НЕ ПОМНЯЩИЕ РОДСТВА

Глава 1

В лето 199… от рождества Христова на Москву упали дожди, насыщенные мириадами неизвестных науке бактерий. Стоило капле скользнуть за воротник, или человек в рассеянности проводил мокрой рукой по лицу, и они через кожные покровы проникали внутрь организма. Космические бактерии не относились к категории болезнетворных, и их внедрение не приносило ощутимого вреда. В начале диверсии наблюдалось, правда, легкое недомогание, слабая желудочная колика и повышение температуры, но столь кратковременные, что больной не успевал по-настоящему обеспокоиться. Зато через двое-трое суток, когда бактерии, обжившись в кровяных руслах, захватывали мозг, человек вдруг испытывал Нечто вроде телепатического шока. Замирал там, где его настиг удар, обливался горячим потом и внезапно, спустя мгновение, ощущал себя совершенно счастливым, словно выздоровевшим после долгой, грозной, роковой болезни. Отступал мрак жизни, прояснялось небо, а если метаморфоза заставала в домашней обстановке, то даже старая мебель, казалось, на его глазах покрывалась новым, сверкающим лаком. Острота первых ощущений была настолько велика, что люди начинали беспричинно хохотать, ощупывать себя, точно ловя щекочущую блоху, а иногда падали в обморок, но тоже такой краткий, что мало кто успевал брякнуться на землю. Дальше ничего особенного не происходило, но человек, предоставивший свой мозг в распоряжение бактерий, уже никогда не возвращался к себе прежнему. Он не терял памяти, однако все события прошлой жизни обретали иной смысл: беды, обиды, ошибки, утраты минувших дней, иссушившие сердце печалью, представлялись теперь сущим пустяком, и на первый план в воспоминаниях выступали, как суть бытия, только радость и смех.

После летних дождей на улицах появилось много забавных, неуклюжих людей, которые вызывали недоумение и зависть у тех, кто не подвергся нападению неведомых микроорганизмов. Хохочущий старик в очереди, разбивший пяток яиц, купленных на остаток пенсии; юная школьница на восьмом месяце беременности, восторженно примеряющая шляпку у зеркала в магазине; обремененный взятками и многочисленной родней чиновник, рисующий чертиков в рабочем гроссбухе;

добрый молодец с разбитой башкой и с выбитым глазом, читающий доктору стихи Есенина; и уж совсем обыкновенная повседневность — множество пешеходов, спокойно переходящих дорогу на красный свет, не обращая внимания на летящие «чероки» и «мерсы» хозяев жизни, — все это создало к концу лета какой-то карнавальный фон в столице, вызвавший немалую озабоченность психиатрических служб.

Важная подробность: эпидемия затронула в основном бедных людей, которые после ослепительных реформ уже не могли раскошелиться на зонты. Психиатрические службы, хотя и обеспокоенные, предпочитали не иметь дело с ликующими гражданами по той же простой причине, что с них нечего было взять за лечение. Однако и среди психиатров нашлось несколько фанатиков чистой науки, которые попытались безвозмездно изучить загадочный массовый феномен. В частности, некто Иммануил Сиверовский, сын знаменитого в прошлом академика Сиверовского, нобелевского лауреата (исчез два года назад, уйдя в молочную за бутылкою кефира), составил опросные листы по методу немецкого профессора Шотенгаузена и по личной инициативе провел обследование более чем ста москвичей разного возраста и рода занятий. Выводы талантливого ученого были неутешительные. У больных с внедренным дождевым микробом был существенно задет гипоталамус, парализован зрительный нерв и, видимо, в силу этого произошло мутагенное смещение психики, Говоря проще, эти больные, не утратив рефлекторных навыков, воспринимали мир таким, каким он казался им в детстве. Говоря еще проще, они лишились способности к адекватному восприятию реальности.

Выдержки из опросных листов, приведенные И. Сиверовским на докладе в Лиссабоне:

«…П. П. Зайцев, пенсионер, полковник в отставке. 70 лет.

Вопрос: Петр Петрович, какая сегодня погода? (Октябрь, гололед, дождь, ветер — девять баллов.) Ответ: Восхитительная.

Вопрос: Нам известно, что в минувшем году вы перенесли инфаркт и операцию по поводу аденомы простаты…

Ответ: Полная чепуха. (Довольный смешок.) Вопрос: Как вы себя чувствуете? Ответ: Восхитительно.

Вопрос: Вы бывший военный. Как вы оцениваете сегодняшнее состояние армии?

Ответ: Самая непобедимая в мире.

Вопрос: Но известно, что в армии брожение: не платят зарплату, негде жить и прочее. Как вы это оцениваете?

Ответ: Полная чепуха. (Довольный смешок, переходящий в хохот.)

…3. И. Петрова, домохозяйка, бывшая швея. Фабрика закрыта. Торгует сигаретами у метро. 54 года.

Вопрос: Зинаида Ивановна, вы получаете какое-нибудь пособие от государства?

Ответ: Нет. А зачем оно мне? Я прилично зарабатываю.

Вопрос: Сколько, если не секрет? Ответ: Иногда до трехсот тысяч в месяц. Куда больше?

Вопрос: Зинаида Ивановна, у вас, как мы знаем, трое взрослых детей. Чем они занимаются?

Ответ: Все, слава Богу, хорошо устроены. Младшенькая, Раечка, проститутка, по телевизору два раза выступала. (Игривая улыбка.) Старший, Олег, по торговой части пошел, челнок. Скоро магазин откроет. Средний, Алеша, он у нас спортсмен, поступил в Мытищинскую группировку. Мечтает стать киллером. Ему еще два года осталось сидеть. Мы все им гордимся. Славный мальчуган.

Вопрос: Помогают вам?

Ответ: А чего помогать? Не голодаю, слава Богу.

Вопрос: С мужем вы, кажется, разошлись?

Ответ: (После долгого смехового припадка.) Можно и так сказать. Гришенька похмелился киевской горилкой. Чего в бутылку налили, никому не известно. В одночасье преставился. Похоронили в пластиковом мешке, все честь по чести.

Вопрос: Извините, Зинаида Ивановна, немного о политике. Кому из наших лидеров вы доверяете?

Ответ: Анатолию Борисовичу Ельцину, батюшке нашему.

Вопрос: Вы за него голосовали? Ответ: (Сгибается от смеха.) За кого же еще?! Не за этого же, как его, не за Зюгана же! Да им дай волю, все враз у народа отберут. И загонят, куда Макар телят не гонял.

…Г. П. Калинкин, студент МГУ, третьекурсник, факультет прикладной математики.

Вопрос: Гриша, если бы перед вами стоял выбор: жениться на пожилой, но богатой женщине или на молодой, красивой, но бедной — что бы вы предпочли?

Ответ: (Озорно подмигивает). На старухе женюсь, а с молодой телкой буду спать. Ну и вопросики у вас!

Вопрос: Многие студенты сегодня вынуждены подрабатывать. Вы тоже?

Ответ: Подрабатывать — громко сказано. Надыбаешь лимончик — и ладушки.

Вопрос: Каким образом?

Ответ: Наркотики, рэкет, барахло… Какая разница. Лишь бы платили. Мы же цивилизованны люди.

Вопрос: Но есть все же некоторые моральны нормы, которые…

Ответ: Предрассудки! (Широкая улыбка.) И в это знаете не хуже меня.

Вопрос: Гриша, на вашем курсе двое студентов покончили с собой. Ваши комментарии?

Ответ: Придурки. Один перерезал вены, а второй удавился в сортире. Это даже не смешно. Подыхать надо красиво.

Вопрос: Что значит — красиво?

Ответ: Да вот как Владька Сидорчук с Зинкой в прошлом году. Выпили, курили. Начали трахаться на подоконнике. Тридцатый этаж. Хотели кончить на лету. Вот по-нашему, по-россиянски. Кайф! Тридцатый этаж, представляете? Оба в лепешку. Ха-ха-ха!..»

На Лиссабонском съезде психиатров после доклада Иммануила Сиверовского разгорелась бурная дискуссия. Главенствовали два мнения. Первое: Москва, подвергшаяся нашествию космической бактерии, деградировала до такой степени, что вскоре, вероятнее всего, исчезнет с карты мира, канет в Лету, как пресловутая Атлантида.

Второе, прямо противоположное: в древнем городе на фоне бактериальной мутации зарождается новый вид гомо сапиенса, обладающего невероятной способностью противостояния враждебной среде. Возможно, именно в Москве происходит переход человечества на следующую, качественно новую ступень эволюции.

Иманнуил Сиверовский не разделял ни ту, ни Другую точку зрения. Ему все чаще припоминались пророчества домработницы Пелагеи о скором Конце света. Из Лиссабона он не вернулся домой и на всякий случай попросил политического убежища.

Гурко били так долго и умело, что он несколько раз терял сознание, а когда приходил в себя, экзекуция продолжалась. Сменялись лишь действующие лица. Сперва какие-то молодые люди в юнгштурмовках под руководством бравого инструктора отрабатывали на нем удары по печени и почкам. Удары наносились из любого положения, поодиночке и группой, и Гурко, спеленутого по рукам и ногам, то подвешивали на крюк, то катали по земле, то закрепляли в виде скобы промеж двух деревянных столбов. Инструктор демонстрировал, как вышибать дух из противника пальцем, кулаком, локтем, коленом, и Гурко решил, что его хотят заколотить насмерть, но ошибся. При очередном прояснении сознания он обнаружил, что на нем тренируются уже две разъяренные фурии, поставившие себе целью отработать технику внезапных овчарочьих укусов. Фурии были в обыкновенных пляжных купальниках, и их женские признаки радовали глаз. Он был накрепко привязан к столбу, а фурии подкрадывались поочередно, впивались острыми зубками в плечи, в лицо, в живот, в бедра, мгновенно отскакивали, сплевывая кровь и ошметки плоти. Прелестные окровавленные личики сияли звериной радостью. Он отключился, когда одна из них особенно удачным укусом разорвала ему шейную вену. Но и это был не конец. В следующее пробуждение его тушили пожарными брандспойтами. Как он уловил, игра называлась: спасение обгоревшего трупа. Сперва забрасывали его паклей, бумагой, тряпками и поджигали. Потом мощными пенными струями сбивали пламя. В качестве обгоревшего трупа он выдержал три поджога и снова канул в небытие.

Очнулся в чистой комнате со светлым окном, в мягкой постели. Нигде ничего не болело, но тела как бы и не было, он его не чувствовал как обычно, а словно воображал. Дышать приходилось не носом и не ртом, через какую-то щелочку на воображаемом лице. Ощущение было сравнимо разве что с описанием Моуди жизни после смерти. В комнате находился еще один человек, совершенно реальный, хотя само его присутствие тоже наводило на мысль о потустороннем мире. Этим человеком была Ирина Мещерская. Целенькая, с ясным лицом, в сером комбинезоне. Она сидела на стуле и, увидев, что он открыл глаза, со вздохом подалась к нему. Гурко попробовал заговорить, и это у него получилось, хотя слова просачивались опять же не через рот, а через дырочку в неопределенном месте.

— Рожа обожженная? — спросил он. Мещерская точно ждала этого вопроса, тут же поднесла к его лицу круглое маленькое зеркальце. С удивлением он узнал себя таким, каким был всегда — даже чисто выбритым, и сразу же к нему вернулось ощущение тела, причем с такой чудовищной определенностью, словно на него рухнул дом.

— Ты не обгорел, — улыбнулась Ирина. — Это новая технология. Психологическое воздействие. Они не хотели тебя убить.

— Почему?

— Наверное, хотят кое-что выяснить.

— Почему ты здесь? Это какой сектор?

— Это не сектор. Это приемный покой. — Ирина положила прохладную ладонь ему на лоб. — Меня к тебе приставили, не знаю зачем. Вернее, догадываюсь. Но точно не знаю.

Их взгляды встретились.

— Я тоже догадываюсь. Но мы ни о чем не будем говорить, кроме любви, верно?

Ирина наклонилась и прикоснулась губами к его рту.

— Ты был великолепен. Я рада, что это видела. Но мы все равно погибли. Это всего лишь вопрос времени.

Гурко пошевелился. Комната крутанулась перед глазами разноцветными блестками, но усилием воли ему удалось поставить ее на место.

— Печень, ребра и еще всякая мелочевка, — деловито перечислил он. — Придется полежать денек-другой, если позволят.

— У тебя железный организм. Врач сказал, ты суперживучий.

— Тут бывают и врачи?

— Еще какие! Самые лучшие… Да что же это я, ты, наверное, голоден?

Гурко сосредоточился на этой мысли, и желудок отозвался добродушным урчанием.

— Можно, конечно, перекусить.

Ирина убежала и вскоре вернулась с подносом: бутерброды, соки, чай, молоко, холодная курица, хлеб, — небывалый пир. Помогла ему усесться повыше, обняла за плечи.

— Одной пищей сыт не будешь, — пробурчал он, — хочется чего-нибудь духовного.

— Всегда к вашим услугам, мистер, — бесшабашно сверкнули серые глаза…

Скоро наведался врач, упитанный господин в роговых очках — с нормальным обхождением: как себя чувствуете? Где болит? А вот сейчас померим давление. Гурко был тронут. Оставшись довольным осмотром, врач сделал ему укол.

— Наркотик? — спросил Гурко.

— Зачем наркотик? Витамины. Вам хотелось бы наркотик?

— Рентген бы неплохо сделать, поглядеть, сколько ребер сломано.

— Нет проблем. Встать сможете?

— Конечно.

Поддерживаемый Ириной, он спустил ноги с кровати и встал, покачиваясь. Только тут заметил, что на нем вместо привычного комбинезона какая-то серая фланелевая рубаха почти до пят.

Рентгеновский кабинет располагался поблизости: по коридору и за угол. Гурко в сопровождении доктора и Мещерской доковылял туда благополучно. В кабинете никого не было, кроме женщины в черном халате, габаритами напоминающей небольшого слона. Женщина курила сигарету и читала газету «Московский комсомолец». У Гурко давно создалось мистическое ощущение, что если он очутится на Луне, то и там кто-нибудь будет читать именно эту газету. Или, на худой конец, «Спид-Инфо».

Увидев гостей, женщина отложила газету и распорядилась басом:

— Догола!

Гурко послушно стянул с себя фланелевую рубаху, под которой ничего больше не было. От боли слегка покряхтывал. Укладывая его под экран, женщина-слон, игриво хмыкая, несколько раз его ущипнула и подергала.

— Крепенький, пухленький какой! — похвалила. — В третьей комнате лежишь?

— Откуда я знаю.

— Жди. Попозже, может, загляну.

Присутствие врача и Ирины Мещерской женщину не смущало. Похоже, она в приемном покое была на особом положении.

У него оказались трещины в пяти ребрах, и под руководством врача женщина-слон наложила тугую, щадящую «корсетную» повязку. Спеленала эластичными бинтами туловище в кокон. К концу процедуры она так возбудилась, что потребовала у врача:

— Оставь мне его на часок, Данилыч! Врач хладнокровно ответил:

— Этот парень на контроле. Без звонка Василь Василича нельзя.

— Ты, Данилыч, самый настоящий вонючий бюрократ, — разозлилась рентгенолог. — Вот придешь чего-нибудь попросить, сука шестерочная!

День прошел спокойно. Большей частью Гурко дремал, а когда просыпался, Ирина его кормила или поила чаем. Они много разговаривали, но беспредметно, туманно. Им было хорошо вдвоем. Ровно тянулось безгрешное любовное бдение. Он узнал, как Ирина жила на воле, какой была знаменитой парикмахершей, как ездила на конкурс в Европу, получала награды, покоряла мужские сердца, любила развлечения, музыку, деньги и ничуть не ценила, что всего у нее было в избытке. Разве могла она представить, что так дико все оборвется.

— Никто не мог представить, — утешил Гурко. — У всех оборвалось. Но дальше будет еще хуже.

— Хуже, чем в Зоне, уже не будет.

Разумеется, она ошибалась, но Гурко не стал ее огорчать, делясь прогнозами, к которым пришел, наблюдая за событиями в России. Да она бы, пожалуй, не поверила. Женщины живут сердцем, не разумом, в этом их спасение. Они не умеют заглядывать в будущее, и не стоит их туда тянуть. Вековая мудрость женщины в том, что она живет одним днем, и даже воспоминания, чуть отдалясь, превращаются Для нее в волшебную сказку, пересказанную обязательно добрым человеком. Ночью они лежали без сна, глядя в окно, откуда свешивался им на брови Небесный полог. У них и в мыслях не было заняться Чем-то еще, помимо разговоров.

— У тебя что-нибудь болит? — в который раз заботливо спрашивала она.

У него ничего не болело. И он не сомневался в том, что Зона против него не устоит. После долгой паузы Ирина вдруг изрекла:

— Знаешь, Олег, ты первый мужчина, от которого я хочу забеременеть. По-настоящему хочу. Это смешно, да?

Соленая шутка вертелась у него на языке, но он ее проглотил. Задетая его молчанием, Ирина повтор рила:

— Это глупо, да? Я говорю об этом, когда нам и жить-то осталось с тютельку?

Гурко ответил совершенно всерьез:

— У нас будут дети. Это неизбежно. Ирина с облегчением вздохнула, прижалась к его забинтованному боку.

— Ты ловкий обманщик, мистер. Жаль, что мы не встретились на воле. Уж я бы поводила тебя за нос.

Под утро они все же уснули, и им привиделся общий сон. У сна не было сюжета: река, солнечный день и блистающее марево без конца и без края. К сожалению, в этом чудесном сне кто-то с железными бицепсами перепиливал грудь Гурко двуручной ржавой пилой. Ему было стыдно, что любимая парикмахерша наблюдает мерзкую процедуру.

— Не смотри, отвернись, — попросил он.

Но она ответила:

— Не переживай, мистер. Когда тебя перепилят, у меня родится двойня.

…Днем его отвезли к Большакову. Донат Сергеевич специально прикатил из Москвы, чтобы поглядеть на строптивого постояльца. Двое молодцов чуть ли не волоком спустили Гурко в подвал и усадили на табурет. Обе руки, заведя за спину, прикрепили наручниками к железным кольцам, торчащим из стены. В таком положении он больше напоминал ушастого лугового кузнечика, чем человека. Он удивился, что его опять собираются пытать. Зачем?

Когда вошел Донат Сергеевич — высокий, элегантный, в вечернем костюме, — Гурко его сразу узнал — Мустафа! — но не подал виду.

Несколько мгновений Мустафа его молча разглядывал, презрительно щурясь, потом уселся на стул напротив. Его темная лысина празднично сияла, как бы подсвеченная изнутри.

— Это не пыточная, господин чекист, — насмешливо заметил Донат Сергеевич. — Больше тебя бить не будут. Просто необходимая мера предосторожности. Ты ведь очень прыткий паренек.

— У вас тут особенно не побалуешь, — уважительно отозвался Гурко. В подвале они были одни, и Дверь за собой Мустафа плотно прикрыл.

— Как тебе понравилась Зона? — Мустафа закурил длинную сигарету, которую достал из золотого портсигара с затейливой, под старину инкрустацией. Суля по характерному запашку, сигарета была с заправкой. В ориентировке, которую когда-то Гурко внимательно изучил, об этом увлечении миллионера ничего не было сказано. Зато в ней было сказано, что по жестокости и изворотливости Мустафа превосходил большинство новых хозяев страны. Это была высокая оценка. Возможно, Большаков страдал параноидальным синдромом Зингера (некромания плюс суицидная неврастения).

— Вам так важно мое мнение? — Гурко укрепился в такой позе, чтобы не слишком ломило потрескавшиеся ребра.

— Конечно. Ты культурный человек, доктор наук. Притом легко убиваешь, это сближает нас духовно. Но суть не в этом. Мнение таких людей, как ты, безусловно, повлияет на то, как наши деяния оценят потомки, не так ли? Улавливаешь мою мысль?

— Мне нравится Зона, — просто сказал Гурко. — Это великая метафора будущей России.

Растроганный, Мустафа спросил:

— Надеюсь, ты говоришь искренне?

— Насколько позволяют наручники.

Мустафа кликнул служку и велел разомкнуть.

Гурко левую руку. Предложил сигарету, сам поднес зажигалку. Вообще как-то взбодрился. И Гурко стало полегче, когда затянулся дымом, настоянным на травке. Он пошутит:

— Однако плохо без дури в Зоне дуреть.

— Да, да, — согласился Мустафа, — недостатки есть, а где их нет. Но общая идея, общая идея!.. Однако времени у меня в обрез, в двенадцать выступаю в парламенте, вернемся к нашим барашкам. Ты, конечно, догадываешься, почему до сих пор живой?

Если Гурко и догадывался, то смутно. Он лишь глубокомысленно кивнул.

— На Геку Долматского, которому шею свернул, мне, естественно, насрать, — продолжал Мустафа, — но убыток огромный. Смерть клиента в Зоне — это ЧП, это потеря репутации. Это, в конце концов, семизначные цифры откупного. Зачем ты это сделал, чекист, не понимаю, правда, зачем? Что у тебя так зудело?

— Он был очень гнусный, — пояснил Гурко.

— Честно говоря, я в затруднении, — Мустафа добродушно почесал затылок. — Ты ухитрился совершить преступление, за которое любое наказание будет смехотворным. Ну допустим, пошлю я твою башку с розочкой в зубах на золоченом подносе наследникам Геки, как предлагает Васька Щуп. Допустим, газеты и телевидение расскажут о тебе, как о кровавом неуправляемом маньяке. И что дальше? Можно это считать хотя бы возмещением моральных издержек? Не уверен. Репутация все равно подмочена. Поставь себя на место цивилизованного человека, который собрался к нам на отдых и вдруг узнает, что по Зоне бегают неуправляемые маньяки? Кому на хрен нужно такое сафари! Ну чего молчишь? Я ведь к тебе обращаюсь?

— Может быть, — осторожно заметил Гурко, — Некий элемент риска как раз добавит остроты, привлечет. Это ведь как подать. Если поручить хорошему журналисту, какому-нибудь Сванидзе или Ленке Масюк…

— Заткнись, чекист! Без тебя знаю, кому поручить.

Мустафа вскочил и прошелся по подвалу — пять шагов до двери, пять обратно. В свои шестьдесят с гаком он двигался легко и гибко. Лысину обвевали невидимые черные кудри. Вернулся, сел, уставился на Гурко немигающим взглядом. Прекрасные черные, блестящие глаза буравили, как два сверла. Повадкой схож с генералом Самуиловым, очень схож, но статью погуще.

Гурко виновато моргал.

— Придется отработать, — сказал Мустафа. — А там как знать… Да, забыл спросить, тебе жить-то хочется?

— Почему бы и нет? Каждому червячку лишний часок поползать охота.

— Я почему поинтересовался. Людишки, я заметил, как-то сильно сникли. Большинство уже сами не уверены, чего им лучше: жить или подохнуть. Бросовый матерьял. Таких и давить скучно. К осенних мух. Россияне, одним словом. А вот Гека Долматский пожить любил и умел. То-то поди огорчился, когда ты ему крестец сломал.

— Не успел огорчиться.

— Так вот. Придется отработать должок. Это не просто, но если постараешься, появится шанс выжить. Гордыню забудь. По глазенкам вижу, надеется, как-нибудь пронесет. Вечное интеллигентское заблуждение. Нет, здесь у нас все надежно, это не советская тюрьма — это Зона. И ты в ней увяз. Строго говоря, попав сюда, ты уже труп. Твоя вся прежняя жизнь — вот здесь, — Мустафа показал ему жилистый кулак. — Даже если чудом снесешься со своими или даже выскочишь за ограду — это ничего не изменит. Чем раньше свыкнешься с этой мыслью, тем легче тебе будет.

— Я уже свыкся, — пробормотал Гурко. Мустафа улыбнулся с пониманием.

— Ну-ну, побрыкайся еще… Сейчас я тебе кое-что интересное покажу.

Подойдя к стене, он сдвинул деревянную панель, и в нише открылся телеэкран… Мустафа вставил в ячейку кассету, щелкнул пультом — экран осветился. Гурко узнал родительскую квартиру и матушку, склонившуюся над плитой. В первое мгновение он решил, что это какой-то фокус, трюк, но это была обыкновенная съемка скрытой камерой. Вот матушка отошла от плиты, накрывает стол: лицо крупным планом, озабоченное, родное до каждой морщинки. Усмехнулась каким-то своим мыслям.

— Тебе хорошо видно? — любезно спросил Мустафа.

— Да, нормально.

Щелкнула заставка, и Гурко увидел отца, который садился в машину. Служебная перевозка, допотопная «Волга-24». Раз в месяц для экстренных случаев отец имел право пользоваться служебной Машиной и очень гордился этой оставленной ему за особые заслуги перед родиной привилегией. Надо не Надо, он обязательно ездил на ней в поликлинику почти через весь город. Ведомственная поликлиника для ветеранов спецслужбы — еще одна уцелевшая почесть. Машина уехала, и экран погас.

— А теперь, — холодно заметил Мустафа, — увидишь, что будет с твоей мамочкой, если еще разок залупишься, сучонок.

Следующее переключение кнопок — перед взором Гурко открылась комната, из которой его час назад переправили в подвал. Зрелище было не для слабонервных. Ирину Мещерскую обихаживали двое громил звероподобного вида, два горных козла. Они как-то так противоестественно перегнули ее, голую, поперек стула, что при каждом энергичном насаживании ее голова билась об пол. Волосы стелились темной волной, лица не было видно. Громилы гоготали, смачно шлепали золотистое тело жертвы, но изображение было беззвучным. Эта картинка навеки запечатлелась в глазах Гурко. Он смотрел не отрываясь, заледенев сердцем. Мустафа выключил экран. Задвинул панель. Вернулся на свой стул, закурил. С любопытством разглядывал Гурко.

— Обещаю, чекист, — хрипло процедил, — с мамашкой будет то же самое, и ты сам это увидишь. Папаню при тебе посадим на кол. Их обоих отправят в двенадцатый век. Нашествие монгол. Ты верно понял: у нас не забалуешь. Других родителей тебя не будет, сынок.

Гурко молчал.

— Тебе сейчас не сладко, понимаю, — продолжал Мустафа с какой-то неожиданно заботливой ноткой. — Не подумай, что я тебе лично желаю зла. Отнюдь. Более того, мне по душе такие, как ты. Сильные, умные, рисковые. Любящие кровь. Не боящиеся ее проливать. Просто ты, Гурко, по ошибке сел в поезд, который разобрали на запчасти. Только я один могу помочь тебе выбраться из-под обломков. В сущности, я тебя спас. Васька Щуп, а в Зоне его слово — закон, точит на тебя клык. Хоть сегодня готов списать в архив. А я в тебя поверил, понимаешь? В твое здоровое, крепкое нутро… Конечно, бизнес есть бизнес, в нем уступок не делают. Или ты в плюсе, или на свалке… Пока на тебе долг, ты прокаженный. Почему не спросишь, как придется отрабатывать?

Гурко молчал, но Большаков, вероятно, полагал, что это нормально, в его присутствии человек на какое-то время будто проглатывает язык. Как раз он не жаловал чересчур говорливых сотрудников.

— Долг спишем по частям, в несколько приемов. Общую сумму я прикинул примерно в миллион долларов. Плюс текущий процент. Первый этап: Кир Малахов. Его голова идет нынче за двести тысяч. Это предельная цена, даже немного завышенная. Почему не спросишь, кто такой Малахов?

Гурко молчал.

— Малахов, сынок, это Вязьменская группировка, вонючие мичиганские побратимы. Крыша Геки Долматского. Его подельщики в некотором роде. У Малахова ум за разум зашел, требует сатисфакции, болван. Вот ты с ним и разберешься. При твоем опыте и хватке — это, полагаю, пустяковое дельце.

Гурко заговорил чуть утомленно, как всякий мужчина с переломанными ребрами, приклепанный к стене.

— Как же я разберусь с Малаховым, если ты не собираешься выпускать меня из Зоны?

Мустафа не поленился, встал, приблизился и горящим концом сигареты ткнул Гурко в рот.

— Не надо мне тыкать, сынок. Ты еще слишком слаб для этого. На «ты» ко мне обращается только Васька Хохряков, да и то не всегда.

Гурко сплюнул на пол горелую сукровицу.

— Извини, Мустафа. Буду называть тебя «ваше превосходительство». Подходит?

Большаков вернулся на стул, склонил голову мимолетном раздумье. Он думал о том, что, возможно, прав Васька, и действительно неразумно возиться с этим слишком опасным юнцом, который знает его кличку и, вероятно, может наизусть, как стихи, пересказать его досье, заложенное в гебешный компьютер. Но, во-первых, Большаков не боялся ошибаться и умел извлекать из своих промахов иногда даже большую выгоду, чем из побед, а во-вторых; чем дальше, тем больше он испытывал нужду имен-, но в молодых, образованных кадрах, чье сознание не отягощено грузом допотопных представлений о жизни. Этот малый нагл, упрям, живуч, неутомим, циничен, двуличен и так похож на самого Мустафу, каким он был в молодости. Вдобавок он владеет тайной силой неведомого свойства, и было бы по меньшей мере глупо мочить стервеца, не попытавшись его использовать. Все равно, что швырнуть в канаву тюк с валютой только потому, что купюры помечены на Гороховой улице.

— Тебе не придется ловить Кира за пределами Зоны, — сказал Большаков. — Он приедет сюда на стрелку. Твоя задача всего лишь техническое обеспечение акции. Хотя, разумеется, могу обойтись без тебя.

— Почему же, ваше превосходительство. За двести тысяч с удовольствием отправлю твоего Малахова к его прадедушке.

…Его с такой силой впихнули в комнату, что он растянулся на полу. На миг вырубился от колючей боли в ребрах, а когда продышался, увидел поблизости безмолвное лицо Ирины, занавешенное темными прядями. Опрокинутый стул. Смятая и перевернутая постель. В воздухе запах бычьего пота. Он дотронулся пальцами до ее губ, словно покрытых серой коростой.

— Иринушка, ты живая?!

Она не отозвалась, хотя веки дрогнули. Одну руку он просунул ей под коленки, другой обхватил за шею, донес до кровати, уложил, прикрыл простынкой истерзанное тело. Безумно глядел на тронутое розовым жаром лицо. Сердце так колотилось, будто примчался к финишу сорокакилометровой дистанции.

— Ничего, — сказал примирительно. — Ничего страшного. Это неважно, что нам сейчас плохо, послушай, что будет дальше. И эта беда, и другая — все пройдет. Солнышко выглянет из-за туч. Мы поженимся, родим ребеночка. Ему не придется жить в Зоне, нет, не придется. Не думай, что рассказываю сказку. Мир устроен справедливо. Нам с тобой сейчас стыдно, больно, зато сын родится умным и просветленным. А у твоих мучителей родятся только жабы и тараканы. За своих несчастных отпрысков они платят десятки тысяч долларов в самых престижных школах, но эти бедолаги не могут осилить таблицу умножения. Слышишь, Иринушка? Я ведь важные вещи объясняю.

— Я-то слышу, — пробормотала Мещерская, не поднимая век, — какую чепуху ты несешь.

— Почему чепуху? Совсем не чепуху.

— Тебе дотронуться до меня будет противно, после того, что со мной сделали.

— Неправда! — искренне возмутился Гурко. — Эка невидаль — изнасиловали! Да я ни одной девушки в Москве не знаю, кого хотя бы раз не насиловали. Не говоря уж о женщинах. Это же азы демократии.

Ирина открыла один глаз.

— Я их ненавижу, — сказала она. — Звери, подонки! Но я их больше не боюсь. Благодаря тебе, Олег, я перестала их бояться.

— Вот и хорошо, — он погладил ее волосы. — Теперь поспи немного.

Не выпуская его руки, она послушно задремала.

Поезд, вспомнил Гурко. Убедительное рассуждение Мустафы. Тот поезд, на котором ехал Гурко, загнали в ремонтное депо, а тот, где заняли купе Мустафа со товарищами, мчится на полной скорости в светлый рыночный рай. С неодолимым напором взрезывает гулкое пространство железное брюхо, валятся обочь леса, города и деревни, беспощадно сметаются целые поколения, стонет, плачет, корчится на путях бестолковая страна — и уже рукой подать до последней остановки. Уже различимая оком синеет, скалится, зевает, мерцает в блеклом тумане гигантская пасть — вселенская Зона.

Глава 2

Эдуард Сидорович Прокоптюк, бывший профессор, бывший хлопотливый челнок-предприниматель, а ныне, в Зоне, — свободный ассенизатор со специальным допуском, прикормил кошечку с голубыми глазами и повсюду таскал ее с собой. Кошечка уродилась в Зоне и была мутантом. Короткошерстная, со стеклянным взглядом, с тоненькими, в разные стороны, лапками, как у ящерицы, с большим стоящими, как у молодого овчара, острыми ушам с висящим до земли пузом, — она понимала человеческую речь. Не отдельные слова и фразы, а именно речь во всей ее затейливости. Прокоптюк назвал милого уродца Василисой, Васюткой в честь благородного хозяина Зоны господина Хохрякова.

С утра, как обычно, Прокоптюк отправился нейтральный сектор, чтобы успеть прибраться пробуждения постояльцев. Сегодня там народу было не густо. Один из коттеджей занимал писатель Клепало-Слободской, который летом вообще не покидал территорию Зоны, да в соседнем коттедже остановилась молодая певичка Нонна Утятина, приглашенная для частного выступления: бедняжка и представить не могла, какая участь ее ждет. Впрочем, кого-кого, а уж молодую певичку Прокоптюк и не думал жалеть: после того как все эти эстрадные куклы поучаствовали в компании «Голосуй или проиграешь», где за гастроль получали по четыреста тысяч долларов, он перестал принимать их за людей.

Двухэтажное здание гостиничного типа битком набито персоналом всех секторов Зоны, но туда Прокоптюку не было нужды заходить, там свои дежурные. В его ведении лишь внутренний дворик да общественный туалет, спроектированный в виде небольшой часовенки. Работы на полчаса, но не слишком приятной. Дело в том, что хотя в коттеджах и в помещении для обслуги имелись свои сортиры, общественная часовенка была построена скорее в качестве архитектурного излишества, чем для прямого пользования, не проходило дня, чтобы кто-то не навалил на полу кучи, да еще частично не размазал по стене. Разумеется, Прокоптюк подозревал в первую очередь писателя Клепало-Слободского, но ни разу не смог поймать его на месте преступления. Да если бы и застукал, что толку. Увещевать и совестить россиянского творческого интеллигента совершенно бессмысленно. Он все равно будет тайно гадить. Как показала новейшая история, творческий интеллигент — это какое-то особенное биологическое соединение, не имеющее аналогов в подлунном мире, и если проводить какие-то параллели, то точнее всего сравнивать его с мусорным бачком. Вероятно, Господь определил ему быть отстойником всякой психической мути и умственного маразма, дабы наглядно отвратить от скверны остальное человечество. Надо заметить, удалась лишь первая часть замысла: действительно, душевная гниль, которую источает творческий интеллигент, способна отравить все живое, но ничуть не образумила Россию, для поучения которой творческий интеллигент якобы и произведен на свет. Большинство людей по-прежнему воспринимают писателя либо актера всего лишь как загадочный психологический феномен. Для русского человека гадюка, ползущая в траве, мокрота, возникающая при бронхите, и творческий интеллигент, кликушествующий на экране, стоят в одном ряду, но почему-то не вызывают у него раздражения.

Войдя в сортир с ведром и тряпками, Прокоптюк убедился, что куча на месте, на стенах желтые потеки, и энергично принялся за уборку. Кошечку Василису усадил на самое чистое место, возле сортирного очка, и, яростно отскребывая липкие ошметки, вел с ней дружескую беседу. Василиса, вслушиваясь, забавно вскидывала глазастую мордочку, почесывавала лапкой рыхлое пузо, и когда бывала с чем-то не согласна, издавала пронзительное мяуканье, от которого Прокоптюк привычно вздрагивал, чуть не роняя мокрую тряпку. Особенно не нравились привередливой Василисе его рассказы о том, как он был челноком, как путешествовал по миру, купечествовал, как привольно жилось ему на оптовом рынке. Василиса взрывалась истошным воем и царапала сосновую доску, грозя свалиться в очко. «Чего злишься, Василиска, — ворчал Прокоптюк. — Ну торговал, ну мотался по заграницам, а до того заведовал кафедрой, а теперь скребу писателево говно, и, в сущности, скажу тебе, никакой особой разницы во всех этих занятиях нет. Не согласна, что ли?» Василиса так оглушительно мяукнула, что Прокоптюк схватился за уши. Жаль, не умела кошка говорить, а ему хотелось бы знать, чем она в самом деле так недовольна.

Когда управился и вышел на двор, увидел Фому Кимовича, отдыхающего на крыльце своего коттеджа. На писателе были яркие, ниже колен молодежные шорты и майка от Версаче. Белесая головенка сияла на солнце, как одуванчик.

— Ну-ка, поди сюда, засранец, — поманил он сверху Прокоптюка. Тот послушно приблизился. Василиса жалобно заверещала на плече.

— Ну что, кикимора, — спросил писатель. — Не терпится на правеж к Василь Васильевичу?

— За что такая немилость, Фома Кимович? Вроде стараюсь во всем угодить.

Вообще-то он догадывался, отчего писатель не в духе. Накануне Клепало-Слободской собирался на Оседание московского Пен-клуба, где намеревался выдвинуть свою кандидатуру на пост председателя, и вот, видно, съездил неудачно. По рассказам Фомы Кимовича, власть в Пен-клубе захватили какие-то безродные типчики, чьи-то детишки и полюбовники, поганые пидарасы, для которых святые слова о правах человека значили не больше, чем для какого-нибудь Шамиля Басаева вместе с Ленкой Масюк.

— Я тебя, рожа неумытая, сколько раз предупреждал?

— О чем, Фома Кимович?

— Чтобы не таскал сюда своего паршивого мутанта. Добиваешься, чтобы я собственноручно утопил его в помойном ведре?

От ужаса Василиса пискнула и спрятала мордочку под мышкой у Прокоптюка.

— Откуда такая нетерпимость, Фома Кимович, — огорчился Прокоптюк. — Уж я-то надеялся, как великий гуманист, с сочувствием отнесетесь к зверьку. Какой от кошки может быть вред?

— Это не кошка, — отрезал писатель, энергично поддернув шорты. — Это извращение природы. Комунячий выблядок. Ишь ушами стрижет, стерва. Ладно, мое дело предупредить.

— Что же вы так нервничаете из-за ерунды, Фома Кимович? В вашем возрасте небезопасно. Вдруг чего случится, как в глаза буду смотреть многочисленным почитателям вашим?! Василиску сегодня сдам на мыло, не извольте сомневаться.

Кошка издала столь жалобный рев, словно прокололи пузо. Фома Кимович спустился на пеньку, испепеляя Прокоптюка подозрительным взглядом.

— Зазнался ты, профессор, после того, как допуск получил. Чересчур стал говорливый. Ядом брызжешь. Но учти: допуск — это бумажка. Сегодня дали, завтра отберут вместе с головой. В карцере-то давно не сидел?

В карцере, опущенном в отсек юрского периода, Прокоптюк вообще не сидел, обошлось как-то, но, разумеется, как любой обитатель Зоны, был о нем наслышан. Карцер, придуманный, вероятно, самим Хохряковым, был устроен за пределами добра и зла. Говорили, на вторые сутки человек там сходил с ума, на третьи — прокусывал себе вену. Проверить слухи было невозможно: из карцера не возвращались.

— Чего молчишь, — окликнул писатель. — Язык проглотил?

— Лучше бы мне на свет не родиться, — искренне отозвался Прокоптюк, — чем вам неудовольствие причинить.

Фома Кимович смягчился. Он был падок на псевдонародные обороты речи. В советскую бытность, когда писал эпопеи из жизни металлургов, втыкал их десятками на каждую страницу. Положительные герои выражались у него исключительно прибаутками и пословицами. Критика не раз с благоговением отмечала неповторимую сочность его книг и объясняла это тем, что сам Клепало-Слободской, как положено классику, вышел из народной гущи. У него в пьесах (уже при Горбатом) и Владимир Ильич Ленин сыпал поговорками, как горохом, а его супруга Надежда Константиновна надо не надо распевала частушки типа: «Вышел милый на ледок, ощутила холодок». Целая дискуссия была когда-то в «Литературной газете», посвященная образному строю речи персонажей в его гениальных пьесах.

— Ступай, пока я добрый, — отпустил Прокоптюка писатель. — Но чтобы сегодня же — в прорубь!.. Кстати, что там за девку поселили в пятом коттедже? Голая такая бегает.

Прокоптюк доложил, что это не кто иная, как знаменитая Нонна Утятина, которой нынешней весной сам премьер-министр за особые заслуги подарил «Мерседес». Привезли ее якобы специально для богатого гостя с Кавказа Арика Лускаева. Его ждут на двухдневный отдых в секторе «Крепостное право». Новость обрадовала Фому Кимовича:

— Выходит, повеселимся от души? А, профессор?

— Это уж как Бог даст.

Писатель удалился в коттедж, а Прокоптюк начал подметать дворик. Василиска ласково скребла ему шею, благодаря за спасение. Солнце поднялось на уровень сторожевой будки: следовало спешить. В секторе Екатерины II у него была назначена чрезвычайно важная встреча. Затевая эту встречу, Прокоптюк страшно рисковал, но старался об этом думать. Все равно ничего изменить нельзя. Он поддался уговорам Ирки Мещерской, прелестной искусительницы, потому что понимал: рано или поздно Карфаген должен быть разрушен. Он предпочел бы, чтобы это сделалось без его участия, и еще несколько дней назад отшил бы Ирку, прикинувшись старым идиотом, но в минувшую субботу произошел эпизод, который укрепил его решимость. У него прихватило бок, да так сильно, что едва не вопил от боли. Правая половина тела, от паха до подреберья, точно окаменела и налилась жаром. Тысячи колючек пронизывали печень. Подобные приступы были ему не вновь. Они начались еще на воле, с той злополучной поездки в Польшу, когда, сгружая с платформы тяжелый тюк с кожаными куртками, он неловко потянулся, упал и ударился боком о железную штангу. Обыкновенно приступы длились день-другой, а потом сходили на нет. Прокоптюк сам себе поставил диагноз: холецистит. По наследству от батюшки ему досталась слабая печень и засоренные желчные протоки. Что не помешало батюшке благополучно дотянуть до восьмидесяти трех лет и умереть уже в счастливую пору перестройки от банального инфаркта в многочасовой винной очереди. Прокоптюк, как свободный ассенизатор со специальным допуском, имел право раз в месяц обратиться в медпункт. Разумеется, это было небезопасно, многие из тех, кто обращался за медицинской помощью с ангиной или с насморком (надеясь похалявничать пару деньков), буквально в тот же день покидали земную юдоль через коричневую трубу крематория; но главный врач Зоны Стива Измайлов был старым знакомцем Прокоптюка, выбился в промежуточный слой «допускников» из рядовых «хайлов», они нередко оказывали друг другу взаимные услуги, и профессор не ожидал от него большой пакости. Все, что ему требовалось, — обезболивающий укол и пакетик анальгина. На приеме Стива Измайлов, как обычно, шутил, хохотал, сыпал анекдотами и вдруг похвалился, что Василий Васильевич обещал отправить его на симпозиум кардиологов в Амстердам. При этом так хитро подмигивал, будто его дергали за ухо. Прокоптюк понял, что заслуженный хирург наконец-то спятил, и когда доктор зачем-то неожиданно выскочил из кабинета, схватил со стола свою медицинскую карту и с изумлением прочитал: «Диагноз: цирроз. Лечение: немедленно усыпление». Внизу неразборчивая подпись Стивы.

В минуты повышенной опасности Прокоптюк умел действовать быстро и не рассуждая. Имени это бесценное мужское качество позволило ему занять прочное положение на оптовом рынке, где верховодил в основном наглый молодняк со скошенными, как у горилл, затылками. Он сунул медицинскую карту за пазуху и выпрыгнул в окно, помешала и окаменевшая печень.

Однако этот эпизод, чуть не закончившийся трагически, привел его к грустному пониманию того, что с Зоной ему не справиться в одиночку, сколь бы осторожен он ни был…

По узкой улочке, почти тоннелю, с нависшей на десятиметровой высоте металлической сеткой, он перешел в казарму взвода охраны, где, прежде чем заняться нужником, обмолвился парой слов с дневальным — статным богатырем в серой пятнистой штормовке и просторных парусиновых брюках со множеством карманов. Взвод охраны считался элитным подразделением Зоны, бойцы в него подбирались по признаку предельной физической мощи и полного отсутствия разума. Воплощенный идеал служителей правопорядка в свободном обществе. Каждого бойца при зачислении во взвод Хохряков экзаменовал лично. Кто не выдерживал экзамена, тот как бы лишался права на продолжение судьбы. Лучшие из лучших, прославленные боевики бандитских группировок составили великолепный боевой кулак Зоны, которым Хохряков по праву гордился. Трудно представить себе задачу, перед которой «голубые соколята» могли спасовать. Два заветных слова были как бы знаменем взвода — «мочить» и «телка», их братве вполне хватало для счастливой, полнокровной жизни. Иногда в хорошем настроении Хохряков сравнивал взвод с туго сжатой в сердце Зоны пружиной, которая — только дай приказ! — разнесет к чертовой матери весь полуостров, а понадобится — зацепит и Москву.

Прокоптюк, отправляясь в казарму, всегда имел с собой в кармане что-нибудь сладенькое, чтобы угостить бойцов. Он жалел этих одиноких могучих сирооток, уже не людей, но еще не совсем зверей. Дневальный знал его в лицо, но, смерив пустым взглядом, на всякий случай предупредил: — Замочу, сука! Ковыляй отсюда.

Прокоптюк достал из кармана импортный леденец на палочке с обгрызенными краями, протянул бойцу:

— Покушай, малыш. Подсластись немного.

Богатырь схрумкал леденец вместе с палочкой, недовольно буркнул:

— Телку привел?

— Нету телки. Завтра приведу.

— Ковыляй отсюда, падла!

Задумчиво улыбаясь, Прокоптюк пересек казарму, где на железных двухъярусных койках почивали около полусотни богатырей. Мерный храп, тяжелый, влажный, как в конюшне, ядреный запах. Легко представить, какие несметные стада первоклассных телок посещали их трепетные предутренние сны. Нужник в казарме, рассчитанный одновременно на двадцать седоков, блистал фаянсово-празднично. Один из воспитательных постулатов Хохрякова гласил: «Чистота в сортире — залог порядка в душе!» Нарушение этого правила каралось довольно строго: трое суток без телки. Работать в таком нужнике — одно удовольствие. Прокоптюк подсоединил к крану водопроводный шланг и мощной струей окатил все толчки и плиточный пол. Потом навел окончательный лоск, точно бархоткой прошелся по смазанным жиром сапогам. Теперь сортир своим солнечным сиянием напоминал станцию метро «Маяковская» — до нашествия рыночников.

На обратном пути одарил дневального еще одним леденцом и привычное, богатырское: «Будешь шляться, замочу, падла!» — воспринял как дружеское признание.

В секторе Екатерины II перво-наперво заглянул в каморку к управляющему Зюке Павленку и предупредил, что собирается морить тараканов особым штатовским ядом, а потому просит, чтобы в подвал и душевые часа три никто не совался без крайней нужды. Зюка Павленок, наряженный в боярский кафтан, деревянной ложкой черпал черную икру из туеска и сноровисто отправлял в красногубую пасть, проглатывая с гримасой отвращения. На топчане валялась растелешенная дворовая девка с выпученными от перепоя очами.

— Хочешь икры? — спросил Павленок.

— Нет, спасибо, — поклонился Прокоптюк.

— А девку хочешь?

— Что ты, Зюка, я же на работе.

Боярин Павленок огорчился:

— Заносишься, смерд! Все вы на допуске гордецы. И что это за тараканья морилка, что в подвал зайти нельзя? У нас там пытка назначена. Гостей ждем.

— Морилка первый сорт, боярин. Все живое вянет на корню. Фирма «Гриверс». Заодно и крыс потравим.

— Крыс не трожь. Они для пыточной потехи годятся… А что касаемо морилки… Не люблю я этих заморских штук, Петром заведенных. Для русского человека они как перец в кашу.

Ляпнув невзначай крамолу, Павленок пугливо оглянулся на девушку, но та безмятежно почесывала толстый голый живот.

Снаружи на двери в подвал Прокоптюк подвесил табличку «Идет санобработка», изнутри заклинил ее железным штырем. Зажег электричество, очертившее по замусоренным подвальным переходам тусклые световые пятна. Окликнул негромко:

— Дема, ты где?

Услышал в ответ переливчатый, словно мышиный, свист. Дема Гаврюхин поджидал его в дальнем углу, в закутке за ящиками тары, и когда Прокоптюк его увидел, испытал знобящий толчок под сердцем, будто при потустороннем явлении. Это был рослый мужик лет сорока с простецкой крестьянской наружностью, какого встретишь на улице, и внимания не обратишь. Спутанные лохмы давно не чесанных волос, кирпичное, плоское лицо с широко расставленными, маленькими глазками, узкий рот, кривящийся в недоброй улыбке, крупный носяра, как молодого слоненка, а в общем и целом — мужик как мужик, не заденешь плечом — не заметишь. Была особая примета: когда смеялся, в глазах вспыхивали желтые, яркие светлячки, но для того, чтобы их увидеть, надо было сперва Дему рассмешить.

В каком-то смысле Дема Гаврюхин был действительно потусторонним явлением. Привезли его первому набору, года два назад, и почти сразу укокошили. На предварительной наркотической обработке он неожиданно оказал сопротивление, которого никто не ожидал от неприметного сотрудника какого-то догнивающего научного института. В тот период в Зону тащили всех подряд, без выборки, кто попадался под руку; сортировку производили на месте. Идея разбивки Зоны по историческим секторам осуществлялась в сыром варианте, наспех: важно поскорее заполнить пустующие ниши человеческим материалом, а уж там поглядеть, что из этого выйдет. Впоследствии Большаков назвал этот период — романтическим.

Едва протрезвевший Дема (в Зону его доставили из ресторана «Алый мак», бухим) сообразил, что над ним производят какой-то опыт, как сорвался с лежака, к которому был вроде привязан, и в мгновение ока уложил двух тренированных охранников. У медсестры вырвал шприц и всадил ей самой укол в мягкое место, отчего бедняжка после трое суток мучилась желудочной икотой. Потом вымахнул на двор (как был, в майке и трусах) и попытался пробиться к воротам. По пути Дема посшибал еще трех или четырех сторожей, нанося им страшные лобовые удары, которые впоследствии, когда Гаврюхин уже стал легендой Зоны, получили название «Демины хряки». Охранник у ворот не стал дожидаться, пока Дема доберется до него, и с близкого расстояния прошил ему грудь автоматной очередью. Десятки людей видели, как Дема, дергаясь и голося, истекал кровью посреди двора. Позже, по темноте бойкого мертвяка закатали в кусок брезента и бросили в бездонную ямину на опушке леса, так называемую «братскую могилу», ныне давно заполненную до краев, присыпанную известкой и заваленную землей. В сущности, рядовой, незначительный эпизод из истории Зоны, наплевать и забыть. Убытку на грош, да и шуму немного.

Вторично Дема Гаврюхин обнаружился спустя полгода в восьмом секторе, в одном из самых экзотических уголков Зоны — охотничьи угодья эпохи развитого социализма. Здесь гнали кабана, били лося и — очень дорогое удовольствие! — травили собаками матерого медведя-шатуна. Причем по выбору гостя он мог достать добычу из любого вида огнестрельного оружия, вплоть до того, что всадить в брюхо пушечный заряд, а мог по старинке заколоть зверюгу рогатиной. На рогатину, правда, охотников не нашлось, а вот из реактивной базуки один предприимчивый египтянин медведя как-то срезал. Восьмой сектор представлял собой лесок, окультуренный под непроходимую чащу, и декоративное озерцо с охотничьей избушкой на берегу. Обслуги секторе было всего восемь человек, включая комсомолок-рабынь, банных прислужниц. Дема Гаврюхин служил егерем на испытательном ср Испытательный срок подходил к концу, вот-вот Дема должен был сдать экзамены на специальный пуск и легализоваться, но случайно его опознал один из надзирателей, заскочивший из смежного сектора попариться в баньке. Надзиратель обладая прекрасной зрительной памятью, но и он не поверил глазам, когда в лохматом неприветливом егере различил поразительное сходство с бешеным громилой, застреленным полгода назад в приемном покое. Полный сомнений, он все же доложил по начальству, служба безопасности провела оперативную идентификацию и вывод был однозначный: да, этот псевдоегерь не кто иной, как подстреленный при попытке к бегству и брошенный в известковую ямину Дема Гаврюхин, ведущий инженер НИИ «Импульс». Случай был настолько любопытный, что Мустафа пожелал лично взглянуть на человека, владеющего, по-видимому, секретом воскрешения. Но разговор между ними сложился неудачно. На первый вопрос Мустафы: «Как же тебе удалось мертвому вылезти из ямы, господин Гаврюхин?» — псевдоегерь презрительно бросил: «Пошел нах…, скотина!»

Мустафа сразу понял, что собеседник безумен и ничего путного от него не добьешься, но по инерции поинтересовался:

— Неужто полагаешь, из Зоны можно сбежать?

— Я не собираюсь никуда бежать, — ответил Гаврюхин. — А вот твои кишки, мразь, рано или поздно намотаю на сук.

Мустафа встретился с ним взглядом и, что бывало с ним крайне редко, растерялся. Больное и буйное выражение глаз инженера выходило за рамки его представлений о рабской россиянской душе.

Коротко приказал:

— На крюк негодяя!

Почти сутки Дема Гаврюхин провисел на столбе На гостиничном дворе в назидание возможным другим смутьянам, и те, кто имел желание, подходили и разглядывали три застарелых пулевых рубца на его широкой груди.

Под утро Деме, еще живому, но связанному, приладили к ногам трехпудовую штангу и швырнули его с высокого берега в омут. Любимая казнь Хохрякова под названием «Севастопольская кадриль».

Через год Гаврюхин опять всплыл, но совсем в другом месте. В двадцать первом секторе («Сталинские пятилетки») имелась изба-читальня, которой заведовал некто Сема Смоленский, седенький, пожилой еврей, бывший физик-теоретик, одно время мелькавший на общественном горизонте как доверенное лицо самого Гайдара. Изба-читальня была уединенным, тихим местом, куда редко кто заглядывал. Иногда тут проводились скромные шоу типа: «Арест врага народа при распространении запрещенной литературы», но они не пользовались популярностью у богатых туристов. По укомплектованности изба-читальня не уступала крупным столичным библиотекам: сюда регулярно поступали книги современных авторов из серий: «Черная кошка», «Русский детектив», «Третий глаз», «СПИД — как норма жизни» и прочее, иными словами, здесь в изобилии было все, что отвечало утонченным вкусам «новых русских» читателей, начиная с крутого западного триллера и кончая смачной отечественной порнухой. Сема Смоленский обретался в избе-читальне, как у Христа за пазухой. В его обязанности входило только одно: когда полки забивались до крыши, он выносил устаревшие издания на задний двор и сжигал. Бывший друг отца реформ был вполне доволен своей жизнью, которая не шла ни в какое сравнение с унизительным существованием при большевиках, когда ему приходилось по несколько часов, на лютом морозе и в палящий зной, выстаивать в очереди, чтобы купить пакет прокисшего молока или буханку черняги, выпеченной с добавлением соломы и отрубей. Вдали от житейской суеты он наслаждался чтением, попивал чаек и ни о чем не горевал, но счастье длилось недолго. Беда подоспела нежданно-негаданно, как это всегда и бывает. Однажды в избу-читальню наведался с проверкой знакомый бычара (скорее просто чтобы пропустить на халяву глоток — предусмотрительный Сема всегда держал под рукой бутыль чистейшего этила) и обнаружил в глубине помещения, за шкафами сидящего под керосиновой лампой человека, в котором с ужасом опознал дважды покойного Дему Гаврюхина. От дикого вопля бычары («Хан! Это Хан!» — одна из кличек Гаврюхина, сокращенное от «ханурика»), казалось, попадали птицы с дерев, но когда подоспела бригада быстрого реагирования, с силками, дубинками и пыточным агрегатами, Демы Гаврюхина, разумеется, след простыл.

После страшных истязаний, поджариваясь на костре из книг, Сема Смоленский так и не признался, где прячется опасный бунтовщик, скорее всего, он и сам этого не ведал. Заодно спалили несчастного безымянного бычару, но тоже без толку.

С тех пор легенда о Деме Гаврюхине, неуловимом, беспощадном мстителе, обрела дыхание и каждым днем обрастала все более живописным подробностями. Из сектора в сектор кочевал слух некоем сверхъестественном существе, которое видит, чувствует и, если народу придется совсем до, непременно объявится и наведет справедливый беспристрастный суд.

Хохрякова, как и Мустафу, эти слухи скорее забавляли, чем тревожили. Мустафа как-то выразился с присущей ему мудростью: «Если бы Дема Гаврюхин не существовал, его следовало бы выдумать. Политика, брат Василий!» Хохряков был с ним согласен, но все же заметил: «У всякой политики есть предел. Будет зарываться, придавлю!»

Ну?! — сказал Дема Гаврюхин неприветливо. — Зачем я тебе понадобился, старче?

Прокоптюк осторожно опустился на ящик, для удобства опершись на железный скребок. Он не сомневался в подлинности этого человека, только что пожал его теплую руку, но робел перед ним. Пребывание в легенде накладывало на Гаврюхина отпечаток вечности, а прямое соприкосновение с чудом губительно для человеческого сердца. Потому и говорят, что лучше не ведать того, что выше рассудка.

Прокоптюк выполнил просьбу Мещерской: рассказал о человеке, за которым тянется причудливый след. Зовут его Олег Гурко, и он носит на хвосте смерть, как кокетливая девушка в ушах сережки. Гурко хочет потолковать с Демой, если это возможно. Прокоптюк в деле посредник, не больше того.

— Про этого героя я наслышан, — холодно заметил Дема. — Даже видел его. Ничего, ухватистый мужичок, с огоньком. Ты уверен, что он не подставной?

— Нет, — честно сказал Прокоптюк. — Больше скажу, я и про себя давно не уверен, кто я такой.

— Могу напомнить, — Дема Гаврюхин раскинулся на грязных тряпках с сигаретой в зубах с такой непринужденностью, как султан на коврах. — Ты в прошлом заведовал кафедрой, имеешь звания и награды. Потом тебя сломали, и теперь ты шестеришь перед оккупантами, как самая последняя сволочь. Про себя, наверное, думаешь, что очень умный и хитрый, так здорово всех провел. Комплекс сурка.

— Обратите внимание, Дема, — смиренно отозвался Эдуард Сидорович, — я ни на что не претендую, но рискую головой.

— Голову, как и совесть, ты продал менялам на оптовом рынке…

Прокоптюк под испепеляющим взглядом дважды покойника съежился, вжался в ящик. В который раз пожалел, что поддался чарам Мещерской.

— Значит, передать, что встречи не будет?

— Почему не будет, обязательно будет, — Дема чудно заерзал, будто собирался взлететь. Прокоптюк этому не удивился бы. — С тобой же встретился, хотя от тебя несет, как от обосравшейся алкоголички.

— Я же свободный ассенизатор, — скромно на помнил Прокоптюк.

— Это другая вонь, не обманывай себя… От те воняет долларом. Ладно, передай Гурко, через три дня. Место уточню. Приведешь его ты.

Прокоптюк кивнул, облизал пересохшие губы.

Отдышался уже наверху, на свежем воздухе. Боярин Зюка Павленок с крыльца терема наблюдал, как пьяная девка под балалайку скомороха выписывала по двору немыслимые кренделя. Шла репетиция перед вечерним представлением. Заметя ассенизатора, Павленок величественно поманил его перстом. Один к одному повторилась утрешняя сцена с писателем Фомой Кимовичем, но это не развеселило Прокоптюка.

— Поморил тараканов?

— Не извольте сомневаться, боярин.

— Гляди, проверю, смерд!.. Бабу Марфу хошь потоптать в охотку? Вишь какая толстомясая!

— Что вы, батюшка, какой из меня топтун, — угодливо согнулся Прокоптюк. — Оттоптался давно.

Боярин благодушно гоготнул, махнул рукой: отпустил бывшего профессора с миром.

Глава 3

Знаменитый телевизионный журналист Георгий Хабалин уже несколько дней пребывал в глубоком раздумье. Он сам бы точно не взялся определить, какая забота его грызла. К сорока годам он добился такого положения, о котором многие его коллеги могли лишь мечтать. Все у него было, что необходимо для счастья: деньги, известность, власть, — но почему-то не было покоя в душе. Самый близкий человек, жена Маргарита, объясняла его состояние чьим-то сглазом, умоляла сходить к батюшке Даниилу, к которому не гнушаются обращаться за духовной поддержкой даже члены президентской администрации, и он почти поддался на уговоры, но вовремя вспомнил, что некрещеный. Более того, его Родной отец по нации был крымский татарин и исповедовал учение пророка… С супругой у них вышел нехороший спор: Георгий доказывал, что при его обстоятельствах визит в церковь будет неприличным фарисейством; Маргарита, напротив, уверяла, что для Господа не имеет значения, кто к нему обращается, лишь бы это было сделано с искренним упованием… Спор затянулся на ночь, и Георгию Лукичу пришлось осадить религиозную фанатичку доброй затрещиной, что само по себе свидетельствовало о том, что нервная система у него на износе. Слишком мал повод, чтобы распускать руки.

Карьера журналиста у Гоши Хабалина с самого; начала заладилась блестяще, в первую очередь потому, что, кроме прочих необходимых данных — бойкий язычок, актерское обаяние, простодушный, животный цинизм, — он в полной мере обладал неоценимым для журналиста качеством — обостренным чувством конъюнктуры. Придя на телевидение с университетской скамьи, Гоша быстро продвинулся, так что никто из старших товарищей не успел остановить. Он организовал передачу «Уголок парторга», которая по пронзительной задушевности чем не уступала всенародно любимой программе Валентины Леонтьевой «От всей души», хотя выходила на экран в неудобное дневное время. Передачу заметили на самом верху, и дошло до того, что один из членов Политбюро, растроганный, позвонил директору «Останкино» и поблагодарил за службу. На утренней планерке директор с благоговением повторил слова члена Политбюро, ставшие впоследствии крылатыми: «Если бы у вас, друзья, было побольше таких передач, народ бы вам в пояс кланялся». На Октябрьские праздники за «Уголок парторга» Георгия Хабалина наградили орденом Дружбы народов, и это был первый случай на телевидении, когда такого молодого резвуна наградили таким большим орденом. Теперь никакие силы не могли сковырнуть Гошу с экрана.

Ветер перемен, подувший с приходом Горбачева, не застал Гошу Хабалина врасплох. Одним из первых на общем собрании коллектива он вышел на трибуну и дрожащим от противоестественного волнения голосом заявил о своем давнем неприятии коммунистической идеологии и заодно отрекся от своего подлого партийного прошлого. Многие более осторожные коллеги решили, что «Уголок парторга» поспешил и спекся, и, действительно, какое-то время Хабалину пришлось туго. Смутной тенью бродил Гоша по коридорам телекомплекса и если с ним кто-то здоровался, то лишь украдкой. Даже старый гардеробщик дядя Клим, переживший не одно лихолетье, глядел на него, как на прокаженного, и, подавая пальто, отворачивался со слезами на глазах.

Однако жизнь быстро все расставила по своим местам, и не успело «Останкино» прочухаться, как Гоша, бодрый и одухотворенный, снова появился на экране в сокрушительной передаче «Прожектор перестройки».

В великую рыночную эпоху Георгий Хабалин вступил в полном блеске славы, и, чтобы разбогатеть, ему не понадобилось делать дополнительных усилий. Деньги сами потекли в карман из раскуроченного государства, как из прохудившейся бочки. Схема обогащения была незамысловата: приватизация, дебилизация населения и долларовый капкан. Кости ломали стране в основном вчерашние аппаратчики. Лихо, весело пировали ребята, не оставляя зазевавшимся ни единого шанса. Зазевавшихся оказалось ни много ни мало — 120—130 миллионов. Это немного озадачивало умного Хабалина, но он понимал, что политика опирается не на цифры человеческого поголовья, а именно на большие деньги. Нагляднейшее подтверждение тому — последние выборы, когда вымирающий народ, облапошенный телешаманами, будто в наркотическом сновидении, проголосовал за прежнего царя, который уже никому не выдавал зарплаты, был по уши в крови и с какими-то сакраментальными ужимками показывал согражданам, как тридцать восемь снайперов скоро перестреляют всех чеченских боевиков. Это оказалось возможным только потому, что каждая минута российского апокалипсиса оплачивалась миллионами долларов и за спиной отечественных бандитов стоял доброжелательный организационный гений американского разлива. Однако до окончательной победы еще было далеко и драться за власть предстояло насмерть.

Большое облегчение испытал Гоша Хабалин, когда все телевизионные каналы перешли в частные руки, в надежные, крепкие руки рыночников, и служить теперь нужно было не расплывчатой идее демократии, а конкретным лицам, что было значительно проще, привычнее. Канал, на котором работал Хабалин и где был якобы одним из учредителей, купил Донат Большаков, и это было тоже удачей. С новым хозяином оказалось легко иметь дело. Он был из тех многогранных натур, которые за одну жизнь успевают прожить несколько, в каждой обустраиваясь, как в единственной, и затем с небрежностью освобождаясь от нее, как от износившейся одежды. Такие люди лишены предрассудков, и когда они на каком-то временном отрезке объединяются для достижения общей цели, то способны перевернуть мир. Единственным недостатком Большакова был его возраст, но тут уж ничего не поделаешь. Возраст многих властителей дум лишал их исторической перспективы. Они добились почти невозможного, развернули окаянную страну вспять, к ее истокам, но все же бессмертие было им не по зубам. Сколько блистательных рыцарей рыночного рая так и не успели вдоволь насладиться плодами великой победы. Идеологи, писатели, актеры, мученики лагерей, оперные дивы, экономисты, возложившие все, что имели, на алтарь свободы, а взамен получившие инфаркты либо преждевременно впавшие в старческий маразм, как… — лучше не называть имен, ибо слишком длинный, печальный складывается список. Именно из-за возраста наивно выглядят планы Большакова через пять — десять лет занять президентское кресло, но нельзя относиться к ним без уважения. Он крупный игрок и мелкие ставки не для него.

Под патронажем Большакова телевизионная братия наконец-то впервые ощутила, что такое на самом деле вожделенная свобода творчества. Кто работал при прежнем режиме, тому было с чем сравнить. Канул в Лету унизительный партийный надзор, расторопное бдение цензуры, мелочная опека, бесконечные вызовы на ковер, выговоры и увольнения. Команда журналистов, выбранная в основном лично Хабалиным, работала слаженно и бесперебойно, как швейцарский хронометр. От юного оператора до седоголового телезубра брежневской эпохи все они были единомышленники и четко сознавали главную задачу вещания; развлечения и еще раз развлечения, бесконечная чехарда зрелищ, блеск и радость бытия на экране с утра и до ночи, чтобы усталый российский обыватель, нажав кнопку пульта, мог в любой момент отдохнуть сердцем от всевозможных мытарств и перегрузок реальной жизни. Благороднейшая, гуманная задача, особенно если вспоминать слова опального поэта: честь безумцу, который навеет человечеству сон золотой. Никакой ежедневной идеологической долбежки по мозгам, никакого психотропного насилия над личностью: проснись и пой, пляши и хохочи! Оплачивалась честная работа щедро: редкий месяц сам Хабалин и некоторые другие высокопоставленные сотрудники не получали от хозяина заветных конвертов с заранее отмытыми бабками.

Все было хорошо, почти как на Западе, если бы не одна малость, которая, по всей видимости, и погрузила Георгия Лукича в глубокое раздумье. За последние два месяца пропали трое сотрудников, пропали в буквальном смысле: вечером покинули здание, а утром на работу не вышли и дома не объявлялись. Все трое были замечательны каждый в своем роде. Первой исчезла прелестная ведущая популярнейшего шоу «Отдайся мне!» — Лима Осокина, длиннокудрая наяда с вкрадчиво-гортанным говорком арбатской шлюшки. Эту передачу она придумала сама, и по рейтингу, по количеству писем и звонков, в особенности от военнослужащих, передача была вне конкуренции. Как и все развлекательные шоу-игры, начиная от прародительницы — «Поля чудес», — игра «Отдайся мне!» строилась на нехитрой канве отгадывания под музыку отдельных слов. К примеру, Лима Осокина загадывала на табло «прыткое животное» из четырех букв, где первая буква была «з», а последняя «ц», и кто-нибудь из игроков с третьей, четвертой попытки под восторженный рев зрителей ошалело восклицал: «Заяц!» — и получал приз от фирмы «Стиморол». Изюминка заключалась в том, что при каждой удачно отгаданной букве Лима Осокина, будто в забытьи, сбрасывала с себя какую-то деталь туалета и таким образом к кончу игры оголялась почти целиком, и это было такое дивное зрелище, которое не всякий мужчина мог выдержать хладнокровно. Но это еще не все. Везунчику-победителю «супер-игры» (если это был мужчина) Лима Осокина, скромно потупясь, обещала навестить его вечерком, чтобы поглядеть, в каких домашних условиях сформировался столь мощный интеллект. Если побеждала женщина, то она получала право пригласить в гости одного из директоров (по выбору) фирмы «Стиморол». Понятно, что миллионы мужчин и женщин мечтали принять участие в этой восхитительной игре.

Вторым исчез Мишута Спасский, красавец, умница, бретер, бессменный в течение двух лет ведущий эротико-философской программы «Разбуженное эго». Третья пропажа — диктор ночных новостей, Евстомил Долгоносиков, чье исчезновение вряд ли кто-нибудь заметил, если бы оно не выстраивалось в ряд с двумя предыдущими. Долгоносикова держали на телевидении из милости, понимая, что он все равно скоро помрет. Старый, суетный, капризный, бестолковый совковый обмылок с припрятанным под стрехой партийным билетом. Его единственной заслугой было то, что в 70-е годы его уволили по политическим мотивам (белая горячка).

По сведениям Хабалина, у всех троих не было врагов, на них не замыкались никакие коммерческие звенья: Лиму Осокину и бисексуала Мишуту Спасского, всегда готовых к разного рода услугам, носили по студиям буквально на руках, что касается старого дебила Долгоносикова, то он в последний месяц, как выяснил Хабалин, практически не покидал студию ни днем, ни ночью: отбубнив ночные новости, так и засыпал в уголке с чекушкой в руках. Пробуждался разве только затем, чтобы пополнить в нижнем буфете запасы спиртного. В тот злополучный вечер Долгоносиков на дружеский вопрос дежурного: «Куда поперся, долгожитель?» — бодро ответил: «Может, удастся помочиться!» И больше его никто не видел.

Хабалин понимал, что скоропалительная и неадекватная кадровая вырубка должна иметь какую-то общую причину. Раз за разом просматривал записи последних появлений на экране всех исчезнувших, сопоставлял, анализировал, вспоминал кое-какие давно бродившие по студиям слухи и, наконец, пришел к выводу, что причина могла быть только одна: небольшие, но досадные шероховатости в передачах. В последней игре «Отдайся мне!» Лима Осокина, растелешенная до трусиков, неожиданно затеяла петь частушки. То есть не совсем неожиданно, как раз к месту: игроки должны были отгадать слово, обозначающее «любимый народом песенный жанр». Уже на табло высветились пять букв, но игроки все еще были в затруднении, вот тогда Лима Осокина, будучи в крепком заводе, и пропела наугад: «По реке плывет топор из города Чугуева… Ну же, господа?! Ну?! Ну?! Смелее! На „ч“ начинается?!»

Господа игроки с побагровевшими лицами, казалось, были близки к озарению, зрители неистовствовали — и тут один из конкурсантов, широкоскулый абориген, в азарте, уже как бы за гранью отгадки истошно проревел: «Вы не верьте никогда, девки, демократам. Все у них одни слова — яйца оторваты!» Но и этого ему показалось мало: надувшись, как чирей, он добавил еще куплет: «Ко мне милый охладел, сказал — „морда сизая“! На себя бы поглядел! Ельцин в телевизоре!» Зал завороженно притих, и опытная Лима Осокина, исправляя положение, весело прощебетала: «Ну наконец-то! Правильно! Конечно — это частушка!»

Неприятный инцидент забылся, игра покатилась своим ходом, но — увы! — птенчик вылетел из гнезда: передача шла в прямом эфире.

У Мишуты Спасского вышла накладка иного рода. Вдвоем с кумиром столичной молодежи, знаменитым стриптизером Глебушкой Кучинским, они беседовали о сокровенных тайнах эзотерического совокупления, но запутались и в конце концов понесли такой вздор, что пришлось делать музыкальную паузу. После паузы Глебушка блудливо спросил:

— О чем это мы, дорогая?

В ответ Мишута брякнул:

— Знаешь, Глебушка, мы с тобой, наверное, сейчас похожи на двух банкиров. Денежек надыбали, а отмыть никак не можем.

— О-о! — воскликнул стриптизер, изогнувшись в замысловатой позе. — Не люблю банкиров! Они такие привередливые. Так медленно оттягиваются. Недавно меня приглашал господин Гуслинский.

Слава Создателю, ушлый режиссер успел на этом месте врубить очередную рекламу, но опять, как говорится, поезд уже ушел.

Простодушный Евстомил Долгоносиков влип совсем по-идиотски. Считывая с монитора текст: «Накануне господин Березовский подписал важный контракт с Чечней на поставку…» — он вдруг скривился, будто нюхнул дерьма, чихнул и зычно высморкался в цветастую фланелевую тряпицу, служившую ему одновременно платком и полотенцем. Выглядело это действительно зловеще. Словно ведущий выразил свое личное отношение к одному из прославленных спасителей отечества.

Георгию Хабалину было о чем подумать. Если исчезновение сотрудников связано с этими проколами (а с чем еще?), то что ждет его самого, отвечающего не за отдельную передачу, а за все вещательные программы в целом? Кстати, он припомнил многозначительную реплику хозяина на одной из пышных рекламных тусовок. Хабалин сидел за отдельным столом с тремя пышными истомными эскортницами (триста баксов за штуку), ловил кайф, ни о чем дурном не помышлял, предвкушал блаженную ночку в загородном особняке, расслабился, — и тут проходящий мимо со свитой Донат Сергеевич задержался, дружески похлопал его по плечу, заботливо посоветовал:

— Не испорть желудок, Жорик. Осетринка нынче жирновата.

В ту минуту он почему-то воспринял эти слова как хозяйскую ласку, но сейчас, в одиноком сумраке кабинета, сценка предстала совсем в ином свете. Холодок близкого небытия кольнул затылок. Самое Поразительное, что раньше ему в голову не приходило опасаться гнева Большакова. Естественно, он понимал, что при всей широте своих взглядов, подозрительной для бывшего зека образованности и приверженности гуманитарным ценностям, Донат Сергеевич все-таки остается маньяком, пожирателем биомассы, чистильщиком территорий, но и это не пугало Хабалина. Так уж сложился сегодня политический пасьянс: кто не людоед и не маньяк, тот пущен в распыл. Но он-то, Хабалин, — изощренный рупор самых отчаянных рыночных идей, готовый по одному намеку, да что по намеку, по свистку, по шороху ресниц, смешать с грязью, превратить в посмешище любого конкурента, — неужто и он… подвержен… незащищен… утробен?..

Да, честно ответил себе Хабалин, не только подвержен, но обязательно должен быть раздавлен и устранен. Как он мог забыть об этом? Независимые телевидение и пресса — всего лишь красивая либеральная сказка, сочиненная для абсолютных кретинов. Даже и в этой стране, где дебил погоняет дебилом, в нее давно перестали верить. То есть перестали верить все, кроме самих телевизионщиков и газетчиков. Горе им, одурманенным собственным красноречием и видимостью публичного успеха. И Хабалин — с чего вдруг решил, что незаменим? Да, пахан платил ему по высшей таксе, и Хабалин вертелся перед ним, как пьяная шлюха, гляди, добрый господин, как я умею — и так, и этак, и еще вот так! Из восьми процентов — сорок, из черного — белое, из крови — светлая водица! А Большаков наблюдал за ним рыбьими глазами и раздраженно подумал: что-то много тебя стало, братец Жорик! Не пора ли на помойку?! Чужой опыт ничему не научит: уж сколько их прошло перед ним за последние годы, телевизионных калифов и корифеев, самоуверенных, смышленых, неодолимых — и где они теперь? Где Листьев, Яковлев, Попцов? А были герои — не чета нынешней шушере.

Иное дело, что некоторые успели отойти в тень, сохранив капитал.

Так у них и паханы были другие — не Мустафа. Мустафа с капиталом не отпустит…

Позвонила некто Поливанова из «Русского транзита». Он сразу вспотел. С Тамарой Юрьевной они были знакомы давно, сто лет в обед, но важно другое. По его сведениям, Тамара Юрьевна была любовницей хозяина, а значит, ее звонок не случаен. Тень смерти, сгустившаяся за спиной, сделала его суеверным.

— Томочка, — прогудел он вкрадчиво, — ты звонишь, потому что соскучилась? Или что-то случилось?

— И то и другое, Жорик. И соскучилась, и случилось. И у тебя, и у меня.

Вот оно, подумал Хабалин с сердечным замиранием.

— Так давай встретимся, дорогая моя! Давно пора.

— Не могу, Жорик, — в ее голосе страдание. — Хотела бы, да не могу. Я же взаперти.

— Как это?

Она не стала рассказывать, почему она взаперти, но предложила повидаться со своим шефом, генеральным директором «Русского транзита» Сергеем Лихомановым, у которого есть к нему, Хабалину, неотложное дельце.

— Какого рода дельце? — не удержался от глупого вопроса Хабалин.

— Речь о твоей и моей жизни, дружок.

— Ага, понимаю, — глубокомысленно изрек Хабалин, и тут же в трубке возник незнакомый властный мужской голос:

— Георгий Лукич?

— Да.

— Это Лихоманов. Нам бы лучше поговорить где-нибудь в нейтральном месте.

Хабалин готов был встретиться хоть у черта на куличках. Он истомился от ожидания. Казалось, уже вся студия догадывалась, что ему скоро каюк. Косые, исподлобья взгляды, неискренние улыбки. Не далее как нынче утром секретарша Любаша подала переслащенный кофе, а когда он привычно потянулся, чтобы шлепнуть по жеманной попочке, шарахнулась от него, как от привидения. Телевизионные шакалы раньше него почуяли, куда подул ледяной ветер. Но Хабалин был не из тех, кто сдается без сопротивления. Не смерть его страшила И не загробные муки, а позор поражения. По-своему он был бесстрашным человеком и не собирался; покидать земную юдоль по чужой указке. Не для того перелопатил столько грязи. В судьбоносном октябре девяносто третьего года, когда обезумевшая чернь, науськанная провокаторами, ринулась на «Останкино», он не прятался, подобно многим коллегам, за спины омоновцев, взял в руки автомат и бесшабашно палил из окна по мельтешащим внизу фигуркам. Может быть, это был самый счастливый день в его жизни. Быдло металось по площади, озаренное сполохами прожекторов и светящимися трассирующими очередями (нити судьбы!), а он всаживал в него пулю за пулей, испытывая почти неземное блаженство, которое так образно описал впоследствии лирик Булат. В сущности, Хабалин готов был померяться силами и с Мустафой, если бы знал — как. В ту ночь самая красивая дикторша телевидения призналась ему в любви. Ее сочное тело, вмятое в монтажный столик! Ее гортанный, страстный шепот… О боже, как давно это было!

Как условились, Лихоманов подобрал его неподалеку от телекомплекса. В потрепанном «жигуленке» они катили в сторону Окружной. Негромкая музыка, слабый запах бензина.

— Курите! — предложил Лихоманов.

— Благодарю вас, — Хабалин видел этого человека впервые и никак не мог составить о нем мнения. Держится культурно, хотя по роже натуральный бандит. Что-то среднее между «новым русским» и научным работником доколониальной эпохи.

— Что там с нашей дорогой Тамарой, я так и не понял? — повел он светский разговор. — Она чем-то явно расстроена?

Сергей Петрович свернул с шоссе и припарковался возле уютного скверика, где молодые мамы прогуливали под липами детишек в нарядных колясках и старики дремали на лавочках, погруженные в воспоминания о минувших сытных временах, когда жизнь была им по карману.

— Вы не ответили, — улыбнулся Хабалин. — Что случилось с Тамарой?

— Что с ней может быть? — Сергей Петрович сунул в рот сигарету, щелкнул зажигалкой. — Приговорил ее Мустафа, как и вас.

Хабалину показалось, ослышался, но нет: тяжелые слова будто зависли в воздухе под ухмыляющимся взглядом собеседника.

— Приговорил? — все же переспросил он. — Вам-то это откуда известно?

— Не волнуйтесь, Георгий Лукич, — Лихоманов смотрел ему прямо в глаза чуть покровительственно, но благожелательно. — Шанс выпутаться еще есть, только надо поостеречься. Откуда у меня эти сведения — ну какое это имеет значение? У каждого свои каналы информации, как и свои интересы. Однако вы должны мне верить, иначе разговор не получится.

— Я не верю, — твердо сказал Хабалин и тут же почувствовал, что это чистая правда. Инстинктом угадал, этот человек далеко не так прост, как кажется, и он не желает ему зла.

— Но все же, если не секрет, чем я прогневил патрона?

— Он подозревает, что вы утаиваете часть доходов от рекламы. Немного шалите с наличными.

— Ах, вот оно что! — теперь Хабалин и вовсе не сомневался в осведомленности директора «Русского транзита». — И как же мне оправдаться?

— Пред Мустафой нельзя оправдаться, вы это знаете не хуже меня, — Сергей Петрович заговорил еще мягче, чем до этого, как с больным. — Да это и не нужно. Попробуем опередить многоуважаемого Доната Сергеевича. У меня к нему свои претензии, я собираюсь их предъявить. Это его отвлечет от всех остальных дел. Все, что требуется от вас, — опять же информация.

— Я готов, — Хабалин обнаружил, что очередную сигарету прикурил не тем концом.

— Что вам известно о Зоне?

Хабалин не удивился. Как и многие другие творческие интеллигенты, он принимал посильное участие в разработке идеи Зоны, но никогда не был ее горячим поклонником. Если рассматривать Зону как чисто коммерческий проект (конечно, оригинальный), то затратный капитал был непомерно раздутым и вряд ли мог прокрутиться за ближайшее пятилетие, а это, по нынешним российским меркам, сугубо нерентабельное вложение. Однако для основателей Зоны, и в первую очередь для самого Большакова, она имела значительно более важное, нежели просто коммерческое, значение: это некий мировоззренческий символ, модель наилучшего, разумного обустройства этой завшивевшей, прогнившей страны, и уж с этим рассудительный Хабалин никак не мог согласиться. Будущая Россия в качестве этнографического заповедника, гигантского Луна-парка для всего остального человечества — это, разумеется, абсурд, утопия, романтические бредни. Всепланетная мусорная свалка, суперсовременный инкубатор для воспроизводства дешевой рабочей биомассы — это куда ни шло, это, пожалуй, все, на что пригодна забытая Господом территория. Тут Хабалин сходился во мнениях как с образованными, прогрессивно мыслящими соотечественниками, так и с лучшими умами Старого и Нового Света. Мысль почти медицински стерильная: загнивший орган (в данном случае — Россию) следует отсечь, дабы не подвергать опасности заражения весь остальной организм (население планеты). К сожалению, Донат Сергеевич, обуянный гордыней и распаляемый интеллектуальной обслугой типа троцкиста-маразматика Клепало-Слободского, полагал, что этнографический заповедник и мировую свалку можно совместить на едином пространстве. Научная безосновательность такого замысла даже не поддавалась обсуждению, но беда в том, что Мустафа, раз приняв какое-то решение, впоследствии, по примеру всех диктаторов, никогда от него не отступал, и все разумные доводы воспринимал не иначе, как личные оскорбления. Кто пытался с ним спорить, редко задерживался на свете.

— Я знаю о Зоне все, — сказал Георгий Лукич. — Что именно вас интересует?

Директора «Русского транзита» интересовали численность и расположение охранных служб, возможности проникновения, подходы к Зоне, энергообеспечение, дороги, системы связи и прочее в том же духе, из чего Хабалин сделал вывод: а не прислан ли Сергей Петрович из-за бугра? Это его озадачило, но не смутило. Россиянский бизнесмен и одновременно сотрудник ИРЦ — это далеко не самое страшное, чего ему следует сейчас опасаться. Более того, это внушало определенные надежды.

Глубоко вздохнув, точно перед погружением в омут, Хабалин произнес:

— У меня есть подробная карта Зоны, со всеми коммуникациями. Я передам ее вам. Но хотелось бы кое-что уточнить.

— Уточняйте.

— Понимаю, вы вряд ли можете дать какие-то гарантии?..

— Увы!

— По крайней мере, на что мне рассчитывать? Если, как вы изволили заметить, я приговорен?

— Через несколько дней, — благодушно пообещал Лихоманов, — все утрясется само собой. Продержитесь недельку — вот и все дела… Да, и еще одно: кто такой Хохряков?

— Исчадие ада, — коротко ответил Хабалин. Забавно, но более исчерпывающего ответа он и не смог бы дать. Он встречался с Васькой Щупом пару раз в компании, накоротке не общался с ним, но все равно сохранил воспоминание, как о чудом пролетевшем мимо уха осколке. Насколько он знал, Хохряков безвылазно сидел в Зоне и управлял ею с твердостью кесаря.

— Поподробнее не можете?

— Никто не может. Хохрякова лучше один раз увидеть, чем сто раз о нем услышать.

— Где карта, Георгий Лукич?

— У меня дома.

Через полчаса они подъехали на Малую Басманную, к дому Хабалина, и он вынес пакет с картой и еще кое-какими документами, могущими, попади они в нечистоплотные руки, разорваться, подобно шаровой молнии. Хабалин играл ва-банк и больше не сомневался, что это для него единственный выход. Прощаясь, Сергей Петрович посоветовал несколько дней не покидать квартиру без нужды, поболеть…

Поздно вечером Жора Хабалин сидел на кухне вдвоем с женой Маргаритой. Огромная пятикомнатная квартира затаилась, как перед бомбежкой. Молчали телефоны. От выпитой водки или от треволнений дня Хабалин чувствовал упадок духа и поминутно пускал слезу. Маргарита заботливо протирала его щеки кружевным платочком. Она была уже пьяненькая. Некстати Хабалин вспомнил, что за пятнадцать лет совместной жизни они так и не завели детей.

— Может, оно и к лучшему, — сказал он жене. — Погляди, что получилось. Кому достались плоды наших трудов, наших бдений и страстей? Для кого мы старались, надрывали жилы? Для Мустафы? Для Васьки Щупа? Для разных Лихомановых и Гусаковских? Но это же выродки, фашисты, дикари! Они не способны к созиданию. Мы, не жалея сил, расчищали авгиевы конюшни коммунизма, а они отобрали победу и на этом месте воздвигли убогую Зону! Мы мечтали воссоединиться со свободным, цивилизованным миром, а они опять тянут нас в преисподнюю, где из всех щелей смердит русским навозом. Да что же это такое, Марго?

— Это — сглаз, — пролепетала женщина, подлив водки из графина. — Выпей — и полегчает.

Он выпил, но ему не полегчало.

— Не сегодня-завтра меня убьют, — признался он. — И знаешь, даже как-то не жалко.

— Да что ты говоришь! — всплеснула ручками прекраснодушная Марго. — Да кто же это посмеет?! Тебя же все любят, Жорик, милый! Я иногда ревную — и очень горжусь тобой. Ты же кумир, Жорочка! Кумир нации. Кто посмеет поднять руку на святое?

— Убьют, убьют, — всхлипнул Хабалин. — Обязательно убьют. В прошлом году еще надо было удрать. Скрыться ото всей этой сволочи. Так ведь достанут, Марго. И в Европе достанут. Это же не люди. Это звери. Троцкого убили и меня убьют.

— При чем тут Троцкий?

— При том, корова ты деревенская, что от судьбы и в Мексике не спрячешься.

Марго не обиделась на грубость. Знала, муж ее любит. Он почти всегда ночевал дома, хотя нередко возвращался под утро. Но такая у него жизнь — в блеске, в славе, в богатстве — ничего не поделаешь. Красавицы к нему льнут, друзей и прихлебателей половина Москвы. Ото всех не убережешься. Она не была деревенской дурой, а была генеральская дочь. Когда выходила замуж, суровый отец — вечная ему память! — сурово предупреждал: вглядись в него хорошенько, глупышка, это же хорек. Отец ошибался: Жорик не был хорьком. Марго полюбила его за то, что он был ласковый, печальный и целеустремленный. Кто же виноват, если Бог дал ему талант очаровывать людские души. Все подруги (раньше было много, теперь мало) ей завидовали, и не было ни одной, кто не пытался бы затащить Жорика в постель. На это он был уступчивый. За пятнадцать лет, наверное, не было дня, чтобы он ей не изменил. Она быстро к этому привыкла, как привыкла к его капризам, истерикам и вечному брюзжанию. Она безропотно несла крест жены великого человека, возвеличенного страной. Когда на экране шли его передачи, улицы пустели, как во время футбольных матчей. Живой, как ртуть, неотразимый, быстрый, остроумный, дома он большей частью замыкался в себе, пугался сквозняков и хлопанья дверей, от малейшей простуды впадал в депрессию. С течением времени он стал ей больше сыном, чем мужем, но иногда, словно устыдясь, сотворял с ней любовные чудеса, хотя, в сущности, ей это было не нужно. Она рано постарела душой, похоронив отца и матушку, а теперь (уже давно) с унылым чувством ожидала, когда Господь наконец приберет и Жорика. Она знала, что муж ее любит, но так же, как и он, понимала, что его скоро убьют. Иначе быть не могло. Он слишком много воровал и сблизился с ужасными людьми, которые ничего не прощают. В молодости Жорик не был таким лихим, хотя всегда был тщеславным; но однажды, она не заметила — ночью или днем, в нем что-то сломалось, нарушилось его равновесие с миром, и он увидел все вокруг измененным взглядом. В перекошенном пространстве нормальные люди обернулись быдлом и чернью, и Жорик взирал на них будто с высокой горы, откуда они казались мелкими букашками. Она жалела его, как мать жалеет высыхающего от неведомой болезни сыночка. На той вершине, куда он поднялся, собралось много важных персон, презирающих быдло, и вот по истечении заповеданного срока они взялись сживать друг друга со света, потому что и там, на горе, им было слишком тесно всем вместе. В новой разборке у ее милого не было шансов уцелеть, хотя он ловок на язык, предприимчив и хитер, но на нем не было брони. В нем билось яркой точкой-мишенью сердце прежнего, давнего юноши, который когда-то шепнул ей: «Марго, у тебя ушки как ольховые сережки. Я боюсь на них дышать!»

— Никто тебя не тронет, любимый, — утешала она. — Они не посмеют. Пойдем лучше баиньки, утро вечера мудренее.

Усмиренный тихим, домашним голосом Хабалин сходил в душ и прилег рядом с ней. Отчего-то взбрело ему в голову порадовать напоследок жену, он повертелся немного и так и сяк, ничего путного не вышло: так и уснул, уткнувшись носом в теплый шершавый сосок.

Утром действовал машинально, словно продолжал спать: десять минут гимнастики, душ, завтрак, газета «Коммерсантъ». Марго опять завела шарманку про сглаз и про то, что надобно сходить в церкву, но Георгий Лукич даже не разозлился. Не нами сказано: волос долог, ум короток.

Уже в подъезде, выходя из лифта, вспомнил совет Лихоманова: посиди дома, не вылезай на люди. Вспомнил да поздно.

От почтовых ящиков, из темного провала выступил высокий, какой-то очень худой господин с бородатым лицом. Как в замедленной съемке, вынул руку из кармана и наставил на Хабалина пистолет с длинным дулом. При этом бородатое лицо кривилось в ледяной усмешке. За спиной Хабалина с мягким шорохом закрылся лифт. Его прошиб пот, но в роковой миг он не утратил присутствия духа.

— Плачу сто тысяч, — прогудел подсевшим голосом. — Только не стреляй!

Киллер скривился еще гаже, будто сосал лимон, и нажал курок. Первая пуля вошла Хабалину в грудь, вторая в спину, потому что он, разворотясь, побежал вверх по ступенькам. Он упал на бок и увидел облупленный кусок штукатурки. Ему не было больно, но было обидно. «Это все я сам виноват, — подумал он. — Надо было весной отвалить».

Третий, контрольный выстрел разнес ему череп; но он был все еще жив. Слышал, как убийца бормотал:

— Мразь какая! Сто тысяч! Сунь их себе в задницу.

Потом остался один на ступеньках и долго следил потухшими глазами, как душа его — розовое облачко — мечется, тыркается, ища лазейку в оконном

стекле.

Глава 4

Савелий еле прочухался. Спицу из сердца ему: вытащил фельдшер в тюремном лазарете, но после Савелий впал в тягостный, свинцовый сон, и его никак не могли добудиться. Спящего, в спецфургоне перевезли в 6-ю Градскую больницу, где сперва положили в коридоре, а попозже спустили в морг. Но дежурный прозектор его не принял, заявив, что это не их клиент: во-первых, без сопроводительных документов, во-вторых, дышит.

— Куда ж нам его? — огорчился дюжий санитар, только что по оплошности похмелившийся стопкой нашатыря. У него из глаз сыпались искры, как при электрическом замыкании.

Прозектор с сомнением поглядел на спящего Савелия.

— Может, примешь? — с надеждой спросил санитар, смекая, чем бы залить поскорее нашатырный жар. — Сам видишь, скоко он еще продышит? Ну день, ну два. Чего катать туда-сюда? Тяжеленный зараза!

— Ладно, — смилостивился прозектор, сочувствуя мучениям старого изувера. — Свали пока в подсобке. Там поглядим.

Савелий продрал глаза и ничего не увидел, кроме кромешной тьмы. Во тьме различил ряд предметов: ящик с известкой, швабры, скребки, рулон металлической сетки «Рабица», кули с рогожей и еще всякая рухлядь. Чувствовал он себя так, будто и не засыпал. Помнил все, что случилось, — разбитый телевизор, камера, шальная деваха со спицей. Потрогал сердце — бьется, гудит, колотит по ребрам. Кряхтя поднялся и вышел в коридор, освещенный люминесцентными лампами. Коридор был пуст и чист, как зимний первопуток. Савелий вгляделся в свое отражение в зеркальной стене — и поморщился. Вместо прежней одежи на нем был какой-то полотняный балахон до колен и солдатские кальсоны с завязками у щиколоток. В таком виде далеко не уйдешь.

Он толкнул ближайшую дверь, тяжелую, с железным засовом, и очутился в большой холодной зале, Уставленной громоздкими стеллажами, на которых в смиренных позах, с бирками на ногах расположились мертвые тела. Посредине залы на мраморном столе покоился труп молодого мужчины, наполовину распотрошенный, со вспоротой брюшиной и с отвалившейся набок головой. Все вместе — множество покойников, глубокая подземельная тишина, холод, призрачное освещение — производило грустное впечатление, как будто Савелий ненароком заглянул туда, куда при жизни человеку необязательно заглядывать. Тягость потустороннего обморока смягчало присутствие двух живых людей, примостившихся у маленького столика в дальнем углу и занятых обыденным житейским делом: один резал длинным ножом черную буханку, а второй, с глазами как у ночного кота, брезгливо нюхал стеклянную мензурку. Савелия они, увлеченные приготовлением трапезы, поначалу не заметили, и он услышал, как один (с глазами кота) уважительно сказал второму, нарезавшему хлеб:

— Нет, Исай Яковлевич, это точно не нашатырь!

На что тот раздраженно заметил:

— Говорю же, формалин. Пей, не бойся. Не помрешь.

Савелий вежливо покашлял в кулачок, и оба сотрапезника враз к нему обернулись.

— А-а, — без всякого удивления произнес тот, который был Исаем Яковлевичем. — Это ты, брат? Что ж, садись, покушай с нами, коли уж поднялся.

Савелий охотно последовал приглашению и опустился на свободный табурет, покрытый подозрительной, заиндевевшей пленкой. Санитар, которого звали Ваня Громыкин, тут же сунул ему в руку мензурку.

— На-ка, сними пробу. Тебе-то опасаться нечего.

Исай Яковлевич авторитетно подтвердил:

— Да уж, брат, тебе долго мыкаться. Пей смело.

— Почему так думаешь? — спросил Савелий.

— Мне думать не надо. Я с мертвяками век провел. На тебе их пятна нету.

Савелий выпил. Ему хотелось маленько согреться. Гремучая жидкость прошибла от глотки до пяток, и враз все вокруг просветлело. Санитар Громыкин отобрал пустую мензурку и торопливо ее заново наполнил из стеклянной зеленоватой квадратной посудины. На столе, кроме хлеба, стояла тарелка с нарезанной ветчиной и блюдо с солеными огурцами.

— Кушай, брат, кушай, не стесняйся. Все прямо с грядки.

Савелий подхватил пальцами самый малый огурец, деликатно им захрустел. Он уже догадался, что каким-то чудом повстречал в одичавшей Москве людей, которые не боялись жизни. Исай Яковлевич тоже выпил за компанию, хотя предупредил, что пьет единственно из уважения к воскресшему из мертвых.

— Вот эти все животинки, — прозектор добродушно махнул рукой на стеллажи, — в свой час тоже восстанут, но произойдет это не скоро. Сперва их зарыть надобно, чтобы косточки истлели.

— Темно говорите, Исай Яковлевич, — санитар еще раз наполнил мензурку, его сверкающие электричеством глаза попритухли. — Да и чушь все это. Кого зароют, тот в земле и лежит.

Савелий, как и прозектор, конечно, знал, что старый могильщик ошибается или нарочно заводит кураж, но спорить не стал. Поделился с медиками своей проблемой, которая заключалась в том, что ему не в чем выйти на волю. Поинтересовался, не знают ли, куда девалась его прежняя одежда: добротные штаны и свитер?

— Одежду тебе Ванечка даст, — пообещал Исай Яковлевич. — Но куда торопишься? Оставайся с нами. Работы с каждым днем прибывает, а делать некому, кроме нас с Ванечкой. Большинство трупов нынче беспризорные, никто за ними не приходит… Сыт, обут будешь, твердо могу обещать.

— И выпивки хоть залейся, — хвастливо добавил Громыкин.

Разомлев от спиртового тепла, Савелий мечтательно подумал: что, если впрямь остаться? Доктор прав: работы здесь непочатый край, всей Москве суждено пройти через такие безымянные подвалы, пока очистится от скверны. Какой смысл рыскать наверху в поисках батяни, если можно дождаться, пока тот не прибудет сюда собственной персоной? Но эта была малодушная мысль, навеянная усталостью. Когда батяня сюда прибудет, с ним уже не поговоришь.

— Оставайся, — повторил Исай Яковлевич, хотя по лицу гостя видел, что уговаривать бесполезно.

— Я бы с радостью, но никак не могу.

— Чего так?

Савелий рассказал, что прибыл в Москву по важному личному делу, но много времени потратил зря, на пустые хлопоты. Теперь надо скорее управиться да поворачивать обратно в деревню, где ждет не дождется больная матушка.

— Все это трогательно, — с обидой заметил Исай Яковлевич, — но получается так, что у тебя одного важное дело, а мы тут с Ваней груши околачиваем. Ты пойми, скиталец, нету важнее дела, чем этих всех животинок обиходить. Нет, не было и не будет. Представь, что по всему городу валяются неоприходованные трупари. Да ты бы от одной вони задохнулся.

— Все верно, — согласился Савелий, — но никак не могу. Воли моей нету.

Не хотелось огорчать добрых людей, а пришлось. Ваня Громыкин под их разговор незаметно осушил еще пару мензурок, и теперь очи его пылали ровным негасимым огнем. Он сходил в кладовку и принес целый мешок барахла. Вывалил прямо на пол.

— Выбирай, хлопчик, — заметил с гордостью. — Мало будет, еще притараню.

Где там мало: у Савелия аж в глазах зарябило. После долгих примерок облачился в черные брюки из прочного жесткого полотна, сидящие на нем как влитые, в красивую светло-голубую рубаху с металлической застежкой у ворота и в красный пиджак с блестящими латунными пуговицами.

— Надо же, — удивился Исай Яковлевич. — Прямо новорусский. Полный прикид.

— Кто такие новорусские?

— Неужто не знаешь?.. Наш основной клиент, Мутанты. Вон их сколько по лавкам, погляди.

— Рыночники, что ли?

— В каком-то смысле, конечно, рыночники. Смотря как понимать. Мы с Иваном об этом много думали. У них на всех одна извилина и на ней записано: купи, продай. Некоторые на этой одной извилине высоко взлетают, аж за миллион зашкаливают. Но это ничего не значит. С моральной да с биологической точки зрения — это вовсе не люди. Этакая грибница с человеческим лицом. Жертвенный слой. В годину смуты, браток, народ всегда выдавливает из себя как бы жировой излишек. Так во все века во всех странах случалось. Когда смута иссякнет, их всех сразу уроют.

— Умны вы чересчур, Исай Яковлевич, — буркнул Ваня Громыкин. — Гляди, как бы нас с тобой не урыли раньше ихнего.

— И так может быть, — согласился прозектор. — Исторически это даже неизбежно.

Поругивая доктора за ум, Ваня Громыкин вторично слетал в кладовку и вернулся с мешком обуви. Высыпал рядом с одеждой.

— Примеряй, хлопчик. В тапках далеко не уйдешь.

Савелию подошли высокие ботинки со шнуровкой, на каучуковой подошве. Теперь он был полностью экипирован, но без копейки в кармане. Громыкин об этом догадался.

— Ну чего жмешься, воскресший? Небось деньжат тебе надо?

— Необязательно, — сказал Савелий.

Исай Яковлевич порылся в халате и выудил смятую пачку бумажек — доллары, стотысячные купюры нашего достоинства, мелочевка.

— Этого добра у нас тоже хватает. Бери.

— Разве что в долг, — смутился Савелий.

— При нас с Ваней таких слов не произноси, — назидательно заметил прозектор. Вдруг метнул быстрый взгляд на стол, где лежал раскуроченный молодой человек.

— Слышь, Вань? Или мне показалось?

— Да чего показалось. Уж который раз дергается. Видно, спешит куда-то.

— Ну ничего, — успокоился прозектор. — Потерпит часок.

Немного погодя, когда выкурили по сигарете, Исай Яковлевич сказал:

— Что ж, брат, для полного парада тебе тачки не хватает. Водить-то умеешь?

— На тракторе доводилось ездить.

— Значит, все в порядке.

Втроем поднялись из подвала на больничный двор и прошли к гаражам. Народу нигде не было видно. Денек стоял солнечно-желтый, пригожий. По газонам гонялась за воробьями длинношерстная собака, помесь колли со шпицем. Под большим деревянным навесом притулилось несколько машин, в основном иномарки. Там же в холодке на лавочке сидел хмурый мужик в рабочем комбинезоне с бутылкой пива. Как выяснилось, это был местный механик Павел Семенович. При виде компании во главе с Исаем Яковлевичем механик оживился, заулыбался. Прозектор пожал ему руку и, ткнув пальцем в навес, спросил:

— Какая на ходу?

— Да они все на ходу, была бы заправка.

После этих слов Ваня Громыкин тут же передал ему квадратную бутыль.

— На, пей. Не подавись токо!

Не глядя на санитара, Павел Семенович сочувственно произнес:

— Ты, Ваня, среди своих жмуриков совсем охамел. Человеческий облик теряешь.

На свой вкус Исай Яковлевич выбрал продолговатую приземистую «вольву» салатного цвета.

— Ну-ка, Паша, заведи вот эту. Покажи клиенту, как с ней управляться.

Урок вождения занял с полчаса. Савелий приноровился, но дважды чуть не задавил собаку и один раз врубился в бетонный угол гаража правым боком. Помял бампер и разбил фару. Вспотевший от напряжения механик его одобрил:

— Ничего, обкатаешь по городу, только правила соблюдай.

— Какие правила?

— Правило простое: увидишь мента, жми на газ со всей силы.

— Спасибо, Павел.

С прозектором и санитаром попрощались по-братски. Исай Яковлевич его обнял, прижимаясь к животу, и едва достав макушкой до подбородка, заговорщицки шепнул:

— Знаю, кто ты. Но — поберегись. Второй раз редко воскресают.

Савелий поблагодарил за одежку и добрый прием. Санитар Ваня Громыкин со словами: «Э, чего рассусоливать!» — сунул на заднее сиденье бутыль со спиртом. Механик Павел Семенович укрепил фару так, что было почти незаметно, что она расколота.

— В крайнем случае, — посоветовал, — дави мента передком. У ней задние рессоры слабоваты.

— Учту, — пообещал Савелий.

На бульвар выехал гоголем и неторопко, на второй передаче (больше механик не успел ему показать) попилил в сторону Курского вокзала. Путешествие заняло у него не больше трех часов. Много раз, остановясь, он уточнял дорогу у прохожих, и три раза его оштрафовали гаишники. Его опасения, что отберут машину, оказались напрасными. Все гаишники были, как один, покладистые, добродушные ребята, и грозные вопросы: «Почему нарушаете?» и «Ваши документы?» — задавали больше для знакомства. Как только он вручал зеленую купюру, милиционер благожелательно поворачивался спиной.

Ехать на машине по шумному, многоликому столичному граду было трудно. Он жалел лишь о том, что родная матушка не видит его в эту минуту. Досадно только, что по ошибке он нажал какую-то кнопку на панели, завел магнитофон, и теперь все Четыре динамика бесперебойно (видно, заело кассету) ревели любовную песенку, в которой был такой припев: «Хоть ты трахни меня, все равно я не твоя!» Песенка его немного раздражала.

Еще был неприятный момент, когда на Садовом кольце его притерли правым боком к серебристому лимузину размером в две его «вольвы». Из лимузина прямо на ходу выскочили двое громил и некоторое время бежали рядом с его машиной, грозя в две глотки: «Что, крутой, да, крутой?! А ну вылезай, сука, разберемся!» В ответ из динамика неслось девичье, задушевное: «Хоть ты трахни меня…» — и от всего этого шума у Савелия слегка заложило уши.

В подвал он вошел барином, покручивая на пальце брелок с ключами и с пультом сигнализации. Проститутка Люба и милиционер Володя сидели перед телевизором «Самсунг» и так были увлечены происходящим на экране (там могучий негр душил хрупкую блондинку), что не сразу обратили внимание, но когда обернулись, у обоих на лицах возникло такое выражение, будто увидели инопланетянина.

— Савелий Васильевич, вы ли это?! — слабым голосом уточнила Люба.

— А то кто же, — самодовольно ответил Савелий. — Именно что я.

Любка вскочила на ноги и с воплем кинулась к нему на грудь, зацеловала, затискала, измусолив пьяными соплями, но тут же смутилась и робко поцеловала его руку.

— Савелий, родненький, а мы уж вас похоронили, и Ешку и тебя. Думали, вас черномазые обоих замочили.

Милиционер Володя выключил телевизор, подошел и солидно поздоровался за руку.

— Да уж, Савелий Васильевич, напугали вы нас. Я хотел уж розыскные меры принять, да по нашим временам какой в них толк. Сами видите, что творится. Кто нарвался на ихнего брата, того не спасешь. Одно слово, мафия! — Отстранясь, Володя внимательно его оглядел. — Да вы, вижу, никак бизнесом занялись?

Савелий махнул рукой:

— Какой там бизнес. Одежда не моя, дареная, — он опустился на лежак, блаженно потянулся. Вот ведь чудно: такое чувство, словно домой вернулся. Люба засуетилась, подала тарелку с угощением — хлеб, колбаса.

— Водочки откушаете с дороги, Савелий Васильевич?

— Откушаю, почему нет?

Только тут заметил у стены два ящика — один с пивом, другой с водкой. Улыбнулся Любе:

— Богато живете, а, Любаша?

— Да все же вашими молитвами… Как вы хачиков поклали, меня хозяин магазина в кабинет зазвал. И телевизор новый, неразбитый. И деньги вернули. Ей-Богу, не вру!

— За что же такая честь?

Люба сама не понимала, за что. Милиционер Володя высказал предположение, что, видно, те хачики, с которыми схлестнулся Савелий, сильно давили На магазин. Расправившись с ними, он оказал большую услугу либо магазину, либо какой-то другой группировке. Вот Любку и отблагодарили.

— Что, кстати, нехарактерно, — глубокомысленно заметил Володя. — Непохоже на них благородство.

Втроем выпили по стопочке за счастливое Савелия освобождение. Володя был с дежурства и поэтому мог позволить себе оттянуться. Савелий поинтересовался, где Ешка. Оказалось, что у бомжа дела совсем плохи. Из камеры его до сих пор не выпустили, но Люба имела с ним свидание. Ешка морально надломлен. В камере у него никакого авторитета, там держит масть оглашенная девица Кланька-Децибел. Из Ешки в камере сделали петуха. Он жаловался Любе, что если его не вызволят, то скорее всего наложит на себя руки. И он не шутит, потому что унижения, которые он терпит от девицы Кланьки, выше человеческого разумения. Кроме того, что старика день и ночь петушат разные мерзавцы, Кланька-Децибел заставляет его пить мочу, ссыт ему прямо в рот. Савелий огорчился, услышав все это.

— Дак надо ехать выручать.

Володя сказал:

— Поехать можно, но без выкупа не отпустят.

— И скоко требуют?

— Штука как минимум.

Проститутка Люба в ту же секунду потеряла интерес к разговору и пошла протирать тряпочкой уснувший экран «Самсунга». Володя заметил:

— Видишь, Савелий? Вот вся их преступная порука. Пить, гулять вместе, а денежки врозь.

Люба вспылила:

— Ну конечно! Для того я корячилась, копила, чтобы за сраного бомжа выкуп заплатить.

— Постыдись, Люба, — возразил милиционер. — Пусть Ешка сраный, но сколь раз он тебя из беды выручал, вспомни? И к профессии пристроил, место на вокзале застолбил. Да ты когда из своей Вязьмы пришлепала, кем была? Без него тебя сто раз бы угрохали.

— Ах, так! — воскликнула Люба. — А тебе, мент поганый, он не отстегивал ежедневно десять процентов? Вот и давай, раз такой добрый. За чужой счет вы все добрые. Любка только и… подставляй, денежки вы все считать умеете.

— Ты с кем разговариваешь? — огрызнулся Володя. — Не забывайся, сучка! Я все заработанное родне отсылаю в деревню, в кубышку не кладу. У меня таких телевизоров чего-то нету.

— Дядя Савелий, — заплакала Любка, — скажи ему, пусть отцепится.

— Не надо ссориться, — вступился Савелий. — Мы Ешку на машину обменяем.

— На какую машину? — хмуро спросил Володя, — На служебный, что ли, воронок?

— Она вроде ничейная, — объяснил Савелий, — Мне ее добрые люди напрокат дали.

Всей компанией они вышли на улицу, где у фонарного столба была припаркована красавица «вольва», заехавшая наполовину на тротуар.

— Ворованная? — уточнил Володя.

— Вряд ли, — Савелий полагал, что «вольва» принадлежала одному из тех «новорусских», которые скопом расположились на ледяных полках в заведении Исая Яковлевича, но там, куда хозяин переехал, она ему уже, конечно, не понадобится.

— Только фара разбита, — добавил Савелий, — а так совсем новая. Но я ее уже обкатал.

— За такую тачку, — задумчиво произнес Володя, — Хомяк не глядя отвалит десять кусков.

— Не меньше, — благоговейно подтвердила Любка.

— Нет, — твердо возразил Савелий. — Торговли не будет. Ешку за машину — и дело с концом.

Володя сел за руль, и через двадцать минут они подкатили к отделению. Немного поспорили, кому идти договариваться. Сподручнее всех это было Володе, потому что он был в форме, но он заартачился. Сказал, что не имеет права засвечиваться на чужой территории. Савелий для этих мест был вообще покойником, с ним никто, скорее всего, говорить не будет. Поэтому выпало идти Любке.

Пяти минут не прошло, как она вернулась с двумя начальниками: один — майор, другой в штатском, но видно, что чином не ниже, а возможно, значительно выше. В кожаной куртке, компактный, с презрительно-пристальным, каким-то зловещим взглядом. Сразу разобрался, кто среди них главный, обратился к Савелию:

— Твоя тачка?

— Ешку отдашь, будет твоя, — сказал Савелий.

— Документы на нее есть?

— Откуда им быть?

— Хозяин не востребует?

— Хозяин в отлучке. На том свете.

— Понятно… — Кожаный начальник и майор обошли машину кругом, милиционер Володя отступил в сторону, будто он был тут случайный прохожий.

— Передок битый, — укоризненно заметил кожаный.

— Дак и Ешка, говорят, не совсем целый, — возразил Савелий.

— Они из него петуха сделали, — пискнула Люба. Кожаный начальник посмотрел на нее осуждающе, как на заговорившую пепельницу, перевел зловещий взгляд на Савелия.

— Сделку принимаем, но с одним условием.

— Каким?

— Чтобы в нашем районе ваши рожи больше никогда не мелькали.

— Вы его купили, район-то?! — дерзко прощебетала Любка.

— Условие принимаю, — сказал Савелий.

— Что, Саня, у тебя есть какие-нибудь замечания? — обратился кожаный к коллеге. Майор, до того не произнесший ни слова, веско изрек:

— Все правильно. Свою шантрапу не знаешь, как передавить. Только залетных нам не хватало.

Они забрали у Савелия брелок с ключами и ушли. Милиционер Володя, бледный и унылый, сокрушенно качал головой.

— Этот кожан из самых центровых. Влипли мы, ребята. Не надо было приезжать.

— Ничего, — утешил молодца Савелий. — Он же нас не тронул, и мы его не тронем.

Постояли, покурили какое-то время. Люба жалась к Савелию, точно лозинка к дереву. Вдруг дверь в отделение отворилась и оттуда выкинули Ешку. Видно, сильным пинком. Он несколько метров пролетел по воздуху и приземлился на четвереньки. Но это было не все. Следом на крыльцо выскочила рыжая девица в темной хламиде, с полувыбритой головой и алым пятном на переносице — Кланька-Децибел. Огляделась и направилась к ним. По дороге пнула ногой копошащегося Ешку. Остановилась напротив Савелия, уперев руки в бока. Люба побежала помочь Ешке. Милиционер Володя, увидев ужасную девицу, приосанился и закурил.

— Ты не простой, — сказала девица Савелию, — да и я не пальцем сделана. Может, потолкуем?

— О чем, Кланя?

— Найдется о чем. Я у бомжа много интересного про тебя вызнала.

— Зачем спицей кольнула?

Девица хихикнула. Не отводила от Савелия ярко пылающих глаз.

— Нельзя женщину обижать, деревня неотесанная. Кланя тебе на шею вешалась, а ты пренебрег. Вот девичье сердце и не стерпело.

Савелий видел, какое семя в девице намешано, но глумливый разговор чудно его будоражил. И не столько разговор, сколько видение розового, изумительной прелести женского тела, скрывающегося под грубой хламидой, блеснувшее в камере, будто солнечный закат.

— Тебя тоже выпустили? — спросил он.

— Не твоя забота, парень. Я птица вольная, летаю, где хочу.

Люба подвела спотыкающегося Ешку. Тот пожал руки Савелию и Володе, со страхом покосился на Кланю.

— Спасибо, братцы! Коли не вы, они бы меня насмерть затоптали. Умоляю, Савелий Васильевич, не связывайся с этой женщиной. Она кого хошь уморит. Ее даже менты боятся. Всяких повидал, а такую ехидну встретил впервые.

— Заткнись, петушок! — расхохоталась Кланя. — Мне дружок твой нужен, а не ты.

По-хозяйски подхватила Савелия под руку и повела к автобусной остановке. Остальные потянулись за ними. Володя шел чуть сзади, не смешиваясь окончательно с подозрительной компанией. Со стороны можно было подумать, что милиционер их конвоирует. Бомж Ешка продолжал что-то жалобное бормотать, и Люба его утешала, обещая, как только доберутся до места, отпоить водочкой.

— Через полчаса «Санта-Барбара», — спохватилась она. — Как бы не опоздать.

Она делала вид, что не замечает страшную кришнаитку, но держалась на расстоянии. Один раз, уже в троллейбусе, Кланя сама к ней обратилась:

— Возьми всем билеты, подружка.

И Люба послушно поперлась к водителю, купить пачку талонов. В троллейбусе, в меру переполненном, Кланя прижималась к Савелию, пока не вдавила его в угол за поручни. Ее упругое тело прожигало его через пиджак.

— Будешь озоровать, — слабо сопротивлялся Савелий, — ссажу на остановке.

Ее рыжие глаза сияли возле его переносья. От кожи пахло влажной тряпкой.

— Мы с тобой поладим, Савушка, — жарко лепетала кришнаитка. — Я давно такого хотела. Из самой земли, из болота. Надоела московская рвань. Не гони меня! Я тебе пригожусь.

— На кой ляд пригодишься? — Савелий перехватил ее игривую руку у себя в паху. — Я ведь в Москву не за баловством явился.

— Знаю, зачем явился. У Ешки допыталась. Но того, кого ищешь, без меня не найдешь. Так и сгниешь в Москве, как все остальные. Москва тебя засосет и выплюнет. Или не понял?

— Тебя не выплюнула.

— Я ее разбойное чадо. А ты чужой. На свою силу надеешься зря. Она не таких ломала. Спицу перемог, это семечки. Да и не хотела я убивать. Ее угар тебя задавит.

Савелий слабел от настойчивых прикосновений и тягучего шепота. Понимал, — наваждение, но не хотел уклоняться. Девица действительно могла помочь. Порок тянется к пороку, без нее он так и будет шататься впотьмах. Ее жаркая блажь — все равно, что путеводная звездочка. Только в одном она ошибалась: ему Москва не опасна. Он посторонний в ее адовом чреве.

Пересаживались из троллейбуса в троллейбус, на одной из остановок милиционер Володя отсеялся. Отозвал Савелия на пару слов и, строго глядя в землю, посоветовал:

— Чуть чего, вызывай наряд, Савелий Васильевич. Телефон Ешка с Любкой знают. Мы эту дамочку враз уроем. Ишь, раскочегарилась.

Но по тону было слышно, не очень верит в свое обещание.

В подвале Ешка без сил повалился на лежак. Любка, как сулила, тут же налила ему водочки, попутно включив телевизор. Стакан Ешка выцедил в один присест, точно микстуру, отдышался, пожаловался Любе:

— Вся задница, понимаешь, воспалена. Но дело разве в этом!

— В чем, Ешенька?

— Пошатнулись убеждения. Народец у нас еще подлее, чем я о нем думал. Мразь и скот. Поделом ему рыночная мука.

— Во как! — засмеялась Кланя-Децибел. — Старый хорек. Все вы вонючие, старые хорьки. Тебе жопу помяли, а народ виноват. Вот весь ваш ум и вся ваша совесть. Ничего, скоро Кришна разберется с вами.

Кланя царственно расположилась на лежаке, сперва потеснив Ешку, а после и совсем спихнула его на пол. На полу, на коврике, он принял вторую порцию водки и мирно задремал. Люба упулилась в экран, где в заветном сериале умопомрачительные красотки и их кавалеры изо дня в день задиристо обсуждали, кто, с кем, когда, в каком месте и почем. Савелий и девушка с алым пятном на лбу остались в подвале как бы наедине.

— Давай, не тяни! — выдохнула кришнаитка.

— Чего тебе дать, Кланечка?

— Сядь поближе, пощупаю тебя!

— Скажи, Кланюшка, ты впрямь в восточного владыку веруешь?

— В кого верую, после скажу. Но враг у нас общий. Иди ко мне!

— У меня нет врагов, Кланюшка.

В бледном, насыщенном бредовыми голосами с экрана сумраке подвала ее яростный взгляд казался единственным живым светом. Она владела ведовством, против которого у Савелия не было защиты.

— Или боишься? Или ты не мужик?

Одним резким движением стянула с себя хламиду. Вспыхнуло, заискрилось божественное женское тело. Савелий не сдюжил. Тяжко вздохнув, перевалился на лежак.

Девушка все делала сама, не позволяя ему и пальцем шевельнуть. Угрюмо шаманила, все более распаляясь: «Вон ты какой соленый огурчик! Вон ты какой привередливый!..» Их любовное путешествие длилось очень долго. Уже Люба, выключив телевизор, бросила на лежак невидящий взгляд и отправилась на вечерний промысел. Несколько раз оживал на полу бомж Ешка, прикладывался к бутылке и, невнятно урча, снова засыпал. Во сне беспокойно, жалобно вскрикивал, со всех ног улепетывая от насильников, превративших его в петуха. Уже ночь занялась сырой прохладой, и лампочка на потолке, мигнув пару раз, сама собой потухла, а они двое, мужик и девка, все мчались в безумной скачке к невидимому пределу. Но когда все наконец закончилось, оба испытали такую безмятежную радость, как после грибного дождя.

— Насквозь меня пробил, до самого горла, — с благодарностью призналась вакханка.

— В диковину мне это, — смутился Савелий. — Но ежели желаешь, давай еще разок.

Глава 5

Над входом в общую столовую — мраморная табличка. На ней лозунг: «ЗОНА — ВЕЧНЫЙ ПРАЗДНИК ДЛЯ ВСЕХ!» За каждым столиком — по омоновцу. Необходимая мера предосторожности. В столовой харчилось большинство сотрудников Зоны, выбившихся в контрактники из быдла. Это были самые яростные приверженцы нового порядка, зонники до мозга костей, замаранные кровью, грязью и предательством, на каждом из них негде было пробы ставить, надежная опора, охранительный эшелон Зоны, сумевшие выжить в условиях сверхрынка, но все же ни одного из них нельзя было оставлять без присмотра ни на минуту. Так постановил Хохряков особым указом, и он был, разумеется, прав. Жизнь показала, что контрактники, сбившись в кучу больше одного человека, обязательно придумывали какую-нибудь гадость.

Приходящий на кормежку сотрудник перво-наперво платил небольшую, чисто символическую мзду омоновцу, к которому подсаживался за стол, потом его обыскивали, снимали отпечатки пальцев, и уж только после этого он получал тарелку горячей жратвы — обыкновенно сытного борща, заправленного свиным салом. Столовая редко пустовала, потому что любому контрактнику вменялось в обязанность посетить ее хотя бы раз в день. Да мало кто и отнекивался. Если угодить омоновцу, то можно было в заключение трапезы рассчитывать на кружку огненного пойла под игривым названием «Кровавая Катя», от коего напитка счастливчик балдел не меньше суток. Правда, были случаи летального исхода, связанного с перегрузкой организма «Кровавой Катей», но тут уж, как говорится, кто не рискует…

Дема Гаврюхин через Прокоптюка передал, что изменил место встречи и назначил ее именно в столовой, в субботу, в двенадцать часов дня. Как было велено, Гурко подошел к пятому столику от кухни, поклонился омоновской ряхе и произнес пароль: «Извините за опоздание. Теща приболела!»

Омоновец глянул исподлобья — на плоской харе вспыхнули два прицельных голубых фонарика — и презрительно бросил: «Садись, пенек! Твоей теще Давно сдохнуть пора». Это был отзыв.

Гурко опустился за стол, протянул левую руку, и омоновец привычно, ловко обмакнул его пальцы в коробочку с раствором и перевел оттиск на специальную, несгораемую салфетку. Но тут же салфетку смял и зачем-то спрятал в карман. Глядел на Гурко оловянным, немигающим взглядом. Гурко засуетился и отдал ему два доллара.

— Больше пока нету, господин.

Омоновец хмыкнул, как рыгнул, сделал знак пальцами, и тут же с кухни примчался подавальщик с миской дымящегося борща и краюхой заплесневелого серого хлеба. Местный хлеб славился тем, что тот, кто съедал ломоть целиком, после какое-то время вообще не нуждался в пище, а только испытывал в течение месяца неумолимый рвотный позыв.

Отложив хлеб в сторону и накрыв его, чтобы не обидеть омоновца, ладонью, Гурко потихоньку начал хлебать борщ, ощущая, как с каждым глотком в него проникает скользкая горячая сытость. Он обедал в столовой третий раз за минувшие десять дней и в первые разы миску не осилил, как ни старался. Но сейчас решил — будь что будет! — не ударить в грязь лицом.

— Небось выжрать хочешь, курва? — ласково осведомился омоновец.

— От хорошего кто ж откажется, — потупился Гурко. Он не задавал лишних вопросов, вообще помалкивал, но успел разглядеть омоновца. Плоское, как блин, лицо, крупный носяра, невыразительные, но с тайным блеском бедовые глазки — сорокалетний бычок из предместья. За соседними столами было полно таких же истуканов, кто посолиднев, кто попроще, но все без признаков приязни и разума. Едоков было немного — шесть-семь в разных местах. За дальним столом, как и было условлено, насыщался горячим приварком свободный ассенизатор на спецдопуске — Эдуард Сидорович Прокоптюк. В столовой не положено было подавать какие-либо признаки знакомства, но Гурко от порога сумел-таки дружески подмигнуть старику, отчего у того рожа вытянулась, как резиновый коврик.

«Если ты и есть Дема Гаврюхин, — мысленно обратился Гурко к сидящему напротив омоновцу, — то признаюсь, это серьезно. Ты меня убедил».

Подавальщик вернулся с медной кружкой, наполненной почти до краев белесой, точно незрелая бражка, жидкостью. Это и была заветная «Кровавая Катя». Гурко поднял кружку к ноздрям и с наслаждением понюхал. Шибануло, как из подожженной помойки.

— Ну что, курва, — осклабился омоновец. — Слабо принять на грудь? Или вас этому тоже учили?

Гурко встретился с ним взглядом и увидел блеснувшую в зрачках тугую, настороженную мысль. Теперь он больше не сомневался, что перед ним Дема Гаврюхин — лихой, неуловимый покойник. Однако не понимал, как они смогут поговорить здесь, в столовой, где все столики надежно оборудованы подслушивающей аппаратурой.

— За ваше здоровье, господин, — сказал он уважительно и сделал несколько быстрых, мелких глотков, опустоша кружку чуть ли не вполовину.

— Крепко, — одобрил Гаврюхин. — Гляди не закосей. Сблюешь, прибирать некому. Своим же рылом выскребешь.

Гурко остановился над тарелкой и продолжал молча хлебать сочное варево. Ему оставалось только ждать, и ждать пришлось недолго.

— Не ссы в штаны, — ухмыльнулся Гаврюхин. — Этот столик обесточен. И все соседние тоже. Говори, чего надо?

— О чем вы, добрый господин? — Гурко изобразил испуг, как и положено контрактнику, вынужденному задать вопрос вышестоящему чину. В Зоне был свой этикет общения, который не стоило нарушать. Гаврюхин удовлетворенно крякнул:

— Не сомневайся, курва, я тот, кто тебе нужен.

— Может быть, спирт, — задумчиво сказал Гурко, — вышиб из меня мозги. Не понимаю, про что вы?

Гаврюхин начал терять терпение. Он видел перед собой лоснящуюся первобытной наивностью физиономию, какую не встретишь не только в Зоне, но, пожалуй, и в самой Москве.

— Ты что же, искал меня, чтобы дурака валять? А если я тебе сейчас сопатку раздолбаю?

— Воля ваша, господин, но я никого не искал. Зашел горяченького покушать. Ничего не нарушал, — как бы в забытьи, он потянулся за кружкой и спокойно ее допил. Гаврюхин проследил, как забавно прыгает острый кадык. На душе у него посмурнело. Органы впервые прислали в Зону элитного вояку, и это означало, что против нее готовится мощный удар. Гаврюхин не предполагал, что в органах после пяти лет разбоя и чисток вообще остались специалисты такого уровня. Не сказать, чтобы он обрадовался, убедившись в обратном. Появление Гурко ставило перед ним неожиданную проблему. Он не собирался ни с кем делиться победой.

У него было свои счеты с Зоной, и он собирался рано или поздно свести их сам. Государственные службы, суд, прокуратура — это все туфта, сказки для бедных людей. В той большой Зоне, которая раскинулась вокруг ихней маленькой и откуда явился этот герой, все прокуроры, министры, суды и управители давным-давно стакнулись. Сговорились с людьми, подобными Хохрякову и Мустафе. У них даже совместный общак — государственный бюджет, откуда они черпают не ложками, а бочками, и коммерческие банки, где они умножают награбленное, время от времени делая для показухи вид, что озабочены не только собственной задницей. Без устали спорят в газетах, трещат с экранов, кого-то отстреливают поодиночке, но на самом деле вся эта жуткая кодла нелюдей сомкнула жилистые, мохнатые лапы на шее больной страны и душит ее насмерть, как знаменитый Чикатилло душил и терзал наивных, потянувшихся за конфеткой девочек в лесополосе. Та Зона страшнее, неприступнее этой, огороженной забором с протянутой над ним электрической проволокой. Поэтому Гаврюхин и не рвался обратно. Он верил в то, что если ему удастся взорвать вот эту маленькую, уютную Зону, которая, по сути, всего лишь смешная пародия, то трещина разрушения, возможно, протянется аж до Урала, точно так же, как одна измененная клетка тянет за собой хвост глобального биологического краха.

— Значит, здесь не хочешь говорить? — уточнил Гаврюхин. Гурко не ответил, глупо улыбался, пьянея на глазах. Ему уже пора было отчаливать из столовой: на обед контрактнику полагалось не более двадцати минут. За нарушение лимита времени следовали штрафные санкции, иногда очень серьезные, вплоть до членовредительства. Многие, разомлев от «Кровавой Кати», попадались в эту ловушку. Краем глаза Гурко заметил, как вольный ассенизатор Прокоптюк покинул столовую. Ему почему-то огненного зелья не обломилось.

— Выйдешь из столовой, — сказал Гаврюхин, — сверни направо. Там сарай, знаешь? Около него подожди. Я пойду. Понял, нет?

Гурко молча поднялся, заковылял к выходу, покачиваясь, что-то напевая себе под нос. Он не переигрывал. Он был пьян и весел.

В затишке за сараем закурил. Этот уголок просматривался только с дальней сторожевой вышки. Линия пулеметного огня обрывалась у здания столовой. И все-таки с точки зрения конспирации это было далеко не лучшее место. Впрочем, идеальных условий для секретного сговора в Зоне, скорее всего, не существовало.

Дема Гаврюхин подошел через пару минут и был приятно удивлен, увидев совершенно трезвого человека, присевшего перекурить на ящик из-под макарон. Загадочный, светловолосый человек глядел на него снизу с печальным выражением.

— Актерствуешь, Гаврюхин. Кому это надо?

— Как актерствую? — не понял Гаврюхин.

— Да вот эта публичность неуместная. Столовая, омоновская форма. Зачем? Кстати, объясни, как это тебе все удается? Двум господам служишь?

Гурко говорил тихо, вежливо, с приятной улыбкой, но задел Гаврюхина, будто крючком под жабры.

— Вот что, молодой человек, — сказал он с нажимом, пронзая Гурко бешеным взглядом. — Давай на всякий случай сразу определимся кое в чем. Пока вы там свои пайки жрали и отечество просирали, меня здесь сто раз убили. Поэтому объяснять я тебе ничего не должен. Это ты мне лучше объясни, зачем я тебе понадобился. И советую, сделай это без всяких ваших шпионских закорючек. Я хочу точно знать, в какую игру ты играешь. Предупреждаю, если мне не понравится ответ, ты в Зоне дня не протянешь. У меня нет ни времени, ни охоты на психологические эксперименты.

Гурко поднялся на ноги: росточком он был повыше собеседника на голову.

— Кури, Дема, — произнес как бы извиняясь и протянул сигареты. Гаврюхин подумал и сигарету взял. Но прикурил от собственной зажигалки.

— Я тебя слушаю, чекист.

— Игра нехитрая, — сказал Гурко. — Но у меня руки связаны. Без твоей помощи я пропал.

— Дальше?

— Мне нужна связь — и немедленно. Можешь сделать?

— Зачем тебе связь?

— Мустафа пасет моих стариков. Я их очень люблю. Их нужно спрятать.

— Связь не проблема. Но ты не объяснил, чего добиваешься. Зачем ты в Зоне?

Гурко ответил еще мягче:

— Чего мудрить, Тема. Надо скосить всю головку разом. Это немного, как я понимаю. Пять-шесть человек.

— Всего-навсего двое. А шире брать — человек сорок. Кто ты, чекист?

Вопрос был ясен Гурко. В нем было много тоски. Гаврюхину, такому, каким он уродился, надоело сражаться в одиночку. Надоело бегать, прятаться, умирать и копить пустые надежды. Конечно, у него помощники, и немало, но он разуверился в людях. Они были слишком слабы для него. А те, которые были сильны, очутились в другом лагере. Гаврюхин все еще надеялся встретить брата по крови, по духу, рядом с которым вся его безумная жизнь обретет иной, высший смысл. Русскому человеку без заповедной, дурманной цели и водка горька, и любовь не в сладость. Цель эта всегда одна: услышать поблизости сердце, которое бьется в лад с твоим.

— Не терзай себя, Гаврюхин, — проговорил Гурко. — С нашей земли нас никто не сгонит.

— Ты в это веришь?

— Я это знаю. И ты знаешь. Скоро мы подпалим им хвостики.

В глазах Демы Гаврюхина вспыхнули теплые свечки.

— Красиво чешешь, земеля. Почему же они такую волю взяли, что укорота им нет? Скажи, умник?!

— Они взяли, потому что мы дали. Но вряд ли сейчас самое время это обсуждать.

Гаврюхин согласно кивнул, огляделся. Все было спокойно вокруг, ни одного неумытого рыла на горизонте, но тишина в Зоне обманчива. Ничего нет более предательского. Кому про это знать, как не дважды покойнику.

— На кого выйти? Что передать?

Гурко склонился и из уст в ухо, как по факсу, слил два номера телефона Сергея Литовцева и добавил кое-какую информацию.

— Не забудешь?

Гаврюхин осторожно дотронулся рукой до литого плеча Гурко. Это был страшный жест, совсем из иной, далекой жизни.

— Побереги себя, чекист. Боров могуч. За тобой догляд особый, сам понимаешь.

— Ничего. Недельку пробарахтаемся.

…Через неделю был назначен большой праздник, на котором Олег Гурко должен был отработать часть долга. Он теперь жил в отдельном бункере вдвоем с Ириной Мещерской и с утра до обеда натаскивал троих порученцев, выделенных ему Хохряковым. С самим Василием Васильевичем виделся тоже ежедневно, и бывало, в самой непринужденной обстановке. Хохряков ему симпатизировал, и Гурко отчасти отвечал ему взаимностью. Крестьянский сын Хохряков понимал мир как большую исправительную колонию, куда его прислали старшим надзирателем. Как и Большаков, он полагал, что для обработки человеческого сырца все средства хороши, но, в отличие от Мустафы, сам по себе был в некотором смысле высоконравственным человеком, не склонным к извращениям, не алчным, чуждым бессмысленного насилия, и все, что он делал, объяснялось его потаенной внутренней идеей. Идея заключалась в том, что род людской исчерпал себя, испаскудился, превратился в некий зловонный живой нарост на земной коре, и в таком виде его дальнейшее существование бессмысленно. Идея, как знал Гурко, была далеко не нова, уходила корнями в мезозой, в определенном преломлении могла быть даже плодотворной, но во все времена находилось немало людей, которые ее извращали, беря на себя непосильную роль спасителей человечества. На историческом пространстве те из них, кому везло, проливали реки крови, удобряли землю, как навозом, трупами, но в памяти поколений по странному, кривому устройству мирового сознания оставались мучениками, страстотерпцами, великими воителями и чуть ли не посланцами Господа. К таким идейным искоренителям людской скверны, безусловно, принадлежал и Васька Хохряков, Василий Щуп, матерый хищник, выбредший на общественную ниву откуда-то из недр российской глубинки. В искоренительной идее, которую грубо и не вполне осознанно исповедовал Хохряков, была одна немаловажная особенность: он был уверен, что даже на фоне всего изговнившегося и смердящего рода людского русский человек отличается особой, неповторимой гнусностью; и если, допустим, с каким-нибудь поганым турком или эфиопом еще можно как-то поладить, то уж про русского гниденыша сказано точно и бесповоротно: горбатого только могила исправит. В этом мнении Хохряков был куда радикальнее и непримиримее своего поделщика Доната Сергеевича Большакова, который считал, что опыт их маленькой Зоны, перенесенный на всю российскую территорию, все же как-то смягчит и упорядочит подлые нравы русских мужиков. Между ними часто случались ожесточенные споры, в которых Мустафа, будучи горячим приверженцем просвещенных западных взглядов, упрекал своего полудикого помощника в дуболомстве и интеллектуальном невежестве, а в ответ слышал от вспыльчивого Хохрякова нелепое обвинение в том, что он якобы продался большевикам и жидам. Эти, в сущности, теоретические разногласия достигали иногда такого накала, что не обходилось без рукоприкладства, но били они оба, как правило, кого-нибудь третьего, причем чаще всего доставалось писателю Клепало-Слободскому, которого обыкновенно приглашали, чтобы он их рассудил. Фома Кимович, как творческий интеллигент, и значит, по определению всех телевизионных правозащитников, совесть нации и ее мозговая косточка, попадая между властительными спорщиками, как между молотом и наковальней, от страха терял остатки рассудка и по обыкновению нес всякую околесицу: то об особом пути России-матушки (подобострастно косясь на Ваську Щупа), то о желанном вхождении в цивилизованную семью народов (кивок Донату Сергеевичу), и в конце концов, понимая, что зарапортовался, как Щукарь на собрании, падал на колени и плача просил о помиловании, отсыпаясь почему-то к своим мифическим страданиям в Колымских лагерях. Нелепое упоминание о Колымских лагерях всегда оказывалось для него роковым. Хохряков не выдерживал и бил умника сапогом в жирное старое брюхо, а уж там и Мустафа, брезгливо морщась, добавлял совести нации пару горячих. Разрядив таким образом напряжение, паханы осушали чарку дружбы, а бедный писатель, побывав как бы на очередном президентском Совете, скуля, уползал в свою нору. Уже при Гурко бедному старику дважды ломали челюсть и один раз заставили проглотить собственный слуховой аппарат.

Хохряков симпатизировал новому сотруднику, потому что угадал в нем крепкого самца-производителя, но понимал, что приставить его к делу чрезвычайно трудно. И спеси много, и должок на нем большой, как ни старайся, целиком не спишешь. Та организация, где до прибытия в Зону числился на довольствии Гурко, вызывала у Василия Васильевича уважение, и это тоже шло змеенышу в плюс. Хохряков уважал не только КГБ, но и царскую охранку, и любую подобную организацию в любой точке земного шара за то, что они умели держать в узде беспокойных, шебутных людишек, которые без присмотра натворили бы еще больше пакостей, чем им доселе удавалось.

— Тебе, наверно, невдомек, дураку, — увещевал он молодого гордеца, — что вся ваша служба теперь подобна тени отца Гамлета: пугает, а никому не страшно. Слава Богу, успели мы у вас власть перенять.

— Кто это вы, — поинтересовался Гурко. — Бандиты, что ли?

— Называй как хочешь. Для одних бандиты, для других Хозяева. Суть в том, что успели власть взять. И недоморышей вроде тебя потеснили. Теперь все проблемы будут вскоре решены. Кого на кол посадить, а кого в печку сунуть — это уже технические вопросы. Главное, навести такой порядок, чтобы земля вздохнула привольно. То есть человеческий нарост с нее поскорее сковырнуть.

Про человеческий нарост Гурко слышал и прежде, любимый конек Хохрякова, но поразился спокойной, властной уверенности, с которой тот говорил. Если не смотреть на Хохрякова, а только слушать, то могло показаться, что его умиротворенный голос доносится прямо с неба. На сей раз они беседовали в рабочем кабинете Василия Васильевича, куда тот вызвал Гурко, чтобы узнать о подготовке к приему дорогого гостя, Кира Малахова. Гурко доложил, что никаких накладок не предвидится. Если с Киром будет свита (оговорено десять человек), то их тоже можно уложить в любой момент — по желанию заказчика. Работа пустяковая.

Хохряков налил в рюмку розовой жидкости из хрустального флакона, пододвинул Гурко.

— Попробуй, вкусно.

— Благодарствуйте, — Гурко выпил, даже не спросив, что это такое. Оказалось, слабый напиток, замешанный на рисовой соломке. По вкусу напоминало яичный коктейль. Ударило по глазам, но не сильно. Многообразие наркотиков в Зоне поражало, но Гурко быстро привык к волнующему изобилию. Подобно другим обитателям Зоны, он уже воспринимал наркотическую ауру примерно так же, как житель Лондона воспринимает обыденную пасмурную хмарь.

— Ты хитер, как гадюка, — одобрительно заметил Хохряков, проследив, как подействует на молодца коварное питье. Оно никак не подействовало. Словно Гурко отхлебнул парного молочка. — Но судьбу не перехитришь, юноша. Даже не надейся.

— Что вы имеете в виду, Василий Васильевич?

— Переоцениваешь ты себя, майор. Или какое там у тебя было звание?

— Почти полковник, — с гордостью сообщил Гурко.

— Так вот, полковник, кривой гвоздь в доску не забьешь. Не знаю, говорил тебе Мустафа или нет, но я был против того, чтобы тебя использовать. Я ведь знаю, чего ты собираешься учудить. У таких, как ты, всегда оса в жопе. Но он хочет убедиться, пусть убеждается. Я не против. Больше скажу. Ты парень неплохой. Попал бы раньше ко мне, я бы из тебя, как папа Карло, вытесал хорошенькую Буратину. Но теперь уже поздно. Слишком много ты о себе возомнил в предыдущие годы. Слишком легко тебе все давалось. А так-то почему бы и нет? Убивец ты классный, не спорю.

— Как вы образно выражаетесь, — с почтением отозвался Гурко. — На ваши сомнения одно отвечу. Даже тому, у кого оса в жопе, жить-то охота. Верно? Донат Сергеевич по великодушию своему шанс мне предоставил, и я его использую. Ведь есть этот шанс, есть?

— Почти неприметный, но есть, — согласился Хохряков. — Про Малахова хочешь чего-нибудь узнать?

— В общем-то неплохо бы.

Тут немного лукавил Гурко. Про Кира Малахова, вязьменского крутяка, он был наслышан и прежде. По оперативным разработкам тот котировался высоко, чуть ли не на уровне рыжего Толяна, и сравнение это было не случайным. Среди московского паханата, оставшегося на обочине легальной власти, Малахов был, пожалуй, главный, а возможно, и единственный натуральный интеллигент. Его личность никак не укладывалась в портрет обыкновенного живоглота, сколотившего дурной капиталец на слезах голосящих российских придурков. Начать с того, что у Малахова было два законченных высших образования — юридическое и медицинское — и четыре года назад он прошел полноценную полугодичную стажировку — то ли в Америке, то ли в Израиле. Вернулся с промытыми, чистыми, как у младенца, мозгами, но непомерно раздутый от аристократического чванства. Многое в жизни досталось ему по наследству от родителей: отец — крупный партийный философ-теоретик, декан Академии общественных наук, а впоследствии ближайший соратник Горбачева, один из разработчиков гениальной модели «ускорения» и «нового мышления», мать — профсоюзная деятельница российского масштаба, известная в партийных кругах под кличкой Маня Перламутровая, — да, он многим был им обязан, но кое-чего добился и сам. Не родители, а счастливый случай свел Кира Малахова в конце восьмидесятых годов с неким молодым человеком, веселым и предупредительным, с которым они сошлись близко, как сходятся только в молодости, и полюбили друг друга. Это сейчас имя великого реформатора гремит по всему миру, наводя ужас на быдло и внушая надежду всем жаждущим разбогатеть, а на ту пору это был всего лишь начинающий торгаш, занимающийся цветочным бизнесом и мечтающий о том, как срубить лишний стольник с зазевавшегося клиента. Но ветер вольного рынка уже поддувал в паруса золотой молодежи. Новый знакомец ввел Кира Малахова в тесный кружок своих корешей, таких же бесшабашных и сосредоточенных, как он сам, большей частью связанных кровными узами с партийной элитой. Много среди них было прожигателей жизни, но были и такие, кто от скуки занимался экономикой и политикой. Из них в скором будущем, когда протрубили трубы Архангела, и составилось интеллектуальное ядро, штаб по генеральному переустройству дремучего болота под название Россия. Как-то все разом, точно по мановению волшебной палочки, они выскочили на поверхность общественной жизни и заняли все посты в правительстве и вокруг. То есть сказать «все посты» было бы, наверное, преувеличением, но все же достаточно для того, чтобы осуществить свои фантастические проекты. Для больной, изнемогшей под игом коммунизма страны это было почти чудом, сравнимым разве что с явлением Ноева ковчега на волнах всемирного потопа. Главное, что все они, эти золотые мальчики, выросшие на очень хорошей, Доброкачественной пище, были настолько целеустремленные и даже отчасти безрассудные в своем провидческом идиотизме, что если между ними и возникали споры, то только о том, за какой срок — триста, четыреста, пятьсот дней — удастся окончательно переломить хребет все еще ползающей и скалящей зубы советской гадине. Для великого дела им понадобилось около трех лет. Это были истинные победители, и Кир Малахов волею судьбы оказался одним из них.

Но, увы, ненадолго. С ним случился один из непредсказуемых психологических конфузов, возможных только в русском человеке. На самом головокружительном витке карьеры (уже после зомбирования) что-то вдруг сломалось в его хрупкой душе, и вид дармовых миллионов и всеобщего рыночного счастья показался ему пресным и даже вызывал отрыжку, как после принятия чрезмерной дозы бренди натощак. Трудно назвать все причины странного душевного слома, но одна была на виду и зафиксирована в анналах спецслужбы. Болевой шок, совпавший с чрезмерно сильным эмоциональным потрясением.

Ослепительный октябрь 93-го года. Четвертый день. Каменный мост — будто перекинутый из одной эпохи в другую. Толпа нарядно одетых горожан — молодые буржуа, проститутки, творческие интеллигенты — все смешались, породнились, никаких сословных различий. Опьянев от счастья, в едином возвышенном порыве рев сотен глоток: «Шайбу! Шайбу! Шайбу!» Раскатистым эхом ответно ухали танки. На проседи парламентского здания проступили черные отеки, лопались окна, плескались вместе с копотью мозги двуногих обезьян, возомнивших себя законодателями. Червяками извивались по набережной пенсионеры-недобитки, пытаясь зарыться в асфальт, — чарующий, незабываемый денек! Трансляция по всему миру. Американское телевидение, смакующее каждый удачный выстрел. Миллионы сочувственных глаз, прильнувших к телевизорам. Убиение монстра в его собственном логове. Слезы победы и восторга. Никогда прежде Кир Малахов, случайно оказавшийся на мосту, не испытывал столь ярких чувств. Все люди казались ему братьями. У самой вонючей проститутки он рад был руку поцеловать. Готов был броситься на шею занюханному наркоману. Встретился ему старый поэт-бард, с мокрыми от умиления штанами, — не глядя отстегнул ему в подарок пару штук зелеными. Поэт натужно затрясся и разбил гитару о парапет. «Навсегда! — вопил. — Навсегда!» Пили что попало, бутылки заходили по рукам, их сгружали ящиками с зеленого грузовика. То тут, то там мелькали просветленные лики знаменитых правозащитников. В стороне двое добродушных кавказцев бесплатно насиловали известную тысячедолларовую манекенщицу, мисс Мытищи, добавляя в общий праздник капельку солнечного Востока. Эйфория всепрощения и духовного слияния. Прав поэт, кто это видел, кого судьба наградила святыми минутами, не забудет никогда.

Каким-то образом, не чуя под собой ног, Кир Малахов добрался до площади Восстания, где наткнулся на группу вооруженных людей, которые сперва по инерции тоже показались ему родными.

Он кинулся обниматься и дарить деньги, но неожиданно нарвался на мощный удар дубинкой по черепку.

— За что? — удивился Малахов.

— Это кордон, скотина, — бодро ответил ему сержант в черном берете. — Протри зенки.

После второго удара он решил, что танк на набережной, ошибясь прицелом, угодил снарядом ему в затылок. Очнулся в каком-то подъезде, где весело управлялись пьяные омоновцы. С воли им вкидывали какого-нибудь истерзанного человечка, омоновцы добивали его сапожищами и складывали у стены. Набрались уже два яруса стонущих, изрыгающих проклятия и жалобы полураздетых тел. В этой куче трудно было понять, кто стар, кто молод, кто мужчина, кто женщина, но Кир Малахов с ужасом обнаружил, что на него свалили трупик обнаженной девушки, и в глаза ему просочилась кровавая жижа. Он истошно завизжал и надолго впал в забытье.

…Впоследствии известный психиатр определил, что именно внезапный переход из блаженного созерцательного состояния в первобытный морок произвел в рассудке Малахова роковое повреждение. Выйдя их кремлевской лечебницы, он на месяц смотался в Европу, чтобы подлечить нервы, и вернулся совсем другим человеком. Метаморфоза выказалась нелепо. Он порвал дружбу с прежними побратимами, золотыми мальчиками, и почти целый год скрывался неизвестно где. А потом, обескуражив всех, кто любил его за острый ум и деликатность чувств, объявился во главе немногочисленной Вязьменской группировки, то есть опустился на низовой, оперативный уровень жизнедеятельности. Все попытки братанов вытянуть его обратно наверх, пристроить хотя бы в какую-нибудь депутатскую комиссию оказались тщетными. В органах имелся записанный на пленку разговор между Киром Малаховым и неукротимым рыжим приватизатором, в котором Гурко обратил внимание на примечательный диалог.

«Т.Ч.: Сколько же ты, жопа с ручкой, собираешься болтаться среди этого отребья?

Кир Малахов: Сколько потребуется.

Т.Ч.: Объясни же, наконец, почему, почему?

Кир Малахов: Кому-то надо, Толя, делать черновую работу. Иначе, сам знаешь, они вернутся.

Т.Ч.: Кто вернется-то, кто?!

Кир Малахов: Давай поговорим об этом через пять лет».

И чуть дальше, когда Т.Ч., судя по тону, уже потерял надежду спасти братана.

«Т.Ч.: Пойми, жопа, мы одержали величайшую победу в истории: вынули гнилую кость из горла мировой цивилизации.

Кир Малахов: Ты имеешь в виду эту страну?

Т.Ч.: Теперь она принадлежит нам. Какой простор, чистое, взрыхленное поле. Засевай чем хочешь и жди урожая. Разве время сейчас предаваться интеллигентским рефлексиям? Да ты просто струсил, Кир!

Кир Малахов: Ты очень умен, Толяныч, я горжусь твоей дружбой, но кое-чего не понимаешь, потому что устроен иначе, не как большинство аборигенов. Ты не видел близко их лиц. Они обязательно вернутся. Борьба только начинается…»

Вязьменская группировка была обустроена по такому же принципу, как все ей подобные: у нее был свой, родной банк, где отмывались капиталы, и свой (инкогнито) куратор в высших чиновничьих сферах. Свое отделение милиции, прокуратура, судья и подведомственная территория, на которой ее власть была непререкаема. Она подкармливала трех-четырех щелкоперов в газетах и одного ведущего на телевидении: для пущего понта эта сикушечная братия время от времени «разоблачала» «кошмарные преступления» вязьменской братвы. После разоблачений авторитет группировки заметно возрастал, и вскоре на их территории ни одна мышь не посмела бы пискнуть без спроса. Но все же среди остальных московских группировок Вязьменская выделялась своей как бы сказать снисходительностью и либерализмом. Кир Малахов за все время правления (уже третий год) не провел ни одной насильственной акции, которая не была бы мотивирована железной необходимостью. Когда прошлой весной молодого банкира Коляну Мостового пришлось облить бензином и сжечь у ворот мэрии, то уже на другой день Кир Малахов лично выступил по московскому каналу и подробнейшим образом объяснил, что хотя он не знает, кто расправился с талантливым юношей, но имеет сведения, что в своей преждевременной кончине Коляна Мостовой виноват только сам. Его неоднократно дружески предупреждали, чтобы он не шустрил в чужой вотчине, не далее как месяц назад покалечили жену и взорвали офис, но Коляна все не унимался, видимо, принадлежа к тем скверным людям, которые никого не уважают, кроме себя. Вот и достукался со своими закодированными счетами и водкой «Ладушки».

Народ тянулся к вязьменской братве, видя в них своих заступников от раздухарившихся, обнаглевших богатеев. Вероятно, обостренное чувство справедливости и толкнуло Кира Малахова на опасный шаг: когда в Зоне случайно кокнули Геку Долматского, находящегося под вязьменской крышей, он потребовал от обидчиков сумасшедшую компенсацию. Вероятно также, что повреждение рассудка, наступившее во время октябрьской победы, незаметно прогрессировало, иначе, находясь в трезвом уме, вряд ли Кир Малахов (при всех своих бывших связях) рискнул бы тянуть на «стрелку» самого Мустафу.

…Воротясь во флигелек, где они по особой милости Хохрякова проживали вдвоем с Ириной, Гурко уселся за кухонный стол и начал рисовать на листке Из блокнота какие-то крошечные стрелки, диаграммы и смешные рожицы вперемежку. Заполнив листок, он рвал его на мелкие клочки и принимался за следующий. Его ум был предельно напряжен. Похоже, впервые он столкнулся с проблемой, которая казалась неразрешимой и становилась все более неразрешимой, чем глубже он в нее погружался, но это его только бодрило. По опыту прежней жизни он знал, что не бывает безвыходных ситуаций, а есть только по неосторожности преждевременно оборванные концы. Главная трудность в положении Гурко была та, что он в едином лице представлял и аналитическую, и следовательскую, и судейскую, и исполнительскую службы, а времени на подготовку операции у него оставалось с гулькин нос. Его противник, напротив, был многочислен, отменно вооружен, его щупальца простирались во все клоаки, где пахло шальными деньгами, а сердце охраняли двухметровые заборы Зоны с пулеметными гнездами на сторожевых вышках, но Гурко это не смущало. Слабость Большакова и тех, кто стоял за ним, была не в том, что они смертны, как все остальные, а как раз в том, что они слишком уверовали в окончательность своей победы и не умели вовремя остановиться. В один желудок нельзя вместить больше пищи, чем он способен переварить, — об этом они напрочь забыли.

Он просидел за столом, пока не вернулась Ирина. Где она бывала, Гурко не спрашивал. Она уходила утром, как на работу, и возвращалась к вечеру, но не всегда. Иногда она где-то оставалась ночевать, а накануне ее среди ночи подвезли на почтовом фургоне и свалили у дверей, будто тюк с бельем. Олег отнес ее на кровать, раздел и попытался привести в чувство, но это ему не удалось. Ее накачали какой-то особой гадостью, от которой на коже (на лице и животе) проступили темные пятна наподобие трупных. Ее показательно убивали у него на глазах, и он ничем не мог ей помочь. Разве что тем, что подолгу смотрел в ее глаза, выискивая в их туманной глубине признаки живого сопротивления. Ирина не сдавалась и не собиралась сдаваться, и может быть, это было самое волнующее открытие, какое он сделал в отношении этой женщины. Он смотрел ей в глаза до тех пор, пока в них не вспыхивал ответный, красноречивый блеск. Их флигелек располагался на административной территории, где каждый уголок был напичкан подслушивающей, подглядывающей и записывающей аппаратурой на уровне самых последних достижений науки, поэтому им практически ни разу не представилась возможность поговорить мало-мальски откровенно, зато они овладели телепатическим способом передачи мыслей. Из глаз в глаза постоянно между ними происходил один и тот же диалог. «Скажи, милый, скоро?» — спрашивала она. «Да, конечно, — отвечал он. — Еще немного терпения, и мы оба в дамках». — «Но ты же видишь, — умоляла Ирина, — как мне плохо!» — «Нет, — возражал он. — Ты сильная, и я с тобой. Подавятся они нами».

На наркоманок смешно надеяться, но Гурко был уверен, что в нужную минуту Ирина соберется с силами и выполнит то, о чем он ее попросит. Это было второе открытие, которое он сделал относительно нее. В этой женщине под покровом уязвимых телесных оболочек дремала туго натянутая пружина ярости, способная выдержать колоссальные, невероятные психические нагрузки. Прежде он думал, что нет таких женщин, теперь убедился, что есть. Унижения и надругательства, которые прокатывались по ней волна за волной, не могли затушить бдительный огонек надежды. Никто не учил ее «дзену», искусству накопления энергии, но природа сама позаботилась о том, чтобы ее внутренний мир стал недоступен для посягательств палачей. Наверное, и Хохряков уловил в ней эту особенность, потому и берег, как диковину, не растаптывая насмерть. Или приберегал окончательную расправу для особо торжественного случая.

— Ты давно дома? — спросила Ирина, подойдя сзади и коснувшись ладонью его затылка. Как обычно, ее прикосновение заставило его мучительно вздрогнуть. Это было третье и последнее открытие: к этой худенькой женщине, от которой только и осталось что глаза да дыхание, он испытывал постоянное, ровное, мощное влечение, будто в ней одной слились воедино все женщины, с которыми он спал прежде, а также и те, которые были еще обещаны на веку. Три раза им удалось перехватить по глотку телесной любви под пристальным оком записывающего устройства, но ворованные, неловкие соития оставили такое же впечатление, как если бы у голодного человека изо рта вырвали едва надкусанный обмылок колбасы. Зато они постигли нечто большее, часами лежа в обнимку на узкой койке, прижавшись друг к другу с такой силой, что не разлепить…

Гурко увидел, что она трезва, печальна и лишь клонится от многодневной бессмысленной усталости. Что-нибудь это значило, потому что было ново.

— Сейчас, — он взял ее ладонь в свою, — сейчас тебя покормлю. Василь Васильевич, благодетель наш, подарил банку настоящего кофе. И есть свежий сыр. Ты голодная?

— Это я тебя покормлю, — таинственно улыбнулась Ирина. На кухне Гурко зажег конфорку и поставил чайник. Ирина, продолжая улыбаться, достала из сумки промасленный пакет и развернула. Чудесный аромат ударил в ноздри. Копченая осетрина, располосованная на бледно-желтые ломти, источающие голубоватое свечение. Гурко облизнулся.

— Откуда такая роскошь?

— Догадайся!

Проблема питания в Зоне была решена в пользу наркотиков. Доброкачественная пища, а уж тем более деликатесы, были редкостью, и даже сотрудникам на контракте редко удавалось нормально поесть. По идеологическому замыслу Хохрякова в Зоне все должно быть как на воле. Хватало на всех траченных жучками круп, а также полно было американской гнили, упакованной в разноцветные, кричащие жестянки. По субботам на площади перед административным зданием прямо на землю сваливали ящики с тухлыми куриными окорочками — бери не хочу! Иногда происходили забавные схватки между контрактниками, специалистами на допуске и одичавшим зверьем — собаками, кошками, крысами и мутантами, завезенными из братской Чернобыльской Зоны. Кровь лилась рекой и придавала замороженным окорочкам красивый оранжево-ядовитый цвет. На ящик окорочков можно было выменять в столовой буханку свежего ноздреватого черного хлеба, выпеченного пополам с отрубями. Питья тоже хоть залейся — спирт «Ронял», азербайджанская водка на метиле, — но его получали по талонам. Впрочем, заработать талон на спиртное было несложно: их выдавали сразу пять штук за одно отрезанное ухо «байстрюка». Байстрюками называли обитателей языческих секторов, по ночам на них устраивались облавы. Стоило байстрюку зазеваться, а такое случалось сплошь и рядом, высунуться по какой-нибудь надобности из барака, как ему тут же отрубали ухо. Байстрюки, одурманенные наркотиками, были наивны, как дети. Их выманивали на улицу обыкновенным свистом, посулами, а то иногда прогоняли перед бараком голую бабенку. Способов отлова было множество, и после удачной ночи на стол распорядителя талонов отрезанные уши вываливали мешками. Сотрудникам на допуске ночная охота на байстрюков кроме того, что приносила добычу, давала возможность развлечься и оттянуться. Хохряков, разумеется, поощрял богатырские забавы. Это был хороший способ поддерживать среди подчиненных рабочий, боевой дух. Иначе, разморенные червивыми кашами, сдобренными наркотиками, и гнилыми консервами, контрактники слишком быстро выпадали в осадок. Выпавших в осадок, конечно, сразу заменяли новыми, добытыми на воле, но стремительная текучка низовых кадров создавала ненужные хлопоты.

— Представляешь, Олежка, — волнуясь, рассказала Ирина. — Я мыла полы в гостинице, и вдруг идет этот, ну, ты его знаешь — писатель Фома Кимович, и тащит авоськи с продуктами. Он отоваривается в тамошнем буфете. Хотя непонятно — зачем? Его же кормят с барского стола… Останавливается и смотрит на меня. Я тряпку опустила, поклонилась. Он говорит: ну что, курочка, заглянешь вечерком? Он давно ко мне цепляется, помнишь, я говорила?

— Надо было плюнуть в него. Они плевков не любят. Боятся СПИДом заболеть.

Ирина извлекла из сумки батон белого хлеба и — о чудо! — бутылку красного вина «Саперави».

— Нет слов, — сказал Олег. — Благослови Господь всех писателей в мире. Ну и что дальше?

— Я говорю: что вы, Фома Кимович! Как можно! Я бы рада, да Василь Васильевич не позволит без его ведома. Я же у него порученка личная. И тут, веришь, Фома этот — зырк-зырк по сторонам, как крысенок. Да шучу, говорит. Ты что, девушка! Да ты и старовата для меня… Испугался ужасно. Чего-то, видно, у него не ладится с начальством. Достает вот эту рыбину, бутылку, хлебушек — и мне. Я взяла. Не надо было, да?

— Почему не надо? С паршивой овцы хоть шерсти клок. И как он объяснил свою щедрость?

— Сказал, что хочет дружить. — В ее глазах тень страха. Гурко ее понял: когда люди типа писателя Фомы предлагают дружбу, это скорее всего сулит новую беду. Он разлил вино по чашкам. Они ужинали, улыбаясь друг другу, ни на секунду не забывая про зоркий телеглаз. Вино было выдержанное, душистое и осетрина превосходная. После ужина выкурили по сигарете. Они оба, не сговариваясь, довольно долго молчали, из чего следовало, что им хотелось поговорить о чем-то таком, о чем говорить нельзя. Таких тем было несколько, и по глазам подруги Гурко догадался, о чем она думает. Сегодня каким-то образом ей удалось уклониться от наркотика, и поэтому встреча со старым чудовищем, прозываемым почему-то писателем, сильно ее напугала. Зона терпима под наркозом, когда все происходящее кажется почти что сном, но для ясного сознания убийственна. Психика не справляется с кошмаром. Маски вместо лиц, речи, имеющие человеческие модуляции, но таящие в себе потусторонний смысл, смерть, воспринимаемая как шутка, мистификация на каждом шагу, оборотни в рясах священников и умные, строгие лица устроителей зловещего, сатанинского спектакля, — конечно, это все сон, но вдруг оказывается, что вовсе не сон, а явь, и возможно, быстрая смерть — единственный способ проснуться. Все как в древних мистериях, где зрителей одурманивали видениями ада до тех пор, пока собственные страдания не начинали казаться им сущим пустяком. Прием воздействия на массовое сознание, используемый диктаторами всех времен, от Калигулы до Гитлера, но доведенный до совершенства только в конце двадцатого века в России. Суть его в том, что со всех сторон внушают: тебе плохо, да, это верно, тебе плохо, но гляди, если не покоришься, как бы завтра не было во сто крат хуже. Человек слаб, человек верит — и уныло бредет за грозными вождями, влекущими его к краю, за которым бездна.

— Это смещение, — Гурко попытался успокоить Ирину мягкой улыбкой. Обычно ему это удавалось. — Мы живем в смещенной реальности, но это не так ужасно, как кажется. Все возвратится на круги своя. Сегодня сняты все запреты и табу, но это ведь только у нас, ну еще, естественно, в дружественной нам Америке. Зато погляди, сколько осталось здоровых, развивающихся стран — Нигерия, Танзания, Мадагаскар и прочие. Человечество — единый организм, он не может погибнуть по частям. Если где-то что-то отмирает, в другом месте обязательно возрождается.

— Иронизируешь, — сказала Ирина. — Мне не смешно.

— Ничуть не иронизирую. Смещенная реальность — давно исследованный феномен. Ближайшие к нам совпадения — Кампучия, ЮАР. Теперь докатилось до нас. Но мы оглянуться не успеем, как солнышко снова взойдет.

Ирина помыла посуду, и они легли спать.

Глава 6

Каково же было удивление Сергея Петровича, когда он получил по служебному факсу депешу от Гурко. Он пробежал текст два раза подряд и запомнил наизусть, а факс сжег. Потом сел в кресло и задумался, закрыв глаза. Думал он не о Гурко, угодившем в ловушку, но пока живом, и не о том, что предстояло сделать в ближайшие часы, а вспомнил давний случай из своей жизни, когда был влюблен в девушку по имени Анастасия, Настенька. Бог мой, как она была свежа! Сергей Литовцев, молоденький, тщеславный старлей, вернулся из ответственной командировки в Красноярск и прямо с аэродрома, не заглянув ни домой, ни на службу, помчался к ней. Позвонил из телефонной будки напротив ее дома. Услышал сперва настороженное дыхание, потом робкий голосок:

— Да, говорите!

— Это я, — сказал Гурко. — Я тебя что, разбудил?

— Ты где?

— Возле твоего дома, где же еще.

— Я сейчас, подожди! — и короткие гудки отбоя. Через секунду она вылетела из подъезда, как была — в домашнем коротком халатике и в резиновых шлепанцах.

Через весь двор кинулась ему на грудь. Он поймал ее на лету, стиснул до хруста. Шальные глаза ее невыносимо пылали: «Ты, ты, ты!» На виду у укоризненных старушек он успокаивал ее, гладил, целовал. Настя что-то бормотала, уткнувшись ему в пиджак. Он держал в руках свое счастье, а после такого уже, кажется, не было. Хотя женщин знал много и со многими спал. Но не было такого, чтобы счастье в руках — теплое, упругое, с бредовым взглядом, со слезами на раскрасневшихся щеках, — и не было такого, чтоб он знал, что это именно счастье, и другого не надо. Куда все девалось? Почему не женился на Настеньке, а спустя год женился совсем на другой, которую не любил, но которая, казалось ему тогда, воплощала в себе все мыслимые и немыслимые женские достоинства? И где теперь Настенька? К кому выбегает в халатике на босу ногу? Гурко надеялся, что когда-нибудь, ближе к старости, если доведется дожить, найдет ответы на эти, в сущности, самые важные вопросы.

Помечтав минутку, стряхнул с пальцев сладкую тяготу воспоминания, дотянулся до телефона и соединился с Козырьковым. Тот, слава Богу, был на месте.

— Кеша, срочно нужна черная «Волга», двадцать четвертая. У тебя есть?

— Может быть, тебе полежать, отдохнуть? — заботливо спросил особист.

— Не время шутить, Кеша. Одна «Волга» и один из твоих бугаев. Гриня на работе?

Козырьков в своем кабинете помедлил мгновение.

— Через час. Через час будут «Волга» и Гриня. Больше ничего не надо?

— Пока ничего. Оставайся, пожалуйста, на связи.

Часа ему хватило, чтобы переодеться и экипироваться. На работе он держал целый гардероб. Для экстренной поездки выбрал темный костюм устаревшего покроя, светлую рубашку и скромный, чуть залоснившийся галстук в голубой горошек. В наплечную кобуру сунул автоматический пистолет системы «люггер» сорок пятого калибра. Любимая игрушка, не знающая осечек. Для пальбы в замкнутом пространстве ничего лучшего не придумаешь. И шуму бывает столько, что создается эффект группового налета. Подумав, положил в коричневый министерский портфель охотничий нож с утяжеленной рукояткой и обыкновенную осколочную гранату с пластиковой чекой. После этого позвонил родителям Гурко, молясь, чтобы они были дома. В факсе был намек, что можно их уже не застать. Трубку снял отец Гурко.

— Андрей Семенович, добрый день. Это Сергей.

— А-а, Сережа, рад тебя слышать, — старик обрадовался, но тут же насторожился. — Что-нибудь с Олегом?

Сергей Петрович допускал, что телефон на прослушке, поэтому говорил аккуратно.

— Да нет, Андрей Семенович, с ним все в порядке.

— Ты так думаешь? А где же он пропадает целый месяц?

— Он вас разве не уведомил?

— Мало ли о чем он уведомил, — старик обиженно сопел. — Вам бы, Сережа, почаще пятую заповедь вспоминать. Вы же теперь все верующие, воцерковленные, вот и вспоминали бы почаще.

— Это какую, Андрей Семенович? Про почтение к родителям? — Сергей надеялся, что старик не станет долго витийствовать. — Кстати, нижайший поклон Дарье Семеновне. Надеюсь, она здорова?

— Тебе что-то надо, Сережа? — уже по-другому, почти по-деловому поинтересовался матерый отставник.

— Пустяки… А впрочем, да. Хотелось бы повидаться. Есть маленькая просьбишка.

— Так в чем дело? Жду.

Сергей Петрович сказал, что выезжает, и попросил Андрея Семеновича выйти вместе с супругой на улицу (минут через двадцать) и прогуляться в сторону магазина «Спортивные товары» (нынче «Бярд-шоп»). После чего старший Гурко окончательно убедился, что дело серьезное и не терпит отлагательства. Коротко буркнул:

— Вечно у вас с Олегом сложности! — и повесил трубку.

В черной «Волге» с импозантным козырьком над фарами за баранкой сидел Гриня Лунев, интересный паренек, возможно, один из самых опасных в Москве. В нем было все опасно: и внешность, ангельская, напоминающая иконные лики, и цепкий ум, целиком направленный на гон, и худое, беспощадное тело, обремененное немыслимыми рефлексами. Но самое опасное в нем было то, что он как-то так уродился, что не придавал никакого значения ни своей, ни посторонней жизни. Вдобавок Гриня был очень смешлив, и когда он смеялся, то не верилось, что этот двадцатипятилетний хлопец способен обидеть даже муху. Козырьков по-особому им гордился. Он подобрал его на выпускном вечере в Суворовском училище (Гриня был сиротой) и, по словам Козырькова, выпестовал, вылепил из говна конфетку. Гриня платил шефу взаимной приязнью, а больше не уважал никого. Про Сергея Петровича он знал по легенде, что тот мотал вроде бы срок за разбой, а потом, когда все бандюги в одночасье стали господами, перенял у бывшего владельца, ныне покойного, богатую фирму «Русский транзит». Что еще он знал или о чем догадывался, про то Гриня никому не говорил. Окинув севшего в машину Лихоманова леденящим, ангельским взглядом, улыбаясь, спросил:

— Никак постреляем, Сергей Петрович?

— С чего ты взял?

— Порох чую, — Гриня радостно гоготнул. — Да и с чего бы вам кобуру понапрасну цеплять?

— А у тебя есть из чего стрелять?

— Откуда? Нам господин Козырьков баловаться запретил.

По дороге Сергей Петрович объяснил веселому попутчику диспозицию. Они вдвоем из госдеповского гаража едут как бы подбросить пожилую пару в поликлинику. Но при этом может случиться накладка, потому что эту пару пасут. Если те, кто пасет, не захотят отпустить стариков в поликлинику добром, скорее всего, и придется помахаться. Трудность в том, что Сергей Петрович за неимением времени не выяснил, сколько там сторожей и как они выглядят. Но сколько бы ни было, стариков надо забрать однозначно. Тем более они на улице ждут.

— В поликлинику так в поликлинику, — беспечно отозвался Гриня. — Может, и я заодно анализы сдам.

— Тебя что-то беспокоит?

— Не меня, шефа. Он утром сказал, что у меня с психикой не в порядке.

— Так и сказал ни с того ни с сего?

— Я прибавки к жалованью попросил. Он с Нового года сулит. Мне работенку предлагают — в три раза больше платят. А шеф говорит: сходи к психиатру. Какой-то он последнее время стал грубоватый. Не знаете почему?

— Работа нервная, — усмехнулся Сергей Петрович, любуясь точеным профилем молодого мордоворота.

Родителей Гурко он засек издали — взявшись под руки, они чинно вышагивали по тротуару, — но приметил и сопровождающих. Мужчина в спортивном пиджаке, глазея по сторонам, брел впритык за ними, внаглую, и на другой стороне улицы молодой парень в светлой рубашке неспешно перемещался от ларька к ларьку, словно пчела с цветка на цветок.

Эти двое не вызывали у Лихоманова сомнений: топтуны!

— Останови подальше, — велел он Грине. Через заднее стекло внимательно обозрел окрестность: больше вроде никого. Народу на улице немного — все видно как на ладони. Если только какой-нибудь стрелок не засел на крыше, но это вряд ли, это чересчур. Старики Гурко не такой уж важный объект. Когда они на медленном ходу проезжали мимо, Андрей Семенович углядел Сергея, но не подал виду. Сергей Петрович заметил мелькнувшую по липу старика самодовольную усмешку: как же, бывалый особист опять участвует в оперативной разработке.

— Подашь задом, — распорядился Сергей Петрович. — Из машины не вылезай. Как только сядем — рви когти.

— Мальчонка на той стороне тоже ихний, — подсказал Гриня.

— Не учи ученого.

Гриня притормозил на несколько метров впереди идущей пары, и тут же Сергей Петрович вывалился из машины с бодрым криком:

— Андрей Семенович, вот и мы! Вот и мы!

Гурко-старший поднял руку в приветственном жесте, и вдвоем с Дарьей Семеновной они засеменили к нему. Однако сопровождающий их мужчина оказался шустрее и одним рывком переместился между ними и машиной. Одновременно его напарник на другой стороне улицы ринулся через проезжую часть, на ходу кого-то предупреждая в черный брусок телефона. Сергей Петрович понял, ни о каких нормальных переговорах не может быть и речи, потому что топтун наработанным движением уже сунул руку под пиджак. Стоял он тоже умно: спиной к тротуару и развернувшись боком к Сергею Петровичу, как к главному противнику. И все-таки они успели обменяться парой реплик.

— Вы что, гражданин, выпимши, что ли? — возмущенно спросил Сергей Петрович. — Стариков чуть с ног не сбили!

На что гражданин ответил:

— Сваливай, пока цел, недоносок!

Сергей Петрович изобразил на лице изумление и на середине фразы: «Да что это вы себе позво…» пнул обидчика ногой в пах. Удар вышел чисто символический, имеющий целью отвлечь противника (расстояние не ударное), но мужчина, с появившейся на лице нехорошей ухмылкой, продолжал рвать пистолет из кобуры, и ситуация сложилась проигрышная для майора. Он еще мог рассчитывать на свой коронный прыжок, но, скорее всего, опытный боец свалит его на лету, как задорного петушка-забияку. Давненько майор не проигрывал так унизительно, но тут с наилучшей стороны проявил себя отец Олега.

Позиция у него была удобная, и он ею воспользовался. Не мешкая, с мясистым звуком хряснул чугунным кулаком по затылку бандиту, отчего тот кувырнулся, подобно сбитой кегле, пролетел мимо Литовцева и врезался мордой в борт «Волги». Остальное было делом техники. Майор перехватил руку с пистолетом и, резко дернув, вывернул ее из плеча. Добавил короткий тычок в горло, поймал пистолет и отвалил обмякшее, грузное тело на тротуар. Потом развернулся навстречу второму топтуну, недоумевая, почему тот до сих пор не вмешался в заварушку. Объяснение оказалось простым. Гриня Лунев, наплевав на приказ не вылезать из машины, перенял паренька на бегу. Как он с ним управился, Сергей Петрович не видел, но как раз в эту минуту Гриня за ноги выволакивал его с проезжей части.

Через десять минут выехали на набережную, и погони вроде не было. Дарья Семеновна, за долгую жизнь с чекистом, прошедшим путь от разбитного опера до сурового, задумчивого генерала, привыкла ко всяким передрягам и ни о чем не спрашивала: спокойно ждала, пока все само собой уладится. Андрей Семенович горделиво попыхивал сигаретой на заднем сиденье и лишь поинтересовался, когда отъехали от опасной зоны:

— Ну что, Серенький, как я его приложил?

— Крепко, Андрей Семенович, — буркнул майор, все еще мучимый стыдом. — Надолго запомнит.

Гриня Лунев невинно похвастался отобранной у бандита телефонной трубкой.

— Поглядите, Сергей Петрович, М-314, японская. Не меньше трех штук. Давно о такой мечтал. Да разве на козырьковскую зарплату купишь.

— С тобой после поговорим, — урезонил его майор. — Полковник тебя научит, как приказ нарушать.

— Да я что, — в улыбке блеснул зубами Гриня. — Вижу, вы малость замешкались, проявил инициативу. Все по уставу. Но я вас прошу, Сергей Петрович, не надо жаловаться. Я же говорил, шеф и так в психушку грозит упечь.

Родителей Гурко доставили на одну из базовых квартир в районе Бирюлева. Старики хоть и брюзжали для видимости, но в общем отнеслись к неожиданному переезду нормально. Андрей Семенович попросил передать Олегу, что от его безобразного поведения у матери повысилось давление. Литовцев старался не смотреть на Дарью Семеновну. За годы дружбы с Олегом он съел десяток кастрюль борща, приготовленного ее руками, а теперь не мог даже толком объяснить, где ее сын. Но он надеялся, что вскоре это недоразумение прояснится.

К обеду вернулся в контору, где его ждал Козырьков. Они заперлись в кабинете и просидели за рабочим столом несколько часов подряд. Пили кофе чашку за чашкой, но Иннокентий Павлович позволил себе несколько рюмок коньяку. По всем прикидкам выходило, что при штурме Зоны шансы выпадают пятьдесят на пятьдесят. Это при условии, что удастся добыть еще кое-какую информацию. Если не удастся… В запасе оставалось пять дней.

Но при любом раскладе затея была безумная. По сути речь шла о войсковой операции в ближайшем Подмосковье, направленной на спасение одного человека. Кем бы ни был этот человек, цена получалась непомерной. Вдобавок оба понимали, что при самом благоприятном исходе операции, проведенной без санкции Самуилова, это означало конец служебной карьеры Литовцева, а точнее, и физический конец их обоих. Не во время операции, так чуть позже. Когда все технические детали были осмыслены и общий план вчерне составлен, поговорили и об этом. Усталый от шестидесяти насыщенно прожитых лет, горячего кофе и коньяка, Козырьков откинулся в кресле и задумчиво посмотрел на более молодого партнера.

— Скажи, Сергей, зачем все-таки это надо? Ведь плетью обуха не перешибешь. И твой Гурко не мальчик, знал, на что шел.

К ответу Сергей Петрович был готов, хотя получилось не так убедительно, как хотелось бы. Наверное, Гурко ответил бы точнее.

— Наступает момент, Кеша, когда приходится выбирать. Не между жизнью и смертью, нет. Между тем, червяк ты или человек. Я не могу оставить Олега без помощи. Но это касается только меня. Ты можешь не ввязываться.

— Без меня ты не справишься.

— Чего хитрить, Кеша, мы и вдвоем вряд ли справимся. Что это меняет?

Козырьков посмаковал глоток коньяку.

— Знаешь, чему я завидую? Ты живешь, будто у тебя две головы. Я так не умею.

— Значит, отказываешься?

— Как раз нет, начальничек. И знаешь почему? Я свой выбор сделал, когда ты еще пешком под стол ходил.

— Ну и замечательно, — майор зевнул с облегчением. — Я и не сомневался, честно говоря… Давай досье на этого летуна…

В тот же час Мустафа беседовал с Хохряковым. Был тот редкий случай, когда Василий Васильевич выбрался на побывку в Москву. Мустафа повез его в чудо-баньку в Олимпийском комплексе, оборудованную так, что гостям казалось, будто они очутились в раю. Все, чего добился рынок за долгие годы нелегкой борьбы, было к их услугам: обильный стол, распутные юные девы на любой вкус, меланхоличная обслуга, состоящая из отменно вышколенных болванчиков-массажистов, творческих работников (в баню вызывали преимущественно сатириков и модных певцов), парикмахеров, экстрасенсов и прочей челяди, помогающей оттянуться забуревшим бизнесменам, но все это, конечно, не главное. Впечатляла атмосфера этого заповедного, предназначенного для демократической элиты уголка: усилиями лучших зарубежных дизайнеров банька (вместе с парилкой, бассейном и подсобными помещениями) была смонтирована таким образом, что у счастливчика, попавшего внутрь, создавалось ощущение свободного парения в некоем суверенном пространстве, насыщенном мелодичной музыкой, неярким, интимным светом и неземным покоем. Как это возбуждало своенравных рыночников, трудно описать, да и зачем, если все равно вряд ли кому из простых смертных удастся там побывать. Надо заметить, Хохряков презирал все эти аристократические забавы, с упреком говаривал компаньону: что же, дескать, друг ситный, великое дело делаем, державу строим, потомкам даем урок, а ты все тешишься побрякушками, швыряешь деньги на ветер. Мустафа лишь посмеивался про себя, считая поделщика, в сущности, дикарем, человеком без тонких чувств, способным к черновой работе, но не более того. По его мнению, неразвитая душа Хохрякова закрыта для глубоких, возвышенных переживаний, зато иные его качества незаменимы в той звериной борьбе, которую они вели с целым миром. За годы достатка и свободы Хохряков ничуть не цивилизовался, как был, так и остался тупым русским пеньком, но именно поэтому ненавидел соотечественников с такой угрюмой силой, с какой не могла ненавидеть их ни одна нация на свете, включая чечен и Чубайса. Чувство ненависти, с которым он жил, было чистым и первозданным, как утренняя заря, потому что никаких явных причин для нее у Хохрякова не было.

На этот раз он объявился в Москве по каким-то личным делам и заодно завернул к Мустафе, чтобы поделиться некоторыми сомнениями. Они сидели за накрытым столом в предбаннике, укутанные в махровые простыни, обвеваемые ласковым ароматным ветерком, стекающим из кондиционных ниш. Пышнотелая голая отроковица осторожно почесывала, ласкала жесткие ступни Мустафы, еще две точно такие же делали попытки, жеманно хихикая, подобраться и к Хохрякову, но он брезгливо пинал их куда попало.

— Убери ты их ради Бога, Мустафик, — взмолился наконец. — Ты же знаешь — не люблю я блядюшек, или я их сейчас пристукну.

— Цыц! А ну замри! — деланно грозно прикрикнул Мустафа на расшалившихся проказниц, у которых от тумаков только ярче вспыхивали остекленелые, наркоманские очи. — Не понимаю тебя, Васенька, это же так отвлекает. По-стариковски побалдеть.

— Не всякая дурь человеку надобна, — нелюбезно отозвался Хохряков. — Без иной можно и обойтись.

Они уже изрядно выпили, закусили, сделали по паре ходок в парилку и потихоньку, опиваясь медовым чаем, налаживались на третью, завершающую.

Сомнения Хохрякова касались предстоящего праздника с участием Кира Малахова, где залетному чекисту Гурко предстояло сыграть роль чистильщика. По наблюдениям Хохрякова выходило, что неукротимый, возомнивший о себе пострел собирался в очередной раз взбрыкнуть, и это было логично. Однако насколько Хохряков изучил всю эту краснопузую чекистскую сволочь и их повадки, для того, чтобы удачно взбрыкнуть, Гурко должен попытаться выйти на связь с Демой Гаврюхиным, самым знаменитым покойником Зоны, а он этого не сделал. Или, хуже того, они сходку проморгали.

— Что же тебя беспокоит, Васюта? — искренне озадачился Донат Сергеевич. — Дема подконтролен, Гурко подконтролен. Добавь по снайперу на каждого — и баста. О чем базар?

После первых двух чудесных воскрешений Дема Гаврюхин действительно был повязан такой густой сетью всевидящих глаз, что, кажется, шагу не мог ступить, чтобы его не засняли на пленку. Но так ли это? Его не трогали обдуманно, как в Москве давно не трогают так называемую коммунистическую оппозицию, которая вся под колпаком. И Дема в Зоне, и оппозиция на воле — прекрасная выхлопная труба для дурных паров, скопляющихся среди быдла. Отбери у быдла трубу, и оно рано или поздно рванет, как подпаленная изнутри куча навоза.

— Гурко коварен, — сказал Хохряков. — Мы его недооцениваем. Если ему удалось связаться со своими дружками в Москве, может быть накладка. Мустафик, я бы приостановил акцию. Зачем по-глупому рисковать?

— Расслабься, — посоветовал Мустафа. Подтащил поближе трепещущую вакханку, поставил ей ногу на живот и медленно вдавил пятку в упругую плоть. Девица утробно верещала, будто ее насаживали на вертел. Мустафа откинул голову на кожаную подставку, закрыл глаза. Почти задремал в истоме.

Васька Щуп вечно перестраховывается, иногда это утомляет. В нем сохранились все страхи минувших лет. Он так и не уразумел, как изменился мир, в котором они правят. Взять ту же Зону. Она приносит прибыль, но ни в каких деньгах не оценить моральное удовлетворение, связанное с ней. Зона не просто бизнес и не просто большое развлечение, это его личная, Мустафы, мировоззренческая победа. Естественно, в Зоне бывают накладки — процесс не завершен, — но все легко уладить с помощью экстренных проплат. Мустафа надеялся дотянуть до появления на земле первого поколения истинно счастливых людей. К сожалению, Васька Щуп, будучи незаменимым администратором, не способен оценить величия и красоты его замысла. Для него Зона всего лишь рыночный комплекс, где идет рутинная переплавка: «Деньги — люди — товар — деньги». И если бы он был один такой. Вращаясь в среде самых крутых «новых русских», в правительстве, в Думе и среди предпринимателей, он то и дело угадывал уродливые признаки никуда не девшегося рабьего, совкового мышления — без полета, без вдохновения. Большинство так и остались зацикленными на тленном, сиюминутном — деньги, процент прибыли, кубышка в банке. Этим людишкам удалось превратить Москву в гигантский коммерческий ларек, но с ними он не раскинет Зону от Балтики до Тихого океана. Верную, блестящую мысль высказала недавно то ли Хакамада, то ли рыжий Толян: самые прогрессивные идеи обречены на провал, пока не вымрет это стадо, зараженное семидесятилетней большевистской проказой.

— Эх, Васенька, — Мустафа с трудом разлепил сонные очи. — Пойдем, что ли, хватим парка напоследок?

На полке Хохряков продолжал уныло гнуть свое: проморгали, кабы чего не вышло, раздавить гаденыша — и точка.

— Скажи, Сергеич, чего так нянчишься с этим Гурко? Он ведь как заноза, или не видишь? Куда ни сунь, так и будет торчать. До сих пор не выяснили, зачем он вообще появился.

Юные телки перетянулись за ними в парилку: Донат Сергеевич покоился на брюхе, а девочки умело растирали, лелеяли каждую его жирную мясинку. Впечатление было такое: три озорных осы вьются над туловищем полудохлого тюленя. Картина вызывала у Хохрякова гадливость.

Мустафа перевернулся на бок, тяжело пыхтел. С сальной кожи струился коричневый пот.

— Глупости, Щуп!

— Почему?

— Гурко — штучный товар, а мы привыкли партиями брать. Вот и затоварились дешевкой. Этот паренек высоко летает. И в одиночку. Пойми своей мужицкой башкой, Вася. Или мы таких, как Гурко, приспособим, пристегаем к своему делу, или придется с ними бороться. И с кем останемся? С писателем Клепалой? С башибузуками из твоей охранки? С Гайдарами и татарами?

— Ты вроде его побаиваешься, — удивленно произнес Василий Васильевич.

— Кого я побаиваюсь, — скривился Мустафа, будто кислого хватил, — того уже нет на свете.

Хохряков поднял из шайки мокрый веник и начал себя потихоньку охаживать. В чем-то он был согласен с подельщиком. Он и сам, чем дольше приглядывался, тем больше мягчал к этому сыскарю, заброшенному в их владения волей случая. Это было не просто естественное уважение сильного человека к чужой, да еще молодой силе. Что-то иное. Ему было любо наблюдать, как Гурко хитрит, как валяет дурака, как искусно копит в себе запал, который надеется поджечь в нужный момент. Да, прав Мустафа, Гурко крупный хищник, но порода у него другая, не их. Вот это как раз опасно. В одном лесу им не ужиться. Не всякую гадину можно приручить, а ту, которую нельзя приручить, следует раздавить немедля. Иначе укусит. Больно укусит. Мустафа, блаженно постанывая от разнообразных прикосновений девичьих лапок, словно услышал его мысли.

— Хватит об этом, Вася. На Малахове мы его кровью повяжем. Обычное дело. Куда он после денется?

— Хорошо, — согласился Хохряков. — Но под твою ответственность. Чтобы не было претензий.

— Шутишь, Васютка? Нет, так не пойдет. Зона на тебе одном, ты за все в ней отвечаешь. Будут и претензии, если что случись.

Мустафа вдруг сел, ошалело вращая глазами, как прожекторами. Разом сбросил с себя греховодниц. Хохряков догадался, что за этим последует. Не бывало такого, чтобы Мустафа на отдыхе не выкинул какое-нибудь острое коленце. Так и вышло. Одну из прелестниц, самую пышнотелую, Донат Сергеевич загреб под себя и чугунным, литым коленом придавил шею к мокрым доскам. Девушка захрипела, забилась под ним, как крупная белая рыбица. Забавно болтались в воздухе пухлые ножки. От наслаждения лицо Мустафы перекосилось, на губах выступила пена.

— Ну-ка, подержите за ноги, — шумнул на девиц. Те послушно, как в трансе, навалились на трепещущие бедра подружки. Мустафа давил все сильнее. Из-под его колена несся жалобный, саднящий писк.

— Гляди-ка, гляди, — гремел Мустафа. — Пульсирует, трясется, не желает помирать, сучка! А вот мы тебя вот так! Или еще вот так! Хорош массажик, да? А ты говоришь — Гурко! Да мы с тобой всю Россию под колено!..

Очарованный, следил Хохряков за потехой, хотя вовсе не одобрял происходящего. В умерщвлении глупой телки не было никакой идеи, а только похоть и страсть. Но все равно зрелище поучительное. По капле, по крохе Мустафа выдавливал жизнь из грешного женского тела, и Хохряков понимал всю философскую глубину этого действа. Но по какому-то внезапному капризу хозяин не довел пытку до логического конца. Поднял колено и спихнул полуживую розовую тварь на пол. Подружки оттащили ее в угол, и там она блеванула.

— Видишь ли, — печально произнес Мустафа, — все надоедает. И давать жизнь и отбирать. Иногда додумаешься, к чему все усилия? Для кого стараемся? Мы им дали все — свободу, полные прилавки, а они лают изо всех щелей. Поганую человечью природу не переделаешь. Хоть в Зоне, хоть где. И все же… Помнишь, как у Булата: «Не оставляйте стараний, маэстро! Не убирайте ладони со лба». Будто про нас с тобой, а, Васюта?

Многое прощал хозяину Хохряков, как не прощать, коли тянут в одной упряжке, но когда тот впадал в поэтическую меланхолию (обычно нюхнув кровцы), его наизнанку выворачивало, как вон ту полудохлую девку в углу. Его свирепая, прямая натура не воспринимала психологическую ломку, в которой пятый год подряд бились, как в падучей, завшивевшие, зачервивевшие интеллигенты, изображая вековую муку. Для такого представления ему вполне хватало полоумного Фомы Кимовича, у которого тоже с языка то и дело прыгали, как вошки, то стишки, то побасенки. Если от кого смердело в округе, то именно от этих краснобаев, пишущих книжки и играющих роли. Мустафа нарочно его поддразнивал, подражая этим висельникам. И доставал-таки иной раз до печенок. Но не сейчас.

— Ничего, — сказал Хохряков, плеснув на каменку квасной ковшик. — Время покажет, у кого козырная масть.

И в тот же вечерний час отошел ото сна Савелий, телевизор заглох, и лампочка на потолке еле тлела. Рядом лежала голая кришнаитка Кланя и глядела на него влюбленным взглядом. Он сперва не понял, что произошло — какой-то лик другой, — потом догадался. Пока он спал, Кланя смыла со лба алое пятно, и иную краску, и причесалась так ловко, что бритая часть головы укрылась под светлой волной волос. Милая, весенняя девушка, исцелованная до синяков под глазами, — и больше ничего. Дьявольская жуть с нее спала, как шелуха, поэтому он сразу ее не признал.

— Ты ли это, Кланюшка?

— Я, Савелий. Кушать хочешь?

Савелий прислушался к себе. Да, он хотел есть, пить и еще кое о чем помышлял, скоромном. Его первая в жизни услада оказалась как бездонная бочка: сколько в нее не лей — все мало. Кланя спросила изумлении:

— Что же ты, Савушка, бык двужильный, что ли?

— Могу потерпеть, — смутился Савелий. — Токо нутро все жгет. Кабы не взорваться.

Измененная кришнаитка не заставила его мучиться, с коротким вздохом печали переместила золотистое тельце на его могучее туловище, и без всякого разгона они заново помчались вскачь. На сей раз путешествие было недолгим. Не успела ночь заглянуть в подвал, как они расцепились, и бедная девица повалилась набок, будто слегка подвывая.

— Что с тобой, голубушка, что с тобой? — озадачился Савелий.

— Ты же ненормальный. Ты меня всю высосал. Кто я теперь такая?

Савелий не истратил любовной охоты, но видел, что попутчица подустала.

— О чем горюешь, девонька? Какая была, такая и есть. Рази тебе плохо?

— Мне не плохо, мне больно. Скажи, что со мной.

Грубой ладонью он утер ее слезки.

— Не знаю, Клаша. С тобой ничего, а вот мир будто чуток посветлел. Не замечаешь?

Она другое заметила. Показалось ей, за эти двое (или трое?) суток она вернулась туда, откуда несколько лет назад стремглав умчалась, — в родное гнездо, полное лихорадочных, девичьих грез.

Соскользнув с лежака, накинула на плечи Любашин махровый халатик и, оглядевшись, на скорую руку собрала закуску — хлеб, масло, колбасу. Чего в подвале было много, так это водки.

— Выпьешь, Савушка?

— Нет, хватит.

— А я выпью, можно?

— Пей, — сказал он не слишком довольно, и она вдруг поймала себя на мысли, что впервые искренне спросила у кого-то на что-то разрешения. Присела на краешек лежака со стаканом в руке, но медлила, не пила. С непривычным волнением наблюдала, как могучий мужчина беззаботно, мерно пережевывает хлеб и колбасу.

— На самом деле никакая я не Кланя-Децибел, — поведала она. — Меня зовут Маша Вьюник.

— Бывает, — Савелий запил еду добрым глотком пива.

— Шутка подумать, я могла тебя убить!

— Вряд ли. Большое везенье нужно, чтобы иголкой вепря заколоть.

Маша-Кланя решилась наконец и осушила половину стакана. Халат при этом распахнулся, спелые груди плеснулись наружу.

— Закройся, — попросил Савелий и загородил глаза ладонью. Ему не хотелось начинать все заново, пора было чего-то другое делать. Не век же бабу ублажать.

— Ты, девушка, помощь обещала.

Маша, от водки порозовев, только радостно кивнула.

— Человечка одного сыскать надобно. Я думал, это просто. На чутье понадеялся. А Москва ишь какая, со всех сторон вонь, след сбивает.

— Какого человечка, Савушка? — так ей дорого, сладко было произносить, лаская языком это имя.

— Батяня мой родной, по фамилии Хохряков. Зовут Василий Васильевич. Его многие должны знать. Крупная фигура.

Маша-Кланя испугалась.

— Васька Щуп твой отец?

— Не знаю, какой он щуп, отец точно.

— Давно ты его видел?

— Я его никогда не видел, но надеюсь скоро повидать.

— Зачем он тебе, Савушка?

— Того пока тоже не знаю, да и не твоего ума это дело. Ты подскажи, как сыскать?

Девушка подлила себе водки, выпила и только потом заговорила. Ее сведения были неутешительны, но других Савелий и не ждал. В черном московском омуте было несколько людей, которые всем заправляли. Одни на самом верху, другие пониже, а третьи вовсе на побегушках. Эти люди, сошедшие невесть откуда, держали город в ежовых рукавицах и были все повязаны круговой порукой. Без их ведома ни один торгаш на рынке не имел права чихнуть, не говоря уж о простом обывателе. Многих из них Маша-Кланя пощупала лично, потому что долго кочевала из притона в притон. Маячила на низовых сходняках, а иной раз поднималась до Палас-отеля. Правда, она тогда не была кришнаиткой и обходилась без масти, в одиночку, переходила из рук в руки, как надкусанная вишенка. С Хохряковым судьба ее не сводила, потому что на тусовках он не бывал, держался особняком. Кроме кликухи «Щуп», у него есть и другая — «Кобчик заговоренный». Ни пуля, ни нож, ни отрава его не брали, и всем, кому положено, про это известно. С ним лучше вообще не встречаться на узкой дорожке. Делает бизнес, тралит бабки он с другой крупной шишкой, депутатом Большаковым, которого зовут Мустафа. Неизвестно, кто из них главней. Мустафу Москва боготворит, на всех выборах за него голосовали наравне с Лужком, он заступник и благодетель, на какой-то праздник по его милости весь город бесплатно на метро катался, а вот его верный кореш скрывался в тени, публичности избегал. Он обретался в Зоне, и чтобы его застать, надо попасть туда. Но секрет в том, что кто попал в Зону, обратно не выбирался никогда.

— Ты же там была? — уточнил Савелий.

— Была, — призналась Маша, — но в свите одного банкира. Это разные вещи.

— Расскажи про Зону, — попросил Савелий. — С чем ее едят?

Маша для устойчивости ухватилась за его голую ступню, так и сидела, нахохлясь, как воробышек перед грозой.

— Зона — это вечный праздник на земле. Туда лучше не соваться, Савушка. Там все схвачено и поделено. Тебя там не спицей достанут, кувалдой.

Савелий задумался, и тут в комнату откуда-то с воли вполз пьяный бомж Ешка, а за ним вскоре подтянулась проститутка Люба. В помещении сразу стало тесно. Люба первым делом включила телевизор, а Ешка метнулся к ящику с водкой. До полной компании не хватало только милиционера Володи. Ешка объяснил, что тот опять на дежурстве, и если заглянет, то попозже к ночи.

Пир пошел горой. Ешка сперва дичился Маши-Клани, но немного поправив здоровье, обратился к ней с проникновенными словами:

— Вот, Кланя, — сказал, — хотя ты дьяволица, а побыла с хорошим человеком и враз даже прическа у тебя другая. Так, я думаю, со всем миром произойдет. Он весь когда-нибудь изменится в лучшую сторону. Предлагаю за это тост.

Вскоре после красивого тоста Ешка повалился на пол отдохнуть. Люба не отрывалась от заветного ящика, где вперемежку с латиноамериканскими похождениями симпатичные девушки и юноши без устали рекламировали гигиенические прокладки. Люба всего несколько дней торчала перед телеком, но уже заметно шизанулась. Савелий попросил убавить звук, она обернулась, утирая счастливые слезы.

— Не понимаешь, Савелий Васильевич! Вот это Эрнесто, который соблазнил Луизу, а сейчас придет Альфредо.

— Да я не про это, а чтобы маленько потише. В ушах звенит.

Но тут действительно появился Альфредо — сытая будка, похожая на Шахрая, — и Люба, охнув, чуть не выронила стакан:

— Вот он, вот он, глядите! Сейчас задаст Лизке жару!

Маша сказала Савелию:

— Не трогай ее, Савушка. Она отмороженная. Теперь все бабы такие.

— А ты не такая?

— Ты же знаешь, что не такая.

Савелий позвал ее погулять, и Маша, не мешкая, сбросила халат и переоделась в черную юбку и шерстяную кофту с длинными рукавами. Ни трусиков, ни лифчика, ничего. «Вона как, — подумал Савелий. — Чтобы, значит, недолго возиться в случае надобности».

Вышли на улицу, и Маша цепко ухватила его под руку.

— Куда пойдем, Савушка?

— Просто так, подышим маленько. А уж завтра в Зону повезешь.

— Ой, Савушка, не надо бы!

— Может, и не надо, да придется.

Ночная Москва, откипевшая в дневном угаре, словно изможденный путник, покоилась в коротком больном сне. Отовсюду доносились невнятные звуки, шелест, вздохи, а там, где стояла тишина, еще тяжелее, несчастнее делалось сердцу. Случайный гость Савелий особенно остро чувствовал жалобное бормотание когда-то великого города. В этих местах, как на кладбище, было полно покойников, но мало кто похоронен.

Наугад выбрались к свету Курского вокзала.

В подземных переходах многолюдно и шумно. Бесконечные зеркальные ряды витрин, мельтешение людских ручейков, неизвестно куда устремленных. На лицах печать потерянности и немоты, и это при том, что гомон стоит, как на птичьем базаре. У тех, кто с багажом и куда-то собрался ехать, одна мысль: отнимут чемодан или донесу до места? Спокойнее других выглядят нищие и пьяные проститутки, притулившиеся у стен, — это понятно. Они на работе, спешить им некуда. Активнее всех цыганки, озлобленные, разъяренные, на бегу угадывающие жертву, с которой можно соскоблить жирок. Одна кинулась на Савелия, ухватила за красный пиджак, завопила заветное: «Ай, красивый! Ай, золотой!» Но наткнулась взглядом на добродушную улыбку — и ее будто отбросило, шмякнуло об угол ларька.

— Пойдем наверх, Маша, — взмолился Савелий. — Здесь дышать нечем.

— Погоди, Савушка, заглянем к одному человеку. Маша была на вокзале как дома, это ее воздух, ее простор. Закоулки, длинный проход на задах, железная дверь в стене — и вдруг очутились в чистой комнате, уставленной мягкой мебелью и освещенной голубыми светильниками. Тихая пристань посреди бедлама. Оказалось, у нее тут работал знакомый менеджер солидной торговой фирмы, преуспевающий козлик. Возник перед ними детина с ухмыляющимся лицом прожженного негодяя.

— Кланя — ты?

— Я, Гарик, конечно, я!

— Ну даешь, старуха! Каким ветром? Чего надо?

— Расслабься, Гарик. Угости чем-нибудь.

Гарик усадил гостей в голубые кресла, где Савелий промялся до пола, подал напитки — сок в бумажном пакетике и бутылку виски «Белая лошадь». Колотый лед в хрустальной вазочке, из которой торчала длинная серебряная ложка. Все как в Штатах. Держался Гарик уважительно, даром что менеджер. На Савелия поглядывал с опаской.

— Сто лет тебя не видел, Кланюшка. Слыхал, ты в гору пошла? На солнцевских пашешь?

— Это неважно. Вот познакомься, это Савелий Васильевич. Рассказать, кто такой?

— Да вроде мы не без понятия, — осторожно отозвался Гарик, при этом чуток побледнел.

— Ему надо помочь.

Гарик внезапно загрустил.

— Ты же знаешь, Кланя, у нас все бабки в обороте.

— Не о том речь, — Маша аккуратно пригубила виски. — Савелий Васильевич хочет в Зону смотаться.

Это известие произвело на Гарика впечатление грянувшего грома. Он поперхнулся соком, закашлялся, позеленел, из глаз посыпались искры. Пришлось Маше-Клане со всего размаху садануть его худеньким кулачком по затылку. От удара у Гарика изо рта выскочила золотая коронка, но он ловко поймал ее на лету и вставил на место.

— Так сделали сволочи, — извинился, — чуть понервничаю — вываливается… Я что-то слышал про Зону или мне показалось?

— Нет, не показалось, — ответила Маша. — Савелия надо доставить в Зону и обратно. Полный цикл.

Гарик уставился на Савелия, ожидая подтверждения, и тот приметил в его глазах сразу несколько взаимоисключающих выражений.

— Да, сынок. Она верно говорит. Надобно в Зону наведаться.

— Тариф известный, — Гарик опустил долу загадочные очи. — Пять тысяч в один конец. Не мной придумано. Левая ездка.

— Пять тысяч чего? — уточнил Савелий.

— Долларов, естественно.

— Видишь, Савушка, — прощебетала Маша-Кланя. — Стоит ли платить такие деньги неизвестно за что?

— Есть благотворительный курс, — сказал Гарик. — Три тысячи. Но без гарантии возвращения.

Савелий ничему больше не удивлялся: ни ночному вокзалу, где жизнь идет по дневному распорядку, ни богатой комнате, затерянной в недрах складов, ни заморскому питью со льдом, ни названной сумме. В общем-то для него было все едино: что один рубль, что тысяча долларов. Он настроился на другую волну и чувствовал, что путешествие подходит к концу.

— Дак, может, завтра и махнем? — спросил он. Гарик бросил на него сверкающий помехами взгляд, обернулся к Маше.

— Все бабки вперед, — объявил строго. — Такие правила. Не мной заведено.

— Не жирно будет? — тихо поинтересовалась девушка. Гарик вздрогнул, как от укуса, но совладал с собой.

— Кланечка, ты же знаешь, кто контролирует коридор. Мы же с тобой только пешки, верно?

— Ты — да, — подтвердила Маша-Кланя. Допила стакан и потянула Савелия. — Пойдем, Савушка. Все обсудим и вернемся.

Гарик проводил их до выхода из складских лабиринтов. Выскакивал то слева, то справа и безостановочно нес какую-то околесицу, но заметно было, что напуган. Из его слов Савелий лишь понял, что если бы все зависело от Гарика, он свои бы доплатил, но отправил Савелия дуриком в Зону; но будучи человеком подневольным, маленьким, ничем не может помочь, даже если разобьется в лепешку.

— Не думай, Кланечка, я не химичу. Ты же помнишь, как я для тебя старался, когда ты с психом сцепилась? Да я…

— Заткнись, окурок, — грубо оборвала Маша, и после этого Гарик отстал, затерялся среди пылающих витрин.

— Хороший паренек, — оценил Савелий. — Но немного дерганый.

— Сволочь он хорошая. Из проходняка половину под себя гребет, не меньше.

Через несколько минут одной ей ведомыми проулками она завела Савелия в узкий дворик, куда не проникало ни единого звука из смежного мира. Здесь стояла такая тишина, как на дне колодца. Меж двух пятиэтажных домов с потушенными окнами серым пятном мерцала круглая арка. Ощущение колодца усиливалось оттого, что над головами вдруг проступило небо с серебряными монетками звезд. На мгновение Савелию почудилось, что он в деревне.

Уселись на лавочке под уснувшей ветлой. Маша-Кланя достала прихваченную у Гарика недопитую бутылку виски и сигареты.

— Надо потолковать, Савушка.

— О чем?

— Я могу достать бабки.

— Не сомневаюсь.

— Но с одним условием. Нет, с двумя.

— Выпей, голубушка. Согрейся. Зябко тут.

— Я тоже иду с тобой в Зону.

— Это первое условие. А второе?

— Если останемся живые, возьмешь меня с собой.

— Согласен, — ответил Савелий, не дав себе и минутки подумать. С огромным облегчением Маша отпила из горла, потом закурила. Прижалась к нему.

— Ты правда меня не бросишь?

— Правда.

— Хочешь знать, почему удираю?

— Дело немудреное, чего тут знать. Из ада бежишь, чтобы родить на воле.

— Савушка, ты дурак! Неужто тебе со мной не противно?

Дальше между ними пошел разговор, интересный только для двоих.

Глава 7

Сергей Петрович все же выполнил долг чести и, с опозданием против обещанного на неделю, завернул на конспиративную квартиру, где пряталась от убийц преданная ему душой Тамара Юрьевна. Застал ее в таком виде, что лучше бы не заглядывал, Пережитое потрясение и вынужденное затворничество наложили на нее тяжелый отпечаток: она пила не просыхая. Сергей Петрович открыл дверь своим ключом и весело позвал: «Томочка, ау! Ты где, моя маленькая?!»

Томочка на любовный зов не отозвалась, он обнаружил ее в гостиной у телевизора. Телевизор работал, но Тамара Юрьевна на него не глядела. Блаженно развалилась на ковре и дремала, задрав нос к потолку. Личико красное, раздутое, как у моржа. Мелкой сеточкой по коже щек проступили все пятьдесят два годика. Рядом валялась опрокинутая литровая бутылка «Смирновской», с тоненькой струйкой, протекшей под пышное Тамарино бедро. Изо рта слюнка свесилась. И при этом блаженная, застывшая улыбка утопленницы. Одета неброско, но вызывающе — распахнутый нейлоновый халатик и больше ничего. Трудно поверить, но Сергей Петрович при взгляде на бедную алкоголичку ощутил не жалость, не отвращение, а толчок желания, спертого и душного, как у подростка, подглядывающего за дамами в щель сортира. Это можно было объяснить только тем, что дьявольские чары, которыми роковая женщина свела с ума сотни мужиков, никуда не делись, и, вероятно, она унесет их с собой в могилу.

Сергей Петрович пошел в ванную, принял душ, попил чайку на кухне, немного прибрался, давая подруге спокойно отдохнуть, и лишь затем выключил телевизор и склонился над Тамарой Юрьевной в намерении перетащить на диван и устроить там поудобнее. Но она проснулась, и сразу доказала, что и в запое осталась тверда духом.

— Не прикасайся ко мне, негодяй! — пробурчала свирепо, будто увидела корейца Кима.

— Что ты, Томочка, разве я прикасаюсь?! Тебе же здесь неудобно. Давай переляжем на диван.

Тамара Юрьевна повела мутным, черным оком и заметила опрокинутую бутылку.

— Ах, вот как! Решил покуражиться? Ничего не выйдет, голубок. У меня целый ящик на кухне.

— Тебе выпить хочется? Сейчас принесу. Давай сперва на диван переберемся.

Кое-как удалось уговорить, но от его помощи она отказалась. Сама, хотя и с кряхтением, переместилась наверх и по пути попыталась отвесить ему леща. Сергей Петрович еле уклонился. На диване запахнулась в халат, привалилась к спинке, грозно сверкала черными плошками.

— Что стоишь истуканом? Неси водки!

Он принес водки и плюс ее любимый соленый огурец, гадая, в рассудке она или витает в винных облаках. Во всяком случае, у него не было сомнений, что она на грани горячки. Впрочем, на этой грани она благополучно пребывала третий год, с тех пор как они познакомились.

Двумя глотками Тамара Юрьевна осушила чашку, захрустела огурцом. Долго, с умным видом следила за воздействием водки на организм. Осталась довольна. Прокурорский взгляд постепенно смягчился. Сергей Петрович ждал.

— Ну? — спросила наконец. — Говори, негодяй, сколько мне по твоей милости сидеть в норе?

— Уже недолго, Томочка, несколько дней, не больше.

— А потом что?

— Мустафе будет не до тебя.

— Ты уверен?

— Есть к тебе маленькая просьба, Томочка.

— ?

— Ты не могла бы прервать запойчикденька на три?

Тамара Юрьевна молча отдала ему чашку, рукой указала на дверь. Он сходил за второй порцией. Когда вернулся, Тамара Юрьевна расположилась на диване с большим удобством, подложив под голову подушку. Ему даже показалось, что причесалась. Морщинки разгладились. Но вид по-прежнему помятый и непримиримый.

— Сейчас похмелюсь, — сообщила сурово, — и в постель. Иначе за себя не ручаюсь. Понял, негодяй?

— Конечно, понял. Видишь ли, Томочка, ты можешь в любой момент понадобиться, а куда ты годишься в таком состоянии?

От возмущения чуть не задохнулась.

— Ах ты, подлюка! Ах, сутенер засранный! Да как ты смеешь командовать после того, что со мной сделал?!

— Грубость тебе не к липу, — поморщился Сергей Петрович. — Аристократка, графиня. И вдруг такой жаргон.

Тамара Юрьевна раздумывала, плеснуть ли водку в насмешника или вылить в себя. Все-таки решила выпить. Потребовала:

— Дай сигарету, подлец!

Он закурил с ней за компанию черную египетскую сигарету. От второй чашки Тамару Юрьевну разморило. Дымила, прикрыв глаза, чуть раскачиваясь, как в медитации. За окном смеркалось, тени легли на ковер. Майор взглянул на часы: пора собираться. Суббота рядом, дел невпроворот. Накануне он встречался с вертолетчиком, полковником Клениным. Полковник был чем-то обязан Гурко. В давние времена пути их пересеклись, и совсем молодой Олег помог выпутаться вертолетчику из серьезной заварухи. Что-то связанное с чартерными рейсами из Узбекистана. Наркотики. Был ли полковник замешан в грязных делах или не был — Литовцева не волновало. В закоулках памяти, где много напихано полезного, он отыскал фамилию полковника и быстро навел справки. Да, это тот, кто ему нужен. Один из немногих асов, еще оставшихся в оборонке. Послужному списку Кленина можно только позавидовать — Афганистан, Нигерия, — но не это главное. Кленин испытывал новую модель вертолета МИ-28-С, которая держалась в тайне даже от наших лучших друзей — американцев. При других обстоятельствах Сергей Петрович мог бы нажать на полковника через Самуилова, но теперь этот вариант невозможен. Самуилов уже высказался: он в стороне, что бы ни произошло.

Литовцеву, можно сказать, повезло: полковник Кленин оказался в Москве, прилетел на три дня в отпуск с полигона. Как только Сергей Петрович произнес по телефону фамилию Гурко, он тут же согласился на встречу.

Антон Захарович Кленин прожил на свете тридцать девять лет, а выглядел на полусотню. Пожав его руку в скверике напротив консерватории и заглянув мельком в ледяные глаза, Сергей Петрович окончательно уяснил: да, этот летун действительно веников не вяжет. Серебристая седина придавала ему сходство с усталым, чернооким вампиром.

— Что с Олегом? — спросил полковник глухим голосом, когда уселись на скамейке и закурили. Сергей Петрович без утайки рассказал все, что знал: западня, Зона, жизнь на волоске. Нюанс такой: спасти Олега может только чудо.

— Что требуется от меня?

— Отбомбиться, поддержать огнем, — просто ответил Литовцев. — Ну и, естественно, забрать оттуда, если повезет.

— Понятно, — полковник склонил седую голову. — Что за Зона? Кто там верховодит?

— Те же, что и везде, — улыбнулся Сергей Петрович. — Хотите, чтобы я назвал фамилии?

— Да нет, пожалуй. Надеюсь, вы понимаете, что делаете и о чем просите? То есть, надеюсь, вы не сумасшедший?

Разговаривать с полковником Литовцеву было приятно. У него появилось чувство, будто он заплутал в темном лесу и неожиданно повстречал родного брата, с которым им, конечно, легче будет выбраться на дорогу. Чувство удивительное, особенно если учесть минутность их знакомства. Они всего лишь выкурили по сигарете, но Сергей Петрович уже был уверен, что полковник поможет. Вернее, согласится поставить буйную голову на кон. И не только потому, что за ним должок перед Гурко. Всю жизнь полковника учили науке боя и выживания, и за то, что он в совершенстве овладел ею, наградили двумя орденами Красной Звезды и орденом Героя. Но в последние годы у него, как и у похожих на него, отбирали долю за долей все, что он ценил на земле, благодаря чему ощущал себя значительным человеком: честь, славу, веру в высшее предназначение, Родину. Теперь враг был повсюду, но с туманным, непроявленным ликом. Он попал в ловушку куда более ужасную, чем та, куда угодил Гурко. Словно его, бесстрашного вояку, Господь поразил сердечной слепотой. Оплеванные, осмеянные товарищи спивались и стрелялись, а полковник по инерции испытывал новые машины, уже не понимая, кому и зачем это нужно. В словесной мути, в фарисействе мужественное сердце растворяется быстрее, чем в серной кислоте. Потеря ясности цели истинного воина убивает вернее пули. И вот пришел друг и бесхитростно указал: полковник, вон твой враг, гляди! Надо отбомбиться! Как тут откажешь?

— Антон Захарович, — мягко вступил Литовцев, — скажите пока главное. Возможно ли это теоретически?

— Что именно?

— Успеете ли вы подтянуться в нужное место и в нужный момент?

— Какое это место?

— Девяносто километров от Москвы, северо-запад.

— Четыре часа, не больше… В каком вы звании, Сергей?

— Майор.

— Так вот, майор, без письменного приказа я шагу не сделаю. Даже ради Олега.

Они глядели друг на друга, и в ледяных зрачках полковника Литовцев угадал смешинку. Похоже, он уже примеривался к штурвалу.

— У вас на борту две ракеты «воздух — земля»?

— Плюс десятиствольные пулеметы и четыре человека команды. Это не шутка. Без приказа нельзя.

— Чей нужен приказ?

Полковник назвал фамилию и звание. Сергей Петрович сделал вид, что задумался над решением неожиданной задачи.

— Будет приказ, Антон Захарович. Вместе с подробной инструкцией. Получите через три дня.

Смешинка в глазах полковника почти растопила лед. Они оба понимали, что Литовцев блефует, такого приказа в чистом виде быть не могло, но оба также знали, что по нынешним временам честная сделка вообще исключалась…

Тамара Юрьевна, пробудясь от транса, печально на него глядела. Теперь ей было не за пятьдесят, а опять ее вечные тридцать. Верь после этого, что водка не лекарство. Очи горят антрацитом, губы сочные, алые. И голос другой, наполненный вкрадчивой негой.

— Все думаю, милый, из-за чего ты так бьешься? Чего ищешь? Ведь жизнь так проста, неужто не понял?

— В чем же ее простота?

— Да в том, что все проблемы человек сам себе придумывает. Чем он глупее, тем больше проблем. Вот мы с тобой пара, да?

— Конечно, пара.

— Не иронизируй, тебе не идет. Ты же не Жванецкий, слава Богу… Могли бы уехать к теплому морю, куда угодно… На Запад, в Париж, на Багамские острова. Могли наслаждаться природой, пить вино, купаться, дурачиться, слушать музыку, да что хочешь. Только не надо ничего усложнять, второй жизни не будет. Ты согласен?

— Конечно, согласен.

— Вместо этого затеял бороться. И с кем? Даже не с великанами, с урками, с раздувшимися от выпитой крови клопами. Зачем, Сережа, зачем? Что ты изменишь? Да и нужно ли что-то менять в мире, который создан не нами? Какой в этом смысл?

Сергей Петрович был поражен ее трезвой речью, от неожиданности закурил лишнюю сигарету.

— Дай мне, — попросила она, еще не докурив предыдущую. — И водки хочу.

С чашкой снова отправился на кухню. Скорее всего, это был его последний спокойный вечер. Взрывной шнур уже подожжен. Набрал жратвы и спиртного, сколько сумел донести. Пока отлучался, Тамара Юрьевна еще пуще помолодела. Халатик распахнулся. Это ему знак, что нельзя уклониться от неминучего.

Придирчиво оглядела закуску.

— В холодильнике есть банка икры.

— Обойдешься. Я тебе не мальчик туда-сюда бегать.

Разлил водку, чокнулись, выпили. Живые женские груди лоснились, как нацеленные пушечные ядра. Он старался на нее не смотреть.

— Ты права, Томочка. Жизнь простая. Если клоп насосался крови, кто-то должен его раздавить.

— Это именно ты?

— И ты и я. Оба мы. Он же тебя чуть не убил. Корейца прислал. Разве такое прощают?

— Если решил, все равно убьет, — заметила она беспечально. — Не ты же его остановишь. Его никто не остановит, не заблуждайся. Время играет с Мустафой в одной команде. Все можно одолеть, милый, кроме времени. Давай удерем. Зачем погибать? Обидно. Я такая еще молодая…

Пятидесятилетняя, она и впрямь была юна и прелестна, с плавной речью, с ярко разгоревшимися, похотливыми угольками глаз. Ее пышное тело томилось от избытка греха. О чем говорить, в самом деле. С глубокомысленным видом, отставив стакан, майор медленно расстегнул пуговицы на рубашке…

Генерал Самуилов медведем ворочался в одинокой постели. Третью ночь его маяла свирепая бессонница, и причина, как он понимал, была одна: закрытое дело об исчезновении людей в Москве. Всю информацию он слил в свой личный компьютер и надежно закрыл доступ. Предпринимать какие-то шаги или докладывать кому-то наверх он не собирался. Не хуже, чем Тамара Юрьевна, понимал, насколько это нелепо. Но в отличие от нее не считал время неодолимым противником. Оно побеждает трусливых и слабых духом, но не тех, кто умеет ждать. На скрижалях истории записано, что вселенское зло, скопясь в одном месте в чрезмерном количестве, вызывает загадочную химическую реакцию и пожирает само себя. Для посвященных это так очевидно, что не является откровением. Глупо биться лбом в открытую стену, но так же недостойно для мужчины, подняв лапки, уповать на то, что мир очистится от скверны по Высшей воле. Настанет срок, и свидетельства очевидцев перевесят на весах судьбы злобные оправдания выродков. Когда Самуилов прятал в компьютерной резервации акт об очередном раскрытом преступлении, он с удовлетворением чувствовал, что приблизился на шажок к судному дню. Но ему было очень стыдно пред молодыми сотрудниками, из тех, кто продолжал верить ему как мудрому и справедливому наставнику. Бывало, гонял их беспощадно, подставлял под пули, заманивал удачей, а потом стреноживал на полном ходу, будто пьяный, потерявший голову наездник. Пылких, с еще не остывшими от жара погони боками, уводил в стойло и заставлял жевать безрадостный корм лжи. Но иначе поступать не мог, не имел права, потому что слишком высокие ставки были в смертельной игре, которая на юридическом языке называлась так невинно: накопление неопровержимых улик. Самуилов собирал улики не для разоблачения отдельного убийцы, насильника или грабителя, а готовился выступить обвинителем на процессе, подобном Нюрнбергскому, где совершится возмездие Божье.

…Дема Гаврюхин, неутомимый лидер зонной оппозиции, снесся с Гурко утром в четверг. Снесся, слабо сказано. Гурко уединился в туалете, где ему хорошо думалось, и едва успел приспустить штаны, как в квадратное, зарешеченное окошко просунулась палочка с бумажкой на конце. Не мешкая, Гурко сорвал бумажку, развернул, прочитал: «Есть вероятность, акция отслеживается Хохр. Мы все под колпаком. Жду решения. Д.».

Бумажку Гурко смял и использовал по назначению. В записке для него не было ничего нового. Он понимал, что на таком ограниченном пространстве, как Зона, три раза без соизволения Хозяина не воскресают. Мистика здесь ни при чем. Хохряков по Зоне всех таскал на поводке и Гурко тоже зацепил за ноздрю и умело подводил к эффектному разоблачению. Все это Олег учитывал, это было ему на руку. Плохо, что бесстрашный Гаврюхин так некстати прозрел.

Гурко вернулся в свою комнату, сел у окна, закурил. Полчаса назад Ирина, нюхнув кокаинчику, ушла на работу. Он боялся за нее.

Поскреблись в дверь, и он крикнул:

— Войдите!

Явился Буба на утреннюю планерку. Заросший черной шерстью детина с кротким, как у овцы, выражением глаз. Один из четверки, приданной Гурко в подмогу. Отличные ребята, братаны с Кавказских гор. Буба-1, Буба-2, Буба-3 и Буба-4. Вероятно, остроумный Хохряков подсунул их в насмешку. Дескать, гляди, чекист, с такими орлами не только Малахова мочить, Москву можно приступом брать.

— Какие распоряжения, командир? — Буба-1 мялся у порога, осторожно озираясь.

— Где остальные Бубы?

— Ждут наготове.

— Ну-ка закрой дверь.

За три дня у Гурко с командой сложились добрые отношения. Горцы больше не дичились, не обижались на его шутки, видно, установив для себя, что, чем резвее русачок нарывается, тем слаще его будет кушать. При разговоре все четверо кровожадно скрежетали зубами. Гурко их успел полюбить. Они были как дети.

— Садись, — пригласил Гурко. Буба уселся, широко расставив литые, могучие колени.

— Хочу спросить, ты давно в Зоне околачиваешься?

Буба смугло порозовел, чувствуя подвох, ответил с достоинством:

— Тебе зачем, командир?

— На опасное дело идем, хотелось подружиться.

— Подружиться можно, почему нет.

— Кунак кунаку товарищ и брат, верно?

— Веселый ты, командир. К чему клонишь?

Гурко ни к чему не клонил. Его мучила мысль: вернулось в Россию монгольское иго или пока только на подходе? На этот вопрос наивный Буба, настороженный, как оголенный провод, вряд ли ответит. На этот вопрос пытался ответить покойный академик Гумилев, но так и не дознался.

— Ладно, пойдем на площадь. Еще разок все прикинем.

Но Буба его остановил.

— Не опасайся нас, командир, — сказал, понизив голос. Это были странные слова, ни с каким предыдущим разговором не связанные. Гурко решил позже над ними подумать.

В сущности, он был спокоен как никогда.

Глава 8

Субботнее утро началось для Кира Малахова нескладно. Ночью окочурилась девка Маланья. Еще с вечера, как обычно, крутилась по хозяйству, подала ему в постель стакан топленого, теплого молока с медом, а ночью… Когда полтора года назад вернулась мода на патриотизм и на все русское, Кир Малахов выписал ее себе из деревни Пеньково, и вскоре привязался к ней, как к родной. На огромной загородной вилле Маланья постепенно стала как бы домоправительницей. Безобидное, веснушчатое, переваливающееся, как утица, создание лет шестидесяти, неопределенной внешности и даже неопределенного пола, поначалу она производила впечатление смирного домашнего животного, но когда Малахов пригляделся, то различил в ней что-то особенное, напоминающее детские сны. Он никому не позволял ее обижать, хотя братва относилась к ней иронически. Наш-то, судачили некоторые, носится с деревенской каракатицей, как с ключом от сейфа, видно, совсем сбрендил.

Девка Маланья, когда забрал ее из деревни, никакой опоры там уже не имела. Близких родичей повыбила реформа, кого в город утянула, кого на погост, в покосившейся избенке она доживала век, то на паперти торчала, то на огороде — подрабатывала. На вилле Малахова будто заново расцвела. Бывают же чудеса на свете — вот одно из них. Матерый интеллектуал, бывший сподвижник рыжего Толяна, хладнокровный, расчетливый бандюга, возглавляющий элитарную группировку, и одичавшая простолюдинка, туземка с одной извилиной в башке — ну что, казалось, было у них общего, а вот сошлись не разлей вода. Имелась в их внезапной дружбе-приязни забавная и трогательная особенность: Маланья, от худой житухи давно надорвавшая и пуп и рассудок, иной раз принимала Кира Малахова то ли за меньшого братца, то ли за убиенного в Чечне сыночка, и он не протестовал, не возмущался, напротив, с простодушной улыбкой откликался на незнакомые имена… Да это что. Иногда Маланья обряжалась в лучший свой наряд — расписной сарафан и бежевая поддевка на меху, — брала Кира Малахова под руку, и они неспешно, солидно шествовали в соседнюю церкву, расположенную на живописном бугре над речкой Боря. Братва только млела, но на поганые выходки не решалась. Кир Малахов, куда бы ни склонялась его душа, по-прежнему высоко держал авторитет, был одинаково скор как на расправу, так и на дурь. С ним схлестнуться напрямую никому не хотелось.

Чудная была ее смерть. Вечером, когда подавала молоко, выглядела как обычно: увалистая, расторопная, с чутким прихватом. Но пахло от нее почему-то скипидаром. И заговорила необычно, с мольбой:

— Не надобно завтра путешествовать, Кира!

Малахов отложил томик Платона, в который любил заглянуть перед сном, взглянул удивленно:

— Откуда знаешь, куда еду?

— Не едешь, тянут тебя. На муку собрался, а к ней еще не готов. Чтобы муку принять, у тебя силенок мало. Не ехай, Кира!

— Не зли меня, Маланья, — возмутился Малахов. — Вечные твои дурацкие предчувствия. Видения! Ну нельзя же так Мы, в конце концов, цивилизованные люди. И потом, почему от тебя несет скипидаром?

— Не ехай, Кира! Худо будет!

— Хорошо, не поеду. А денежки, по-твоему, су-чарам отдать? Ты хоть знаешь, о какой сумме речь?

При слове «деньги» Маланья, как всегда, истово перекрестилась.

— Вот, вот, сынок. Всё деньги на уме. Похоронят они тебя, помяни мое слово.

Кир Малахов прогнал каркающую старуху, а после стало жалко. Конечно, безумная, но в некоторых вещах, как он не раз убеждался, она была удивительно прозорлива. Его самого настораживала непонятная уступчивость Большакова, неожиданное приглашение в Зону, где тот якобы сполна рассчитается. Это звучало двусмысленно. Сполна рассчитается — это как? Отвалит, что ли, пару чемоданов налички? Или влепит пулю в лоб? И то и другое маловероятно. Расплачиваться чемоданами, пригласив на уикэнд, для Мустафы несолидно, не его почерк. А пулю в лоб… Тоже не тот случай. Когда Кир Малахов сделал предъяву за невинно убиенного коммерсанта, он понимал, что замахивается не по чину, и не надеялся сорвать крупный куш. Это был скорее шаг моральной сатисфакции. Пусть Мустафа огрызнется, оскалится, зато запомнит, что он в долгу у Малахова и что Кир Малахов не из тех, кто боится заявить о своих правах кому бы то ни было. Он обязан был так поступить, иначе, как говорят китайцы, потерял бы лицо. Особенность российского крутого бизнеса как раз в том и состоит, что потерять лицо в нем можно только один раз. Уступишь, покажешь слабину — подняться не дадут, дураков нет. Кир Малахов надеялся на взаимопонимание со стороны Мустафы и вроде бы не ошибся. Донат Сергеевич отзвонился на предъяву лично. «Загляни ко мне, Кирушка, — пригласил после шутливых расспросов о здоровье и семье. — Осушим по чарке, обсудим нашу маленькую проблему». Кир Малахов ответил дерзко: «Донат Сергеевич, чего особенно обсуждать? Или вы платите, или нет». — «За что плачу, Кирушка?» — «По страховке. Гека у меня застрахован». Вот тогда, немного подумав, Мустафа и уверил, ничуть не изменившимся, любезным тоном: «Коли настаиваешь, Кир, расплачусь сполна. Для дружбы денег не жалко. Это нормальный вклад».

В разговоре многое подозрительно, и самое подозрительное то, что встречу Мустафа назначил в Зоне. Если зверь решил его мочить, лучшего места не придумаешь. Вырваться из Зоны у постороннего нет ни единого шанса. Она устроена по принципу капкана со многими челюстями. Но все же Кир Малахов не верил в злой умысел. В первую очередь потому, что Мустафе это было невыгодно. Слишком мал выигрыш — какие-то полмиллиона, а потери, особенно моральные, труднопредсказуемы. Уже неоднократно Мустафа публично объявлял, что на будущих выборах выставит свою кандидатуру на пост президента, и, конечно, шансы победить были у него не меньше, чем у Шахрая или у Гришки Отрепьева, да у кого угодно вплоть до Жирика и Лебедюхи; и такая поспешная, нелепая расправа над пусть и зарвавшимся цеховиком нанесет непоправимый урон его политической респектабельности и репутации законопослушного гражданина, отца обездоленных и сирых. Немотивированной акцией он мог подорвать доверие низовых бандитских звеньев, а вкупе это огромная, почти неодолимая сила с большим капиталом и, главное, с разветвленными рычагами воздействия во всех регионах. Предыдущие выборы (или перевыборы) всероссийского пахана наглядно это подтвердили. Никакое перекупленное телевидение не переломит эту силу. Доната Сергеевича можно считать дьяволом во плоти, поднявшимся над Москвой из тьмы, но смешно принимать его за идиота. Он не станет рисковать карьерой ради садистского желания расправиться со строптивцем. Ставки вопиюще неравны.

Вдобавок, грустно думал Кир Малахов, у меня и выбора нет. Единожды струсив, братва отвернется от меня и останется только бежать, чтобы закончить свои дни в безвестности где-нибудь на берегу Атлантики, — зачем мне это?

Измученный тяжелыми мыслями, он едва задремал, и тут, будто во сне, услышал заполошный, горький вскрик Маланьи. Думал, померещилось, но вот — второй и третий раз, словно двумя этажами ниже резали свинью. «Тьфу ты, черт. Дурная баба! — без злобы выругался Малахов. — Сама не спит и добрым людям мешает». Поворочавшись еще час-другой, но так и не вкусив желанного покоя, он накинул халат и затейливыми переходами спустился к Маланьиной опочивальне. Дверь в убогую каморку под лестницей была приоткрыта, и он вошел без стука, толкнув дверь ногой.

Старая девка Маланья сидела на кровати, туго обхватив себя поперек обвислых грудей. Ее мертвый взгляд был уставлен на противоположную стену, где на розовых обоях расползлось темное пятно величиной с суповую тарелку, которое на глазах изумленного Кира Малахова постепенно исчезло. Вероятно, игра света и тени. Он подошел к Маланье и потрогал ее. Она была теплая и вроде дышала.

— Ты чего, Маланья? — спросил он с опаской. — Заболела, что ли?

Она не ответила, хотя посиневшие губешки чуть дрогнули. Кир Малахов попятился задом и выскочил из каморки. Через минуту в доме начался переполох. Набежала охрана и подоспел пожилой садовник Григорий, авторитетный мужчина с породистым лицом тамбовского мерина. Когда-то в прежние времена, в коммунистическом аду Григорий работал старшим научным сотрудником в Ботаническом саду, но, попав на службу к Малахову, ничем полезным себя не проявил, только пьянствовал и блудодейничал, да похвалялся каждый день, что скоро скрестит тюльпан с настурцией и за это ему дадут Нобелевскую премию в Женеве. Старик был потешный, безвредный, Малахов держал его из милости. Григорий и сейчас был нетрезв и лишь жалобно бормотал: «Убили, гады, Маланью, не пожалели праведницу!»

Малахов распорядился вызвать врача, хотя понимал, что медицина ничем не поможет, если смерть спустилась с небес. Таинственное происшествие с Маланьей — ее вечернее буйство и внезапное отбытие — сильно его озадачило. Как-то все скверно сходилось одно к одному. Через час пора было выезжать, а он все не был уверен, что надо. Кликнул Леньку Пехтуру, начальника личной гвардии, и заперся с ним в кабинете.

Ленька Пехтура был бычара из бычар, беззаветный преданный секьюрити, но этого мало. В отличие от большинства других бычар, обладавших разумом младенца и яростью взбесившегося сперматозоида, Леня Пехтура был сметлив, находчив и прекраснодушен. Десантник и певун, он к тридцати годам прошел все черные тропы — Афган, Чечня, Прибалтика, Карабах, — где его побратимы остались лежать навеки. Его так же трудно было свалить с ног, как прострелить сердце у Кощея. Он сам это знал, и все вокруг это знали. Леня Пехтура ничего не делал наобум, а если что-то делал, то не промахивался никогда. Кир Малахов чрезвычайно дорожил его службой и без сожалений платил ему тройной тариф. А уж те бычары, кто был у Лени в подчинении, и вовсе его боготворили, полагая, что при таком везении, хватке и песенном даре их командир не иначе как родился о двух головах. Леня никогда не разуверял их в этом мнении.

Кир Малахов спросил у Пехтуры:

— Не твои ребята подшутили над старухой?

— Как можно, босс!

— Понимаешь, кто-то сильно ее напугал. Никак не пойму, кто и зачем?

— В доме чужих нету.

— Григорий не мог, как думаешь? По пьяни?

Пехтура опустил голову, чтобы скрыть усмешку.

До него доходили слухи, что у Малахова в котелке дырка, но Лени это не касалось. От хозяина ему требовался не ум, а качество жизни, которое тот обеспечивал. Пока с этим проблем не было.

— Грише не по плечу, он сам как цветок запоздалый.

— Но какое-то предположение у тебя есть?

— Может, взяла стаканюгу на ночь. Сердчишко и рвануло. Она давлением маялась. Это бывает.

— Смеешься надо мной? Да она ее нюхать боялась.

— Тогда не знаю, — Пехтура решил, что обсуждение такого пустяка, как смерть деревенской клуши, чересчур затянулось. И отстраненно добавил: — Ребята готовы, босс.

— Хорошо, пускай ждут. Через полчаса выезжаем.

Еще третьего дня он распорядился, чтобы Пехтура подготовил десятку самых отборных боевиков и поднатаскал их применительно к условиям Зоны. Леня Пехтура, человек сугубо военный, принял распоряжение близко к сердцу и без передышки гонял пацанов по окрестным лесам; но он тоже не вчера родился и отлично, как и Малахов, понимал, что в Зоне дальше вышек не рыпнешься. Разумеется, на случай, если им захотят устроить бойню, он приготовил несколько маленьких сюрпризов афганского замеса, но больше для самоутешения. Он видел, что Малахов мандражирует, но из своеобразно понимаемой субординации не лез с расспросами и только сейчас, перед самым выездом, осторожно поинтересовался:

— Чего-то опасаешься, босс?

Малахов ответил спокойно:

— Может, последний денек гуляем, Леня. Хочешь, оставайся. Если очко играет.

Обидел незаслуженно, но Леня Пехтура лишь холодно усмехнулся. Если бы он не умел сдерживать свои чувства, то не получал бы пять кусков в месяц.

— Не психуй, Кир. Очко у всех играет, когда по-настоящему даванут. Глупо дуриком в щель лезть. Мы же не тараканы. О себе подумай. Я-то при любом раскладе уцелею.

— Каким образом?

— Срок мой не вышел.

От чуть не затеявшейся ссоры их отвлекло сообщение, что прибыла медицина.

Худенький, верткий мужичонка в белом халате, назвавшийся доктором Игнатовым, за считанные минуты освидетельствовал покойницу и подтвердил предположение Пехтуры: инфаркт. Но это предварительный диагноз. Окончательное прояснение наступит после вскрытия. Доктор пообещал прислать перевозку и, получив хрустящую пятидесятидолларовую банкноту, также быстро укатил, как появился.

Перед отъездом Кир Малахов позвонил в город женщине, которая четыре месяца была его новой любовницей. Он эту ослепительную красавицу вынянчил из обыкновенной двухсотдолларовой эскортницы и гордился, что сумел в амбициозной бляди обнаружить нежное, теплое сердечко. Ее звали не по-нашему — Кипариса, Кипа.

Он ей сказал:

— Котенок, если к ночи не вернусь, — прощай!

Влюбленная шалава заблажила:

— Не смей, Кирка! Не смей так говорить. Я уже напустила ванну и сижу голышом.

— Что это значит?

— Вот бритва и вот коньяк. Не вернешься — перережу вены. Это правда. Я не вру.

— До ночи просидишь в воде?

— Сколько надо, столько просижу, — ответила Кипариса с необыкновенным достоинством, и он полюбил ее за эти слова.

Тронулись по солнцу двумя «Ауди» и одним «мерсом». Братва расселась по машинам хмурая, без обычных шуток и приколов.

Через два с половиной часа подлетели к Зоне.

В проходной бункер их пропускали по одному, каждого обыскивали, отбирали оружие.

Навстречу Малахову вышел сам Хохряков. Он празднично улыбался и раскрыл дружеские объятия.

— Кирюша, дорогой! Сколько лет, сколько зим. Дай-ка уж обниму по-стариковски.

Кир Малахов утонул в его объятиях, как в проруби.

Сергей Петрович позвонил летуну в шесть утра. Полковник был уже на ногах.

— Узнали меня, Антон Захарович?

— Да, узнал.

— Получили вчера приказ?

— Да, получил, — еле уловимая гримаска в голосе, неизвестно что означающая. Скорее всего, пренебрежение, как к приказу, так и к тому, кто его состряпал.

— Вы готовы его выполнить, полковник?

— Я его выполню, майор.

У Сергея Петровича не было охоты размышлять, почему летчик так сух и сдержан.

— Давайте уточним, когда выйдете на связь?

— В одиннадцать ноль-ноль. В тридцати минутах от цели. Вас устраивает?

— Устраивает, Антон Захарович. Удачи вам. До встречи на земле.

— Благодарю вас.

Все, точка. Не только в разговоре, но и, возможно, во всей их прежней жизни.

Сергей Петрович перезвонил Козырькову. В отличие от летуна тот был благодушен и расположен к шутке. Хотел рассказать какой-то свежий анекдот, но Литовцев перебил:

— Никак выпимши, Кеша?

— Грубо, Сережа. Неучтиво. Ты мне подносил? Вот кстати: год сотрудничаем, хоть раз угостил старшего по возрасту и званию? Нет, ни разу. Стыдно тебе должно быть.

— Кеша, будем живы, нажремся до усрачки.

— Господи, с кем связался, — огорчился Козырьков и перешел к докладу. Артиллерийский взвод и пехтура подтянулись в лес с ночи, пока не обнаружены. Командовать атакой будет подполковник Башкирцев. Поднимутся по радиосигналу. В Зону ворвутся однозначно. Дальше — темно.

— Ничего, просветлим, — пообещал Сергей Петрович, не особенно веря своим словам. — Ты где будешь, Кеша?

— Как условились, на командном пункте, в офисе. Кто-то должен уцелеть, чтобы дать показания на суде, верно?

— До встречи, Иннокентий Палыч!

— До встречи, сокол… Да, еще одно.

— Что такое?

— Ты настоящий мужик, Серый!

— Спасибо, брат.

Помешкал и начал набирать номер Самуилова, но затормозил на четвертой цифре. Зачем? Теперь генерал их не прикроет, а после, если понадобится…

Принял душ, выпил две чашки крепчайшего кофе. Съел крутое яйцо и бутерброд с ветчиной, хотя кусок в горло не лез. Бриться не стал: примета дурная. Но в зеркало на себя полюбовался. Когда еще увидишь человека, способного затеять такое?

Около восьми вышел из дома, завел свою «шестеху» и погнал на Калужское шоссе.

Для Олега Гурко день начался с обычного гимнастического комплекса и пятиминутной медитации. Он больше ничего не просчитывал: действовал на автопилоте. Ирина его позвала:

— Олежек, слышишь меня?!

— Не глухой.

— У тебя такое отрешенное лицо… О чем ты думал?

— Ни о чем. Это не мысли. Когда-нибудь научу тебя.

Он пересел на кровать. Их пальцы переплелись. Последняя минута нежности. Как обычно, разговаривали не размыкая губ. «Сегодня?» — спросила она. «Да, сегодня». — «Мы не умрем?» — «Не думай об этом».

Пока пили чай, Олега не оставляло ощущение, что они не вылезли из постели. Ирина перегибалась через стол за сахарницей или хлебом, словно отдавалась.

— Сегодня будет трудный денек, Олежек?

— Наверное, — ответил он беззаботно.

…Полковнику Кленину трудно было объяснить экипажу, куда и зачем он их тащит. Ответственность лежала на нем, но подыхать, если что, придется вместе. Он проинструктировал их прямо на летном поле перед вылетом. Всех троих он знал как облупленных, но сейчас их невыспавшиеся лица слились в смутное пятно. Выделялся лишь Толя Смагин, тридцатилетний штурман, охальник и дебошир. Похоже, накануне он опять где-то устанавливал свой приоритет: левую розовую мальчишескую щеку украшала свежая ссадина. Он двух слов не произнес с утра, хотя обычно молол языком без устали.

— Значит, так, товарищи офицеры, — сказал Кленин, стараясь не встречаться глазами с мечтательным взглядом штурмана, выводящим его из равновесия. — Задание боевое, но приказ липовый.

Он сделал паузу, ждал вопросов, но не дождался ни одного. Эти трое давно не видели от жизни ничего доброго, и уж меньше всего их мог смутить липовый приказ. Ты командир, тебе виднее. Кленин уточнил детали. Придется отбомбить некий объект, то есть не просто отбомбить, а разнести в щепки. Причем объект реальный, расположенный вблизи Москвы. Опять никакой реакции. Это его, наконец, озадачило.

— Вам что, друзья, неинтересно?

— Почему неинтересно, — отозвался сорокапятилетний бортстрелок Иван Иванович Анфиногенов, отец пятерых детей. — Рассказывайте, командир, мы слушаем.

— Давно пора, — мечтательно добавил штурман Смагин, потирая ссадину на щеке.

— Что — давно пора? — не понял Кленин.

— Давно пора ее рвануть, суку-матушку.

— Ты про что, Толя?

— Про первопрестольную, кость ей в глотку. Там все дерьмо и окопалось.

Товарищи посмотрели на него с упреком. Кленин искренне возмутился:

— Хоть иногда, штурман, думай, что говоришь. Ведь за дурачка примут.

— Извиняюсь, Антон Захарович, вы в родном Тамбове давно бывали?

— Это-то при чем?

— Поезжайте, поспрашивайте у людей. Они вам расскажут про Москву. Ее, козявку, обязательно надо сковырнуть, а столицу перенести в Киев.

— Ты разве хохол, Толяныч? — удивился бортстрелок.

— Нет, румын. Я тебе, Ваня, и раньше говорил, закрывай уши, когда из пушки палишь. Не слушался, мозги и вытекли.

Кленин заметил примирительно:

— Шабаш, парни. Не время базланить. Может, в каком-то философском смысле ты и прав, Толя…

— Не в философском, а в самом что ни на есть житейском. Оттуда весь разор идет, уговорами их не укоротить.

Инструктаж оказался скомканным, спорить со Смагиным было бесполезно. Он так устроен, что, будь перед ним хоть командир, хоть сам Господь Бог, непременно оставлял за собой последнее слово. Через двадцать минут взлетели.

Кир Малахов вместе с Хохряковым поднялся в офис, охрану оставили во дворе. Бойцы сгрудились возле Лени Пехтуры, чувствовали себя неуютно. На открытой площади все были как одна мишень. Гурко наблюдал за ними из окна душевой.

Наступил очень важный, может быть, решающий момент операции. Он видел, как по двору с помойным ведром и метлой прошла Ирина, на мгновение задержалась и шепнула что-то одному из боевиков. Тот вскинул голову, посмотрел на нее в упор. Но ничего не успел ответить, Ирина поплелась дальше, низко клонясь к земле, как старушка. Умница, любовь моя!

Боевик, получивший сообщение, подобрался к рослому красивому парню, с мордой, как у Кинг-Конга, прикурил от его зажигалки и начал ему что-то втолковывать. Рослый поморщился — явно командир. По сторонам оба не глядели, тоже молодцы. Спустя минуту Леня Пехтура лениво окликнул стоящего неподалеку омоновца (из гвардии Хохрякова):

— Эй, служивый, где тут можно поссать? Омоновец, дружески улыбаясь, махнул рукой в нужном направлении.

Между туалетом и душем имелся изолированный коридорчик, где Гурко перехватил Леню Пехтуру, вырос перед ним, как Конек-Горбунок. Пехтура, заметя незнакомца, мгновенно сгруппировался.

— Не суетись, — сказал Гурко, — я друг.

— Говори.

— Мустафа вас будет мочить. Я должен кончить Кира. Но я этого не сделаю, если поможешь.

— Кто ты такой?

— Какая разница?

— Верно. У моих ребят нечем воевать.

— На площади увидишь трансформаторную будку. На двери замок, но он для блезиру. Как только дам знак — вот так (Гурко щелкнул пальцами), бегите к будке. Там автоматы, гранаты — все, что нужно.

— Нас переколотят по дороге.

— Правильно. Но не всех. Кто-то добежит.

— Ты уверен, парень, что все обстоит так, как говоришь?

— Скоро увидишь.

У Лени Пехтуры хорошее, веснушчатое лицо. По его застенчивой улыбке понятно, что его далеко не в первый раз собираются мочить. Он вдруг сказал:

— Маланья-то верняк напророчила.

— Какая Маланья?

— Ты не знаешь.

— Ну и ладно. Прощай, друг. Постарайся хотя бы не бесплатно лечь.

— Постараюсь, — уверил Пехтура.

Из дома Гурко выбрался через подвал, никем не замеченный.

На столе напитки, закуски — обычный а-ля фуршет.

— Хозяин чуть опаздывает, — извинился Хохряков. — Будет прямо к концерту.

— Я не на концерт приехал, — напомнил Кир Малахов.

— Не гони, Кира. Мустафа тебе уважение оказывает. Ты ведь ни разу у нас не был в гостях?

— Да, не был, — смягчился Кир. — Наслышан про вашу Зону. Интересная идея.

— Давай примем по махонькой.

Пригубили из хрустальных плошек коньяку, предварительно чокнувшись. Кир Малахов впервые сидел тет-а-тет со старым людоедом. Ну и что, ничего особенного. Глазенки припухшие, обманные. Ноздри влажные, как у собаки. Реликт минувшей эпохи. Ему бы там и остаться, а вот сумел перешагнуть в новый век и расположился в нем, надо признать, с большими удобствами. Судя даже по этому кабинету с коврами и старинной утварью.

— Я тоже о тебе наслышан, Кир, — сказал Хохряков. — Это правда, что подельничал с Толяном?

— Давным-давно.

— И в чем не поладили?

— Ни в чем. Чисто идейные расхождения.

— Ага, — глубокомысленно кивнул Хохряков, словно действительно понимал, что имеет в виду Малахов. — Однако гляди, какое получилось разделение. Ты почти на нуле, из-за бабок головой рискуешь, а Толян всю страну под себя подмял. Не обидно тебе?

Малахов одним глотком допил коньяк. Пытался угадать, что скрывается за вкрадчивым тоном вурдалака — угроза или дружеское расположение, — но это было так же трудно, как по серому вечернему небу предсказать погоду на завтра. Все-таки сделал пробный ход.

— Василий Василич, у тебя репутация честного, прямого человека. Почему бы не сказать откровенно: вернете долг или намерены торговаться? Чего нам друг с другом темнить?

— Да ты что, Кир! — Хохряков в досаде развел руки. — Кто же с тобой темнит? Мальчик мой, да ежели бы Мустафа собирался темнить, рази пригласил бы тебя на праздник? Обижаешь, сынок.

Малахов сунул в рот сигарету, но, правда, не тем концом. Однажды в далеком детстве по ранней весне с ребятами бегал, шалил на снежном пустыре и ухнул по пояс в прикрытую ледком полынью. Вот смех и радость, а вот — через шаг! — зыбкая ледяная могила. Он помнил, как сердце от внезапного толчка прыгнуло из ребер куда-то к небесам. Не успел толком испугаться, как уже окоченел. То же самое испытал сейчас, когда различил в бездонных зрачках старика бездонную мглу.

— Хочу сделать предложение, Василий Василич, — пробубнил, перебарывая подкатившую слабость. — Если поспособствуешь, двадцать процентов твои.

У старика от умиления заслезились глаза.

— За это спасибо, Кирушка. Вот уж прельстил, уважил. Не ожидал. Неужто впрямь отвалишь процент?

«Значит, каюк, — отрешенно подумал Малахов. — И сам виноват, придурок!»

Сергей Петрович расположился на взгорке, примерно в полукилометре от Зоны, напротив главного входа. На предварительные приготовления ушло около часу, оставалось только ждать. Обзор отсюда был нормальный, но чуть позже, когда понадобится выходить на связь с вертолетом, он переберется на опушку и залезет на высоченную сосну, где у самой почти вершины два дня назад приладил удобное лежбище — из досок и веток. Теперь у него было аж три места, откуда он мог незаметно (незаметно?) вести наблюдение и в зависимости от обстоятельств предпринимать те или иные действия. Сверяясь с картой, добытой у несчастного журналиста, он прикинул, что почти четверть Зоны так или иначе доступна его взору. А больше и не надо, остальное разглядит полковник с воздуха.

Он видел, как на площади кучкуются приехавшие с Киром Малаховым боевики, и видел то, чего они сами не могли заметить: нацеленные с трех точек (две сторожевые вышки и балкон здания) пулемётные стволы. Отследил, как по двору прошагала молодая женщина, перекинулась словечком с одним из бойцов, потом от группы отделился мужчина и скрылся в главном здании. Его не было минут десять. Время от времени Сергей Петрович оборачивал бинокль к лесу, в ту сторону, где по его прикидке прятались десантники Башкирцева, и всякий раз с удовлетворением отмечал, что замаскировались они отменно: никакого подозрительного движения, ни блеска стекол или металлических поверхностей, ни дымка. С трудом верилось, что Башкирцев сумел подтащить на такую близкую позицию хотя бы одно орудие, и если ему это удалось, то он просто гений. Та часть Зоны, которую предстояло штурмовать, или создать имитацию штурма, представляла собой двухметровую бетонную стенку-забор, внутренний пятиметровый ров и метров тридцать пустого, простреливаемого со всех сторон пространства. При таких исходных условиях, да среди ясного дня здесь можно положить не только взвод, а целый полк; но это лишь в том случае, если отражать нападение возьмется специально подготовленная войсковая часть, а не обычные бандиты или, что скорее всего, спецназовцы, привыкшие действовать малочисленными группками — ножом, пистолетом и кулаком. Литовцев мог дать голову на отсечение, что регулярной войсковой части в Зоне нет и не могло быть. Все эти неприступные с виду заборы, рвы и пулеметные вышки являлись, скорее, психологическим барьером, чем оборонительным рубежом. Ни Хохрякову, ни тем более Мустафе и в голову, разумеется, не приходило, что кто-то в мирное время ни с того ни с сего обрушится на Зону штурмовой, воинской силой. На кой хрен, если все спорные вопросы паханы давно улаживали между собой с помощью перевода денег с одного счета на другой, или, в особо запутанной ситуации, — пулей в затылок.

Сергей Петрович улыбнулся своим мыслям и взглянул на часы. Было без десяти одиннадцать. Он чувствовал привычное покалывание в кончиках пальцев. Светлое, синее небо, редкие пушистые облачка. Майор не сомневался, что скоро увидит Олега.

Глава 9

На сегодняшнюю премьеру писатель Клепало-Слободской возлагал особые надежды. Сценарий, который он сам сочинил, был так же гениален, как и прост. В черновом варианте он назывался «Смерть в ГУЛАГе» и, по сути, состоял из одной-единственной сцены: свирепые собачки разрывали на куски узника режима, провинившегося тем, что при свете лучины читал в бараке запрещенные стихи Иосифа Бродского, нобелевского лауреата. Сценарий был рассчитан на восприятие заокеанского зрителя, и писатель поклялся Донату Сергеевичу, что любой американский толстосум ошалеет от радости, когда своими глазами увидит, что творилось в советских лагерях. Однако для того, чтобы в полном блеске воплотить грандиозный замысел, требовался не просто актер, а сверхактер, способный к перевоплощению даже в момент кончины. На роль главного исполнителя в Зону еще третьего дня завезли из Бутырок известного маньяка-потрошителя Глебыча, приговоренного судом к высшей мере. Уже год лучшие наши правозащитники во главе с Тимом Гулькиным добивались помилования для несчастного потрошителя, и вот-вот его должны были освободить по личному распоряжению президента, но тут вмешался рок в лице Мустафы, который передал надзирателям пять кусков и увел Глебыча из-под носа общества «Мемориал». Ему показалось забавным вставить перышко в одно место чересчур прытким вертухаям из президентской тусовки.

Накануне Фома Кимович повидался с Глебычем, и тот произвел на него неприятное впечатление. Грязный, поросший каким-то серым мхом, накачанный наркотиками, Глебыч никак не мог взять в толк, почему он перед смертью должен кричать: «Да здравствует Америка и свободный рынок!» Тщетно Фома Кимович объяснял ублюдку, что в этой фразе заключена квинтэссенция пьесы, без нее не стоит и затеваться, тот лишь талдычил: «Когда меня отпустят? Я ни в чем не виноват!» В довершение всего маньяк кинулся на писателя и прокусил ему лодыжку.

На гостевой трибуне писателю нанесли очередную обиду. Когда он попытался прорваться за стол к Донату Сергеевичу, один из охранников так сильно пихнул его в грудь, что он очутился во втором ярусе за колонной, откуда была видна даже не вся арена.

И это его-то, автора сценария и главного идеолога Зоны! Утешением послужило то, что Донат Сергеевич, наблюдавший эту сцену, позвал охранника к себе и сделал ему замечание, а Хохряков дружески махнул писателю рукой и показал пять растопыренных пальцев, что могло означать сумму премиальных.

Кир Малахов сидел рядом с Мустафой, уныло оглядывая арену, посыпанную песком, огороженную ажурными решетками, и нарядные кирпичные домики неподалеку. Он уже не сомневался, что ему кранты. С момента своего появления Большаков обменялся с ним разве что парой фраз, процеженных сквозь зубы. Попытку Малахова заикнуться о долге воспринял вообще как юмористическую. Бросил насмешливо: «Ну что ты, Кирюша, все об одном и том же, как зацикленный. Будет тебе и белка, будет и свисток».

С трибуны, сверху он видел и Леню Пехтуру с его людьми, рассаженных на стулья в каком-то деревянном загоне, предназначенном, видимо, для скота. Их всех можно было снять одной прицельной автоматной очередью.

Малахову было стыдно.

Он спрашивал себя, как могло случиться, что он оказался здесь, беспомощный, в логове монстра, — и не находил ответа. Помрачение рассудка? Наваждение? Гордыня? Но все это теперь не важно.

Мустафа игриво толкнул его в бок:

— Чего кручинишься, Кирюха? Еще не вечер. Глотни водочки. Сейчас повеселимся.

Монстр глумился и был в своем праве. С того момента, как Малахов сделал ему предьяву, Мустафа без всяких усилий вел его на веревочке, пока не доставил на этот то ли помост, то ли эшафот. У него есть повод для веселья.

Ему было стыдно и одиноко. Он выпил водки, а показалось, воды. Воля к сопротивлению сжалась в мягкий комочек под сердцем. Это произошло еще в проходной, когда два омоновца ловко его обшмонали, обшарили, словно умелые повара куренка. Здешний воздух, ароматный и густой, был насыщен чарами смерти. Куда ни кинь взгляд, вооруженные люди, кто в пехотной робе, кто в серых, пошитых на одну руку комбинезонах, но ни одного улыбчивого, приветливого лица. Если все они собрались на праздник, то что же такое поминки? Васька Хохряков, удобно развалившийся рядом, тоже воротил морду в сторону, будто опасался подцепить от него, Малахова, какую-нибудь заразу. Могильный холод проник Киру под шелковую рубаху, но он еще раз набрался мужества и обронил небрежно:

— Не рано ли торжествуешь, Донат Сергеевич?

— Ты о чем, Кирюша?

— Долг в землю не зароешь. Меня уберешь, другие наследники найдутся. Ведь все мы под одним законом. И убитые, и живые.

Но больше ему никто не ответил.

Тем временем представление началось. Под звуки любимого Иосифом Виссарионовичем «Марша энтузиастов» двое конвоиров, наряженных в шинели довоенного образца, вытолкали на арену политзаключенного маньяка Глебыча. Одет он был в просторное длинное пальто неопределенного, но яркого цвета, в каких бегают по Москве молодые новые русские, срубая бабки тут и там. По сложному литературному замыслу Фомы Кимовича такой наряд должен был спровоцировать у зрителя шоковые ассоциации. Длиннополое пальто как бы подчеркивало духовную связь борцов за свободу минувших и нынешних времен. Глебыч с любопытством озирался, но не был испуган. Черные волосы на голове стояли дыбом, наподобие старинного шлема. Один из конвоиров подкосил его ударом под коленки, и Глебыч плюхнулся задом на песок. Тут же на арену выскочила танцевальная группа: десяток прелестных девушек в разноцветных купальниках. Музыка замедлила темп, и девицы изобразили несколько живописных гимнастических композиций и пирамид. Танцорки не отличались особой ловкостью и, сооружая пятиконечную звезду, с визгом попадали друг на дружку. Это было довольно смешно. Во всяком случае, Глебыч сильно возбудился и пополз к хохочущей куче, как бойкий мохнатый жук, но был остановлен двумя точными пинками.

Гимнасток прогнали, и декорация поменялась. На арену вынесли длинный стол, покрытый зеленым сукном, и за него уселась знаменитая судейская тройка, которая свирепствовала на Руси в жуткие годы тоталитаризма и культа. Главный судья, мужик в синей поддевке, чтобы его ни с кем не перепутали, напялил на башку каракулевую генеральскую папаху, перехваченную алой лентой с черными броскими буквами — КГБ. Начался допрос, которым в сценарии Фома Кимович гордился больше всего. Без лишней скромности писатель полагал, что сумел вложить в короткие реплики судьбоносную метафору. «Всем красножопым подонкам исторический приговор, — сказал он накануне Хохрякову. — Сам убедишься». Сейчас он молил Бога лишь о том, чтобы бездарные актеры (безработные звезды советского, так называемого, кино) чего-нибудь не напутали в тексте с голодухи.

— Ну что, жидовская морда, допрыгался? — грозно спросил судья у Глебыча. Политзаключенный маньяк еще не опомнился от видения десятерых полуголых прелестниц и, сглотнув слюну, что-то невнятно пробормотал. Микрофоны передали змеиное «ШШРРУУ».

— Первый тебе вопрос, мерзавец. На какую разведку работаешь?

Глебыч, даже получив пару оплеух, молчал, но опытный режиссер Фома Кимович предусмотрел такой поворот. Вместо подсудимого ответил конвоир-суфлер:

— Гражданин судья, я работаю на английскую, японскую и бразильскую разведки.

— Выходит, гад, ты тройной агент?

— Так точно, гражданин судья.

— Тогда ответь, зачем распространял поганые вирши Иоськи Бродского «Пилигримы»?

Глебыч, взбодренный прикладами конвойных, озадаченно прогудел:

— Чего надо-то? Объясните толком!

Пришлось опять выступить дублеру. К счастью, это был опытный лицедей, в старые годы любимец нации, лауреат всех государственных премий, известный блестящим исполнением ролей председателей колхозов и маршалов. Совсем недавно он получил от Доната Сергеевича контракт по нулевому варианту (пожизненный) и второй месяц не вылезал из столовой, готовясь к премьере. С пафосом, задушевно он прочитал заветный монолог:

— Вы спрашиваете, читал я Бродского? Да, читал. Я читал Мандельштама! И горжусь этим. Я не боюсь вашего неправедного суда, потому что прозрел. Искры демократии и свободного предпринимательства зажжены, скоро из них запылает могучий костер, в котором сгорит вся краснопузая сволочь. Страшны не вы, страшно то, что вас породило. Люди, призываю вас, будьте бдительны! А теперь ведите на казнь, я готов!

Во втором ярусе Клепало-Слободской вскочил на ноги и неистово захлопал в ладоши: «Браво! Брависсимо! Бис!» — но стушевался, поймав укоризненный взгляд Мустафы.

— Мерзавец во всем сознался, — торжественно провозгласил главный судья в генеральской папахе. — Приговаривается к немедленной казни через растерзание. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит.

Через минуту арена опустела, на ней остался лишь политзаключенный Глебыч, которому сердобольный конвоир сунул в зубы горящий окурок.

— Скучновато, ты не находишь? — обратился к Малахову Мустафа. — Но уж досмотрим до конца.

— Дело не в том, — упрямо заметил Малахов, — вернете вы долг или нет. Тут важен принцип. Независимо от положения каждый должен выполнять свои моральные обязательства. Либо вы, Донат Сергеевич, поддерживаете законный порядок, либо поощряете беспредел.

— Впрямь ты зациклился, — пристыдил Хохряков. — Расслабься, Кирюха. Не в деньгах счастье.

Представление шло к финалу. В решетчатом ограждении раздвинулись ворота, и на арену выскочили два громадных иссиня-черных добермана и приземистый, похожий на откормленного поросенка бультерьер. Следом важно выступил кинолог в парадной форме гебешника, внешне напоминающий персонаж из совкового фильма «Ко мне, Мухтар!». Приятный сюрприз умилил даже скучающего Доната Сергеевича. Он привстал и крикнул:

— Юра, привет!

Гебешник важно поклонился. Клепало-Слободской тихо ликовал: наконец-то угодил!

— Ну-ка, Юра, — продолжал Мустафа. — Травани по-нашему большевичка.

Кинолог, еще раз поклонясь, отдал команду «Фас!» — и собаки обступили сидящего на земле маньяка. Нападать не спешили, и лишь когда Глебыч неловко ворохнулся, затягиваясь окурком, один из доберманов нехотя куснул его за ногу, как бы на пробу. Но этого хватило, чтобы политзаключенный заверещал, задергался, вскочил на ноги и помчался вдоль ограждения, тщетно ища в нем лаз. Пошла потеха, от которой почти у всех зрителей вскоре начались смеховые колики. Маньяк был силен и увертлив, стряхивал с себя доберманов и одного даже прихватил на лету и чуть не придушил. Но тут второй доберман изловчился полоснуть ему клыками по глотке. Глебыч засеменил дальше, хватаясь за горло, точно боялся простыть. По песку тянулся кровавый след. Косолапый булька, утробно пыхтя, никак не поспевал за угонистой охотой, но, наконец, и ему повезло. Он совершил поперечный маневр и вцепился Глебычу в поясницу, повис чугунной болванкой. Политзаключенный нелепо замахал руками и повалился на спину, норовя раздавить пса весом тела. В ту же секунду разъяренные доберманы с двух сторон, столкнувшись носами, вонзили блестящие клыки ему в горло и в челюсть. На глазах у восхищенной публики они буквально вгрызались в извивающегося Глебыча. Старенький писатель привычно обмочился от восторга.

Глебыч перестал дергаться, и кинолог отогнал ворчащих доберманов и деловито отряхивающегося бульку. Двое служек в серой униформе длинными железными крюками потащили с арены мертвое тело политзаключенного маньяка.

— А ничего, — утирая слезы, одобрил Донат Сергеевич. — Вполне натурально. Хороший аттракцион, хороший! На десять кусков, не меньше. Впоследствии можно продать на телевидение, под рекламку.

— Не жирно им будет? — возразил Хохряков. Кир Малахов молчал.

— Тебе не понравилось, Кирюша? — лукаво спросил Мустафа.

— Я в шоу-бизнесе не секу. Управиться бы с должниками — и то ладно.

— Скоро управишься, — пообещал Мустафа.

Гурко решил, пора приступать — удобнее момента не представится. В сопровождении всех четверых Буб он поднялся на гостевую трибуну и остановился позади пировального стола — метрах в пяти. В руке держал капроновую удавку, любимую игрушку колумбийских мафиози. Чтобы справиться с Малаховым, ему хватило бы пальцев, на удавке настоял Хохряков. Якобы Донат Сергеевич не любит грубого, первобытного насилия и предпочитает, чтобы воспитательные акции проводились на нормальном эстетическом уровне.

Минутная стрелка перешагнула двенадцатичасовую отметину. Ждать дальше бессмысленно. Помощь извне запоздала. Если бы Литовцеву удалось предпринять какие-то шаги, он давно бы подал знак. Все-таки — не необитаемый остров.

Хохряков оглянулся и вроде бы подмигнул, поманил: давай, чекист, чего тянешь? Докажи, какой ты раскаявшийся лазутчик!

Гурко бросил последний взгляд на арену, с которой выволакивали мертвеца. Вон оттуда, из проходов между бараками, и слева, из улочки, спускающейся в сектор XII века, Дема Гаврюхин обещал подпустить красного петуха, когда начнется заваруха, но и там все пока спокойно, как на океанском ландшафте. Зато стволы, нацеленные на него лично, пожалуй, трудно пересчитать. Гурко вздохнул и, бросив ближайшему Бубе: «Стоять на месте!» — шагнул вперед. Аккуратно накинул капроновый шнур на шею Киру Малахову и стянул петлю. Малахов от неожиданности икнул и начал задыхаться, но Гурко тут же ослабил шнур, в правой ладони у него сверкнула прыгнувшая из рукава, заостренная до лунного сияния стамеска — грозное оружие для того, кто умеет с ним обращаться. Чуть переместясь, Гурко просунул стамеску к сонной артерии Мустафы, левой рукой намертво захватив его волосы. Предупредил немигающие глаза Хохрякова:

— Вася, не ошибись! Даже если мне влепят в спину сто зарядов, я приколю эту жирную свинью. Ты же не сомневаешься, правда?

— Не сомневаюсь, — ответил Хохряков. — Ведь я предупреждал тебя, Мустафа.

Донат Сергеевич не ворохнулся, замер, подвешенный за гриву, с острым жалом почти в глотке.

— Чего хочешь? — спросил Хохряков.

— Уведу Мустафу с собой. После поторгуемся.

В глазах Хохрякова мелькнула тень сочувствия.

— Куда уведешь, милок? Далеко ли? Подал голос Мустафа:

— Не спорь, Васька. Он чокнутый. Я пойду с ним, куда хочет.

Хохряков поднял скрещенные руки над головой: приказ всем службам не начинать активных действий. Гурко рассчитывал на это, и Хохряков не подкачал. И все же у одного из Буб, кажется, у Бубы-3, не выдержали нервы, и он с гортанным, козлиным криком «Кхе!» кинулся на Гурко сзади и уже почти обхватил волосатыми клешнями, но роковая стамеска вонзилась ему в правый глаз и остановила великолепный бросок. При этом Гурко автоматически рванул Мустафу за волосы, отчего тот неприлично взвыл.

— Никому не двигаться, падлы! — вскочив на ноги, взревел Хохряков. Десятки глаз следили за тем, как Гурко, дружески обняв Мустафу за плечи и приставив стамеску под кадык, довел его до лестницы, как они спустились и в обнимку, боковым маршрутом скрылись в переулке. Зрелище было не менее волнующим, чем сцена убиения маньяка Глебыча.

Но еще до того, как Гурко с Мустафой исчезли, внимание присутствующих было отвлечено новым происшествием. Гурко допустил промах: забыл подать сигнал Лене Пехтуре, но тот принял решение самолично и, воспользовавшись суматохой на гостевой трибуне, вместе с бойцами беспрепятственно домчался до трансформаторной будки, сорвал замок и оделил людей автоматами. Одновременно полыхнуло между бараками, земля содрогнулась, будто по ней прошлись отбойными молотками, — и понеслась заваруха.

На бойцов Лени Пехтуры навалилось не меньше сотни человек, да плюс снайпера, да плюс пулеметные вышки, правда, пока безмолвствующие — в тесноте можно положить половину своих. При таком раскладе вдобавок не ориентирующийся на местности Пехтура не продержался бы пяти минут, но в ряды нападавших внесли сумятицу посыпавшиеся на них откуда-то сверху гранаты. Незримый покойник Дема Гаврюхин оказал обещанную посильную помощь, которой, увы, хватило ненадолго. Вызванные Хохряковым по рации, на площадь со всех сторон хлынули подкрепления. На спуске к сектору XII века Дему Гаврюхина зажали в железные клещи и расстреляли из всех калибров, как в тире отстреливают движущуюся мишень. Дему и трех его подельщиков выволокли на площадь и бросили под гостевой трибуной, куда каждый желающий мог подойти, плюнуть и убедиться, что со свирепым оборотнем наконец-то в самом деле покончено. Одним из подельщиков Демы оказался Эдуард Сидорович Прокоптюк, бывший профессор и челнок, в Зоне дослужившийся до звания свободного ассенизатора на допуске. Эдуард Сидорович был еще живой, ворочался и пытался выковырять пальцами пули из разных мест своего старого тела. Одну вынул прямо из сердца и показал мертвому Деме Гаврюхину:

— Гляди, товарищ! Разрывная. Со смещенным центром. На рынке таких нету.

Дема важно кивнул, не открывая мертвых глаз.

Заинтригованный необыкновенной живучестью ассенизатора, Хохряков подошел к краю помоста и сверху на него помочился. Желтая, мощная струя ударила суетливого старика по глазам и зашипела, будто угодила на раскаленную сковородку.

— Феномен! — удивился Хохряков и распорядился: — Добейте старую гниду. Хватит ему ползать.

Сердобольный омоновец приставил «люгер» к затылку Прокоптюка и произвел контрольный выстрел.

Леня Пехтура отбивался от превосходящих сил противника, укрывшись за трансформаторной будкой. У него кончались зарядные диски, и он понимал, что жить осталось считанные секунды. Но и это немало, если распорядиться ими с умом. Братва уже отстрелялась, все девять человек расположились в живописных позах там, где их настигла игровая судьба. Совсем рядом, рукой дотянуться, задрал к небу смазливую мордашку Петя Бойко, озорной хлопец с отчаянным сердцем, которого Пехтура выделял из многих и надеялся со временем выправить из него настоящего солдата. У Пети Бойко были все для этого данные, но сейчас Пехтура его не жалел. Он никого не жалел из убитых товарищей, потому что это было нелепо. В тот век, который выпал им на долю, горевать над околевшим было все равно, что плакать над комариком, прогудевшим над ухом и прихлопнутым тяжелой ладонью. Сам Пехтура еще в Афгане ясно осознал свою участь и смирился с ней, но не совсем. Чувство высшей справедливости не угасло в нем. Он был убежден, что, чем больше утянет со света злодеев, превративших его жизнь в болото, тем легче будет помирать. Огорчительно, что так и не успел узнать, кто они и где прячутся, и сейчас, экономно высаживая заряды по мечущимся, подступающим все ближе фигуркам, он не был уверен, что убивает тех, кого надо.

Вставляя последний диск, Леня Пехтура с удивлением услышал совсем неподалеку пушечную пальбу и такой гул, словно ближайшая сопка сдвинулась с места. Канонада артподготовки, он не мог ни с чем ее спутать. Вся Зона насторожилась и замерла, точно ей всадили успокоительный укол в ягодицу.

В укромной подсобке административного здания Гурко втолковывал Мустафе, чего от него хочет. Он хотел получить машину и свободно покинуть Зону. Перед тем отобрал у Мустафы (еще по дороге) изящный, с перламутровой ручкой браунинг и теперь, со стамеской и пистолетом, был, можно сказать, вооружен до зубов. Донат Сергеевич слушал внимательно, но ему не нравилось, что чекист не договаривал главного. Мустафа был взбешен, но не подавал виду, хотя левая щека у него все крепче подергивалась в нервном тике, и он опасался, что подступает неуправляемый припадок. Он уговаривал, успокаивал себя, что должен быть благодарен взбесившемуся сосунку за урок, который тот ему преподал. Одурманенный собственным могуществом, уверовавший в него, Мустафа на какое-то время, вероятно, утратил ощущение постоянно грозящей опасности, забыл, как хрупок этот мир, как хрупко все сущее в нем и как одинаково уязвимы ползающие твари и те, кто властвует над ними. И вот теперь обыкновенное недоразумение, недосмотр, умственная халатность грозили непоправимыми последствиями. Он проклинал и Хохрякова за то, что тот не настоял на своем и не отправил гаденыша своевременно на тот свет, и еще за то, что на территории, где Васька единолично распоряжался и, казалось бы, давно перекрыл всем кислород, посторонний человек, пробывший в Зоне без году неделю, беспрепятственно завел его в какую-то конуру с двумя колченогими стульями, куда все звуки извне долетали, как через ватное одеяло.

— Ты безумен, Олег, — Мустафа прижал левую щеку ладонью. — Конечно, я дам тебе машину, позвоню на проходную и тебя выпустят, но дальше-то что?! Куда ты денешься дальше? Спрячешься у себя на Лубянке? Надолго ли? Ты же прекрасно знаешь, кто там сейчас правит.

— Позвони, — согласился Гурко. — Вот телефон. Но Зону ты покинешь вместе со мной.

— Господи, и что это меняет?

Гурко светился загадочной ухмылкой, почти как Мона Лиза. Секрет этой ухмылки Мустафа отгадал без труда.

— Понимаю. Убьешь меня, зароешь труп в лесу — и вроде бы концы в воду. Олег! Ты же не глупый парень. Доктор наук. Мастер компромисса. Вопрос все равно остается открытым. Что дальше? Что изменится, если ты меня зароешь? Я имею в виду не себя, а тебя.

Похолодев, Мустафа ждал ответа. Гурко ответил, светло улыбаясь, не мешкая:

— Да, Мустафа, именно тут ты прокололся. В этом пункте вы все прокололись. Увлеклись — и не подготовили наследников. Иначе и быть не могло: дьявол не думает о продолжении рода. За тебя некому спросить и некому отомстить. Когда подохнешь, только воздух станет чище — и все. Вместе с десятком таких, как ты, бесследно рухнет весь паха-нат. Знаешь почему?

— Почему?

— Потому, что вы не люди… Ну что, пора звонить?

— Что ты хочешь взамен моей жизни?

— Ничего, Мустафа. Мне и жизнь твоя не нужна.

Донат Сергеевич жадно затянулся сигаретой.

Щека почему-то утихомирилась.

— Какой же смысл вытаскивать тебя отсюда, если ты задумал…

— Прокатишься с ветерком. Иначе удавлю прямо здесь. Ты ведь не сомневаешься в этом, правда?

Мустафа не сомневался, и Гурко передал ему радиотрубку.

Супермортиры ЗК-218 с ласковым прозвищем «Голубки» развалили стену в несколько залпов и заодно расчистили прилегающую территорию размером с футбольное поле. После этого дружно откатились в лес. Сергей Петрович, перебравшийся на наблюдательный пункт в зарослях сосны, с любопытством следил, как в открывшуюся брешь устремилась горстка людей, человек тридцать — так называемый штурмовой взвод. С уцелевших сторожевых вышек их попытались накрыть пулеметным огнем, но бойцы действовали слаженно: быстро пересекли опасное пространство и закрепились в трехэтажном здании, не потеряв по пути ни одного человека. Таким образом, поставленную задачу войсковая часть Башкирцева полностью выполнила: Зона вскрыта, как консервная банка, и в ее брюхо воткнут десантный нож. Маневр отвлечения — не более того. Но он сработал. В Зоне началось мельтешение, она покрылась рябью взрывов-волдырей, и к месту прорыва со всех сторон потянулись отряды защитников. Подъехали два БТРа и заняли удобную позицию напротив захваченного дома. Техники и бойцов скопилось уже достаточно для контратаки, но над полем боя повисла тихая пауза. Сергей Петрович отлично понимал, что происходит. Те, кому следовало отдать приказ об отражении налета, Хохряков ли, Мустафа ли, находились в растерянности. Кто наехал? Почему? С какой стати? Что вообще значит сей удивительный сон?

Скорее всего, кто-то из них попытается вступить с десантниками в переговоры, и в этот промежуток хорошо бы нанести следующий удар.

Не успел он об этом подумать, как пискнула рация и донесся глуховатый голос полковника Кленина:

— Сова, прошу связи. Выйдите на связь. Слышите меня?

Сергей Петрович щелкнул тумблером:

— Слышу хорошо, Скобка. Где вы?

— Десять минут до цели. Есть изменения?

— Никаких изменений. Вы готовы?

— Еще можно передумать, Сова.

— Не тот случай. Пощиплем перышки супостату.

— Понял вас, Сова. Отбой.

Сергей Петрович разместился на настиле поудобнее. Закурил. Мысленно обратился к Гурко: «Ну вот, Олег, я сделал все, что мог. Твой ход, старина!»

Солнце встало высоко, и он сдвинул ветки так, чтобы не слепило глаза. Видимость отличная, подумал он, полковник не промажет.

Пятью ракетами бортстрелок Ваня Анфиногенов разнес к чертовой матери административное здание, водонапорную башню и ангары с материальным и боевым обеспечением. Теперь в Зоне не осталось ни связи, ни электричества, ни воды. На бреющем полете вертолет описал круг, поливая Зону пулеметным огнем, загоняя в щели стайки вооруженных людей. Внизу разверзся ад.

Пробудившийся Смагин в изумлении тер глаза:

— Антон Захарович, мы, часом, не переборщили?

— Уходим, Толя. Передай Анфиногену, пусть шарахнет вон по тому бараку. Там нечисть скопилась.

Штурман передал, Ваня шарахнул. Продолговатое здание взвилось до облаков серо-розовым снопом, составленным из железа, дерева и человеческих обрубков.

— Да-а, — озадаченно протянул Смагин. — Убедительно. Но на всю Москву снарядов не хватит.

— Уходим, — повторил командир. — Домой.

Целыми не ушли. Трассирующая, огненная очередь свинца, посланная с земли неусмиренным удальцом, прошила брюхо вертолета и топливный бак. Содрогаясь и кашляя, точно подцепив простуду, могучая машина потянула на север.

У проходной — широкий бетонный разгон, как взлетная полоса. За баранкой Ирина Мещерская, ее подобрали у коттеджа, она там прождала три часа и позеленела от волнения. Но держалась бодро, как на конкурсе. Губы сжаты, глаза блестят, руки уверенно на руле. Гурко и Мустафа на заднем сиденье «Бьюика». Водитель, который подал машину к подъезду, так в подъезде и остался, связанный и с кляпом во рту. Пытался при задержании полоснуть Олега ножом, достал, но не сильно: содрал кожу с левого бока. Гурко ему этого не простил, вмазал рукояткой браунинга так, что забияка, по всей видимости, долго будет не в уме.

В горячую минуту разумно повел себя Мустафа: не сделал ни одного лишнего движения, прижимался к Олегу спиной, как к старшему брату. Гурко сказал:

— Еще один такой сбой, и ты на небе.

Мустафа хладнокровно ответил:

— Я ни при чем. Разговор ты слышал. Это его собственная инициатива.

Действительно, по телефону Донат Сергеевич распорядился подогнать машину и не предпринимать никаких действий. Пропустить через проходную. Вероятно, водитель «Бьюика» решил заработать премию, пару лишних кусков, и чуть не схлопотал пулю в лоб.

Когда вышли на старт, на бетонную полосу, Донат Сергеевич пригорюнился. Отгремела пушечная канонада, но что творилось в Зоне, он не понимал. Ему было любопытно.

— Рисковый ты парень, — заметил он с уважением. — Целое войско привел. Недооценил я тебя, ох недооценил. Хочешь в компаньоны?

Как раз в этот момент над Зоной завис вертолет. Иван Анфиногенов нажал «пуск», и к земле ринулись ракеты. Из «Бьюика» бомбежка выглядела так, будто крутой американский боевик сорвался с экрана. Массивный «Бьюик» несколько раз качнуло, как при землетрясении. На крышу осыпался мелкий град оконных стекол.

— Крепко, — опять одобрил Мустафа. — Но все-таки не понимаю, чего ты этим добьешься? И почему стоим? Видишь, ворота открыты?

Он больше не нервничал, ощущениями словно вернулся в далекую лагерную молодость, когда так же отовсюду грозила опасность, но он был полон сил, надежд и великих устремлений. Может быть, Зону стоило возводить даже ради того, чтобы вот такой интеллектуальный наперсточник Гурко попытался ее разрушить. Кто знает? Во всяком случае, Донат Сергеевич начал получать удовольствие от происходящего. Более грандиозного шоу он и сам бы не придумал, хотя, конечно, убытки большие.

— Почему не едем? — повторил он. — Ждем кого-нибудь?

Ирина поддержала:

— Правда, Олег! У меня руки затекли. Страшно же!

Ее лицо светилось сполохами взрывов.

Гурко знал, что пора рвануть из проклятого места, но душа словно окостенела. Мираж наслаивался на мираж. Летящая клочками, дымящаяся, вздыбившаяся, голосящая Зона и его собственное, вдруг заторможенное сознание. Неужели все это безумие он затеял по собственной воле? Кто дал ему на это право? На короткий миг ему страстно захотелось быть расплющенным, раздавленным вместе с Зоной, и лишь чудовищным усилием он освободился от нахлынувшего темного морока.

— Давай, Ириша, жми, — распорядился, чуя, как огненная гроза притихла. — Только поаккуратней.

Из проходной навстречу машине выскочили двое боевиков, оба с автоматами. Могли сослепу пальнуть, хотя створки ворот почти разведены.

— Химичишь, Мустафа?

Донат Сергеевич высунулся из окна, приказал автоматчикам:

— Вы что, придурки? А ну с дороги! Молодцы то ли были накуренные, то ли чересчур возбуждены, но как-то странно топтались, поводя автоматами в разные стороны, успевая нацелиться даже на Мустафу. В дверях замаячил третий омоновец, улыбчивый, с блудливой рожей, в чине капитана, не меньше. Рявкнул:

— Подтверждаете, Донат Сергеевич?!

— Подтверждаю. Выпускай!

Гурко догадывался, из-за чего заминка: видно, на КЛ успели снестись с Хохряковым, но у этих стрелков не было ни времени, ни места для маневра. Если, разумеется, они не абсолютные дуболомы. Один именно таким и оказался: скачками, опустив автомат, понесся вокруг «Бьюика». Гурко распахнул дверцу и принял его на браунинг, на выстрел. Две пули цокнули о бронежилет, но одна впилась в щеку нападавшего. Однако боец, прежде, чем упасть, прошил «Бьюик» очередью. Со своей стороны и Мустафа, воспользовавшись тем, что Гурко отвлекся, предпринял попытку к освобождению. Открыл дверцу и начал вываливаться наружу, но действовал не так быстро, как ему хотелось бы. Гурко сгреб его за шкирку, приставил браунинг к уху, деловито сообщил:

— Ровно секунда тебе осталась жить!

— Открывай, сука! — завопил Мустафа, и офицер мигом исчез в помещении. Створки ворот разъехались до упора. Ирина на второй передаче вымахнула из Зоны, как птичка из клетки. Ослепительное, точно лаком покрытое шоссе легло под колеса. Еще сто метров, еще рывок — и они в тихом сосновом лесу, как на речной протоке, и если оглянуться назад, то Зоны как не бывало.

— Ты в порядке, Ира? — спросил Гурко.

— Да, а ты? — бледная от пережитого, все же почувствовала в его голосе незнакомую нотку.

— Немного зацепило, — признался Гурко. — Ерунда. Подальше отъедем, остановишься.

Он подвинулся так, чтобы увидеть в зеркальце ее лицо.

— Неужели оторвались? — пробормотала она.

— Я же обещал. Следи за дорогой. Главное, чтобы не оштрафовали.

Из автоматной очереди он словил две пули: одну в бок, пониже сердца, другую в бедро. Он еще не мог оценить серьезность поражения. Бок раздулся и намок, а ногу точно приколотили к сиденью гвоздем. Но беспокоило его другое. Подозрительная пленка, предвестник небытия, расплылась перед глазами. Мустафа глядел сочувственно. Он понимал, в чем дело.

— Ая-яй! — сказал, соболезнуя. — Столько стараний, хитростей — и такая осечка. Похоже, подохнешь раньше меня, да, Олежа?

— Не надейся.

— Да что ты! Я буду горевать. Компаньона теряю. С такой раной долго не живут, поверь старику. Кишки задеты.

— Олег, что он говорит? — Ирина чуть не свалилась в кювет.

— Бредит. Он всю жизнь бредил. Не обращай внимания. Следи за дорогой.

Через пять минут выкатились на центральную трассу.

Сергей Петрович сцену у проходной отследил в бинокль. Все, точка. Олег на свободе. У майора словно гора свалилась с плеч. Самая сложная и почти безнадежная часть операции — поиск в Зоне — отпала сама собой. Он послал в небо две ракеты, красную и зеленую, сигнал отхода. Прежде чем бежать к «жигуленку», попытался связаться с полковником. Уже не надеялся на ответ, но случилось чудо. Рация зашипела — глуховатый голос Кленина:

— Сова, слышу тебя, Сова! У нас небольшая авария. Идем на посадку.

— Антон, Антон! Где вы?! Помощь нужна?

— Обойдемся. Что с Олегом?

— Все в порядке. Спасибо, брат!

— Привет ему от меня. Скажи, пусть бутылку готовит. Отбой.

На проселке майор сразу выдавил из движка все, на что тот способен. Надеялся достать черный «Бьюик» еще до Москвы.

Когда стало совсем худо, Гурко велел Ирине свернуть в перелесок. До Москвы оставалось минут двадцать, но он понял, что не выдержит. Надо сделать перевязку, остановить кровь. Из бока лило, как из дырявого ведра, а правая нога онемела.

Гурко оставил Мустафу в машине, а сам кое-как выбрался наружу и сел на траву, привалившись спиной к колесу. Ирина хлопотала, но как-то бестолково. Отыскала в машине аптечку и почему-то первым делом пыталась снять с него штаны.

— Подожди, — Гурко еле удерживал взглядом зеленые деревья и потускневшее небо. — Если зашебуршится, пальнешь в него из этой штуки, — показал браунинг, который не выпускал из ладони. — Сумеешь?

— А то! Не волнуйся… Боже мой, сколько крови!

— Оставь брюки в покое. Сперва займись боком.

Рубашка сползла с него, как кожура с мокрого банана. Он глянул вниз — черная кровь. Почему черная? Должна быть красная. Ирина перематывала его туловище бинтом, туго, умело, жалобно заглядывая в глаза.

— Лей весь пузырек, — сказал он.

— Какой пузырек?

— В аптечке йод. Вылей весь пузырек.

Он не чувствовал боли, только тошноту. Подмывало блевануть, но он сдерживался. Как-то неловко при любимой женщине. Оба так увлеклись перевязкой, что не заметили, как, обойдя капот, подошел Донат Сергеевич. Гурко увидел его тень в последнюю секунду, тяжелый дрын обрушился на его голову, и он нырнул в благословенную тишину.

Когда очнулся, Мустафа сидел перед ним на корточках, шагах в трех, вытянув в руке перламутровый браунинг. Ирина лежала неподалеку, уткнувшись лицом в мох.

— Что ты с ней сделал? — спросил Гурко.

— Не волнуйся, живая. Прыткая очень, вот и получила по сопатке. Зачем она тебе? Шлюха московская.

Мустафа дружески улыбался и был настроен на разговор. Это понятно, смаковал победу. Ничто человеческое было ему не чуждо. И торопиться некуда. Не дождавшись ответа, ласково осведомился:

— Сам подохнешь, Олежа, или помочь?

— В компаньоны уже не предлагаешь?

— Пожалуй, нет. Ты меня разочаровал. Не держишь слова и недостаточно умен. Защитил докторскую, а в жизни так ничего и не понял. Ты интеллигент, Гурко, причем с совковым душком. Этим все сказано. Ты опоздал родиться, дружок. Наше время для сильных людей, не для слизняков.

Гурко шевельнулся, и Донат Сергеевич предусмотрительно повел стволом. Он видел, как тускнеет взгляд молодого человека, и не сомневался, что тот умирает. Мустафа слишком часто видел смерть в лицо, чтобы не услышать ее вкрадчивых, властных шагов. Но не забывал, что подыхающее животное обладает некими таинственными навыками и, вероятно, способно на предсмертную, экзотическую конвульсию. Тем больше терпкой услады было в их безмятежном лесном прощании. Мустафа растягивал волшебные минуты, как гурман катает во рту шарики столетнего вина. Замедленным, неторопливым умиранием мальчик вполне расплатился за свое негодяйство. Зону можно восстановить, жизнь — нет.

От верхних позвонков вниз, к копчику Гурко направил волну теплой дрожи, этого Мустафа не заметил. Гурко накапливал энергию «дзена», энергию воли для последнего рывка, но ему не хватало дыхания. Еще ему не хватало точки опоры. Но он знал, что Мустафу одолеет. Это не проблема, но этого мало. В такой щемяще-голубой, золотистый день он вовсе не собирался покидать этот мир. Это равносильно предательству и бегству. Несчастная, драгоценная женщина терпеливо ждала, пока он поднимет ее с земли. Когда-то в добрые времена он много размышлял над устройством земной жизни, искал правды и смысла там, где их не могло быть, и окончательно запутался, заплутал в лабиринтах заумных теорий. Ответ на все вопросы был один и пришел к нему только сейчас, на той грани, где свет смыкается с тьмой. Прислушайся к своей душе, которая бродила по свету задолго до тебя, — и не ошибешься ни в чем.

Черты лица его обострились, он хрипло задышал, и Мустафа истолковал это по-своему:

— Ая-яй, кишочки зудят?

— Терпимо пока.

— Зачем же так мучиться? Попроси как следует, и я тебе помогу.

— В одном тебе повезло, Мустафа.

— В чем, покойничек?

— Ты не услышал приговора, который уже произнесен.

Мустафа собрался ответить, но не успел. Оттолкнувшись от колеса спиной и локтями, Гурко летел к нему. Боль подняла его на могучие крылья. Два раза Мустафа нажал курок, а потом железные пальцы Олега ударили ему в глаза…

Майор долго рыскал по окрестностям, потеряв черный «Бьюик» на сороковом километре. Проскочил лишнего к Москве, потом вернулся. Расспрашивал деревенских жителей, завернул на пост ГАИ, пока, наконец, не установил примерный отрезок шоссе, где «Бьюик» свернул на проселок. Не чутье его вело, а сыскной навык, что примерно одно и то же. Обнаружил след Олега в березовой роще, каких много раскидано по Подмосковью белыми, сентиментальными проплешинами.

Сергей Петрович застал на поляне удручающую, но полную какого-то неземного присутствия картину. «Бьюик» уткнулся рылом в мшистый бугорок, неподалеку, в густой тени лежали друг на друге двое мужчин, а рядом, широко раскинув ноги, сидела красивая, с растрепанной головой женщина и, казалось, что-то им обоим нашептывала. Женщина не слышала ни как он подъехал, ни как подошел. Горько приговаривала: «Олег, ну, пожалуйста, ну прошу тебя!» — и при этом странно раскачивалась, как очумелая.

Сергей Петрович перевалил Олега на спину, пощупал пульс на шее. Билось ли у Гурко сердце, сразу нельзя понять: словно перышко царапало по стеклу — царап, царап! — без звука, без усилия. Губы сомкнуты, как у отбывшего. Кровяной сандалий на левом боку. А про Мустафу и говорить нечего: посинел и язык вывалил наружу. Так выглядит человек, который отмучился не по доброй воле. Женщина уставила на Сергея Петровича рассеянный взгляд:

— Он умер, да?!

— Вы про Олега спрашиваете?

— Я про Олега спрашиваю.

— Вот и выходит, вы его плохо знаете.

— Почему?

— Не задавали бы глупых вопросов.

Сергей Петрович сходил к «жигуленку», принес флягу с коньяком и свою аптечку. Закатал рубашку другу и вкатил в вену коктейль из сердечных и обезболивающих снадобий. Женщина ему не мешала. Он ее спросил:

— Тебя как зовут?

— Ирина.

— Ты из Зоны?

— Да.

— Олегу кем доводишься?

— С какой стати я должна отвечать? — по вызывающему тону понятно, что немного воспрянула духом. Он приподнял Олега, раздвинул губы и влил в рот коньяку.

— Да вы что! — женщина попыталась отстранить его руку. — Он же задохнется!

Гурко не задохнулся. Почмокал и проглотил живительную влагу. Потом открыл глаза, будто выглянул из дупла. Узнал Сергея и узнал Ирину. Спросил голосом, похожим на шелестение трав:

— Где Мустафа?

— Придавил ты чуму, — ответил Сергей Петрович. — Но это не делает тебе чести.

— У меня четыре пули внутри.

— Вижу. Ничего. Дело житейское. Любой хирург тебе то же самое скажет.

С чувством неизъяснимого покоя Гурко вернулся в неведомую глубину, теперь пульс у него бился ровно.

— А говорила — помер, — укорил женщину Сергей Петрович. — У них клыки не выросли, чтобы Олежку загрызть. Поможешь до машины донести?

Ирина помогла.

Глава 10

— Вот видишь, — пояснял Хохряков Малахову, — где ты появляешься, обязательно неприятности.

Они сидели в подземном бункере, откуда Василий Васильевич по рации и через посыльных распоряжался действиями летучих отрядов. Но через час распоряжаться стало некем. Пиратский вертолет улетел, бандиты, развалившие стену, оттянулись в лес: преследовать их не было смысла. Разрушения, судя по всему, произведены огромные, но это не имело особого значения: Зона со всей ее недвижимостью надежно застрахована сразу в трех коммерческих агентствах. Людские потери невелики: с десяток боевиков да неопределенное количество быдла. Единственное, что сейчас беспокоило Хохрякова, — молчание Мустафы. Почему он не выходит на связь? Живой или мертвый, он давно должен объявиться. Хохрякову не терпелось позлорадствовать. Весь сегодняшний конфуз, конечно, на совести Мустафы, проявившего необъяснимую, ни с чем не сообразную доверчивость. Хохряков не мог сдержать шальной усмешки, когда вспоминал задумчивую рожу хозяина с приставленной к уху стамеской. Поделом тебе, Мустафушка, будешь впредь старших слушать. Ишь, возомнил-то как о себе. Государственный, понимаешь ли, деятель, будущий, понимаешь ли, президент от партии демократической воли. Нельзя так увлекаться, Мустафик. Нельзя заноситься перед побратимами — это грех. Людишки слабы, ничтожны, трусливы, но у каждого свое маленькое жало. Нельзя забывать.

Полузадушенный Кир Малахов, сидящий в кресле со стаканом вина, подал голос, полный обиды:

— Из-за меня неприятности? Вам не стыдно так говорить? Вы же культурный человек, Василий Васильевич! Ну объясните ради Бога! Почему из-за какого-то вонючего долга, из-за каких-то пол-лимона вдруг решили меня замочить? Это же не по-людски, Василий Васильевич. И не по закону.

Хохряков, расслабясь, тоже позволил себе опрокинуть стаканчик, но не вина, а водки.

— Кто тебя мочил, Кир?

— Вы думаете, я ничего не понял?

— Брось, Кир. Если понял, забудь. Видишь, с Мустафой какая оказия. Лучше скажи, кто тот сумасшедший, который на вас накинулся? Куда он дел Большака?

— Хотите сказать, это не ваш человек?

— Опомнись, Кир! Коли он наш, тебя уж точно на свете бы не было. А ты вон жив-здоров, винцо попиваешь, а где Мустафа? На многие вопросы, брат, придется тебе ответить.

Малахов вглядывался в лукавые глаза старого душегуба и ничего не понимал. Действительно, факты разложились загадочно. Если предположить, что белобрысый маньяк с удавкой и со стамеской вместе с Мустафой разыграли нелепый спектакль, то какой в этом спектакле смысл? И кто в самом деле бомбил Зону? Ведь снаряды были настоящие и трупаки настоящие. И потом?..

— Но зачем вы перестреляли моих людей, Василий Васильевич?

— Мы перестреляли? Ну, Кирушка, да ты циник! Прямо перевертыш какой-то. Может быть, ты коммунист? Ты разве не видел, кто затеял заваруху?

Опять старый висельник прав. Малахов и впрямь, хотя и на грани удушья, успел заметить, как Леня Пехтура со своей командой ни с того ни с сего сорвались с места, надыбали где-то автоматы и открыли пальбу. Все вместе складывалось в необъяснимую шараду, которую, пожалуй, не взялся бы разрешить даже рыжий Толян, хотя тот, по слухам, общался непосредственно с дьяволом.

Видя его замешательство, Хохряков примирительно заметил:

— Ничего, Кира, погостишь пару деньков, сообща разберемся.

Оставив Малахова в бункере думу думать, он поднялся в офис. Оттуда сделал несколько распоряжений по телефону и провел селекторное совещание с начальниками секторов. Почти все оказались на месте и в добром здравии, что само по себе было утешительно. Но ни один не видел Мустафу и не слышал о нем.

— Искать! — коротко бросил Хохряков и отключил экран.

Все складывалось так, что пора было снестись с Москвой, с центральным пультом. Беда вышла за порог, он это чувствовал. И как бы в подтверждение в ту же минуту, как он об этом подумал, вышел на связь капитан Луконцев, дежурный на проходной. Докладывал он дрожащим от ярости голосом. Только что похитили Большакова. Залетный кагебэшник вывез его на черном «Бьюике» за пределы Зоны. За рулем сидела девка из административной обслуги, Ирка Мещерская.

Хохряков миролюбиво спросил:

— Почему не перехватили, капитан?

— Чекист был при нагане. На мушке держал босса. Митеньку Клюева пришил.

— Вдогон кого послали?

— Пока никого. Жду приказа.

— Больше не жди. Сдай смену и ступай в карцер. Сучонок ты безрукий!

— Слушаюсь, Василь Василич, — с непонятной радостью отозвался капитан.

Хохряков немного отдохнул в кресле у окна. Он любил свой кабинет, устеленный коврами, просторный, как у министра, но сейчас у него возникло ощущение, что пока отсутствовал, здесь кто-то без его ведома переставил мебель. Ирка Мещерская! Вот с ней — это его личный недосмотр. Видел, что спарилась с чекистом по-кошачьи, но не трогал. Жалел, что ли? Может, и жалел. Предпочел попасти. Давно к ней приглядывался. По нутру была ее тайная строптивость и то, что сколько дури в нее ни лей, оставалась почти как нормальная. Да и по мужицкому делу угождала умно, без надрыва, без блядских ухваток. Вот и допасся.

Не звонить надо было в Москву, ехать туда, чтобы взять розыск в свои руки. Гурко там растворится, как в каше. Отсюда его не достанешь.

Вызвал к подъезду машину с любимым водилой Лехой Жмуриком.

Уже подошел к дверям, но что-то будто толкнуло в спину: оглянулся. Вроде мебель на месте, ковры лежат, все как обычно, но тяжелые багряные шторы вдруг покачнулись точно от ветра, которому в комнате неоткуда взяться. Хохряков провел ладонью по лбу, отгоняя видение.

В приемной наткнулся на писателя Клепало-Слободского, съежившегося за столиком секретарши. Вид у него был секретный.

— Ты чего тут, Фома, — любезно обратился к нему Хохряков. — Любку пришел пощипать?

Писатель выкарабкался из-за стола, подошел боком, ковыляя на несгибающихся ногах.

— Спаси, Василь Василич, родненький!

— От кого спасти?

Писатель надвинулся ближе, от него несло мочой.

— Они пришли за мной, разве не слышите?!

— Кто они-то, кто?

— А то не знаете? Берия энкаведешников прислал. Бомбу в меня сверху кинули. Спаси, Василь Василич, ради Христа!

Похоже, бедолага помешался от страха, чего давно следовало ожидать. Глазенки шныряли туда-сюда, будто бусинки на ниточке, того гляди, сорвутся с лица. Все минувшие лихие годы, когда куролесил, пьянствовал и стращал добрых людей, стеклись разом, покрыв кожу коричневой плесенью. Никогда Хохряков не одобрял Мустафу за эту покупку. Продажных писак сколько угодно, но Мустафа каждый раз угадывал самых вшивых.

С трудом отцепил хилую ручонку, пришлось слегка ткнуть писателю в подбрюшье. Тот перегнулся пополам, ошалело вращая глазищами.

— За что, Василий?! Или я не служил верой и правдой? Вот, выходит, награда старому праведнику: бомба на голову и кулак в брюхо. Вот, выходит, цена завоеванной в муках свободы, вот, выходит…

Хохряков плюнул в сердцах и выскочил вон, не выдержав писательской словесной вони. На дворе Леха Жмурик важно прохаживался возле бледно-зеленого «Плимута», помпезного, как карета «скорой помощи».

— Вижу, Леша, не напугал тебя бандитский налет?

— Шутить изволите, барин!

Леха Жмурик принадлежал к личной отборной гвардии Хохрякова и потому был не вовсе без царя в голове. Без всякой наркоты — веселый, беспечный и целеустремленный. Хохряков подбирал людишек в собственную обслугу очень тщательно. Леху Жмурика три года назад выудил из психушки, где тот умело косил под припадочного, скрываясь от призыва в армию. Еще раньше он промышлял тем, что в одиночку угонял легковухи, преимущественно иномарки. У него была природная, неизъяснимая страсть к технике. Любую иномарку он за три-четыре часа раскурочивал на запчасти и задешево сплавлял детали знакомцам в автосервис. Жмурик любил машины трепетной, сектантской любовью, какой некоторые выжившие из ума старцы любят молоденьких гулящих девочек. В его легком, солнечном пребывании на земле таилась для сурового Хохрякова некая непостижимая загадка. Он не понимал, как и от кого в этой рабской стране могут рождаться столь абсолютно раскрепощенные личности. Постепенно привязался к Лехе Жмурику, как к родному сыну, и однажды пообещал подарить ему станцию техобслуживания в Москве. На что неблагодарный, как все дети, отрок беспечно ответил:

— На хрена она мне?

Удивленный, Хохряков спросил:

— Но есть же у тебя какое-нибудь заветное желание? Или собираешься до старости баранку крутить?

Леха ожег его шальным взглядом:

— Как не быть, дедушка?

— Что же это такое особенное?

— Вряд ли поймете, — усомнился Леха, но в конце концов все же открылся. Мечта его действительно была грандиозной. Когда Россия будет американским штатом, вроде Аляски, а он надеялся дожить до светлого дня, в Москву с инспекцией приедет ихний президент Боря Клинтон. Леха знал, на чем Клинтона возят — на бронированном «роллсе» со сверхсекретной сигнализацией. И вот когда Клинтон зайдет в Грановитую палату попить пивка, Леха подберется к его тачке и, не отходя от кассы, мгновенно разберет ее по винтикам. Он не сомневался, что уложится в тридцать минут. После этого, естественно, Леху Жмурика немедленно занесут в Книгу Гиннесса, а то, глядишь, поставят ему памятник на родине президента в Неваде. Хохряков обнял гениального самоучку, прижал к груди, растроганно пробормотал:

— Эх, Леонтий, не понимаешь ты своего счастья. Ведь кабы не новые времена, гнить бы тебе, губошлепу, в тюряге до скончания века.

— Как, Леша, — сказал Хохряков, усевшись в «Плимут» на переднее сиденье. — Возьмем одного гаврика на Рижском шоссе?

— Какие колеса?

— «Бьюик» шведский.

— На скоко опережает?

— Минут на двадцать.

— Нет проблем. Только ремень затяни потуже.

Однако не минули километра, как лесную дорогу перегородило видение. Выступили навстречу двое: рослый мужик в малиновом пиджаке и с ним девка в каком-то срамном балахоне, наполовину обритая. Потому и видение, что не место им было здесь, неподалеку от Зоны, а скорее место им было в самой Зоне, на карнавале ряженых.

— Дави их, Леха, — сгоряча бросил Хохряков, но Жмурик пожалел машину и тормознул на полном ходу, с ужасным визгом шин, вздыбив горбом дорогу. Нелепую парочку прижало к капоту, и теперь их лица были хорошо видны. Мужик отрешенно улыбался, а девка, как всякая шлюха, подмигивала и гримасничала.

Леха Жмурик открыл дверь и люто гаркнул:

— А ну с дороги, козлы! Жить надоело?!

И тут Хохряков соприкоснулся взглядом с глазами усмехающегося мужика, и будто кольнуло под ребра. Черная тень узнавания скользнула по нервам. Что за черт?! Мужик махнул рукой, сделал знак: выйди, дескать, на волю, выйди! Его поведение, мало что наглое, было вообще за гранью разумного, но Хохряков, обмерев нутром, неожиданно для себя механически отворил дверцу и, вздохнув, спустил ноги на землю. Мужик был уже рядом и подал руку, чтобы помочь.

— Со свиданьицем, Василий Васильевич, — прогудел озорно. Хохряков руки не принял, выпрямился и встал вровень с чужаком.

— Чего надо? Кто такой?

— Али не признал?

— Первый раз тебя вижу, — ответил Хохряков, робея поднять глаза. Свинцовый страх, почти смертная оторопь, каких доселе не ведал, навалился, подобно гробовой крышке. Так и почудилось — еще секунда, еще чуток — и дыхание пресечется по неизвестной причине.

— Хоть и первый, — мужик хитро ощерился, — а признал. Родная кровинушка приметна.

У Хохрякова в душе словно молнией раздвинуло тьму. Дорога, машина, лес отодвинулись, зато светло отворилось прошлое.

— Выходит, Настены Охметьевой выблядок? — хмуро уточнил.

— Выходит так, папаня.

— Пошто явился?

— За тобой, отец. Пора домой брести. На родные погосты.

С горьким сердечным томлением Хохряков обнаружил, что они уже спустились с шоссе, как-то перевалили обочную канаву и толклись на лесной опушке. Оглянулся: срамная девка шагает позади, плывет по зеленой траве. Леха Жмурик застыл возле машины, смешно растопырив руки, таращится вслед. Да что за наваждение?! Сноровисто ухватился за ближайшую березку.

— Никуда дальше не пойду!

— Как не пойдешь, отец? Уже идем.

— Чего тебе надо, скоморох?

— Мамка послала, домой привесть. Ее волю исполняю.

Хохряков жалостно поглядел по сторонам: все вроде прежнее — солнечный день, лес, мох под ногами, и что-то, он чувствовал, утекло, непоправимо исчезло из жизни. Перед глазами, как в блеклых сумерках, вспыхивали давно позабытые, смутные фигурки: уполномоченный Сергеев, председатель Михалыч, звеньевой Охметьев, Настена, кроваво распластанная на простыне, — вся худая деревенька Опеково, занявшаяся то ли в воображении, то ли наяву искристым пламенем. Пришелец видел его насквозь, читал мысли.

— Да, отец, тяжело, но дойдем потихоньку. Вернемся, откудова все начиналось.

— Но зачем, скажи, зачем? Убить хочешь, убей здесь. Я тебя не боюсь.

Чужак словно не слышал, попер через трясину по кочкам. На середине болота оглянулся, поманил пальцем:

— Давай, отец, давай… Бояться нечего, ты уж свое, видать, отбоялся.

Далеко отошел, еле видно, как губы шевелятся, а голос звучно плыл прямо в уши. Тут и срамная девица подкатилась, потянула за руку.

— Пойдем, дяденька, пойдем. Чего уж теперь. Надо слушаться.

— Ты-то кто такая, пигалица крашеная?

— Сама не знаю. Может, служанка ему. Может, жена.

Сопротивляться у Хохрякова не стало сил. Воля почти угасла. Потянулся за девицей, как песик. Кое-как перебрались через трясину и углубились в непроглядную глухомань. Хохряков и не подозревал, что неподалеку от Зоны водятся такие глухие чащобы, наподобие сибирской тайги. Мужик поджидал их, сидя на сваленной сосне, похожий в алом пиджаке на разбухший чирей. Угостил Хохрякова сигаретой «Космос». Хохряков машинально задымил, забыв, что не курит эту гадость. Девица бухнулась на бревно рядом с мужиком, прижалась к его боку. Глазенки лучатся, как две свечки.

— Савелий, голубчик, аж сердце занялось. Водочки не захватил с собой?

Мужик ей не ответил, благожелательно улыбался Хохрякову.

— Вот и стронулись, да, отец? Часть пути отмахали.

— Не называй меня отцом, слышишь! Какой я тебе отец?

— Отец никудышный, верно. Да и я, пожалуй, в хорошие сыновья не гожусь. Был бы хорошим, давно за тобой сбегал.

— Что ты мелешь? Ну что ты мелешь!.. Савелий, кажется? Так тебя кличут?

— Крестили Савлом, верно. Да ты садись, отдохни. В ногах правды нет, а путь еще неблизкий.

— Куда путь, куда? Что все это значит?! — Хохряков почти перешел на рык, но понимал, что кипятится зря. Теперь все бесполезно. Он сам знал ответы. Безнадежно вглядывался в зловеще подступившие заросли. Все это значило, что ему хана. По-прежнему в душе не было страха, лишь слабо натянулась хрупкая жилка под сердцем.

Савелий-сынок подтвердил его опасения:

— Пора передых сделать, отец. Смертушка подступила, но в таком облике она тебя не возьмет. Покаешься, тогда видно будет. На погосте в Опеково могилка давно тебя дожидается, удобная, глубокая, как райский уголок. Бог даст, матушка проводит.

— Может, это все сон? — с последней надеждой спросил Хохряков.

— Нет, батюшка, какой там сон. Сны были в прежней жизни, это явь.

— Господи, за что караешь?! — взмолился Хохряков.

— Он не карает, — возразил Савелий. — Он тебя пожалел.

Хохряков опустился на траву, без сил, без вздоха. Вдруг блестящая догадка его озарила, и стало легко, как утром в детстве. Это правда, Господь пожалел. Он, губитель, только тем занимался, что давил людишек, как вшу, перекраивал мир по своему хотению, лютовал и фарисействовал, а Господь, вместо того, чтобы дать щелчка, сына за ним послал, не кого-нибудь. Смилостивился, значит, хотя он, Васька Щуп, убивец и охальник, на это и надеяться не мог.

Хохряков не почувствовал, как по щекам покатились крупные слезы свободы и тоски. Но Маша-Кланя заметила и рукавом балахона, как ветерком, нежно утерла ему щеки.

— Не плачь, дяденька. Вся беда твоя кончилась.

— Верно, — подтвердил Савелий. — Осталось до дома дойти и помереть. Покаяться и помереть. Это нетрудно.

— Это нетрудно, — эхом отозвался Хохряков.

ТАИНСТВЕННОЕ ПРЕСТУПЛЕНИЕ

(Заметка из популярнейшей газеты

«Россиянский демократ»)

«Опять нам вешают лапшу на уши. Власти пытаются уверить, что в минувшую субботу регулярные войсковые части были брошены на прополку картофеля. Купиться на эту утку могут разве что лунатики.

По нашим источникам из администрации президента, на самом деле произошла крупная разборка между мафиозными кланами, предположительно, между солнцевской и кавказской группировками. По версии не пожелавшего назвать себя чиновника, вполне вероятно, что начался очередной раунд борьбы за нефтяную трубу. Поражают масштабы столкновения: впервые для выяснения отношений бандиты задействовали артиллерию и авиацию. Убитых не меньше сотни, идет опознание. Виновных — ни одного. Прокуратура, как обычно в подобных случаях, — молчит».

ЗВЕРСКОЕ УБИЙСТВО

(Из той же газеты)

«В подмосковном лесу обнаружен полузадушенный труп известного политического деятеля, председателя думской фракции „За экономическую волю“ Доната Сергеевича Большакова. Накануне подверглось нападению его загородное поместье.

Что же происходит, господа?!

Давайте попробуем разобраться.

Сперва натуральная бандитская разборка с огромным количеством невинных жертв, следом чисто политическое убийство, живо напомнившее потрясшие мир убийства Влада Листьева, отца Меня и банкира Кивилиди. Понятно, что кому-то выгодно связать чудовищные преступления воедино и покрыть их этаким непроницаемым криминальным туманом. Не выйдет, господа!

Кем останется в нашей благодарной памяти Донат Сергеевич Большаков? Разумеется, в первую очередь великим тружеником, положившим всего себя на алтарь свободного предпринимательства. Но не только этим. Донат Сергеевич был человеком идеи. Мы все помним его последние выступления, пронизанные страстной заботой о будущем этой страны. Миллионы людей, отдавшие ему голоса, именно с ним связывали свои надежды и чаяния. И они не ошибались. Он был из тех, кто всегда выполнял свои обещания. В сложное, судьбоносное время Большаков осознал, что его место на переднем крае борьбы. Права человека, сострадание к ближнему, свобода совести — были для него не просто красивыми словами и значили больше, чем миллионы в швейцарских банках. Блестящий оратор, остроумный собеседник, безотказный спонсор, образованнейший человек, с высоким, как у Сократа, лбом, он сделал свой выбор и тем самым подписал себе смертный приговор, потому что стал для кого-то чересчур опасным. Для кого именно?

Полагаем, умный читатель сам легко ответит на этот вопрос.

Ясно одно: у таких людей, как Большаков, мы все в неоплатном долгу. Спи спокойно, дорогой друг и покровитель. Как говорили в старину: родина тебя не забудет.

Похороны Большакова Д.С. состоятся в четверг на Ваганьковском кладбище. Гражданская панихида — с 10 утра в Колонном зале».

Через пятеро суток Гурко пришел в сознание. Было утро. Напротив кровати сидел Серега Литовцев. Занавеска трепыхалась над распахнутым окном.

— Я еще в Зоне? — спросил Гурко, проморгавшись.

— Ага, — улыбнулся Сергей Петрович. — Но не в той, где был вчера.