Рылеев

Афанасьев Виктор Васильевич

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

 

 

1

В начале 1823 года член Северного общества Иван Иванович Пущин, поручик Конной артиллерии, после столкновения с великим князем Михаилом Павловичем (тот грубо выговорил ему за какую-то мелкую неисправность в форменной одежде) вышел в отставку. «Желая показать, что в службе государству нет обязанности, которую можно было бы считать унизительной», Пущин намеревался стать квартальным надзирателем. Его родные умоляли его не делать такой «глупости», — так настойчиво его просили об этом, что он уступил, однако — не вовсе: он все же пошел в мелкие чиновники, а именно — сверхштатным членом в Петербургскую палату уголовного суда. Этот шаг, связанный с декабристскими идеалами (и конкретно — с законоположениями «Союза благоденствия»), свел его на одной дороге с Рылеевым, который ее проложил. «Места сего я никак не почитал малозначущим», — отвечал Пущин позднее на допросе после восстания.

В черновом варианте стихотворения «И.И. Пущину» (1825) Пушкин вспомнил это событие из жизни своего лицейского друга;

Ты победил предрассужденья И от признательных граждан Умел истребовать почтенья, В глазах общественного мненья Ты возвеличил темный сан. В его смиренном основанье Ты правосудие блюдешь…

Два бывших артиллерийских поручика «преобразовались в судьи» и подали благой пример другим. Чуть ли не с первой встречи Пущин почувствовал в Рылееве прирожденного борца; не кандидата в революционеры, а уже действующего бунтаря с решительным характером вожака.

Рылеев же так отозвался о своем новом друге: «Кто любит Пущина, тот уже непременно сам редкий человек».

Пущин, проявлявший большую осторожность в рекомендовании новых членов тайному обществу (вспомним, что он так и не открылся как заговорщик Пушкину, своему ближайшему другу, может быть, не из недоверия, а из желания уберечь поэта), уже в самом начале знакомства с Рылеевым принял его в члены петербургской декабристской организации. И принял не в качестве «согласного» (первая ступень), как это делалось обычно, а в качестве «убежденного», то есть хорошо проверенного. «Убежденные» имели право принимать в общество новых членов.

Пущин, «первейший злодей из всех» среди декабристов (по отзыву Николая I), увидел в Рылееве ту силу, которая сможет оживить замершую деятельность Северного общества, оказавшегося на грани распада. В то время как Южное общество, возглавляемое Пестелем, добивалось слияния своего и столичного обществ в одно и начала решительных действий, руководители Северного (Никита Муравьев, Тургенев, Трубецкой, Оболенский) занимались теоретическими разработками (конституцией, судебным уложением, экономическими проектами).

Северное общество было малочисленным, и старые члены не спешили принимать новых. А тут как раз подоспел указ Александра I о запрещении масонских лож и тайных обществ — ответственность, естественно, возросла. Умеренные члены Северного общества стали вести себя очень осмотрительно.

По правилам конспирации, принятым в Северном обществе, Рылеев еще долгое время — несколько месяцев — не знал других членов, тем более состава Думы, состоящей из трех директоров. Но вокруг него самого стала быстро возникать особая отрасль общества — рылеевская. Позднее, на следствии, возник даже термин «общество Рылеева» — и в самом деле, влияние Рылеева было так велико, что он исподволь занял в столичной революционной организации ведущее место (и тем более с декабря 1824 года, когда он вошел в Думу).

Трубецкой счел даже, что Северное общество распалось и на его месте возникло новое — рылеевское.

Тот же Греч, вспоминая бурные 1820-е годы, рисует Рылеева неким злодеем, главарем шайки: «Батеньков пошел в заговор Рылеева… Александр Бестужев… познакомившись с Рылеевым, заразился его нелепыми идеями… Пущин… познакомился, на беду свою, с Рылеевым, увлекся его сумасбродством и фанатизмом… Штейнгель, на беду, познакомился с Рылеевым и пристал к ним… Оболенский… увлечен был в омут Рылеевым и погиб».

По мнению Пущина и Рылеева, нужно было произвести в России переворот, а затем, собрав депутатов от всех сословий, определить форму нового государственного правления. Это должна была быть республика.

Уже в 1823 году Рылеев участвует в двух крупных совещаниях в Петербурге. Одно состоялось на квартире полковника Митькова на Васильевском острове с участием Пущина, И. Муравьева, Оболенского, Тургенева, Трубецкого, Поджио. В связи с этим совещанием Поджио сказал о Рылееве: «В нем я видел человека, исполненного решимости». Другое совещание, также в декабре, было на квартире Рылеева, где собрались Митьков, Н. Муравьев, М. Муравьев-Апостол, Оболенский, Нарышкин, Тургенев и Трубецкой. М. Муравьев-Апостол отметил, что Рылеев в это время был «в полном революционном духе».

Единственным программным документом Северного общества была «Конституция» Никиты Муравьева, которую он перерабатывал постоянно, обсуждая ее с членами организации. До 1821 года Муравьев (остававшийся главой Северного общества до 1824 года) высказывался за республиканское правление, за истребление царской семьи и революционную диктатуру. К 1822 году, в результате усиления реакции в Европе и в России, он начинает переходить на позиции умеренного либерализма, что отразилось и на его «Конституции» — она стала проектом государственного устройства с ограниченной монархией. В 1824 и 1825 годах в результате обсуждений и споров (в них участвовал и Рылеев — сохранился экземпляр этого документа с его пометками) возникли еще редакции «Конституции», но она, по словам самого Муравьева, одобрена была только старейшими членами Северного общества, то есть не Рылеевым и не теми членами, которые были приняты им за 1823–1825 годы. «Старых» членов в Северном обществе насчитывалось около десятка, а новых — более пятидесяти.

«Солдатами Рылеева» считали себя (по словам Батенькова) братья Бестужевы (Александр, Николай, Петр, Михаил), Торсон, Одоевский, Якубович, Каховский, Репин, Розен, братья Кюхельбекеры, Штейнгель, братья Беляевы, Арбузов.

Из «старейших» — член Думы, один из директоров Северного общества, офицер лейб-гвардии артиллерийской бригады князь Евгений Оболенский, к 1823 году утративший политическую активность, сближается с Рылеевым и с новым рвением возвращается к делам. «Он с Рылеевым обыкновенно рассуждал и толковал о конституции», — вспоминал А. Бестужев. А. Боровков, литератор, член Вольного общества любителей российской словесности (позднее — делопроизводитель Следственной комиссии), отмечал, что князь Оболенский, который был «в числе учредителей Северного общества и ревностным членом Думы» «был самым усердным сподвижником предприятия и главным, после Рылеева, виновником мятежа в Петербурге».

Сам Оболенский вспоминал: «Начало моего знакомства с Кондратием Федоровичем было началом горячей, искренней к нему дружбы… Не могу не сказать, что я вверился ему всем сердцем… Он с первого шага ринулся в открытое ему поприще и всего себя отдал той великой идее, которую себе усвоил».

Оболенский рассказывает, как Рылеев поддержал его, когда он начал сомневаться в справедливости революционных выступлений: «Возникло во мне самом сомнение, Довольно важное для внутреннего моего спокойствия. Я сообщил его Кондратию Федоровичу… Я спрашивал себя, имеем ли мы право, как частные люди, составляющие едва заметную единицу в огромном большинстве, составляющем наше Отечество, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрения на государственное устройство налагать почти насильственно на тех, которые, может быть, довольствуясь настоящим, не ищут лучшего, если же ищут и стремятся к лучшему, то ищут и стремятся к нему путем исторического развития? Эта мысль долго не давала мне покоя… Сообщив свою думу Кондратию Федоровичу, я нашел в нем жаркого противника моему воззрению… Он говорил, что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства, что они свободно рождаются и свободно развиваются в каждом мыслящем существе; далее, что они сообщительны, и если клонятся к пользе общей, если они не порождение чувства себялюбивого или своекорыстного, то суть только выражения несколькими лицами того, что большинство чувствует, но не может еще выразить. Вот почему он полагал себя вправе говорить и действовать в смысле цели союза как выражения идеи общей, еще не выраженной большинством, в полной уверенности, что едва идеи сообщатся большинству, оно их примет и утвердит полным своим одобрением. Доказательством сочувствия большинства он приводил бесчисленные примеры общего и частного неудовольствия на притеснения, несправедливости и частные и проистекающие от высшей власти, наконец, приводил примеры свободолюбивых идей, развившихся почти самобытно в некоторых лицах, как купеческого, так и мещанского сословия, с которыми он был в личных сношениях… Много и долго спорили мы с Кондратием Федоровичем или, лучше сказать, менялись мыслями, чувствами и воззрениями. Ежедневно, в продолжение месяца или более, или он приходил ко мне, или я к нему… Усилия его клонились к тому, чтобы не допустить меня до охлаждения».

Так выковалось содружество Рылеева и Оболенского, вождей Северного общества, на которых очень надеялся руководитель общества Южного Павел Пестель, который хотел добиться создания единого революционного общества.

Весной 1823 года Пестель прислал в Петербург для переговоров с Думой северян сначала В.Л. Давыдова, потом князя А.П. Барятинского и Матвея Муравьева-Апостола. Осенью того же года прибыл новый посол — князь С Г. Волконский. Дело в том, что Южное общество намеревалось начать революционные действия уже в 1823 году: положено было арестовать в Бобруйске во время смотра войск императора Александра и двинуться в Москву. Тем временем нужно было начать восстание и в Петербурге. Но ни Южное, ни Северное общества не были готовы, поэтому Александр I не был арестован в Бобруйске (приказ был отменен Пестелем), а Никита Муравьев заявил, что Северное общество пока будет заниматься только пропагандой. В 1824 году переговоры руководителей Южного и Северного обществ будут продолжены.

Александр Поджио пишет, что в октябре 1823 года было совещание членов Северного общества у Пущина: «Здесь были: Матвей Муравьев, Тургенев, Брыгин (Бригген. — В.А.), Нарышкин, Оболенский, Пущин, Митьков… Приступили к избранию трех директоров Северного общества. Пало на Тургенева, он отказался, говоря, что занятия его ему сие не позволяют, что уж столь был неудачен в правлении, что не хочет более того, но что от общества не отклоняется. Избраны были: Никита Муравьев, Оболенский и кн. Трубецкой… Всякий наименовывал членов к принятию. Я назвал Валериана Голицына. Пущин — Рылеева».

Некоторая нечеткость этого текста позволяет предположить, что Рылеев на этом собрании был принят в члены общества. Однако очевидно, что Пущин здесь выдвинул кандидатуру Рылеева на пост одного из директоров. Для принятия в члены не нужно было выносить имени принимаемого на общее обсуждение. Любой член общества из категории «убежденных» мог принять кого ему угодно на свой страх и риск вне всяких собраний.

К этому можно прибавить сообщение Боровкова о том, что «Рылеев принят в общество коллежским асессором Пущиным в начале 1823 года». Рылеев на следствии дал умышленно неточное показание о том, что он принят был в общество в конце этого года.

…Твердый республиканизм Рылеева возник не сразу. Поначалу и он колебался в своих теоретических представлениях от республики до конституционной монархии, считая, что Россия не готова принять такие конституции, какие существуют в Англии и Соединенных Штатах Америки.

В марте 1824 года в Петербург приехал Пестель.

На собраниях Северного общества обсуждалась его «Русская Правда» — Пестель не убеждал, а требовал, чтобы этот демократический, республиканский документ был принят как основа законодательства России после революционного переворота. Однако у Пестеля была слишком радикальная — по мнению северян — линия (и даже для Рылеева): ввести новый строй при помощи диктатуры Временного правительства, избранного на десять-пятнадцать лет, без всякого обсуждения, без сбора представителей от всех сословий. Глава такого Временного правительства получал неограниченную власть и, как счел, например, Рылеев, мог ею злоупотребить. У всех на памяти был Наполеон Бонапарт, превратившийся из консула в императора и ввергший свою страну и всю Европу в пучину бесчеловечных, разорительных войн. Рылееву показалось, что в Пестеле есть такой бонапартизм.

Однако «Русская Правда» (названная так в память свода законов Киевской Руси) еще более укрепила в Рылееве республиканский образ мыслей. Рылееву многое было в ней близко. Во-первых, она утверждала свободу граждан (всех, включая крестьян). «Личная свобода, — пишет Пестель, — есть первое и важнейшее право каждого гражданина и священнейшая обязанность каждого правительства». Проект Пестеля открывал путь буржуазному развитию России. Он предусматривал возникновение по всей стране системы банков и ломбардов, которые могли бы способствовать переходу крестьян к частному предпринимательству. Что касается самодержавия, то «Русская Правда» предполагала в первые же дни переворота уничтожить всю царствующую фамилию.

«Народ российский, — писал Пестель, — не есть принадлежность какого-либо лица или семейства. Напротив того, правительство есть принадлежность народа, и оно учреждено для блага народного, а не народ существует для блага правительства».

Высшим законодательным органом будущей республики намечалось Народное Вече. Исполнительной властью должна была стать Державная Дума, состоящая из пяти членов и избранная сроком на пять лет. Кроме того, Пестель намеревался создать особый наблюдательный орган — Верховный Собор. Столицей Российской республики должен был бы стать Нижний Новгород, расположенный в центре страны и на великой реке Волге, город, освященный героическими делами Минина и Пожарского.

Конечно, Рылеев далеко не все принимал в «Русской Правде». А что именно — это видно из его разговора с Пестелем.

Встретившись с Оболенским, которого Пестель сумел склонить на свою сторону, и Трубецким, который от предложений Пестеля пришел в ужас, и еще до встречи с Муравьевым Пестель явился к Рылееву, о котором много слышал как об одном из самых решительных й авторитетных членов общества. Их свел Оболенский.

Вот как описывает эту встречу Рылеев: «При свидании с Пестелем я имел с ним долгий разговор, продолжавшийся около двух часов. Всех предметов, о коих шла речь, я не могу припомнить. Помню только, что Пестель желал выведать меня; в два упомянутые часа он был и гражданином Северо-Американской республики, и иаполеонистом и террористом, то защитником Английской конституции, то поборником Испанской. Например: он соглашался со мною, что образ правления Соединенных Штатов есть самый приличный и удобный для России. Когда же я заметил, что Россия к сему образу правления еще не готова, то есть к чисто республиканскому, Пестель стал выхвалять Устав Англии, приписывая оному настоящее богатство, славу и могущество сего государства. Спустя несколько времени он согласился со мною, что Устав Англии уже устарел, что теперешнее просвещение народов требует большей свободы и совершенства в управлении, что Английская конституция имеет множество пороков и обольщает только слепую чернь, лордов, купцов… «Да близоруких англоманов, — подхватил Пестель. — Вы совершенно правы». Потом много говорил он в похвалу Испанского государственного Устава, и, наконец, зашла речь о Наполеоне. Пестель воскликнул: «Вот истинно великий человек! По моему мнению: если уж иметь над собою деспота, то иметь Наполеона. Как он возвысил Францию! Сколько создал новых фортун! Он отличал не знатность, а дарования!» и проч. Поняв, куда все это клонится, я сказал: «Сохрани нас Бог от Наполеона! Да, впрочем, этого и опасаться нечего. В наше время даже и честолюбец, если только он благоразумен, пожелает лучше быть Вашингтоном, нежели Наполеоном». «Разумеется! — отвечал Пестель. — Я только хотел сказать, что не должно опасаться честолюбивых замыслов, что если бы кто и воспользовался нашим переворотом, то ему должно быть вторым Наполеоном, и в таком случае мы все останемся в проигрыше!» После сего он спросил меня: «Скажите же, какое вы предпочитаете правление для России в теперешнее время?» Я отвечал, что мне удобнейшим для России кажется областное правление Северо-Американской республики при императоре, которого власть не должна много превосходить власти президента Штатов. Пестель задумался и сказал: «Это счастливая мысль! об этом надо хорошенько подумать». Причем я прибавил, что я хотя и убежден в совершенстве предлагаемого мною образа правления, но покорюсь большинству голосов членов общества, с тем однакож, чтобы и тот Устав, который будет принят обоими обществами, был представлен великому Народному собору как проект и чтоб его отнюдь не вводить насильно. Пестель возражал на это, что ему, напротив, кажется и справедливым и необходимым поддержать одобренный обществом Устав всеми возможными мерами, а иначе значило бы остановиться на половине дороги, что, по крайней мере, надобно стараться, дабы как можно более попало в число народных представителей членов общества. «Это совсем другое дело! — сказал я. — Безрассудно б было о том не хлопотать, ибо этим некоторым образом сохранится законность и свобода принятия Государственного Устава». После этого говорили о разделении земель. Пестель полагал, что все вообще земли, как помещичьи, так экономические и удельные, должно разделить в каждом селе и деревне на две половины. Из коих одну половину разделить поровну крестьянам (с правом дара и продажи) в вечное и потомственное владение. Другую же половину земель помещичьих оставить помещикам. Удельных же и экономических крестьян навсегда приписать к деревням и селам их, с тем чтобы участками из оных каждогодно наделять крестьян, смотря по требованию каждого, начиная с тех, кто требует менее. Сим последним средством предполагал он уничтожить в России нищих. После сего я распростился с ним, и более уже мы не виделись».

Как видим, Пестель и Рылеев в этом разговоре полностью сошлись лишь в одном пункте — чтобы «стараться» ввести как можно более членов общества в число депутатов Учредительного собрания («Великого народного собора» — по словам Рылеева). Диктатуру Временного правительства Рылеев считал нарушением прав народа. Мнения их о разделе земли были почти сходны. Ни «Конституция» Муравьева, ни «Русская Правда» Пестеля не устраивали Рылеева, он желал выработки на их основе третьего Устава, который мог бы быть одобрен всеми членами Южного и Северного обществ. Рылеев мечтал о всепроникающей и всесторонней демократии, о таких законах для будущей республики, которые искоренили бы всякую возможность злоупотребления властью. Рылеев скорее согласился бы на конституционную монархию, чем на диктатуру лица не избранного, но назначенного руководителями революционного переворота. И в Пестеле он видел черты честолюбца и бонапартиста, способного стать железной пятой на горло завоеванной общими усилиями свободе.

Во время разговора Рылеев приглядывался к Пестелю. Тот вел себя со спокойной расчетливостью актера. Был он невысокого роста, плотного сложения, с правильными чертами лица. Глаза черные, слегка выпуклые. Спокоен, уверен в себе. Однако за ничем не нарушаемым спокойствием чувствовалась страстность, даже запальчивость. Пестель и в самом деле напоминал Бонапарта!

Рылеев невольно подумал, что не худо бы Пестеля держать под наблюдением — как бы не наделал он беды для России…

А для того чтобы все делалось гласно и с ведома всех членов, необходимо соединить Южное и Северное общества в одно, с единым руководством, — так думал Рылеев. Именно это и было решено во время совещания членов Северного общества на квартире Рылеева перед его встречей с Пестелем.

После Рылеева Пестель виделся с Никитой Муравьевым. Планы Пестеля о диктатуре Временного правительства показались Муравьеву не только «несбыточными и невозможными», но и «противными нравственности». Новое совещание Думы положило истребовать у Пестеля и Муравьева их конституционные проекты и приступить к выработке общей программы, взяв все полезное из «Конституции» Муравьева и «Русской Правды» Пестеля.

На совещании директоров Северного общества с участием Пестеля собрались на квартире Оболенского, кроме хозяина дома, Трубецкой, Н. Муравьев, М. Муравьев-Апостол. Здесь в результате споров Пестель вынужден был согласиться, что созыв Великого народного собора после восстания необходим. Но он продолжал утверждать, что его «Русская Правда» и в этом случае должна получить большинство голосов. «Так будет же республика!» — воскликнул он, раздраженный противодействием северян, и, яростно стукнув кулаком по столу, вышел. Наполеоновская выдержка в самый последний момент изменила ему. С тем он и уехал на юг.

Рылеев не был свидетелем этой сцены. Он еще не вошел в состав Думы, и его не на всякое совещание приглашали.

Он не стремился быть руководителем, но в нем были все качества вожака, что и почувствовал Пестель, обратившись к нему наряду с директорами Северного общества.

 

2

В 1823 году Рылеев несколько раз посетил салон Софьи Дмитриевны Пономаревой в ее доме возле Таврического сада, на Фурштадтской улице.

Это, собственно, был не салон с определенными днями сбора членов, хоть с каким-нибудь порядком в проведении встреч, — это был попросту кружок знакомых, литераторов, которых собрала вокруг себя молодая, красивая, остроумная, образованная и наделенная многими талантами женщина.

Литературные знакомства ее начались с 1817 года, — навещая в Царскосельском лицее воспитывавшегося там своего брата — Ивана Позняка, — она познакомилась с Дельвигом и Кюхельбекером.

Поэт-идиллик Владимир Панаев писал, что она была женщиной «со множеством странностей и проказ, но очаровательной». По его словам, «всякий, кто только знал ее, был к ней неравнодушен… В ней с добротою сердца и веселым характером соединялась бездна самого милого, природного кокетства». А.Е. Измайлов вспоминал, что Софья Дмитриевна «имела необыкновенные таланты», знала языки и «переводила на русский прозою лучше многих записных литераторов», писала «недурно» стихи, рисовала и к тому же хорошо пела.

В ее гостиной собирались литераторы разных партий, потому что, как сообщает мемуарист, «своенравный ум ее, жажда перемен и разнообразия впечатлений не довольствовались одним и тем же кружком: сегодня собирались у нее Измайлов, Панаев, Сомов и другие сотрудники «Благонамеренного»… в другой день туда являлись Дельвиг, Гнедич, Боратынский, Илличевский». Вместе с Гнедичем приходил к Софье Дмитриевне Батюшков — душевная болезнь, начавшаяся у него в 1821 году в Неаполе (он там служил при посольстве), все более овладевала им. Он был мрачен, подозрителен. Стихов уже не писал. Но рисовал по-прежнему прекрасно — в альбоме Пономаревой он оставил несколько карандашных рисунков: автопортрет, жанровые сцены с мужиками и странниками.

В альбоме Пономаревой — он сохранился — стихи, прозаические записи и рисунки Дельвига, Кюхельбекера, Боратынского; Плетнева, Измайлова, Сомова, Гнедича, Крылова. Есть в нем и автограф Рылеева — единственное свидетельство его причастности к этому салону. Это отрывок из поэмы «Войнаровский», над которой поэт в этом — 1823-м — году начал работать.

Тогда же посещал Рылеев и другой салон — Александры Андреевны Воейковой, племянницы Жуковского и жены А.Ф. Воейкова. Это была одна из самых замечательных русских женщин, умевших создавать около себя духовную, творческую атмосферу. Еще в ее ранней молодости Жуковский (он был ее воспитателем) посвятил ей балладу «Светлана». После этого за ней закрепилось имя Воейковой-Светланы. Ею увлекался молодой Языков, посвятивший ей несколько стихотворений. Ее поклонниками были Гнедич, Боратынский и особенно слепой поэт Козлов, которого она часто навещала, и он выезжал к ней, в дом на Невском против Аничкова дворца, где в то время жил и Жуковский. Постоянными гостями и друзьями Воейковой были Александр и Николай Тургеневы.

Рылеев вошел в этот кружок благодаря мужу Светланы, Александру Федоровичу Воейкову, соредактору Греча по «Сыну Отечества» и издателю журнала «Новости литературы», а также газеты «Русский Инвалид». Воейков печатал в своих изданиях думы Рылеева. Одну из дум — «Рогнеду» — Рылеев посвятил А.А. Воейковой. Воейков был очень странной фигурой в литературе того времени — образованный, талантливый человек, обладавший хорошим вкусом, родственник Жуковского, неплохой поэт (из лучших его сочинений — «Дом сумасшедших», сатира на целый ряд русских литераторов, а также перевод эпической поэмы Делиля «Сады»), он в то же время был нечистоплотным нравственно человеком. Сколько страданий и даже горя принес он Жуковскому в дни его юности! Жена его — Светлана — терпела от него иной раз даже грубые оскорбления (за одно из таких оскорблений Жуковский — это было в 1824 году — Даже отколотил Воейкова тростью). Не отличался Воейков честностью и как журналист. Он позволял себе перепечатывать стихи из чужих журналов и альманахов, из-за чего возникали, конечно, ссоры. В июле 1824 года с ним порвали отношения и Рылеев с Бестужевым — за то, что он по «праву корсара» похитил из «Полярной Звезды» начало поэмы Пушкина «Братья разбойники», отданной автором именно в этот альманах.

Через Светлану Рылеев познакомился с Жуковским. Вместе с ней и Жуковским Рылеев бывал у Ивана Козлова, прикованного к креслу и слепого поэта, поражавшего своих гостей блестящей речью, необыкновенной памятью — на нескольких языках читал он стихи. У Козлова Рылеев встречал многих своих знакомых — Боратынского, Льва Пушкина, Плетнева, Кюхельбекера, Дельвига. Козлов благодаря своей поэме «Чернец» скоро станет одним из известнейших русских поэтов. Но еще до этого он напечатает несколько стихотворений в «Полярной Звезде» Рылеева и Бестужева.

В этом же — 1823-м — году принят был Рылеев в Вольное общество любителей словесности, наук и художеств, основанное поэтами-радищевцами в 1801 году. В первые годы своего существования (при Борне и Пнине, а также сыне автора «Путешествия из Петербурга в Москву» Н.А. Радищеве) общество издавало журнал «Северный Вестник», альманах «Свиток Муз». Радищевцы первыми выступили — в 1803 году — против книги Шишкова, нападавшей на «новый слог». С 1802 года членом этого общества стал будущий «русский Теньер» — баснописец Александр Измайлов, который после безвременной кончины Пнина играл в обществе главную роль. С 1807 года он его секретарь. В 1809 году Измайлов издавал от общества журнал «Цветник», в 1812-м — «Санкт-Петербургский Вестник». С 1818 года начал выходить новый орган общества — журнал «Благонамеренный», продолжавшийся до 1826 года, — Измайлов был его редактором. С 1816 по 1825 год Измайлов был бессменным председателем общества, которое неофициально и называлось «Измайловским» (или Михайловским, так как заседания его проходили в Михайловском замке). К этому времени радищевские традиции здесь были уже забыты, гражданственность (в какой-то мере в 1800-е годы присущая и самому Измайлову) почти выдохлась.

В 1817–1818 годах в это общество влились новые силы: были приняты Крылов, Жуковский, Батюшков, Дельвиг, Боратынский, Пушкин, Кюхельбекер.

Таким образом, с 1818 года существовало в Петербурге два официально утвержденных общества — Вольное общество любителей российской словесности и «Измайловское». Многие члены входили в оба общества. Но с начала 1820-х годов, когда в Вольном обществе любителей российской словесности «верховодить» начали будущие декабристы с Ф. Глинкой во главе, правые, лояльные к существующему государственному порядку силы стали группироваться в «Измайловском» и переставали посещать общество Глинки и Рылеева. Глинка, член «Измайловского» общества, в 1823 году посетил его только один раз. Рылеев, избранный в него в этом году, побывал па четырех заседаниях. Он не терял надежды, что и здесь можно начать пропаганду гражданских идей.

Однако Рылеев остался верен Вольному обществу любителей российской словесности, в конце концов совершенно подчинив его требованиям декабристского Северного общества, к тому же многие заседания его в 1824 и 1825 годах будут происходить на квартире Рылеева.

В 1823 году Рылеев в Вольном обществе — член Цензурного комитета, с 1824-го — цензор по поэзии (то есть редактор) при органе общества — «Соревнователе просвещения и благотворения».

В начале этого года в обществе произошли нежелательные для Рылеева перемены: большинством голосов группа «правых» (это были по большей части измайловцы) сместила Гнедича с поста вице-президента, на котором он был с 1821 года. Вместо него был избран Греч. Замена была настолько нелогичной и даже нелепой, что уже в 1824 году стараниями Бестужевых и Рылеева Греч был снят — он почувствовал себя ущемленным и вообще бросил общество. Но Гнедич в общество уже не вернулся.

В июле 1823 года Булгарин говорил Гречу: «Я слышал человек от десяти, сочту тебе по пальцам, что им не нравится, когда ты говоришь с презрением о славе писателей и говоришь единственно: деньги, деньги!» Из-за Гнедича временно рассорился с обществом и Глинка. Он, один из самых активных членов, несколько месяцев не посещал собраний. Не был он и на публичном заседании Вольного общества любителей российской словесности, состоявшемся в доме Державина на Фонтанке, У Измайловского моста.

Заседание было задумано с размахом — с приглашением не только почетных членов (Жуковского, Мордвинова и других), но и множества различных влиятельных и высокопоставленных лиц. «Высочайше утвержденное С.-Петербургское Вольное общество любителей российской словесности на основании устава своего, предложив сделать собрание 22 сего мая в 7 часов вечера, — говорилось в пригласительном билете, — в доме действительной тайной советницы Дарьи Алексеевны Державиной… долгом считает довести до сведения вашего превосходительства».

Месяца за два или за три до этого собрания в обществе начали обсуждать и отбирать произведения членов для чтения в доме вдовы Державина. Не обошлось без яростных споров. Так, например, в отсутствие Рылеева одобрена была статья Цертелева «О философских и нравоучительных одах Державина», в которой ничего не говорилось о Державине как о поэте-гражданине. Рылеев и Бестужев подняли целую бурю. И хотя Цертелев «шумел, защищая красоту своей пьесы», она была забракована.

«Предуготовительных собраний, — писал Измайлов, — было около десятка, и, признаюсь, они крайне мне надоели, не столько потому что отняли много времени, а более по той причине, что были слишком шумны. Новая школа вооружилась против старой, партия против партии».

22 мая 1823 года собрание в доме Державина состоялось. «В той самой великолепной зале, — сообщает Измайлов, — где собиралась прежде «Беседа».

Присутствовало более пятидесяти членов — Рылеев, Бестужевы, Никитин, Сомов, Корнилович, Люценко, Хвостов, Булгарин, Плетнев, Востоков, Уваров, Анна Бунина и другие. Был и Греч, который говорил вступительную речь, в которой назвал Державина «государственным человеком и знаменитым писателем, твердым ревнителем правды и чести… великим поэтом, гражданином и наставником веков настоящих и грядущих».

Порядок чтений был следующий: Булгарин прочел исторический этюд в прозе о Марине Мнишек; В. Туманский — стихотворение «Век Елизаветы и Екатерины» и отрывок из стихотворного послания к Державину; Н. Бестужев — статью Корниловича из истории царствования Петра Великого; Д. Княжевич — монолог Жанны дАрк из трагедии Шиллера в переводе Жуковского; А. Измайлов — басню Вяземского «Мудрость» и свою стихотворную сказку «Бегун и кляча»; Греч — отрывок из дневника путешествия по Германии; снова В. Туманский — на этот раз он читал отрывок из поэмы Рылеева «Войнаровский»; А. Бестужев прочел стихотворение А. Пушкина «К друзьям»; Никитин — отрывок из биографии И.И. Дмитриева, написанной Вяземским; потом выступил со стихами Хвостова и отрывком «Федры» Расива в переводе Лобанова Княжевич. Чтения закончил Измайлов двумя своими стихотворными сказками.

Отрывок из поэмы Рылеева был принят хорошо. Поэма была еще в работе и называлась не «Войнаровский», а «Ссыльный». Как писал Вяземскому А. Бестужев, «Рылеева «Ссыльный» полон благородных чувств и резких возвышенных мыслей — принят с душевным ободрением».

Рецензент журнала «Северный Архив» писал о новом сочинении Рылеева: «Если вся сия поэма будет написана с таким чувством и силою, как читанные отрывки, то имя г. Рылеева станет на ряду с именами отличных российских писателей. Мы не смеем определять ему места на Парнасе… но должны откровенно сказать, что развивающийся талант г. Рылеева обещает Отечеству писателя, который в потомстве будет стоять гораздо выше, нежели полагают некоторые из наших современных критиков. Отрывки из поэмы «Войнаровский» доставили необыкновенное удовольствие публике, и все знатоки полагают сию пьесу первою из стихотворных статей, читанных в сем заседании».

 

3

Говорить правду царям — и это гражданский подвиг. Декабристы с уважением относились к тем высокопоставленным лицам, которые, рискуя своей карьерой, а то и головой, старались направить деятельность правительства ко благу России. Таков был Волынский. В начале XIX века стали вспоминать и сподвижника Петра — князя Якова Федоровича Долгорукова (1639–1720), который был одним из создателей русской регулярной армии, доблестным воином, сенатором. Долгоруков открыто, не страшась гнева царя, высказывал ему истину о положении дел (однажды он даже порвал подписанный Петром указ Сената) и заслужил глубокое уважение своих современников. О нем в своей оде «Вельможа» вспомнил Державин («бессмертный Долгоруков» давал «монарху грозному ответ»); Пушкин в стихотворном послании к Мордвинову (1827) сравнил его с Долгоруковым:

Сияя доблестью, и славой, и наукой, В советах недвижим у места своего, Стоишь ты, новый Долгорукой.

В 1807 году вышла в Москве книга Е. Тыртова «История о князе Я.Ф. Долгорукове». В 1819 году Измайлов поместил в «Благонамеренном» биографию Долгорукова, написанную профессором В. Перевощиковым. В масонской ложе «Избранного Михаила» Боровков в 1820 году произнес речь о Якове Долгорукове — «Об истинном достоинстве человека», в которой, хотя и не явно, противопоставлял Долгорукова Аракчееву, который, будучи всесильным временщиком, любимцем царя, ничего не сделал для России хорошего.

Декабрист Булатов писал об Аракчееве: «Чем прославил он имя своего государя? Что сделал для блага народа и для пользы Отечества? Где ознаменовал себя во время войны? Где подвиги его, в какой стране дела его? Или, имея счастие носить имя друга покойного государя, защитил ли когда невинного? Помог ли кому? Оправдал ли кого? Нет примера. Но сколько таких несчастных, которые пострадали за него, которые сосланы в Сибирь и в крепостях, может быть и в оковы, мало ли посягнувших даже на жизнь свою?»

Рылеев продолжал дело, начатое сатирой «К временщику», но уже не путем обличения, — удар был нанесен сокрушительный, зло обличено раз и навсегда; всем невольно виделись над портретом Аракчеева строки ры-леевской сатиры. Рылеев теперь ищет примеров положительных людей, которых можно Аракчееву противопоставить. Так появилась его новая дума — «Яков Долгорукий». Этот герой Рылеева — воин и государственный муж, который стремится, «служа Добру, творить вельможам укоризны и правду говорить Петру для благоденствия Отчизны». В оде «Гражданское мужество», также написанной в 1823 году, снова возникает это славное имя: «Долгорукой: один, как твердый страж добра, дерзал оспоривать Петра».

История у Рылеева смыкается с современностью: были добрые примеры для подражания в прошлом — есть они и в настоящем.

Аракчееву противостоял один из замечательнейших русских государственных деятелей — адмирал, сенатор Николай Семенович Мордвинов (1754–1845). Он был председателем отдела гражданских и духовных дел в Государственном совете. Ему посвятил Рылеев оду «Гражданское мужество» (а потом посвятит сборник «Думы»).

Пушкин отметил, что Мордвинов «заключает в себе всю русскую оппозицию», — разумеется, оппозицию в правительстве — в Сенате и Государственном совете.

Пушкин хорошо знал, как трудно быть там оппозиционером, делать добро — и не упасть под натиском враждебных сил:

Так, в пенистый поток с вершины гор скатясь, Стоит седой утес, вотще брега трепещут, Вотще грохочет гром и волны, вкруг мутясь, И увиваются и плещут. Один, на рамена поднявши мощный труд, Ты зорко бодрствуешь над царскою казною, Вдовицы бедный лепт и дань сибирских руд Равно священны пред тобою.

Николай Тургенев, заседавший в Государственном совете вместе с Мордвиновым, в своих дневниках отзывается о нем как о выдающемся деятеле, отличающемся «беспристрастием» и «проницательностью». «Добрый старик!» — называет он его в 1823 году.

Докладные записки, речи и вообще разные «мнения» (как называли тогда всякие выступления в суде, сенате) Мордвинова уже с конца XVIII века ходят по рукам, — множество людей их читают и переписывают. Мнения эти воспитывали русских людей в идеалах правды. Увлекались ими и декабристы. Рылеев видел в них даже революционное значение, он распространял их, подобно прокламациям, среди товарищей по Северному обществу.

Декабристы прочили Мордвинова в члены Временного правительства в случае успеха государственного переворота. Мордвинов не мог не знать об этих намерениях, возле него было немало заговорщиков, в том числе и Рылеев. Мордвинову, как пишет декабрист Фонвизин, «известно было существование тайного общества».

В 1818 году Мордвинов подал правительству свой проект освобождения русских крестьян. В 1820 году он вместе с М.С. Воронцовым, А.С. Меншиковым и Н.И. Тургеневым подал Александру I записку «Об изыскании способов к улучшению состояния крестьян и к постепенному освобождению от рабства как их, так и дворовых людей». 23 октября 1824 года и 22 декабря 1825-го Мордвинов произнес в Сенате речи против внесения в новый уголовный устав смертной казни (с ним согласились только князь А.Н. Голицын и адмирал Шишков).

Этот высокий, осанистый старик, седовласый, с решительным и в то же время склонным к улыбке лицом, был почетным членом Вольного общества любителей российской словесности и охотно посещал его. Рылеева он знал и по его «мордвиновским» выступлениям в суде, а осенью 1823 года они познакомились лично, именно в Вольном обществе — Рылеева Мордвинову представил Глинка.

Идея создать стихи в честь Мордвинова возникла в Вольном обществе, вероятно, это было предложение Рылеева. Он представил обществу в 1823 году оду «Гражданское мужество» (поместить ее в «Полярной Звезде» на 1824 год ему не удалось — не пропустил цензор). Кроме него, представил оду в честь Мордвинова Плетнев («Долг гражданина»). Но в «Полярной Звезде» имя Мордвинова все же появилось — Рылеев и Бестужев поместили здесь слабое в поэтическом отношении, но точное по сути четверостишие графа Д.И. Хвостова «К портрету Николая Семеновича Мордвинова», где автор назвал сенатора-гражданина «другом людей», который «правду говорить и делать не боялся».

Уже после того, как ода Рылеева «Гражданское мужество» распространилась в списках и получила известность, скульптор Соколов, академик, на очередной выставке в Академии художеств выставил бюст Мордвинова. «Скульптор выразил все, — писал в журнале «Отечественные записки» Павел Свиньин, — что только мог бы выразить живописец. Все черты кротости и приветливости, черты гения, скрывающего величие свое в добродетели, выражены на лице русского Катона. Можно видеть, что чело его убелено сединами; можно видеть, что волосы его столь же мягки, как сердце, исполненное любовью к ближним, и что столько же тверд его ум, непоколебимый к пользам Отечества».

Мордвинов мечтал об устройстве в России правления, подобного английскому, конечно, с поправками, продиктованными российскими условиями. В частных разговорах с друзьями он высказывался весьма радикально. «Надо начать с трона, — указывал он, — пословица говорит, что лестницу метут сверху».

В день восстания декабристов, уезжая во дворец для принятия присяги, Мордвинов сказал: «Может быть, я уже более не возвращусь, ибо решился до конца жизни противиться сему избранию» (то есть избранию Николая). Действительно — Мордвинов никак не мог быть уверен, что его не арестуют. Николай I его ненавидел.

Мордвинов, разумеется, не революционер, но для своего времени он один из самых передовых государственных деятелей. Симпатия Рылеева к нему не знала оговорок (другое дело — Николай Тургенев, который сталкивался с ним по службе, у них были разногласия, но и то в частностях). Он не забыт и сегодня, но его жизнь и деятельность более или менее подробно — отдельной книгой — освещены были только однажды — профессором Гейдельбергского университета В.С. Иконниковым в 1873 году («Граф Н.С. Мордвинов; историческая монография»).

Во многом сходились Рылеев и Мордвинов. Был у них и еще один важный момент общности — он отражен в названии оды («Гражданское мужество»). Не завоевателей надо славить, считали они, не тех, кто добывает славу пролитием потоков крови, страданиями народов, не Александров Македонских, не Бонапартов, а Цицеронов, Аристидов, Катонов, Брутов, «гражданское мужество» которых служит благу родины. Рядом с ними ставят и Мордвинов и Рылеев тех воинов, которые дают отпор захватчикам. Дочь Мордвинова рассказывала, что ее отец, «занимаясь историческими сочинениями… замечал, что в них прославляют храбрых завоевателей как великих людей, но отец мой называл их разбойниками. Защищать свое Отечество — война законная, но идти вдаль с корыстолюбивыми замыслами, проходить пространство земель и морей, разорять жилища мирных людей, проливать кровь невинную, чтобы завладеть их богатством: такими завоеваниями никакая просвещенная нация не должна гордиться».

О том же говорит в своей оде Рылеев: Где славных не было вождей, К вреду законов и свободы? От древних лет до наших дней Гордились ими все народы; Под их убийственным мечом Везде лилася кровь ручьем. Увы, Аттил, Наполеонов Зрел каждый век своей чредой: Они являлися толпой… Но много ль было Цицеронов? И — строфой выше: Велик, кто честь в боях снискал И, страхом став для чуждых воев, К своим знаменам приковал Победу, спутницу героев! Отчизны щит, гроза врагов, Он достояние веков.

Как в думе «Державин» поднимает Рылеев в сферу гражданских доблестей поэта, так в оде «Гражданское мужество» поэтизирует, славословит он государственного деятеля, изображая его при этом более устойчивым против бурь, чем это было, может быть, на самом деле:

Но нам ли унывать душой, Когда еще в стране родной, Один из дивных исполинов Екатерины славных дней, Средь сонма избранных мужей В совете бодрствует Мордвинов? О, так, сограждане, не нам В наш век роптать на провиденье — Благодаренье небесам За их святое снисхожденье! От них, для блага русских стран, Муж добродетельный нам дан; Уже полвека он Россию Гражданским мужеством дивит; Вотще коварство вкруг шипит — Он наступил ему на выю…

Это апофеоз одного из путей, принятых для себя Рылеевым: именно того, которым он, вместе с Пущиным, шел по службе, на самой скромной должности быть образцом гражданской честности, примером всем другим. А что из этого может выйти — ясно: Мордвинов! Мордвиновы в правительстве — Россия благоденствует… Путь не бесцельный, хотя и вполне безнадежный. Однако и им надо идти. А второй путь — это путь декабриста, революционера, цареубийцы, путь уже совсем не мордвиновский. Мордвинов, однако, не принимая участия в революционных действиях, считал возможным на расчищенном другими месте взяться за возведение нового, добротного государственного здания.

По первому из этих путей Рылеев попытался продвинуться и еще дальше. Воспев «гражданское мужество» в лице Мордвинова, он по примеру Державина решил учить царей быть гражданами. К Александру I или к его братьям обращаться было бесполезно. Но, думал Рылеев, время идет вперед, многое меняется в мире. Может быть, их дети будут лучше, гуманнее? Вот, например, сын Николая I Александр (ему было в 1823 году пять лет), которого учит и воспитывает такой добрый и честный человек и великий поэт русский — Жуковский. Жуковский мечтал привить великому князю правила гражданской чести. Вот как он приветствовал его в 1818 году, при его рождении:

Да славного участник славный будет! Да на чреде высокой не забудет Святейшего из званий: человек. Жить для веков в величии народном, Для блага всех — свое позабывать, Лишь в голосе отечества свободном С смирением дела свои читать.

Впоследствии Жуковский жестоко разочаровался в своем ученике и в дневнике 1834 года назвал его «диким бараном», не желающим делаться просвещенным и добрым человеком. Но в 1823 году Александр был совсем ребенком, кажется, лепи из него что хочешь… В оде «Видение» Рылеев обращается к этому «порфирородному» младенцу не от своего имени, но вкладывает свои речи в уста «тени Екатерины», разворачивая целую программу государственного переустройства в «мордвиновском» духе — конституционно-монархическом:

Уже воспрянул дух свободы Против насильственных властей; Смотри — в волнении народы, Смотри — в движеньи сонм царей. Быть может, отрок мой, корона Тебе назначена творцом; Люби народ, чти власть закона, Учись заране быть царем. Твой долг благотворить народу, Его любви в делах искать; Не блеск пустой и не породу, А дарованье возвышать. Дай просвещенные уставы, Свободу в мыслях и словах, Науками очисти нравы И веру утверди в сердцах. Люби глас истины свободной, Для пользы собственной люби, И рабства дух неблагородный — Неправосудье истреби. Будь блага подданных ревнитель: Оно есть первый долг царей; Будь просвещенья покровитель: Оно надежный друг властей. Старайся дух постигнуть века, Узнать потребность русских стран, Будь человек для человека, Будь гражданин для сограждан.

За такие речи Екатерину «Видения» (как и Волынского из одноименной думы) вполне можно было бы принять в Союз Благоденствия. Никаких беспочвенных иллюзий, пустых надежд у Рылеева не было. «Просвещенный монарх» — это для него скорее уже ставшая традиционной тема русской поэзии, позволяющая в дозволенных рамках сказать ту истину, что царь — гражданин своей страны (пусть и первый) и, как все граждане, имеет обязанности перед народом.

Рылеев напечатал «Видение» в булгаринских «Литературных листках», но под давлением цензуры Булгарин сделает к стихотворению несколько примечаний, искажающих смысл написанного (например: «Под именем святой правды здесь подразумевается Священный союз, установленный для блага народов»). Рылеев с этим примириться не мог, он стал распространять среди знакомых неискаженный текст оды. За эти «мордвиновские» оды А. Бестужев метко прозвал Рылеева «Либералом» (в письме к своим сестрам); он отметил, что оды — «прекрасные».

Позднее, в 1855 году, Герцен писал Александру II, «Освободителю»: «Рылеев приветствовал вас советом — ведь вы не можете отказать в уважении этим сильным бойцам за волю, этим мученикам своих убеждений? Почему именно ваша колыбель внушила ему стих кроткий и мирный?»

В 1823 году Рылеев задумал изложить в прозе свои мысли о ходе мировой истории. Сохранился проспект трактата под названием «Дух времени или судьба рода человеческого», разделенного на две части по шести глав, — первая часть кончается главой «Христос», вторая начинается главой «Гонения на христиан распространяют христианство». Рылеев предполагал пройти весь путь истории от «дикой свободы» первобытных людей до. свержения Наполеона и «борьбы народов с царями». В одном из отрывков, относящихся к этому сочинению, Рылеев отметил, что после распада огромной империи Наполеона в Европе появилось множество «царей», которые «соединились и силою старались задушить стремление свободы», появившееся у народов после поражения Бонапарта. «В Европе мертвая тишина, — пишет Рылеев, — но так затихает Везувий». Нельзя не признать, что последняя фраза весьма многозначительна. Везувий как образ революции, восстания был в ходу у декабристов, он возник в связи с Неаполитанским восстанием 1820 года, когда, по словам Пушкина, «Волкан Неаполя пылал».

Одновременно с либеральными одами возникли первые агитационно-политические песни, написанные Рылеевым совместно с Бестужевым. Песни эти получили широкое хождение. В них много озорства, литературных и политических намеков. Некоторые острореволюционны. В период после восстания тексты этих песен служили одной из явных улик в революционности владельца списков.

Но в 1823 и 1824 годах даже на многолюдных сходках у Греча их пели хором, а тут, кроме самого Греча, были Воейков и Булгарин, различные чиновники и офицеры. Никто не боялся, многие — даже и нелибералы — подпевали. Один только Булгарин, чуя неладное, то и дело выбегал в переднюю или выглядывал в окно — не залез ли на балкон квартальный, не подслушивает ли…

Эти песни Следственная комиссия назовет «возмутительными».

Некоторые исследователи поэзии Рылеева связывают эти песни с традицией «ноэлей» (например — Пушкина: «Ура! В Россию скачет…»), жанра, перенесенного в Россию из Франции. Но не нужно долго приглядываться, чтобы увидеть, что песни Рылеева — Бестужева чисто русские — они написаны русскими песенными размерами и даже на какой-нибудь «голос», то есть определенную мелодию.

Замысел авторов был определенный: «действовать на ум народа… сочинением песен», как говорил Рылеев декабристу Поджио. На одном из собраний Северного общества в 1823 году Рылеев и предложил такое «действие». В этом году были написаны песни «Ах, где те острова…» и «Царь наш — немец русский…». Содержание второй намеренно воспроизводит мнения, подслушанные авторами в народе, в частности — в толчее Гостиного двора:

Царствует он где же? Всякий день в Манеже. Ай да царь, ай да царь, Православный государь! Прижимает локти, Прибирает в когти. Ай да царь… (и т. д.) Враг хоть просвещенья, Любит он ученья. Ай да царь… (и т. д.) Школы все — казармы, Судьи все — жандармы. Ай да царь… (и т. д.) А граф Аракчеев Злодей из злодеев!..

Продолжалась и работа над думами. В думе «Наталия Долгорукова» — один из самых счастливых для Рылеева сюжетов. В ней он как бы предсказал подвиг жен сосланных в Сибирь декабристов… Насколько тверже становится воля к совершению подвига, когда он как бы освящен историей.

Материалы для этой думы Рылеев нашел в «Плутархе для прекрасного пола» (в части 6-й, 1819 г.), где напечатаны были записки Долгоруковой, и в журнале «Русский Вестник» за 1815 год — повесть Сергея Глинки «Образец любви и верности супружеской, или Бедствия и добродетели Наталии Борисовны Долгоруковой, дочери фельдмаршала Б.П. Шереметева, супруги князя И.А. Долгорукова».

Иван Алексеевич Долгоруков (1708–1739) был приближенным императора Петра II. После воцарения Анны Иоанновны, при Бироне, Долгоруков попал в разряд неугодных правительству лиц и был сослан сначала в свои касимовские поместья, потом в сибирский город Березов. Он сослан был через три дня после своей свадьбы. Семнадцатилетняя жена его, Наталия Борисовна, последовала за ним, хотя Бирон и даже сама императрица уговаривали ее остаться, не покидать роскошной придворной жизни. В 1739 году Долгоруков тайно от его молодой супруги был увезен в Новгород и там казнен. Наталия Борисовна после смерти мужа жила и воспитывала своих детей в Москве, а в 1758 году уехала в Киев — там она постриглась во Фроловском женском монастыре под именем Нектарии. Там, в келье, она и писала свои записки. Скончалась она в 1771 году. Записки ее доведены только до приезда ее с мужем в Березов.

Дума Рылеева вызвала к жизни другое произведение на этот же сюжет — поэму Ивана Козлова «Княгиня Наталия Борисовна Долгорукая». «Мне кажется, — писал Козлов Пушкину 31 мая 1825 года, — что это необыкновенно трогательный сюжет. Не решусь сказать, что дума Рылеева под тем же заглавием лишена достоинств; однако мне кажется, что она не может служить препятствием к тому, чтобы попробовать написать маленькую поэму». Поэма Козлова была издана в 1828 году, но уже в 1826-м дочь его приятельницы — графини Лаваль — Екатерина Трубецкая повезла с собою в Сибирь отрывки из готового текста. Когда вышла в Петербурге книга, немало ее экземпляров было отправлено в Сибирь по просьбе декабристок. Трубецкая, Волконская, Муравьева, Нарышкина, Фонвизина и другие героические женщины не расставались с думой Рылеева и поэмой Козлова. Гораздо позднее появилась поэма Некрасова «Русские женщины», посвященная уже самим декабристкам.

За простыми словами Долгоруковой в думе Рылеева — целая судьба:

Забыла я родной свой град, Богатство, почести и знатность, Чтоб с ним делить в Сибири хлад И испытать судьбы превратность.

И как важно было для добровольных изгнанниц, что именно Рылеев вспомнил о Долгоруковой, именно он, которого декабристы в Сибири почитали как святого, как мученика за правду.

 

4

В мае 1823 года Рылеев прочитал в Вольном обществе любителей российской словесности новую думу — «Первое свидание Петра Великого с Мазепой» (в сборнике «Думы» опубликована как «Петр Великий в Острогожске»).

Об этом свидании Рылеев мог прочитать в «Истории Малой России» Бантыша-Каменского. Но рассказы о нем бытовали и среди жителей Острогожска — Рылеев не раз, вероятно, слышал их.

Второй раз появляется в творчестве Рылеева гетман Мазепа. Первый — в набросках к неосуществленной трагедии, в определенной, недвусмысленной роли предателя и злодея. В думе «Петр Великий в Острогожске» Мазепа также не положительный герой, но здесь образ его как бы размыт, на него наброшен покров таинственности, романтичности. Рылеев раздумывает над ним:

В пышном гетманском уборе, Кто сей муж, суров лицом, С ярким пламенем во взоре, Ниц упал перед Петром?

Здесь, в южных пределах России, Мазепа со своими казаками стоял заслоном против крымцев.

Дума написана живо; образно. «Окончательные строфы «Петра в Острогожске» чрезвычайно оригинальны», — писал Рылееву Пушкин. Это строфы о крае,

Где, плененный славы звуком, Поседевший в битвах дед Завещал кипящим внукам Жажду воли и побед. Там, где с щедростью обычной За ничтожный, легкий труд Плод оратаю сторичной Нивы тучные дают; Где в лугах необозримых, При журчании волны, Кобылиц неукротимых Гордо бродят табуны; Где, в стране благословенной, Потонул в глуши садов Городок уединенной Острогожских казаков.

Но, может быть, и не этим затронула Пушкина дума. Не смутный ли образ «пришлеца в стране пустынной», старого гетмана, грозного и загадочного, которого Рылеев в думе поставил рядом с Петром, отпечатался в его подсознании?

Думой «Петр Великий в Острогожске» и поэмой «Войнаровский» Рылеев проложил путь к «Полтаве» (эту поэму Пушкина современники чаще называли «Мазепа»). У Пушкина другой взгляд на Мазепу, он для него ясен до предела — изменник. У Рылеева же Мазепа, оставаясь, конечно, изменником (как он и охарактеризован в набросках к ненаписанной трагедии), усложнился. В «Войнаровском» ему приданы черты борца за свободу.

В поэме Рылеев, как и в думах, заботится не об исторической правде, а о том, чтобы его герой нес революционно-освободительные, гражданские идеи к читателю. Украина была для него — в настоящем — частью России. Там действовало декабристское Южное общество. Ярмо крепостного рабства давило и на украинских крестьян. То же неправосудие, тот же царь стояли над ними.

…Над поэмой «Войнаровский» Рылеев работал в 1823–1824 годах.

Она имеет особенные жанровые признаки — рылеевские, выработанные в его думах. Переход от думы к поэме совершился у Рылеева легко и логично. Там и здесь — исторический сюжет. Гражданские идеи. Монолог героя как основа произведения.

В поэме два героя — Войнаровский и Мазей», племянник и дядя.

Кто такой гетман Иван Степанович Мазепа, в истории — ясно. Он изменник; в решительную минуту предался он вместе с войском шведскому королю. Он мечтал об Украине как о самостоятельном, отдельном от России государстве. Измену свою он готовил тщательно и долго. Он был так осторожен и хитр, что даже ежегодные доносы на него — в течение двадцати лет! — не поколебали доверия Петра к нему. Ясно, что виноват в измене Мазепы и Петр, — вместо того чтобы разобраться в «изветах» Кочубея и Искры, он — из симпатии и доверия к Мазепе — обманом вызвал их с Украины, судил, пытал, а потом выдал Мазепе на казнь. Это было в 1708 году, когда Карл XII уже подходил к Украине. В ноябре этого года в Москве, в Успенском соборе, Мазепа был предан анафеме. Петр заочно приговорил его к казни. После Полтавской победы Петр приказал изготовить в единственном экземпляре «Орден Иуды» — специально для Мазепы. Петр надеялся схватить предателя, но тот где-то на пути в Турцию погиб. Были слухи, что он покончил жизнь самоубийством.

В оценке Мазепы едины все известные Рылееву историки (за исключением Г.А. Полетики, автора «Истории руссов, или Малой России», вышедшей в 1846 году, но известной Рылееву по извлечениям из рукописи). Русские и украинские народные песни осуждали Мазепу. В сборнике песен, собранных Петром Киреевским, есть такая, например, где Мазепа называется «псом проклятым», который собирается «царя одступаты, в пень Москву рубаты». Поэзия начиная с кантов петровского времени до Сладковского, Шихматова и Грузинцева единодушна в презрении к предателю.

В самой Малороссии простой народ поминал Мазепу не иначе, как «псом», но часть дворян и бывшая казацкая старшина вздыхали по временам, когда «добре було Житте за Мазепой». Историк М. Погодин сделал запись в дневнике 3 июля 1821 года о своем разговоре с неким малороссийским дворянином Шираем: «Беседовали о Родине Ширая, Малороссии. Теперь у них не осталось и тени прежних прав. Малороссы называют себя истинными россиянами, прочих — москалями. Мазепу любят». Были хвалители Мазепы и в Польше (он был там воспитан) — историк Залусский, поэт Падурра, в 1824 году посвятивший Мазепе стихи. Падурра был польско-украинским националистом, — в одежде кобзаря он ходил по Малороссии, воспевая былую казацкую славу и единение Украины с Польшей. В 1823 или 1824 году на Украине Падурра участвовал в совещаниях польских революционеров с декабристами. С Рылеевым он знаком не был.

Исследователи поэзии Рылеева давно уже спорят по поводу Мазепы в «Войнаровском» — осудил его поэт или, наоборот, оправдал, возвысил как патриота? До сих пор специалисты не пришли к единому мнению.

Националистическим настроениям украинофилов Рылеев сочувствовать не мог — декабристы не предусматривали в своих революционных проектах отделения Малороссии от России (ни «Конституция» Муравьева, ни «Русская Правда» Пестеля). Декабристы часто (в письмах, показаниях на следствии, воспоминаниях) осуждали Петра за его деспотизм, сугубо самодержавные устремления, оправдывая при этом многие его государственные реформы. Петр предпринимал решительные шаги по ограничению свободы казачества. С другой стороны, Мазепа препятствовал закабалению казаков. В какой-то мере это можно воспринять и как борьбу с самовластием. Свою собственную власть — а Петр наделил его неограниченными полномочиями — Мазепа ограничил советом старшин, родом шляхетского сейма, — это отчасти напоминало республиканское правление. И вместе с тем все это дополняется — или подавляется — другой стороной деятельности гетмана, о которой говорит Пушкин в предисловии к «Полтаве»: «История представляет его честолюбцем, закоренелым в коварствах и злодеяниях… губителем отца несчастной своей любовницы, изменником Петра перед его победою, предателем Карла после его поражения; память его, преданная церковию анафеме, не может избегнуть и проклятия человечества».

Итак, сложность, разнохарактерные черты в натуре Мазепы есть. Если он и злодей, то неизмеримо более сложный, чем, например, Святополк Окаянный. К этому можно прибавить, что Мазепа был храбрый и умелый воин, до семидесятилетнего возраста не утративший ни силы, ни ловкости. И, наконец, как бы подло он ни поступил с Кочубеем, но его дочь он любил со страстью юноши, что видно и из его сохранившихся писем к ней.

Все это, вместе взятое, дало Рылееву возможность увидеть в Мазепе отчасти романтического героя.

Но не только это.

В 1819 году появилась поэма Байрона «Мазепа». В том же году отрывки из нее были опубликованы в русских журналах. В 1821 году Каченовский напечатал в «Вестнике Европы» свой прозаический перевод этого произведения. Английской литературой, в частности, Байроном, увлекался Александр Бестужев, прекрасно знавший английский язык. Николай Бестужев в 1822 году напечатал свой перевод поэмы Байрона «Паризина» (в «Соревнователе просвещения и благотворения»). Бестужевы, без всякого сомнения, знакомили Рылеева с сочинениями Байрона. Они, конечно, читали в подлиннике и «Мазепу». Содержание этой поэмы (взятое из «Истории Карла XII» Вольтера) таково: после Полтавского сражения Карл XII и Мазепа бегут с остатками разбитого войска. В лесу они остановились на отдых, и Мазепа рассказывает королю одну удивительную историю, случившуюся с ним в молодости, пятьдесят лет назад. Тогда Мазепа воспитывался в Польше. Он стал пажем при дворе польского короля и влюбился в молодую жену одного графа. Ревнивый граф выследил влюбленных, схватил юношу, велел привязать его голым к хребту дикого коня и пустить на волю. Конь был приведен в Польшу с Украины, он и помчался на родину. Сквозь леса и горы пронес он измученного до полусмерти юношу. Где-то на Украине конь пал. Мазепу, больного, потерявшего сознание, нашел казак, он отвязал его от трупа коня и отнес к себе в хату. Большую часть поэмы занимает описание бешеной скачки дикого коня с привязанным к его спине человеком. Байрон не заботился об исторической правде или местном колорите — его увлекла вот эта романтическая скачка. Мазепа, собеседник Карла, обрисован им немногими штрихами, но с симпатией.

Вот (в переводе Д. Михаловского) описание привала:

…Седой Мазепа тоже. Под тенью дуба сделал ложе. Суровых казаков глава Привык довольствоваться малым; Но позаботился сперва Он о коне своем усталом: Ему он листьев подостлал, Подпруги крепкие ослабил, По гриве с лаской потрепал… …Мазепа плащ свой разложил, Под дубом пику прислонил. Свое оружье осмотрел: В порядке ль вынесло оно Поход, начатый так давно. Мазепа рассказывает о своей молодости: Теперь я стар, теперь я сед: Ведь мне за семьдесят уж лет; Но в раннем возрасте моем Я был красивым молодцом. Не многие из молодых, Дворян — и знатных и простых — Могли поспорить той порой В блестящих качествах со мной.

Главное место в поэме занимает рассказ героя. Это — излюбленный прием Байрона. Так, в любимой русскими поэтами-романтиками поэме Байрона «Гяур» молодой чернец рассказывает историю своей жизни монаху. То же происходит в «Братьях разбойниках» Пушкина (рассказ «пришельца нового»), в «Чернеце» Козлова (рассказ молодого чернеца). В поэме Рылеева — тот же композиционный прием: племянник Мазепы Войнаровский, сосланный в Сибирь, рассказывает историю своей жизни ученому-путешественнику Миллеру.

Обаяние Байроновой музы не могло не придать образу Мазепы своеобразной красоты, значительности. Это, разумеется, дало свою поправку к образу Мазепы в «Войнаровском». При этом он подан не прямо от автора, а через главного героя, через его рассказ. А главный герой поэмы не только племянник Мазепы, он и его единомышленник, хотя и не вовсе чуждый сомнений в чистоте всех намерений своего дяди. Но и Андрей Войнаровский у Рылеева далеко не тот, что в истории, — не блестяще образованный шляхтич, участник измены Мазепы Петру, наследовавший после смерти дяди несметные богатства и пустившийся их проматывать в Австрии и Германии. У Рылеева Войнаровский — «ссыльный», брошенный «в дальние снега за дело чести и отчизны», в котором еще «горит любовь к родной стране» и теплятся надежды, что «воскреснет прежняя свобода».

Рылеев создал образ, который захватил современников, — так он был созвучен эпохе преддекабрьских лет. Сквозь фигуру Войнаровского отчетливо виден сосланный в Сибирь декабрист. И рядом с ним — его жена, которая «умела гражданкой и супругой быть, и жар к добру души прекрасной, в укор судьбине самовластной, в самом страданье сохранить». Это современная Рылееву Наталия Долгорукова, декабристка. В действительности супруга Войнаровского была совсем не такова…

«С Рылеевым — мирюсь, — писал Пушкин брату, — Войнаровский полон жизни». Н. Бестужев находил, что «Войнаровский» спорит с Пушкиным «в силе чувствований, в жаре душевном». Популярность поэмы сделалась совершенно необыкновенной.

«Войнаровский» печатался по частям в журналах и вышел отдельной книгой в марте 1825 года. Одновременно поэма расходилась в рукописных списках.

П.А. Муханов писал Рылееву из Киева 13 апреля 1824 года: «Войнаровский, твой почтенный дитятко, попал к нам в гости; мы его приняли весьма гостеприимно, любовались им; он побывал у всех здешних любителей стихов и съездил в Одессу. Я тебе говорю об отрывках, которые завезены сюда не знаю кем… Войнаровский твой отлично хорош. Я читал его М. Орлову, который им любовался; Пушкин тоже».

Рецензент «Украинского журнала» в начале своего отзыва о «Войнаровском» прокомментировал стихи из посвящения А. Бестужеву, помещенного в начале поэмы:

…Ты не увидишь в них искусства: Зато найдешь живые чувства, — Я не Поэт, а Гражданин.

«Читавшие «Войнаровского», — говорит он, — первый из приведенных стихов отнесут к одной скромности, столь привлекательной в молодом поэте, со вторым охотно согласятся: он наилучшим образом оправдан в продолжение всей поэмы; а при третьем почувствуют особенное уважение к сочинителю, который старается соединить в себе оба сии священные названия — Поэт и Гражданин».

Только что возникшая газета «Северная пчела» отмечала: «Вот истинно национальная поэма! Чувствования, события, картины природы — все в ней русское, списанное, так сказать, на месте. Публике было уже известно существование сей поэмы из отрывков, помещенных в «Полярной Звезде» на 1824 год, и все любители отечественной словесности с нетерпением ожидали выхода ее в свет. Она долго ходила по рукам в рукописи… Это чистая струя, в которой отсвечивается душа благородная, возвышенная, исполненная любви к родине и человечеству».

П.А. Катенин в письме к другу писал, что ему показался странен в «Войнаровском» Мазепа («Всего чуднее для меня мысль представить подлеца и плута Мазепу каким-то Катоном»), но отметил и другое, удивившее всех обстоятельство: «Диво и то, что цензура пропустила».

«Войнаровский» издан был с цензурными урезками и искажениями, а также с подстрочными примечаниями цензурного характера, часто вступающими в противоречие с содержанием поэмы. Рылеев вынужден был принять эти бессмысленные примечания. Так, строки «Кто брошен в дальние снега за дело чести и отчизны» комментируются следующим образом: «Так извиняет свое преступление справедливо и милосердно наказанный Войнаровский». Строки «Ты, при случае, себя не пожалеешь за Украину» — «Напрасная забота! О благе Украины пекся великий преобразователь России». К словам Мазепы «Успех не верен, — и меня иль слава ждет, иль поношенье!» — «Какая слава озарила бы Мазепу, если бы он содействовал Петру в незабвенную битву Полтавскую! Какое бесславие омрачает его за вероломное оставление победоносных рядов Петра!» К словам Мазепы: «И Петр и я — мы оба правы: как он, и я живу для славы, для пользы родины моей». — «Это голос безрассудного отчаяния Мазепы, разбитого под Полтавою. Удивительная дерзость сравнивать себя с Петром».

Сверх того к отдельному изданию «Войнаровского» были приложены — в конце — обширные примечания самого Рылеева и — в начале — две статьи: «Жизнеописание Мазепы» Корниловича и «Жизнеописание Войнаровского» А. Бестужева. Нельзя не обратить внимания на то, что Рылеев поручил написать статью о Мазепе одному из самых ревностных и даже восторженных поклонников Петра Великого, наперед знал, что именно он напишет. Корнилович обрисовал Мазепу в соответствии с исторической правдой. Он писал о том, что гетман, «замыслив измену… почувствовал необходимость притворства», что он «ненавидел россиян в душе», «потаенными средствами раздувал между козаками неудовольствие против России», что он «в тайном договоре с Станиславом отдавал Польше Малороссию и Смоленск с тем, чтоб его признали владетельным князем полоцким и витебским». «Низкое, мелочное честолюбие, — пишет Корнилович, — привело его к измене. Благо казаков служило ему средством к умножению числа своих соумышленников и предлогом для скрытия своего вероломства, и мог ли он, воспитанный в чужбине, уже два раза опятнавший себя предательством, двигаться благородным чувством любви к родине?» Такое вступление к поэме Рылееву было необходимо, так же как и биография Войнаровского, написанная по его просьбе Бестужевым, — он давал читателю историю, а за ней следовало поэтическое произведение, в котором домыслы и романтическая фантазия служили целям политической агитации. Рылеев как бы призывал такой композицией книги не искать противоречий между образами Мазепы и Войнаровского в его поэме и в истории.

Многие исследователи сравнивали «Войнаровского» с «Полтавой» Пушкина (1829) — всегда побивая первого второй, исторически точной. Но с чем тут спорить, если, как мы видим, Рылеев не хуже всех знал историческую правду, а в поэме дал волю фантазии?

Разные замыслы, разные цели у Рылеева и Пушкина. В заметках о «Полтаве» (1830) Пушкин говорит: «Мазепа действует в моей поэме точь-в-точь как и в истории, а речи его объясняют его исторический характер».

Нельзя обвинять Рылеева в антиисторизме или «ограниченном» историзме. Так говорить — недооценивать как личность, так и творчество Рылеева. В этом случае поэт и его поэзия (и особенно «Войнаровский») — реальная сила истории, одна из самых активных в 1820-е годы. Стихи Рылеева были не просто популярны, они зажигали, направляли к действию. Они были оружием. Надо еще разобраться в таинственном механизме гениального творчества поэта-декабриста, который умел производить своими сочинениями такое впечатление у читателей, о каком любой поэт может только мечтать.

К тому же «Войнаровский» — единственная поэма, легально пропагандировавшая революционные — декабристские — идеи.

Все это — исходный пункт для суждений о творческом методе Рылеева.

Герцен называл Рылеева «великим поэтом», приравнивая его по силе чувства к Шиллеру. Огарев в 1860 году — писал: «Перечитывая «Войнаровского» теперь, мы пришли к убеждению, что он и теперь так же увлекателен, как был тогда, и тайна этого впечатления заключается в человечески-гражданской чистоте и доблести Поэта, заменяющих самую художественность, или лучше, Доведенных до художественного выражения».

Огарев обратил внимание на то, что гражданственность поэзии Рылеева имеет художественный смысл.

 

5

В сентябре 1823 года в доме Рылеева собрались родственники и друзья, Рылеев был счастлив: у него родился сын, которого назвали Александром. «Наташинька, слава богу, здорова, — писал он теще в Острогожск, — а равно и малютка Александр… Матушка теперь в деревне, насилу могла расстаться с Александром». Во время крещения Александра восприемниками были Федор Глинка и тетка Рылеева — Вера Сергеевна Готовцева.

«Рылеева вам кланяется, она родила Александра, — писал А. Бестужев сестрам в сентябре. — Поздравьте Либерала, который пишет теперь прекрасные оды. Полярная Звезда сбирается. Виньетки гравируются».

Осенью этого года — с середины сентября — Бестужев находился в длительной поездке по службе — с герцогом Вюртембергским. Рылеев занимался «Полярной Звездой» один. Он вел переписку с авторами, переговоры с цензором.

Из Одессы В. Туманский прислал стихи — свои и Пушкина. Рылеев отвечал: «Все сии стихотворения вместе с пиесами Консула нашей Литературной республики (так Рылеев называет Пушкина. — В.А.) отданы Бирукову… Бируков — цензор-деспот». В этом же письме: «Стихотворений наслано к нам куча». Письмо написано в несколько приемов. Рылеева все время отвлекают дела: «Сей час получил пиесы от Вяземского, Родзянки и В. Измайлова»; «Сей час от Бирукова. Варвар не пропустил ни одной из пиес Пушкина… Ради бога присылай других и проси Пушкина, чтобы он нас не оставил»; «Прилагаю к нему (к Пушкину. — В.А.) письмо от Пущина и Дельвига. Проси об ответе». Приписка Дельвига: «Дельвиг бьет тебе челом».

Из Финляндии прислал стихи Боратынский.

Издатели «Полярной Звезды» видели в нем одного из крупнейших русских поэтов и охотно печатали его стихи (в 1823-м — два, в 1824-м — пять). Приезжая в Петербург, он бывал у Козлова, у Воейковой-Светланы А.В. Никитенко вспоминает, как Рылеев читал у себя дома только что оконченного «Войнаровского», — среди прочих, «слушал и восхищался офицер в простом армейском мундире — Боратынский». В 1824 году Булгарин в «Литературных Листках» сообщал, что «многие любители поэзии давно уже желают иметь собрание стихотворений Е.А. Боратынского, которого прекрасные элегии, послания, воспоминания о Финляндии и Пиры снискали всеобщее одобрение. К.Ф. Рылеев, с позволения автора, вознамерился издать его сочинения».

Весной 1824 года Боратынский пишет из Кюмени: «Милые собратья Бестужев и Рылеев!.. Возьмите на себя, любезные братья, классифировать мои пьесы. В первой тетради они у меня переписаны без всякого порядка — особенно вторая книга элегий имеет нужду в пересмотре»; «О други и братья! Постарайтесь в чистеньком наряде представить деток моих свету — книги, как и людей, часто принимают по платью». И еще в октябре 1825 года декабрист Бригген писал Рылееву: «Не забудьте выслать мне один экземпляр сочинений Боратынского, если это правда, что они вами издаются». Декабрьское восстание не дало осуществить этот план. «Стихотворения Евгения Боратынского» вышли в Москве в 1827 году стараниями Дельвига.

Василий Туманский («Одессу звучными стихами наш друг Туманский описал», — говорит в «Евгении Онегине» Пушкин), читавший на вечере Вольного общества любителей российской словесности в доме Державина отрывок из «Войнаровского» Рылеева, был одним из постоянных авторов «Полярной Звезды» и посредником между издателями альманаха и Пушкиным. Туманский жил в Одессе, когда Пушкин приехал туда, — они (служили в канцелярии новороссийского губернатора и наместника Бессарабской области графа М.С. Воронцова.

Стихи Туманского были гармоничны и вообще отличались высокой техникой, что не однажды отмечал Пушкин.

В «Полярной Звезде» на 1824 год помещено было семь стихотворений Туманского, среди них отмеченная Пушкиным «Одесса». Гармония и точность в полной мере отличают, например, очень характерное для поэтики 1820-х годов стихотворение Туманского «Воспоминание»:

Меня парнасский бог в чужбине навещал, Когда, не ведая притворства, Я речи милых уст с любовью подчинял Законам стройным стихотворства. Блаженством юности, надеждой лучших дней Они мой слух обворожали, И, обновленные гармонией моей, Как прежде, душу потрясали…

Из декабристов, кроме Рылеева и Бестужева, Туманский был близко знаком с Кюхельбекером, Корниловичем и Пестелем. Рылеев надеялся, что со временем Ту-манский обратится к гражданским темам в своей поэзии, — какие-то ободряющие начала были, — Туманский перевел одну из острополитических песен Беранже («Священный союз народов»). Однако надежды эти не сбылись. «У тебя прекрасный талант, — писал ему Рылеев, — ты сам не дорожишь им».

В начале 1825 года в Одессу прибыл высланный из Петербурга Адам Мицкевич с двумя товарищами — Малевским и Ежовским. Бестужев и Рылеев снабдили его рекомендательными письмами к Туманскому. «Милый Туманский, — писал Рылеев. — Полюби Мицкевича и друзей его… По чувствам и образу мыслей они уже друзья, а Мицкевич к тому же и поэт — любимец нации своей».

Стихи Пушкина, присланные Туманским, все-таки удалось провести через цензуру, хотя и с потерями. В ноябре 1823 года Александр Тургенев сообщал Вяземскому: «Я хлопотал за «Полярную Звезду» и говорил с ценсором о твоих и Пушкина стихах… Кое-что выхлопотал и возвратил стихи Рылееву».

Стихи Вяземского, о которых здесь говорится, — это «Петербург», наряду с отрывками из «Войнаровского» Рылеева — одно из самых острых политических стихотворений «Полярной Звезды» на 1824 год. Оно написано было в 1818 году, Вяземский сам сознавал, что напечатать его невозможно. «Я на горах свободы такую взгромоздил штуку, что только держись, так Сибирью на меня и несет», — писал он по поводу своего стихотворения Александру Тургеневу. Рылеев и Бестужев решили напечатать «Петербург», но через цензуру при помощи Александра Тургенева удалось провести только две трети его: Бируков вычеркнул весь конец.

Увидев в альманахе свое стихотворение урезанным, Вяземский посетовал в письме к Бестужеву, что его «выпустили на позор несчастным скопцом», что он предпочел бы, чтобы «ничего… не напечатали бы вы, а сказали в особенном замечании, что из присланного князем Вяземским ничего в этой книжке не печатается по некоторым обстоятельствам. Таковое замечание сделало бы фортуну мою и вашей книжки». Бестужев отвечал: «Вы еще худо знаете нашу цензуру, любезнейший князь, когда воображать можете, что она бы позволила ремарку о некоторых причинах, не позволивших напечатать ваших стихов. А мы многое бы потерпели, если б отказались от такого наследства, как седьмая часть ваших стихов».

К этому времени — к 1823 году — Вяземский в глазах правительства «революционер и карбонар», «стихотворец и якобинец». В 1820–1823 годах Вяземский в письмах резко критикует Александра I, пренебрегая даже тем, что письма явно перлюстрируются. «Не поручусь за ненарушимость переписки и предаюсь безмолвно, то есть напротив, гласно, на жертву всяких пакостей. Теперь не время осторожничать. Пусть правда доходит до ушей, только бы не совсем пропадала в пустынном воздухе». Среди декабристов популярно было не напечатанное при жизни Вяземского большое его политическое стихотворение «Негодование», написанное в 1820 году.

«Кажется, нигде столько души моей не было, как тут», — сказал Вяземский о «Негодовании». С.Н. Дурылин (1932) заметил, что в «Негодовании» александровская Россия «изображена у Вяземского красками Рылеева… Вся политическая и экономическая программа среднего дворянско-буржуазного декабризма здесь налицо. «Катехизис» Вяземского полнее и точнее таких поэтических катехизисов декабризма, как «Горе от ума» Грибоедова, «Деревня» и «Вольность» Пушкина, «К временщику» и другие стихи Рылеева. «Катехизис» заканчивается прямым призывом на Сенатскую площадь:

Он загорится день — день торжества и казни…

…Все это монолог поэта декабря, и нет ничего удивительного, что будущие деятели декабря переписывали эти стихи и распространяли… Вяземский попадал своими инвективами в самые больные места современности».

Рылеев и Бестужев пытались привлечь Вяземского в Северное общество. Нет никаких данных к тому, чтобы считать их попытки безуспешными. Весьма недаром Николай I по поводу «Алфавита декабристов» (списка людей. причастных к восстанию) сказал, имея в виду Вяземского: «Отсутствие имени его в этом деле доказывает только, что он был умнее и осторожнее других» (Д.H. Блудов передал эти слова Вяземскому).

И.И. Пущин в день восстания попросил Вяземского сохранить портфель с бумагами — там были стихи Пушкина, Дельвига, Рылеева и экземпляр «Конституции» Н. Муравьева, переписанный рукой Рылеева. Вяземский вернул этот портфель Пущину в целости после возвращения декабриста из ссылки в 1856 году.

Когда в Москве печаталась поэма Рылеева «Войнаровский», Вяземский хлопотал за нее перед московской цензурой. «Позвольте поблагодарить вас за участие, которое вы принимаете в судьбе «Войнаровского», — писал Вяземскому Рылеев.

Казнью пятерых декабристов Вяземский был потрясен до глубины души: «Для меня Россия теперь опоганена; окровавлена: мне в ней душно, нестерпимо… Сколько жертв и какая железная рука пала на них!.. Я не ожидал такой решимости в мерах…» Оправдывая необходимость восстания декабристов, Вяземский писал в 1826 году Жуковскому: «Ограниченное число заговорщиков ничего не доказывает, единомышленников много… Разве наше положение не насильственное? Разве не согнуты мы в крюк?.. Постигаю причины и, не оправдывая лиц, оправдываю действие, потому что вижу в нем неминуемое следствие бедственной истины». 7 августа 1826 года Вяземский пишет жене: «Посылаю тебе копию с письма Рылеева к жене. Какое возвышенное спокойствие!» (В обществе тогда ходили по рукам списки с предсмертного письма Рылеева.) Он восхищался подвигом жен декабристов, отправившихся в добровольную сибирскую ссылку вслед за сосланными мужьями: «Дай бог хоть им искупить гнусность нашего века».

Уважение к декабристам Вяземский сохранил до конца своей жизни. Он часто посылал в Сибирь декабристам книги, деньги, вел переписку…

В «Полярной Звезде» на 1824 год появились стихи Батюшкова, Жуковского (стихи и проза), Ивана Козлова, Глинки, В.Л. Пушкина, Хомякова, Дельвига, Кюхельбекера, Плетнева, Григорьева и других поэтов. Среди них ныне забытый, но подававший большие надежды, рано умерший поэт Михаил Загорский (1804–1824). Пушкин очень сожалел о его ранней гибели. Загорский успешно продолжал попытки Жуковского и Пушкина создать русский поэтический эпос. Смерть прервала его работу над «богатырской поэмой» «Илья Муромец», пронизанной мотивами русского фольклора. Незадолго до смерти он пишет также русскую народную идиллию «Бабушка и внучка» и «русскую повесть» «Анюта», — то и другое было продиктовано поэту его страстной любовью к русской старине. Загорский стремился создать новые поэтические жанры, основанные не на западных образцах, а на особенностях русского народного поэтического творчества и таких древних произведений литературы, как «Слово о полку Игореве».

Дело Загорского, конечно, было продолжено, однако намеченных им целей не достиг еще никто. Русский национальный — литературно обработанный — эпос (типа «Неистового Роланда» Ариосто или «Лузиад» Камоэнса) так и не был создан.

Кюхельбекер в ссылке нашел в старом журнале стихи Загорского и отметил в дневнике: «Он был молодой человек с истинным дарованием». В «Полярной Звезде» на 1824 год Бестужев и Рылеев поместили два стихотворения Михаила Загорского: «Элегия» и «Слава».

«Полярная Звезда» на 1824 год открывалась новым обзором А. Бестужева: «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года». Эта статья — литературный манифест издателей «Полярной Звезды», в котором выражена, по сути, программа поэтического творчества Рылеева, утверждающая связь литературы с политикой. Программа, устремленная в будущее — к Белинскому, Некрасову, Герцену… «Топограф и антикварий поверяют свои открытия под знаменем бранным; гром отдаленных сражений одушевляет слог авторов и пробуждает праздное внимание читателей, — пишет Бестужев, — газеты превращаются в журналы и журналы в книги; любопытство растет, воображенье, недовольное сущностию, алчет вымыслов, и под политическою печатью словесность кружится в обществе».

Рассмотрев литературную продукцию 1823 года, Бестужев пришел к выводу, что в ней мало оригинального и мало мысли. Из редких хороших книг русских авторов он отметил «Новейшие известия о Кавказе» С. Броневского и «Путешествие по Тавриде» Муравьева-Апостола (отца братьев-декабристов Муравьевых-Апостолов), причислив эти научные книги, написанные живым, образным языком, к произведениям словесности, так же как и «Путешествие вокруг света» капитана Головнина. В обзоре Бестужева встречаются русская грамматика Греча, статья Калайдовича «Археологические изыскания в Рязанской губернии», примечания поэта Грамматина на «Слово о полку Игореве», «Краткая русская история» Сергея Глинки, статья о жизни поэта Ивана Дмитриева, написанная Вяземским, очерк Корниловича «О древних посольствах в Россию». Все это он считает законной частью русской литературы, — произведения эти написаны без наукообразия.

Что касается стихов и прозы 1823 года, то здесь Бестужев не забыл почти ни одного хорошего произведения (их авторы Жуковский, Туманский, Языков, Плетнев, Вяземский, Боратынский, Крылов, Пушкин). Большинство этих сочинений появилось в 1823 году именно в «Полярной Звезде».

А в остальном… «Русский язык… возвышается ныне, — писал Бестужев, — несмотря на неблагоприятные обстоятельства. Теперь ученики пишут таким слогом, которого самые гении сперва редко добывали, и, теряя в численности творений, мы выигрываем в чистоте слога. Один недостаток — у нас мало творческих мыслей. Язык наш можно уподобить прекрасному усыпленному младенцу: он лепечет сквозь сон гармонические звуки или стонет о чем-то, — но луч мысли редко блуждает по его лицу. Это младенец, говорю я, но младенец Алкид, который в колыбели еще удушал змей! — и вечно ли спать ему?»

…Рылеев поместил в «Полярной Звезде» на 1824 год два отрывка из поэмы «Войнаровский»: «Юность Войнаровского» и «Бегство Мазепы».

Альманах вышел в декабре 1823 года. Споров о нем было немало, но успех его был несомненен.

20 февраля 1824 года — это было воскресенье — вечером Бестужев и Рылеев дали обед участникам «Полярной Звезды». В доме Бестужевых на Васильевском острове «были все, все почти литераторы», как отметил Бестужев в дневнике. Были И.А. Крылов, Ф. Глинка, Измайлов, Греч, Шаховской — «многие враги сидели мирно об руку, и литературная ненависть не мешалась в личную», — писал Бестужев Вяземскому.

 

6

Федор Глинка поднес Мордвинову от Вольного общества любителей российской словесности оду Рылеева «Гражданское мужество». Мордвинов Пригласил Рылеева к себе в особняк на Театральной площади. Этот визит, состоявшийся в январе 1824 года, многое переменил в жизни Рылеева. Мордвинов рекомендовал Рылеева на должность правителя дел Российско-Американской компании. Директора ее — Иван Васильевич Прокофьев и Николай Иванович Кусов — с Рылеевым были знакомы уже до этого. У первого он бывал на обедах вместе с другими литераторами (Бестужевым, Гречем, Булгариным, Сомовым). Кусов, глава одной из петербургских торговых фирм, купец, масон (он был казначеем ложи «Избранного Михаила»), тоже бывал на обедах Прокофьева. Разговоры там велись не только о литературе.

Всех интересовали дела Российско-Американской компании, основанной в 1798 году известным мореплавателем Н.П. Резановым, ставшим ее первым директором. Компания занималась добычей пушнины в американских владениях России — на Аляске, островах Ситхе и Кадьяке, в Калифорнии, где в 1812 году основала форт Росс — русский город. Держателями акций компании сначала были почти одни купцы, но Александр I подал пример дворянству, купив пакет крупных акций, — с этих пор во многих аристократических семьях появились акции компании. Рылеев, поступивший в компанию на службу, вошел и в состав ее акционеров, купив десять акций стоимостью в 500 рублей ассигнациями каждая.

Князь Евгений Оболенский писал о Рылееве: «Его общественная деятельность по занимаемому им месту правителя дел Американской компании заслуживала бы особенного рассмотрения по той пользе, которую он принес компании и своею деятельностью, и, без сомнения, более существенными заслугами потому, что не прошло и двух лет со времени вступления его в должность, правление компании выразило ему свою благодарность, подарив ему дорогую енотовую шубу, оцененную в то время в семьсот рублей. Из воспоминаний того времени могу только вспомнить, что его сильно тревожила вынужденная, в силу трактата с Северо-Американским союзом, передача североамериканцам основанной нами колонии Росс, в Калифорнии, которая могла быть для нас твердой опорной точкой для участия в богатых золотых приисках, столь прославившихся впоследствии. По случаю этой важной для Американской компании меры Рылеев, как правитель дел, вступил в сношения с важными государственными сановниками и в последствии времени всегда пользовался их расположением. Наиболее же благосклонности оказывали ему Михаил Михайлович Сперанский и Николай Семенович Мордвинов». Мемуарист Кропотов отмечает: «Отношения этих двух сановников к Рылееву до такой степени выходили из разряда официальных, что в то время разнеслась в обществе молва, будто Мордвинов и Сперанский задолго до 14 декабря знали о политических замыслах декабристов».

Рылеев, как представитель Российско-Американской компании, так же, как и в деле гостилицких крестьян при Уголовной палате, вскоре вступил в трение с правительством. 5 апреля 1824 года Александр I подписал конвенцию с Соединенными Штатами, по которой иностранным купцам разрешалось добывать пушнину не только на всех островах и побережье Северо-Американского континента, но и в пределах владений Российско-Американской компании. Интересы России оказались здесь под угрозой.

Министру финансов Егору Канкрину от правления компании была направлена бумага, составленная и собственноручно переписанная Рылеевым. В ней говорилось, что «предоставление какому-либо иноземному народу права ловли в водах, омывающих берега наших колоний, хотя даже на урочное время, нарушив высочайше дарованные привилегии, потрясет Компанию в самом ее основании и будет причиною самых гибельных последствий для ее благосостояния. Ненасытимая алчность к прибыткам, предприимчивость и враждебная зависть к русским суть отличительные свойства иностранцев, посещающих наши колонии. Они всегда имели главною целью подрыв Компании, что ясно доказывает торговля их с дикими огнестрельным оружием… Что же будет, когда они вступят с нами в соперничество по промыслам?.. Получив почти одни права с нами, под защитою оных, они, особенно предприимчивые граждане Соединенных Штатов, влекомые надеждою верных выгод, в самое короткое время покроют судами все места, доставляющие богатый промысел». Далее Рылеев от имени директоров пишет, что компания производит ловлю с «благоразумною бережливостью» и задается вопросом: как будут действовать в этом отношении иностранцы? «Желание обогатиться, — замечает он, — привлечет их во множестве, а неумеренное истребление зверей будет неминуемым последствием того и произведет упадок нашей промышленности. С упадком промышленности упадет и торговля». Рылеев отмечает также, что компания лишится возможности попутно с торговлей и промыслом заниматься просвещением народов, населяющих земли и острова северо-западной Америки, «водворением между ими гражданственности», «распространением мореплавания, полезными открытиями», всем, к чему влечет купцов и промышленников российских «усердие к общественному благу». В другой записке, составленной Рылеевым по этому же поводу, говорится, что «Компания имеет полную причину опасаться, что не только в 10 лет, но гораздо в кратчайшее время иностранцы, при неисчислимых своих средствах и преимуществах, доведут ее до совершенного уничтожения».

Рылеев боролся также и против уничтожения русских колоний в Калифорнии, закрытия форта Росс. Александр I приказал уничтожить все крепости, построенные компанией в Калифорнии по реке Медной — от морского побережья до Скалистых гор. В бумаге, составленной Рылеевым также от имени директоров, разъясняется: «Известно, что англичане распространили свои приобретения до самого хребта Каменных (Скалистых. — В.А.) гор и, вероятно, пожелают перенести оные даже и по сю сторону тех гор. Хотя же Компания желает с своей стороны распространить заселения свои до помянутого хребта, что необходимо для прочного существования ее, чему уже сделано начало и чего она, без сомнения, достигнет, если не будет иметь опасного совместничества, но как компания не имеет столь обширных средств, ибо не может войти в противоборство с английским правительством, которое в сем деле содействует, то, дабы правительство английское не присваивало себе страны, лежащей по сю сторону гор, главное правление компании осмеливается заметить, что Каменные горы могут и должны быть в тамошнем крае границею обеих держав. Взаимные пользы, справедливость и самая природа того требуют».

Эта умная и дерзкая бумага едва не стоила директорам их директорских мест. Им был сделан строгий выговор. На копии выговора министр финансов написал: «Получено от его величества лично с высочайшим повелением предписать компании, чтобы она тотчас отменила построение крепостцов, а буде сделано уже распоряжение, послала бы об отмене нарочного, притом заметить компании, что самое требование ее не соответствует ни обстоятельствам тамошнего края, ниже правам, компании предоставленным, сверх того, призвав директоров, сделать им строжайший выговор за неприличность как самого предложения, так и выражений, с тем, чтобы они беспрекословно повиновались распоряжениям и видам правительства, не выходя из границ купеческого сословия».

Император был возмущен тем, что «купцы» учат правительство. Но, как видно, купцам компании интересы России были дороже, чем царю.

Когда осенью 1824 года Рылеев отправился в Острогожск, Орест Сомов, также поступивший на службу в Российско-Американскую компанию, писал ему: «Оба наши директоры… беспрестанно о тебе спрашивают и ждут нетерпеливо твоего возврата». Сомов пишет Рылееву, что его приезд «по многим отношениям необходим для Компании». Уже в первый год своей службы там Рылеев сделался необходимым для компании человеком.

Весной 1824 года Рылеев оставил квартиру на Васильевском острове и переселился с семьей в дом Российско-Американской компании на Мойке, у Синего моста, № 72 (в 1975 году на нем укреплена мемориальная доска: «В этом доме в 1824–1825 годах жил декабрист Кондратий Федорович Рылеев»). Дом, построенный в XVIII веке, имел два этажа (13 окон по фасаду) и мезонин. Окна первого этажа были забраны выпуклыми решетками.

Рылеев занимал восемь комнат в нижнем этаже. Во дворе, куда выходили окна его кабинета, были хозяйственные помещения, где он, как и в прежней квартире на Васильевском острове, держал своих лошадей, а также корову и свинью (семья Рылеева не была в этом отношении исключением в Петербурге).

В 1824 году поступил к Рылееву на службу — рассыльным по делам альманаха «Полярная Звезда» — крестьянин по имени Aгап Иванович. Позднее, много лет спустя, были записаны его рассказы. Он вспоминал, что Рылеев был добр с прислугой, «не бранился, не дрался. Все молчит, редко что и спросит… Говорил всегда тихо и вежливо». Обрисовал его внешность: «Росту он был высокого, не худ; на вид, в последнее время, около 30 лет; носил бакенбарды черные, узенькие, как занузданные поводья». О жене Рылеева: «Высокая ростом, смугла, худенькая». Наблюдательный крестьянин отметил, что она «была как-то нелюдима и уклонялась от знакомств». «Рылеев, — рассказывает он, — казался холоден к семье, не любил, чтоб его отрывали от занятий, и, предаваясь делу, он часто жену и дочь отсылал от себя. То же делал, когда к нему приходил кто-нибудь».

Часто приходил Александр Бестужев, «молодцеватый из себя… красивый». Работал вместе с Рылеевым. У него была привычка во время писания поджимать под себя на стуле обе ноги, так что «приходившие иногда из шутки роняли его, опрокидывая стул сзади». Бывал Михаил Бестужев — молодой еще, шумный, с шутками. Николай же Бестужев был «строгий из себя», серьезный, подтянутый. Заходил Орест Сомов, живший во флигеле того же дома: «добрый был, румяный, простая душа был, простак». Приходили Яков Ростовцев, литератор (поэт и драматург), Булгарин, Греч. Греч, как говорит Aгап Иванович, «имел привычку заглядывать в работы. Потому при входе его в комнаты писаные бумаги всегда перевертывали белой стороной».

Собрания у Рылеева становились все более многолюдными. Бывали Боратынский и Грибоедов, Лев Пушкин, Пущин и Александр Одоевский, Языков и Хомяков. В 1824–1825 годах квартира Рылеева стала клубом и штабом участников декабристского заговора. «У Рылеева, — говорит Aгап Иванович, — собиралось по ночам много его знакомых, сидели большею частью в задних комнатах, а передние из предосторожности не были даже освещены. Разговоров слышать мне приводилось мало. Говорили по большей части по-французски, а если начинался русский разговор, то Кондратий Федорович высылал меня из комнаты».

Писал Рылеев по большей части поздно вечером и ночью. Оригинальный способ его работы описывает тот же рассыльный: «В большом кабинете его были разложены три доски, обтянутые холстом. На них раскладывались разные бумаги, корректуры и книги нужные. И тут Кондратий Федорович занимался стоя… Переходя по длине доски к расположенной на ней работе, он затруднялся переставлять свечу. Для этого над доскою вдоль ее протянута была проволока, по которой двигался подсвечник. От него другая проволока прикреплялась к поясу Кондратия Федоровича, и таким образом свечка двигалась по проволоке вслед за ним. За работою он обыкновенно пил воду через сахар с лимоном. Кружка самая простая была».

Несколько шкафов с книгами. На стене — большая гравюра под стеклом, изображающая покушение Маргарет Николсон на жизнь английского короля Георга III. Не пейзаж, хотя бы и романтически-бурный, не мифологическая сцена…

Рылеев пополняет свою библиотеку. Его интересует многое — политика, история, литература. А, Бестужев пишет в 1824 году за границу Якову Толстому: «Много одолжите, если пришлете издание Парни; это желание Рылеева, который здесь не мог достать его ни за какие деньги». А между тем — увлечение этим французским поэтом у Рылеева прошло (последнее подражание ему у Рылеева — стихотворение 1821 года «Поверь, я знаю уж, Дорида…»).

В этот кабинет явился к Рылееву в середине 1824 года из Острогожска молодой человек с рекомендательным письмом от Владимира Ивановича Астафьева, родственника Рылеева по жене. Это был крепостной Шереметевых — Александр Никитенко, будущий литератор и академик. Талантливый самоучка мечтал добиться освобождения от крепостной зависимости и поступить учиться в университет. В Петербурге он сумел добиться приема у министра просвещения Александра Николаевича Голицына, который проникся симпатией к юноше и сделал несколько попыток уговорить Шереметевых дать ему отпускную. Но решающими в этом деле были действия Рылеева и его многочисленных друзей-офицеров, которые не давали своему сослуживцу, молодому графу Шереметеву, шагу ступить без того, чтобы не напомнить ему о Никитенко.

Увидев Рылеева — Никитенко сразу вспомнил того артиллерийского офицера, которого встретил некогда в книжной лавке на Острогожской ярмарке.

Никитенко был у Рылеева не раз. В своих записках он вспоминает, как вместе с Боратынским восхищался он «Войнаровским», которого декламировал в своем кабинете Рылеев. «Я не знавал другого человека, который обладал бы такой притягательной силой, как Рылеев, — писал Никитенко. — Среднего роста, хорошо сложенный, с умным, серьезным лицом, он с первого взгляда вселял в вас как бы предчувствие того обаяния, которому вы неизбежно должны были подчиниться при более близком знакомстве. Стоило улыбке озарить его лицо, а вам самим поглубже заглянуть в его удивительные глаза, чтобы всем сердцем, безвозвратно отдаться ему. В минуты сильного волнения или поэтического возбуждения глаза эти горели и точно искрились. Становилось жутко: столько было в них сосредоточенной силы и огня».

Борьба с Шереметевыми была долгой — лишь в середине октября 1824 года Никитенко получил отпускную. «Я отказываюсь говорить о том, — пишет он, — что я пережил и перечувствовал в эти первые минуты глубокой потрясающей радости».

Никитенко стал студентом Петербургского университета. Он продолжал видеться с Рылеевым и его друзьями. В июле 1825 года князь Оболенский пригласил его к себе в качестве воспитателя своего младшего брата. Никитенко стал жить в доме Оболенских.

 

7

7 марта 1824 года баснописец Александр Измайлов в обычном своем шутовском стиле писал в Москву Ивану Ивановичу Дмитриеву: «Отважные наши словесники не только бранятся, но и дерутся. Недавно выходил на дуэль издатель Полярной Звезды Рылеев, только не за стихи, а за прозу, и не с литератором, а с подпоручиком Финляндской гвардии князем Шаховским, мальчиком лет 18 или 19, который написал более двухсот писем к побочной его сестре… Князь Шаховской не хотел было выходить на поединок, но Рылеев, с позволения сказать, плюнул ему в рыло, по правой, по другой, пинками… Друзья-свидетели разняли и убедили того и другого драться по форме. Три раза стреляли друг в друга: князь Шаховской остался невредим, а Рылеев, как Ахилл, ранен в пяту. Бедный лежит теперь в постели, жена его, мать, побочная сестра и мать ее также в постели, все больны».

Измайлов ничего не придумал. Он ошибся только в чине офицера — К.Я. Шаховской был не подпоручиком, а пока еще только прапорщиком лейб-гвардии Финляндского полка. Князь был вхож в дом Рылеева. Там он познакомился с его сводной сестрой, Анной Федоровной, и довольно настойчиво «приволокнулся» за ней, стал писать к ней письма. Однако Рылеев скоро понял, что намерения его несерьезны, и решил раз и навсегда его отвадить.

Когда Шаховской допустил бестактность, надписав на конверте письма к Анне Федоровне фамилию «Рылеевой» (офицально она Рылеевой не считалась), разразился скандал. Рылеев послал к Шаховскому своего секунданта — Александра Бестужева. Бестужев безуспешно уговаривал Рылеева не затевать дуэли. Потом — наоборот — Уговаривал Шаховского принять вызов Рылеева, — князь решительно отказывался драться. 21 февраля Рылеев встретил своего противника у полковника Митькова и снова предложил ему дуэль. Услышав отказ, он пришел в ярость, назвал Шаховского подлецом и плюнул ему в физиономию. Тому ничего больше не оставалось, как самому сделать вызов.

Стрелялись на очень тяжелых условиях, сходясь к центру без барьера. При первом выстреле пуля Рылеева ударилась о пистолет Шаховского, направленный ему прямо в лоб, и пуля Шаховского, отклонившись, пробила Рылееву ступню. Он решил драться «до повалу». При следующих двух выстрелах пули — оба раза — встречали пистолет противника, — как отметил секундант — случай, редчайший в дуэльной практике. После трех выстрелов Бестужев прекратил дуэль и отвез Рылеева домой. Еще 1 марта Бестужев писал Вяземскому, что «Рылеев, простреленный, лежит на одре недуга».

Так заступался Рылеев за честь своих близких. Его сводная сестра обожала его; вообще — он был ее единственной опорой, так как и мать, и жена Рылеева относились к ней более чем прохладно (в конце концов, после гибели Рылеева, они оставили ее без гроша).

Любовь Рылеева к жене, к его «Натаниньке», к «Ангел Херувимовне», поутихла, приняла характер спокойной и прочной дружеской симпатии. Это заметил даже рассыльный Aгап Иванович («Рылеев казался холоден к семье»). Вообще Наталье Михайловне было не очень уютно дома. «Офицеры сюда почти каждый день ходят, а мне такая тоска, когда там сижу, — жаловалась она в письме к сестре весной 1824 года, — очень грустно сделается, я уйду в свою половину и лежу или что-нибудь делаю». Разумеется — гостей она принимала приветливо, друзья Рылеева и не подозревали о ее «тоске». «Наталья Михайловна, как хозяйка дома, — вспоминает Оболенский, — была внимательна ко всем и скромным своим обращением внушала к себе всеобщее уважение». Нередко она уезжала в Батово, а с конца 1824 года много времени проводила с детьми в Тайцах, возле Петергофа, где у Рылеева появилось небольшое именьице, купленное им у Екатерины Ивановны Малютиной, вдовы Петра Федоровича Малютина, подарившего Рылеевым некогда Батово. Характер у Натальи Михайловны был нелюдимый, знакомства она заводила неохотно, почти не бывала в гостях. В Петербурге ее навещали только родственники, в том числе две сестры Черновы (двоюродные сестры Рылеева по матери), Малютины да Бестужевы — Прасковья Михайловна, мать братьев Бестужевых, дама лет пятидесяти, с дочерьми. Во время некоторых совещаний Рылеев отсылал на ее половину тех своих гостей, которые не были посвящены во все дела тайного общества, — Наталья Михайловна вынуждена была занимать их, ничем не выдавая своего неудовольствия. Знала ли она о том, какими именно делами занят ее муж — помимо литературных? Кажется — нет, так как и после декабрьского восстания — в первые дни — ей не пришло в голову, что Рылеев может быть так всерьез арестован…

Нельзя считать, что Рылеев, как это делает, например, К. Пигарев в своей книге о нем (1947), «свои чувства сына, супруга и отца семейства старался подчинить единому, превосходящему их по силе чувству — мужа — в том понимании этого слова, в каком употребляет его Наливайко» («…А уж давно пора, мой друг, быть не мужьями, а мужами» — 6-й отрывок из поэмы «Наливайко»). Не отсюда холодность Рылеева к семье. Рылеев был молод, и, несмотря на свою страстную увлеченность делами тайного общества, несмотря на свои неотступные думы о будущем России и русского народа, увлекался он и женской красотой, склонен был и к мимолетным романам.

Много беспокойства доставила Наталье Михайловне связь ее мужа с вдовой генерал-лейтенанта Петра Федоровича Малютина (он умер в 1820 году) — Екатериной Ивановной, которая была старше его на двенадцать лет. Он был к тому же опекуном ее детей, помогал ей в хозяйственно-денежных делах и часто бывал у нее в доме на Васильевском острове.

Еще в 1816 или 1818 году Рылеев сочинил ей в альбом стихотворение, где довольно банальными фразами воспел ее красоту:

…Кудри волнами, небрежно, Из глаз черных быстрый взор, Колебанье груди снежной И всех прелестей собор.

А в 1824 году дело зашло так далеко, что однажды Наталья Михайловна устроила ей настоящую сцену ревности. «Любезный Кондратий Федорович! — писала Малютина после этого Рылееву. — Верите, я так хохочу, что не могу вспомнить Наталью Михайловну. Я теперь ее боюсь огорчить своим приходом… Она так была для меня удивительна последний раз, что легко было можно узнать причину ее гневу… Постарайтесь ее успокоить и уверить. Прощайте. Чем более нас будут ревновать, тем более наша страсть увеличится и любить тебя ничто не в силах запретить». Далее следует удивительная по циничности приписка: «Желательно — чтобы она сие прочла, тогда бы более уверилась».

В этом случае Рылеев не только постарался успокоить свою жену, но счел необходимым прекратить отношения с Малютиной. Та оказалась особой настолько недоброй, что и после гибели Рылеева преследовала его жену, — в 1826 году она подала в Петербургский дворянский опекунский совет жалобу, в которой обвинила Рылеева, как опекуна ее детей, в растрате ее капитала и расстройстве хозяйства. Она обратилась к военному губернатору с просьбой о возвращении ей бумаг об опеке ее детей, — к Рылеевой за этими бумагами явился жандармский чин в сопровождении доверенного Малютиной. Бумаги были взяты — началась тяжба. Был наложен арест на денежный капитал, оставленный Рылеевым дочери Анастасии и на сельцо Батово. Дело тянулось несколько лет. Малютина засыпала жалобами министра юстиции и гражданскую судебную палату, но ничего не добилась, так как у вдовы Рылеева всюду — и в министерстве и в суде — после восстания и суда над декабристами оказались сочувствующие ей люди. Чего действительно Малютина добилась — так это всеобщего презрения.

Случилось, однако, так, что в том же 1824 году у Натальи Михайловны появилась гораздо более опасная соперница, чем Малютина.

Это история, в которой немало неразгаданного.

Летом 1824 года из Киева в Петербург приехала блестящая светская женщина, полька по происхождению, замечательная красавица по имени Теофания Станиславовна К. (фамилия ее осталась неизвестной).

Вот как передает рассказ об этом самого Рылеева Николай Бестужев: «Несколько времени тому назад приехала сюда, в Петербург, г-жа К. по важному уголовному делу о ее муже. Несколько человек моих знакомых, многие важные люди просили меня заняться этим делом, уговорили познакомиться с нею. За первое я взялся по обязанности, второго старался всячески избегать… Но я к тому был вынужден… необходимостью узнать некоторые обстоятельства лично… Одним словом, меня привезли к ней. Я увидел женщину во всем блеске молодости и красоты, ловкую, умную, со всеми очарованиями слез и пламенного красноречия… В последовавших за сим свиданиях слезы прекрасной моей клиентки мало-помалу осушились, на место их заступила заманчивая томность, милая рассеянность, которая перерывалась одним только вниманием ко мне. Это внимание перешло наконец в угождение. Моими советами она желала руководствоваться, мое мнение было всегда самое справедливое, мой образ мыслей — самый благородный. Довольно было упомянуть о какой-нибудь вещи или книге, то и другое являлось у нее на столе. Сообразно с моим вкусом она читала и восхищалась тем, что нравилось мне; но все это делалось с такою деликатностью и осторожностью… Никогда не было прямого намека в глаза: все это я слыхал от других, и все, как будто нарочно, старались наперерыв передавать ее слова и мнения на мой счет… Наконец, к стыду моему… я стал к ней неравнодушен».

Рылеев пытался противиться своему новому чувству.

«Ты не поверишь, — говорил он Николаю Бестужеву, — какие мучительные часы провожу я иногда; не знаешь, до какой степени мучит меня бессонница, как часто говорю вслух с самим собой, вскакиваю с постели как безумный, плачу и страдаю».

Ему казалось, что в Теофании Станиславовне он может найти и женщину-друга, единомышленницу, гражданку, — она так часто и с негодованием рассуждала о деспотизме правительства. Но, с другой стороны, он не хотел обманывать свою жену после только что закончившейся истории с Малютиной. Бестужеву, рассказывая о Теофании Станиславовне, он говорил, что свою жену обожает, что он — «честный человек».

Но он продолжал ездить к госпоже К. Их отношения стали многим известны, пошли пересуды, недоумения, осуждение в обществе. Конечно, дошло все это и до Натальи Михайловны. Она ничего, конечно, не могла поделать и еще более замкнулась в себе, в заботах о детях.

Осенью и зимой 1824/25 года Рылеев написал ряд стихотворений, посвященных Теофании Станиславовне.

Сначала — «В альбом Т. С. К.»:

Своей любезностью опасной, Волшебной сладостью речей…

Далее — воспоминание о «пламенной младости», «первой любви», о «Матильде»:

Она, как вы, была прекрасна, Она, как вы, была мила, И так же для сердец опасна И точно так же весела.

В черновике этих стихов были строки и более рискованные:

От вашей резвости беспечной И от веселости живой Опять певец простосердечный Готов утратить свой покой. Затем — четыре элегии. В первой: Исполнились мои желанья, Сбылись давнишние мечты: Мои жестокие страданья, Мою любовь узнала ты.

Только первая элегия спокойна («Я вновь для счастья сердцем ожил…»). Следующие — тревожны и трагичны. Во второй:

Я увлечен своей судьбою,

Я сам к погибели бегу.

Боюся встретиться с тобою,

А не встречаться не могу.

Потом Рылеев то ли долго болел, то ли просто попытался скрыться от своей возлюбленной (скорее всего второе). Она приехала к нему сама. Рылеев пишет в третьей элегии:

С одра недуга рокового Я встал и бодр и весел вновь, И в сердце запылала снова К тебе давнишняя любовь. Так мотылек, порхая в поле И крылья опалив огнем, Опять стремится поневоле К костру, в безумии слепом.

Но он все-таки решился. Четвертая элегия — это переписанная наново третья. Первая строфа та же, только двустишия переставлены. Далее, через строфу, спокойные слова:

Твое отрадное участье, Твое вниманье, милый друг, Мне снова возвращают счастье И исцеляют мой недуг.

И тут же следом, как бы без всякой логики и связи:

Я не хочу любви твоей, Я не могу ее присвоить; Я отвечать не в силах ей…

Доводы — следующие: «Ты бурных чувств моих чужда, чужда моих суровых мнений. Прощаешь ты врагам своим — я не знаком с сим чувством нежным».

А как же — гражданские, антиправительственные разговоры Т. С. К.? Были они? Были. Ниже мы увидим, что это были за разговоры. А пока — Рылеев заканчивает (очень решительно) четвертую, «прощальную» элегию:

Лишь временно кажусь я слаб, Движеньями души владею; Не христианин и не раб, Прощать обид я не умею. Мне не любовь твоя нужна, Занятья нужны мне иные: Отрадна мне одна война, Одни тревоги боевые. Любовь никак нейдет на ум: Увы! моя отчизна страждет, — Душа в волненьи тяжких дум Теперь одной свободы жаждет.

Не только решительно, но почти грубо! И как непохоже это на все предыдущие стихи, посвященные Т. С. К.! А ведь вроде бы и ее волновало то, что «отчизна страждет»…

А произошло следующее.

«Нам нужно было следить за намерениями правительства, открывать его тайны — и однажды, при разведываниях наших, — пишет Николай Бестужев, — мы нечаянно узнали, что г-жа К. была… шпион правительства… Можно себе представить всю силу негодования пылкого Рылеева, когда вероломство женщины, которую считал он образцом своего пола, представилось ему в настоящем виде. Он хотел в ту же минуту ехать к ней, высказать все презрение к той роли, которую она приняла с ним; осыпать ее упреками, представить всю подлость ее положения и оставить ее навсегда. Мы с братом Александром Успокоили его… Такая ссора обнаружила бы и слабость его сердца, и негодование подозреваемого человека».

Любовь с Рылеева как рукой сняло. Он решил просто изучить врага. Стал ездить к г-же К. и нарочно вызывать ее на патриотические беседы. «Томность ее чувствований, — пишет Бестужев, — заменилась выражением пламенной любви к отечеству; все ее разговоры клонились к одному предмету, к несчастиям России, к деспотизму правительства, к злоупотреблениям доверенных лиц, к надеждам свободы народов и т. п.».

Позднее Матвей Муравьев-Апостол свидетельствовал: «Полька К., действительно, была подослана к Рылееву Аракчеевым».

Это была попытка Аракчеева уничтожить автора сатиры «К временщику».

 

8

В апреле 1824 года в Греции, в военном лагере под Миссолунгами, скончался от гнилой лихорадки Байрон.

Его гибель оплакал Гёте во второй части «Фауста».

Узнав о смерти Байрона, Гейне сказал: «Это был единственный человек, с которым я чувствовал духовное родство».

Огромное впечатление произвела кончина Байрона в России.

Вл. Одоевский Кюхельбекеру: «Хочешь ли слышать новости? Одна ужасна — лорд Байрон умер». Вяземский: «Третьего дня был для меня день сильных впечатлений… Узнаю в Английском клубе: смерть Байрона… Какая поэтическая смерть — смерть Байрона! Он предчувствовал, что прах его примет земля, возрождающаяся к свободе… Завидую певцам, которые достойно воспоют его кончину».

Смерть Байрона воспели в стихах Веневитинов, Кюхельбекер, Козлов, Вяземский и Рылеев.

Рылееву дорого было стремление Байрона к действию, и именно к такому, которое направлено к освобождению народов. В Италии Байрон содействовал карбонариям. В Греции стал военачальником — он выступил во главе снаряженного на собственные средства отряда сулиотов против турок — притеснителей греков.

Вскоре в печати появились рассказы о героической смерти английского поэта. Рылеев прочитал в одном из французских журналов такой рассказ. «Вы слыхали, — говорилось там, — что рассказывают о лорде Байроне, английском пэре, окруженном всеми удовольствиями роскоши, о Байроне, имеющем великолепный дворец на берегах моря Адриатического, слуг с блестящими ливреями, богатую и прекрасную гондолу, стаю собак, дорогих коней, все великолепие роскоши, о Байроне, жившем в атмосфере, дышащей негою и сладострастием… Что ж! Узнаете ли вы его в этой утлой хижине, под этим немилосердным небом, среди этих смрадных болот, довольствующегося грубою пищею, одетого в простое платье и вместо всех удовольствий обучающего солдат?.. Золото теперь для него превратилось в синоним орудий, снарядов, вооружений: не стихи, не поэмы, не любовь, но счеты, займы, поставка оружия, снаряды кораблей, артиллерия — вот его занятие!..

Однажды он страдал конвульсиями и после перелома сей болезни жаловался на чрезвычайную головную боль; доктора присоветовали ему припустить к вискам пиявок, но они так много высосали у него крови, что больной лишился чувств. Едва только он пришел в себя, и слабый, бледный, лежал в беспорядке на своей постели, как вдруг взбунтовавшиеся сулиоты, покрытые грязью, ворвались в его комнату и с стуком оружия, с криком требовали денег и припасов. Как будто бы электрическая искра пробежала по всему его телу от сей неожиданной дерзости, и одушевленный лорд Байрон вдруг поднимается с своей постели, бледный, окровавленный, и говорит раздраженной толпе с такою силою и убедительностью, что необузданное бешенство их исчезло вдруг, и они пали на колени пред его постелью… Сцена высокая!»

Байрону приписывали разные предсмертные слова. То он будто бы сказал: «Бедная Греция!», то: «Я покидаю в мире нечто дорогое для меня». Рассказ о его смерти обрастал разными легендарными деталями (например, будто бы турки, узнав о кончине поэта, так были рады, что устроили салют из пушек), но основа его была неизменна: лихорадка, грозная речь к своим солдатам, смерть. Смерть вдали от родины. В Греции. День его смерти был объявлен в Греции днем национального траура.

Александр Бестужев выразил и мысли Рылеева, когда написал Вяземскому: «Мы потеряли брата… в Бейроне, человечество своего бойца, литература — своего Гомера мыслей. Он завещал человечеству великие истины в изумляющем даровании своем и в благородстве своего духа пример для возвышенных поэтов». И в дневнике своем Бестужев отметил: «Чуть не плакал по Бейроне».

Рылеев в своей оде «На смерть Бейрона» обращается к Англии:

Царица гордая морей! Гордись не силою гигантской, Но прочной славою гражданской И доблестью своих детей. Парящий ум, светило века, Твой сын, твой друг и твой поэт, Увянул Бейрон в цвете лет В святой борьбе за вольность грека. …Британец дряхлый поздних лет Придет, могильный холм укажет И гордым внукам гордо скажет: «Здесь спит возвышенный поэт! Он жил для Англии и мира, Был, к удивленью века, он Умом Сократ, душой Катон И победителем Шекспира. …Когда он кончил юный век В стране, от родины далекой, Убитый грустию жестокой, О нем сказал Европе грек: «Друзья свободы и Эллады Везде в слезах в укор судьбы; Одни тираны и рабы Его внезапной смерти рады».

Это стихотворение Рылеева не было напечатано при его жизни, оно появилось лишь в 1828 году, без подписи, в альманахе «Альбом Северных муз», с цензурными искажениями во многих строках.

Вслед за одой «На смерть Бейрона» появились «Стансы» Рылеева, посвященные Александру Бестужеву. Они были напечатаны в «Полярной Звезде» на 1825 год. Критика восприняла их как традиционную «унылую» элегию. Греч писал в «Сыне Отечества», что «Стансы» относятся «к тому роду поэзии», который можно обозначить «именем тоски о погибшей молодости». Никто в то время и не мог увидеть большого, сокровенного смысла этого трагического, а вовсе не «унылого», стихотворения. Может быть, значение «Стансов» было понятно одному только Александру Бестужеву, «другу единственному» (как он там назван автором). Стихотворение невелико. Вот оно:

Не сбылись, мой друг, пророчества Пылкой юности моей: Горький жребий одиночества Мне сужден в кругу людей. Слишком рано мрак таинственный Опыт грозный разогнал, Слишком рано, друг единственный, Я сердца людей узнал. Страшно дней не ведать радостных, Быть чужим среди своих, Но ужасней истин тягостных Быть сосудом с дней младых. С тяжкой грустью, с черной думою Я с тех пор один брожу И могилою угрюмою Мир печальный нахожу. Всюду встречи безотрадные! Ищешь, суетный, людей, А встречаешь трупы хладные Иль бессмысленных детей…

Тут, за традиционными оборотами «унылой» поэзии явственно возникает жаждущая героического дела душа не удовлетворенная ни медленным течением событий общественной жизни, ни полустихийным бытием тайных декабристских организаций.

«Освобождение отечества или мученичество за свободу для примера будущих поколений были ежеминутным его помышлением; это самоотвержение не было вдохновением одной минуты… но постоянно возрастало вместе с любовью к отечеству, которая наконец перешла в страсть — в высокое, восторженное чувствование», — писал о Рылееве Николай Бестужев.

Все декабристы запомнили Рылеева как человека необыкновенного, столь высоких человеческих и гражданских достоинств, которых и при желании мало кто умел достичь. Имя Рылеева осталось для декабристов навсегда священным. «Великим гражданином» назвал его в своих записках Александр Поджио. Андрей Розен отмечал, что Рылеев всегда был «готов принять все муки адские, лишь бы быть полезным своей стране родной». Кажется, мало ли было среди декабристов, да и вообще в тогдашнем русском обществе, патриотов? Многие включая и некоторых высших сановников, желали для России разных преобразований и улучшений. И не один он готов был пожертвовать собой ради свободы и благоденствия Отечества. И все же Рылеев имел в себе все эти качества в идеальной полноте. Именно поэтому даже в его товарищах по тайному обществу его многое не удовлетворяло. Отсюда у него чувство одиночества, даже «среди своих». Отсюда постоянные поиски людей и доверчивость иной раз даже опрометчивая, судорожная, жертвенная какая-то доверчивость. Отсюда самые жестокие разочарования в некоторых товарищах, даже таких революционных, как, например, Якубович или Каховский.

Каждая строка «Стансов» продиктована глубоким душевным опытом Рылеева, всей его жизнью.

Николай Бестужев в своих «Воспоминаниях о Рылееве» описывает разговор Рылеева со своей матерью, уезжавшей в деревню летом 1824 года, — это была последняя их беседа, — в июне этого года она скончалась.

«— Побереги себя, — говорила она, — ты неосторожен в словах и поступках; правительство подозрительно; шпионы его везде подслушивают…»

В ответ на ее сетования, как бы предчувствуя, что он говорит с ней в последний раз, Рылеев признался, что он «член тайного общества, которое хочет ниспровержения деспотизма, счастья России и свободы всех ее детей».

Мать Рылеева побледнела; он продолжал: — Не пугайтесь, милая матушка, выслушайте, и вы успокоитесь. Да, намерение наше страшно для того, кто смотрит на него со стороны и, не вникая в него, не видя прекрасной его цели, примечает одни только ужасы, грозящие каждому из нас; но вы мне мать — вы можете, вы должны ближе рассматривать своего сына. Ежели вы отдали меня в военную службу на жертву всем ее трудностям, опасностям, самой смерти, могшей меня постичь на каждом шагу, — для чего вы жертвовали мной? Вы хотели, чтобы я служил Отечеству, чтоб я исполнил долг мой, а между тем материнское сердце, разделяясь между страхом и надеждой, втайне желало, чтобы я отличался, возвышался между другими, — мог ли я искать того и другого, не встречая беспрестанно смерти? Нет, но вы тогда столько не боялись, как теперь… Я служил Отечеству, пока оно нуждалось в службе своих граждан, и не хотел продолжать ее, когда увидел, что буду служить только для прихотей самовластного деспота; я желал лучше служить человечеству, избрал звание судьи… Ныне наступил век гражданского мужества, я чувствую, что мое призвание выше, — я буду лить кровь свою, но за свободу Отечества, за счастье соотчичей, для исторжения из рук самовластия железного скипетра, для приобретения законных прав угнетенному человечеству — вот будут мои дела. Если я успею, вы не можете сомневаться в награде за них: счастие россиян будет лучшим для меня отличием. Если же паду в борьбе законного права со властью, ежели современники не будут уметь понять и оценить меня — вы будете знать чистоту и святость моих намерений; может быть, потомство отдаст мне справедливость, а история запишет имя мое вместе е именами великих людей, погибших за человечество.

Бестужев был свидетелем того, как мать благословила Рылеева. Речь его убедила ее. «Горесть и чувство внутреннего удовольствия смешивались на лице ее», — пишет Бестужев.

Здесь можно вернуться на шесть лет назад: офицеры, сослуживцы Рылеева, называли «безумием» слова Рылеева о том, что его имя «займет в истории несколько страниц», а это оказалось провидением, а не безумием или хвастовством. Уже тогда Рылеев мечтал о том, «как бы скорее пережить тьму, в коей, по мнению его, тогда находилась наша Россия» (как вспоминал Косовский).

Это были пророчества. Они проявлялись и в разговорах, и в творчестве Рылеева.

В 1824 году начал он писать поэму о Наливайко.

Николай Бестужев вспоминает: «Когда Рылеев писал исповедь Наливайки, у него жил больной брат мой Михаил Бестужев. Однажды он сидел в своей комнате и читал, Рылеев работал в кабинете и оканчивал эти стихи. Дописав, он принес их брату и прочел. Пророческий дух отрывка невольно поразил Михаила.

— Знаешь ли, — сказал он, — какое предсказание написал ты самому себе и нам с тобою. Ты как будто хочешь указать на будущий свой жребий в этих стихах.

— Неужели ты думаешь, что я сомневался хоть минуту в своем назначении, — сказал Рылеев. — Верь мне, что каждый день убеждает меня в необходимости моих действий, в будущей погибели, которою мы доляшы купить нашу первую попытку для свободы России, и вместе с тем в необходимости примера для пробуждения спящих россиян».

Вот что прочитал Рылеев Михаилу Бестужеву:

…Известно мне: погибель ждет Того, кто первый восстает На утеснителей народа, — Судьба меня уж обрекла. Но где, скажи, когда была Без жертв искуплена свобода?

 

9

«Наливайко» — поэма о руководителе восстания, которое потерпело неудачу. Рылеев ее не закончил, о а написал тринадцать фрагментов, которые, однако, дают возможность судить о замысле в целом. Рылеев здесь стремится решительно вторгнуться в будущее — недаром декабристы в «Исповеди Наливайки» и других отрывках из поэмы увидели предсказание своей судьбы. Обычная для гражданских поэтических произведений Рылеева политическая программность в «Наливайко» еще определеннее, но вместе с тем и тоньше, художественнее, чем даже в «Войнаровском». В «Наливайко» есть монологи и диалоги, конкретные (не в пересказе героя, как в «Войнаровском») изображения действий, развернутые картины, вставная новелла («Сон Жолкевского»). В «Наливайко» ярче, чем в «Войнаровском», и этнографическая детальность. Все действие живее, язык точнее, образнее. Поэма и в незаконченном виде — наиболее совершенное произведение Рылеева.

Северин Наливайко — вождь крупнейшего в истории Украины казацкого восстания против панской Польши, захватившего и крестьянские массы (1594–1596 годы). Этот образ у Рылеева гораздо более сложен, чем Войнаровский или Мазепа. Многие мотивы гражданской лирики Рылеева (тем самым, разумеется, и помыслы Рылеева-декабриста) связаны с размышлениями Наливайко в поэме.

Как пишет современный нам исследователь творчества Рылеева (А. Ходоров, 1975): «Наливайко — не просто храбрый, беззаветно преданный Украине человек, не только способный к действию и уже активно действующий герой. Это искупитель, берущий на себя всю ответственность за деяния своего народа, принимающий на свою душу всю меру исторического «греха» своего времени. Если в своей знаменитой исповеди Наливайко исповедуется, по сути дела, за всех повстанцев, то в своей молитве он предстательствует за них перед высшим существом как воздвигший «войну» и поднявший «меч за край родной». Его образ, не теряя черт, присущих изображению конкретного человека, становится одновременно символом великой жертвы во имя еще более великого блага, попыткой предельно широко осмыслить роль выдающейся личности и представить эту личность в революционно-романтической интерпретации. Наливайко воплощает на новом и более высоком этапе рылеевского творчества проявившееся еще в думах стремление поэта слить в одном лице наиболее характерные черты нации. Он — ее олицетворенная гордость и совесть. Его фигура по своим масштабам поднимается на уровень романтического титанизма, но это титан, кровно связанный со средой, его породившей».

Рылеев подчеркивает в Наливайко его связь с народом:

Еще от самой колыбели К свободе страсть зажглась во мне; Мне мать и сестры песни пели О незабвенной старине.

В старину, как говорит Наливайко, «никто не рабствовал пред ляхом… Козак в союзе с ляхом был как вольный с вольным, равный с равным». Но союзники не упустили случая превратиться в тиранов:

Жид, униат, литвин, поляк — Как стаи кровожадных вранов Терзают беспощадно нас.

Наливайко Малороссию называет «Святой Русью», украинцев — «русским народом». Рисуя древний Киев, ставший «добычей дерзостного ляха», автор напоминает об истоках бедствий Украины:

Но уж давно, давно не видно Богатств и славы прежних дней — Все Русь утратила постыдно Междоусобием князей.

Среди фрагментов поэмы есть один очень многозначительный. Неясно, что это — высказывание Наливайко или авторское отступление (пример таких отступлений уже дал Пушкин в «Евгении Онегине»).

Скорее второе. Вот этот фрагмент:

Забыв вражду великодушно, Движенью тайному послушный, Быть может, я еще могу Дать руку личному врагу; Но вековые оскорбленья Тиранам родины прощать И стыд обиды оставлять Без справедливого отмщенья — Не в силах я: один лишь раб Так может быть и подл и слаб. Могу ли равнодушно видеть Порабощенных земляков?.. Нет, нет! Мой жребий: ненавидеть Равно тиранов и рабов!

Так Рылеев делает исторического героя условностью — он выражает в нем себя.

Восставших казаков Рылеев называет в поэме «ратниками свободы». Весь пафос этой поэмы в том, о чем Рылеев говорил Михаилу Бестужеву: в «необходимости примера для пробуждения спящих россиян», в «погибели, которою мы должны купить нашу первую попытку для свободы России».

После того как три фрагмента поэмы — «Киев», «Смерть Чигиринского старосты» и «Исповедь Наливайки» — появились в «Полярной Звезде» на 1825 год, министр просвещения Шишков направил запрос цензору Бирукову: «По высочайшей государя императора воле предлагается вам, милостивый государь мой, представить мне в непродолжительном времени объяснение: какими причинами руководствовались вы в пропуске к печатанию в «Полярной Звезде» на 1825 год статьи Рылеева под заглавием «Исповедь Наливайки», в которой усматриваются неуместные выражения о преступлениях и свободе». Бируков пытался оправдываться, но ни конфисковать альманах, ни вырезать из тиража «Исповедь» было уже нельзя, — «Полярная Звезда» была распродана. Начальству не оставалось ничего другого, как замять это дело. Удивительно, что Александр I, мало, особенно в последнее время, вникавший в дела литературы, увидел в «Исповеди Наливайки» именно тот смысл, который вложил в него поэт-декабрист.

Три отрывка из «Наливайко», напечатанные в альманахе, были отмечены критикой. Вяземский отметил в них (на страницах «Московского Телеграфа») «сильные мысли и правильные, чистые стихи». Греч в «Сыне Отечества» говорит: «В описании «Смерти Чигиринского старосты» находятся такие подробности единоборства, такая быстрота в рассказе, такая пылкость в движении, что это место, бесспорно, могло бы украсить лучшую из эпических поэм. Описание Киева можно назвать историческою панорамою местности… Но самая цветистая ветвь в стяжанном автором венце есть «Исповедь Наливайки». Здесь видишь отпечаток души великой, непреклонной, воспламененной любовью к родине».

Дельвиг передал Рылееву, что Пушкин хвалил «Смерть Чигиринского старосты». Рылеев писал Пушкину после этого: «Ты ни слова не говоришь о Исповеди Наливайки, а я ею гораздо более доволен, нежели Смертью Чигиринского старосты, которая так тебе понравилась. В Исповеди мысли, чувства, истины, словом, гораздно более дельного, чем в описании удальства Наливайки». Пушкин отвечал: «Об Исповеди Наливайки скажу, что мудрено что-нибудь у нас напечатать истинно хорошего в этом роде. Нахожу отрывок этот растянутым; но и тут, конечно, наложил ты свою печать».

Пушкин понимал, что у Рылеева в поэзии — собственный путь. «Очень знаю, — писал Пушкин А. Бестужеву, — что я его учитель в стихотворном языке, но он идет своею дорогою».

В 1824 году Рылеев обдумывал сразу несколько крупных произведений — составлял планы, набрасывал стихотворные отрывки не только к «Наливайко», но и к другой поэме — о Мазепе, а также к поэме о партизанах 1812 года. Среди его проектов — план поэмы из кавказского военного быта. Любопытно, что Рылеев намеревался здесь изобразить не историческую личность, а своего современника, героя, который «обожает Россию и всем готов пожертвовать ей». Этот человек, русский офицер, любит некую Асиат, горянку. Но «он предназначил себе, — как пишет Рылеев в плане, — славное дело, в котором он должен погибнуть непременно, и всё цели своей приносит в жертву… живет только для цели своей».

В «Соревнователе просвещения и благотворения» и «Северной Пчеле» в 1825 году Рылеев напечатал два отрывка из задуманной им в 1824 году поэмы «Мазепа». Один — «Гайдамак», другой — «Палей». Изобразив в «Войнаровском» Мазепу старого, оканчивающего свой жизненный путь, Рылеев, по-видимому, намеревался обратиться и к временам его молодости, то есть к тем, к которым относится рассказ Мазепы в одноименной поэме Байрона. Гайдамак — молодой Мазепа, казак-разбойник, запугавший даже своих собратьев дикой жестокостью, хладнокровной беспощадностью. Однако, как говорит о нем один из его товарищей, он «клятву дал… за Сечь свободную стоять».

Молодой Мазепа был удалец, но мрачный, нелюдимый:

…Как юный тигр На всех глядел, нахмуря брови, Был дружбы чужд, был чужд любови. Летал в пустынях на коне, И, увядая в тишине, Он рвался в бой, он жаждал крови… …И удальством пришлец младой В грязь затоптал всех гайдамаков. Суров, и дик, и одинок, Чуждаясь всех, всегда угрюмый… …Печаль, как черной ночи мгла, Ему на сердце налегла… …Ему несносна тишина; Без крови вражеской, без боя, Он будто чахнет средь покоя; Его душе нужна война: Опасность, кровь и шум военный Одни его животворят… …Всегда опущены к земле Его сверкающие очи; Темнеет па его челе Какой-то грех, как сумрак ночи.

Второй отрывок — эпизод из военной жизни полковника Палея. Публикация отрывка в «Северной Пчеле» сопровождена примечанием: «Семен Палей Хвостовский, полковник Малороссийского войска, удалой наездник, бич поляков, ужас крымцев — был оклеветан Мазепою перед Петром и сослан. После измены Мазепы Палей возвратился к войску, и, удрученный летами и болезнью, присутствовал на Полтавском сражении, поддерживаемый двумя казаками». Как собирался развернуть здесь свой сюжет Рылеев, что нового по сравнению с «Войнаровским» хотел сказать о характере и деятельности Мазепы — неизвестно, так как от этого замысла не осталось никаких планов.

…В первых числах сентября 1824 года Рылеев и Александр Бестужев выехали на несколько дней в Батово. Бестужев — с заданием от своего начальника (управляющего путями сообщения) осмотреть Гатчинское шоссе; Рылеев, вероятно, для наблюдения за установкой памятника своей матери на деревенском кладбище и для хозяйственных дел по имению. Тогда и был установлен среда деревянных крестов кладбища мраморный памятник — отрезок колонны, пересеченный призмой, на которой было написано: «Мир праху твоему, женщина добродетельная. Анастасия Матвеевна Рылеева. Родилась декабря 11 дня 1758, скончалась июня 2 дня 1824 года».

У Рылеева в Батове было много хлопот, и Бестужев один гулял в лесу и на реке, наслаждался «тишью и дичью», обдумывал что-то «для Звезды», то есть для альманаха своего, бывал по вечерам в Рожествене у какого-то знакомого офицера — «кирасира Е.В.», где даже однажды «продурачился до утра».

4 сентября в 3 часа дня выехали из Батова и прибыли в Петербург во время «ужаснейшей грозы», как пишет Бестужев матери. «Но Рылеева дома, — продолжает он, — ждала еще ужаснейшая — Саша его кончался — и через день умер, — не можете себе вообразить положения Натальи Михайловны, отчаяние обоих. Она едва возвратилась к разуму — он болен».

Рылеев, однако, скоро вернулся к делам. Николай Бестужев писал: «Я видел страдание и силу души достойного моего друга; но это не мешало ему работать в пользу тайного общества со всей горячностью человека, обрекшего себя на жертву для счастия отечества».

Саше Рылееву 1 сентября 1824 года исполнился всего один год. Он умер 6 сентября. Похоронили его на Смоленском кладбище. В мае 1826 года Наталья Михайловна писала Рылееву (уже в крепость): «Мой друг, я заказала Сашеньке памятник и кругом решетку. Стишки твои нашла, которые ты ему написал, будут надписаны ему».

Это стихотворение «На смерть сына», появившееся в горькие дни сентября 1824 года:

Земли минутный поселенец, Земли минутная краса, Зачем так рано, мой младенец, Ты улетел на небеса? Зачем в юдоли сей мятежной, О ангел чистой красоты, Среди печали безнадежной Отца и мать покинул ты?

 

10

В начале 1824 года Рылеев строил планы путешествия по Украине и Крыму. Об этом вел он переписку со своим другом — декабристом Петром Мухановым. «Скажи Мне, — писал Муханов Рылееву из Киева, — изменилось ли твое намерение путешествовать по южной части России и когда едем мы в Крым?» Муханов в Киеве по просьбе Рылеева занимался делами по поводу тяжбы княгини Голицыной с Рылеевыми, но, кажется, не очень внимательно и вообще неудачно, — позднее, в апреле 1826 года Рылеев писал жене из крепости о продаже отцовского дома или о залоге его: «Я… получил вместо 10 000 только 5000 р. по милости Муханова». Однако Муханов горячо пропагандировал в Киеве и Одессе «Полярную Звезду» и поэму Рылеева «Войнаровский», которую читал Пушкину и М.Ф. Орлову, — их замечания он сообщил Рылееву. Муханов был членом Союза Благоденствия, но в Северное общество Рылеев принять его не решался — по его «ветрености». Их связывали только литературные интересы. Рылеев посвятил Муханову думу «Смерть Ермака». В 1825 году Муханов хлопотал в Москве об издании отдельными книгами «Дум» и «Войнаровского».

В связи с работой над поэмой «Войнаровский» Рылеев познакомился в 1823 году с будущим декабристом — бароном Владимиром Штейнгелем. Он родился в 1783 году, окончил Морской кадетский корпус, участвовал в войне 1812 года. В 1817 году, выйдя в отставку, стал заниматься науками. Уже через два года издал в Петербурге самую обширную по тому времени историю календаря под названием: «Опыт полного исследования начал и правил хронологического и месяцесловного счисления старого и нового стиля». Почти одновременно выпустил он двухтомную историю петербургского народного ополчения 1812 года. Попытки служить по министерству внутренних дел ему не удались. Штейнгель по происхождению немец, но был искренне верующим православным человеком и русским патриотом.

В 1823 году в Петербурге, в книжной лавке Оленина, Штейнгель спросил книгопродавца:

— Бывает ли у вас Рылеев? Я бы хотел с ним познакомиться.

— А он о вас недавно спрашивал, — отвечал Слёнин, — не будете ли вы сюда.

— Это как? — удивился Штейнгель.

При этих словах входит в лавку Рылеев, и Слёнин, представляет его Штейнгелю.

— Что мне было интересно узнать вас, это не должно вас удивлять, — сказал Штейнгель. — Но чем я мог вас заинтересовать — отгадать не могу.

— Очень просто, — ответил Рылеев. — Я пишу «Войнаровского», сцену близ Якутска, а как вы были там, то мне хотелось попросить вас прослушать то место поэмы и сказать, нет ли погрешностей против местности.

Штейнгель, конечно, согласился, и Рылеев повез его к себе, на Васильевский остров, где и прочитал ему поэму.

Местность под Якутском оказалась описанной точно — Рылеев пользовался во время работы географическими статьями о Якутске, напечатанными в русских журналах.

Затем Штейнгель уехал в Москву. И когда появился в Петербурге летом 1824 года, то остановился у своего знакомого — директора Российско-Американской компании Прокофьева. Рылеев жил здесь же. Они, конечно, встретились и потом не упускали случая побеседовать. Оказались у них и общие дела: Прокофьев поручил Штейнгелю и Рылееву разобраться в бумагах двух директоров компании — Крамера и Северина (заместителей Прокофьева), которые чуть не довели компанию до банкротства.

Рылеев наконец решился и предложил Штейнгелю вступить в Северное общество. У них состоялся разговор, который Штейнгель передает в своих записках: «Однажды Рылеев пригласил меня с ним отобедать в гостинице под фирмою «Лондон», на балконе, который по удалению от сообщества он называл Америкою.

Обедали вдвоем, вскоре от компанейских дел перешли к общему тогдашнему ходу вещей в государстве. Перебирая случаи неурядицы и злоупотреблений, я первый с экстазом произнес: «И никто этого не видит; неужели нет людей, которых бы интересовало общее благо!» Рылеев привскочил, схватил меня за руку и с самым энергичным взглядом, удушливо, сказал: «Есть люди! Целое общество! Хочешь ли быть в числе их?» Меня обдало холодом, я точас же почувствовал, что поступил опрометчиво, и, однако же, не медля нимало, отвечал: «Любезный друг, я уже не мальчик, мне сорок второй год; прежде чем отвечать на этот вопрос, мне нужно знать, что это за люди, какая цель общества»… «Я не могу теперь сказать тебе, — отвечал Рылеев, — но поговорю с директорами, тогда скажу». На этом пресекся разговор и не возобновлялся до самого отъезда моего. При прощании Рылеев сказал: «Директора наши в Красном Селе, я не успел ни с кем видеться; а вот тебе письмо к моему другу Ивану Ивановичу Пущину; тебе будет приятно познакомиться с ним, и он тебе все откроет». И действительно, познакомиться с Пущиным было для меня чрезвычайно приятно».

Позднее, в своих показаниях на следствии, Штейнгель писал о том же разговоре с Рылеевым: «Г-н Рылеев мне указал только, что в Петербурге существует Комитет. А когда я, предваряя его, что орудием ничьим я быть не могу и не хочу, просил, чтобы он, если хочет видеть меня действительным членом, объявил мне все, то он мне сказал: «Этого теперь нельзя; это запрещается; но я представлю тебя одному из членов Комитета». Однако ж тем кончилось, что я уехал в Москву, не видав никого. При расставании он меня просил познакомиться с Пущиным, сказав, что «он тебе все расскажет»…»

В 1825 году Штейнгель приехал в Петербург и оставался здесь до самого восстания 14 декабря.

Принят в общество Штейнгель был, очевидно, в Москве Пущиным — по письменной рекомендации Рылеева. Он стал одним из самых деятельных членов — постоянно бывал у Рылеева, участвовал во многих совещаниях, знал о планах цареубийства, о включении во Временное правительство Сперанского и Мордвинова, о назначении Трубецкого диктатором. Рылеев поручил ему написать «Манифест к русскому народу», который декабристы намеревались распространить по России. Еще днем 14 декабря он трудился над манифестом, после орудийных залпов на Сенатской площади он понял, что работу надо прекратить, и изорвал черновики. На следствии, сколько ни бились члены комиссии, Штейнгель не воспроизвел ни строки из манифеста, повторяя, что все забыл. В самом начале следствия он с горечью писал императору Николаю: «Чтобы истребить корень свободомыслия, нет другого средства, как истребить целое поколение людей».

Весной 1824 года Рылеев принял в Северное общество своего ближайшего друга — Александра Бестужева. «Он сказал мне, что есть тайное общество, в которое он уже принят, и принимает меня», — вспоминал Бестужев. Рылеев ждал момента, когда Бестужев созреет политически, к тому все и шло, судя по его обзорам литературы в «Полярной Звезде». На следствии Бестужев не без основания отметил о себе: «По наклонности века наиболее прилежал к истории и политике». «Едва ли не треть русского дворянства, — говорил он, — мыслила почти подобно нам, хотя была нас осторожнее».

Рылеев в это время (и именно после свидания в Петербурге с Пестелем) перешел на твердую республиканскую позицию. «Я увидел в нем, — писал Бестужев, — перемену мыслей на республиканское правление, ибо дотоле мы мечтали о монархии (ограниченной, естественно, парламентом. — В.А.), и из слов его о пребывании здесь Пестеля заключил, что это южное мнение… Неприметно мнение за мнением дошли мы и до мысли о республике, а как оную ввести было бы трудно при царствующей фамилии, то Рылеев сообщил мне и мнение южных о истреблении оной».

Говоря о сторонниках республиканского правления в Северном обществе, Бестужев показал на следствии: «Я разделяю их мнение».

Это подтверждает и письмо Грибоедова, посланное в ноябре 1825 года Бестужеву, где говорится: «Вспоминали о тебе и о Рылееве, которого обними за меня искренне, по-республикански».

Бестужев, как и Рылеев, считал, что переменить правление в России нужно путем военного переворота, желательно — бескровного. «Мы более всего боялись народной революции, ибо оная не может быть не кровопролитна и не долговременна», — говорил Бестужев.

Не скрывая на следствии революционного образа мыслей, Бестужев, однако, уверял следователей в своем полном бездействии, — он будто бы не верил в успех переворота, а потому и не предпринимал никаких конкретных действий. Конечно же, это было не так.

Он принял в общество Александра Одоевского (у которого и жил одно время зимой 1824/25 года), своих младших братьев Михаила и Петра. Михаилу он посоветовал перейти из флота в гвардию, объяснив ему, что его присутствие в столичных войсках, «может быть, будет полезно для нашего дела». Михаил Бестужев перевелся в Московский полк, часть которого и вышла 14 декабря 1825 года на Сенатскую площадь.

Бестужев принял в Северное общество Оржицкого, Якубовича, вместе с Рылеевым убедил в необходимости вступить в общество Батенькова. В апреле 1825 года Бестужев, как деятельный член общества, был переведен в разряд «убежденных», в сентябре того же года заменил в думе Северного общества Никиту Муравьева, уехавшего в отпуск.

В 1824 году Рылеев и Бестужев сочинили еще несколько песен, которые предназначались ими для распространения среди солдат. На следствии Бестужев, естественно, стремился доказать, что песни эти — невинная забава («дурачась, мы их певали только между собою… В народ и между солдатами никогда их не пускали»), но брат его Николай писал впоследствии об этих песнях: «Намерение, с которым они писаны, и влияние, ими произведенное в короткое время, слишком значительны… Они были сделаны в простонародном духе, были слишком близки к его состоянию, чтобы можно было вытеснить их из памяти простолюдинов, которые видели в них верное изображение своего настоящего положения и возможность улучшения в будущем… В самый тот день, когда исполнена была над нами сентенция и нас, морских офицеров, возили для того в Кронштадт, бывший с нами унтер-офицер морской артиллерии сказывал нам наизусть все запрещенные стихи и песни Рылеева, прибавив, что у них нет канонира, который, умея грамоте, не имел бы переписанных этого рода сочинений и особенно песен Рылеева».

Николай Бестужев прибавляет, что песни эти писаны были «для ходу в рукописи».

Да и сами песни красноречиво говорят о своем агитационном назначении:

Ах, тошно мне И в родной стороне: Все в неволе, В тяжкой доле, Видно, век вековать. Долго ль русский народ Будет рухлядью господ, И людями, Как скотами, Долго ль будут торговать? …А что силой отнято, Силой выручим мы то, И в привольи, На раздольи Стариною заживем…

Не очень-то годятся для дружеских «дурачеств» за рюмкой вина и такие тексты:

Ты скажи, говори, Как в России цари правят. Ты скажи поскорей, Как в России царей давят…

Какова в сочинении этих песен была доля участия Бестужева или Рылеева — неизвестно, но Николай Бестужев в своих мемуарах называет их иногда «песнями Рылеева», — очевидно, отмечая этим его первенство.

Рылеев же заботился и об их распространении. Из материалов следствия известно, что он передал несколько списков песен Матвею Муравьеву-Апостолу, который увез их на юг для своих товарищей.

А как попали они на флот? Через братьев Бестужевых, которые и позаботились о том, чтобы агитационные песни дошли до каждого грамотного матроса.

В апреле 1824 года, во время пребывания в Петербурге Пестеля, готовился к отъезду за границу Николай Тургенев. Он ехал в Карлсбад, на воды, лечить желудок. Отпустили его с трудом. От имени царя его несколько раз вызывал Аракчеев. Наконец, объявив Тургеневу согласие Александра I, Аракчеев, как пишет Тургенев в книге «Россия и русские», «обнимая меня… с чувством добавил: «Государь поручил мне передать вам от него совет, не как императора, а как христианина: быть осторожнее за границей. Вас окружат там люди, которые только и мечтают о революции и которые будут стараться вовлечь вас в нее». Тургенев ответил на эти слова «только улыбкой», — ведь такие люди окружали его уже тут, в Петербурге! И в предотъездное время собирались у Тургенева члены Северного общества, бывал у него и Рылеев.

На совещании у Рылеева — в доме Российско-Американской компании — обсуждалось предложение Пестеля о слиянии Северного и Южного обществ. Тут были Митьков, Трубецкой, Оболенский, Пущин, М. Муравьев-Апостол и Николай Тургенев. Собрание признало соединение обществ необходимым.

После встречи Пестеля с Никитой Муравьевым руководство Северного общества собралось на квартире Тургенева. Здесь присутствовал Пестель. Вопрос стоял тот же. Но тут на сцену решительно выступил Муравьев, который в большой речи стремился доказать, что нельзя соединить два общества, разделенные столь большим расстоянием, к тому же — по-разному организованные: в Северном — свобода мнений, в Южном — власть вождя. В результате было решено слияние обществ отложить на два года. Рылеев не присутствовал на этом совещании. Узнав о новом решении северян, он высказал резкое недовольство — Оболенскому и Трубецкому. Он считал, что объединение полезно при любых обстоятельствах.

В беседе с Пестелем — перед началом совещания — Тургенев открыл истинную причину своего отъезда из России, — «убеждение в недействительности тайных обществ», что в Петербурге существует не общество, а пять или гдесть заговорщиков, а вокруг них толпа сочувствующих, что риску много, а дела не будет, — такое мнение возникло у Тургенева в самое последнее время перед его отъездом.

Пестель заметил ему, что его отъезд ослабит уверенность многих в том, что существует разветвленное революционное общество. Не болезнь и не боязнь провала гнали Тургенева за границу, а — разочарование. Он не был похож на Рылеева, который готов был погибнуть пусть даже только ради благого примера потомкам.

Тургенев уехал 24 апреля.

Северное общество лишилось одного из крупнейших революционных деятелей.

Это не могло не тревожить Рылеева. Он стал еще более стремиться к расширению общества, и оно действительно после отъезда Тургенева значительно выросло — благодаря именно Рылееву и его «отрасли».

Если в 1824 году в Северное общество было принято девять человек, то после того, как Рылеев вошел в Думу, в 1825 году, общество пополнилось тридцатью пятью членами. Почти во всех гвардейских полках и на флоте у Рылеева, который стал фактически руководителем общества, оказались свои люди.

Весной 1824 года Пестель распространил свои действия на Петербург: при помощи членов Северного общества М. Муравьева-Апостола и Ф. Вадковского он создал Петербургскую управу Южного общества в Кавалергардском полку, — секретную, скрытую от остальных северян. Не знал о ней и Рылеев.

Декабризм выдвинул двух вождей: Пестеля и Рылеева.

Будь у них достаточно времени — они смогли бы договориться о совместных действиях.

 

11

После смерти сына и Рылеев и его жена почувствовали необходимость покинуть на время Петербург, отдохнуть. В конце сентября 1824 года они выехали в Подгорное. В первых числах декабря, уже по санному пути, Рылеев — один — прибыл в Москву.

«Гостеприимная старушка Москва очень мила. Меня приняли и знакомые и незнакомые как нельзя лучше, и я едва мог выбраться: затаскали по обедам, завтракам и ужинам», — писал Рылеев жене.

Виделся он с Денисом Давыдовым — поэт-гусар передал через Рылеева поклон своему бывшему сослуживцу, кавалеристу-рубаке Бедраге, жившему в Острогожское уезде.

Остановился Рылеев у Штейнгеля па Чистых прудах (теперь Чистопрудный бульвар, 10), в доме Окулова, где Штейнгель и жил, и содержал пансион для юношества, основанный им в 1821 году. «Я у них был принят как родной», — пишет Рылеев жене о Штейнгелях.

У Штейнгеля собиралась для совещаний Московская управа Северного общества. Рылеев встречал здесь Пущина, Колошина, Кашкина, Нарышкина, Муханова. Рылеев предлагал Штейнгелю «приобресть членов между купечеством», — он имел в виду, в частности, издателя и книгопродавца Семена Иоанникиевича Селивановского («Истинно почтенный человек», — назвал Селивановского Рылеев).

В 1824 же году Рылеев издаст у Селивановского «Думы» и «Войнаровского». Это был один из просвещеннейших типографов России, стремившийся издавать книги не только доходные, но прежде всего полезные. Он выпустил двумя изданиями «Древние Российские Стихотворения» («Сборник Кирши Данилова»); в 1822 году начал выпуск Энциклопедического словаря, рассчитывая издать 40–45 томов, в нем в качестве авторов участвовали декабристы (Кюхельбекер, Штейнгель и другие). Словарь остановился на трех томах, после 14 декабря 1825 года продолжить его Селивановскому не удалось.

Селивановский (1772–1835) был сыном крепостного крестьянина, мальчиком попал в московскую типографию учеником наборщика. Позднее, сделавшись владельцем типографии, он самоучкой приобрел довольно широкое образование, так что на равных мог беседовать с историком литературы Евгением Болховитиновым, с Карамзиным. Кроме типографии, у Селивановского были книжные магазины и публичная библиотека на Ильинке. Конечно, Селивановский был бы одним из полезнейших членов тайного общества. Делали ли ему предложение вступить в общество Рылеев или Штейнгель — неизвестно.

В показаниях на следствии Штейнгель отметил, что Селивановский желал «способствовать к развитию просвещения и свободомыслия изданием книг».

Пущин рассказал Рылееву о новом обществе, возникшем в Москве по его инициативе, — о Практическом союзе, в который принимались дворяне, намеревающиеся освободить своих крестьян. Новый союз нес в себе только одну идею — антикрепостническую, осуществляемую легальным путем. Пущин считал, что и такая деятельность — хорошая агитация в интересах главных целей Неверного общества. Рылеев же полагал, что Практический союз необходимо как можно решительнее революционизировать и сделать филиалом Северного общества.

Пущин в это время готовился к поездке в Михайловское, к сосланному туда летом 1824 года Пушкину. Опальный брат Николая Тургенева, Александр Иванович Тургенев, много доброго сделавший для Пушкина, узнав о намерении Пущина, воскликнул: «Как! Вы хотите к нему ехать? Разве не знаете, что он под двойным надзором — и полицейским и духовным?» «Впрочем, делайте как знаете», — прибавил он. Рылеев и Пущин много толковали в Москве об этой предстоящей поездке к Пушкину, о его новых сочинениях — только что появились списки элегии «К морю», второй главы «Евгения Онегина». В доме М.М. Нарышкина на Пречистенском бульваре (теперь — Гоголевский, 10) дважды, при большом стечении слушателей, Рылеев декламировал свои сочинения.

Родственник Нарышкина, молодой А.И. Кошелёв, один из будущих деятелей русского славянофильства, запомнил, как «Рылеев читал свои патриотические думы… Все свободно говорили о необходимости «покончить с этим правительством». Этот вечер произвел на меня самое сильное впечатление… Я на другой же день сообщил все слышанное» Киреевскому, Рожалину, Беневитинову и другим членам составленного молодежью философского кружка. «Много мы в этот день толковали о политике и о том, что необходимо произвести в России перемену в образе правления… Вследствие этого мы с особенной жадностью налегли на сочинения политических писателей».

Рылеев ездил к Николаю Полевому, на Первую Мещанскую, — Полевой вместе с Вяземским начинал тогда издание журнала «Московский Телеграф».

С издателем Селивановским Рылеев договорился о печатании в Москве сборника «Думы» и поэмы «Войнаровский» — рукописи были уже подготовлены. Рылеева в этом деле поддерживал Вяземский. Уезжая в Петербург, Рылеев поручил издательские хлопоты Петру Муханову. По Москве ходили рассказы о наводнении, постигшем Петербург 7 ноября этого года.

Сомов писал Рылееву: «Несколько слов о случившемся здесь всеобщем бедствии… Галерная гавань почти не существует. По петергофской дороге деревни… разрушены; селения литейно-чугунного завода также. Вообще по той дороге считают до 600 человек утопшими, а в городе доныне уже отыскано более 1500 тел. Невские острова и прилежащие к ним деревни перековерканы; Кронштадт также ужасно пострадал. Вода так быстро прибывала, что пока мой человек успел добежать из комнат в главное управление и спросил у меня: что делать? — то по возвращении насилу мог войти в комнату и кое-что положить на шкафы, как уже вода поднялась до окон… Все жившие в нижних этажах очень пострадали» (Сомов жил в том же доме, что и Рылеев).

9 декабря Рылеев пишет жене из Москвы в Подгорное: «Наводнение в Петербурге было ужасное, а равно и в Кронштадте. Корабли ходили по улицам». 14 декабря он пишет о том же уже из Петербурга: «Ты, я думаю, уже слышала о бывшем здесь наводнении и об ужасах, которые оно произвело. Представь же себе мое удивление, когда я, въехав в город, едва мог заметить следы оного… Теперь почти всем потерпевшим сделано возможное вспоможение. Мы же с тобой должны благодарить Александра Александровича Бестужева: наши люди совершенно потерялись, и если б не было его, то мы лишились бы всей мебели и всего, что было в комодах. Бестужев прежде стал законопачивать двери, когда же вода начала пробираться в щели и сквозь пол, он приказал мебели ставить одни на другие и выбирать из комодов все и, находясь почти по пояс в воде, до тех пор не оставил квартиры, покуда все не прибрал. Таким образом он спас все почти и твой мех; попортилось только мое бюро, письменный стол, твой рабочий столик, половина моей библиотеки и еще кое-что… Да потонула корова».

Больших разрушений в квартире не было, но пришлось красить стены и перекладывать размокшие печи.

Рылеев побывал и на Васильевском острове — там картина разорения была страшнее. «Наша прежняя квартира, — пишет Рылеев жене, — стоит теперь без окон… Слава и благодарение богу, что мы выехали. По 16-й линии, где ни взглянешь, везде опустошение… Множество домов совершенно снесено».

К середине декабря жизнь в доме Российско-Американской компании пошла по-прежнему. В квартире директора — Ивана Васильевича Прокофьева — снова начали собираться литераторы. Тут встретил Рылеев неизменных Греча и Булгарина, а также Боровкова, Тимковского, Измайлова — всю шумную журнальную братию. Сомов, Бестужев, Рылеев и Батеньков невольно держались на этих обедах особняком…

С июня 1824 года живет в Петербурге Грибоедов, — он познакомился с Александром Бестужевым, а Бестужев, естественно, свел его с Рылеевым. Грибоедов стал бывать в кругу членов Северного общества. В декабре 1824 года он читает декабристам «Горе от ума». В середине декабря прибыл из Москвы Пущин, — он также виделся с Грибоедовым у Рылеева и старался в это время добыть список грибоедовской комедии для Пушкина, что ему и удалось, скорее всего — с помощью самого автора.

На «русских завтраках» Рылеева (вся сервировка — графин водки, ржаной хлеб и квашеная капуста) бывало шумно и весело. Лев Пушкин, имевший необыкновенную память, декламировал стихи своего знаменитого брата. Перед Новым, 1825 годом читал он у Рылеева отрывки из уже готовых «Цыган». Среди слушателей были также Федор Глинка и Гнедич. У Рылеева познакомился Грибоедов с Дельвигом. Бывал здесь — именно с конца 1824 года — веселый и пылкий юноша, корнет лейб-гвардии Конного полка поэт Александр Одоевский, двоюродный брат Грибоедова. У Одоевского на Исаакиевской площади в течение 1825 года Грибоедов и жил. Квартиры Одоевского, Оболенского и главным образом Рылеева были в это время местами постоянного сбора членов Северного общества.

Вероятно, — Рылеевым или Бестужевым — Грибоедову было предложено вступить в Северное общество.

Северяне предполагали, что на Кавказе, где Грибоедов служил у Ермолова, существует тайное общество. «Разговаривая с Рылеевым о предположении, не существует ли тайное общество в Грузии, — писал Трубецкой, — я также сообщал ему предположение, не принадлежит ли к оному Грибоедов? Рылеев отвечал мне на это, что нет, что он с Грибоедовым говорил».

Известно, что Грибоедов считал недостаточными силы декабристов, но цель их заговора была для него свята.

На следствии Трубецкой говорил, что Рылеев принял Грибоедова в общество. Рылеев — отрицал это. «Грибоедова я не принимал в общество, — говорил он, — я испытывал его, но, нашед, что он не верит возможности преобразовать правительство, оставил его в покое. Если же он принадлежит обществу, то мог его принять князь Одоевский, с которым он жил, или кто-либо на юге».

Александр Бестужев показывал: «В члены же его не принимал я… потому что жалел подвергнуть опасности такой талант, в чем и Рылеев был согласен».

Оболенский же на следствии подтверждал показание Трубецкого. «О принятии Грибоедова в члены общества, — его слова, — я слышал от принявшего его Рылеева» г То же самое утверждали декабристы Бригген и Оржицкий — члены Северного общества.

Есть все основания полагать, что Грибоедов все-таки был членом «отрасли Рылеева» в Северном обществе.

В конце 1824 года Александр Бестужев жил у Рылеева, пользуясь отсутствием его жены. Потом он на время переехал к Одоевскому, где уже жили Грибоедов и Кюхельбекер, — его собственная квартира на Васильевском острове долгое время отделывалась после катастрофы 7 ноября.

Бестужев и Рылеев готовили «Полярную Звезду» на 1825 год, но было слишком много дел по обществу, да и Рылеев долго отсутствовал: выпуск альманаха задерживался.

В декабре 1824 года бывал у Рылеева молодой поэт, один из будущих столпов славянофильства, Алексей Хомяков. С 1822 года до середины 1825 года он служил в Петербурге в лейб-гвардии Конном полку — вместе с Александром Одоевским. Он был знаком с Бестужевым и Рылеевым с самого начала своей гвардейской службы, — как поэт, как один из авторов «Полярной Звезды». В 1824 году издатели альманаха поместили отрывок из поэмы Хомякова «Вадим» (под названием «Бессмертие вождя»), в 1825-м — «Желание покоя», стихотворение, очень близкое к идеалам поэтов-декабристов, заканчивавшееся в первой публикации такой свободолюбивой метафорой:

Орлу ль полет свой позабыть? Отдайте вновь ему широкие пустыни, Его скалы, его дремучий лес. Он жаждет брани и свободы, Он жаждет бурь и непогоды, И беспредельности небес!

Дочь Хомякова писала в своих воспоминаниях: «Алексей Степанович во время службы своей в Петербурге был знаком с гвардейской молодежью, из которой вышли почти все декабристы, и он сам говорил, что, вероятно, попал бы под следствие, если бы не был случайно в эту заму в Париже, где занимался живописью. В собраниях у Рылеева он бывал очень часто и горячо опровергал политические мнения его и А.И. Одоевского, настаивая, что всякий военный бунт сам по себе безнравствен».

Один из товарищей Хомякова, конногвардеец (имя его не установлено), бывавший вместе с ним в обществе декабристов, вспоминал: «Рылеев являлся в этом обществе оракулом. Его проповеди слушались с жадностью и доверием. Тема была одна — необходимость конституции и переворота посредством войска. События в Испании, подвиги Риего составляли предмет разговоров. Посреди этих людей нередко являлся молодой офицер необыкновенно живого ума. Он никак не хотел согласиться с мнениями, господствовавшими в этом обществе, и постоянно твердил, что из всех революций самая беззаконная есть революция военная. Однажды, поздним осенним вечером, по этому предмету у него был жаркий спор с Рылеевым. Смысл слов молодого офицера был таков: «Вы хотите военной революции. Ио что такое войско? Это собрание людей, которых народ вооружил на свой счет и которым он поручил защищать себя. Какая же тут будет правда, если эти люди, в противность своему назначению, станут распоряжаться народом по произволу и сделаются выше его?» Рассерженный Рылеев убежал с вечера домой. Кн. Одоевскому этот противник революции надоедал, уверяя его, что он вовсе не либерал и только хочет заменить единодержавие тиранством вооруженного меньшинства. Человек этот — А.С. Хомяков».

Не нужно думать, что Хомяков — хотя он и был блестящим полемистом, — сбил Рылеева с толку. Вскоре, в 1825 году, Рылеев ответит на примерно такие же рассуждения Оболенского, впавшего в сомнения насчет законности готовящегося государственного переворота.

«Его воззрения были справедливы, — вспоминал Оболенский. — Он говорил, что идеи не подлежат законам большинства или меньшинства, что они свободно рождаются и свободно развиваются в каждом мыслящем существе… что они… если клонятся к пользе общей, если они не порождение чувства себялюбивого или своекорыстного, то суть только выражение несколькими лицами того, что большинство чувствует, но не может еще выразить. Вот почему он полагал себя вправе говорить и действовать в смысле цели союза как выражения идеи общей».

Александр Поджио встретил Рылеева в декабре 1824 года у полковника Митькова. «Между прочими был здесь и Рылеев, — говорит он. — Я в нем видел человека, исполненного решимости. Здесь он говорил о намерении его писать какой-то катехизис свободного человека… и о мерах действовать на ум народа, как-то: сочинением песен».

Что касается «катехизиса свободного человека», то здесь имеется в виду сочинение, порученное Рылееву Думой (Оболенским и Никитой Муравьевым), нечто вроде разъяснения, комментариев к «Правилам» общества. Оболенский видел наброски — это были вопросы и ответы, писанные «самым простым наречием» и обращенные к «простому классу людей». Сочинение это Рылеев, очевидно, уничтожил вместе с другими документами в вечер после декабрьского восстания.

На одном из декабрьских собраний — в 1824 году — Рылеев был избран в Думу. Он заместил уехавшего в Киев Трубецкого.

Не будучи от природы оратором, Рылеев считал своим долгом вести неустанную пропаганду. «Рылеев был не красноречив, — пишет Николай Бестужев, — и овладевал другими не тонкостями риторики или силою силлогизма, но жаром простого и иногда несвязного разговора, который в отрывистых выражениях изображал всю силу мысли, всегда прекрасной, всегда правдивой, всегда привлекательной. Всего красноречивее было его лицо, на котором являлось прежде слов все то, что он хотел выразить, точно как говаривал Мур о Байроне, что он похож на гипсовую вазу, снаружи которой нет никаких украшений, но как скоро в ней загорится огонь, то изображения, изваянные внутри хитрою рукою художника, обнаруживаются сами собой. Истина всегда красноречива, и Рылеев, со любимец, окруженный ее обаянием и ею вдохновленный, часто убеждал в таких предположениях, которых ни он детским лепетанием своим не мог еще объяснить, ни других довольно вразумить, но он провидел их и заставлял провидеть других».

В Рылееве жило как бы врожденное стремление действовать на благо России. Он присматривался к жизни, прислушивался к толкам, вдумывался в теории, — вперед его влекло и придавало ему неотразимое обаяние вожака некое гражданское вдохновение, которое у него сродни поэтическому. Благодаря этому вдохновению он угадывал людей, годных для принятия в тайное общество, — и редко ошибался. Отсюда его неуклюжее, но столь убедительное красноречие. Гражданское вдохновение — вот откуда красота, которая присуща декабризму и декабристам и которую, как поэзию, не объяснишь до конца.