, не попользовавшись ею хотя бы для поддержания статуса.

— Лобан в упадке, — заметил Ешка-бомж, — но ехать все равно надо, никуда не денешься.

— Это точно, — подтвердил милиционер Володя. — Нарываться не стоит. Себе дороже выйдет.

— Лобаша один раз мне малахитовую пуговицу подарил, — мечтательно вспомнила Люба. — Помоги ему, Савелий Васильевич. Он не жадный.

Савелий согласился поехать, прикинув, что, возможно, именно такой человек, как Лобан, пособит ему в той надобности, по которой он прибыл в Москву.

К десяти часам подкатили на черной «Волге» на Чистые пруды. Милиционер Володя высадился по дороге, после дежурства его сморило, а Люба и бомж Ешка остались в машине, вооруженные прикупленной в ларьке бутылкой бельгийского спирта. Правда, водитель, суровый мужик в казачьем кителе, предупредил, что ждать согласен не более трех-четырех часов, после пойдет совсем другая такса.

В подъезде два дюжих охранника обшмонали Савелия и повели пехом на шестой этаж. Лифта в этих старых домах не было. По пути Савелий заинтересовался укладкой стен и колупнул пальцем штукатурку.

— Не балуй, дядя! — предупредил его сзади детина и пихнул стволом в спину.

Лобан ему сразу понравился — страдающий человек. В просторной гостиной притих в уголке на кушетке, закутавшись в плед, и глаза светились, как тающие угольки.

— Ты, что ли, знаменитый кудесник? — спросил писклявым голосом.

— Я приезжий, из деревни, — поправил Савелий, осторожно опустясь на краешек роскошного кресла.

— Скоко берешь за лечение?

— Да я не лекарь вовсе.

— У меня бабок много, — сообщил Лобан, зыркнув очами в дальний угол. — В обиде не будешь. Ты только помоги. Я уж ко многим обращался, да все без толку.

— Всякая помощь в руке Божией, — туманно ответил Савелий. Лобан позвал служку, и тот прикатил столик с закусками и питьем, установил перед Савелием. Хозяин по-прежнему жался на кушетке, выглядывал из пледа, как из будки.

— Угощайся, мужичок, извини, забыл, как зовут.

— Савелием кличут.

— Выпей, Савелий. Только скажи сперва честно: ты меня боишься?

— Да нет вроде. Чего мне бояться?

— Другие боятся. И правильно делают. Я ведь с недавних пор сам себе страшен. Как гляну в зеркало, так поджилки и затрясутся. Но я не сумасшедший, не подумай.

— Да я вижу, ты здоровый мужчина.

История Лобана была поучительная, хотя довольно заурядная. Когда при «меченом» наступили новые времена и мир повернулся с ног на голову, Лобан (а на ту пору еще Кирюха Зиновьев, мелкий валютчик) быстро смекнул, что теперь только не зевай. Необыкновенные перспективы открывались для любого предприимчивого человека, который не страшился свернуть себе шею. Кирюха Зиновьев был человеком практических понятий, можно сказать, западного замеса, страсть к наживе была в нем как бы второй кровью, и перебиваться с хлеба на молоко, подобно большинству совкового населения, он никогда не собирался. Воли и отваги ему было не занимать, он еще в школе умел подчинять себе пацанов, был прирожденным лидером, и умом не обошла его природа, но некоторое время он был в раздумье: куда употребить накопленные в период застоя силенки. Спекулировать барахлом, открыть собственный магазинчик, а впоследствии даже наладить банчок, чтобы гнать деньги из воздуха, — было заманчиво, но скучно. Свободный, гордый дух манил его к иным просторам, и конечно, большевистский лозунг «Грабь награбленное!» был ближе его сердцу, чем нудные хитросплетения банковских манипуляций. Отечественный рэкет находился в ту пору в зачаточном состоянии, был на откупе у множества малочисленных шаек, возглавляемых, как правило, уголовниками, которым сама мысль, что грабеж такое же коллективное дело, как строительство электростанций, казалась смешной. Он выбрал рэкет и ворвался в него с напором локомотива. Период первых разборок был скоропалителен и жесток. Одним из первых Лобан уяснил, что — сверяясь с Ильичем, самым, пожалуй, крупным в истории рэкетиром (позже его переплюнет Чубайс), — промедление здесь смерти подобно. Уголовные авторитеты, его конкуренты, в большинстве были мужики задумчивые, склонные к оглядке на воровские законы. Недолго мудрствуя, без лишнего шума, он их без шума перестрелял. Кстати, крови пролилось меньше, чем он предполагал. Авторитеты, убежденные в своей лагерной правовой неприкосновенности, подставляли башку под пулю, подобно чиркам, высовывающимся из травы на зов охотничьего манка. Когда спохватились и загундели о каком-то якобы неслыханном беспределе, их уж почти никого не осталось на виду. Кто продолжал слабо тявкать, того даже убивать не понадобилось: с помощью перекупленных двух-трех фрайеров из прокуратуры Лобан благополучно упаковал строптивцев туда, где им было и место, — в тюрьму.

Зато поднялись и окрепли новые конкуренты, появившиеся из тех же конюшен, что и он, бесцеремонные, не признающие никаких правил, отчаянные, потому что, хлебнув крови и надыбав шальных Денег, как бы повредились рассудком. Бывшие комсомольские вожаки, спортсмены, научные сотрудники, неудавшиеся актеры — вдруг хлынули в экономику, в государственные органы, в рэкет, в проституцию, в торговлю и мигом, счастливые и безрассудные, испакостили все вокруг. С этими бодрыми, смеющимися созданиями, полулюдьми — полупришельцами, приходилось договариваться, торговаться, потому что перебить их всех было невозможно, да вдобавок они сами готовы были палить без разбору во все, что двигается.

У Лобана был резерв времени, и поэтому он мог диктовать условия. Он имел около ста штыков, по городским масштабам целую армию, причем его люди были хорошо организованы, обучены, дисциплинированы и разбиты на небольшие отряды, во главе которых стояли в основном спецназовцы либо кадровики, переманенные из спецслужб. В своем районе Лобан безоговорочно контролировал две зоны — проституцию и наркотики — самые горячие, прибыльные, а что касается иных источников дохода — спекуляция, посредничество, фирмачество и прочая, прочая, — тут он готов был потесниться и поделиться, понимая, что чем больше пирог, тем легче им подавиться.

Дольше других оказывал сопротивление некий Боба Изякин (Снохач), появившийся на горизонте уже после того, как все в их районе было переделено и узаконено, и каждый из великого братства новых русских снимал пенку со своей плошки, не заглядывая в миску соседа.

Боба Изякин (бывший зек, статья 59) возник территории Лобана с большой партией узбекской анаши, но прижучить его сразу не удалось, потому что он оказался очень головастым. Боба сбывал анашу под крышей международной организации Красный Крест, упакованную в фирменные коробочки с загадочной наклейкой «Селфинг». До такого не додумывались даже чечены, контролирующие весь в целом рынок наркотиков и бывшие, в сущности, заурядными, незамысловатыми мафиози итальянского типа. А вот Боба Изякин был натуральным лагерным интеллектуалом российского замеса. Поймать его за жабры оказалось непросто.

С ним, разумеется, пару раз побеседовали, предупредили, что залез в чужую вотчину, и даже сломали для порядка несколько ребер. Возможно, Лобан сделал ошибку, обойдясь с наглецом столь мягко, но, во-первых, на дворе стоял 1995 год и период беспорядочной стрельбы по живым мишеням вроде бы миновал, а во-вторых, Боба, будучи россиянским интеллектуалом, при каждом наезде клялся, что осознал свои промахи, и все это простое недоразумение и те счета, которые ему предъявили, он в ближайшие дни покроет с лихвой. Однако выяснилось, что коварный ворюга гнал туфту, а на самом деле таил честолюбивые планы, которые заключались в том, чтобы — ни много ни мало — самому занять место Лобана во главе группировки. Для осуществления этого плана у Бобы не было никаких разумных оснований, но вскоре он совершил непредсказуемый, бессмысленный поступок: среди бела дня с горсткой таких же, как сам, безумцев напал на выходящего из машины Лобана, положил из автоматов его охрану и Лобану лично всадил три пули в грудь. А потом скрылся в неизвестном направлении. Чудо спасло Лобана. Он был вроде уже мертвый, когда его доставили в Склифосовского, но после небольшой штопки раздышался и буквально через две недели вернулся в свою берлогу на Чистых прудах.

Ярость и обида Лобана были столь велики, что на несколько дней он потерял дар речи и заговорил только у себя на квартире, куда съехались по экстренному вызову пятеро его ближайших подручных — мозговой центр банды. Им он объявил коротко, но веско:

— Кто поймает Бобу, тому пятьдесят кусков на рыло. Немедленно, наличняком. Ступайте, ребята, я пока подремлю.

Дремать ему пришлось около месяца, пока Бобу отловили. Сперва на рынке опять замелькали загадочные коробочки «Селфинг», и следом Боба явился в Москву откуда-то с юга, загорелый и одухотворенный. Разведка засекла его на хате бывшей (долагерной) жены Земфиры, женщины молдаванского происхождения, и вместе с нею, а также с его шестилетним ублюдком Нодарчиком доставила для правежа в загородную резиденцию Лобана.

Первый (он же окажется последним) допрос Лобан снимал со взбесившегося конкурента в бетонированном бункере, оборудованном именно для таких игр. Растерянный Боба Изякин, привезенный в одних подштанниках и пижамной куртке, по интеллигентской тюремной привычке поначалу ото всего отпирался. Его сверхъестественная наглость поразила даже видавшего виды Лобана.

— Ты что, Лобаша?! — возмущенно гудел поганый анашист. — Да разве бы я посмел! Обознался ты в натуре. Чтобы я на тебя мосол поднял? Да мне мать родную легче в землю зарыть.

Пытки, которым подвергся пленник, невозможно описать, но истерзанный, полузамученный Боба Изякин продолжал утверждать, что не он стрелял в грудь Лобану, и не он распространял фирменные, как гербалайф, коробочки с анашой. Позже, размышляя над этим тривиальным, в сущности, эпизодом своей жизни, Лобан пришел к выводу, что именно необыкновенная стойкость конкурента, сравнимая разве что с тупостью какого-нибудь совка, произвела в его сознании какие-то необратимые разрушения. Распаленный, справедливо разгневанный, он на глазах умирающего лично изнасиловал его бывшую жену Земфиру и заодно малютку Нодарчика.

— Ну что, теперь ты доволен, скот? — спросил у подвешенного на железный крюк мученика.

— Теперь доволен, — прошамкал тот изуродованным, беззубым ртом. — Но стрелял не я. Ты ошибся, Лобаша. Тебе это выйдет боком.

Подернутые пленкой смерти, его глаза смеялись.

С того дня Лобан занедужил. Ему стало что-то мниться по ночам, а впоследствии и светлым днем. Тревожили невнятные голоса, смутные тени. Страх поселился в душе. Но не тот привычный страх, который знаком любому вору и насильнику, не страх расплаты, а тягучая, саднящая тревога, будто кто-то постоянно подглядывал за ним недобрым глазом. Будто нож висел над его лопаткой, занесенный призрачной, нечеловеческой рукой.

Он навестил Земфиру, которой, как ему показалось, пришелся по нраву акт изнасилования. Тугая молдаванка встретила его приветливо, тем более что приехал он не с пустыми руками. Иное дело — шестилетний Нодарчик. В бункере Лобан не причинил ему большого вреда, но поглядывал малыш на страшного дядю чересчур сметливыми, усмешливыми, отцовыми глазами, в которых (или опять помнилось?) полыхало чем-то алым. Когда для закрепления дружбы прилаживал Земфиру на диванчике, почудилось, детский голосок пискнул в ухо: «Не я стрелял, Лобаша!»

Пыл его угас, и Лобан безвольно поник на распростертой молдаванке.

— Ой, голубчик, — попеняла она. — Раз уж начал, не дразни понапрасну.

Лобан уточнил:

— Он что у тебя, ненормальный, что ли, был?

— Почему ненормальный? Обыкновенный мужчина. Сколько ни дай, все мало. Да вы все одинаковые кобели.

— И нигде не числился?

— Откуда мне знать, где вы все числитесь.

Молдаванка заерзала под ним, норовя углубиться, но на Лобана больше не действовали женские чары.

Лучше бы не приезжал.

Уходя, кинул на стол пачку зеленых.

— Мальца ни в чем не стесняй. Будешь нуждаться, дай знать.

Нодарчик следил за ним из угла пристальным, веселым оком.

С того дня наваждение усилилось. Лобан утратил аппетит к жизни. Начал ходить по врачам, колдунам, экстрасенсам. Никто не помог, даже Джуна с ее завораживающей улыбкой. Жуткие грезы томили его, и не видно им было конца. Общий смысл грез был такой, что он после смерти вместе с Бобой Изякиным и его ублюдком бродит по грешной Москве и ищет пристанища. Он вспомнил, что когда-то была у него мать, и собрался навестить ее на кладбище, но побоялся. Наверняка Боба с ублюдком потащатся следом и начнут насуливать матери коробочки «Селфинг», а как такое стерпеть?

— Ответь честно, как на стрелке, — обратился он к Савелию. — Я сошел с ума?

Савелий выслушал его с интересом, но не удивился. Он про Москву все понял еще на Курском вокзале.

— Нет, ум у тебя в порядке. Лукавый тобой верховодит, но это поправимо.

— Что еще за лукавый? — взвился Лобан. — Это все чушь собачья. Бабкины сказки.

Увлеченный пересказом своих страданий, он вылез из пледа и переместился поближе к Савелию. Водочки хлопнул несколько рюмок.

— Нет, не сказки, — уверил Савелий. — Попробуй по-людски жить, лукавый отступится. Сам почуешь.

— Как по-людски? А я что — не по-людски? Ты хоть немного думай над своими словами, мужик.

Савелий обосновал свое мнение. В Москве, какой он ее увидел, людей в натуральном смысле почти не осталось. В ней много одержимых, а есть такие, которые от страха забились по щелям и потихоньку воют. Но эти тоже уже не люди, потому что в них ужас пересилил волю. Потому древний город и отвалился ото всей остальной земли. В нем правит черная сила, и ей подвластно все. По разумению Савелия, Лобан тоже служил этой силе, пока не надорвал пуп. Ему еще повезло. Он мог сразу окочуриться, но Господь его пожалел, дал небольшой роздых.

— Что же это за черная сила? — подозрительно спросил Лобан, ухватя еще водки. — Уж не коммунисты ли?

— Может, коммунисты. Может, кто другой, не знаю. У меня не семь пядей во лбу. Мне одного человека разыскать надобно. Он точно в этой силе замешан.

Лобан пропустил последние слова мимо ушей, о чем-то своем глубоко задумался, даже ручками замахал, отгоняя видения, текущие изо всех углов, но с опозданием спохватился:

— Что за человечек?! Назови. Я тебе любого человечка хоть со дна реки достану.

Когда услышал имя, вздрогнул, побледнел.

— Ну даешь, мужик! Хохряк тебе нужен? Васька Щуп? Да пока к нему близко подойдешь, от тебя мокрое место останется. Зачем он тебе?

На этот вопрос Савелий и сам не знал ответа, поэтому промолчал. Зато Лобан, зябко ежась (водка его больше не грела, как и женщины), рассказал кое-что про Хохрякова. Это великий человек, ему принадлежит будущее. Он правая рука у Большакова, а тот вообще, вероятно, в ближайшее время продвинется прямо в Кремль. Оба они миллионеры и никакая не черная сила, которая мерещится деревенскому простаку Савелию. Напротив, московский обитатель почитает их за благодетелей, потому что они открывают тут и там бесплатные столовые для голодающего люда и посещают церковь вместе с главными руководителями государства, где сам патриарх призывает на них благословение Божие. Включи телевизор — и увидишь.

Лобан ринулся было к экрану, чтобы подтвердить деревенскому пеньку истинность своих слов, но что-то его остановило, помнилось, кровавый детский призрак мигнул за панелью. В задумчивости замер Лобан.

— Чего же ты их боишься, — улыбнулся Савелий, — коли они такие хорошие?

Лобан осторожно заглянул за телевизор, но никого там не обнаружил.

— Каждый раз так, — в отчаянии пожаловался Савелию. — Покажется, кукукнет, подмигнет — и нет никого. Только звук, будто шину спустили. Издевается, что ли?.. Помоги, Савелий. Озолочу, ей-Богу.

— Бога-то зачем поминаешь? — усовестил Савелий. — Золота мне не надобно, а совет могу дать. Только вряд ли он тебе пригодится.

— Какой совет?

— Брось эту лавочку и беги отсюда. Из Москвы беги. Адресок укажу.

— Какой адресок?

— Река, лес, простор. Деревенька на берегу. У меня егерь знакомый. Ему работник нужен. Ты мужчина еще крепкий, хотя пропитой. Гвоздь-то в стену забить сумеешь?

Лобан даже рот открыл.

— Ты что же, мужик, тоже глумиться вздумал? Решил, раз Лобан умом пошатнулся, любую дерзость стерпит?

Савелий сокрушенно покачал головой.

— Не слышишь ты меня. Выходит, не дошел до предела. Помайся еще в одиночку. Но помни: без покаяния не спасешься.

— А знаешь, что я могу с тобой сделать за эти слова? — хоть грозился Лобан, но взгляд у него был затравленный, диковатый. Он вдруг начал задыхаться и валиться набок. Савелий его подхватил, перенес на кушетку, усадил покрепче. Он видел, как Лобану худо, но сочувствия не испытывал. Хотел уж двинуться на волю, но Лобан жалобно окликнул:

— Савелий, будь добр, погоди!

— Что еще?

— Дай хоть подумать. Насчет лесника твоего.

— Подумай, конечно, токо недолго. У меня в Москве, кроме Хохрякова, никаких дел нету. Свижусь с ним — и айда.

— Васька Щуп живым не выпустит. В Зоне сгноит.

— Ничего, отобьюсь как-нибудь.

— Савелий, ты кто?

Уже от дверей Савелий отозвался:

— Об этом себя спроси. Когда догадаешься, полегчает.

В машине пьяненькие Ешка-бомж и проститутка Люба обсуждали грядущую денежную реформу. Прошел грозный слух, что Чубайс готовит указ, по которому у народа отымут всю накопленную валюту, как в девяносто втором году отняли рублевые сбережения. Люба никак не могла понять, как Чубайс это сделает, если доллар везде доллар, и в России, и в Европе, и в Австралии. Рубль, разумеется, другое дело, с ним никуда, кроме СНГ, не сунешься, а с долларом она поедет хоть в ту же Турцию, а там его отоварит. Как Чубайс ей запретит? У нее за годы беспорочной привокзальной службы было заховано в чулок около пяти тысяч зеленых, и она не без гордости осознавала себя вполне обеспеченной женщиной, готовой к любым надругательствам. Бомжу Ешке были смешны ее иллюзии. Он пытался ей втолковать, что ее обывательские ухищрения бессильны перед системой, но тщетно. Как раз когда вернулся Савелий, спор, подогретый бельгийским Денатуратом, достиг горячей точки, и они обратились к нему, как к третейскому судье.

Вникнув в суть, Савелий веско сказал:

— Конечно, отымут. Души вытрясли, дак неужто теперь остановятся.

Водитель буркнул из-за баранки:

— Бабам не втемяшишь. Они еще при советской власти коптят.

Перепуганная Люба решила немедленно ехать в магазин и купить телевизор «Самсунг», о котором давно мечтала, а также кое-что из дорогих нательных вещей. Ешке пообещала за подмогу в доставке телевизора выставить вторую бутылку бельгийского спирта, а Савелию было все равно, чем заняться. Да и компания была ему по душе: люди пропащие, но с каким-то остатком человеческих свойств по сравнению с Лобаном. Прежде чем попасть в магазин, пришлось сделать солидный крюк до Востряковского кладбища, где Люба хранила свои капиталы. Никто не удивился, что она спрятала деньги в таком неподходящем месте, каждый понимал, что куда ни прячь, все одно рано или поздно своруют. На кладбище Савелия поразило обилие свежих могил — целые ряды, — где были зарыты молодые мужчины двадцати-тридцати лет. Необязательно жертвы чеченской бойни, много было юных лиц, усыпленных навеки неизвестно кем и почему. Пока Люба бегала куда-то в одном ей известном направлении, Савелий с Ешкой покурили возле совсем сегодняшней могилки, где на табличке было обозначено: «Соня и Витя Ковровы. 1975-1996 гг. Братва вас помнит, пацаны». Портретов Вити и Сони не было, может, не успели укрепить, а может, уже сорвали. Вокруг много было покореженных, разбитых памятников и оградок.

— Чудно, — грустно заметил Савелий. — Будто мор свирепствует в округе.

Евлампий почтительно спросил:

— У вас в деревне разве не так же?

— У нас вовсе скоро некого будет хоронить.

— Как полагаешь, Савелий Васильевич, кто все это затеял? И почему?

От пожилого человека Савелию стыдно было слышать такие слова, и он не ответил. Только дымом загородился, как марлей.

В магазине «Электроника» оказался такой богатый выбор продукции, что у Савелия глаза разбежались. Он до того видел только один телевизор, старый черно-белый «Рекорд» у тетки Александры, к которой они вдвоем с матушкой в иной вечерок забредали, чтобы поглазеть на вольную, счастливую жизнь латиноамериканских буржуев. А тут, в магазине, на десятках экранов ломали кости, убивали друг дружку могутные парни, кривлялись под музыку полуголые соблазнительные девки, зубоскалили, Делили призы сытые россиянские рожи, да и много еще было такого, от чего голова шла кругом. В этом нарядном магазине уже разверзлась преисподняя, и вежливые продавцы в опрятных костюмчиках заманивали в нее покупателей.

Люба выбрала самый большой телевизор, с самым большим экраном и с какими-то необыкновенными приставками; пока его проверяли и пока любезный молоденький продавец объяснял ей секреты прекрасного ящика, она от волнения даже протрезвела. Озадаченный Ешка цокал языком и бормотал только одно:

— Не донесем, нет, не донесем! Очень тяжелый.

Упакованный в картонный ящик телевизор действительно выглядел неподъемным. Тут же подкатился подозрительный живчик в кожаном берете, весело спросил:

— Куда доставить, господа?

Люба отпихнула его локтем:

— Проваливай, сморчок! Без тебя разберемся… Савелий Васильевич, миленький?!

— Донесу, — благодушно успокоил Савелий, но ему тоже не понравился кожаный берет. Он тут был не один, целая стайка таких же беретов носилась по залу, пересмеивалась, заговаривала с покупателями. Управлял этими озорниками смуглый горец, сидящий на стуле у входных дверей, прямо напротив будочки валютного размена. Береты время от времени скоплялись возле него, получали какие-то указания и снова вспархивали по залу, точно темно-коричневые бабочки.

Савелий без усилия взвалил ящик с телевизором на горб и попер к выходу, но там горец перегородил ему путь, уперев ногу в косяк двери.

— Зачем пуп рвешь, такой уважаемый бородатый мужчина, — оскалился горец в усмешке. — Доверь ребятам, помогут. Будешь доволен.

— Убери ножку, — попросил Савелий, — сломается.

Горец радостно заухал, будто услышал добрую шутку, пропустил Савелия. Вдогонку пожелал:

— Не споткнись, деревня!

Проститутка Люба, шагавшая сзади, прошипела:

— Только попробуй, хачик проклятый!

— Ая-яй! — огорчился горец. — Такая красивая девушка и такая грубая!

Водитель от своей «Волги» заранее махал руками:

— Да вы что! Для такой махины грузовик нужен. Куда я его впихну?

Все-таки открыл багажник, и Савелий опустил телевизор на борт. Водитель оказался прав: телевизор не умещался никаким боком.

— Проблема, — задумался Ешка. — Может, в салон попробуем?

— Попробуй себе на башку поставить, — раздраженно посоветовал водитель. — Говорю же: ищите рафик.

В этот момент и случилась трагедия. Словно выпущенный из пращи, мимо промчался один из кожаных беретов, толкнул в бок Ешку. Ешка повалился на багажник, а телевизор кувырнулся на асфальт. Высота была небольшая, но в коробке что-то явственно хрустнуло, будто лопнул воздушный шарик.

Ешка, матерясь, поднялся с земли, проститутка Люба застыла, как изваяние, а водитель некстати поинтересовался:

— Скоко за него отдала?

Люба, придя в себя, отвесила ему оплеуху, но водитель не обиделся, правильно оценил движение уязвленной женской души. Только посоветовал:

— Теперь чего уж, поздно ручонками махать.

Распаковали коробку, и Савелий вынул телевизор. Так и есть: поперек волшебного экрана пролегла тоненькая, как паутинка, стеклянная трещинка. Люба горько зарыдала, опустясь на погубленный телевизор, и начала задыхаться.

— Может, поменяют? — безнадежно предположил Ешка.

— Поменяют, — согласился водитель. — Вместо одного два дадут.

Никто не заметил, как Савелий вернулся в магазин. А он уже стоял напротив ухмыляющегося горца, сидящего на стуле возле «Обмена валюты». По бокам горца замерло трое его соплеменников — черноволосые, небритые, настороженные, угрюмые, как стая волков перед броском. В одинаковых кожаных куртках.

— Какая беда? — спросил горец. — Говори, поможем.

— Телевизор разбился, — сообщил Савелий.

— Ая-яй! — горец в огорчении хлопнул себя по толстым ляжкам. — Какой неосторожный человек! Почему не послушал, да? Почему сам понес?

Савелий мало был Знаком с кавказцами, но ему нравилось, как они любое дело обсуждают — с шутками, азартно, напористо. Видно, что ребята боевые бесшабашные. Он и по телевизору у тетки Александры не раз слыхал: гордый, свободолюбивый народ. Не чета россиянам рабского происхождения.

— Жалею, что не послушал, — признался он. — Придется как-то исправляться. Любу жалко. Дай, пожалуйста, полторы тысячи, пойду новый, куплю.

— Ой! — сказал горец в испуге. — Повтори, не расслышал. Сколько тебе денег надо?

— Полторы тысячи Люба уплатила.

— Долларов?

— Ну да. У вас в Москве все на доллары теперь считают.

— А почему я должен тебе дать деньги?

— Как почему? Шутник-то твой пробегал. Черноусых, небритых нукеров уже всех трясло от хохота, и они передвинулись поближе для удобства дальнейших действий. Но горец-предводитель остался серьезным. Он даже немного загрустил. Произнес в задумчивости:

— Я думаю, ты не наглый. Я думаю, дурной. Наверное, совсем дикий, из леса пришел. Уходи скорее обратно, а то горе будет. Вообще из Москвы уходи. Я сегодня добрый, живым отпускаю.

— Отдай деньги, уйду.

Доброта горца мгновенно пошла на убыль. Оскаля белые зубы, он привстал:

— Русский собака никогда не понимает хорошего обращения. Мало вас в горах учили… Рахмет, выкиньте из магазина эту обезьяну.

Нукеры, гогоча, кинулись на Савелия с двух сторон, но Рахмета он перехватил на лету, перевернул вниз головой и раскрутил, как оглоблю. Башка Рахмета на бешеной скорости соприкоснулась с головой горца-предводителя, и звук при этом получился ужасный: будто лопнул сразу десяток телевизоров «Самсунг». Еще круг — и остальные нукеры посыпались на пол, как сбитые кегли, роняя финки и кастеты. Но один из них уже лежа выхватил пистолет и открыл огонь. Магазин наполнился визгом и цоканьем пуль. Зазвенела оскожами стеклянная дверь. Две пули царапнули Савелию плечо. Он шагнул вперед и, наступи пяткой, раздавил отчаянному стрелку раздувшееся злобой горло. Потом склонился над поверженным горцем-предводителем, у которого из ушей проступила голубовато-алая слизь. В глазах у него не было никакого выражения — ни испуга, ни веселья, ни боли, ни тоски.

— Давай деньги, — попросил Савелий. — Полторы тысячи. Для тебя копейки, а Любаше подспорье в хозяйстве.

Горец, бессмысленно моргая, потрогал распухшую голову. Он открыл рот, чтобы что-то сказать, но помешал подоспевший наряд милиции — два дюжих сержанта и майор в блестящих погонах. У майора был усталый вид. Оглядев место побоища, он спросил у Савелия:

— Неужели ты все это один наворочал?

Савелий пожал плечами, как бы говоря, что сам немало удивлен происшествием.

— Ну что ж, один труп, четверо изувеченных, огнестрельное оружие… Давай документы!

Савелий протянул зачехленный в тряпицу паспорт.

— Разбираться будем в отделении. Прошу следовать за мной… А вы, граждане, разойдитесь. Или трупов не видели? Сейчас «скорая» приедет…

Из толпы любопытных выскочил бомж Ешка и начал что-то горячо объяснять, но майор поднял руку, призывая его к молчанию. Обернулся к Савелию:

— Подельщик твой?

— Просто знакомый человек. Вместе телевизор покупали.

— Бомжа тоже в машину, — распорядился майор.

В отделении Ешку сразу кинули в камеру, а с Савелия сняли допрос. Майор отвел его в маленькую комнату с зарешеченным окошком, усадил на стул, направил в лицо горящую настольную лампу с металлическим козырьком, а сам уселся за стол, разложил бумагу и приготовился записывать. Он задал Савелию много вопросов: как зовут, откуда родом, сколько лет, чем занимаешься, зачем прибыл в Москву — и прочее, прочее в том же духе. Савелий отвечал искренне и охотно, но не все ответы пришлись майору по душе. Через пять минут он заподозрил, что задержанный, как он выразился, «крутит вола». В частности, он не мог понять, как это Савелий сорок лет просидел на печи, а потом вдруг сорвался с места и неизвестно зачем приехал в Москву. Слишком неправдоподобно. Даже по нынешним временам.

— Если ты, Савелий Батькович, — заметил майор, откладывая ручку, — решил закосить под полоумного, не торопись. Еще подумай, где тебе будет лучше — в тюрьме или в психушке.

— Мне бы плечо перевязать, — пожаловался Савелий. — Кровь перенять.

— Чего у тебя с плечом?

— Пулькой задело.

Майор ушел, оставя его одного, и вскоре вернулся с санитаром. Может, это был не санитар, а кто-то другой, но в белом халате и с медицинским саквояжем. Савелий загодя разделся, снял свитер и нательную рубаху, всю набрякшую черным. Пули прошли по касательной, но разворотили телесные ткани довольно глубоко. Жгло плечо, как паяльником. Санитар, ни слова не говоря, обработал раны и стянул плечо натуго наклейкой и бинтом.

— Укольчик сделать?

— Так заживет, — отмахнулся Савелий.

— Ну гляди. У нас нынче любой препарат на счету.

Пока санитар обихаживал Савелия, майор обошел его со всех сторон и даже пощупал в разных местах.

— Выходит, Савелий Батькович, ты такие бугры накачал, на печи сидючи?

— Природа, — объяснил Савелий. — Кому че даст, то имеешь.

Обратно натянул на себя мокрую рубаху и свитер.

— Теперь бы чайку стаканчик. Озноб унять.

Майор велел санитару озаботиться чайком. Когда остались одни, спросил:

— Ты хоть понимаешь, во что вляпался? Савелий понимал, но, как оказалось, не совсем верно. Он надеялся, что свидетели, которых было полмагазина, подтвердят, что он никого не трогал, а на него как раз напали несколько человек с ножами и железками, вдобавок в него стреляли, и он думал, что это смягчит его вину. Майор не удивился его наивности: откуда было набраться уму-разуму глубинному жителю. В процессе допроса он уже как-то поверил, что Савелий вряд ли настоящий преступник, и, вероятнее всего, действительно всю предыдущую жизнь ковырялся в навозе да задирал коровам хвосты.

— Если ты правду говоришь, Савелий Батькович, то лучше бы тебе не вылезать из деревни до скончания века. Ты думаешь, кто Москвой правит? Думаешь, Лужков с Куликовым? Ошибаешься, братец. От старых порядков не осталось и помину. Масть в столице держит частный капитал. А у кого он в руках? У еврейского банка да у лиц кавказской национальности. Это тебе любой мальчишка растолкует, это надо понять, прежде чем за дрын хвататься. Ты не чечена убил, ты на самое святое замахнулся — на Доллар. Теперь тебе так или иначе — на воле, в тюрьме ли — все одно хана. Поумнее тебя люди пытались с долларом совладать, и что? Иных уж нет, а Другие, как говорится, далече.

— Ты тоже у доллара на службе, майор?

Майор не смутился и не осерчал.

— А как ты полагаешь? У меня семья, трое детишек, недавно внук родился. Есть и дополнительные траты. Зарплата вместе с выслугой и прочими льготами около миллиона. Могу я на это прожить?

— В деревне намного меньшим обходятся.

— Но не в Москве. Нет, не в Москве.

— Понятно. Что же мне делать? Майор дождался, пока санитар поставит перед задержанным стакан чая и блюдце с бубликами уйдет. Спросил:

— Денег у тебя, конечно, нету?

— Откуда, — Савелий отхлебнул чая, напоминавшего по вкусу настой чабреца. Укусил бублик.

— Ладно, чего там, — майор затянулся сигаретой. Подержу денька три в камере, потом устрою побег. Но с условием, чтобы духу твоего в Москве не было.

— Почто такая милость?

Майор глянул весело, отрешенно.

— Эй, Савелий! Плохо обо мне подумал, да? Я русский офицер, доллару служу, все верно, но совесть не продал. Земляков подонкам не выдаю. Ты первый, кто вот так в одиночку на бусурмана выше. Других не помню. Спасибо тебе, утешил немного.

— Спасибо и тебе, — Савелий допил чай, — Почему же сразу не отпустишь?

— Сразу нельзя, подозрительно. Ты уйдешь, мне оставаться. Да и опасно. Они на улице по ют, но не с одним пистолетом. У них для тебя много гостинцев найдется.

В камере, куда Савелия сопроводили на ночлег, набилось человек пятнадцать, и бомжа Ешку уже изрядно помяли. Сидел он в углу у параши, харкал кровью.

— За что тебя? — удивился Савелий.

— Прописка, — удовлетворенно отозвался бомж, вынув изо рта выбитый зуб. — Не наш район. Положено так. Тебе тоже подкинут.

— Вона как, — озадачился Савелий. — Суровые правила.

— Иначе порядка не будет, — прошамкал Ешка. К ним уже подступали обитатели камеры. Вернее, большинство лежало на нарах и наблюдало за начинающимся представлением, как из ложи, а два вертлявых, худосочных на вид хлопчика приближались к ним кругами, пританцовывая и что-то напевая себе под нос, вроде бы еще не видя, что появился новый жилец. Под потолком болталась лампочка на проводе, освещение было хилое, но все равно было заметно, какой здесь собрался разношерстный народец. Попадались натуральные уголовники, с татуировкой, с блатными рожами, но остальные были собраны неведомо по какому признаку: двое слепых, старик, уместивший на острых коленках шарманку, трое мужчин в адидасовских тренировочных костюмах с такими будками, как у бульдогов, и, что особенно изумило Савелия, великовозрастная девица в серой хламиде, с ярким пятном на переносье и с наполовину выбритой головой.

— Кто ж тебя колошматил? — спросил Савелий у бомжа. — Нешто бульдоги вон те?

— Не-е, бульдоги смирные. Они на экспертизе. Хозяйка тут кришноаитка. Кланька-Децибел.

— Почему женщина вместе с мужиками сидит?

— Где же ей быть? Все помещения под товар заняты.

Пока разговаривали, вертлявые хлопчики на них наткнулись.

— Ой! — пискнул один. — Дядька какой бородатый! Ты не знаешь, Шурик, кто это такой?

— Не знаю, Мироша. Свои все дома. Может, это дед-мороз?

Шурик подергал Савелия за бороду.

— Настоящая борода, не приклеенная.

С нар донеслось одобрительное гудение. Чей-то голос веско изрек:

— Пусть налог уплатит.

— У тебя есть денежки, дяденька? — задорно обратились к Савелию хлопчики, продолжая извиваться, как два глиста. — Или водочка? Или травка? И еще чего-нибудь хорошее?

— Ничего у меня нету, — огорчил их Савелий. Самому бы кто дал денежку.

Хлопцы всполошились.

— Мамочка! — завопил Шурик. — Дяденька нал платить не хочет. Говорит, денег нету.

Девица-кришнаитка пропищала в ответ:

— А член у него на месте? Ну-ка проверьте.

— Дяденька, слышишь, чего мамочка требует, засмущался Шурик. — Ничего не поделаешь, нельзя мамочку огорчать. Покажи-ка нам свой членчик. Не бойся, мы его не откусим.

Шурик и Мироша не стали дожидаться, пока Савелий добровольно выполнит странную просьбу. Хихикая, потянулись к нему тонкими ручонками. Савелий сгреб шутников за шкирку и, приподняв, швырнул на нары, стараясь целить на пустое место. Но все же, падая, хлопчики придавили старика с шарманкой.

— Сейчас братва ринется, — предупредил Ешка. Действительно, трое бульдогов, угрожающе заворчав, все разом спустили ноги с нар. Но девица-кришнаитка на них цыкнула:

— Сидеть! — и сама приблизилась к Савелию. Даже в хламиде было заметно, как она хорошо сложена и грациозна. Но глаза у нее были больные, тусклые, как лампочка на потолке.

— Хочешь меня? — спросила у Савелия.

— Конечно, хочу. Ты красивая. Только зачем голову побрила?

— Хочешь или нет? — требовательно повторила девица.

— Да как-то на людях вроде неудобно…

— Тогда раздевайся, — она подала пример, мгновенно через голову стянула с себя серую хламиду и осталась в чем мать родила. Золотистое девичье тело празднично воссияло в грязной камере у самой параши. Савелий опустил глаза.

— Чего ждешь, странник? — вкрадчиво вопросила кришнаитка. — Или я не хороша для тебя?

— Я бы на твоем месте ее ублажил, — посоветовал сбоку Ешка. — Может, отвяжутся. Видишь, она же накуренная.

— Да разве так можно, когда… — но не успел досказать. Девица, вытянувшись в струнку, звеняще отчеканила:

— Отринув молящую женщину, собака, ты обидел властелина! Прими же кару!

В ее руке мелькнула длинная вязальная спица. Савелий не успел загородиться, серебряное жало вонзилось в его сердце.