Рылеев

Афанасьев Виктор Васильевич

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

 

 

1

Рылеев разнообразит свои литературные пробы, он ищет формы для своих мыслей. В 1820 году он пишет очерки «Провинциал в Петербурге» и печатает их в «Невском Зрителе». Здесь он с юмором рисует безрассудство молодой женщины, только что вышедшей замуж, которая по пути на молебен заезжает во французские модные лавки и опустошает мужнин кошелек, описывает некую «двоюродную сестрицу», которая предпочитает современную цветистую и многословную прозу краткой и исполненной мысли древней, а «Липецкие воды» Шаховского — драматический пасквиль на Жуковского и его соратников — «Недорослю» Фонвизина. В общем, это были традиционные безделки, как и стихи — «Заблуждение», «Жестокой», — также напечатанные тогда в «Невском Зрителе».

Но, главное, он ищет конкретного действия, стремится проникнуть в среду масонов, как это делали и многие другие декабристы, пытавшиеся использовать масонство для своих целей.

К этому времени Рылеев был знаком с многими масонами, в частности с членами ложи «Избранного Михаила» — Н.И. Гречем, А.А. Дельвигом, А.Е. Измайловым, Ф.Н. Глинкой, Р.М. Зотовым, Н.А. Бестужевым, В.К. Кюхельбекером, историком А.И. Данилевским другими. Их имена он мог видеть и в изданной в Петербурге в 1819 году книге «Основные установления Великой ложи Астреи» («Tableau generale de la grande loge Astree»), где, кроме устава и прочих материалов были помещены списки членов всех лож этого масонского союза. Правда, уже в это время, то есть до официального запрещения масонства в России в 1822 году, многие декабристы стали выходить из лож, как это сделал Пестель еще в 1817 году, С.И. Муравьев-Апостол — в 1818 году, М.И. Муравьев-Апостол — в 1820 году.

Рылеев не вошел в ложу «Избранного Михаила». Осенью 1820 года (Рылееву — двадцать пять лет) он вступил в ложу «Пламенеющей Звезды».

Деятельность масонских лож протекала в рамках традиционной обрядовости, сложившейся за многие в (первые масонские организации в Европе возникли в самом начале новой эры). Это была сложная система символических действий, всевозможных символических же аксессуаров обстановки и одежды. У масонов был свой жаргон, были слова и жесты, служившие им паролем для узнавания своих, особая тайнопись, совершенно не поддающаяся расшифровке. Возникла огромная печатная рукописная — тайная и явная — масонская литература. Масоны отгораживались этой таинственной обрядовостью от непосвященных, то есть «профанов», стоящих как на низшей ступени духовного развития.

Рылеев при вступлении своем в ложу «Пламенеющей Звезды», символическим знаком которой были два сцепленных и образующих звезду треугольника, объятые пламенем, прошел, как и все прочие масоны в свое время, сложную цепь испытаний: его водили с завязанными глазами по лабиринту комнат, задавали вопросы, на которые он отвечал, приставляли к его груди меч и т. п. Все это было театрально, искусно продумано и настраивало на торжественный лад.

Почти все члены «Пламенеющей Звезды» были немцы, обрусевшие, иные давно, еще в предыдущих поколениях. Так что на заседаниях ложи среди немцев (кроме них, было еще несколько шведов и англичан) сидел только один русский — Рылеев, и говорил он здесь, как и все прочие, на немецком языке. На первый взгляд это кажется необъяснимой странностью.

Рылеев ничего не имел против обрусевших немцев (и даже не очень обрусевших, как Клингер), считавших Россию своей родной страной, если они не Бироны или Остерманы по своим устремлениям. И среди декабристов было немало немцев, французов, итальянцев, которые, будучи русскими подданными — да еще не в первом поколении, — являлись страстными патриотами России. Так, например, Пестель, Бригген, Поджио, Кюхельбекер, Лорер, Розен, Сутгоф, Торсон, Штейнгель, Вегелин, Бодиско, Фаленберг — не равнодушные к судьбам России иностранцы, а лучшие из ее сынов, декабристы. Они и сами резко отделяли себя от тех «безродных пришельцев» («пришлецы» — позднее — в думах Рылеева), которые, как пишет в своих записках итальянец Александр Поджио, «русских и гнули и ломали» и при Петре, и при Екатерине. «Чего вы, мои бедные русские, не вынесли от этих наглых безродных пришельцев!» — восклицал Поджио, больше иных русских чувствовавший себя русским.

«Пришлецы иноплеменные» — Моро, Жомини, Каподистрия, Литта, Траверсе, Кампенгаузен, Нессельроде, Канкрин, Бенкендорф и другие — сильно потеснили Воронцовых, Киселевых, Мордвиновых, Гурьевых, Сперанских, не говоря о Тургеневых или, например, Муравьевых.

Об этом времени писал Огарев: «Немецкая централизация в Петербурге проникнулась духом татарщины и была уродливым соединением кнута с шпицрутенами, грабежа с канцелярией». Аракчеев ставил на командные посты в армии Шварцев, Стюрлеров, Сухозанетов и проч., отличавшихся верностью престолу и нелюбовью к русскому солдату.

По всей вероятности, Рылеева привлекла в ложу «Пламенеющей Звезды» возможность проникнуть в среду крупных чиновников (а таковыми были многие члены этой ложи), которые могли непосредственно влиять на государственные дела. И именно чиновников иностранного происхождения, которые в эти годы забирали в свои руки правительственный аппарат. Возможно, он не терял надежды воспользоваться своими «братьями» как рычагами государственной машины…

Все материалы «Пламенеющей Звезды» погибли, — после указа 1822 года они хранились у Рылеева; позднее, а именно вечером 14 декабря 1825 года, он их сжег, и прежде других бумаг. А так как многие его декабристские бумаги (например, переписанный его рукой текст «Конституции» Муравьева) сохранились, можно предположить, что среди масонских документов находились еще более криминальные. Но, может быть, — время покажет — не все материалы ложи находились у Рылеева, и тайна «Пламенеющей Звезды» не исчезла навсегда в рылеевском камине в один из самых трагических дней русской истории…

 

2

В феврале 1821 года началось восстание греков против турецкого владычества. Во главе добровольцев встал Александр Ипсиланти, состоявший на русской службе греческий князь, боевой, заслуженный офицер, потерявший руку в войне 1812 года. Греческие повстанцы, полулегально собиравшиеся на российской территории в Молдавии, наконец перешли границу по реке Прут. Их действиями руководила греческая революционная организация «Филики Этерия» («Дружеское общество»), возникшая в России.

Начальник штаба русской Второй армии, расквартированной на юго-западных границах, генерал П.Д. Киселев в эти дни писал дежурному генералу Главного штаба А.А. Закревскому: «Дело не на шутку, — крови прольется много, и, кажется, с пользою для греков. Нельзя вообразить себе, до какой степени они очарованы надеждою спасения и вольности. Все греки Южного Края — старые, как молодые, богатые и бедные, сильные и хворью — все потянулись за границу, все жертвуют всем и с восхищением собою для Отечества. Что за время, в которое мы живем, любезный Закревский! Какие чудеса творятся и какие твориться еще будут! Ипсиланти, перейдя за границу, перенес уже имя свое в потомство. Греки, читая его прокламацию, навзрыд плачут и с восторгом под знамена его стремятся. Помоги ему Бог в святом деле! Желал бы прибавить: и Россия».

Так думали многие офицеры Второй армии. Они почти не сомневались в том, что Россия вступит в войну с Турцией.

Русское общество ждало, что Александр I поможет грекам в их справедливой борьбе. Как не помочь братьям по вере? Да еще в столь решительный час, когда дело идет о жизни и смерти целого народа! От мелких служащих до высших сановников — как в армии, так и на гражданской службе — все в России сочувствовали грекам. Но действительную помощь Ипсиланти оказывали пока только его сородичи, жившие в России греческие купцы, которые на свои средства покупали повстанцам боеприпасы и всякое снаряжение. Когда в Молдавии и Валахии начались военные действия, в греческое войско стали вливаться болгары, албанцы и сербы, не менее греков заинтересованные в разгроме турок. Оказалось там немало и русских, как солдат, так и офицеров.

Весной прошел слух, что генерал Ермолов назначается командующим русской армией, которая будет сформирована на юге специально для поддержки добровольческого войска Ипсиланти.

Рылеев обратился к Ермолову с пылким посланием:

…Ужо в отечестве Потомков Фемистокла Повсюду подняты свободы знамена, Геройской кровию земля промокла И трупами врагов удобрена Проснулися вздремавшие перуны, Отвсюду храбрые текут! Теки ж, теки и ты, о витязь юный, Тебя все ратники, тебя победы ждут.

Однако надежды греков и русского общества на Александра I не оправдались. На письмо Ипсиланти, содержавшее просьбу о помощи, император ответил отказом — он обвинил греческого вождя в том, что тот «дал увлечь себя революционным духом, распространившимся в Европе». Ипсиланти был объявлен изгнанным из России. Казачьим пикетам по Дунаю а Пруту было предписано задерживать греков, переходящих из России в Молдавию, и возвращать назад под Надзор полиции. Ермолова же царь вызывал в Лайбах не для того чтобы назначить его командующим антитурецкцми войсками, как об этом говорили слухи, а с намерением послать его на дело, совсем противоположное по Духу, на подавление восстания в Пьемонте. Однако восстание в Пьемонте было задушено австрийцами, и Ермолов возвратился на Кавказ.

Война в Греции приняла затяжной характер, — только в 1829 году потомки эллинов, пережив превратности полустихийной войны, потеряв в битвах множество своих сограждан, добились подлой самостоятельности своей страны. Ипсиланти не дожил до этого дня. Россия объявила Турции войну в апреле 1828 года; 14 сентября 1829 года в Адрианополе Турция приняла все требования России и признала полную независимость Греции.

…Весной 1821 года, будучи в Париже, пламенными строками встретил начало войны греков Кюхельбекер:

…Уставы власти устарели; Проснулись, смотрят и встают Доселе спавшие народы: О радость! грянул час, веселый час Свободы! Друзья! нас ждут сыны Эллады: Кто даст нам крылья? полетим!..

Очень сочувственно отнесся к восстанию греков Пестель, находившийся тогда в Кишиневе. «Мотивы, определяющие поведение Ипсиланти, — пишет он Киселеву, — заслуживают самого высокого уважения».

Пушкин в Кишиневе был свидетелем сбора повстанцев, готовившихся к походу; их энтузиазм был так велик, что и Пушкин воспламенился желанием идти с ними. Тогда и возникло стихотворение:

Война! Подъяты наконец, Шумят знамена бранной чести! Увижу кровь, увижу праздник мести; Засвищет вкруг меня губительный свинец. И сколько сильных впечатлений Для жаждущей души моей…

(Это стихотворение под названием «Мечта воина» было помещено Рылеевым и Бестужевым в альманахе «Полярная Звезда» на 1823 год.)

«Участие в их беде будет всемирное», — записал о греках в своем дневнике Н.И. Тургенев. Он, один из основателей декабристского движения в России, один из образованнейших и умнейших людей своего времени, увидел во всеобщей симпатии российского общества к делам греков и другую сторону, вот еще запись из его дневника: «Странно… что все — и дипломаты, и министры, и публика — более или менее принимают участие в греках… Все это хорошо. Но кто из всех этих господ принимает должное или какое-нибудь участие в судьбе наших крестьян?.. А тут долг более святой, нежели в отношении к грекам. Лучше ли жить многим из наших крестьян под своими помещиками, нежели грекам под турками?.. Сколько изнемогающих страдальцев!.. Боже праведный! Бог России! Когда правосудие твое будет действительно и для сей несчастной земли?»

И все-таки война в Греции оказала большое нравственное влияние на русские общество, многих заставила как бы проснуться, с обостренным вниманием взглянуть и на дела своей родины.

О тех же, кто проснуться был не в состоянии, Рылеев так писал в том же 1821 году:

Для пылкого поэта Как больно, тяжело В триумфе видеть зло И в шумном вихре света Встречать везде ханжей, Корнетов-дуэлистов, Поэтов-эгоистов Или убийц-судей, Досужих журналистов, Которые тогда, — Как вспыхнула война На Юге за свободу, О срам! о времена! Поссорились за оду!..

Ни за кем не оставляет Рылеев права сказать: «Какое мне дело до свободы Греции?» Никто не вправе принимать с равнодушием урок живой, современной истории, когда «от слез и крови взмокла Эллада средь святой борьбы» (как напишет он в стихотворении 1824 года «На смерть Байрона»).

 

3

Зимой и весной 1821 года Рылеев посещает заседания Вольного общества любителей российской словесности, куда его ввел Дельвиг. Начало этому обществу положил Андрей Афанасьевич Никитин (1790–1859) — литератор, автор комедии и стихов в оссианическом роде. 17 января 1816 года у него на квартире состоялось первое заседание, на котором присутствовали литераторы братья Боровковы и Люценко (Ефим Петрович, поэт; его перевод поэмы Виланда «Вастола» в 1836 году был издан А.С. Пушкиным). 28 января был принят в новое общество Ф.Н. Глинка, в том же году вступивший и в декабристскую организацию Союз Спасения, или Общество истинных и верных сынов Отечества (Глинка в то же время был и ритором в ложе «Избранного Михаила»). Вскоре пришли в Вольное общество Кюхельбекер, Сомов, Плетнев, Греч (издатель журнала «Сын Отечества»). В этом тройственном союзе обществ — тайного декабристского, масонского (ложа «Избранного Михаила») п литературного (два последних — легальные) — утверждались патриотические идеи, неразрывно связанные с вольнолюбием.

Учредители Вольного общества любителей российской словесности начали разработку плана следующих капитальных изданий: 1) «Полной Российской энциклопедии», заключающей в себе все, что известно о России в отношении истории, искусства, науки, литературы; 2) «Жизнеописаний многих великих людей Отечества» — многотомного издания; 3) Нового иконологического словаря с изображениями — это должна была быть иллюстрированная история живописи, рисунка и гравюры; 4) Журнала трудов членов Общества — это издание — «Соревнователь просвещения и благотворения» — начало выходить в 1819 году. Проекты энциклопедии и иконологического словаря не были утверждены министром просвещения, усмотревшим здесь неуместное соревнование общества с Академией наук, которой труды такого размаха более пристали (однако в это время заканчивал восьмой том своей грандиозной «Истории государства Российского» Карамзин — не академия и не общество, а один человек). И все же члены Вольного общества начали работу над биографиями русских людей. Многотомного биографического словаря также не получилось, общество и в этом не нашло поддержки, но ряд биографий, намечавшихся для словаря, был помещен в «Соревнователе» — это жизнеописания поэта Петрова, полководца Суворова, И.И. Шувалова и других отечественных деятелей.

Ф.Н. Глинка напечатал в 1816 году в «Сыне Отечества» «Рассуждение о необходимости иметь историю Отечественной войны 1812 года» (первый вариант этой статьи появился в «Русском Вестнике» С.Н. Глинки в 1815 году). «Всякий мыслящий ум, — писал Глинка, — пожелает иметь средства составить себе полную картину всех необычайных происшествий, мелькавших с блеском молний в густом мраке сего великого периода… Потомки с громким ропотом на беспечность нашу, потребуют истории… Русские захотят особенно иметь живое изображение того времени, когда внезапный гром войны пробудил дух великого народа; когда народ сей, предпочитая всем благам в мире честь и свободу, с благородным равнодушием смотрел на разорение областей, на пожары городов своих и с беспримерным мужеством пожинал лавры на пепле и снегах своего отечества… Одна история торжествует над тленностью и разрушением… О ты, могущая противница времен и случаев, вмещая деяния всех народов и бытия всех веков, история! уготовь лучшие из скрижалей твоих для изображения славы моего отечества и подвигов народа русского! Смотри, какую пламенную душу показал народ сей, рожденный на хладных снегах Севера… Историк Отечественной войны должен быть русским по рождению, поступкам, воспитанию, делам и душе. Чужеземец, со всею доброю волею, по может так хорошо знать историю русскую, так упоиться духом великих предков россиян, так дорого ценить знаменитые деяния протекших, так живо чувствовать обиды и восхищаться славою времен настоящих».

В этой статье Глинка, отталкиваясь от истории Отечественной войны, говорит о русской истории вообще. Он как бы доказывает закономерность того, что историю Отечественной войны пишет А.И. Данилевский, участник ее («Сочинитель должен быть самовидец», — пишет Глинка), а историю России — Н.М. Карамзин.

«Чужеземец, — пишет Глинка, — невольно будет уклоняться к тому, с чем знакомился с самых ранних лет, к истории римлян, греков и своего отечества. Он невольно не отдает должной справедливости победителям Мамая, завоевателям Казани, воеводам и боярам Русской земли, которые жили и умерли на бессменной страже своего отечества. Говоря о величии России, иноземец, родившийся в каком-либо из тесных царств Европы, невольно будет прилагать ко всему свой уменьшенный размер. Невольно не вспомнит он, на сколь великом пространстве шара земного опочивает могущественная Россия. Вся угрюмость Севера и все прелести Юга заключены в пределах ее… Русский историк не проронит ни одной черты касательно свойств народа и духа времени. Он не просмотрит ни предвещаний, ни признаков, ни догадок о случившихся несчастиях».

Первые восемь томов «Истории» Карамзина выйдут в 1818 году. Карамзин, реформатор русского литературного языка, языка русской прозы, мог принять близко к сердцу все сказанное Глинкой в его статье, за исключением следующего пожелания: «Русский историк постарается изгнать из писаний своих все слова и даже обороты речей, заимствованные из чуждых наречий. Он не потерпит, чтобы слог его испещрен был полурусскими или вовсе не русскими словами, как то обыкновенно бывает в слоге ведомостей и военных известий».

Глинка не указал на «доисторическую» прозу Карамзина, в которой еще в 1803 году в своем «Рассуждении о старом и новом слоге российского языка» А.С. Шишков нашел сонм нелепых, по его мнению, галлицизмов.

1815–1816 годы — время особенно острой борьбы двух литературных партий — архаистов, членов «Беседы любителей русского слова», основанной в 1811 году Шишковым, и сторонников обновления русского языка путем разумной европеизации (однако не в ущерб разумному же использованию и старославянских слов и форм языка) — членов литературного общества «Арзамас», основанного в 1815 году Жуковским.

«Беседа» была почти целиком официозной, но разумное, творческое начало представлено было в ней такими ее членами, как Державин, Крылов и близкий к «Беседе» Гнедич (который станет вскоре одним из руководителей Вольного общества любителей российской словесности). В «Арзамас» вошли некоторые из будущих декабристов — Н.И. Тургенев, М.Ф. Орлов, Н.М. Муравьев. И все же воззрения декабристов на язык, на «слог», именно ввиду своих патриотических истоков, нередко примыкали к шишковским.

Шишков был патриот, нападки на него арзамасцев не объясняют нам ни всего Шишкова, ни тем более всей «Беседы». Шишков был высмеян так успешно, так остроумно и так надолго, что одна из питающих русских литературный язык жил почти перестала действовать, не смогли ее оживить и декабристы.

Карамзин и Жуковский как реформаторы языка не ответили на запрос своей современности полностью — эти великие русские люди, основоположники прозы и поэзии XIX века в России, не были всеобъемлющими гениями. Пушкин — в юности, в качестве арзамасца высмеивавший Шишкова, — в своей творческой практике нередко подтверждал верность некоторых его суждений о языке, о конце 1820-х годов Пушкин и прямо высказывается в пользу Шишкова: «Во многом он был прав». Утвердившаяся за Пушкиным репутация арзамасца и карамзиниста мешала его современникам увидеть скрытые течения в его поэзии.

Однако в самом начале века у Шишкова был единомышленник из окружения Карамзина. Это поэт Андрей Тургенев (старший брат декабриста Николая Тургенева и историографа Александра Тургенева), гениальный юно-ai Умерший в 1803 году двадцати двух лет.

Жуковский клялся своим друзьям, что он соберет и издаст со своим предисловием стихи, письма и дневники Андрея Тургенева, но — не будем гадать почему — не сделал этого, и многое, бывшее тогда в руках у него, со временем пропало. Он не совершил того, что позднее сделали друзья точно так же рано погибшего Веневитинова, которые открыли его как поэта, критика и философа для всех последующих поколений.

Андрей Тургенев — основатель и вдохновитель преддекабристского (и предарзамасского) Дружеского литературного общества, просуществовавшего немногим более года (1801) в Москве, но оставившего неизгладимый след в литературной судьбе Жуковского.

Обостренный патриотизм был главной чертой воззрений Тургенева. В одной из своих речей, произнесенных в обществе, он напал па Карамзина, совершенно неожиданно для своих товарищей. Нужно указать, что Карамзин был его старшим другом, учителем, Тургенев неподдельно и глубоко уважал его. Напал ради открытой им, Тургеневым, истины, что русская литература должна стремиться к национальному своеобразию.

«О русской литературе! — говорил он. — Можем ли мы употреблять это слово? Не одно ли это пустое название, тогда как вещи в самом деле не существует?.. В одном только Державине найдешь очень малые оттенки русского, в прекрасной повести Карамзина «Илья Муромец» так же увидишь русское название, русские стопы, и больше ничего… Теперь только в одних сказках и песнях находим мы остатки русской литературы, в сих-то драгоценных остатках, а особливо в песнях находим мы и чувствуем еще характер нашего народа».

Тургенев с грустью говорил, что «по крайней мере теперь нет никакой надежды, чтобы когда-нибудь процвела у нас истинно русская литература. Для сего нужно, чтобы мы и в обычаях, и в образе жизни, и в характере обратились к русской оригинальности, от которой мы удаляемся ежедневно». Тургенев верил в силу гениальной личности: «Один человек явится и… увлечет за собою своих современников». Карамзина он такой личностью не считал, тогда еще не была создана его «История». Но и в 1816 году, когда писал свою статью Глинка, «История государства Российского» еще не попала в руки читателей.

Шишков не был гением и не обладал почти никаким авторитетом. Ему мешали известная прямолинейность и ограниченность. И все же в его высказываниях много такого, что близко и Тургеневу и Глинке. В главной своей книге («Рассуждение о старом и новом слоге») он говорит интересные вещи: «Древний славенский язык, повелитель многих народов, есть корень и начало российского языка, который сам собою всегда изобилен был и богат, но еще более процвел и обогатился красотами, заимствованными от сродного ему эллинского языка, на коем витийствовали гремящие Гомеры, Пиндары, Демосфены, а потом Златоусты, Дамаскины и многие другие христианские проповедники. Кто бы подумал, что мы, оставя сие многими веками утвержденное основание языка своего, начали вновь созидать оный на скудном основании французского языка? Кому приходило в голову с плодоносной земли благоустроенный дом свой переносить на бесплодную болотистую землю?»

На Шишкова бросились так дружно, что книга его вскоре выпала из читательского обихода, будучи осмеянной и обруганной. О ней стали судить по критическим статьям, направленным против нее. Защитить Шишкова было некому. Дело в том, что среди арзамасцев были не только действительно крупные литераторы, как Жуковский, Вяземский, молодой Пушкин, но и весьма мало причастные к художественному творчеству чиновники, гордые своим «непогрешимым» вкусом, но далекие от объективности в критике, например — Вигель, Северин, Дашков, Блудов, Уваров (многие из них вскоре по выходе из «Арзамаса» стали задавать тон в реакционных правительственных сферах, в особенности такой идеолог монархизма, как Уваров).

Все положительное и намеренно не замеченное в то время необходимо разглядеть и переоценить.

Шишков предвидел, что его сочтут за упрямого архаиста: «Многие ныне… презирают славенский язык и думают, что они весьма разумно рассуждают, когда изо всей мочи кричат: неужли писать аще, точию, векую, уне, поне, распудить и проч.? Таких слов, которые обветшали уже и места их заступили другие, конечно, нет никакой нужды употреблять; но дело в том, что мы вместе с ними и от тех слов и речей отвыкаем, которые составляют силу и красоту языка нашего… Я не утверждаю, что должно писать точно славенским слогом, но говорю, что славенский язык есть корень и основание российского языка; он сообщает ему богатство, разум, силу, красоту».

А.С. Шишков был почетным членом Вольного общества любителей российской словесности и нередко присутствовал на его собраниях. Например, 28 февраля 1821 года он был там вместе с другими почетными членами — Н.С. Мордвиновым и Н.И. Тургеневым. В этот вечер Гнедич декламировал поэму Боратынского «Пиры».

Время показало, что Шишков был во многом прав, — нельзя было сбрасывать со счетов его рассуждений: вопрос о засорении русского языка (теперь уже как литературного, так и разговорного) в конце XX века встал с необычайной остротой.

Шишков одним из первых в то время по-настоящему оценил поэзию народную. Поэт Михаил Дмитриев отмечал в своих мемуарах (1869), что Шишков «силился обратить внимание словесников к простонародным русским песням, которые тогда были в пренебрежении». В. Стоюнин в биографии Шишкова (1880), сравнивая его с карамзинистами, приходит к выводу, что он «в одном пошел дальше своих противников: указывая на источники, по которым мы должны учиться русскому языку, он включает в число их русские песни, на которые в то время почти не обращали внимания».

В 1821 году выступил в Вольном обществе любителей российской словесности с речью «О назначении поэта» Н.И. Гнедич. «Писатель да любит более всего язык свой, — призывал он. — Могущественнейшая связь человеческих обществ, узел, который сопрягается с нашими нравами, с нашими обычаями, с нашими сладостнейшими воспоминаниями, есть язык отцов наших! И величайшее унижение народа есть то, когда язык его пренебрегают для языка чуждого. Да вопиет противу зла сего каждый ревнующий просвещению, да гремит неумолкно и поэзией и красноречием! Пусть он в желчь негодования омачивает перо и всем могуществом слова защищает язык свой, как свои права, законы, свободу, свое счастие, свою собственную славу».

Глинка выдвинул в Вольном обществе предложение о коллективном создании многотомного исторического повествования о Древней Руси, сочинении типа «Путешествия младшего Анахарсиса по Греции» француза Бартелеми (1716–1795), издававшегося Российской академией в 1800–1810 годы (последний том вышел в 1818 году.).

В романе Бартелеми юный скифский царь, будущий философ, путешествуя по Греции, знакомится со всеми сторонами ее жизни — государственным устройством, бытом и нравами, культурой. Эта книга, очень популярная в России как в переводе, так и на языке подлинника, была талантливой своего рода художественно-исторической энциклопедией. Занимательность изложения сочеталась в ней с глубокой научностью.

Глинка говорил на одном из заседаний Общества: «Великие деяния, рассеянные в летописях отечественных, блестят, как богатейшие восточные перлы или бразильские алмазы на дне глубоких морей… Стоит только собрать и сблизить их, чтоб составить для России ожерелье славы, которому подобное едва ли имели Греция и Рим. Древнейшие русские летописи, рассеянные по разным рукам, любопытнейшие грамоты и записи, погребенные в архивах древних городов и монастырей, старинные предания, песни, стихотворения русские — вот первые источники для исторического путешествия… Тогда увидим мы в сей любопытнейшей книге, как в очарованном зеркале, гражданские законы, воинское искусство, нравы, обычаи, одежду людей и слог — одежду мыслей их… Тогда, конечно, взыграет дух юного россиянина при воззрении на великие доблести и воинскую славу предков».

С 1818 года Глинка был фактически руководителем Вольного общества любителей российской словесности, он возглавлял его левое, сильнейшее крыло и упорно проводил патриотические декабристские идеи.

В 1820–1822 годах в общество пришли будущие декабристы А.А. и Н.А. Бестужевы и А.О. Корнилович. Среди членов общества уже были поэты Боратынский, Дельвиг, Плетнев, Измайлов, Остолопов, Григорьев, В. Туманский. 18 апреля 1821 года Дельвиг предложил принять в члены общества Рылеева. Рылеев прочел на заседании переведенную им с польского языка сатиру Ф.В. Булгарина (уже члена общества к тому времени) и был принят в члены-сотрудники. 2 мая он был приглашен для ознакомления с уставом общества, в связи с чем и расписался в особой книге.

Имя Булгарина, которое мы еще не раз назовем в этой книге, не должно резать ухо: до восстания 14 декабря 1825 года он еще не был осведомителем Третьего отделения.

Булгарин был близко знаком с многими будущими декабристами, в том числе с Рылеевым, с которым он учился в кадетском корпусе, хотя и вышел оттуда на несколько лет раньше. Он печатал стихотворения Рылеева в 20-х годах в своих журналах «Северный Архив» и «Литературные Листки», а Рылеев — прозу Булгарина в «Полярной Звезде». Бывало, они ссорились, и крепко. Но Рылеев ушел из жизни другом Булгарина, с верой в его порядочность. Какое же смятение он внес в душу Булгарина, отвернувшегося от своих друзей в тот роковой день!.. Вечером 14 декабря Рылеев вручил ему на хранение часть своего архива. Булгарин не передал его в Третье отделение — материалы эти были опубликованы в 1870-х годах в журнале «Русская Старина».

…Патриотическое просветительство, которым была пронизана деятельность общества, затронуло самые заветные струны души Рылеева.

Гражданственность — как категория поэтического, прекрасного, высокий пафос героического и свободолюбивого, поэзия гражданственного примера, — вот о чем стал все больше думать Рылеев.

«Великий гражданин, страстный патриот, защитник народных вольностей — вот герои, которые нужны сегодня русскому читателю», — думал он. Ровесник Рылеева историк Карлейль писал в очерке о Вольтере: «Не осмеянием и отрицанием, но более глубоким, серьезным создается что-нибудь великое для человечества».

Культ героев — творцов истории — вот что стало постепенно захватывать Рылеева. Он, впрочем, думал об этом еще смолоду. Он и сам, если можно так сказать, готовился в герои, к гибели за какое-нибудь правое дело ради Отечества.

В его черновиках стали появляться знаменательные наброски:

…Приветствую тебя, о елавная страна! Свободы колыбель, отечество Вадима! — это след замысла стихотворения о древней новгородской республике. …Они под звуком труб повиты, Концом копья воскормлены, — Луки натянуты, колчаны их открыты, Путь сведом ко врагам, мечи наточены. Как волки серые они по полю рыщут И — чести для себя, для князя славы ищут. Ничто им ужасы войны!

«Слово о полку Игореве». Перевод строфы сделан Рылеевым не по подлиннику, а по изложению Карамзина в третьем томе его «Истории». К сожалению, из этой пробы не выросло рылеевского перевода «Слова». Другая проба — оставленное недоработанным стихотворение о молодом Державине (дума «Державин» появится в следующем году). Рылеев почувствовал, что он наконец подходит к чему-то очень существенному для него — к своей патриотической, вольнолюбивой поэзии.

Этому способствовало и общение его с людьми, с которыми он знакомится в это время.

Например, Александр Корнилович, который был утвержден действительным членом Вольного общества в одно время с Рылеевым. Это был будущий декабрист, товарищ Рылеева по Северному обществу.

Корнилович, украинец по происхождению, окончил в Москве муравьевскую школу колонновожатых, стал офицером Гвардейского генерального штаба и был откомандирован в распоряжение генерал-адъютанта Д.П. Бутурлина, официального военного историка, который направил его в петербургские архивы для сбора материалов. Корниловича увлекла эта работа. Он читал — на десяти языках — документы по истории России с заботой не столько о выписках для Бутурлина, сколько о накоплении собственного архива.

Вскоре он взялся за перо — стал писать статьи по истории России, документальную прозу об иностранцах, путешествовавших по Руси, о русском кораблестроении в XVII веке, о русских царях, временщиках. Создал ряд очерков о Петре I, которыми воспользовался позднее Пушкин во время работы над «Арапом Петра Великого» и «Полтавой».

Как историк, Корнилович нашел свою позицию, свою тему: он выделился среди историков, писавших о Петре I, самостоятельным истолкованием личности царя. Пример Петра доказывал возможность реформ социального порядка, проводимых сверху. Петр производил своего рода революцию в России.

Корнилович трудился очень много. Его писания, печатавшиеся в 1820-х годах в журналах и альманахах (в том числе в «Полярной Звезде»), читавшиеся им на заседаниях Вольного общества, всегда отличались новизной, значительностью содержания и увлекательностью изложения; он, как и Карамзин (конечно, в меньших масштабах, но с полным своеобразием материала и стиля), соединял науку с литературой, добиваясь этим не популяризации истории, а углубления представлений о ней.

Многие статьи Корниловича были запрещены цензурой, в частности, прочитанная в Вольном обществе и 1821 году статья «О жизни царевича Алексея Петровича», где будущий декабрист предпринял попытку оправдания Петра, — он сближал его с Люцием Брутом, героем античной древности, осудившим своих сыновей на смерть за измену республике.

В 1823 году Корнилович напишет «Жизнеописание Мазепы» — предисловие к поэме Рылеева «Войнаровский».

Итак, в 1821 году возникли те дружеские связи, о которых Рылеев мечтал. Он на «ты» с Глинкой, Бестужевыми, Корниловичем, Кюхельбекером, Сомовым, знаком с влиятельными журналистами Гречем и Воейковым, вместе издававшими в это время «Сына Отечества».

Рылеев служит в суде. Посещает заседания масонской ложи, Вольного общества любителей российской словесности. Бывает у Гнедича, к которому относится с почтительным восхищением и которому отдает на суд все свои новые стихи.

К этому времени прекратил свое существование декабристский Союз Благоденствия — решение о его роспуске было принято в январе 1821 года на Московском съезде. Почти сразу же возникло новое общество — Северное, в Петербурге. Прямой дорогой шел Рылеев на соединение с ним.

 

4

В конце мая 1821 года Рылеев уехал — до осени — в Подгорное, в Воронежскую губернию. С непривычки он устал от Петербурга, от всей этой интересной, но до крайности напряженной жизни:

…Едва заставу Петрограда Певец унылый миновал, Как разлилась в душе отрада, И я дышать свободней стал, Как будто вырвался из ада…

В июне Рылеев провел некоторое время вместе с женой в Острогожске у городничего — брата Федора Глинки, Григория Николаевича, с которым он познакомился еще за два года до того. Это был просвещенный человек, жена его, как писал Рылеев друзьям, тоже «весьма любила литературу». Но там, в губернии и уездах, забыв на время о петербургском «аде», невольно попал он в другой, провинциальный ад, еще более свирепый.

Он писал Булгарину, имея в виду «род приказных», которых, как он сказал, бог, «карать не переставая» Россию, «повсюду расселил» вместо изгнанных татаро-монголов: «Ты, любезный друг, на себе испытал бессовестную алчность их в Петербурге; но в столицах приказные некоторым образом еще сносны… Если бы ты видел их в русских провинциях — это настоящие кровопийцы, и я уверен, что ни хищные татарские орды во время своих нашествий, ни твои давно просвещенные соотечественники в страшную годину междуцарствия не принесли России столько зла, как сие лютое отродие… В столицах берут только с того, кто имеет дело, здесь со всех… Предводители, судьи, заседатели, секретари и даже копиисты имеют постоянные доходы от своего грабежа, а исправники…»

Ада этого в старину не было. И в Острогожске жители некогда имели понятие о свободе и человеческом достоинстве. Чтобы доказать это, Рылеев углубился в историю города, начал писать очерк, быть может, он замыслил записку, предназначенную для правительства.

При царе Алексее Михайловиче Острогожск был вольным казачьим городом, целый век оберегали казаки границы Руси от ногайцев и крымцев, за что получили грамоты и разные права от Петра, Екатерины, Павла и Александра. «Не за излишнее считаю сказать, — писал Рылеев, — что на землях острогожских не видали крепостных крестьян до конца прошедшего столетия. Полковые земли, доставшиеся впоследствии разным чиновникам Острогожского полка, были обрабатываемы вольными людьми или казаками. Некоторые частные беспорядки от свободного перехода сих людей, побеги на Дон и некоторые другие причины были поводом к разным прошениям Екатерине Великой и императору Павлу, вследствие которых и состоялся указ декабря 12-го дня 1798 года. Но прикрепленные к земле малороссияне по сие время называют себя только подданными, как бы а отличие от крепостных, коих они зовут и дразнят крепаками».

Рылеев попытался разобраться и в причинах экономического упадка края — бывшие вольные казаки обнищали. Торговля, животноводство, хлебопашество — все скатилось на самый низкий уровень. Рылеев утверждает, что этот упадок начался всего только «года за три пред сим», то есть с 1817–1818 годов. Называя разные причины этого, Рылеев говорит: «Могу ошибаться, но ошибаюсь как гражданин, радеющий о благе отечества». «Желательно, — пишет он, — чтобы попечительное правительство вникнуло и в другие причины теперешних несчастных обстоятельств края». Как на основную причину этого Рылеев указал на закрепощение свободных хлебопашцев, попавших под произвол помещиков и чиновников.

К тому времени, когда Рылеев взялся за записку об Острогожске, сильно повыветрился либерализм Александра I.

Еще в 1819 году Александр говорил, что «либеральные начала одни могут служить основою счастия народов». А осенью 1820 года он на конгрессе в Троппау заявил Меттерниху, что он «совершенно изменился», то есть перестал быть либералом. «Я люблю конституционные учреждения, — говорил он, — но можно ли вводить их безразлично у всех народов. Не все народы готовы в равной степени к их принятию». Он объяснял свою поддержку реакционных постановлений конгресса в Троппау тем, что необходимо «сдержать революционеров и не дать свободы духу анархии». Отсюда проистекала принципиальная невозможность нововведений, которые могли бы улучшить жизнь крестьян в России. Очень скоро, буквально через несколько месяцев, по поводу одного крупного крестьянского дела в Петербургской уголовной палате Рылеев столкнется с жесткой позицией императора — бывшего либерала — по отношению к русским крепостным.

Записку свою Рылеев, кажется, не окончил. Начало ее сохранилось в архиве Булгарина.

Исключительно плодотворным было лето 1821 года для Рылеева в отношении поэзии.

Созданное в это время послание к М.Г. Бедраге «Пустыня» — по форме подражание «Моим пенатам» Батюшкова, а по сути — взгляд на самого себя как бы со стороны, самооценка, проверка своих сил перед трудным походом.

В своем деревенском уединении («пустыне») Рылеев с «ложа» встает, «зарю предупреждая»:

И в садик свой идет Немного потрудиться, Взяв заступ, па грядах. Когда ж устанет рыться, Он, с книгою в руках, Под тень дерев садится.

Как и Пушкин в «Городке» (1814), Рылеев очерчивает круг своего чтения: «Пушкин своенравный», «Батюшков, резвун, мечтатель легкокрылый», «честь и слава россов, как диво-исполин, парящий Ломоносов», «Озеров, Княжнин», «Тацит-Карамзин с своим девятым томом», «Крылов с гремушкою и Момом», «Гнедич и Костров со стариком Гомером», «Жан-Жак Руссо с проказником Вольтером», «Воейков-Буало», «Жуковский несравненный», «Дмитриев почтенный», «Милонов — бич пороков», «ветхий Сумароков», Богданович, идиллик Панаев, Державин…

Это взгляд на реальную книжную полку.

«Пустыня» интересна как биографический источник. А вообще она — одно из последних «легких» произведений Рылеева, где едва слышен его собственный голос сквозь трескотню штампов: «Бежавши от сует… младой… анахорет»; «В уютный домик мой… утехи налетели и весело обсели в нем все углы, мой друг»; «В уединеньи, как пышные цветы, кипят в воображенья прелестные мечты»; «Бог сна, Морфей младой, ему гирлянду свяжет из маковых цветов»; «Цветов благоуханье, и Филомелы глас — все, все очарованье в священный ночи час!» и т. п.

И все же есть в стихотворении образ литератора — усердного читателя, и отзыв на освободительную войну греков («Подняв свободы знамя, грек оттоману мстит!»), с добродушным юмором описанная, очень живая — фигура «героя Кавказа» (напоминающая лермонтовского «Кавказца»), старого майора с его колоритными рассказами, сатирическая сцена с «надутым вельможей». Есть и отдельные яркие картины: «Пучина голубая безоблачных небес»…

В целом стихотворение суетливо-многословно и лишено композиционной стройности. Тем не менее оно было одобрено в Вольном обществе и в том же году напечатано в «Соревнователе».

Не отличается поэтическими достоинствами и «Послание к Н. И. Гнедичу», написанное александрийским стихом (с несколькими укороченными трех- и четырехстопного ямба строками). Оно важно только как документ, как отклик Рылеева на ожесточенную полемику, Развернувшуюся вокруг гнедичевского перевода «Илиады», еще не оконченного тогда:

На трудном поприще ты только мог один В приятной звучности прелестного размера Нам верно передать всю красоту картин И всю гармонию Гомера. Не удивляйся же, что зависть вкруг тебя Шипит, как черная змея! —

пишет Рылеев.

…На площадную брань и приговор суровый С Гомером отвечай всегда беседой новой. …Пускай завистники вокруг тебя шипят! О Гнедич! Вопли их, и дикие и громки, Тобой заслуженной хвалы не заглушат: Защитник твой — Гомер, твои судьи — потомки!

«Завистники» выступали не столько против гекзаметра, выработанного Гиедичем для его перевода «Илиады» (им больше нравился французский ямб с рифмами, которым, впрочем, следуя Кострову, Гнедич и перевел поначалу VII–XI песни поэмы), сколько против всей идейно-художественной направленности перевода, примыкающей к вольнолюбиво-патриотическим устремлениям литераторов-декабристов. Перевод Гнедича — великое явление русской культуры, — работал он над ним с мыслью о России, как древней, так и новой. Гораздо более умело, чем архаисты, союзники Шишкова, он пользовался всеми сокровищами древнерусского языка, талантливо соединяя его с современным.

Гнедич, отдавший своему труду много лет жизни, был такой же подвижник, как Карамзин, как и тот — он был историк-исследователь самого высокого уровня. Кроме того, он был одним из крупнейших поэтов своего времени, и свой высокий авторитет он старался поставить на службу России — он стремился привлечь к патриотическим темам и других поэтов, особенно молодых — Пушкина, Кюхельбекера, Боратынского, Дельвига, Рылеева.

Рылеев охотно бывал на квартире Гнедича в здании Императорской публичной библиотеки, где Гнедич служил с 1810 года. Холостяцкое жилище поэта было кельей ученого-затворника: везде громоздились книги — переводы поэм Гомера, изданные в разное время и на разных языках, всевозможные комментарии к ним, исторические, этнографические и лингвистические сочинения, словари, альбомы рисунков, бюсты античных героев, великолепная копия античного бюста Гомера. Однако ученый-отшельник никогда не встречал гостей запросто, в домашней одежде, тем более в халате, — он всегда был одет строго по моде и даже в соответствии с часом дня. Отлично сшитые фраки, свежее белье, никакой небрежности ни в чем. Он был высок и строен, говорил глубоким и мощным басом, поставленным так великолепно, что Гнедич многие годы из любви к театру занимался с лучшими русскими актерами-трагиками (например, с великой Семеновой). Он был крив — один глаз вытек у него в детстве от оспы, которая и все лицо его покрыла ямками. Сдержанный и даже важный, он не бывал веселым, но умел быть огненно-пылким в беседе о театре, поэзии, Гомере или героях русской старины.

Гнедич советовал молодым литераторам писать биографические сочинения о русских деятелях. В 1814 году в речи на открытии библиотеки он заявил о необходимости создания «жизнеописаний наших героев». Он боготворил Суворова. «Ни один из знаменитых людей, мне современных, — писал он, — не вселял в меня столько разнообразных чувств, как Суворов. Я видел в нем идеал, какой составил себе о героях». Гнедич приветствовал замысел Никиты Муравьева написать биографию Суворова; в статье Муравьева «Рассуждение о жизнеописаниях Суворова», напечатанной в «Сыне Отечества» в 1816 году, было немало близкого Гнедичу — он, как и Муравьев, видел силу героев в их народности.

С Рылеевым Гнедич говорил о народном эпосе — русском и малороссийском. О былинах, песнях, о тех героических «думах», которые он слыхал нередко на Полтавщине в детстве, — их пели бродячие кобзари-слепцы. Слеп был и Гомер, так же, как говорит легенда, нищий бродячий певец-сказитель. Гнедич с умилением говорил о древней малороссийской «раде» (вече), свободном казачестве. В Острогожске на ярмарках случалось и Рылееву встретить кобзаря, вокруг которого толпились потомки вольных острогожских казаков. В Богдане Хмельницком Гнедич видел мудрого правителя, который снова свел в одну семью русский и украинский народы, «единокровных братьев», — по словам Гнедича. В бумагах его сохранились наброски и планы поэм из древнерусской истории — о Васильке Теребовльском, Святославе, о «начале христианизма в Киеве». Долг писателя русского, говорил Гнедич, — пробуждать дух высокого героизма…

Беседы длились далеко за полночь.

Покидая весной 1821 года Петербург, Рылеев вез с собой девятый том «Истории государства Российского» Карамзина, только что вышедший в свет. Уже в пути вспоминал он о «думах» слепцов кобзарей. В них всегда говорилось о богатырях старого времени. Вспомнил, как слушает их сермяжная толпа — с непокрытыми головами, задумчиво. — иногда только тяжелый вздох поднимет грудь того или другого крестьянина. «Вот какие мы были», — думает каждый из них.

«…В своем уединении прочел я девятый том Русской Истории… Ну, Грозный! Ну, Карамзин! — Не знаю, чему больше удивляться, тиранству ли Иоанна, или дарованию нашего Тацита», — пишет Рылеев 20 июня 1821 года Булгарину из Острогожска. И далее: «Вот безделка моя — плод чтения девятого тома (следует текст думы «Курбский». — В.А.). Если безделка сия будет одобрена почтенным Николаем Ивановичем Гнедичем, то прошу тебя отдать ее Александру Федоровичу (Воейкову. -В.А.) в «Сын Отечества».

В августе Рылеев снова пишет Булгарину: «Посылаю несколько моих безделок. Потрудись показать их почтенному Николаю Ивановичу Гнедичу, и если годятся, отдай их Александру Федоровичу для «Сына Отечества».

Безделки! Нет, это уже были не безделки. Это были думы, высшее достижение декабристской поэзии, — стихотворения-портреты, изображающие знаменитых людей русской истории. Стихи нового жанра. Он возник почти стихийно — вырос из всей патриотическо-вольнолюбивой обстановки, окружавшей Рылеева в Петербурге, из разговоров с Гнедичем, из чтения «Истории государства Российского», из страстного желания стать настоящим, то есть полезным народу поэтом. Как писал он — почти без юмора — в послании к Бедраге: «Желал бы я — пачкун бумаги — писать как истинный поэт…»

Через два года А. Бестужев скажет кратко и исчерпывающе точно: «Рылеев, сочинитель дум, или гимнов исторических, пробил новую тропу в русском стихотворстве, избрав целию возбуждать доблести сограждан подвигами предков».

Возникнут споры о жанре — эпическая элегия, героида или дума, то есть песнь, гимн?

Журналист В.И. Козлов указал в «Русском Инвалиде», что дума — род поэзии хотя и неясный еще, не определившийся и не объясненный теоретиками, но все-таки взятый из польской литературы. То есть никакой «новой тропы»… Действительно, польский поэт Немцевич писал исторические песни (так и определяя свой жанр). Книгу этих песен Рылеев читал по-польски, и очень внимательно. Позднее он откроет отдельное издание своих дум переводом его песни «Олег Вещий», отметив в предисловии, что это не дума. Этот шаг Рылеева имеет определенный смысл: он как бы сказал — отстаньте от меня с Немцевичем, вот его произведение, сравните его со всем тем, что следует далее, и вы увидите, что это — разные вещи.

«В польской словесности, — возражал Козлову Бестужев, — дума не составляет особого рода: поляки сливают ее с элегиею».

Вяземский в 1823 году писал, что думы Рылеева «носят на себе печать отличительную, столь необыкновенную». Он отметил, что Рылеев создал именно точный жанр думы, а не что-то среднее между элегией и героидой. Вяземский не вспомнил в этой связи эпических элегий Батюшкова, и потому не вспомнил, что там не было никакой, связи с фольклором, с народными историческими песнями. И о каких бы литературных влияниях ни писали в связи с думами Рылеева — Байрона, Оссиана, Жуковского, сентименталистов и романтиков (все это — тогдашняя литературная почва), — он создал жанр глубоко национальный и своеобразный. «Дума, — ответил на все споры сам Рылеев, — старинное наследие от южных братьев наших, наше, русское, родное изобретение».

Пусть в большинстве дум почти один и тот же пейзаж с бурными тучами и молниями, пусть во многих герои однообразно сидят в задумчивости (ведь это думы!) на «мшистом» камне, на «диком бреге», на пиру, в темнице, угрюмые, мрачные; пусть говорят они часто на языке стихов Батюшкова или Жуковского, но современники, которым близок был героический пафос дум, читали их «с живым удовольствием» (Вяземский), называли их «умными, благородными и живыми» (Греч), находили в них «чистый и легкий язык, наставительные истины, прекрасные чувствования» (Плетнев).

В думы Рылеева вошел круг тем, почти два десятилетия тревоживший воображение русских поэтов. В «Певце во стане русских воинов» Жуковского, хотя и в беглых штрихах, прошла целая галерея героев 1812 года. Несколько лет Жуковский разрабатывал планы поэмы «Владимир». Воейков в 1813 году подсказывал Жуковскому темы, наряду с Владимиром — Дмитрий Донской, Петр Великий, Суворов, Кутузов, атаман Платов. Тот же Воейков позднее советовал Пушкину воспеть «Владимира Великого, Иоанна, покорителя Казани; Ермака, завоевателя Сибири». «Тень Святослава скитается невоспетая», — писал Пушкину Гнедич, сам замысливший ряд сочинений на русские исторические темы. Пушкин в ответ Гнедичу: «А Владимир? а Мстислав? а Донской? а Ермак? а Пожарский?»

Первой думой Рылеева, посланной на суд Гнедичу в июне 1821 года, была «Курбский», названная при публикации в том же году в «Сыне Отечества» еще не думой, а элегией (без сомнения, этот подзаголовок принадлежит не автору, а издателю — Воейкову). За «Курбским» последовали в то же лето и в течение всего этого года «Святополк» (также напечатанный Воейковым в «Сыне Отечества»), «Олег Вещий», «Ольга при могиле Игоря», «Рогнеда», «Бонн». «Михаил Тверской», «Смерть Ермака», «Борис Годунов», «Дмитрий Самозванец», «Богдан Хмельницкий» и «Волынский» (некоторые из этих дум Рылеев перерабатывал в следующем году).

Сюжеты многих своих дум Рылеев брал из «Истории государства Российского». Труд Карамзина в период с 1818 по 1821 год сделался широко известным в обществе, вызвал толки и споры, нападки и похвалы, но совершил свое главное действие — открыл русским Россию во всем величии ее истории. Для поэтов и прозаиков «История» Карамзина явилась сокровищницей сюжетов и образов (как наиболее важное в этом плане можно назвать именно думы Рылеева и, конечно, «Бориса Годунова» Пушкина). «Подвиг честного человека» — так назвал труд историка Пушкин. Позднее Белинский скажет: «История государства Российского» — творение великое, которого достоинство и важность никогда не уничтожатся… «История» Карамзина навсегда останется великим памятником в истории русской литературы». Белинский отметит огромное значение этой «Истории» для русской литературы в отношении языка, так как в ней историк «преобразовал русский язык, совлекши, его с ходуль латинской конструкции и тяжелой славянщины и приблизив к живой, естественной, разговорной русской речи». В «Истории» Карамзина — начало великой прозы классиков XIX века. Как много дал русским Карамзин своим трудом! Нельзя назвать другого произведения, так сильно подвинувшего вперед национальное самосознание русских людей.

Исследователи дум Рылеева показали, что он часто как бы переводил стихами прозу Карамзина. Например, У Карамзина: «Бегство нас не спасет… волею или неволею должны мы сразиться: не посрамим отечества»; у Рылеева в думе «Святослав»:

Друзья, нас бегство не спасет!.. Нам биться волей иль неволей. Сразимся ж, храбрые, смелей, Не посрамим отчизны милой.

Подобная точность в следовании тексту Карамзина имела большой смысл: «История государства Российского» в глазах читателей стала как бы первоисточником (недаром Пушкин назвал Карамзина «последним летописцем»): историк-художник собрал и переработал огромную массу исторических документов, стремясь подкрепить авторитетными свидетельствами каждый факт, даже — по возможности — мельчайший. Читатели в думах узнавали там и сям текст Карамзина — Рылеев на это и рассчитывал: это увеличивало патриотическо-воспитательное действие дум.

Однако Рылеев не следовал в думах той психологической правде в отношении образа мыслей героев древности, какой старался добиться Карамзин. «Герои его дум мыслят и говорят как декабристы», — пишет один исследователь. То есть у Рылеева исторические лица, жившие в разное время, испытывают примерно одинаковые чувства и проявляют редкое единомыслие, тогда как установка Карамзина говорила, что «всякий век имеет свой особливый нравственный характер», что этот характер «никогда уже не является на земле в другой раз». Героическая личность — порождение условий и обстоятельств конкретной исторической эпохи, говорит Карамзин, считавший, что русский национальный характер развивался постепенно. Рылеев же со всей страстью доказывал, что Вадимы, Сусанины и Яковы Долгоруковы могут явиться в его современности и в будущем со всеми своими выдающимися нравственными качествами и готовностью жертвовать собой за правду, вольность, родину.

Конечно, те же герои у Карамзина тоже были для Русских примером, но идеальным, отдаленным, хотя исторически и более объективным. И Карамзин и Рылеев воспитывали, но Рылеев еще звал и к действию. Карамзин как бы говорил: гордитесь своими великими предками, старайтесь быть похожими на них. Рылеев же как бы уверял русских читателей, что среди них есть Минины и оолынские, что каждый из них способен быть ими. Рыле-ев утверждал национальное единство характера русских людей во все времена.

Удивительна цельность, неизменность представлений ылеева о патриотизме соотечественников в разное время его жизни. Так, например, уже в стихотворении 1813 года «Любовь к Отчизне» он пишет:

…Но римских, греческих героев В любви к отечеству прямой Средь мира русские, средь боев, Затмили давнею порой. Владимир, Минин и Пожарский, Великий Петр и Задунайской И нынешних герои лет, Великие умом, очами, Между великими мужами, Каких производил сей свет.

Героем первой своей думы Рылеев избрал Курбского. Карамзин в VIII и IX томах «Истории» настолько выразительно изобразил эту трагическую фигуру времени царствования Грозного, что она врезалась в память читателя, поражала.

По Карамзину, Курбский — выдающийся государственный деятель, но вместе с тем и «государственный преступник», так как не только покинул родину, но и выступал против нее во главе вражеских войск: «Горе гражданину, который за тирана мстит отечеству!»

Дума Рылеева, при первой публикации не снабженная, как он это сделал позже, развернутым примечанием-введением, рисовала образ изгнанника, сильного человека, лишенного тираном возможности совершать героические дела во славу отечества.

«Курбский» не иллюстрация к «Истории» Карамзина. В ней есть один неожиданный аспект, связавший ее с декабризмом: Рылеев как бы предугадывал судьбу одного из своих соратников по Северному обществу — Николая Тургенева, в чем и нашла свое подтверждение историческая концепция Рылеева о неизменности основных черт национального характера русских героев.

Тургенев тоже крупный государственный деятель, энергичный, талантливый, свободомыслящий; он, как и Курбский, покинул Россию и вынужден был долгие годы провести на чужбине, так как путь на родину ему заградил смертный приговор, вынесенный ему в связи с восстанием 14 декабря. Как и Курбский, Тургенев на чужбине писал о России — он издал во Франции своя «Записки изгнанника» под общим названием «Россия и русские», где, в частности, подробно обрисованы многие события общественно-политической жизни в России с 1812 по 1825 год. Тургенев с большим вниманием читал «Историю» Карамзина. В 1818 году он записал в дневнике: «Сию минуту я кончил VIII т. Истории Карамзина… В царствание Иоанна удивляет меня Курбский своим умом и доблестию».

В думе Рылеева «Курбский» — «вождь младой», «в совете мудрый, страшный в брани» (у Карамзина «юный, бодрый воевода, в нежном цвете лет ознаменованный славными ранами, муж битвы и совета»), «гроза ливонцев и Казани». Все стихотворение — монолог. Курбский, «грустный странник», сидит «на камне мшистом в час ночной» где-то «в Литве»:

Сидел — и в перекатах гром На небе мрачном раздавался, И темный лес, шумя кругом, От блеска молнии освещался… Курбский жалуется на свою судьбу, на несправедливость Грозного: До дряхлой старости влача Унылу жизнь в тиши бесславной, Не обнажу за Русь меча, Гоним судьбою своенравной. За то, что изнемог от ран, Что в битвах край родной прославил, Меня неистовый тиран Бежать отечества заставил…

Позднее, прибавя к думе примечание, Рылеев сделает к этому полубайроническому образу изгнанника поправку, довольно значительную, указав, как и Карамзин, на действительное изменничество Курбского: «Забыл отечество, предводительствовал поляками во время их войны е Россиею и возбуждал против нее хана Крымского».

Измены родине не оправдывает ничто. И великолепные письма Курбского Грозному, обличающие жестокости его правления, письма, ставшие одним из ярких памятников древнерусской литературы (как и письма Грозного к нему), ни в какой мере не обеляют изменника.

И все же Курбский в думе Рылеева — трагическая личность. Дума эта — как бы один из монологов ненаписанной трагедии. Вся трагедия — как грозовая туча, клубится за ней. Недаром (как и в других думах Рылеева — недаром) монолог произносится на фоне грозы.

И вот — в то же лето 1821 года — разразилась еще одна гроза — гроза над Иртышом, и опять в царствование Грозного:

Ревела буря, дождь шумел, Во мраке молнии летали, Бесперерывно гром гремел, И ветры в дебрях бушевали… Ко славо страстию дыша, В стране суровой и угрюмой, На диком бреге Иртыша Сидел Ермак, объятый думой.

Возникла «Смерть Ермака», та героическая песнь, которую вот уже второй век поет русский народ, — дума стала народной песней, одной из любимейших. «Ермак узнал о близости врага… — пишет Карамзин. — Лил сильный дождь, река и ветер шумели».

Сама эта гроза — исторический факт. Однако некоторые исследователи и в ней усматривают атрибут иностранного происхождения: грозы и бури характерны для поэм Оссиана… Оссиан (точнее — Джеймс Макферсон, его создатель) оказал большое влияние на мировую литературу, в том числе и на русскую. Оссиан в русской поэзии — тема важная. Но вряд ли нужно все оссианическое стягивать в один узел и в каждой грозе видеть бурю над Кромлой, а в каждом задумавшемся герое — самого Оссиана. Думы Рылеева никак не сводятся только к байронизму и оссианизму — то и другое только печать времени.

Согласно такому взгляду — «все герои Рылеева непременно задумчивы и почти всегда печальны». Объясняется же эта «задумчивость» оссиановской традицией, а в качестве доказательства приводится такой пример: на титульном листе первого издания «Дум» (М., 1825) гравер А. Флоров с ведома автора поместил изображение Оссиана из 4-го издания оссиановских стихотворений… Он сидит над рекой, погруженный в глубокую думу…

Во-первых, неизвестно, «ведал» ли Рылеев о том, что делал гравер: Рылеев находился в Петербурге, а сборник печатался в Москве под наблюдением П.А. Муханова и Е.П. Оболенского. Во-вторых, выбор рисунка для титульного листа мог определиться не тем, что это именно изображение Оссиана; главное здесь то, что изображенная фигура погружена в раздумье, в думу — ведь сборник состоит из дум, — естественно, что поведение героев обусловлено этим — рылеевским — жанром.

Вообще же титульные листы сборников стихотворений 1820-х годов полны случайных или более или менее подходящих изображений — урн, венков, воинских доспехов, «мшистых» скал, амуров, жертвенников, храмов, статуй, гениев и муз, играющих на лирах, арфах, флейтах или сидящих в задумчивости.

Рылеев углубился в «Историю» Карамзина. Еще четыре думы в 1821 году были подсказаны ему русским историком: «Святополк», «Михаил Тверской», «Борис Годунов» и «Ольга при могиле Игоря».

В думах Рылеева действуют не только герои, но и злодеи — как резкий контраст к ним, — злодеи тоже пример, но отрицательный. Это Святополк и Димитрий Самозванец. За первым летописная традиция закрепила прозвище Окаянного, второго Рылеев в последней строке думы окрестил «нераскаянным злодеем».

Святополк был братоубийца, он убил, как возможных претендентов на киевский великокняжеский стол, Святослава, Бориса и Глеба. Четвертый брат — новгородский князь Ярослав — повел с ним борьбу и через несколько лет (1019 год) разбил его войско при реке Альте. «Окаянный Святополк обратился в бегство. И обуяло его безумие, и так ослабели суставы его, что не мог сидеть на коне, и несли его на носилках… Невыносимо ему было оставаться на одном месте, и пробежал он через Польскую землю, гонимый гневом божьим. И прибежал в пустынное место между Чехией и Польшей и тут бесчестно скончался» («Сказание о Борисе и Глебе»).

Рылеев изображает только предсмертные метания Окаянного.

Что касается Владимира Святого, то Рылеев в думе о нем (1822 или 1823), не вошедшей в окончательно составленный цикл, рисует муки его совести:

Братоубийством отягченный, На светлых пиршествах сидел он одинок И, тайной мыслию смущенный, Дичился радостей…

Но, как говорит Рылеев, его преступление — остаток мрачного язычества, а язычество он по внушению свыше уничтожил крещением Руси. Он сделал Русь христианской, православной.

…Дума «Михаил Тверской» — рассказ о князе-мученике, зверски убитом в Орде за то, что он разбил войско московского великого князя, утвержденного ханом, — своего племянника, князя Георгия, раболепствовавшего перед татарами. Это один из эпизодов героического сопротивления игу ордынцев за шестьдесят лот до Куликовской битвы. Ожидая расправы, Тверской со слезами «мечтал, потупя взор»:

Я любил страну родную И пылал разрушить в ней Наших бед вину прямую: Распри злобные князей. О Георгий! Ты виною, Ты один тому виной, Если кровь сограждан мною Пролита в стране родной! Ты на дядю поднял длани; Ты в душе был столь жесток, Что на Русь всю лютость брани И татар толпы навлек! [5]

Одна из лучших дум Рылеева — «Борис Годунов». Когда он ее писал, вышел еще только девятый том «Истории» Карамзина, тогда как образ Годунова, сходный с рылеевским, у Карамзина появится в томе одиннадцатом (он выйдет в 1824 году). Но у Рылеева был материал, изложенный с необходимой полнотой, — это «Сокращенная библиотека в пользу господам воспитанникам Первого кадетского корпуса» П.С. Железникова (изданная в Петербурге в 1804 году), — отличная хрестоматия, по которой учился Рылеев в этом самом корпусе. Греч впоследствии отметил даже, что эта книга способствовала развитию в Рылееве революционных идей. В русском литературоведении не раз отмечалось сходство думы Рылеева и трагедии Пушкина «Борис Годунов».

Особенно близок к думе Рылеева монолог Годунова «Достиг я высшей власти»:

…Шестой уж год я царствую спокойно. Но счастья нет моей душе… Мне счастья нет. Я думал свой народ В довольствии, во славе успокоить, Щедротами любовь его снискать — Но отложил пустое попеченье: Живая власть для черни ненавистна… …Ах, чувствую: ничто не может нас Среди мирских печалей успокоить; Ничто, ничто… едина разве совесть. Так, здравая, она восторжествует Над злобою, над темной клеветою. Но если в ней единое пятно, Единое, случайно завелося, Тогда — беда!.. Тема разлада между благими намерениями и нечистой совестью. У Рылеева в думе: «О заблуждение! — он возопил. — Я мнил, что глас сей сокровенный Навек сном непробудным усыпил В душе, злодейством омраченной! Я мнил: взойду на трон — и реки благ Пролью с высот его к народу, Лишь одному злодейству буду враг; Всем дам законную свободу… …Добро творю, — но ропота души Оно остановить не может: Глас совести, в чертогах и в глуши Везде равно меня тревожит. Везде, как неотступный страж, за мной, Как злой, неумолимый гений, Влачится вслед — и шепчет мне порой Невнятно повесть преступлений!.. Ах! Удались! дай сердцу отдохнуть От нестерпимого страданья!..

Версии Рылеева, Пушкина и Карамзина совпали. Карамзин говорит о «злодейском убийстве» царевича Дмитрия в Угличе, о том, что Годунов, подославший убийц, являет собой «дикую смесь набожности и преступных страстей».

В упоминавшейся книге Железникова, которую Рылеев знал с детства, говорилось следующее: «Борис Годунов был один из тех людей, которые сами творят блестящую судьбу свою и доказывают чудесную силу натуры… Принимая венец, Годунов со слезами клялся быть правосудным, человеколюбивым, отцом народа. Он старался исполнить обет свой. Летописцы наши, столь неохотно отдающие ему справедливость, признаются, что Борис «любил в судах правду» и что в его время не лилась кровь на эшафотах… Царь Борис хотел ввести в России науки с художествами… хотел употребить все способы для просвещения России… И сего монарха, о котором Петр Великий отзывался с уважением, летописцы наши не стыдятся описывать безумным злодеем».

Историки наших дней подтверждают мнение Железникова. Погубила Годунова необдуманная мера по отношению к крестьянам — отмена Юрьева дня, когда крепостные могли переходить от одного помещика к другому. Неурожайные годы, голод довершили дело — крестьянские бунты переросли в целую войну. Появился Лжедмитрий…

Годунов у Рылеева, несмотря на муки совести, полон стремления к добру:

Пусть злобный рок преследует меня — Не утомлюся от страданья, И буду царствовать до гроба я Для одного благодеянья. Святою мудростью и правотой Свое правление прославлю И прах несчастного почтить слезой Потомка позднего заставлю.

Пушкин впервые прочел думу Рылеева в «Полярной Звезде» на 1823 год. В письме к брату из Кишинева он сетовал, что в альманахе его стихотворение «Война» (в «Полярной Звезде» — «Мечта воина») «напечатано с ошибочного списка — призванье вместо взыванъе; тревожных дум, слово, употребляемое знаменитым Рылеевым, но которое по-русски ничего не значит». В строке Пушкина «ничто не заглушит моих привычных дум» — эпитет «привычных» был кем-то исправлен на «тревожных». Может быть, Пушкин думал, что это сделал Рылеев, так как он иронически назвал его «знаменитым» и сослался на его строки из думы «Борис Годунов»:

Пред ним прошедшее, как смутный сон, Тревожной оживлялось думой…

И все-таки Рылеев нашел эпитет удачный: сегодняшнему читателю он не кажется бессмысленным.

Все думы Рылеева — трагедии (хочется назвать их «маленькими трагедиями»), сконцентрированные, сведенные к главному, все определяющему монологу героя. У Рылеева есть дума, которая даже как бы заменяет собой целую трагедию — конкретную, а именно «Димитрия Самозванца» А.П. Сумарокова (1771).

Создавая одноименную думу, Рылеев пользовался не «Историей» Карамзина, а трагедией Сумарокова. В двенадцати восьмистрочных строфах уместилась вся суть пьесы, причем Рылеев и за пределы ее не вышел. Это очень любопытный опыт поэтического конспектирования большого произведения. Конечно, от тяжеловесного языка Сумарокова не осталось в думе и следа, а вместо классического шестистопного ямба («александрийца») появился живой и поворотливый четырехстопный хорей:

Чьи так дико блещут очи? Дыбом черный волос встал? Он страшится мрака ночи; Зрю — сверкнул в руке кинжал!.. Вот идет… стоит… трепещет… Быстро бросился назад; И как злой преступник мещет Вдоль чертога робкий взгляд! Но убийца ль сокровенной, За Москву и за народ, Над стезею потаенной Самозванца стережет?..

Так метался в Кремле, предчувствуя свою гибель, Самозванец. Он хотел покончить жизнь самоубийством, но — «смерть тирана ужаснула: выпал поднятый кинжал»:

Но как будто вдруг очнувшись: «Что свершить решился я? — Он воскликнул, ужаснувшись. — Нет! не погублю себя. Завтра ж, завтра все разрушу, Завтра хлынет кровь рекой — И встревоженную душу Вновь порадует покой! …И твоя падет на плахе, Буйный Шуйский, голова! И, дымясь в крови и прахе, Затрепещешь ты, Москва!»

Москва не ждала — загудел набат, «волны шумные народа, ко дворцу стремясь, кипят. Вот приближались, напали; храбрый Шуйский впереди — и сарматы побежали с хладным ужасом в груди». Самозванец в панике выскочил в окно и был растерзан восставшими. Для Рылеева не то важно, что Дмитрий именно Самозванец, а то, что он тиран, жестокий и бессмысленный, притом эгоист и трус. Он точно следует Сумарокову, у которого Дмитрий также мечется:

Не венценосец я в великолепном граде, Но беззаконник злой, терзаемый во аде. Я гибну, множество народа погуби. Беги, тиран, беги!.. Кого бежать?.. Себя? Не вижу никого другого пред собою. Беги!.. Куда бежать?.. Твой ад везде с тобою. Убийца здесь: беги!.. Но я убийца сей. Страшуся сам себя и тени я моей.

Однако нужно сказать, что образ Самозванца у Сумарокова, как и все его действия в пьесе, не историчен. Рылеев не прочел еще десятого и одиннадцатого томов «Истории» Карамзина, где говорится о Самозванце (они выйдут в 1824 году). Карамзин же нарисовал образ личности незаурядной, Самозванец у него «оказывал много Ума», он, «мечтатель, был неплохим стихотворцем», то есть по тем временам сочинителем «канонов», которые и были древнерусской книжной поэзией, ориентировавшейся на сочинения Иоанна Дамаскина и Андрея Критского (Пушкин в своей трагедии назвал в одном месте Самозванца «виршеписцем»). Карамзин пишет, что Самозванец «с прилежанием читал российские летописи». Сумароковско-рылеевский подход к изображению Самозванца не был поддержан в русской литературе. За Рылеевым не последовал никто: у Пушкина в «Борисе Годунове» Самозванец не тиран, не ничтожество, а проницательный, умный деятель, хотя порой и был «беспечен он как глупое дитя». В драме А. Хомякова (1832) Самозванец — мудрый правитель, заботящийся о благе народа, но не сумевший найти в нем опоры, так как был орудием Ватикана, католиком, а не православным человеком, как необходимо — по Хомякову — для русского самодержца. В драматической хронике А. Островского «Димитрий Самозванец и Василий Шуйский» (1866), которую драматург назвал «плодом пятнадцатилетней опытности и долговременного изучения источников», Самозванец рисуется хотя и с определенной антипатией, но также далеко не тираном.

В 1821 году, в самый разгар работы над думами, Рылеев натолкнулся на еще одну тему — важности для него необыкновенной. В этом году вышли в свет «Записки князя Я.П. Шаховского», очевидца событий при дворе императрицы Анны Иоанновны, когда ее именем властвовал жестокий и бездарный немец — временщик Бирон.

Образ статс-секретаря Артемия Петровича Волынского, пламенного патриота, вступившего в борьбу с иностранным выходцем, наглым чужаком, которому свой карман был дороже всего русского народа, захватил поэта. Волынский пал жертвою доносов и был казнен. Рылеев увидел в нем образец гражданина, борца с тиранами, народного героя, пример для всех, кто хочет служить России.

Волынский (1689–1740) был сподвижником Петра I, послом в Персии; при Екатерине I он был казанским губернатором в чине генерал-майора; в царствование Анны Иоанновны он воевал под началом фельдмаршала Миниха, затем начал вести тонкую, рискованную политическую игру, делать карьеру. В 1738 году он уже кабинет-министр и докладчик у императрицы по делам кабинета. Продвигаясь вверх по служебным ступеням, Волынский вынашивал планы устранения Бирона и дворцового переворота в пользу «дщери Петровой» Елизаветы. Вокруг него постепенно собрался кружок единомышленников — архитектор Еропкин, историк Татищев, дипломат и поэт Кантемир и еще несколько лиц.

В этом кружке толковали о политике, изучали труды Макиавелли, Тацита, новейшую политическую литературу Запада. Волынский сочинил ряд трактатов: «О гражданстве», «О дружбе человеческой», «Каким образом суд и милость государям иметь надобно», а главное — «Генеральный проект о поправлении внутренних государственных дел» (извлечения из этого труда он даже представил императрице). В этом проекте Волынский ратовал за введение общего образования для русских, за создание академии и университета, издание свода законов, за улучшение финансового хозяйства.

Что касается правления, Волынский полагал, что все государственные должности должны замещать исключительно русские люди. Он предлагал посылать молодых русских дворян учиться за границу, «чтоб свои природные министры со временем были». Он считал, что даже священников нужно выбирать из образованных дворян, чтоб они могли двигать просвещение в народ.

Записка о вреде, приносимом России Бироном, поданная Волынским императрице, не имела успеха. Это решило судьбу патриота. На него донесли, что он вел «крамольные речи», критиковал «систему», называл государыню «дурой» («Как докладываешь, — говорил Волынский, — резолюции от нее никакой не добьешься»). Бирон заявил Анне: «Либо мне быть, либо ему». После расследования, конечно крайне тенденциозного, после жестоких пыток Волынский был четвертован (перед этим ему в камере Петропавловской крепости вырезали язык). Вместе с ним казнены были его друзья Хрущов и Еропкин. Тела всех троих были погребены в ограде церкви Самсония-Странноприимца.

После того как дума Рылеева была опубликована (1822 и 1825), началось настоящее паломничество к могиле Волынского. Народ ответил на призыв поэта:

Сыны отечества! в слезах Ко храму древнего Самсона! Там, за оградой при вратах, Почиет прах врага Бирона. Отец семейства! приведи К могиле мученика — сына: Да закипит в его груди Святая ревность гражданина! Любовью к родине дыша, Да все для ней он переносит И, благородная душа, Пусть личность всякую отбросит. Пусть будет чести образцом, За страждущих — железной грудью, И вечно заклятым врагом Постыдному неправосудью.

Образу, созданному Рылеевым, никак не противоречил образ реального исторического лица, которое, помимо столь великих достоинств, имело свои недостатки. Изгнав эти недостатки из думы, Рылеев упомянул их в прозаическом примечании к ней: «Манштейн изображает его человеком обширного ума, но крайне искательным, гордым и сварливым». Волынского некогда до полусмерти избил дубинкой Петр I. Сам Волынский чуть не попал под суд за избиение в 1724 году мичмана Мещерского. Впоследствии он поколотил во дворце поэта Тредьяковского. Были у него проступки и более неприглядные — он жестоко притеснял калмыков, будучи в 1700-е годы астраханским губернатором. Он брал и взятки. Став губернатором в Казани, он принялся угнетать татар и марийцев. Продвигаясь к своей цели — стать во главе правительства, — Волынский хитрил: ненавидя чужеземцев (Миниха, Остермана, Бирона), он позволял себе в какие-то моменты заискивать перед ними.

Манштейн (иностранец) все это припомнил. А другой современник Волынского, князь Шаховской, русский человек, запомнил лишь хорошее. «Все его мне являемые дела, — писал он, — мнения и рассуждения патриотическими и верно радетельными монархине и отечеству признавал и, тщася в таком случае ему доказать мою благодарность, посещал его в доме, когда уже все его оставили, а только еще бывали его друзья. Учрежденный тогда суд над моим благотворителем Волынским по большей части под надсмотрением и руководством его злодеев и ненавистников производился».

Екатерина II, изучив следствие по делу Волынского, заключила, что он «добрый и усердный патриот и ревнитель к полезным поправлениям своего отечества, и так смертную казнь терпел, быв невинен».

В думе «Волынский» Рылеев, выступая против «тиранства» и «неправосудия», не нападает на самое самодержавие:

Стран северных отважный сын, Презрев и казнью и Бироном, Дерзнул на пришлеца один Всю правду высказать пред троном: Открыл царице корень зла, Любимца гордого пороки, Его ужасные дела, Коварный ум и прав жестокий.

Однако Рылеев не мог оправдать Анны Иоанновны — ее именем, благодаря ее безнравственности совершал Бирон свои гнусные дела. Следом за думой «Волынский» он написал другую — «Видение Анны Иоанновны», основанную на предании о том, что мертвая голова Волынского явилась императрице и смутила ее совесть. «Говорят, что как Елизавета после казни Эссекса, так и императрица Анна после ужасной казни Волынского не знала более покоя. Измученный и окровавленный призрак ее прежнего министра преследовал ее беспрестанно. Даже на смертном одре ей казалось, что она видит его, и в момент смерти на лице ее был изображен страшный ужас» (Н.И. Тургенев, «Россия и русские», ч. 2-я). В думе Рылеева:

Она взглянула — перед ней Глава Волынского лежала, И на нее из-под бровей С укором очи устремляла. Лик смертной бледностью покрыт, Уста раскрытые трепещут; Как огнь болотный в ночь горит, Так очи в ней неясно блещут. Кругом главы во тьме ночной Какой-то чудный свет сияет, И каплющая кровь порой Помост чертога обагряет. Рисует каждая черта Страдальца славного отчизны; Вдруг посинелые уста Залепетали укоризны…

Эта дума была запрещена цензурой — Рылеев не увидел ее в печати.

В 1833–1834 годах И.И. Лажечников изобразил Волынского в историческом романе «Ледяной дом», следуя именно рылеевской, патриотической трактовке его образа. Лажечников внимательно изучал первоисточники, как и Рылеев — он знал о Волынском все, но и его интересовала прежде всего борьба русского государственного деятеля с подлинной бандой немецких временщиков, окружившей главаря — Бирона.

«Как? — восклицает Волынский в романе, — из того, что я могу навлечь на себя немилости, пожалуй — ссылку, казнь, что я могу себя погубить, смотреть мне равнодушно на раны моего отечества; слышать без боли крик русского сердца, раздающийся от края России до другого!.. Стоит только раскрыть Петербург. Архипастырь, измученный пытками за веру в истину, которую любит, с которою свыкся еще от детства, оканчивает жизнь в смрадной темнице; иноки, вытащенные из келий и привезенные сюда, чтоб отречься от святого обета, данного богу, и солгать пред ним из угождения немецкому властолюбию; система доносов и шпионства, утонченная до того, что взгляд и движения имеют своих ученых толмачей, сделавшая из каждого дома Тайную канцелярию, из каждого человека — движущийся гроб, где заколочены его чувства, его помыслы; расторгнутые узы приязни, родства, до того, что брат видит в брате подслушника, отец боится встретить в сыне оговорителя; народность, каждый день поруганная; Россия Петрова, широкая, державная, могучая — Россия, о боже мой! угнетенная ныне выходцем, — этого ли мало, чтоб стать ходатаем за нее пред престолом ее государыни и хотя бы самой судьбы?.. Мы, русские, мы протянули свои воловьи шеи под ярмо недостойного пришельца, мы любуемся, как он, вогнав нас в смрадную топь, взбивает нам кровь ремнями, вырезанными из наших спин… Я друзьям и себе дал слово идти против чужеземного нашествия и предводителя его. В этом я поклялся пред образом Спасителя, — мне достался крест по жребью — я опоясался им, как мечом; я крестоносец, и если я изменю клятве своей, наступлю на распятие сына божия!»

Такой Волынский, как справедливо отметил в биографии Рылеева К. Пигарев, «мог посмертно претендовать на звание почетного члена Союза Благоденствия».

У Рылеева и Лажечникова герцог Бирон — только мрачный злодей. В 1822 году и Пушкин назвал его «кровавым злодеем».

В то время, когда Рылеев написал и напечатал «Волынского», вопрос о «пришлецах иноплеменных» стоял в России достаточно остро. Патриотизм Александра I, отличавший начало его царствования, выдохся. А. Пыпин писал, что «во времена Священного союза в Александре в особенности стали обнаруживаться черты, которые возбуждали к нему антипатию даже в среде русского общества. Безучастный к интересам, волновавшим мыслящую часть общества, он желчно относился к русской жизни… Складывалось мнение, что Александр не любит России; говорили, что он не любит русского языка и литературы».

Александр годами пропадал в Европе, проводя конгресс за конгрессом, «устраивал» европейские дела, искал в Европе популярности. Он почти забыл русский язык, — было замечено, что ему трудно при разговоре по-русски быть умным. На французском и немецком языках он был остроумен и иногда даже глубок.

…Летом 1821 года впервые возникла в творчестве Рылеева тема Украины — он написал думу «Богдан Хмельницкий» (позднее он задумает цикл «украинских» поэм). К этому его привел целый ряд причин. Острогожск, город русский, имел в себе много украинских черт — в быту, в истории. Живя в Острогожском уезде, Рылеев пишет Булгарину в июне 1821 года: «Вот уже три недели, как я пирую на Украине». В стихотворении «Пустыня», написанном в Подгорном:

…Как дни мои летят В Украине отдаленной. …Покину скоро я Украинские степи…

Вообще к началу 1820-х годов интерес к Украине — к Малороссии — необычайно возрос среди русских литераторов и историков. Так, в 1818 году в Петербурге вышла «Грамматика малороссийского наречия» А. Павловского. В 1819 году князь И. Цертелев, член Вольного общества любителей российской словесности, знакомый Рылеева, выпустил «Опыт собрания старинных малороссийских песней» (собиратель многие песни записал на Украине непосредственно от народных певцов). В Харькове при университете в 1810-1820-х годах выходили «Украинский Вестник» и «Украинский Журнал», помещавшие статьи о Малороссии. Интересовался Малороссией Орест Сомов, один из ближайших знакомых Рылеева, — он переводил на русский язык украинские песни и стихи (так, он поместил в «Благонамеренном» в 1821 году перевод «Песни о Богдане Хмельницком» Л. Рогальского — этот перевод явился одним из источников для думы Рылеева); позднее (1825) он напишет повесть «Гайдамак». В книге «О романтической поэзии» (1823) Сомов призывал современных русских поэтов описывать «малороссиян с сладостными песнями и славными воспоминаниями, воинственных сынов тихого Дона и отважных переселенцев Сечи Запорожской… Цветущие сады плодоносной Украины, живописные берега Днепра, Пела н других рек Малороссии, разливистый Дон, в который смотрятся, красуясь, виноградники, — все сии места и множество других ждут своих поэтов и требуют дани, от талантов отечественных». Об этом, без сомнения, говорил Сомов в 1820–1821 годах и с Рылеевым. Прекрасно знал историю своей родины, Украины, и Корнилович, позднее доставлявший Рылееву некоторые материалы для его поэм. Позднее член Северного общества А. Ф. фон дер Бригген (или, как звали его товарищи, Брыгин), имевший поместье в Черниговской губернии, перешлет Рылееву «Историю Руссов, или Малой России» Г.А. Полетики. «Я буду прилагать старания, — писал Бригген Рылееву, — доставить вам колико возможно материалы из Малороссийской истории».

Хмельницкий стал главным героем повести Федора Глинки, напечатанной в «Соревнователе просвещения и благотворения» в 1819 году. Вполне вероятно, что номера журнала с этой повестью были у Рылеева в Острогожске летом 1821 года; во всяком случае — сюжет думы Рылеева во многих деталях следует повести Глинки. «Что бессмертный Тель для Швейцарии, — писал Глинка, — Густав Ваза для Швеции, Вильгельм Нассау для Голландии и Пожарский для отечества нашего, то знаменитый Хмельницкий для освобожденной им Малороссии». Глинка сообщает во вступлении к повести, что он собирал материалы для биографии Хмельницкого на Украине и в Польше (по примеру Глинки позднее и Рылеев хотел объехать все места в Малороссии, где действовал Хмельницкий), «вслушивался даже в песни народа»: читал рукописи еще не опубликованных трудов историков Малороссии — В.И. Григоровича, М.К. Грибовского. Словом, Глинка был знатоком в украинской истории и, конечно, не раз беседовал на эту тему с товарищами по Вольному обществу любителей российской словесности.

Дума Рылеева «Богдан Хмельницкий» рассказывает о герое-патриоте, не жалевшем сил ради свободы «украинских степей». Эта дума — в некотором роде параллель к «Волынскому» — оба героя противостоят «пришлецам иноплеменным» (в обеих думах есть это выражение), только Волынский борется на поприще гражданственном, а Хмельницкий на поле брани; Волынский — словом и пером. Хмельницкий — словом и саблей. Там — Бирон против России; здесь Чаплицкий, ставленник польского короля, против Малороссии. Оба «пришлеца» относятся с «холодным презреньем к священнейшим правам людей», несут народам «рабство», оба — «мучители ожесточенные».

В думе Рылеева говорится только о раннем этапе борьбы Хмельницкого — его бегстве из польской тюрьмы и сражении его войск с «сарматами» (поляками) при Желтых Водах.

…Лето подходило к концу. Много было сделано. Еще больше задумано. Но Рылеев не был бы Рылеевым, если бы его стремления замыкались только в области литературы.

В стихотворении «К К(осовско)му в ответ на стихи, в которых он советовал мне навсегда остаться на Украине», Рылеев пишет:

Чтоб я младые годы Ленивым сном убил! Чтоб я не поспешил Под знамена свободы! Нет, нет! тому вовек Со мною не случиться; Тот жалкий человек, Кто славой не пленится! Кумир младой души — Она меня, трубою Будя в немой глуши, Вслед кличет за собою На берега Невы!

…«Знамена свободы», «слава»… Какая свобода? какая слава? Свобода — крестьянская, общая, конец аракчеевщины, неправедного суда. Слава — да, Рылеев мечтал о том, чтобы в истории России осталась о нем «страница». Но тут на первом месте именно Россия, — ее благо. И к этой славе он не собирался лезть по лестнице чинов — военных или гражданских. Он первым из Декабристов «дал мысль, чтобы служить в палатах для показания, что люди облагораживают места и для примера бескорыстия». Вслед за Рылеевым на место мелкого чиновника в суде поступил Пущин. И потом «многие молодые люди сделали то же», как вспоминал современник.

Конец лета 1821 года Рылеев провел в Батове. В сентябре он нанял за 750 рублей в год деревянный одноэтажный дом с мезонином на Васильевском острове, в 16-й линии — между Большим и Средним проспектами (номер 17, дом Белобородова). «Квартира выгодная, — писал он матери, — 4 комнаты довольно большие, из коих одна перегороженная. Людская с кухней особенная; конюшня на два стойла, может стать и третья лошадь. Сарай и ледник, в который можно будет складывать дрова». Рылеев забыл упомянуть сад, бывший при доме. Очевидно, новое жилье было не совсем по средствам. «Беда, — говорит Рылеев в том же письме, — что деньги за каждую треть вперед; но я как-нибудь изворочусь… Пришлите на первый случай посуды какой-нибудь, хлеба и что вы сами придумаете нужное для дома, дабы не за все платить деньги». Мать сверх «нужного» прислала и корову вместе с возом сена для нее, чтоб было молоко для малютки Настеньки.

В этом доме в конце октября собралась вся семья Рылеева, включая сводную сестру его Аннушку.

 

5

Перейти из «сотрудников» в действительные члены Вольного общества любителей российской словесности было не так-то легко: каждое читавшееся на заседаниях произведение ставилось на голосование. 12 сентября 1821 года Рылеев прочел в обществе три стихотворения — перевод (размером подлинника) элегии Проперция «К Цинтии», «Надгробную надпись» («Под тенью миртов и акаций…») и «Младенцу» («На рождение Я.Н. Бедраги»). Из 19 членов 9 голосовало против этих стихов. 17 октября Рылеев читал «Пустыню» — она была одобрена и рекомендована к печати в журнале общества, но не засчитана как основание для перевода Рылеева в действительные члены. 28 ноября Рылеев выступил с чтением думы «Смерть Ермака», и тут успех был полным. В соответствующем протоколе было отмечено: «Общество, отдав должную справедливость трудам и усердию г. члена-сотрудника К.Ф. Рылеева и найдя представленное им стихотворение «Смерть Ермака» достойным особенного уважения, определило… переименовать его в действительные члены, будучи уверено, что он в сем новом и важном звании потщится усугубить ревность свою в трудах общества». 5 декабря Рылеев с успехом прочел думы «Бонн» и «Богдан Хмельницкий».

Рылеев стал одним из самых активных деятелей общества, как и Глинка, он редко пропускал заседания. Основное ядро общества в 1822 году составляли, кроме Глинки и Рылеева, братья Бестужевы, Корнилович, Сомов, Плетнев, Дельвиг, Никитин и Булгарин. Гнедич, занятый переводом «Илиады», в этом году из 26 заседаний посетил только 6. Рылеев был назначен одним из цензоров (здесь — редакторов) общества по разделу поэзии. По его рекомендации были рассмотрены в обществе стихи поэтов Н. Языкова и В. Григорьева, они вскоре были приняты в члены.

…Наступил 1822 год. Рылееву — двадцать семь лет.

В этом году была издана в Петербурге поэма Пушкина «Кавказский пленник». Вышел и переведенный Жуковским «Шильонский узник» Байрона. Это были первые русские романтические поэмы. В том же году Вяземский писал в «Сыне Отечества»: «Шильонский узник» и «Кавказский пленник», следуя один за другим, пением унылым, но вразумительным сердцу, прервали долгое молчание, царствовавшее на Парнасе нашем… Явление упомянутых произведений, коими обязаны мы лучшим поэтам нашего времени, означает еще другое: успех посреди нас поэзии романтической».

Споры о классицизме и романтизме, о том, что лучше — влияние французской или английской поэзии на русскую, мало занимали Рылеева. Однако новый жанр — романтическая поэма — возник в России не без его участия. Думы, появившиеся в печати до «Кавказского пленника», несли в себе прообраз нового жанра независимо от устремлений Рылеева. Позднее он напишет о классиках и романтиках: «Обе стороны спорят… более о словах, нежели о существе предмета, придают слишком много важности формам… на самом деле нет ни классической, ни романтической поэзии, а была, есть и будет одна истинная самобытная поэзия, которой правила всегда были и будут одни и те же».

Байрон, как и Оссиан, не был все-таки решающей силой в становлении русского романтизма, кстати говоря, мало похожего на романтизм английский, французский или немецкий. В развитии нашей поэзии была своя логика, зародившаяся в XVIII веке. Русский быт, русские существенные условия, русская история влияли на русских поэтов в гораздо более важном смысле, чем форма произведений. Чем сильнее талант, тем меньше он считается с формами и условиями, с авторитетами и теориями.

Рылеев считал «Кавказского пленника» лучшим произведением Пушкина (и до конца жизни не изменил этого мнения, хотя успел прочесть начало «Евгения Онегина»), в этой поэме для него неважна была ее байроническая окраска, ее романтическая форма. Его захватила новизна ее содержания, ее герой, «отступник света, друг природы», который «в край далекий полетел с веселым призраком свободы. Это был русский человек, современник Пушкина и Рылеева, отправившийся воевать (или путешествовать — это остается неясным) на Кавказ.

«Байронизм» — до некоторой степени вещь условная. Романтизма также ни во времена Пушкина и Рылеева, ни позже (вплоть до наших дней) никто не сумел определить с исчерпывающей точностью. Вяземский, один из первых и самых усердных его защитников, спрашивал в некотором недоумении: «Как наткнуть на него (то есть на романтизм. — В.А.) палец?», то есть как его определить, какой формулировкой? Современные исследователи подчеркивают, что романтизм — явление сложное, существующее во множестве форм и оттенков, приводят, например, такие слова Д. Дидро (во времена которого о романтизме, как известно, речи не было): «Все высокое исчезнет из поэзии, из живописи, из музыки, когда суеверные страхи уничтожат юношескую свежесть темперамента… Умеренные страсти — удел заурядных людей. Если я не устремлюсь на врага, когда дело идет о спасении моей родины, я не гражданин, а обыватель», и отметил, что «подобное заявление мог бы подписать Байрон, Рылеев, любой революционный романтик». Здесь отмечен один из «оттенков» романтизма — просветительский, идущий из эпохи классицизма. Героическая духовность, гражданская страсть в мировой поэзии возникли далеко не во времена Байрона. Но они выявились по-новому. В России тоже по-своему. Рылеев уже в первых своих думах наметил — резко и определенно — главную идею декабристского поэтического романтизма о героическом порыве духа как двигателе общественного развития. Героическом до безрассудства.

«Кавказский пленник» Пушкина — та форма поэмы (вернее, поэма без формы), которой искал Рылеев. Он с восторгом принял открытие Пушкина. И — это произойдет несколько позже — создал на этой основе свой вариант романтической поэмы, оригинальность которого будет отмечена и самим Пушкиным.

Известность Рылеева как поэта росла. Его думы соперничали в популярности со стихами и поэмами Пушкина. В 1822 году Рылеев напечатал в периодике четырнадцать дум, некоторые из них — по два раза. А.Ф. Воейков, публикуя в январе 1822 года в газете «Русский Инвалид» думу «Смерть Ермака», сопроводил ее примечанием: «Сочинение молодого поэта, еще мало известного, но который скоро станет рядом с старыми и славными».

Одновременно возникла и стала упрочиваться слава Рылеева как народного заступника.

Николай Бестужев писал о Рылееве: «Сострадание к человечеству, нелицеприятие, пылкая справедливость, неутомимое защищение истины сделали его известным в столице. Между простым народом имя и честность его вошли в пословицу. Однажды по важному подозрению схвачен был какой-то мещанин и представлен бывшему тогда военному губернатору Милорадовичу. Сделали ему допрос: но как степень виновности могла только объясниться собственным признанием, то Милорадович грозил ему всеми наказаниями, если он не сознается. Мещанин был невинен и не хотел брать на себя напрасно преступления; тогда Милорадович, соскуча запирательствами, объявил, что отдает его под уголовный суд, зная, как неохотно русские простолюдины вверяются судам. Он думал, что этот человек от страха суда скажет ему истину, но мещанин вместо того упал ему в ноги и с горячими слезами благодарил за милость.

— Какую же милость оказал я тебе? — спросил губернатор.

— Вы меня отдали под суд, — отвечал мещанин, — и теперь я знаю, что избавлюсь от всех мук и привязок, знаю, что буду оправдан: там есть Рылеев, он не дает погибать невинным».

До этого мещанина дошли преувеличенные слухи: Рылеев ничего не мог поделать с укоренившимся беззаконием, но он все-таки выступал против него, используя любую возможность в суде. Он не боялся подать на рассмотрение Комитета министров вместе с решением суда свое особое мнение. И хотя невинные гибли — слава Рылеева не была безосновательной.

Особенно это видно из разбирательства крупного дела крестьян графа К.Г. Разумовского, обер-камергера двоpa, помещика Ораниенбаумского уезда Петербургской губернии.

Летом 1821 года крестьяне его обширной вотчины Гостилицы, включающей несколько деревень (всего около пятисот дворов), направили Александру I жалобу на разорительный оброк и слишком тяжелую барщину. Отклик последовал почти немедленно: в Гостилицы был введен батальон солдат. Однако волнения не прекратились. Крестьяне требовали сменить жестокого бурмистра. Отказывались косить барское сено. Собирались огромными толпами на сходки. В августе двое крестьян исчезли — это были ходоки, тайно понесшие новую жалобу властям. Они жаловались на то, что их заставляют работать в праздники, с чрезмерной строгостью наказывают. Ходоки были арестованы. Вслед за тем из Гостилиц ушло пятьдесят ходоков. Они надеялись доставить жалобу вдовствующей императрице Марии Федоровне. Часть их была поймана полицией.

Тем временем в самой вотчине крестьяне пытались освободить арестованных, но солдаты разогнали толпу. Комитет министров поручил гражданскому губернатору усмирить непокорных и предать суду зачинщиков. Губернатор в сопровождении нового войска — батальона пехоты и кавалерии — вступил в Гостилицы, усилив стоявший там отряд. Вооруженных солдат распределили по деревням. Предполагаемые вожаки были схвачены и отправлены в Петербург.

Разбиравшая это дело Петербургская уголовная палата (главное судебное учреждение столицы, находившееся в ведении Сената) предложила десять человек наказать кнутом и сослать в каторжные работы в Нерчинск, десять — плетьми и отдать на усмотрение помещика. Александр I заменил кнут плетьми и разрешил сосланным ехать с семьями. Тем дело не кончилось. В январе 1822 года четыреста крестьян пришло к управляющему имениями с заявлением, что они не будут ни платить оброка, ни исполнять барщину. Александр I приказал отправить в вотчину одного из самых опытных усмирителей — генерал-лейтенанта Гладкова с командой солдат. Последовали новые аресты. Уголовная палата совершила скорый суд и приговорила трех «зачинщиков» наказать кнутом с последующей ссылкой в Нерчинск, семерых — плетьми.

В вотчине все осталось по-прежнему — крестьяне не добились никаких послаблений.

Рылеев как представитель Петербургского уезда, дворянский заседатель, дважды — 11 и 22 апреля 1822 года — выступал в суде. Он решительно протестовал против приговоров гостилицким крестьянам, вынесенных без исследования действительных причин недовольства крестьян. Его мнения были кратко изложены в «Журнале Комитета министров». 1-е: «Дворянский заседатель палаты уголовного суда Рылеев, подписав означенный приговор, остался при особом мнении, что как дело подсудимых основалось только на донесениях управляющего вотчиной гр. Разумовского и на предположении обер-полицеймейстера и что из показаний подсудимых не видно ни причины возмущения, возникшего после решения, ни виновников и главных зачинщиков оного, то и не может он приступить к обвинению кого-либо из подсудимых». 2-е: «Почитаю необходимым для предупреждения могущего вновь возникнуть неповиновения крестьян в вотчине гр. Разумовского послать, по избранию правительства, благонадежного чиновника для исследования на месте, действительно ли бурмистр Николай Егоров делает крестьянам притеснения, как то показывают некоторые из подсудимых, и если делает, то в чем оные состоят; а как из первоначально производившегося в палате дела видно, что бурмистр действует не сам собою, а по установлениям, издавна в вотчинной конторе существующим, то исследовать: нет ли чего отяготительного в сих установлениях».

Эти мнения — только резюме пламенных речей «заседателя от дворянства» Кондратия Рылеева в суде. Он призывал к расследованию на месте «установлений», заведенных в вотчинной конторе одним из крупнейших вельмож, которого взял под свою защиту сам император. «Император, вельможи, власти, судьи — угождающие силе, все было против, один Рылеев взял сторону угнетенных, и это его мнение будет служить вечным памятником истины, с какой смелостью Рылеев говорил правду», — писал Николай Бестужев.

Именно в 1822 году — в апреле — полушутливо обращался Рылеев к Александру Бестужеву:

В своем болотистом Кронштадте Ты позабыл совсем о брате И о поэте — что порой. Сидя, как труженик, в Палате, Чтоб свой исполнить долг святой, Забыл и негу и покой… Но тщетны все его порывы: Укоренившееся зло Свое презренное тело, Как кедр Ливана горделивый, Превыше правды вознесло. Так… сделавшись жрецом Фемиды, Ты о Парнасе позабыл…

Однако знаменательно, что «жрец Фемиды» именно в стихах говорит о том, что он «Парнас позабыл». Пока длилось дело гостилицких крестьян, Рылеев не только «сидел, как труженик, в Палате», но успевал писать новые стихи — новые думы, а кроме того, он в начале 1822 года (в феврале или марте) вместе с Александром Бестужевым, с которым сдружился и душевно сошелся, положил начало альманаху «Полярная Звезда». «Мы иногда возвращались вместе из Общества соревнователей просвещения и благотворения, — вспоминал впоследствии Бестужев, — то и мечтали вместе, и он пылким своим воображением увлекал меня еще более».

 

6

К 1822 году Александр Бестужев-Марлинский (Марлинский — его литературный псевдоним, образованный от названия местечка Марли под Петергофом, где он служил в полку) — известный и боевой критик, выступающий против архаистов: Шишкова, Катенина, Шаховского. Он печатает в «Благонамеренном», «Невском Зрителе» и «Сыне Отечества» острые, вызывающие противника на полемику, полные блестящего остроумия статьи. В 1821 году вышла его книга «Поездка в Ревель», дневник путешествия. Он пишет и стихи. Вместе с Вяземским (хотя и не во всем они были друг с другом согласны) в начале 1820-х годов Бестужев-Марлинский был защитником принципов романтического направления в русской литературе, школы Жуковского — Пушкина. Как и Рылеев — независимо от него, — он увлекся русской героической стариной. В одном из тогдашних стихотворений он говорит:

И вспять течет река времен; И снова край отчизны зрится, Богатырями населен.

Он углубился в изучение русской истории и фольклора, написал стихотворение о Михаиле Тверском, «старинную повесть» «Роман и Ольга». Таким образом, когда Бестужев и Рылеев встретились в Вольном обществе любителей российской словесности (другое название его — Общество соревнователей просвещения и благотворения), им было о чем поговорить. Бестужев, бывший на два года моложе Рылеева, состоял в это время адъютантом при главноуправляющем путями сообщения герцоге Александре Вюртембергском, брате вдовы Павла I.

Неизвестно, кому из них первому пришла идея издавать альманах (князь Евгений Оболенский, декабрист, в своих воспоминаниях отметил, что Рылееву), но уже в апреле — мае 1822 года оба они направили ряд писем лучшим русским литераторам, в том числе Денису Давыдову, Пушкину, Жуковскому и Вяземскому.

«Предпринимая с А.А. Бестужевым издать русский альманах на 1823 год, — писал Рылеев Вяземскому, — мы решились составить оный из произведений первоклассных наших поэтов и литераторов». Вяземский прислал три стихотворения, несколько эпиграмм и «Надписей к портретам».

21 июля 1822 года Пушкин из Кишинева отвечал Бестужеву: «Посылаю вам мои бессарабские бредни и желаю, чтоб они вам пригодились». «С живейшим удовольствием, — прибавил он в конце, — увидел я в письме вашем несколько строк Рылеева, они порука мне в его дружестве и воспоминании. Обнимите его за меня». Пушкин прислал в альманах стихотворения «Гречанке», «Мечта воина» и «Овидию».

Стихи и проза были получены новыми издателями от Ф. Глинки, А. Корниловича, В. Жуковского, Д. Давыдова, Н. Гнедича, А. Воейкова, О. Сомова, О. Сенковского, Н. Греча, И. Крылова, А. Дельвига, А. Измайлова и других авторов. Бестужев дал для «Полярной Звезды» две повести — «Роман и Ольга» и «Вечер на бивуаке», а также критический обзор, открывавший книжку, — «Взгляд на старую и новую словесность в России», а Рылеев — думы «Рогнеда», «Борис Годунов», «Мстислав Удалой» и «Иван Сусанин».

«При составлении нашего издания, — писал Бестужев, — г-н Рылеев и я имели в виду более чем одну забаву публики. Мы надеялись, что по своей новости, по разнообразию предметов и достоинству пьес, коими лучшие писатели удостоили украсить «Полярную Звезду», она понравится многим… Подобными случаями должно пользоваться, чтобы по возможности более ознакомить публику с русской стариной, с родной словесностью, со своими писателями».

Составители сумели в одной небольшой книжке карманного формата отразить современное состояние русской литературы. Практически все лучшие русские писатели приняли участие в «Полярной Звезде», причем рядом с крупными, выдающимися литераторами здесь поместили свои произведения поэты и прозаики второго ряда — Ободовский, Плетнев, Лобанов, Туманский, Панаев, Остолопов. Они не фон для великих, а часть общелитературного процесса, у них есть свои достоинства, и картина без них не была бы полна.

«Ознакомить публику… с родной словесностью» (Бестужев) — вот цель издания. Была и еще цель, важная, но, разумеется, не главная, — решить проблему литературного гонорара, дать пример, впервые в альманашно-журнальном деле вознаградив авторов за их труды. Однако полностью этой цели Бестужев и Рылеев достигли только в 1825 году, на третьем выпуске «Полярной Звезды», избавившись от издателя Оленина, который, платя составителям за право издания альманаха, ничем — по традиции — не вознаграждал авторов. Когда Рылеев писал Вяземскому о «Полярной Звезде», что «издание сие у нас — первое явление в этом роде», он имел в виду, конечно, не коммерческую сторону дела.

Альманахи в России выходили и раньше, среди них были очень удачные, например содержательные сборники «Аглая» и «Аониды» конца XVIII века, изданные Карамзиным; «Свиток Муз» поэтов-радищевцев 1800-х годов, однако «альманачный» период в русской литературе, как отметил Белинский, открыли именно Бестужев и Рылеев — этот период продлится до конца 1830-х годов. Позднее — с 1825 по 1832 год — выходили великолепные «Северные Цветы», издававшиеся Дельвигом, «благоуханный» — по слову Гоголя — альманах, но «Полярная Звезда» осталась для всего периода классикой.

В дальнейшем — после 1825 года — ни в одном легальном русском альманахе не были так сильны гражданские, вольнолюбивые мотивы. «Полярная Звезда» в этом смысле была и новой, и единственной. В выпуске па 1823 год есть немало стихотворений «на случай», вполне благонамеренных, но была помещена, например, элегия Пушкина «Овидию», которую автор просил напечатать без подписи, чтобы обойти цензуру, — ведь в ней ссыльный поэт вспоминает о другом, тоже некогда сосланном поэте, древнеримском, который «в тяжкой горести» обращался к друзьям. «Суровый славянин, я слез не проливал», — говорит Пушкин, достойно переносивший опалу. Стихотворение Пушкина «Мечта воина» («Война!.. развиты, наконец, шумят знамена бранной чести…») — о войне в Греции, о «стремленье бурных ополчений» в сражения за свободу народа. Вяземский в послании к поэту Ивану Дмитриеву клеймит тот разряд читателей, которых «осужденье — честь, рукоплесканье — стыд». В стихотворении Глинки, написанном на библейскую тему, аллегория звучала до дерзости современно: «Рабы, влачащие оковы, высоких песней не поют». Басня Крылова «Крестьянин и овца» резкосатирична: суд Волка не мог не привести на память Петербургскую уголовную палату или любое другое судилище тогдашней России. Здесь же были патриотические думы Рылеева и повесть Бестужева о древнем вольном Новгороде. В дальнейших выпусках «Полярной Звезды» (на 1824 и 1825 годы) эти вольнолюбивые и гражданские мотивы будут звучать еще отчетливее.

Была и еще замечательная новинка в альманахе — «Взгляд на старую и новую словесность в России» Бестужева-Марлинского, критический обзор, прообраз обзоров Белинского (начатых «Литературными мечтаниями» в 1834 году), Надеждииа и Полевого. Статья Бестужева невелика, но он сумел живо и с присущим ему художественным остроумием «обозреть» русскую литературу от полумифических ее истоков в домосковской Руси до «последнего пятнадцатилетия», отметив почти всех русских поэтов и писателей в беглых, но интересных характеристиках.

Бестужев явно на стороне романтиков, но вместе с тем, как и Рылеев, не одобряет разделения русских литераторов на «школы» («В отношении к писателям, я замечу, что многие из них сотворили себе школы, коих упрямство препятствует усовершенствованию слова»).

Бестужев, которого, как и архаистов, заботит чистота русского языка, пишет, что в XVI–XVII столетиях «русское слово» было искажено «славено-польскими выражениями», что при Петре Великом в русский язык «вкралась… страсть к германизму и латинизму», а со времен Елизаветы настал «век галлицизмов». «Теперь только, — говорит Бестужев в своем обзоре, — начинает язык наш отрясать с себя пыль древности и гремушки чуждых ему наречий». Бестужев находил, что автор «Слова о полку Игореве» «вдохнул русскую боевую душу в язык юный». Он советует писателям читать «Задонщину» — «наравне со всеми древностями нашего слова, дабы в них найти черты русского народа и тем дать настоящую физиогномию языку».

Рукопись этого критического обзора Бестужев обсуждал с Рылеевым — это ведь была их общая литературная программа. Их стремлением было развеять мрачные «туманы, лежащие теперь на поле русской словесности», — то есть начать говорить смело, открыто.

30 ноября 1822 года цензор А. Бируков, с которым издатели выдержали отчаянную борьбу по поводу многих стихотворений (его, как вспоминал один мемуарист, Рылееву и Бестужеву приходилось даже «закупать»), подписал в печать рукопись альманаха. Печатался он в типографии Греча и потом, в декабре, поступил в лавку книгопродавца Слёнина.

Рылеев и Бестужев то и дело заходили в лавку — изящные, маленькие (в 16-ю долю листа) томики альманаха быстро переходили с полок в руки покупателей. Через неделю не осталось ни одного экземпляра. Успех был полным. Только «История государства Российского» Карамзина была продана до этого так же быстро.

«Толки о «Полярной Звезде» не перестают», — отмечал Бестужев. Вскоре в журналах появились отклики на нее. Начались споры. Альманах взбудоражил не только литературный мир, но и все читающее общество. Много было похвал. Но были и нападки. Особенно сильно полемика разгорится после выхода второго выпуска «Полярной Звезды», в 1824 году.

…В июне и июле 1822 года Рылеев совершил поездку в Киев, куда призвала его начавшаяся еще в 1814 году тяжба с княгиней Голицыной. Он приехал с женой и дочерью в Острогожск. Затем один отправился в Харьков, где навестил учившегося в пансионе младшего брата жены — Михаила. Своего бывшего однополчанина Косовского, переехавшего сюда на житье, он не застал дома. Из Харькова Рылеев отправил назад бричку Тевяшовых и поехал в Киев на перекладных, взяв у губернатора подорожную.

Дни стояли жаркие. Белая пыль легко взвивалась за быстро бегущим экипажем. Стеной вставала сбоку пшеница. Белые хатки деревень, белые рубахи мужиков, белое, знойное, едва голубеющее небо… Огромные подсолнухи в палисадниках… Ночью, теплой и благоуханной, во время остановки Рылееву не спалось. Кругом степь. Вольная, таинственная. Возникала и пропадала вдалеке протяжная песня. Рылееву казалось — скачут там казаки, развеваются казацкие знамена. Что там — «старая козацкая слава по всему степу дыбом стала», как пел один кобзарь.

Рылеев присматривался к степному быту.

Например, позднее, объясняя в примечаниях к поэме «Войнаровский», что такое «толокно», он расскажет, что «в чумакованьи, то есть в поездках за рыбою и солью, малороссияне запасались всегда небольшим количеством толокна или гречневых круп для кашицы, которую называют они кулиш… Идучи обозом, они останавливаются в поле, разводят огонь и всем кошем, то есть артелью, садятся за кашицу… Кто едет в осеннюю ночь по степным полям Полтавской, Екатеринославской, Херсонской и Таврической губерний, тому часто случается видеть несколько таких огней, мелькающих, как звездочки, в разных расстояниях на гладкой необозримой равнине».

Киев… Сколько великой и героической старины здесь пересеклось! Сколько славных имен он напоминает — русских и украинских, от Святослава и Владимира Святого до Наливайко, Сагайдачного, Хмельницкого… Один звук этих имен заставлял сильно биться сердце Рылеева.

Только что вышла «История Малой России» Д.Н. Бантыша-Каменского. Сколько замыслов возникло у Рылеева, когда он ее прочитал! Он мечтал о новых думах, о поэмах из малороссийской истории, даже о трагедии. Для последней он избрал очень сложную историческую фигуру — гетмана Мазепу. В «Перечне действующих лиц» Рылеев охарактеризовал его так: «Гетман Малороссии. Угрюмый семидесятилетний старец. Человек властолюбивый и хитрый; великий лицемер, скрывающий свои злые намерения под желанием блага к родине». Далее, в «Характеристиках персонажей» Рылеев развивает эту оценку: «Для Мазепы, кажется, ничего не было священным, кроме цели, к которой стремился… Ни уважение, оказываемое ему Петром, ни самые благодеяния, излитые на него сим великим монархом, ничто не могло отвратить его от измены. Хитрость в высочайшей степени, даже самое коварство почитал он средствами, дозволенными на пути к оной». (В разговоре о поэме Рылеева «Войнаровский» мы увидим, как усложнился образ Мазепы в представлении поэта.)

В «Перечне действующих лиц» появился и герой будущей поэмы Рылеева — Войнаровский: «Племянник Мазепы. Пылкий, благородный молодой человек». Другой положительный герой трагедии — Полуботко: «Молодой человек, пылающий любовью к родине и благу соотечественников, решительный козак. Гордый и благородный человек».

Наброски эти были пока отложены в сторону.

Скоро, очень скоро стихия украинской истории ворвется в поэзию Рылеева. А пока, вернувшись с Украины, Рылеев снова погрузился в заботы по подготовке первого выпуска «Полярной Звезды». Немало времени он отдавал и своему первому, пока главному творческому замыслу — думам.

 

7

В 1822 году Рылеев написал восемь дум: «Святослав», «Мстислав Удалый», «Рогнеда», «Димитрий Донской», «Глинский», «Артемов Матвеев», «Иван Сусанин» и «Державин». Кроме того, несколько дум неоконченных, в их числе «Вадим», «Марфа Посадница» и «Владимир Святый». Целый ряд героических страниц русской истории!

Дума о Святославе Игоревиче подсказана была Рылееву Гнедичем, который мечтал написать об этом герое поэму. По недостатку времени он не продвинулся дальше плана. Дума Рылеева даже в деталях совпадает с гнедичевским планом поэмы «Святослав».

Что касается «Рогнеды» — то это даже не дума, а «повесть», как и было означено в ее подзаголовке при публикации в «Полярной Звезде» на 1823 год. Она и по объему гораздо больше других дум и построена иначе.

Рогнеда (другое ее имя — Горислава) была супругой Владимира Святого, дочерью варяга Рогволода. В «Истории» Карамзина есть рассказ о том, как Владимир ворвался в Полоцк, умертвил Рогволода, двух его сыновей и взял себе в жены Рогнеду, незадолго перед тем сговоренную за князя Ярополка Святославича. Когда родился у Рогнеды сын Изяслав, Владимир охладел к ней и отправил ее на житье в окрестности Киева, на берег реки Лыбеди. У Карамзина (и в предисловии к думе Рылеева, сделанном Строевым при отдельном издании дум) Рогнеда — только покинутая супруга, замыслившая месть мужу. Такой она изображена и в произведениях Хераскова (XVIII в.) — трагедии «Идолопоклонники, или Горислава» и героиде «Рогнеда ко Владимиру». Историю Рогнеды-Гориславы Карамзин называет «трогательным случаем».

У Рылеева Рогнеда также покинутая жена. Однако автор думы заставил ее пылать и тираноборческой страстью. Вот как в ссылке поучает она сына:

Пусть Рогволодов дух в тебя Вдохнет мое повествованье; Пускай оно в груди младой Зажжет к делам великим рвенье, Любовь к стране твоей родной И к притеснителям презренье.

Она рассказывает Изяславу, как Рогволод в Полоцке «приветливо и кротко правил», «привязав к себе народ». И потом, пойманная на месте с мечом в руках, Рогнеда обличает Владимира:

Забыл, во мне чья льется кровь, Забыл ты, кем убит родитель!.. Ты, ты, тиран, его сразил! …Испепелив мой край родной, Рекой ты кровь в нем пролил всюду И Полоцк, дивный красотой, Преобразил развалин в груду. …Тебе я сына даровала… И что ж?.. еще презренья хлад В очах тирана прочитала!.. …С такою б жадностию я На брызжущую кровь глядела, С каким восторгом бы тебя, Тиран, угасшего узрела!..

Рогнеда не единственный образ героической женщины в думах Рылеева, она встает рядом с дочерью князя Глинского, последовавшей за отцом в темницу, с княгиней Наталией Долгоруковой, предвосхитившей подвиг жен декабристов, добровольно отправившихся в Сибирь, с женой пана Чаплицкого, которая (пусть не в истории, а только у Рылеева в думе) порвала с мужем-тираном и освободила из темницы Хмельницкого. В том же ряду колоритная фигура защитницы древней вольности Новгорода Марфы Посадницы.

Речь Марфы полна гордого достоинства:

Свершила я свое предназначенье; Что мило мне, чем в свете я жила: Детей, свободу и свое именье — Все родине я в жертву принесла.

Три наброска неоконченной думы «Вадим» отсылают читателя в более раннюю историю вечевого Новгорода — ко временам Рюрика, пришлого варяжского князя, против которого Вадим поднимает восстание. Замышляя этот решительный шаг, он говорит:

Ах! если б возвратить я мог Порабощенному народу Блаженства общего залог, Былую праотцев свободу.

Известны симпатии декабристов к Новгороду, «вечевой республике». Суть этих симпатий хорошо выразил Рылеев в одном из дружеских разговоров. Он, как вспоминает мемуарист, «завел мечты о России до Петра и сказал, что стоит повесить вечевой колокол, ибо народ в массе его не изменился, готов принять древние свои обычаи и сбросить чужеземное». И, конечно, сам Рылеев говорил устами Вадима:

Грозен князь самовластительный! Но наступит мрак ночной, И настанет час решительный, Час для граждан роковой.

Вадим Новгородский — одна из самых бунтарских фигур в русской литературе, и именно поэтому одни писатели стремились его «развенчать» (Екатерина Вторая в «Историческом представлении в жизни Рюрика»; Херасков в стихотворной повести «Царь, или Спасенный Новгород» и т. д.), другие — сделать примером для сограждан (Я.Б. Княжнин в трагедии «Вадим Новгородский», Кюхельбекер в лекциях, читанных в Париже в 1821 году, В.Ф. Раевский в стихотворении «Певец в темнице», Хомяков в поэме «Вадим»). В том же 1822 году, когда Рылеев делал наброски к своей думе, начал писать драму и поэму о Вадиме Пушкин. Возможно, что друг Рылеева Муханов переслал ему из Одессы список первой части поэмы Пушкина — в письме он обещал это сделать, но неизвестно, выполнил ля обещание, так как, по его же словам, Пушкин «их назначил к истреблению» и не хочет, чтобы драма и поэма «ходили по рукам и даже говорили об оных».

Позднее (в 1824 году), когда Пушкин был сослан в Псковскую губернию, Рылеев постарался напомнить ему, что это также бывший русский город-республика: «Ты около Пскова, — там задушены последние вспышки русской свободы; настоящий край вдохновения — и неужели Пушкин оставит эту землю без поэмы?» Пушкин не оставил Псков без внимания и написал стихотворение о его бывшей свободе, отметив в нем, что теперь это город, «лишенный честных благ народного правленья».

Всякую историческую тему Рылеев поворачивал к читателю ее гражданской стороной. Если в избранном сюжете такой стороны не было, Рылеев ее измышлял. Так было в «Рогнеде». Языком современного Рылееву гражданина-патриота, чуть ли не декабриста, говорит и Димитрий Донской в одноименной думе:

Летим — и возвратим пароду Залог блаженства чуждых стран: Святую праотцев свободу И древние права граждан.

Источники этой думы — «История» Карамзина и трагедия Владислава Озерова «Димитрий Донской», вторая — значительно более. В свое время — в 1806 году — трагедия Озерова вызвала «исступленный энтузиазм» (по словам мемуариста) у публики, которая в период первых наполеоновских войн, горя чувством мщения за разгром русских войск под Аустерлицем, повторяла во время представлений строку трагедии: «Языки, ведайте: велик российский бог!» (В думе Рылеева: «Враги смешались — от кургана промчалось: «Силен русский бог!») Пафос думы Рылеева — освободительная борьба: в результате Куликовской битвы, сражения русских с «тираном» Мамаем, с «ратью тирана», — «расторгнул русский рабства цепи», возродилась Русь к новой жизни.

Позднее, в своем дневнике 1831 года, в ссылке, Кюхельбекер, перечитав думу «Димитрий Донской», скажет, что она «очень не дурна и принадлежит к хорошим произведениям Рылеева». В думе есть живая, яркая изобразительность. Вот, например, картина переправы русских войск через Дон:

…Несутся полные отваги, Волн упреждают быстрый бег: Летят как соколы — и стяга Противный осеняют брег. Мгновенно солнце озарило Равнину и брега реки И взору вдалеке открыло Татар несметные полки. Луга, равнины, долы, горы Толпами пестрыми кипят; Всех сил объять не могут взоры… Повсюду бердыши блестят.

Еще явственнее эта художественность в думе «Иван Сусанин». Пушкин, не жаловавший вообще рылеевских дум, сделал исключение для «Ивана Сусанина». Он писал Рылееву, что это «первая дума, по коей начал я подозревать в тебе истинный талант».

Редко встретишь в поэзии начала 1820-х годов такую, например, картину утра в лесу:

Сусанин ведет их… Вот утро настало, И солнце сквозь ветви в лесу засияло: То скроется быстро, то ярко блеснет, То тускло засветит, то вновь пропадет. Стоят не шелохнясь и дуб и береза, Лишь снег под ногами скрипит от мороза, Лишь временно ворон, вспорхнув, прошумит, И дятел дуплистую иву долбит.

Однако в думе «Иван Сусанин» Рылеев добился и гораздо большего. Он создал потрясающий образ русского человека, костромича, крестьянина-героя, навсегда врезавшийся в сердца читателей. Дума Рылеева вдохновила М.И. Глинку на создание оперы «Иван Сусанин». Сколько поколений повторяло — как девиз — слова Сусанина:

Кто русский по сердцу, тот бодро и смело И радостно гибнет за правое дело!

Сюжет этой думы и некоторые детали повествования Рылеев почерпнул из статьи Сергея Глинки (брата Федора Глинки) «Крестьянин Иван Сусанин, победитель лести и избавитель царя Михаила Федоровича Романова», напечатанной в «Русском Вестнике» в 1812 году. После появления думы Рылеева в «Полярной Звезде» на 1823 год, она получила большое распространение, была несколько раз перепечатана. Даже в пансионах, еще при жизни Рылеева, ученики должны были наряду с произведениями Державина, Озерова и Жуковского учить наизусть думу «Иван Сусанин».

В том же 1822 году Рылеев создал и особенно важную для всего цикла думу «Державин», посвященную им Гнедичу. И выбор героя и посвящение имели программный характер.

Рылеев искал в современности образ поэта-героя, поэта-гражданина, каким он предстает в речи Гнедича «О назначении поэта», произнесенной в Вольном обществе любителей российской словесности (1821). «Чтобы владеть с честию пером, — говорил Гнедич, — должно иметь более мужества, нежели владеть мечом… Писатель не должен отделять любви к славе своей от любви к благу общему». Многие положения этой речи нашли отзвук в Думе «Державин».

После смерти Державина (1816) появилось немало стихотворений о нем (Капниста, Нестерова, Грамматина, Милонова), но великий поэт предстает в них «певцом Фелицы», блеска и пышности России-победительницы. Однако поэты-радищевцы (Пнин, Борн, Востоков, Попугаев) еще в 1800-х годах положили начало другому прочтению поэзии Державина: «Он был для них не только самым влиятельным поэтом эпохи, но и живым примером того, каким должен быть истинный поэт… В деятельности Державина и в самом человеческом его облике они находили и выделяли черты гражданственности… Закрепленный в обличительных одах Державина образ поэта — учителя и пророка, смело гласящего «истину» и бичующего «неправду» перед лицом «земных богов», безусловно, должен был импонировать деятелям Вольного общества и, нужно полагать, оказал существенное воздействие на формирование образа поэта-гражданина в их собственном творчестве» (В.Н. Орлов, 1950. — «Вольное общество», о котором здесь говорится, — это Вольное общество любителей словесности, наук и художеств, существовавшее в Петербурге в 1801–1808 годах).

Рылеев в своей думе еще более заострил гражданские черты Державина, создав образ во многом идеальный — образец для подражания, особенно в первом варианте думы:

К неправде он кипит враждой, Ярмо граждан его тревожит; Как вольный славянин душой, Он раболепствовать не может. Повсюду тверд, где б ни был он — Наперекор судьбе и року; Повсюду честь — ему закон, Везде он явный враг пороку. Греметь грозой нротиву зла Он чтит святым себе законом С спокойной важностью чела На эшафоте и пред троном.

Не лишним будет отметить (разумеется, не ставя его на одну доску с Державиным), что Рылеев-поэт, равно как и Рылеев-человек, соответствует этой стихотворной характеристике. И соответствует неизмеримо больше всех других современных ему поэтов.

 

8

В воспоминаниях Н. Греча есть такая запись: «С Николаем Тургеневым Рылеев познакомился у меня, 4 октября 1822 года, на праздновании десятилетия «Сына Отечества». Меня и многих изумило, что аристократ и геттингенский бурш долго беседовал с плебеем и кадетом… Могли ли мы вообразить, о чем они толкуют».

Конечно — в это время, уже будучи знакомым с Тургеневым, Рылеев не мог знать, что этот «аристократ» и «бурш» — один из главных деятелей декабризма, основателей «Союза благоденствия», глава одной из двух групп возникшего в 1821 году Северного общества в Петербурге (другой группой руководил Никита Муравьев). Греча и «многих», как он пишет, «изумило» внимание Тургенева, кроме всего, крупного государственного чиновника, к такой незначительной фигуре, как Рылеев. Греч задним числом, так как пишет много лет спустя после восстания, недоброжелателен к бывшему своему товарищу-литератору. И, вспоминая, Греч вообразил, будто они, уединившись от прочих гостей, строили планы переворота в России и, может быть, даже убийства царя и всех членов царской семьи.

Греч, далекий от декабристских обществ, хотя и фрондировавший в свое время, ошибался в том, что Тургенев, как и прочие декабристы-аристократы, как правило, не снисходит до знакомства и бесед с «плебеями» (здесь — неродовитыми и небогатыми дворянами) и «кадетами» (мелкими чинами). И самого Тургенева он вовсе не знал, несмотря на знакомство с ним. Тургенев был воспитан отцом, Иваном Петровичем Тургеневым, соратником Новикова, как и его братья Андрей, Александр и Сергей, в твердых правилах скромности и доброты к людям, независимо от их происхождения и достатка. Тургенев с юности ненавидел надутых вельмож, в особенности жестоких крепостников. Вся его служебная деятельность (а он достиг поста члена Государственного совета) была подчинена буквально сжигавшей его страсти — делу освобождения крепостных крестьян в России. С этой мыслью он пришел и в декабристские общества.

В 1821–1822 годах Тургенев разрабатывал проект судебной реформы, который он обсуждал с Мордвиновым и Сперанским. Тургенева не могло не заинтересовать дело гостилицких крестьян, в котором такое необычное для того времени участие принял Рылеев, протестовавший против вынесения приговоров без предварительного беспристрастного следствия. А ведь подобная несправедливость была почти обычным делом в русских судах, какой-то уродливой традицией. Тургеневу наверняка известны были мнения Рылеева, зафиксированные в журнале Комитета министров.

Критикуя в своем проекте российскую систему судопроизводства, Тургенев как раз и указывал, что вместо следствия у нас практикуется вынуждение у подсудимого признания, почти пытка — то есть допрос с пристрастием, а не уличение подсудимого путем публичного допроса свидетелей в его присутствии, как это делается в конституционных странах (Тургенев имел в виду Францию и Англию). Тургенев предлагал также учредить независимое сословие адвокатов с правом самоуправления. По свидетельству С.Г. Волконского, декабристы намеревались после переворота в России использовать судебные планы Тургенева, а его самого ввести в состав Временного правительства.

Было о чем поговорить Тургеневу и Рылееву и не вдаваясь в сугубо революционные дела, тем более что Рылеев и не состоял еще в членах тайного общества.

Однако в то время все поведение и вся деятельность Рылеева уже были декабристскими. Он до принятия в общество был более революционер, чем иные давние члены.

…Там, у Греча, было пестрое общество. Вспоминал он потом одно, а на самом деле было другое. Не только Булгарин, Воейков и Свиньин были завсегдатаями его вечеров. Декабрист Розен уточняет: «Карамзин, Гнедич, Жуковский приезжали с поздравлениями (к Гречу. — В.А.), но не оставались обедать… Беседа за столом и после стола была веселая, непринужденная; всех более острил хозяин, от него не отставали Бестужевы, Рылеев, Булгарин, Дельвиг и другие». Декабрист Батеньков: «У сего последнего (у Греча. — В.А.) были приятные вечера, исполненные ума, остроты и откровенности. Здесь узнал я Бестужевых и Рылеева». Бестужевы начали бывать у Греча с конца 1817 года. «В его доме, — пишет Александр Бестужев, — развился мой ум от столкновения с другими. Греч первый оценил меня и дал ход». В журнале Греча «Сын Отечества» печатали свои произведения многие из декабристов, в том числе Рылеев, Кюхельбекер, Никита Муравьев, Александр Одоевский, Федор Глинка, Муханов, Николай Тургенев. Батеньков, Колошин, Чижов, Корнилович, Штейнгель, Бобрищев-Пушкин, Оржицкий, Александр и Николай Бестужевы. В типографии Греча печаталась «Полярная Звезда».

Греч был человек деятельный. Журнал отнимал у него много времени, но он успевал путешествовать и выпускать объемистые описания увиденных стран, сочинять романы и повести, переводить с немецкого, — кроме того, он составил неплохую хрестоматию по русской словесности и много сил отдал разработке грамматики русского языка, — он выпустил целый ряд популярных и сугубо ученых книг, относящихся к этой области: «Таблицы русских склонений», «Пространная и практическая русская грамматика» и т. п. Он же в 1825 году написал первую историю русской литературы, сжатую, но подробную. Он был одним из известных петербургских остряков. Остроты его нередко метили в Аракчеева и других сильных мира сего. Однако, как пишет Михаил Бестужев, Греч уже в 1825 году, незадолго до восстания, проявил себя как провокатор. У них состоялся такой разговор:

— Скажи, Мишель, ведь ты принадлежишь тайному обществу. В чем его цель и какие намерения?

— Вы не сыщик, — отвечал Бестужев, — а я не доносчик… Но если я ошибаюсь в первом — поверьте, что я не Иуда и за несколько серебряных рублей не предам неповинных.

«Я вышел, — продолжает Бестужев, — в каком-то угаре от него и ушел из его дома, чтоб никогда с ним не видаться».

Таков был Греч.

…В кабинете, полном шумных разговоров и трубочного дыма, два человека тихо и серьезно беседовали у окна, не обращая внимания ни на кого.

Николай Тургенев — высокий, в синем фраке с медными пуговицами, устало прищуривающий и без того небольшие серо-голубые глаза. Рылеев — в коричневом фраке, худощавый, с черными, слегка вьющимися волосами, сверкающими темными глазами и таким носом, за который Греч и прозвал его (вряд ли в глаза) «цвибелем», то есть луковицей.

Это были единомышленники.