Рылеев

Афанасьев Виктор Васильевич

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

 

 

1

Надворный судья Иван Иванович Пущин в середине декабря 1824 года отправился в двадцативосьмидневный рождественский отпуск. Рождественские и новогодние праздники он провел у своего отца-сенатора, у директора Царскосельского лицея Энгельгардта, с которым у него была дружба, и у Рылеева, где виделся с Бестужевыми, и, вероятно, с польскими ссыльными — поэтом Мицкевичем и его друзьями Ежовским и Малевским. Пущин готовится к поездке в Михайловское, к Пушкину. Выехал он из Петербурга в Псков 6 января 1825 года.

Чего бы, кажется, «готовиться»? Лучший друг, поэт, в ссылке, в одиночестве, — отпуска уж вторая неделя идет к концу: мчись, спеши, не теряя ни часа… Конечно, Пущин и не хотел медлить. Но это была не просто дружеская поездка.

Немало часов провел он в спорах с Рылеевым о Пушкине. Вопрос стоял самый насущный и самый сложный, — как привлечь Пушкина к делу декабристов? Пушкин всегда был близок к декабристской среде — в Петербурге перед ссылкой (Пущин, Николай Тургенев, Никита Муравьев…), на юге (Вл. Раевский, Пестель, Мих. Орлов…). Предупредив в Кишиневе Раевского об аресте, Пушкин спас от провала все Южное общество, так как Раевский успел уничтожить бумаги. Пушкин не только мечтал вступить в тайное общество — он рвался туда, искал случая и обижался, оскорблялся, видя, что ему как бы не доверяют… Однако — он уже действовал как декабрист — его «ноэли» и сатиры, его ода «Вольность» и другие свободолюбивые стихи ходили в списках по России и будили в людях гражданский дух — сами декабристы воспитывались на них.

С. Волконский думал о приеме Пушкина в тайное общество — не решился. Не решился и Пущин. «Я страдал за него, — рассказывал Пущин, — и подчас мне опять казалось, что, может быть, Тайное общество сокровенным своим клеймом поможет ему повнимательней и построже взглянуть на самого себя, сделать некоторые изменения в ненормальном своем быту. Я знал, что он иногда скорбел о своих промахах, обличал их в близких наших откровенных беседах, но, видно, не пришла еще пора кипучей его природе угомониться. Как ни вертел я все это в уме и сердце, кончил тем, что сознал себя не вправе действовать по личному шаткому воззрению, без полного убеждения в деле, ответственном пред целию самого союза».

В декабристских кругах много говорилось об излишней и доверчивой общительности великого поэта. Пущин говорит о его «ненормальном быте», о «промахах». Вокруг него вились клеветнические слухи (не всегда исходившие из уст врагов), для которых как будто и основания были: Пушкин на юге увлекся Каролиной Собаньской — шпионкой, провокаторшей (вроде как Рылеев Теофанией Станиславовной, тоже полькой…), — но он понятия об этом не имел. Пушкин «переступает границы», «профанирует себя», «проказничает», как с горечью отмечает Пущин.

И вот Пушкин в ссылке. Отношения его с будущими декабристами очень сложны. Клевета поползла за ним… Пушкин знал о ней и страдал невыразимо. Но душевная буря понемногу успокаивалась. Как писал Пушкин:

Поэзия, как ангел-утешитель, Спасла меня, и я воскрес душой.

Пущин, конечно, знал цену клевете. В беседах с Рылеевым он рисовал образ Пушкина настоящего — чистого честного, ранимого, но и стойкого. Пущина и Рылеева беспокоило другое.

Пущин видел, какое огромное значение имеет для него самого — для Пущина — общение с Бестужевыми, Штейнгелем, Нарышкиным, Оболенским и другими декабристами, особенно с Рылеевым, какая это глубокая закалка души, сколько это дает твердости, нравственных сил; как помогает быть уверенным в своих гражданских целях.

Пушкин же шел к своим целям в одиночку. Его гражданские стихи делали свое дело. Вместе с тем иногда одолевали его сомнения. Так появилось его стихотворение «Свободы сеятель пустынный…» (1823). При жизни поэта оно не было напечатано, но разошлось в большом количестве списков. Печальное это стихотворение явилось, очевидно, как отклик на поражение революции в Испании.

…Паситесь, мирные народы! Вас не разбудит чести клич. К чему стадам дары свободы? Их должно резать или стричь. Наследство их из рода в роды Ярмо с гремушками да бич.

Во второй половине 1824 года в альманахе Кюхельбекера и Вл. Одоевского «Мнемозина» появилось другое граждански-пессимистическое стихотворение Пушкина (1823) — «Демон»:

…какой-то злобный гений Стал тайно навещать меня. Печальны были наши встречи… …Он звал прекрасное мечтою; Он вдохновенье презирал; Не верил он любви, свободе; На жизнь насмешливо глядел — И ничего во всей природе Благословить он не хотел.

Пущина и Рылеева оба эти стихотворения встревожили. Они, конечно, не сочли их отступническими, враждебными, но опасения у них появились, как бы не завладел душой Пушкина этот пессимизм. Они решили, что нужно постараться укрепить Пушкина в его романтически-гражданском направлении, показать ему, что у него есть друзья, что в него верят…

В конце декабря 1824 года вышло и отдельное издание первой главы «Евгения Онегина». Пущин разделял опасения Рылеева и Александра Бестужева по поводу нового произведения Пушкина, — им казалось, что поэт уходит в какое-то бытописательство, что он расстается со страстями романтизма. Бестужев сразу же отправил Пушкину письмо с критикой «Евгения Онегина». Позже по этому же поводу вступит в полемику с Пушкиным Рылеев, который останется при твердом убеждении, что начало романа в стихах гораздо ниже в поэтическом отношении южных поэм Пушкина.

Надо бороться за Пушкина, решили Рылеев и Пущин. Разговоры их о поездке Пущина начались еще во время пребывания Рылеева в Москве.

Нет — не просто — друг во время отпуска кинулся в деревню к опальному товарищу. Это не был романтический порыв, хотя дружба Пушкина и Пущина по-прежнему оставалась пылкой (что ярко отразилось в записках Пущина). Это было одно из важных декабристских дел.

Пущин решил сблизить Пушкина с Рылеевым — он на себе испытал способность его увлекать товарищей пламенными гражданскими идеями.

В первых числах января 1825 года Пущин выехал из Петербурга. 11-го рано утром — еще не рассвело — кони «вломились с маху в приотворенные ворота при громе колокольчика. Не было силы остановить лошадей у крыльца, протащили мимо и засели в снегу нерасчищенного двора». Кто не читал записок Пущина о Пушкине? Можно ли не запомнить яркой сцены встречи друзей — Пушкин, в одной рубахе, босой, выскакивает на крыльцо; Пущин, в шубе, осыпанной снегом, берет его в охапку и тащит в дом. Комната Пушкина была возле крыльца, с окнами как раз на двор. Тут прибежала няня… «Наконец, помаленьку прибрались; подали нам кофе; мы уселись с трубками. Беседа пошла привольнее; многое надо было хронологически рассказать». С восьми утра до трех часов ночи шла беседа. Пьют за встречу, за нее (то есть за свободу). После обеда Пушкин читает вслух привезенный Пущиным список «Горя от ума». Среди дня явился соглядатай — монах, настоятель Святогорского монастыря, который разузнал, что ему было нужно, выпил два стакана чаю с ромом и уехал. Затем Пушкин читал другу свои новые произведения. В ответ на просьбу Пущина Пушкин продиктовал ему начало из поэмы «Цыганы» для «Полярной Звезды». Затем Пущин передал ссыльному поэту письмо Рылеева. Пушкин «просил, обнявши крепко Рылеева, благодарить за его патриотические «Думы» (сборник «Думы» еще не вышел, так что Пушкин здесь благодарит не за книгу, а за думы вообще, те, которые он читал, и благодарит именно за патриотизм).

По-видимому, Пущин рассказал Пушкину о Северном обществе и отрасли Рылеева, о том, что вырабатывается первая русская конституция и готовится вооруженное восстание в Петербурге. Он дал понять поэту, что «вольность» близка, что друзья свободы сильны.

«Между тем время шло за полночь… Мы крепко обнялись… Мы еще чокнулись стаканами, но грустно пилось: как будто чувствовалось, что последний раз вместе пьем, и пьем на вечную разлуку!»

В Петербург Пущин привез отрывок из «Цыган», который Рылеев включил в третий выпуск «Полярной Звезды». 18 февраля Пущин уже в Москве — близ Арбата у Спаса на Песках, и снова, как он пишет Пушкину, «действует в суде».

Письмо Рылеева, привезенное Пущиным в Михайловское, было коротко (многое, без сомнения, было поручено передать на словах): «Рылеев обнимает Пушкина и поздравляет с Цыганами. Они совершенно оправдали наше мнение о твоем таланте. Ты идешь шагами великана и радуешь истинно Русские сердца. Я пишу к тебе: ты, потому что холодное вы не ложится под перо; надеюсь, что имею на это право и по душе и по мыслям. Пущин познакомит нас короче».

Пушкин ответил не сразу, только 25 января. Его ответ положил начало переписке, оборвавшейся только в связи с днем 14 декабря, с арестом Рылеева.

Это была беседа, вернее — спор, о поэзии, в котором участвовал Александр Бестужев.

Пушкин (25.I.): «Благодарю тебя за ты и за письмо… Жду Полярной Звезды с нетерпением, знаешь, для чего? для Войнаровского. Эта поэма нужна была для нашей словесности» (далее Пушкин просит передать Бестужеву, что он неправ в своем отрицательном отношения к «Евгению Онегину», — «Картины светской жизни также входят в область поэзии», — говорит он. Не согласен Пушкин и с бестужевским «строгим приговором о Жyковском»).

Рылеев (12.II.): «Благодарю тебя, милый Поэт, за отрывок из Цыган и за письмо… Разделяю твое мнение, что картины светской жизни входят в область Поэзии. Но Онегин, сужу по первой песне, ниже и Бахчисарайского Фонтана и Кавказского Пленника…»

Рылеев (10.III): «Не знаю, что будет Онегин далее… Но теперь он ниже Бахчисарайского Фонтана и Кавказского Пленника. Я готов спорить об этом до второго пришествия… Думаю, что ты получил уже из Москвы Войнаровского. По некоторым местам ты догадаешься, что он несколько ощипан. Делать нечего. Суди, но не кляни. Знаю, что ты не жалуешь мои думы; несмотря на то, я просил Пущина и их переслать тебе. Чувствую сам, что некоторые так слабы, что не следовало бы их и печатать в полном собрании. Но зато убежден душевно, что Ермак, Матвеев, Волынский, Годунов и им подобное — хороши и могут быть полезны не для одних детей… Ты завсегда останешься моим учителем в языке стихотворном».

12 марта Пущин выслал Пушкину из Москвы изданные там «Думы» и «Войнаровского».

Пушкин Бестужеву (24.III): «Откуда ты взял, что я льщу Рылееву?.. Очень знаю, что я его учитель в стихотворном языке — но он идет своею дорогою. Он в душе поэт… Жду с нетерпением Войнаровского и перешлю ему все свои замечания. Ради Христа! чтоб он писал — да более, более!.. Жду Полярной Звезды. Давай ее сюда».

Рылеев (25.III): «Спешим доставить тебе Звезду… Как благодарить тебя, милый Поэт, за твои бесценные подарки нашей Звезде?.. Мы с Бестужевым намереваемся летом проведать тебя».

Пушкин Вяземскому (7 апреля): «Сей час получил я Войнаровского и Думы с письмом Пущина».

Рылеев (апрель): «Письмо твое Бестужев получил, но не успел отвечать… Был я у Плетнева с Кюхельбекером и с братом твоим. Лев прочитал нам несколько новых твоих стихотворений. Они прелестны… После прочитаны были твои Цыганы… Цыган слышал я четвертый раз, и всегда с новым, с живейшим наслаждением. Я подъискивался, чтоб привязаться к чему-нибудь, и нашел, что характер Алеко несколько унижен. Зачем водит он медведя и сбирает вольную дань? Не лучше ли б было сделать его кузнецом? Ты видишь, что я придираюсь, а знаешь, почему и зачем? Потому что сужу поэму Александра Пушкина затем, что желаю от него совершенства».

Пушкин брату (май): «Войнаровский мне очень нравится. Мне даже скучно, что его здесь нет у меня» (Пушкин отослал свой экземпляр с пометками Рылееву через Дельвига, который побывал в Михайловском во второй половине апреля, но Дельвиг по своей рассеянности книгу утерял).

Рылеев (12 мая): «Дельвиг пересказал мне замечания твои о Думах и Войнаровском… Жду мнения твоего на письме, и жду с нетерпением. Ты ни слова не говоришь о Исповеди Наливайки, а я ею гораздо более доволен, нежели смертью Чигиринского старосты».

Пушкин (вторая половина мая): «Думаю, ты уже получил замечания мои на Войнаровского. Прибавлю одно: везде, где я ничего не сказал, должно подразумевать похвалу, знаки восклицания, прекрасно и проч…Что сказать тебе о думах? во всех встречаются стихи живые, окончательные строфы Петра в Острогожске чрезвычайно оригинальны. Но вообще все они слабы изобретением и изложением. Все они на один покрой: составлены из общих мест… Описание места действия, речь героя и — нравоучение. Национального, русского нет в них ничего, кроме имен (исключаю Ив. Сусанина, первую думу, по коей начал я подозревать в тебе истинный талант)… Об Исповеди Наливайки скажу, что мудрено что-нибудь у нас напечатать истинно хорошего в этом роде. Нахожу отрывок этот растянутым; но и тут, конечно, наложил ты свою печать».

Рылеев (первая половина июня): «Благодарю тебя, милый чародей, за твои прямодушные замечания на Войнаровского. Ты во многом прав совершенно… О Думах я уже сказал тебе свое мнение… Ты сделался аристократом; это меня рассмешило. Тебе ли чваниться пятисотлетним дворянством?.. Будь, ради бога, Пушкиным! Ты сам по себе молодец» (Пушкин писал Бестужеву в связи с его обзором в «Полярной Звезде» на 1825 год: «У нас писатели взяты из высшего класса общества — аристократическая гордость сливается у них с авторским самолюбием. Мы не хотим быть покровительствуемы равными. Вот чего подлец Воронцов не понимает. Он воображает, что русский поэт явится в его передней с посвящением или с одою, а тот является с требованием на уважение, как шестисотлетний дворянин, — дьявольская разница!»).

Пушкин Вяземскому (середина июня): «Читал твое о Чернеце (рецензию Вяземского на только что изданную поэму И. Козлова «Чернец». — В.А.)… Эта поэма, конечно, полна чувства и умнее Войнаровского, но в Рылееве есть более замашки или размашки в слоге. У него есть какой-то там палач с засученными рукавами, за которого я бы дорого дал. Зато Думы дрянь, и название сие происходит от немецкого dum, а не от польского, как казалось бы с первого взгляда» (каламбур в духе Вяземского: dum — глупый. Здесь видно, что Пушкин впадает в острословие — в игру словами ради красного словца, очень характерную для писем Вяземского).

Пушкин (июнь — август): «Мне досадно, что Рылеев меня не понимает — в чем дело… Ты сердишься за то, что я чванюсь 600-летним дворянством… Как же ты не видишь, что дух нашей словесности отчасти зависит от состояния писателей? Мы не можем подносить наших сочинений вельможам, ибо по своему рождению почитаем себя равными им… Не должно русских писателей судить как иноземных… Там есть нечего, так пиши книгу, а у нас есть нечего, служи, да не сочиняй. Милый мой, ты поэт, и я поэт — но я сужу более прозаически и чуть ли от этого не прав».

Рылеев (ноябрь): «Ты мастерски оправдываешь свое чванство шестисотлетним дворянством; но несправедливо… Преимуществ гражданских не должно существовать, да они для поэта Пушкина ничему и не служат ни в зале невежды, ни в зале знатного подлеца, не умеющего ценить твоего таланта… Чванство дворянством непростительно, особенно тебе. На тебя устремлены глаза России… Будь Поэт и гражданин».

Это письмо было последним в переписке. Оно явилось как бы завещанием декабристов Пушкину — быть поэтом и гражданином.

Вокруг этой формулы Рылеева из стихотворного посвящения А. Бестужеву к поэме «Войнаровский» («Я не Поэт, а Гражданин») кипел в 1825 году один из самых острых литературных споров. Пушкин, как вспоминает Вяземский, говорил по этому поводу: «Если кто пишет стихи, то прежде всего должен быть поэтом; если же хочет просто гражданствовать, то пиши прозою». Это замечание (может быть, Вяземский неточно передал мысль Пушкина) не уничтожает рылеевской формулы.

Нередко и в наше время делаются попытки выхолостить из слов Рылеева их художественный, относящийся к поэзии смысл. Однако если в некоторых поэтических Произведениях Рылеева есть гражданственность без поэзии, то это еще не доказывает, что он и добивался того, что он гражданственностью ограничился сознательно.

Он как раз понимал, что самая убедительная гражданственность в поэзии — выраженная искусно, ярко в художественном отношении.

Статья Рылеева «Несколько мыслей о поэзии» (напечатанная в «Сыне Отечества» в ноябре 1825 года) свидетельствует о том, что он глубоко вдумывается в теоретические вопросы поэзии, понимая ее. Он делит поэзию не на классическую и романтическую, а «на древнюю и новую». Все классики, считает он, были свободны от правил, иначе они не создали бы ничего нового. Поэтому и Гомера можно назвать романтиком. Вместе с тем все правила хороши, когда они применены к месту. «Много также вредит поэзии, — пишет Рылеев, — суетное желание сделать определение оной, и мне кажется, что те справедливы, которые утверждают, что поэзии вообще не должно определять… Идеал поэзии, как идеал всех других предметов, которые дух человеческий стремятся обнять, бесконечен и недостижим, а потому и определение поэзии невозможно… Оставив бесполезный спор о романтизме и классицизме, будем стараться уничтожить дух рабского подражания и, обратись к источнику истинной поэзии, употребим все усилия осуществить в своих писаниях идеалы высоких чувств, мыслей и вечных истин».

К высоким чувствам, к «вечным истинам» относит Рылеев и гражданственность, которая жива для всех времен — прошлых, настоящих и будущих. Он и не думал выводить гражданственность за пределы поэтического искусства.

…К несчастью, острота Пушкина насчет дум Рылеева — в письме к Вяземскому — стала Рылееву известна (Лев Пушкин по рассеянности распечатал это письмо…). Рылеев — натура горячая. Вспышка гнева была толчком к написанию стихотворения «Бестужеву»:

Хоть Пушкин суд мне строгий произнес И слабый дар, как недруг тайный, взвесил…

Стихи эти, естественно, не предназначались для печати (они впервые были опубликованы в 1871 году). К тому же они не лишены и шутливости, она видна в дальнейших строках:

…Но от того, Бестужев, еще нос Я недругам в угоду не повесил. И в конце: …Так и ко мне, храня со мной союз, С улыбкою и с ласковым приветом Слетит порой толпа вертлявых муз, И я вдруг делаюсь поэтом.

…В январе 1825 года, сразу после отъезда Пущина из Михайловского, начал Пушкин работу над большой исторической элегией «Андрей Шенье» — стихотворением о поэте-узнике, ожидающем казни (во время французской революции). Оно создавалось в период переписки Пушкина с Рылеевым и Бестужевым, споров о думах, о гражданственности в поэзии.

В творческой истории «Андрея Шенье» большое значение имеют исторические элегии Батюшкова (особенно — «Умирающий Тасс») и «Думы» Рылеева. Критикуя Рылеева, Пушкин говорит ему, что его думы писаны по одной схеме: «Описание места действия, речь героя и — нравоучение». Этой схеме почти в точности следует и сам Пушкин в «Андрее Шенье», доказывая этим, что всякая схема может быть оживлена искусством художника.

В 1826 году отрывок из этой элегии Пушкина (сорок четыре строки) распространился в списках с названием «На 14-е декабря». В 1827 году Пушкин был привлечен властями к ответу, и ему пришлось долго и трудно объясняться. Элегия была квалифицирована как «сочинение соблазнительное и служившее к распространению в неблагонадежных людях… пагубного духа».

Рылеев и его друзья-декабристы много думали о предостережении Пушкина, что кровавая диктатура может надругаться над добытыми гражданскими свободами.

Оковы падали. Закон, На вольность опершись, провозгласил равенство, И мы воскликнули: Блаженство! О горе! о безумный сон! Где вольность и закон? Над нами Единый властвует топор. Мы свергнули царей. Убийцу с палачами Избрали мы в цари. О ужас! о позор! Но ты, священная свобода, Богиня чистая, нет — не виновна ты…

Пушкин готов был с друзьями и на гибель. Элегия «Андрей Шенье» стала как бы итогом духовного общения Пушкина с декабристами, в частности, с Рылеевым.

12 декабря 1825 года Пушкин получил письмо Пущина, который призывал его в Петербург. Дурные приметы помешали Пушкину уехать. Не вернись Пушкин с дороги, говорил впоследствии Вяземский, «он бухнулся бы в кипяток мятежа у Рылеева в ночь с 13 на 14 декабря». Именно об этом Пушкин смело сказал царю, Николаю I: «Все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не быть с ними. Одно лишь отсутствие спасло меня».

 

2

В конце декабря 1824 года в Петербурге вышла в свет первая книжка альманаха «Северные Цветы», изданная Дельвигом. Этому альманаху суждена была по тем временам долгая и славная жизнь — он выходил регулярно до 1832 года («Северные Цветы» на 1832 год были выпущены Пушкиным — в память Дельвига и в пользу его семьи; Дельвиг скончался в 1831 году). «Лучшим русским альманахом» считал «Северные Цветы» Белинский. Ни один альманах не напечатал столько произведений Пушкина, как «Северные Цветы».

Первая книжка этого альманаха явилась в качестве соперницы «Полярной Звезды» — в издательском объявлении, напечатанном в «Сыне Отечества», об этом говорилось прямо. Притом почти все авторы тут и там были одни и те же. Идея издания альманаха была подсказана Дельвигу Олениным после того, как от услуг Оленина — он занимался технической и коммерческой сторонами выпуска двух первых книг «Полярной Звезды»-отказались Бестужев и Рылеев. Оленин, отлично знавший литературную обстановку в Петербурге, не промахнулся: Дельвиг имел связи среди первоклассных литераторов, был близким другом Пушкина.

Однако уже в следующем году «Северные Цветы» оказались единственным изданием, продолжающим традиции декабристской «Полярной Звезды», — после 14 декабря 1825 года альманах не только публиковал все лучшее, что появлялось в русской поэзии, причем необязательно самых знаменитых авторов, но и знакомил публику с произведениями декабристов — Рылеева, Кюхельбекера, А. Одоевского, — без обозначения имен, конечно. Пушкин был главной силой и вдохновителем этого издания, это было одно из его литературно-гражданских дел, выполнение не только своего долга, но и завета Рылеева.

Однако, если Дельвиг начал свое издание с мыслью о литературном соперничестве альманахов, то Рылеев и Бестужев о таковом не думали вовсе. У них было столько хлопот по Северному обществу, что уже третий выпуск альманаха дался им с огромным напряжением. В 1825 году они поневоле стали думать о прекращении издания. Уже в письме к Пушкину от 25 марта Рылеев говорит о «Звездочке», задуманной как четвертый выпуск альманаха.

В письмах Рылеева к жене в Подгорное отразилось то огромное напряжение, в котором пребывал Рылеев в первые месяцы 1825 года (потом стало еще труднее): «Я по большей части сижу дома; принялся за Полярную Звезду; надеюсь выдать к святой. Теперь же еще скопилось много дел по Компании… хлопот пропасть» (конец января); «Нынешняя масленица была мне не в масленицу; я почти все дни просидел дома и — поверишь ли? — не только ни одного блина не съел нигде, но даже не видел… Теперь собралось много дел в Компании, сверх того начато печатание Полярной Звезды» (10 февраля); «Я по-прежнему сижу все дома вместе с Бестужевым и работаем для Полярной Звезды. Напечатано более половины» (20 февраля); «Я теперь хлопочу о Звезде своей, о Думах и Войнаровском. Думы и Войнаровский уже вышли из печати» (12 марта). Рылеев здесь не пишет, и это естественно — о своих делах по Северному обществу, а 1825 год в этом отношении для Рылеева — кипящий ключом котел.

В январе в «Сыне Отечества» № 1 Рылеев и Бестужев поместили «Объявление об издании «Полярной Звезды» на 1825 год», в котором сообщали, что «издание замедлилось некоторыми обстоятельствами, появится не к 1 января 1825 года, но к святой неделе (то есть к Пасхе. — В.А.)… Издатели долгом поставляют уведомить, что «Полярная Звезда» издается в прошлогоднем формате, с картинками, и что все писатели, украсившие два прежних тома, не отказались участвовать и в третьем. Доныне все идет успешно». Объявление сопровождалось примечанием: «Итак — «Северные Цветы», издание г. книгопродавца Оленина, вступают в непосредственное соперничество с «Полярною Звездою». Предоставляя сему альманаху благоприятное время выхода в свет, желаем ему еще благоприятнейшего успеха».

Третий выпуск «Полярной Звезды» казался Рылееву самым удачным. «Она здесь всем пришлась по сердцу, — писал он Пушкину. — Это хоть не совсем хороший знак, но уверены, что в ней есть довольно и таких пиес, которых похвалить не откажутся и истинные ценители произведений нашего Парнаса».

В печати появилось несколько благоприятных отзывов. «В нем (в альманахе. — В.А.) стихотворная часть представляет много совершеннейших произведений» («Соревнователь просвещения и благотворения»). «Нынешняя «Полярная Звезда» бесспорно лучше прежних годов: стихотворная ее часть никогда не была так богата по достоинству пьес» («Сын Отечества»).

«Московский Телеграф» так отозвался о стихотворном отделе альманаха: «Пушкин, чарующий нас своими поэмами, как будто вызвал на труд других, дремавших над элегиями и песенками»; о прозе: «Порадуемся, что в «Полярной Звезде» и самый строгий критик отдаст полную справедливость прозаическому отделению».

Критик «Северной Пчелы»: «Никогда еще стихотворная часть «Полярной Звезды» не была так богата не числом, а достоинством».

Рецензент «Сына Отечества» видел в этом выпуске альманаха «стремление к народности».

Что же было напечатано в третьем выпуске альманаха? Целая поэтическая хрестоматия 1825 года: отрывки из «Цыган», «Братьев разбойников» и «Послание к Алексееву» Пушкина; семь стихотворений Боратынского, два Вяземского, три Ф. Глинки, одно Грибоедова, одно Козлова («Венецианская ночь»), два В.Л. Пушкина, три — Языкова, две басни Крылова, отрывок из XIX песни «Илиады» в переводе Гнедича, кроме того, превосходные в поэтическом отношении стихи Григорьева («Нашествие Мамая»), Туманского, Хомякова, Плетнева, Иванчина-Писарева, Зайцевского и других авторов. Рылеев поместил здесь три отрывка из поэмы «Наливайко» и «Стансы» («Не сбылись, мой друг, пророчества…»).

В прозаическом отделе — путевые записки Н. Бестужева («Гибралтар») и Жуковского («Отрывки из письма о Швейцарии»), исторический очерк Корниловича, великолепные «Восточные повести» (три сказки) Сенковского, менее интересные — небольшие прозаические сочинения Ф. Глинки и Булгарина.

Открывается альманах традиционным литературным обзором А. Бестужева — «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и в начале 1825 годов». Рылеев считал, что Бестужев «в первый раз судит так основательно в так глубокомысленно». По поводу этой статьи возник спор между Пушкиным и Бестужевым (в нем принял участие и Рылеев). Но вообще в литературных кругах новый обзор Бестужева получил высокую оценку.

Бестужев порицает «безнародность» литературы, чувства, «не согретые народною гордостию».

«Богатое нечерпанное лоно старины и мощного, свежего языка… вот стихия поэта, вот колыбель гения!» — говорит он. «Когда же попадем мы в свою колею? Когда будем писать прямо по-русски?» — задает он себе вопрос. Обзор этот, как и два предыдущих, написан с остроумием, непринужденностью, предельной краткостью, продиктованной размерами «карманной» книжки альманаха.

За рылеевскую «Исповедь Наливайки» цензор получил выговор от Александра I через министра просвещения А.С. Шишкова. Если бы альманах не был так быстро распродан, «Исповедь» была бы вырезана из экземпляров.

Многим казалось странным, удивительным, что такое революционное сочинение могло появиться в печати. Рядовые члены Северного общества, которые по правилам конспирации не могли знать о силе и численности его, из этого случая заключали, что среди них есть важные чиновные персоны, имеющие власть урезонить цензуру…

В 1826 году, во время следствия, Штейнгель в одном из писем к царю высказывает искреннее недоумение: «Непостижимо, каким образом в то самое время, как строжайшая цензура внимательно привязывалась к словам, ничего не значащим, как-то: ангельская красота, рок и пр., пропускались статьи, подобные «Волынскому», «Исповеди Наливайки».

В архиве III отделения сохранилась анонимная записка по поводу проекта цензурного устава 1826 года. Вот одно из замечаний этого неизвестного лица, безусловно верного престолу: «§ 151 сказано: «Не позволяется пропускать к напечатанию места, имеющие двоякий смысл, ежели один из них противен цензурным правилам». Сие подает повод к бесконечным прениям… В оправдание нового сего § приводят, что цензура на основании прежних правил пропускала сочинения возмутительные: Исповедь Наливайки, Войнаровского и проч. Это неправда. Сии сочинения отнюдь не двусмысленные: они явно проповедуют бунт, восстание на законную власть, выставляют в похвальном виде мятежников и разбойников и проч., и пропущены к напечанию по непростительной глупости цензора, читавшего оные и не понимавшего в них явного злоумышления».

После восстания альманах Рылеева и Бестужева попал в число крамольных книг. Так, в 1826 году за чтение «Полярной Звезды» великий князь Михаил Павлович отправил солдатом на Кавказ младшего брата Бестужевых — Петра. Князь в особенности разгневан был тем, что альманах раскрыт был на «Исповеди Наливайки».

Считалось, что Рылеев и Бестужев начали подготовку четвертого — небольшого заключительного — альманаха к концу 1825 года. Михаил Бестужев писал, что «около декабря 1825 года дела Тайного общества усложнились… брат Александр и Рылеев решились издать уже собранный материал в небольшом альманахе под названием «Звездочка», печатание которого к 14 декабря уже довольно продвинулось».

Но мы сегодня знаем больше, чем мог вспомнить Михаил Бестужев, — издатели «Полярной Звезды» были сильно загружены делами тайного общества уже с начала года. Рылеев с марта, а Бестужев с сентября этого года вошли в Думу и вместе с Оболенским стали во главе общества. Встречи с новыми людьми (в течение 1825 года в Северное общество было принято 35 новых членов), частые собрания, поездки в Кронштадт, дела Российско-Американской компании… Уже 25 марта этого года Рылеев пишет Пушкину: «Как благодарить тебя, милый Поэт, за твои бесценные подарки нашей Звезде?.. Теперь для Звездочки стыдимся и просить у тебя что-нибудь». Ясно, что в марте уже была задумана прощальная «Звездочка». А в апреле этого года в журнале П.И. Кеппена «Библиографические листы» было помещено объявление о готовящемся выходе «Звездочки» (выпуск ее намечался на 1826 год). В ноябре Рылеев снова пишет Пушкину о «Звездочке», называя ее по традиции — «Полярного»: «Мы опять собираемся с Полярного. Она будет последняя; так по крайней мере мы решились». В начале декабря 1825 года «Звездочка» была сдана в типографию Главного штаба.

К 14 декабря было отпечатано восемьдесят страниц. После ареста Рылеева и Бестужева печатание остановилось, — готовые листы остались на складах и в 1861 году были сожжены. По счастливой случайности сохранилось два экземпляра отпечатанной части «Звездочки» и цензурный экземпляр рукописи.

В отпечатанных листах были рассказ А. Бестужева («Кровь за кровь»), повесть О. Сомова «Гайдамаки», отрывок из III главы «Евгения Онегина» Пушкина («Ночной разговор Татьяны с ее няней») и стихи — Козлова, Ознобишина, Хомякова, В. Туманского и Н. Языкова. В цензурной рукописи были еще не успевшие попасть в набор стихи Боратынского (эпилог «Эды» и «Бал»), В. Пушкина, Нечаева, Ф. Глинки, Ободовского, Вяземского и других авторов. Рылеев не успел дать в «Звездочку» ничего своего.

Любопытна история покупки Рылеевым и Бестужевым отрывка из пушкинского романа в стихах. Об этом пишет Михаил Бестужев. На одном из рылеевских «русских завтраков», происходивших от двух до трех часов дня (автор воспоминаний отмечает «наклонность Рылеева налагать печать руссицизма на свою жизнь»), «в числе многих писателей были Дельвиг, Ф. Глинка, Гнедич, Грибоедов и другие. Тут же присутствовал брат A. Пушкина Лёв, которого брат Александр (Бестужев.- B.А.) в насмешку называл «Блёв», намекая на его неумеренное употребление бахусовой влаги. Помню, что он говорил наизусть много стихов своего брата, еще не напечатанных: прочитал превосходный разговор Тани с нянею, приведший в восторг слушателей. Помню, как тут же брат Александр и Рылеев просили Льва Пушкина передать брату, не согласится ли он продать на каждый стих этого эпизода по пяти рублей».

В другом месте своих мемуаров Михаил Бестужев пишет о том же: «Левушка потребовал с издателей по 5 р. асс. за строчку, и брат А. (Александр Бестужев. — В.А.), не думая ни минуты, согласился, прибавив со смехом: «Ты промахнулся, Блёвушка, не потребовав за строку по червонцу… Я бы тебе и эту цену дал, но только с условием: пропечатать нашу сделку в Полярной Звезде, для того, чтоб знали все, с какою готовностью мы платим золотом за золотые стихи».

 

3

В марте 1825 года в Москве книгопродавцем Селивановским были напечатаны «Думы» и «Войнаровский».

«Думы» в этом отдельном издании были снабжены предисловием Рылеева и примечаниями (вернее — небольшими вступительными заметками), составленными им самим (к четырем думам) и тогда еще молодым историком П.М. Строевым, входившим в знаменитый Румянцевский кружок (к семнадцати). При денежном расчете Мухавова, наблюдавшего за изданием «Дум», со Строевым произошла неприятная история — Муханов не принял его, явившегося за уплатой, и ему пришлось стерпеть грубость, а потом отнестись к Рылееву в Петербург…

Этими вступлениями к думам, написанным строго и точно в историческом отношении, Рылеев подчеркнул, что главное в думах именно исторический пример. В предисловии Рылеев писал (в неопубликованном варианте), что он старался в думах «напомнить… славнейшие или по крайней мере достопримечательнейшие деяния предков наших… распространить между простым народом нашим, посредством Дум сих, хотя некоторые познания о знаменитых деяниях предков, заставить его гордиться славным своим происхождением и еще более любить родину свою… Мое намерение — пролить в народ наш хотя каплю света».

В этом варианте предисловия, не пропущенном цензурой, Рылеев ратует за просвещение «простого народа»: «С некоторого времени встречаем мы людей, утверждающих, что народное просвещение есть гибель для благосостояния государственного… Странное мнение… Источник его и подпора — деспотизм… Деспотизм боится просвещения, ибо знает, что лучшая подпора его — невежество… Невежество народов — мать и дочь деспотизма… Пусть раздаются презренные вопли порицателей света, пусть изрыгают они хулы свои и изливают тлетворный яд на распространителей просвещения… пребудем тверды, питая себя тою сладостною надеждою, что рано ли, поздно ли, лучи благодетельного светила проникнут в мрачные и дикие дебри и смягчат окаменелые сердца самих порицателей просвещения. Обязанность каждого писателя быть для соотечественников полезным».

Вариант предисловия, напечатанный в сборнике «Думы», гораздо менее остр, — рассуждения о деспотизме и просвещении народа отпали, но Рылеев и тут подчеркивает патриотически-просвещенческий мотив дум: «Желание славить подвиги добродетельных или славных предков для русских не ново». Предисловие начал он цитатой из Немцевича: «Напоминать юношеству о подвигах предков, знакомить его со светлейшими эпохами народной истории, сдружить любовь к отечеству с первыми впечатлениями памяти — вот верный способ для привития народу сильной привязанности к родине: ничто уже тогда сих первых впечатлений, сих ранних понятий не в состоянии изгладить. Они крепнут с летами и творят храбрых для бою ратников, мужей доблестных для совета».

Думы, писанные Рылеевым для «народа», сразу по выходе отдельной книгой сделались популярными и среди литераторов, их читали и офицеры, и патриотически настроенные представители высшего света. Например, для дочери президента Академии художеств и директора Императорской публичной библиотеки А. Оленина Анны Алексеевны «Думы» до старости оставались любимым чтением.

«А думы Рылеева, — вспоминал Ф. Глинка, — вышли с большим блеском и наделали много шума!»

«В думах его, — пишет о Рылееве Н. Бестужев, — мы видим жаркое желание внушить в других эту же любовь к своей земле, ко всему народному… показать, что и Россия богата примерами для подражания, что сии примеры могут равнять ее с великими образцами древности». Вяземский Бестужеву и Рылееву: «С живым удовольствием читаю я «Думы», которые постоянно обращали на себя и прежде мое внимание. Они носят па себе печать отличительную». Плетнев в «Северных Цветах»: «Рылеев избрал для себя прекрасное поприще. Он представляет вам поэтические явления из отечественной истории… Чистый и легкий язык, наставительные истины, прекрасные чувствования».

Одновременно с «Думами» вышла из печати и поэма «Войнаровский», уже известная широкому русскому читателю по многочисленным публикациям (в отрывках) и спискам. За «Войнаровского» — как и за «Думы» — воевал с московской «цепцурой» Вяземский. Но и в несколько искаженном виде (выше уже говорилось об этом) поэма была встречена современниками с восторгом. Прочитав поэму, Н.М. Языков просил брата передать благодарность Рылееву, говоря, что он «точно стоит благодарности».

«Рылеева «Войнаровский» несравненно лучше всех его дум»; «Эта поэма нужна была для нашей словесности»; «Войнаровский мне очень нравится», — таковы мнения Пушкина.

П.И. Кенией в «Библиографических листах» отметил, что «Войнаровский» «с удовольствием будет читан всяким русским». Рецензент «Северного Архива» писал о поэме «Глубокое познание сердца человеческого и точное направление страстей сообразно обстоятельствам жизни показывают, что автор наблюдал природу в ее святилище, то есть в самом сердце». В «Соревнователе просвещения и благотворения» было отмечено, что поэма Рылеева «принадлежит к числу занимательнейших памятников словесности нашего времени». Позднее Огарев отметил что «в «Войнаровском» Рылеев становится действительным поэтом, несмотря на тот же субъективно-гражданский колорит целого. Стих, картинность, сила чувства и всюду проникающее благородство поэта — увлекательны».

После восстания 14 декабря 1825 года поэма Рылеева приобрела еще большую популярность, — даже после повсеместного уничтожения — по приказу III отделения — сочинений поэта-декабриста сохранилось большое количество списков «Войнаровского», относящихся к 1824–1830 годам (в советских архивах их имеется более ста.

В 1860 году Огарев писал: «Перечитывая «Войнаровского» теперь, мы пришли к убеждению, что он и теперь так же увлекателен, как был тогда, и тайна этого впечатления заключается в человечески-гражданской чистоте и поблести поэта, заменяющих самую художественность, или лучше, доведенных до художественного выражения». Огарев как поэт — один из учеников Рылеева; он понял то, что Рылеев только начал утверждать в своем творчестве — что гражданственность может быть для поэзии не входящим элементом, а художественной основой.

 

4

В мае 1825 года Рылеев стихотворением «Вере Николаевне Столыпиной» отозвался на смерть одного из замечательнейших государственных деятелей его времени — сенатора Аркадия Алексеевича Столыпина (он был братом бабушки Лермонтова урожденной Столыпиной, и отцом близкого друга Лермонтова — Алексея Столыпина-Монго). Рылеев обратился к вдове со словами утешения, в которых звучал гражданский пафос.

Не отравляй души тоскою, Не убивай себя: ты мать; Священный долг перед тобою Прекрасных чад образовать. Пусть их сограждане увидят Готовых пасть за край родной, Пускай они возненавидят Неправду пламенной душой, Пусть в сонме юных исполинов На ужас гордых их узрим И смело скажем: знайте, им Отец Столыпин, дед Мордвинов.

Стихотворение было напечатано в «Северной Пчеле» 12 мая.

Аркадий Алексеевич Столыпин был другом и воспитанником М.М. Сперанского, зятем Н.С. Мордвинова (Вера Николаевна — урожденная Мордвинова). Как и Мордвинов, Столыпин был неподкупным и честным сановником. Декабристы намечали его — наряду с Мордвиновым, Сперанским, Ермоловым, Н. Тургеневым — в члены Временного правительства. Н. Бестужев показал на следствии: «Покойный сенатор А.А. Столыпин одобрял общество и потому верно бы действовал в нынешних обстоятельствах вместе с ним», Штейнгелъ свидетельствовал: «Рылеев не однажды вспоминал об обер-прокуроре Столыпине. «Вот был человек, — говорил он, — как жаль, что умер!»

У Столыпина было немало друзей среди литераторов — Карамзин, Жуковский. Из молодых — Кюхельбекер, Грибоедов и Рылеев, который встречался с ним в доме Мордвинова на Театральной площади (теперь дом 14, угол улицы Глинки, бывшей Никольской).

В послании к Столыпиной — всего двенадцать строк, но сколько в нем высказано гражданских идей. Во-первых, Рылеев всем его тоном отметает уныние: русский гражданин, патриот, честно делавший свое дело, отдал жизнь отчизне; его жена и дети — «прекрасные чада» — должны гордиться им. Вдова же обязана помнить долг матери — «образовать» детей так, чтобы они могли «возненавидеть неправду» и встать плечо к плечу с «юными исполинами», новым поколением русских граждан. Светлые образы отца (Столыпина) и деда (Мордвинова) Должны быть их путеводной звездой: поэт-декабрист и здесь говорит о силе примера, — Столыпин и Мордвинов выдвинуты им в ряд русских исторических героев, имена которых всем известны и не нуждаются в пояснениях.

…12 февраля 1825 года, уже во втором письме к Пушкину, Рылеев говорит о своем новом замысле: «Составляю план для Хмельницкого. Последнего хочу сделать в 6 песнях: иначе не все выскажешь».

Рылеев обдумывал поэму «Богдан Хмельницкий». Он набрасывал отдельные фрагменты и в процессе работы, раздумий над украинской историей, переходил к другим сюжетам — писал о Наливайко, Палее, Сагайдачном. Текст, предназначенный для «Богдана Хмельницкого», переходил в «Наливайко». Но мысль о Хмельницком Рылеева не оставляла. В середине 1825 года он решил написать о нем трагедию в стихах. Осенью он и начал ее.

Штейнгель сообщает: «Около половины уже ноября (1825 года. — В.А.), не прежде, будучи приглашен Рылеевым к меньшому Ростовцеву на чтение отрывков из сочиненной им трагедии «Пожарский»… я увидел тут в первый раз князя Оболенского и познакомился с ним. Впрочем, кроме упомянутого отрывка и прочитанного потом Рылеевым пролога к его трагедии «Хмельницкий», другого предмета разговора не было».

Ф. Глинка вспоминает о том, как он посещал Рылеева в начале декабря 1825 года: «Рылеев был болен сильно опухолью в горле и ни о чем не говорил со мною, как только о разных предначертаниях его поэм, также о трагедии «Богдан Хмельницкий», которую начал писать и намеревался объехать разные места Малороссии, где действовал сей гетман, — чтобы дать историческую правдоподобность своему сочинению».

«Пролог», состоящий почти из двухсот строк, написан большей частью нерифмованным пятистопным ямбом (в это же время Пушкин писал «Бориса Годунова» тем же размером). Рылеев обратился здесь к конкретному историческому материалу, а главное — по-новому взглянул на роль вождя в освободительной борьбе.

Тут сразу же выступает на сцену народ, та масса, которая и выдвинет потом «голову», гетмана (в «Прологе» Хмельницкий не появляется). Автор искусно строит живую сцену, открывая читателю истоки грядущего восстания казаков против польского владычества. Действие происходит на площади Чигирина. Польский подстароста Чашшцкий предоставил евреям-арендаторам право сбора доходов от православных церквей города. Добиваясь уплаты недоимок, он приказал арендаторам закрыть церкви — чтоб не могли бедняки ни детей крестить, ни молодых венчать, ни хоронить покойников до тех пор, пока не внесут всех требуемых денег; бедняки хотят расправиться с арендатором, но тот призывает поляков, — одного из бунтовщиков арестовывают. Оставшиеся негодуют.

1-й малороссиянин:

…Ну вот, еще один погиб. Эх, брат Юрко, прогневали мы бога, Всем на Руси пришельцы завладели, В своей земле житья мы не находим. Нет больше сил терпеть. Бегу отсель, Бегу за Днепр к удалым запорожцам, Чтоб притупить об кости дерзких ляхов От деда мне доставшуюся саблю. Прощай.

За восемь-девять лет до «Тараса Бульбы» Гоголя Рылеев коснулся важного вопроса в борьбе украинцев с поляками — союза шляхты с еврейскими торговцами, хлынувшими на Украину со всех концов света. В их руках оказалась вся торговля. Наконец им даны были на откуп и церковные доходы. Жизнь крестьян становилась все более невыносимой, и они один за другим бежали «за Днепр», в Сечь…

Действие происходит в период насаждения брестской церковной унии 1596 года, по которой украинская православная церковь стала подчиняться римско-католической, хотя и с сохранением родного языка. Уния дала возможность ставить церковными арендаторами иноверцев, — а это больно било по самолюбию казаков и крестьян. Взрыв оказался неизбежным.

В «Прологе» много живых, реалистических черт, — крестьяне говорят о проданных последних «пожитках»; один просит Янкеля разрешить священнику крестить его сына, другой — исповедать умирающую мать; молодая пара просит позволения обвенчаться. «Мне не слова, мне гроши ваши нужны», — отвечает еврей. Казак Свырыд угрожает ему:

Мы терпим, как быки, но как быки же Рассвирепеть против врагов мы можем…

В думах и поэмах Рылеева еще не было столь приземленных, простых речей.

Рылеев искал в литературе новых путей, и — находил. Но у него уже не оставалось времени развить, разработать найденное.

В конце 1825 года (по свидетельству Пущина и Бестужева — в декабре) написал Рылеев одно из самых сильных своих стихотворений «Я ль буду в роковое время…», ходившее в списках под названием «Гражданин» и «К молодому русскому поколению»:

Я ль буду в роковое время Позорить Гражданина сан И подражать тебе, изнеженное племя Переродившихся Славян? Нет, неспособен я в объятьях сладострастья, В постыдной праздности влачить свой век младой И изнывать кипящею душой Под тяжким игом самовластья. Пусть юноши, своей не разгадав судьбы, Постигнуть не хотят предназначенье века И не готовятся для будущей борьбы За угнетенную свободу человека. Пусть с хладною душой бросают хладный взор На бедствия своей отчизны И не читают в них грядущий свой позор И справедливые потомков укоризны. Они раскаются, когда народ, восстав, Застанет их в объятьях праздной неги И, в бурном мятеже ища свободных прав, В них не найдет ни Брута, ни Риеги.

Вместе с Пушкиным, Лермонтовым, Некрасовым Рылеев говорил о долге политического борца перед народом, бичевал пороки своего поколения.

От этого стихотворения Рылеева тянется нить к «Думе» Лермонтова, обличающей молодое поколение за неспособность к действию, и — через Лермонтова — к «Поэту и гражданину» Некрасова.

Стихотворение Рылеева в дни перед декабрьским восстанием было на устах у многих заговорщиков. Так, А.М. Булатов, отправляясь на Сенатскую площадь, рассказывал: «Прощаясь очень хладнокровно с моим братом Александром, имел несчастье похвастать брату моему, что если я буду в действии, то и у нас явятся Бруты и Риеги, а может быть, и превзойдут тех революционнстов… Имена сии я не так хорошо знаю по их деяниям, как по беспрестанным произношениям меньшого брата моего… Меньшой брат мой, начитавшись вольных стихов, поминутно твердил: «Не будет у нас ни Брута, ни Риеги».

Мичман Беляев 1-й, по его словам, знал стихотворение Рылеева наизусть. Мичман Дивов свидетельствовал: «Вскоре после смерти государя приходит ко мне лейтенант Акулов и между разговорами сказал мне: вот ваши сочинители свободных стихов твердят: «Я ль буду в роковое время позорить гражданина сан», — а как пришло роковое время, то они и замолкли».

Стихотворение Рылеева оказалось действенным и для последующих поколений русских революционеров.

 

5

Рылеев и А. Бестужев начиная с 1824 года все более, подчиняли работу Вольного общества любителей российской словесности интересам Северного общества. При поддержке Ф. Глинки они создали так называемый Домашний комитет, который собирался постоянно на квартире Рылеева.

К 1825 году в Вольном обществе наметилось разделение на два крыла — радикальное и умеренное. Радикалы через альманах «Полярная Звезда» смыкались с Северным обществом. Умеренные начали группироваться вокруг задуманных как «чисто художественные» «Северных Цветов». Эта обстановка сохранялась только до 14 декабря 1825 года. После поражения декабристов гражданские установки «Полярной Звезды» приняли именно «Северные Цветы».

В 1824 и 1825 годах на квартире Рылеева состоялся ряд собраний Вольного общества, руководимых Домашним комитетом в составе Ф. Глинки, Н. Кутузова, О. Сомова, И. Аничкова, А. Никитина, Корниловича, Рылеева, А. и Н. Бестужевых. На эти заседания приходили и члены Северного общества. Мыслью Рылеева было сделать Вольное общество рупором пропаганды идей русского освободительного движения. К 1825 году руководящая роль в Вольном обществе перешла к декабристам — Глинке, Рылееву и Бестужевым.

Нетрудно вообразить, что представляла собой квартира скромного служащего Российско-Американской компании в последние месяцы 1825 года: заседания Думы, «Русские завтраки», литературные вечера, постоянные встречи и беседы Рылеева со старыми и новыми членами Декабристской организации, издательские дела. Может быть, были и тайные собрания масонской ложи…

В середине ноября 1825 года Рылеев выступил в «Сыне Отечества» со статьей «Несколько мыслей о поэзии» (подзаголовок ее — «Отрывок из письма к NN»; существует предположение, что NN — Пушкин). В этой статье много самобытного, но вместе с тем чувствуется в ней влияние критических работ Вяземского, который в 1820-е годы был ведущим теоретиком русского романтизма. Рылеев и Вяземский сливают в одно целое два вопроса — о народности литературы и о романтизме.

Вяземский продолжал быть оппозиционером, его критика и поэзия 1820-х годов во многом отвечали требованиям декабристов. В 1825 году Рылеев и Бестужев возлагали на него большие надежды как на одного из ведущих авторов «Полярной Звезды».

Отношение Рылеева к Вяземскому в 1825 году хорошо показывает его письмо, написанное в феврале, в тот период, когда в Москве заканчивались печатанием «Думы» и «Войнаровский»; за которые Вяземский воевал с московской цензурой. У Вяземского только что произошло несчастье — умер ребенок. В письме к нему Рылеев развивает ту же идею, что и в стихотворении «Вере Николаевне Столыпиной»: «Чувствую вполне и по опыту (вспомним о смерти годовалого сына Рылеева. — В.А.), как велика должна быть горесть ваша, но делать нечего: жизнь наша есть железная цепь беспрестанных неприятностей и лишений… Твердость — обязанность каждого, и вы, княвь… как отец семейства, как просвещенный гражданин и писатель, обязаны, призвав ее в помощь, посвятить себя снова на пользу общую, должны снова разить порок к обличать невежество своими ювенадовскими сатирами… Давайте нам сатиры, сатиры и сатиры».

Рылеев благодарит Вяземского «за участие в издании книг» его, за новые стихи для «Полярной Звезды», переданные Рылееву через Оболенского. Передает Вяземскому поклон от «Грибоеда» (то есть Грибоедова).

В Петербурге Вяземский, когда приезжал туда из Москвы, бывал у Рылеева, приглашал его и к себе. Сын Вяземского Павел вспоминал впоследствии, что он видел Рылеева у отца и даже прозвал его по-французски «Voila la chose» (вуали ля шоз — то есть «вот так штука!») по его обычному присловью.

…В 1825 году, в сентябре, произошло событие, которое взволновало весь Петербург — состоялась дуэль между подпоручиком Семеновского полка, двоюродным братом Рылеева, Константином Черновым и флигель-адъютантом Владимиром Новосильцевым. Оба они были смертельно ранены и скончались. Чернов был декабрист — член Северного общества.

Молодой и красивый адъютант, богатый аристократ, родственник знатной семьи графов Орловых увлекся сестрой Чернова Екатериной, — он решил жениться, в августе 1824 года была совершена помолвка, однако — без ведома матери Новосильцева (его отца уже не было в живых). Спесивая барыня была возмущена выбором сына и не пожелала иметь в невестках незнатную дворянку с лужицким отчеством Пахомовна. Новосильцев поехал в Москву, как он сказал невесте, на три недели, с тем чтобы добиться согласия матери на свой брак. Но, видно, и сам он раздумал жениться. Время шло, он не подавал невесте никаких вестей о себе. В декабре 1824 года братья Черновы — Константин и Сергей — приехали в Москву и застали здесь Рылеева, который сообщил жене: «Представь себе, я встретил здесь Черновых… они приехали сюда стреляться с Новосильцевым, и уже чуть не было дуэли; наконец, все кончилось миром… Скоро будет свадьба».

Однако прошло еще несколько месяцев, а до свадьбы дело не доходило, Новосильцев лавировал — то давая клятвенное обещание жениться, то посылая Константину Чернову вызов на дуэль, якобы за распространение слухов о том, что он принуждает его жениться на своей сестре. Рылеев принял участие в деле Черновых, вступившихся за честь сестры. Как писал А. Бестужев — «он хлопотал теперь о дуэли Чернова и, слава богу, смастерил хорошо. Принудил Новосильцева ехать в Могилев к отцу невесты для изъяснения». Новосильцев обязался ехать к отцу Екатерины Черновой — генерал-майору 1-й армии. Но в это самое время генерал-майор известил сыновей, что фельдмаршал граф Сакен по просьбе Новосильцевой, под угрозой больших неприятностей заставил его послать Новосильцеву письменный отказ.

Константин Чернов 8 сентября 1825 года сделал Новосильцеву вызов. Секундантами Чернова были полковник Герман и Рылеев, Новосильцева — ротмистр Реад и подпоручик Шипов. Условия дуэли были самые тяжелые: дистанция восемь шагов с расходом по пяти; раненый, если он сохранил заряд, может стрелять; сохранивший последний выстрел имеет право подойти к барьеру и подозвать к барьеру противника. 10 сентября в 6 часов утра Чернов и Новосильцев выстрелили одновременно… Чернова, тяжело раненного в голову, Рылеев отвез на его квартиру в Семеновские казармы; Новосильцева, смертельно Раненного в бок, перенесли в ближайший трактир, где он и скончался.

Страдания Чернова продолжались около двух недель. Рылеев все это время дежурил у его постели. Умирающего навещали собратья по Северному обществу. Приходили и те, кто не был знаком с Черновым, например — князь Оболенский. «По близкой дружбе с Кондратием Федоровичем Рылеевым, — вспоминал он, — я и многие другие приходили к Чернову, чтобы выразить ему сочувствие к поступку благородному, через который он вступился за честь сестры… Вхожу в небольшую переднюю, меня встретил Кондратий Федорович; я вошел, и, признаюсь, совершенно потерялся от сильного чувства, возбужденного видом юноши, так рано обреченного на смерть».

22 сентября Чернов скончался. Рылеев составил записку о дуэли, очевидно — для петербургского генерал-губернатора графа Милорадовича. Считалось, что Рылеев — главная пружина в этом деле. «Рылеев, заклятый враг аристократов, — писал один мемуарист, — начал раздувать пламя, — и кончилось тем, что Чернов вызвал Новосильцева». Характерна преддуэльная записка Чернова, декабриста, который видел в этом конфликте социальную подоплеку: «Пусть паду я, но пусть падет и он, в пример жалким гордецам, и чтобы золото и знатный род не насмехались над невинностью и благородством души».

Похороны Чернова на Смоленском кладбище приняли характер декабристской демонстрации. «Ты, я думаю, слышал уже о великолепных похоронах Чернова, — писал Штейнгель Загоскину. — Они были в каком-то новом, доселе небывалом духе общественности. Более двухсот карет провожало, по этому суди о числе провожавших пешком». «Многие и многие собрались утром назначенного для похорон дня ко гробу безмолвного уже Чернова, и товарищи вынесли его и понесли в церковь, — писал Оболенский, — длинной вереницей тянулись и знакомые и незнакомые… Трудно сказать, какое множество провожало гроб до Смоленского кладбища; все, что мыслило, чувствовало, соединилось здесь в безмолвной процессии и безмолвно выражало сочувствие тому, кто собою выразил идею общую, которую всякий сознавал сознательно и бессознательно: защиту слабого против сильного, скромного против гордого».

Александр Бестужев, указывая на толпы людей, провожающие погибшего, «с радостным видом» говорил Батенькову, что «напрасно полагают, будто бы у нас еще общего мнения». Батеньков вспоминал, что эти похороны Бестужев «представлял в виде демократического торжества». Над могилой Бестужев произнес слова из Евангелия: «Наш брат Лазарь умер».

На похоронах Кюхельбекер собирался прочесть стихотворение Рылеева, написанное в день смерти Чернова, но Завалишин помешал ему сделать это. Иначе — могло бы возникнуть целое политическое дело, которое оказалось бы очень не ко времени для декабристов.

Некоторые исследователи считают, что стихотворение «На смерть Чернова» написано Кюхельбекером.

Как произведение Кюхельбекера напечатал его в своей «Полярной Звезде» за 1859 год Герцен. Однако уже издатель первого собрания сочинений Рылеева П.А. Ефремов (1872) оспорил авторство Кюхельбекера, так как располагал черновым автографом Рылеева, доказывающим, что поэт не переписывал, а сочинял это стихотворение, работал над текстом.

Это стихотворение — еще одна рылеевская «художественная прокламация», необыкновенной силы выпад против угнетателей:

Клянемся честью и Черновым: Вражда и брань временщикам, Царей трепещущим рабам, Тиранам, нас угнесть готовым. Нет, не отечества сыны Питомцы пришлецов презренных: Мы чужды их семей надменных; Они от нас отчуждены. Там говорят не русским словом, Святую ненавидят Русь; Я ненавижу их, клянусь, Клянусь и честью и Черновым. На наших дев, на наших жен Дерзнет ли вновь любимец счастья Взор бросить полный сладострастья — Падет, перуном поражен. И прах твой будет в посмеянье, И гроб твой будет в стыд и срам. Клянемся дщерям и сестрам: Смерть, гибель, кровь за поруганье! А ты, брат наших ты сердец, Герой, столь рано охладелый! Взнесись в небесные пределы! Завиден, славен твой конец! Ликуй: ты избран русским богом Всем нам в священный образец; Тебе дан праведный венец, Ты будешь чести нам залогом.

Чернов выдвинут автором как русский герой, как патриот, как «священный образец» беспощадной борьбы с «питомцами пришлецов презренных», с временщиками, тиранами и «семьями надменными» — то есть оторвавшимися от народа надутыми аристократами.

 

6

В декабре 1824 года Рылеев «открылся как заговорщик» Николаю Бестужеву и принял его в Северное общество.

Николай Бестужев — старший брат Бестужева-Марлинского — окончил в 1809 году Морской кадетский корпус, был там преподавателем, потом участвовал в плаваниях: в Копенгаген (1815 году — по этому поводу написал книгу «Записки о Голландии», изданную в 1821 году) и во Францию (1817, 1824). В 1822 году ему было официально поручено писать историю русского флота. Бестужев — ученый (он печатает в периодике статьи по физике, экономике, он член Вольного экономического общества), художник (рисует акварелью, участвует в организации Общества поощрения художников и борется за. утверждение русского национального искусства), писатель — он много переводил (Томаса Мора, Байрона, Вальтера Скотта, Вашингтона Ирвинга и других писателей), сочинял рассказы, повести, басни, стихи, критические статьи, вел путевые дневники. Вяземский считал даже, что Николай Бестужев более талантлив как прозаик, чем его брат Александр. Николай Бестужев помещал свои произведения в «Сыне Отечества», «Благонамеренном», «Полярной Звезде», «Соревнователе просвещения и благотворения», выпустил несколько книг, был членом Вольного общества любителей российской словесности. В начале 1825 года он был назначен директором Адмиралтейского музея и, по сути, первым начал приводить его в порядок (там все было свалено в самом неприглядном виде). С декабря 1824 года Бестужев — капитан-лейтенант флота.

Словом, это был человек разносторонне образованный, наделенный многими талантами, деятельный, серьезный. В Северном обществе он стал одной из самых заметных фигур: вместе с Рылеевым возглавил в нем республиканское — главное в конце 1825 года — течение.

Знакомы они были уже давно. Все братья БестуЖевы часто бывали у Рылеева, навещал их и он — в их доме на 7-й линии Васильевского острова, где жили они все вместе — четыре брата и три сестры с матерью. В последний раз Рылеев обедал здесь 13 декабря 1825 года.

Николай Бестужев стал беззаветным приверженцем Рылеева. Благодаря ему в рылеевскую отрасль влились такие замечательные люди, как Торсон, его давний товарищ, капитан-лейтенант флота.

Будучи еще молодыми офицерами, они жили в Кронштадте на одной квартире. «По переводе Торсона главным адъютантом к морскому министру Антону Васильевичу Моллеру и брат вскоре переведен был в Петербург — в должность историографа и начальника морского музея, — пишет Михаил Бестужев. — Следовательно, жили в одном городе, виделись часто, поступили почти одновременно в Тайное общество, вместе погибли, вместе жили в каземате, в Селенгинске, и, наконец, Торсон и умер на руках брата». Михаил Бестужев, служивший в Кронштадте под началом Торсона, пишет, что он «был рыцарь без страха и упрека на его служебном и частном поприще жизни».

Торсон участвовал в боевых действиях флота в 1812 и 1813 годах, был ранен. В 1819 году он отправился с экспедицией Беллинсгаузена к Южному полюсу, один из открытых островов был назван именем Торсона, но после 14 декабря переименован в остров Высокий (с 1966 года он снова — остров Торсона). В океане, во время своей вахты спас шлюп «Восток» от гибели, вовремя заметив не обозначенные на карте рифы. В 1823 году под руководством Торсона и по его техническим идеям был переоборудован в Кронштадте фрегат «Эмгейтен». Император Александр I и великий князь Николай осмотрели его. «Все были поражены небывалым устройством, изящною отделкою и видом корабля», — пишет М. Бестужев. Но награду получил не Торсон, а его начальство.

Торсон задолго до вступления в тайное общество мечтал о переустройстве правления в России, он страдал оттого, что у нас все идет прахом при начальниках, не знающих своего дела. Например, он с горечью видел, что на Кронштадтском рейде гниют и пропадают боевые корабли, а это грозило оставить Петербург без защиты в случае войны.

В середине лета 1825 года Рылеев предложил Торсону принять руководство над отраслью Северного общества в Кронштадте. Однако Торсон еще не убедился в необходимости военного переворота (он считал, что императора можно убедить ограничить свою власть и принять конституцию) и — отказался. Однако Рылеев возлагал на него большие надежды. Он давал ему читать конституционный проект Муравьева. В этом проекте Муравьев «отбирал» у императора звания, большой двор и ограничивал его доходы, — Торсон в своем критическом замечании на этот проект отметил, что можно оставить царю возможность жить в прежней роскоши, но необходимо лишить его всякой власти.

Рылеев держит Торсона в курсе всех дел Северного общества. Он показывает ему проекты манифеста заговорщиков к русскому народу; обсуждает с ним план вывоза царской семьи за границу. Михаила Бестужева принял в общество Торсон.

Во время следствия на вопрос, почему он вступил в тайное общество, Торсон ответил, что «имел желание видеть отечество мое водимым законами, ограждающими собственность и лицо каждого». Позднее он дополнит этот ответ: «Видя различные злоупотребления и недоступность правительства к исправлению оных законным порядком, действуя частным лицом, я убедился в необходимости действовать обществом».

На совещаниях у Рылеева Торсон познакомился с Оболенским, Батеньковым, Репиным, Якубовичем и другими членами Северного общества. В последний раз Торсон видел Рылеева за четыре дня до восстания.

В начале 1825 года Рылеев познакомился с еще одним морским офицером — лейтенантом 8-го флотского экипажа Дмитрием Иринарховичем Завалишиным, которому едва исполнился тогда двадцать один год.

Окончив Морской кадетский корпус, уже в шестнадцать лет Завалишин стал там же преподавать астрономию, высшую математику, механику и морскую тактику. В 1822 году он отправился с экспедицией Лазарева в кругосветное путешествие. Из Англии он написал Александру I письмо о несоблюдении на практике идей Священного союза, — уже из Америки Завалишин был отозван в Россию и через Сибирь вернулся в Петербург. Он прибыл как раз к ноябрьскому наводнению 1824 года — во время этого бедствия он выказал незаурядную храбрость, руководя одной из спасательных команд.

Письмо Завалишина рассматривалось особым комитетом, составленным из Аракчеева, Шишкова, Мордвинова и Нессельроде. В этот же комитет передал он и составленный им обширный проект преобразования русских колоний в Америке. В то же время Завалишин подал на имя императора свой проект борьбы со злоупотреблениями властей в Европе, он предлагал образовать некий «вселенский Орден Восстановления», общество международного характера с центром в Калифорнии.

Графа Мордвинова заинтересовал завалишинский проект преобразования русской Америки, и он направил молодого человека с рекомендательным письмом к правителю дел Российско-Американской компании Рылееву Завалишин был очень дельный, знающий человек, но Рылеев не мог не заметить в нем некоторой хвастливости, самонадеянности и склонности к мистификациям. Эта сторона натуры Завалишина отчетливо выразилась в его позднейших записках. «Я не мог уделять времени на занятия делами Р.-А. Компании, — пишет он, например, — и только… уступая просьбам Мордвинова, я посетил главное управление. Бывшие тогда директоры Прокофьев, Кусов и Северин были, как говорили они, до того поражены и восхищены точным знанием моим всех дел и нужд Компании и ясным указанием истинной пользы ее, что просили меня, чтобы я смотрел на себя как на четвертого директора и чтобы заседал в присутствии управления, принимая участие в обсуждении всех дел».

Однако, как бы ни любовался Завалишин собой в записках, Российско-Американская компания на общем собрании акционеров обсудила его проект преобразования колоний и вошла в правительство с просьбой назначить Завалишина правителем колоний в Америке на семь лет. Александр I не отказал, но медлил с решением. О причинах этой нерешительности императора Завалишин пишет в том же «хлестаковском» ключе: «Государь отвечал… что готов открыть мне все карьеры в России, но что отпустить меня в колонии не может из опасения чтобы я какими-нибудь попытками привести в исполнение обширные свои замыслы не вовлек Россию в столкновение с Англиею или Соединенными Штатами».

Однажды, когда Рылеев и Заваишин были вместе у Мордвинова, старый сенатор-либерал, по словам Завалишина, сказал о нем (Завалишине) Рылееву: «В его идеях заключается великая будущность, а может быть, и вся будущность». «Бойкая особа». - пренебрежительно отозвался о Завалишине Александр Бестужев. Рылеев, однако, обнаружил в Завалишине прежде всего «ум, познания и свободный образ мыслей», а поэтому и «старался сблизиться с ним, в надежде приобрести в нем полезного обществу члена».

В Завалишине словно два человека сидело. Один рассуждал о неустройствах в России, другой занимался самыми странными мистификациями. Весь этот «вселенский Орден Восстановления» он выдумал, но Рылеева пытался убедить, что он был принят в это общество в Англии, что оно имеет отрасли во всех государствах Европы и Америки (в том числе и в России) и добивается «освобождения всего мира» (!). Он сфабриковал и устав Ордена Восстановления. «Сей Устав, — пишет Рылеев, — был составлен так, что его можно было толковать и в пользу неограниченной власти и в пользу свободы народов». Двусмысленность этого устава, пишет Рылеев, «заставила меня быть с Завалишиным осторожнее». Рылеев намекнул Завалишину, что в России тайное общество существует, но что принять в него Завалишина можно будет лишь тогда, когда он откроет, кто из русских принадлежит к Ордену Восстановления. Завалишин «замялся», ответил, что ему нужно бы «подумать». Думал он, естественно, слишком долго. Рылеев советовался в отношении Завалишина с Бестужевыми, Одоевским, писал о нем Трубецкому в Киев. В общем все свелось к тому, что Рылеев Завалишина в общество не принял. Тем не менее Завалишин среди морских офицеров выдавал себя за члена Северного общества. Рылеев, со своей стороны, отчасти поверил в существование Ордена Восстановления — он решил не выпускать Завалишина из виду, надеясь открыть русских членов этой организации и ее истинные цели.

Н. Бестужев полагал, что орден — выдумка, но отметил, что «Завалишин, считая и наше общество более значащим, нежели оно в самом деле было, хотел придать себе важности в глазах наших подобным вымыслом».

После восстания 14 декабря Завалишин был арестован. В своих мемуарах он рисует себя опять-таки самым главным декабристом: «Я первенствовал и в общих собраниях, если принять в соображение, что не принимая ни звания директора, ни председателя совещаний, я оканчивал всегда тем, что направлял совещания на предметы, которые считал существенными, и руководил совещаниями… И при этом влияние мое росло и в общих совещаниях до того быстро, что возбудило наконец зависть в самом Рылееве, особенно при виде и внешних успехов моих».

Конечно, Завалишин ни на одном совещании не был. Кстати, в числе совещавшихся он называет Федора Глинку, но тот не принадлежал к Северному обществу и не принимал участия в его работе, хотя и знал о его существовании.

Странны записки Завалишина — в них много интересного, зорко, подмеченного о политическом и хозяйственном состоянии России 1820-х годов, немало блестящих выводов, но в то же время в них бездна «ячества», беспардонного вранья, вроде того, что он подсказывал Рылееву замыслы его произведений и даже участвовал в написании некоторых его стихотворений и поэм.

2 июня 1825 года Рылеев с Александром Одоевским, Александром Бестужевым и Вильгельмом Кюхельбекером выехал в Кронштадт, — внешним поводом поездки было приглашение служившего там Петра Бестужева в местный театр, настоящим же — выяснить, насколько правы Торсон и Николай Бестужев, говорившие, что Кронштадт не годится на роль «острова Леон» (этот остров был начальной базой испанских революционеров в 1821 году). Рылеев приглашал в эту поездку и Завалишина, но тот, по-видимому, опоздал к пятичасовому пароходу и прибыл в Кронштадт позже. Рылеев встретил его там в театре. Но, как ни наводил Завалишин разговор на политику, Рылеев все толковал о пьесе и актерах.

После двух поездок Рылеев пришел к выводу, что «всякое намерение в рассуждении флота должно оставить».

Однако — Завалишин по собственной инициативе вел в Кронштадте неустанную политическую пропаганду среди офицеров и скоро нашел моряков, готовых примкнуть к Северному обществу, например, братьев Беляевых и Арбузова.

В особенности революционно настроен был лейтенант Арбузов. Задолго до вступления в общество (был принят Н. Бестужевым в первых числах декабря 1825 года) он, как говорится в следственном заключении, «в беседах с мичманами Гвардейского экипажа, обращая все внимание их на Конституции и на либеральные сочинения, возбудил в них понятия, дотоле им неизвестные, старался каждое действие правительства видеть с Дурной стороны», что, наконец, «единой мыслью» его и мичманов «сделалось желание введения в России свободы и республиканского правления».

Еще не зная, что в Петербурге есть тайное общество, Арбузов говорил, что «надлежит составить особливый заговор, выбрав людей и назнача день и час для действия, а не дожидаться случая». Независимо от Северного общества Арбузов пришел к выводу, что во время переворота нужно захватить Сенат. На следствии Завалишин приводил слова Арбузова о том, что он с одной ротой мог бы взять Сенат, потому, мол, что он там «знает все переходы».

Однако Арбузов знал о Рылееве и еще в мае 1825 года просил своего сослуживца Михаила Кюхельбекера (брата В. К. Кюхельбекера), тогда также еще не члена Северного общества, познакомить его с ним.

В результате — среди офицеров морского Гвардейского экипажа возникла революционная группа, которая откликнулась на призыв Николая Бестужева в решительный день 14 декабря.

 

7

С Петром Григорьевичем Каховским Рылеев познакомился у Федора Глинки в начале 1825 года.

27-летний отставной кирасир был человеком одиноким и бедным — он владел каким-то очень незначительным поместьем в Смоленской губернии, а из родных его, очевидно, к этому времени никого не оставалось в живых. Во всяком случае — эта был единственный декабрист, за которого во время следствия и суда не хлопотал никто: никто не просил о свиданиях с ним, не писал ему. Беден он был настолько, что Рылеев однажды заплатил за него портному. Вместе с тем Каховский был самолюбив и дерзок. После отставки он побывал за границей, где посещал лекции в университетах. Он много читал, знал несколько языков, интересовался экономикой и политикой. «Чтение всего того, что было известным в свете по части политической, дало наклонность мыслям моим», — писал он.

В 1825 году Каховский собирался ехать в Грецию, чтобы принять участие в освободительной войне. В следственных делах Каховский аттестуется как человек «отчаянный, неистовый». Товарищи-декабристы так отзывались о нем: «пылкий и решительный» (Оболенский), «пылкий характер, готовый на самоотвержение»

(Рылеев); «готовый на обречение» (Штейнгель). А вот слова самого Каховского: «Я за первое благо считал не только жизнью — честью жертвовать пользе моего отечества. Умереть на плахе, быть растерзану и умереть в самую минуту наслаждения, не все ли равно? Но что может быть слаще, как умереть, принеся пользу?.. Увлеченный пламенной любовью к родине, страстью к свободе, я не видал преступления для блага общего. Для блага отечества я готов бы был и отца родного принести в жертву».

Вот как передает Рылеев историю своего знакомства с Каховским: «Приметив в нем образ мыслей совершенно республиканский и готовность на всякое самоотвержение, я после некоторого колебания решился его принять, что и исполнил, сказав, что цель общества есть введение самой свободной монархической конституции. Более я ему не сказал ничего: ни силы, ни средств, ни плана общества к достижению преднамерения оного. Пылкий характер его не мог тем удовлетвориться, и он при каждом свидании докучал мне своими нескромными вопросами».

Каховский стремился к немедленным действиям. Однажды — в начале 1825 года — он явился к Рылееву и сказал: «Послушай, Рылеев! Я пришел тебе сказать, что я решился убить царя. Объяви об этом Думе. Пусть она назначит мне срок».

«Я в смятении вскочил с софы, на которой лежал, — пишет Рылеев, — и сказал ему: «Что ты, сумасшедший! ты верно хочешь погубить Общество!» Засим старался я отклонить его от сего намерения, доказывая, сколь оное может быть пагубно для цели общества; но Каховский никакими моими доводами не убеждался и говорил, чтобы я насчет Общества не беспокоился, что он никого не выдаст, что он решился и намерение свое исполнит непременно».

Каховский не знал, что Северное общество не было еще готово к решительным действиям, ему казалось, что оно гораздо сильнее, чем это было на самом деле (такое мнение Рылеев намеренно поддерживал и в нем, и в других новопринятых членах). Рылеев поверил в решимость Каховского и испугался — несвоевременное Цареубийство может провалить все планы общества. Рылеев вынужден был пойти на хитрость.

«Я наконец решился прибегнуть к чувствам его, — пишет Рылеев. — Мне несколько раз удалось помочь ему в его нуждах. Я заметил, что он всегда тем сильно трогался и искренно любил меня, почему я и сказал ему: «Любезный Каховский! Подумай хорошенько о своем намерении. Схватят тебя; схватят и меня, потому что ты у меня часто бывал. Я Общества не открою; но вспомни, что я отец семейства. За что ты хочешь погубить мою бедную жену и дочь?» — Каховский прослезился и сказал: «Ну, делать нечего. Ты убедил меня!» — «Дай же мне честное слово, — продолжал я, — что ты не исполнишь своего намерения». Он мне дал оное… В сентябре месяце он снова обратился к своему намерению и настоятельно требовал, чтобы я его представил членам Думы. Я решительно отказал ему в том и сказал, что я жестоко ошибся в нем и раскаиваюсь, приняв его в Общество. После сего мы расстались в сильном неудовольствии друг на друга».

Рылеев соблюдал правила конспирации. Каховский же не хотел быть рядовым заговорщиком и, как он полагал, исполнителем чужой воли. На этой почве между Рылеевым и Каховским возникло взаимное недоверие. «Ты принадлежишь к Обществу, — сказал ему Рылеев, — и хочешь действовать вопреки его видам». Рылеев принялся воспитывать Каховского — учить его скромному исполнению долга. Он советовал ему снова вступить в армию — чтобы вести агитацию среди солдат. Каховский послушался, подал прошение и даже сшил себе обмундирование пехотного офицера. Но его не приняли в полк.

Когда Каховский начинал какой-нибудь спор, Рылеев останавливал его, называя его «ходячей оппозицией». Однажды Каховский внес какое-то предложение, касающееся действий Общества. Рылеев строго оборвал его: «Пожалуйста, не мешайся, ты ничего более как рядовой в Обществе». Однако тут же смягчил слишком строгое замечание: «Да и от меня не много зависит; как определит Дума, так и будет».

Можно себе представить, как оскорблялся пылкий Каховский прямолинейными отповедями Рылеева.

И все же их связывало главное. Каховскому было твердо заявлено, что «если Общество решится начать действия свои покушением на жизнь государя, то никого, кроме него, не употребит к тому».

Через Каховского Рылеев осуществил и связь Северного общества с лейб-гвардии Гренадерским полком. Там служил товарищ Каховского — поручик Сутгоф, давно желавший «содействовать благу общему». По поручению Рылеева Каховский принял Сутгофа в члены Общества. Каховским же в этом полку были приняты прапорщики Палицын и Жеребцов, подпоручик Кожевников и поручик Панов (кроме того, Каховский вел агитацию в Измайловском полку, где принял в Северное общество двух офицеров — Глебова и Фока).

Сутгоф, человек решительный, тоже сердился, что планы Общества от него скрываются. «Нас, брат, баранами считают», — сказал он однажды Каховскому, когда Рылеев по обыкновению заперся в комнате с Оболенским, Николаем Бестужевым и Пущиным.

Рылеев не открывал новым членам и того немногого, что он мог бы им сказать, — решения руководителей Северного и Южного обществ выработать общую конституцию (на основе проектов Муравьева и Пестеля), слить общества в одно к апрелю 1826 года и в июле того же года поднять восстание. А пока — пропаганда в войсках, вербовка членов, то есть собирание сил…

Даже в показаниях Каховского на следствии чувствуется обида: «Рылеев все и от всех скрывал, всем распоряжался, все брал на себя… Он делал все по-своему… Нас всех и в частных разговорах заставлял молчать». Однажды во время прогулки с Александром Бестужевым Каховский сказал: «Я готов собой жертвовать отечеству, но ступенькой ему (Рылееву. — В.А.) или другому к возвышению не лягу». Бестужев передал это Рылееву, тот возмутился и сказал Каховскому, что он «весь во фразах». Произошла ссора, и Каховский, как он говорит, «отказался от Общества». Отказ был, конечно, не всерьез. Но споры и ссоры продолжались. Они прекратились только после получения известия о смерти Александра I. «Общество стало сильней действовать, — говорит Каховский, — я опять соединился с ним, не будучи в силах удержаться не участвовать в деле Отечества».

Подобно Каховскому задумал совершить цареубийство Александр Иванович Якубович.

Будучи молодым гвардейским офицером, в 1818 году он принял участие в дуэли Завадовского с Шереметевым (он был секундантом, другим секундантом был Грибоедов), и его в наказание за это перевели в Нижегородский драгунский полк, расположенный в Кахетии. Там он саблей добыл себе славу необыкновенного храбреца. В Грузии он вызвал на дуэль Грибоедова (были какие-то старые счеты) и прострелил ему руку.

В 1825 году в одной из схваток с черкесами Якубович был тяжело ранен в голову и приехал в Петербург лечиться — ему пришлось пережить несколько мучительных операций, при которых у него «вынули из раны раздробленные кости и куски свинцу».

Герой Кавказа, имевший мужественную осанку н огромные усы, носивший постоянно черную повязку па лбу, заставил говорить о себе весь Петербург. Он сам любил рассказывать о своих приключениях. Пробовал он и писать. В «Северной Пчеле» появился его очерк «Отрывки о Кавказе» с подписью «А.Я.». Может быть, он внял призыву своего друга Дениса Давыдова: «Куда бы хорошо сделали, если бы в свободные часы взяли на себя труд описать ваши наезды и поиски!» Пушкин спрашивал А. Бестужева: «Кстати: кто писал о горцах в «Пчеле»? Вот поэзия! не Якубович ли, герой моего воображения? Когда я вру с женщинами, я их уверяю, что я с ним разбойничал на Кавказе».

Рылеев говорит: «Задолго до приезда в Петербург Якубовича я уже слышал об нем. Тогда в публике много говорили о его подвигах против горцев и о его решительном характере. По приезде его сюда мы скоро сошлись, и я с первого свидания возымел намерение принять его в члены Общества, почему при первом удобном случае и открылся ему».

Якубович повел себя очень эффектно. «Я не люблю никаких тайных обществ, — сказал он. — По моему мнению, один решительный человек полезнее всех карбонаров и масонов. Я знаю, с кем я говорю, и потому не буду таиться. Я жестоко оскорблен царем! Вы, может, слышали». — Якубович достал из кармана полуистлевший приказ о переводе его из гвардии в армейский полк. «Вот пилюля, — продолжал он, — которую я восемь лет ношу у ретивого; восемь лет жажду мщения».

Он сорвал со лба повязку и показал еще не зажившую рану: «Эту рану можно было залечить и на Кавказе без ваших Арендтов и Буяльских; но я этого не захотел и обрадовался случаю хоть с гнилым черепом добраться до оскорбителя. И, наконец, я здесь! — и уверен, что ему не ускользнуть от меня. Тогда пользуйтесь случаем; делайте что хотите! Созывайте ваш Великий Собор и дурачьтесь досыта!»

«Слова его, голос, движения, рана произвели сильное на меня впечатление, — говорит Рылеев, — которое, однако ж, я старался сокрыть от него».

Якубович сказал, что во время маневров гвардии в Петергофе он убьет императора. Рылеев, точно так же как и в случае с Каховским, всполошился, и на этот раз даже сильнее. В тот же день он уведомил о решении Якубовича членов Думы — Оболенского и Муравьева. Через Бриггена, уезжавшего в Киев, то же было передано Трубецкому. Рылееву было поручено убедить Якубовича в несвоевременности цареубийства.

Два часа в присутствии Одоевского и Александра Бестужева говорил Рылеев с Якубовичем, но тот на все его доводы отвечал, что «никто и ничто не отклонит его от сего намерения, что он восемь лет носит и лелеет оное в своей груди». Не зная, что делать дальше, Рылеев хотел даже вызвать Якубовича на дуэль. Но потом он придумал ловкий маневр — он объявил Якубовичу, что Общество согласно, что оно воспользуется убийством царя, но что этот акт нужно на время отложить, так как необходимы приготовления. Эта уловка Рылеева имела успех. Впрочем, и Якубовичу, очевидно, нужна была только благовидная причина, чтобы согласиться с Рылеевым. Он сказал, что отложит цареубийство на год.

Видимо, знакомство с Якубовичем натолкнуло Рылеева на мысль написать поэму из кавказского военного быта. Поэма не была написана, но в сохранившемся плане говорится о некоем романтическом герое, который «предназначал себе славное дело, в котором он должен погибнуть непременно и все цели свои приносит в жертву», который «живет только для цели своей; он ненавидит людей, но любит все человечество, обожает Россию и всем готов жертвовать ей».

…Осенью 1825 года руководство Северного общества переживало кризис. Никита Муравьев в сентябре уехал в длительный отпуск. Его место в Думе занял Александр Бестужев. Теперь Дума состояла из Бестужева, Рылеева и Оболенского. Но как раз осенью этого года Оболенского одолевали мучительные сомнения в необходимости революционного переворота. Бестужев был слабый теоретик. «Я солдат, — говорил он, — я гожусь не рассуждать, а действовать». Фактически руководство Северным обществом перешло к Рылееву. Несмотря на развитую им бурную деятельность, на распространение влияния Общества почти по всем полкам, Северное общество не достигло той степени готовности к выступлению, какая уже была в Южном.

В Киеве решительно и успешно действовал член Думы Северного общества князь Трубецкой. Будучи дежурным офицером штаба 4-го пехотного корпуса, он связался с руководителями Васильковской управы южан Сергеем Муравьевым-Апостолом и Михаилом Бестужевым-Рюминым. В киевской квартире Трубецкого происходили частые совещания декабристов. При его участии был выработан план военного переворота во время смотра войск в Белой Церкви летом 1826 года. После уничтожения на смотре царя южане намеревались взять Киев и отправить часть своих войск на Москву. Северному обществу предлагалось в это время совершить революцию в Петербурге — взять Сенат и прочие государственные учреждения, арестовать всех членов царской семьи и создать Временное правительство.

В октябре 1825 года Трубецкой вернулся в Петербург.

«Он объявил мне и Оболенскому, — говорил Рылеев, — что дела Южного общества в самом хорошем положении, что корпуса князя Щербатова и генерала Рота совершенно готовы, не исключая нижних чинов, на которых найдено прекрасное средство действовать чрез солдат старого Семеновского полка, и что ему поручено узнать, в каком положении Северное общество. Оболенский и я откровенно объявили, что наши дела в плохом положении, что мы ни на какое решительное действие не готовы… Он спрашивал меня еще, что может сделать Северное общество для содействия Южному. Я ему отвечал: «Совершенно ничего, если прочие члены Думы будут действовать по-прежнему; что я, пожалуй, готов с своею отраслью подняться, но что мы будем верные и бесполезные жертвы»… «А что Якубович?» — спросил Трубецкой. «Якубовича можно с цепи спустить, — отвечал я, — да что будет проку? Общество сим с самого начала вооружит противу себя все, ибо никто не поверит, чтобы он действовал сам собою». После сего Трубецкой замолчал».

Трубецкой — одна из самых значительных фигур в Северном обществе. В начале своей службы (он был небогатый и очень скромный офицер) в Семеновском полку Трубецкой подружился с Матвеем и Сергеем Муравьевыми-Апостолами, Александром Муравьевым, Сергеем Шиповым и Якушкиным — будущими декабристами. Вместе с ними проделал кампанию 1812 года, воевал в Европе в 1813 и 1814 годах. Якушкин вспоминал о Трубецком как о храбром человеке: «Под Бородином он простоял 14 часов под ядрами и картечью с таким же спокойствием, каким он сидит, играя в шахматы. Под Люценом, когда принц Евгений, пришедший от Лейпцига, из 40 орудий громил гвардейские полки, Трубецкому пришла мысль подшутить над Боком, известным трусом в Семеновском полку: он подошел к нему сзади и бросил в него ком земли; Бок с испугу упал. Под Кульмом две роты третьего батальона Семеновского полка, не имевшие в сумках ни одного патрона, были посланы под начальством капитана Пущина, но с одним холодным оружием и громким русским ура прогнать французов, стрелявших из опушки леса. Трубецкой, находившийся при одной из рот, несмотря на свистящие неприятельские пули, шел спокойно впереди солдат, размахивая шпагой над своей годовой».

Трубецкой был одним из основателей первых декабристских организаций — Союза Спасения и Союза Благоденствия, — он был одним из авторов устава Союза Благоденствия — «Зеленой книги». Как и все члены этого общества, он мечтал о конституционной монархии. Он был также одним из учредителей декабристского литературного общества «Зеленая лампа» — одной из отраслей Союза Благоденствия. Он принял в Союз Благоденствия Николая Тургенева («В нем я нахожу большую неутомимость в стремлении к добру», — сказал Тургенев о Трубецком). С 1821 года Трубецкой — член Думы Северного общества.

Политические взгляды Трубецкого были более либеральны, чем, например, Никиты Муравьева. Так, в своем экземпляре Конституции Муравьева к статье 2-й («Источник верховной власти есть народ, которому принадлежит исключительное право делать основные постановления Для самого себя») он сделал характерное примечание: «Власть народа ограниченна, ибо и целый народ не имеет права гнести и одного гражданина». Свобода личности — один из главных принципов идеологии Трубецкого.

В дни междуцарствия Трубецкой не знал отдыха. «Совещания всегда назначались им, — говорит Рылеев, — и без него не делались. Он каждый день по два и по три Раза приезжал ко мне с разными известиями или советами, и когда я уведомлял его о каком-нибудь успехе по делам Общества, он жал мне руку, хвалил мою ревность и говорил, что он только и надеется на мою отрасль. Словом, он готовностью своею на переворот совершенно равнялся мне, но превосходил меня осторожностью».

Рылееву, особенно в ноябре и декабре 1825 года — часто приходилось бывать в роскошном особняке Лавалей на Английской набережной, где в нижнем этаже жил Трубецкой, женатый на дочери графа и графини Лаваль, — окна обширного кабинета Трубецкого выходила на Неву. 24 ноября Рылеев был в этом доме в числе гостей, званных на именины жены Трубецкого — Екатерины Ивановны (она была первая из жен декабристов, последовавших за мужьями в Сибирь). На собраниях знаменитого литературного салона графини Лаваль Рылеев, вероятно, не бывал, но, конечно, знал о нем, — тут до своей ссылки — и после нее — бывал Пушкин, здесь Карамзин читал главы «Истории», декламировал свои стихи Козлов. У Лаваль играли приезжие знаменитые музыканты. Гости рассматривали обширную коллекцию картин, гравюр, собрание античной скульптуры. Была в доме и великолепная библиотека.

Итак, 24 ноября Рылеев был у Трубецкого. Посреди праздника они нашли время уединиться и поговорить о делах.

«Он сказал мне первый, — пишет Трубецкой, — что есть известие из Таганрога, что Александр отчаянно болен. 25-го я должен был выехать из Петербурга (снова в Киев. — В.А.) и остался единственно для того, чтоб знать, чем разрешится болезнь».

Уехать Трубецкому не пришлось.

27 ноября в Петербурге стало известно, что в Таганроге скончался император (он умер 19 ноября). Восемь суток скакал курьер…

 

8

Утром этого дня, как пишет Рылеев, «Якубович рано вбежал в комнату, в которой я лежал больной, и в сильном волнении с упреком сказал мне: «Царь умер! Это вы его вырвали у меня!» Вскочив с постели, я спросил Якубовича: «Кто сказал тебе?» Он, назвав мне не помню кого-то, прибавил: «Мне некогда; прощай!» — и ушел».

Вскоре приехал Трубецкой. Он известил Рылеева, что дворцовый караул, штат придворных чинов, петербургский гарнизон и правительственные учреждения присягнули новому императору — Константину I. Во время этого разговора пришли Николай Бестужев и Торсон с тем же известием. Позже пришли Бестужев Александр и Батеньков.

Трубецкой говорил, что войска присягнули Константину с готовностью, но что, впрочем, это не беда — нужно «приготовиться сколько возможно, дабы содействовать южным членам, если они подымутся, что очень может случиться, ибо они готовы воспользоваться каждым случаем».

Все присутствовавшие пришли к заключению, что настали обстоятельства чрезвычайные, «решительные».

«Видя, как обыкновенно бывает несогласие в мнениях, — показывает Рылеев, — я предложил Оболенскому избрать начальника и, отобрав от Бестужева и Каховского голоса в пользу Трубецкого, на другой день сказал о том Оболенскому, прибавив к тому и свой голос… С того дня Трубецкой был уже полновластный начальник наш; он или сам, или через меня, или через Оболенского делал распоряжения».

В тот же день — 27-го — между Николаем Бестужевым и Рылеевым произошел следующий разговор. «Где же Общество, — спрашивал Бестужев, думавший, что в Обществе есть важные государственные люди, — о котором столько рассказывал ты? Где же действователи, которым настала минута показаться? Где они соберутся, что предпримут, где силы их, какие их планы? Почему это Общество, ежели оно сильно, не знало о болезни царя, тогда как во дворце более недели получаются бюллетени об опасном его положении? Ежели есть какие намерения, скажи их нам, и мы приступим к исполнению — говори!»

Рылеев ответил, что конкретного плана действий пока нет, что число «наличных членов» в Петербурге действительно невелико, но, сказал он, «несмотря на это, мы соберемся опять сегодня ввечеру; между тем я поеду сосать сведения, а вы, ежели можете, узнайте расположение умов в городе и в войске».

Оболенский пишет, что после совещания 27-го числа, поздравляя друг друга с неожиданным для нас происшествием, мы сознались все в слабости наших сил и невозможности действовать сообразно цели нашей и растлись, не положив ничего решительного».

Однако это не совсем так.

Рылеев предложил Думе свой план и начал со своей отраслью немедленные действия. Он с братьями Бежевыми сначала пытался сочинять прокламации к войскам, чтоб тайно разбросать их в казармах, — признав это «неудобным», разорвали черновики и решили идти ночью втроем по городу, чтобы беседовать с каждым встреченным солдатом, с каждым часовым, передавая им, что их обманули, не показали им завещания покойного императора, в котором дается воля крестьянам и солдатская служба убавлена на десять лет.

«Нельзя представить жадности, с какой слушали нас солдаты, — пишет Бестужев, — нельзя изъяснить быстроты, с какой разнеслись наши слова по войскам; на другой день такой же обход по городу удостоверил нас в этом».

Такие же обходы поручил Рылеев Каховскому, Арбузову, Михаилу Бестужеву, Сутгофу, Панову и другим членам общества.

«Я полагал полезным распустить слух, — показывает Рылеев, — будто в Сенате хранится духовное завещание покойного государя, в коем срок службы нижним чинам уменьшен десятью годами. Мнение сие как Трубецким, так и всеми другими членами единогласно было принято».

Два дня походов по городу в сырую и ветреную погоду уложили Рылеева в постель — у него сделалась сильная ангина («жаба»). Но дел по Обществу он не бросил. «Мало-помалу число наше увеличилось, — пишет Н. Бестужев, — члены съезжались отовсюду, и болезнь Рылеева была предлогом беспрестанных собраний в его доме».

В эти дни Николай Бестужев сделал, как он рассказывает, нечаянное предсказание, которое ему было «прискорбно припомнить». Помогая Рылееву сменить повязку на шее, снять «мушку» (пластырь), он «зацепил неосторожно за рану», образовавшуюся от присохшего пластыря. Рылеев вскрикнул. «Как не стыдно тебе быть таким малодушным, — сказал Бестужев шутя, — и кричать от одного прикосновения, когда ты знаешь слою участь, знаешь, к чему тебе должно приучать свою шею»-

Пропаганда в полках продолжалась. И когда Рылеев однажды стал рассказывать Трубецкому об успехах агитаторов своей отрасли, диктатор заметил, что если в полку поднимется одна рота, то другие могут не последовать ее примеру. Рылеев ответил, что «достаточно одного решительного капитана для возмущения всех нижних чинов, по причине негодования их противу взыскательности начальства». Рылеев, в свою очередь, поинтересовался, какую силу полагает Трубецкой «достаточною для совершения наших намерений», на что Трубецкой отвечал: «Довольно одного полка». — «Так нечего и хлопотать, — воскликнул Рылеев. — Можно ручаться за три! А за два — наверное» (Рылеев имел в виду гвардейские Московский и Гренадерский полки, а также Гвардейский экипаж, которые и вышли 14 декабря на площадь).

Через несколько дней появились надежды, что можно будет поднять еще несколько полков: Измайловский, Финляндский и Егерский.

«Все без исключения решительно говорили, — замечает Рылеев, — что сами обстоятельства призывают общество к начатию действий и что не воспользоваться оными со столь значительною силою было б непростительное малодушие и даже преступление».

Тем временем в витринах магазинов были выставлены портреты нового императора — Константина I, похожего лицом на своего отца, Павла I. На Монетном дворе начали чеканку денег с изображением Константина. Его именем стали подписывать подорожные. Он, однако, в Петербург не ехал, оставаясь главнокомандующим в Варшаве, а великий князь Николай, которого гвардия ненавидела за грубость, перебрался из своего Аничкова дворца в Зимний. Пошли слухи об отречении Константина, создалась напряженная обстановка междуцарствия. Дело заключалось в том, что Константин был женат на дворянке не царской крови, а в таком случае, став императором, он не мог бы передать престол своим потомкам. Константин написал отречение еще при жизни Александра I, в 1823 году, но оно не было в свое время опубликовано и оказалось как бы в секрете. Это был безусловный промах Александра…

После смерти Александра генерал-губернатор Петербурга граф М.А. Милорадович, который в отсутствие императора командовал всей гвардией, отдал приказ о приведении к присяге Константину. Вынужден был присягнуть своему брату и Николай, тогда всего только бригадный генерал, — он было напомнил Милорадовичу об отречении Константина, но генерал-губернатор решительно заметил ему, что гвардия воспримет его попытку вступить на престол как узурпацию власти, будет восстание и неизвестно чем тогда все кончится…

Николай слал в Варшаву курьера за курьером — нужно было новое, гласное отречение Константина, так как ехать в Петербург и садиться на трон он решительно отказывался. Акты о принесенной ему присяге он отправлял обратно. Николай метался в Зимнем дворце с чувством тревоги… У него на столе уже несколько дней лежали доносы Майбороды и Бошняка о Южном обществе. Чувствовал он, что и в Петербурге неспокойно. Он то и дело запрашивал Милорадовича, что делается в Петербурге по пресечению попыток революции.

Надо сказать, что Милорадович знал о существовании тайного общества (и не один год), — среди его друзей были Николай Тургенев и Федор Глинка. Когда Милорадович погиб от пули Каховского, Николай со злорадством вспоминал его слова о том, что все, мол, было «спокойно». Он не сомневался в симпатиях Милорадовича к освободительному движению, — и в самом деле, этот боевой, заслуженный генерал, герой 1812 года, еще при своей жизни отпустил многих своих дворовых и крестьян на волю (и именно благодаря беседам с таким антикрепостником, как Николай Тургенев), а умирая, завещал свободу всем своим крестьянам. Трудно в этом случае судить Каховского (а также и Оболенского, который ранил Милорадовича штыком). Но пуля его послана была не в друга Тургенева и Глинки и антикрепостника, а в генерал-губернатора, который явился на площадь как представитель вражеской стороны.

В дни междуцарствия ходили также слухи, что власть хочет захватить вдова Павла I — Мария Федоровна, имевшая резиденцию в Павловске.

…Рылеев был болен. Но он, как вспоминает его товарищ по Вольному обществу любителей российской словесности (ставший потом делопроизводителем Следственной комиссии), «воспламенял всех, подкреплял настойчивостью, давал приказания и наставления». Александр Бестужев говорит, что Рылеев «был главною пружиною предприятия; воспламеняя всех своим поэтическим воображением и подкрепляя настойчивостью».

Пущин писал из Москвы: «Случай удобен. Ежели мы ничего пе предпримем, то заслужим во всей силе имя подлецов». Оп (как и в прошлом году) берет «рождественский» двадцатичетырехдневный отпуск и едет в Петербург.

Положение Общества было сложным. Никто из членов его не сомневался, что в случае отречения Константина — необходимо выступить. Ну а если он не отречется? Тогда поднять гвардию будет невозможно. Во-первых, она уже присягнула ему. Во-вторых, насколько она не терпит Николая, настолько же ей симпатичен Константин, который умел ладить с офицерами.

В случае принятия Константином российского престола Трубецкой предлагал свернуть революционные действия и распустить Общество, «а самим, оставшись между собой друзьями, действовать каждому отдельно сообразно правил наших и чувствований сердца». При этом, считал он, надо стремиться занимать как можно более высокие посты в гвардии. Рылеев был согласен с этим. К плану Трубецкого он прибавил только, что надо обязать членов Общества, служащих в гвардии, не выходить в отставку и стараться не переходить в армейские полки.

В случае отречения Константина, говорил Трубецкой, «мы должны все способы употребить для достижения цели Общества» — то есть для установления в России республиканского образа правления.

Смутные дни междуцарствия очень выразительно описал Герцен: «Это было время белой горячки, правительственного бреда… Зачем Александр I, сделав акт такой важности, как замена меньшим братом старшего в престолонаследии, держал это под спудом, зачем скрыл от совета, от министров, от людей, окружавших его смертный одр в Таганроге? Зачем потом эта длинная история семейных учтивостей? — «Сделайте одолжение, вы вперед!» — «Нет-с, помилуйте, за вами!» Мария Федоровна в отчаянии проливает слезы. Михаил Павлович скачет на курьерских из Варшавы; Николай Павлович присягает Константину Павловичу, Константин Павлович присягает Николаю Павловичу. Все зовут цесаревича в Петербург, а тот руками и ногами уперся в Лазенках (предместье Варшавы, где располагалась резиденция Константина. — В.А.) — и ни с места. Первый, пришедший в себя, был Михаил Павлович: тот сел себе на станции между Петербургом и Варшавой и пробыл, пока старшие доиграли свою игру».

8 декабря в Москву приехали Пущин и Одоевский. Одоевский едва только направился из Петербурга в отпуск (во Владимирскую губернию, где хотел навестить отца) — в Москве встретился с Пущиным, от него узнал о сложившихся обстоятельствах (пока единственно о смерти Александра I) и вместе с ним возвратился в Петербург. Перед отъездом из Москвы Пущин написал в Михайловское Пушкину, он звал его в Петербург. Звал, может быть, уже чувствуя близкую грозу…

9 декабря на совещании у Рылеева было принято окончательное решение, как сообщает Оболенский, готовить Общество к «действию в случае новой присяги».

10 декабря. Из Варшавы прибыл великий князь Михаил Павлович. Мария Федоровна объявила Николаю: «Ну, Николай, преклонитесь пред вашим братом: он заслуживает почтения и высок в своем неизменном решении предоставить вам трон».

Николай чувствовал себя все-таки неуверенно. «Город казался тих, — говорит он в своих записках, — так, по крайней мере, уверял граф Милорадович… Но в то же время бунтовщики были уже в сильном движении, и непонятно, что никто сего не видел… Сборища их бывали у Рылеева». Даже после доносов Шервуда и Майбороды, как пишет Николай, «граф Милорадович… обещал обратить все внимание полиции, но все осталось тщетным и в прежней беспечности».

10 декабря у Рылеева собрались Репин, Розен, Щепин-Ростовский и три брата Бестужевых — Александр, Николай и Михаил (Михаил в последнее время и жил на квартире Рылеева). Рылеев выздоравливал, но шея его была еще повязана теплым платком. На столе у него лежала книга Тимофея Мальгина, изданная в 1805 году: «Российский ратник или общая военная повесть: о государственных войнах, неприятельских нашествиях, уронах, бедствиях, победах и приобретениях, от древности до наших времен».

Розен рассказал в своих записках, что Рылеев его поразил: «Во взорах его выразительных глаз, всех чертах его лица виднелась восторженность к великому делу; речь его убедительная просто текла без всякой самонадеянности, без надменности, без фигурных фраз и возгласов».

В этот же день членам Северного общества стало известно об отречении Константина и о подготовке присяги Николаю I. Рылеев узнал об этом от Трубецкого. Решено было действовать. Нужно было добиться того, чтоб войска отказались присягать Николаю. Для этого был распущен слух, что Константин не отрекался, что Николай самовольно хочет захватить трон.

11 декабря. Якушкин пишет, что в тот день «на многолюдном совещании у Рылеева было решено… поднять гвардейские полки и привести их на Сенатскую площадь». На этом совещании выяснилось, что Измайловский и Финляндский полки малонадежны. Это поколебало решимость некоторых заговорщиков. Тогда Рылеев призвал всех дать честное слово явиться на площадь с тем числом войск, которое каждый может привести; в крайнем случае прийти хотя бы самому.

В этот же день Рылеев был у Оболенского, который вызвал кавалергардских офицеров Анненкова и Арцыбашева. Рылеев и Оболенский убеждали их принять участие в восстании и попытаться поднять полк, но «скрытно от Свистунова», ставленника Пестеля в Кавалергардском полку, на которого мало надеялись. Анненков и Арцыбашев отказались действовать. Тогда Трубецкой попытался воздействовать на Свистунова, предлагая ему «возмутить» солдат полка. И Свистунов отказался. Трубецкой поехал к командиру Семеновского полка Шипову, который был членом Союза Благоденствия и его давним товарищем, но после беседы с ним убедился, что он «передался совсем на сторону Николая».

11-го же числа Рылеев направил Сутгофа к полковнику Булатову, командиру 12-го Егерского полка, недавно принятому в Северное общество, с предложением помочь пропаганде в Гренадерском полку, где Булатов служил ранее и где его любили солдаты. Булатов дал согласие и обещал на другой день быть у Рылеева.

Между тем в правительстве решено было заготовить манифест о присяге Николаю I, в котором излагалась бы вся история с отречением Константина. Присяга была назначена на понедельник — 14 декабря. Декабристы, со своей стороны, приняли решение выработать манифест, который Сенат должен обнародовать от себя — после успеха восстания. В следующие дни над текстом «Манифеста к русскому народу» работали Н. Бестужев, В. Штейигель, Г. Батеньков, И. Пущин. Основное участие принимали в нем Трубецкой и Рылеев.

 

9

«Послезавтра, поутру, я — или государь, или — без дыхания», — писал Николай I начальнику Главного штаба И.И. Дибичу 12 декабря. Утром этого дня он получил от Дибича из Таганрога донесение о тайном обществе, основанное на доносах Шервуда, Бошняка и Майбороды. Перед тем, 11 декабря, подтвердились подозрения Николая в том, что и Петербург представляет собою в последние дни пороховую бочку: поздно вечером к нему, предварительно написав ему письмо, явился молодой офицер — член Северного общества Яков Ростовцев, который служил вместе с Оболенским адъютантом начальника гвардейской пехоты генерала Бистрома. Он был близким другом Оболенского, хорошо знал многих декабристов, в том числе Бестужевых и Рылеева. Был он и литератором — он выпустил в 1823 году отдельным изданием свою трагедию в стихах «Персей» (сохранился экземпляр с дарственной надписью Рылееву); писал и печатал в периодике («Невском Зрителе», «Сыне Отечества», «Полярной Звезде») стихи. В 1825 году он сочинил трагедию в стихах «Князь Пожарский», которую читал как-то у Оболенского; в тот же вечер читал Рылеев свой «Пролог» к задуманной им трагедии о Хмельницком. Рылеев просил эту трагедию у Ростовцева для «Полярной Звезды», но тот передал ее Булгарину.

Н. Бестужев пишет: «12-го числа декабря, в субботу, явился у меня Рылеев. Вид его был беспокойный, он сообщил мне, что Оболенский выведал от Ростовцева, что сей последний имел разговор с Николаем, в котором объявил ему об умышляемом заговоре, о намерениях воспользоваться расположением солдат и упрашивал его для отвращения кровопролития или отказаться от престола, или подождать цесаревича для всенародного отказа. Оболенский заставил Ростовцева написать как письмо, писанное им до свидания, так и разговор с Николаем.

— Вот черновое изложение того и другого, — продолжал Рылеев, — собственной руки Ростовцева, прочти и скажи, что ты об этом думаешь!

Я прочитал. Там не было ничего упомянуто о существовании Общества, не названо ни одного лица, но говорилось о намерении воспротивиться вступлению на престол Николая, о могущем произойти кровопролитии…

— Уверен ли ты, — сказал я Рылееву, — что все, писанное в этом письме, и разговор совершенно согласны с правдою, и что в них ничего не убавлено против изустного показания Ростовцева?

— Оболенский ручается за правдивость этой бумаги, — сказал Рылеев».

Бестужев ответил, что, по его мнению, Ростовцев «хочет ставить свечу богу и сатане. Николаю он открывает заговор, пред нами умывает руки признанием, в котором, говорит он, нет ничего личного. Не менее того в этом признании он мог написать что ему угодно и скрыть то, что ему не надобно нам сказывать».

Рылеев предположил, что если Ростовцев назвал людей, то полиция тотчас их «прибрала бы к рукам».

«— Николай боится сделать это, — отвечал Бестужев. — Опорная точка нашего заговора есть верность присяге Константину и нежелание присягать Николаю. Это намерение существует в войске, и, конечно, тайная полиция о том известила Николая, но как он сам еще не уверен, точно ли откажется от престола брат его, следовательно, арест людей, которые хотели остаться верными первой присяге, может показаться с дурной стороны Константину, ежели он вздумает принять корону.

— Итак, ты думаешь, что мы уже заявлены?

— Непременно, и будем взяты, ежели не теперь, то после присяги.

— Что же, ты полагаешь, нужно делать?

— Не показывать этого письма никому и действовать. Лучше быть взятыми на площади, нежели на постели. Пусть лучше узнают, за что мы погибнем, нежели будут удивляться, когда мы тайком исчезнем из общества, и никто не будет знать, где мы и за что пропали.

Рылеев бросился ко мне на шею.

— Я уверен был, — сказал он с сильным движением, — что это будет твое мнение. Итак, с богом! Судьба наша решена! К сомнениям нашим, теперь, конечно, прибавятся все препятствия. Но мы начнем. Я уверен, что погибнем, но пример останется. Принесем собою жертву для будущей свободы отечества!»

В этот день утром приезжал к Рылееву полковник Булатов — Рылеев пригласил его к себе на вечернее совещание и подарил ему свои книги — сборник «Думы» и «Войнаровского».

После Булатова приехал Михаил Пущин, капитан лейб-гвардии Коннопионерного эскадрона, младший брат Ивана Пущина. Рылеев с ним был знаком уже давно. Он встретил Пущина словами: «Если хочешь быть нашим, я скажу тебе наше намерение». Пущин согласился и тем самым стал членом Северного общества. Рылеев сказал ему, что «вся гвардия готова не присягать», спросил его, готов ли он будет действовать с эскадроном, если придется захватывать артиллерию; Пущин отвечал, что «готов делать, что другие будут делать».

12-го же была у Рылеева беседа с Батеньковым.

Гавриил Батеньков — участник войны 1812 года и походов 1813-1814-го. Вскоре после войны он вышел в отставку и поступил в корпус инженеров путей сообщения, долго служил в Сибири, где сблизился со Сперанским. Вместе со Сперанским он. был подчинен непосредственно Аракчееву как председателю Сибирского комитета. Аракчеев, заметив блестящие докладные бумаги Батенькова, вызвал его и назначил своим секретарем по военным поселениям (Аракчеев называл Батенькова «мой математик»), В Петербурге Батеньков жил в доме Сперанского. Он часто бывал в доме Российско-Американской компании, познакомился там со Штейнгелем, Бестужевыми, Рылеевым. На обедах у В.И. Прокофьева Рылеев беседовал с Батеньковым и в конце концов убедился, что он имеет «вольный» образ мыслей. Уже за несколько дней до восстания Рылеев, как он сказал А. Бестужеву, «приобрел» Батенькова «на свою сторону».

Помощь от Батенькова была, конечно, неоценимая, так как он был свой человек при Сперанском и Аракчееве.

Батеньков показывал, что у Рылеева 12 декабря «вообще говорили слишком вольно и дерзко, но каждый свое, громко и без всякой осторожности, хотя беспрестанно входил человек, подавая чай. И подумать нельзя было, что это заседание тайного общества».

Рылеев говорил, что «ежели мы долее будем спать, то не будем никогда свободными». Батеньков вспоминает, что Рылеев «завел мечты о России до Петра и сказал, наконец, что стоит повесить вечевой колокол, ибо народ в массе его не изменился, готов принять древние свои обычаи и бросить чужеземное». Батеньков говорил о том, что военные поселения «сильно негодуют и готовы возмутиться при первом случае», особенно новгородские. В случае неудачи восстания он предлагал революционным войскам отступить на Новгород, к военным поселениям, где их будет ждать верная помощь.

Штейнгель показывал, что «именно 12 числа, пришед к Рылееву, я застал Каховского с Николаем Бестужевым говорящих у окошка, и первый сказал: «С этими филантропами ничего не сделаешь; тут просто надобно резать, да и только». Штейнгель с удивлением передал это Рылееву, тот ответил: «Не беспокойся, он так только говорит. Я его уйму; он у меня в руках». Рылеев сообщил Штейнгелю о доносе Ростовцева, показал ему тот же черновик письма Ростовцева к Николаю. «Что вы теперь думаете, неужели действовать?» — спросил Штейнгель. «Действовать непременно, — отвечал Рылеев. — Ростовцев всего, как видишь, не открыл, а мы сильны и отлагать не должно».

Члены Общества весь день и вечер — одни приходили к Рылееву, другие уходили.

12-го были Трубецкой, Оболенский, Коновницын, Одоевский, Арбузов, Репин, Корнилович, Пущины, Бестужевы.

Все говорили, выдвигали разные проекты.

«Князь Одоевский, с пылкостью юноши, — говорит Штейнгель, — твердил только: Умрем! Ах, как славно мы умрем!»

Среди общего разговора вдруг вошел Ростовцев. Все умолкли…

Ростовцев в своих воспоминаниях писал, что он произнес твердую речь к заговорщикам, убеждая их оставить свои замыслы, рассказал о своем визите к Николаю и прибавил, что никого не выдал. Он пишет, что Оболенский назвал его изменником и пригрозил ему смертью, но что Рылеев якобы «бросился» ему «на шею», говоря: «Ростовцев не виноват, что различного с нами образа мыслей… Он действовал по долгу своей совести». И что, мол, после этого и Оболенский его обнимал…

Штейнгель свидетельствует, что Рылеев считал необходимым убить Ростовцева — «для примера» — как доносчика и шпиона, но сдался на уговоры Штейнгеля и произнес «тоном более презрительным, нежели злобным»: «Ну черт с ним, пусть живет».

М. Бестужев рассказывает, что Оболенский, узнав об измене Ростовцева, дал ему пощечину (о том же и сам Оболенский говорил Цебрикову). Оболенский дал Ростовцеву и вторую оплеуху, когда тот 14-го возвращался из Измайловского полка, где он, как пишет М. Бестужев, «ораторствовал за Николая», однако безуспешно, так как солдаты избили его прикладами, и он бежал, потеряв шинель. Николай I спрятал его во дворце…

Измена Ростовцева путала многие планы декабристов — благодаря ей Николай созвал ночью командиров всех полков и приказал привести войска 14 декабря к присяге в необычно раннее время — еще до рассвета. На раннее утро назначена была и присяга Сената.

12-го же вечером снова явился к Рылееву Булатов. Рылеев познакомил его с Трубецким и Якубовичем; Якубович и Булатов были назначены помощниками к диктатору Трубецкому. «Нам остается мало времени рассуждать», — сказал Булатов.

Отозвав в сторону барона Розена, Рылеев спросил его, можно ли будет располагать 14-го 1-м и 2-м батальонами Финляндского полка. Розен высказал сомнение. Рылеев «с особенным выражением в лице и голосе» (как пишет Розен) сказал: «Да, мало видов на успех, но все-таки надо, все-таки надо начать; начало и пример принесут плоды».

Александр Бестужев, входя в кабинет Рылеева, указал на порог: «Переступаю через Рубикон, а рубикон значит руби все, что попало!»

Появился в этот день у Рылеева и Федор Глинка. После распада Союза Благоденствия он отошел от тайного общества, но был в курсе всех его дел. Когда он вошел, Рылеев сказал: «Будем, господа, продолжать; при Федоре Николаевиче, кажется, можно». Глинка, однако, увидев, что нечаянно попал на совещание, вышел и вызвал за собой Рылеева. «Ну, слышали? — сказал он. — Опять присяга на днях». — «Знаем, — ответил Рылеев, — и Общество непременно решило воспользоваться этим случаем». — «Смотрите, господа, — сказал Глинка, — чтобы крови не было». — «Не беспокойтесь; приняты все меры, чтобы дело обошлось без крови», — уверил его Рылеев.

К 12 декабря выяснилось, что гвардейская артиллерия твердо стоит на стороне Николая и, как сказал Трубецкой, в случае восстания «палить будет».

Вырабатывая новый план восстания, Пущин, Александр Бестужев, Оболенский, Трубецкой и Рылеев поставили главной задачей захват Зимнего дворца и арест, а если будет необходимость — уничтожение царской семьи. Старый план Трубецкого, рассчитанный на переговоры с правительством, был отменен. Захват царской семьи поручен был Трубецким Якубовичу и Арбузову. Действие предполагалось начать следующим образом. Арбузов и Якубович во главе Гвардейского экипажа идут «поднимать» Измайловский полк и саперов, потом выходят на Сенатскую площадь (Рылеев и Н. Бестужев должны присоединиться к ним). А. Бестужев и М. Бестужев, а также князь Щепин-Ростовский ведут на Сенатскую Московский полк. Булатов и Сутгоф поднимают Гренадерский полк и ведут его также на площадь. Финляндский полк переходит Неву и присоединяется к прочим на Сенатской. Кроме того, Оболенский надеялся распропагандировать Конную артиллерию.

Трубецкой — уже после принятого решения — высказал сомнение в необходимости захвата Зимнего дворца. Он предположил, что может возникнуть свалка, резня и тогда царская семья погибнет, не дождавшись справедливого суда. Его поддержал Батеньков, сказавший, что «дворец должен быть священное место, что если солдат до него прикоснется, то уже ни черт его ни от чего не удержит». Рылеев и Оболенский сумели убедить Трубецкого и Батенькова в необходимости взятия дворца.

Надо в особенности отметить, что не только Рылеев и члены его отрасли допускали убийство Николая и всей его семьи, но и Трубецкой, несмотря на всю его осторожность. 6 мая 1826 года на очной ставке с Рылеевым Трубецкой признался в «умысле» на цареубийство, что и он допускал в случае необходимости «принесение на жертву» царской семьи. Батеньков же назвал себя на следствии «солдатом Рылеева».

У Рылеева был таинственный дар убеждать простыми словами, речью без красноречия.

Завалишин передает следующие его слова: «Мы мало того что не признаем законным настоящее правительство, мы считаем его изменившим и враждебным своему народу, а потому действия против него не только не считаем незаконными, но глядим на них, как на обязательные для каждого русского, как если бы пришлось действовать против неприятеля, силою или хитростью вторгнувшегося в страну».

Оболенский говорит, что Рылеев в эти дни «употреблял всю силу духа на исполнение предначертанного намерения — воспользоваться переменою царствования для государственного переворота».

…Пушкин, тяготясь Михайловским заключением, строит планы побега в «чужие кран». Узнав о смерти Александра I, он собирается под видом крепостного помещицы Осиновой ехать в Петербург, но остается, — ему пришла мысль, что новый царь по обыкновению объявит прощение изгнанникам. Но 12 декабря приходит письмо Пущина, который зовет его в Петербург…

Пушкин, весь взбудораженный, собирается мчаться в Петербург, — конечно, тайно от властей, — а в Петербурге остановиться у Рылеева («Он положил заехать сперва на квартиру к Рылееву, который вел жизнь не светскую, и от него запастись сведениями», — пишет друг Пушкина С.А. Соболевский).

Столь же внезапно, как выехал, Пушкин возвращается назад.

Что было бы, если б Пушкин приехал к Рылееву? «Он бухнулся бы в кипяток мятежа у Рылеева, в ночь с 13 на 14 декабря», — отвечает нам на этот вопрос Вяземский.

 

10

13 декабря Николай подписал манифест о своем вступлении на престол (и пометил его 12-м числом).

В этот день Николай собрал в Зимнем дворце членов Государственного совета, занял председательское кресло и сказал: «Я выполняю волю брата Константина Павловича». После этого он встал и стоя прочитал свой манифест. Стояли и члены совета. По окончании чтения все поклонились Николаю…

13 декабря — канун восстания.

Для Рылеева это — день сверхчеловеческого напряжения. Действуют все — члены Думы Северного общества Оболенский и Александр Бестужев, председатель Московской управы Иван Пущин, диктатор Трубецкой. Но роль руководителя в день перед решительным выступлением твердо берет в свои руки Рылеев.

Вечером 12-го и рано утром 13 декабря Рылеев побывал у полковника Финляндского полка Моллера, члена Северного общества. Вечером Моллер был «в наилучшем расположении» (как пишет Н. Бестужев); утром Рылеев его не застал и послал искать его Николая Бестужева. Бестужев с Торсоном наконец нашли его, но он был уже не тот. «При первом вопросе о его намерениях он вспыхнул, — пишет Бестужев, — сказал, что не намерен служить орудием и игрушкой других в таком деле, где голова нетвердо держится на плечах, и, не слушая наших убеждений, ушел».

Утром же Рылеев приехал к Бестужевым на Васильевский остров, накануне вернулась из деревни мать и три сестры Бестужевых. Рылеев их поздравил с приездом. Он был приглашен к обеду и обещал приехать. Затем Рылеев отвез Николая Бестужева к Торсону, а сам отправился к Трубецкому на Английскую набережную. Вскоре туда же приехали И. Пущин, Оболенский, Кор-нилович и Батеньков. Здесь, очевидно, обсуждались план восстания и манифест, над которым шла работа уже несколько дней. От Трубецкого Рылеев снова приехал к Бестужевым, где был уже и Торсон, и остался обедать. Потом Рылеев с Николаем Бестужевым ездили к Репину и привезли его к Бестужевым. Репин рассказал о положении в Финляндском полку — утешительного было мало: Моллер и Тулубьев изменили; один только Розен надежен. Рылеев просил Репина приложить все усилия к тому, чтобы сорвать утреннюю присягу в полку.

Днем Рылеев был дома, к нему приехали Оболенский, Иван Пущин, Каховский, Александр Бестужев. Ненадолго зашел Штейнгель. Даже Ростовцев заглянул…

«Я спросил у Рылеева, — пишет Оболенский, — какой же план действий, — он объявил мне, что Трубецкой нам сообщит, но что собраться должно на площади всем с тою ротою, которая выйдет первая».

После недолгого разговора Пущин и Рылеев надели шинели, собираясь ехать к Трубецкому. Все начали расходиться. Уже почти у дверей Рылеев в раздумье остановился, потом порывисто обнял Каховского и воскликнул: «Любезный друг! Ты сир на сей земле; ты должен собою жертвовать для Общества: убей завтра императора». Бестужев, Пущин и Оболенский тоже бросились обнимать Каховского. Каховский спросил, каким же образом это надо выполнить. Оболенский посоветовал ему надеть лейб-гренадерский мундир и проникнуть в Зимний дворец. Каховский нашел, что это план ненадежный, — успеют схватить. Тогда кто-то из присутствовавших предложил ему завтра ждать выхода императора у крыльца. Рылеев заметил, что можно убить царя и на площади. Каховский с сомнением покачал головой. «Если не убить Николая, — сказал Рылеев, — может последовать междоусобная война».

Рылеев, сказав это, не открыл всего своего плана. На следствии он признался, что ему «часто приходило на Ум, что для прочного введения нового порядка вещей необходимо истребление всей царствующей фамилии. Я полагал, что убиение одного императора не только не произведет никакой пользы, но, напротив, может быть пагубно для самой цели Общества, что оно разделит умы, составит партии, взволнует приверженцев августейшей фамилии и что все это совокупно, неминуемо породит междоусобие и все ужасы народной революции. С истреблением же всей императорской фамилии, я думал, что поневоле все партии должны будут соединиться». Рылеев прибавил к этому, что «сего преступного мнения, сколько могу припомнить, я никому не открывал».

…Затем Рылеев и Пущин были у Трубецкого. Вечером у Рылеева было последнее перед восстанием собрание.

Батеньков, Корнилович и обер-прокурор Сената Краснокутский (тоже декабрист) привезли известие о назначении на 14-е — на завтра — необычно ранней переприсяги: они обедали у Сперанского, после обеда Сперанский совещался с ними в своем кабинете при закрытых дверях.

Запискам Завалишина трудно верить, но, может быть, и правдиво его сообщение о том, что 14-го «утром, прежде еще, нежели началось движение, Корнилович был послан к Сперанскому объявить ему о предстоящем перевороте и испросить его согласия на назначение его в число регентства. «С ума вы сошли, — отвечал Сперанский, — разве делают такие предложения преждевременно! Одержите сначала верх, тогда все будут на вашей стороне».

Итак — 13 декабря, канун восстания.

«Шумно и бурливо совещание накануне 14-го в квартире Рылеева, — вспоминал Михаил Бестужев. — Многолюдное собрание было в каком-то лихорадочно-высоконастроенном состоянии. Тут слышались отчаянные фразы, неудобоисполнимые предложения и распоряжения, слова без дел, за которые многие дорого поплатились… Чаще других слышались хвастливые возгласы Якубовича и Щепина-Ростовского… Зато как прекрасен был в этот вечер Рылеев! Он был нехорош собою, говорил просто, но не гладко; но когда он попадал на свою любимую тему — на любовь к родине, — физиогномия его оживлялась, черные, как смоль, глаза озарялись неземным светом, речь текла плавно, как огненная лава, и тогда, бывало, не устанешь любоваться им.

Так и в этот роковой вечер, решавший туманный вопрос: «То be, or not to be» («Быть или не быть». — В.А.), его лик, как луна бледный, но озаренный каким-то сверхъестественным светом, то появлялся, то исчезал в бурных волнах этого моря, кипящего различными страстями и побуждениями. Я любовался им, сидя в стороне, подле Сутгофа, с которым мы беседовали… К нам подошел Рылеев и, взяв обеими своими руками руку каждого из нас, сказал:

— Мир вам, люди дела, а не слова! Вы не беснуетесь, как Щепин или Якубович, но уверен, что сделаете свое дело».

Батеньков сказал, что необходимо занять Петропавловскую крепость — ее пушки как раз напротив Зимнего дворца. Рылеев поддержал эту мысль, заметив, что лейб-гренадерам (он посмотрел на Булатова) это будет очень легко сделать.

— Надобно разбить кабаки, позволить солдатам и черни грабеж, потом вынести из какой-нибудь церкви хоругви и идти ко дворцу, — с жаром говорил Якубович.

Это предложение сразу было всеми отвергнуто.

Батеньков сказал, что для сбора народа надо бы «в барабаны приударить», — этого будет достаточно.

Трубецкой считал, что нужно обдумать все — возможность победы и возможность проигрыша. А что, если неуспех? Ведь это вполне вероятно. Рылеев утвердительно качнул головой. Но, когда Трубецкой пошел дальше, начал говорить, что, может быть, не стоит слишком ретиво уговаривать солдат идти на площадь, что восстание вообще можно и отложить, что ему следовало бы снова поехать в Киев и решительно переговорить с южанами, — тут Рылеев нахмурился и перебил речь диктатора:

— Нет. Теперь уже так оставить нельзя. Мы слишком далеко зашли. Может быть, завтра нас всех возьмут.

— Так других, что ли, губить для спасения себя? — сказал Трубецкой с неудовольствием.

— Да! Для истории, — отрубил Александр Бестужев.

— Так вы за этим-то гонитесь? — сказал Трубецкой.

— Мы на смерть обречены, — сказал Рылеев. — Я становлюсь в роту Арбузова солдатом.

В Трубецком проснулся старый воин. Отбросив сомнения, он стал вслух раздумывать.

— Умереть за свободу — почетно. Готов и я на это. Однако — не попытаться ли обойтись без кровопролития? Не вывести ли солдат из казарм без патронов?

— Что ж, можно и с холодным оружием справиться, — усмехнувшись, сказал Арбузов.

— А как по вас залп дадут? — воскликнул Александр Бестужев.

Некоторые декабристы Трубецкого поддержали. Но Щепин-Ростовский и Михаил Бестужев не согласились выводить солдат без патронов. В результате на следующий день половина восставших войск оказалась на Сенатской без боевых зарядов.

Три подпоручика лейб-гвардии Измайловского полка («коренного» в гвардии) — Кожевников, Андреев и Малютин (последний — племянник Рылеева) — говорили, что «солдаты полка их совершенно готовы отринуть вторичную присягу».

В десять часов вечера Рылеев и Пущин приехали к Николаю Бестужеву, который не мог быть на совещании у Рылеева. Здесь уже находились Репин, Торсон и Батеньков. Рылеев, пишет Батеньков, «объявил нам… что в завтрашний день, при принятии присяги, должно поднимать войска, на которые есть надежда, и как бы пи были малы силы, с которыми выйдут на площадь, идти с ними немедленно во дворец.

— Надобно навести первый удар, — сказал он, — а там замешательство даст новый случай к действию: итак, брат ли твой Михаил с своею ротою, или Арбузов, или Сутгоф — первый, кто придет на площадь, должен тотчас идти брать дворец.

Здесь Репин заметил Рылееву, что дворец слишком велик и выходов в нем множество, чтобы занять его одною ротою, что, наконец, Преображенский батальон, помещенный возле дворца, может в ту же минуту быть введен туда через Эрмитаж и что отважившаяся рота будет в слишком опасном положении, тогда как и без сего успех неверен, чтобы воспрепятствовать уходу царской фамилии.

— Если же, — прибавил он, — это необходимо, то недурно бы достать план дворца и по оному расположить действия, чтобы воспользоваться с выгодою малым числом.

— Мы не думаем, — сказал Рылеев, — чтобы могли кончить все действия одним занятием дворца, но довольно того, ежели Николай и царская фамилия уедут оттуда, и замешательство оставит его партию без головы. Тогда вся гвардия пристанет к нам, и самые нерешительные должны будут склониться на нашу сторону. Повторяю, что успех революции заключается в одном слове: дерзайте!

В бумагах Трубецкого сохранились тезисы «Манифеста к русскому народу», который предполагалось обнародовать после восстания от имени Сената. Манифест этот должна была вручить Сенату революционная делегация в составе Пущина и Рылеева.

В последние декабрьские дни над текстом манифеста работали несколько человек, — кроме Трубецкого и Рылеева — Пущин, Н. Бестужев, Штейнгель, Батеньков Штейнгель занимался этим даже 14 декабря, уже во время восстания. Ни одного полного текста этого Документа не сохранилось. Все было уничтожено. Батеньков на следствии отказался воспроизводить свой текст. Относительно тезисов, найденных у Трубецкого, он заявил на следствии: «Это была программа 14-го, которую мы составили вместе с Рылеевым».

Манифест, будь он обнародован, твердо установил бы принципы будущего правления, давая руководящую нить Учредительному собранию — или Великому Собору (по терминологии Рылеева).

После революции управление страной должно было осуществляться Временным правительством, а потом — выборными органами. В состав Временного правительства декабристы намеревались ввести Сперанского, Мордвинова, Ермолова. От тайного общества — как революционный контролер — туда должен был войти Батеньков.

Тезисы манифеста объективно провозглашали республиканский строй, хотя само это слово (республика) в нем отсутствует. Он объявлял «уничтожение бывшего правления», «уничтожение права собственности, распространяемого на людей», «равенство всех сословий перед законом», «право всякому гражданину заниматься чем он хочет», «уничтожение монополий», «уничтожение рекрутства и военных поселений», «убавление срока службы военной для нижних чинов», «гласность судов», «уравнение прав всех сословий», «учреждение порядка избрания выборных в палату представителей народных».

Декабристы намеревались передать Великому Собору и свой конституционный проект именно как проект чтобы выборные от всех сословий могли на его основе свободно выработать свои законоположения.

Итак — вечером 13 декабря диктатором Северного общества Трубецким после долгих прений был утвержден следующий план действий: вывести войска, какие будет возможно, на Сенатскую площадь, принудить сенаторов низложить правительство; первая же из частей, явившаяся на площадь, должна пойти и взять Зимний дворец. Если же поднимутся Гвардейский экипаж и Измайловский полк, то Арбузов и Якубович должны вести их также в Зимний дворец. Без шума должно захватить и поместить под надежную охрану царскую семью. Каховский же, действуя как бы лично от себя, должен будет уничтожить Николая I. Лейб-гренадеры во главе с полковником Булатовым должны взять Петропавловскую крепость и навести на Зимний заряженные пушки.

Всего несколько часов оставалось до решительного момента.

Не спал Николай, полный страха, неуверенности.

Не сомкнул глаз в эту ночь и Рылеев, у которого уверенности в победе также не было, но который шел на гибель с сознанием полной правоты своего дела.

 

11

«Наконец наступило 14 декабря, роковой день! — восклицает в своих записках Николай I. — Я встал рано и, одевшись, принял генерала Воинова, потом вышел в залу… где собраны были все генералы и полковые командиры гвардии… Прочитал им духовную покойного императора Александра и акт отречения Константина Павловича. Засим… приказал ехать по своим командам и привесть к присяге….

Вскоре засим прибыл ко мне граф Милорадович с новыми уверениями совершенного спокойствия. Засим был я у матушки, где его снова видел, и воротился к себе…

Спустя несколько минут после сего явился ко мне генерал-майор Нейдгарт, начальник штаба гвардейского корпуса, и, взойдя ко мне совершенно в расстройстве, сказал:

— Ваше величество! Московский полк в полном восстании; Шеншин и Фредерикс тяжело ранены, и мятежники идут к Сенату…

Меня весть сия поразила как громом, ибо с первой минуты я не видел в сем первом ослушании действия одного сомнения, которого всегда опасался: но, зная существование заговора, узнал в сем первое его доказательство».

Так началось утро 14 декабря 1825 года для нового самодержца.

Он еще ничего не слышал о Рылееве.

Рылеев ночью — между двенадцатью и часом — посылает Александра Бестужева и Якубовича в Гвардейский экипаж. Отправляет записку Булатову с просьбой пойти ночью же к лейб-гренадерам. Сам едет в Финляндский полк. Около 5 часов утра у Рылеева появился Оболенский — они условились о дальнейших действиях.

После его ухода Рылеев посылает Булатову вторую записку — напоминание, что он должен быть у лейб-гренадеров не позднее 7 часов утра. Около 6 утра к Александру Бестужеву (он жил в одной из комнат квартиры Рылеева) пришел Якубович и сказал, что он «передумал» идти к морякам. Это сильно путало план восстания. Бестужев объявил об измене Якубовича Рылееву. После этого у Якубовича — в его квартире на Гороховой — был Булатов. Узнав, что Якубович отказался поднимать моряков, он явился к Рылееву и сказал, что если войск будет мало, то он «себя марать» не станет — нужны, мол, артиллерия, кавалерия… Рылеев сказал ему, что он в таком случае только «маска» революционера.

Штейнгель, всю ночь работавший над манифестом, спустился к Рылееву сверху (он жил у Прокофьева), чтоб прочесть написанное. «Мне хотелось, — говорит Штейнгель, — показать Рылееву, что чем-нибудь да полезен им мог быть».

В 7 часов утра у Рылеева собрались Трубецкой, И. Пущин, Каховский, Оболенский. Каховский был тут же послан вместо Булатова к лейб-гренадерам; он должен был соединиться там с Сутгофом и действовать вместе с ним. Вместо Якубовича решено было послать в Гвардейский корпус Н. Бестужева.

В начале восьмого прибыл Репин, он сообщил, что «в Финляндском полку офицеров потребовали к полковому командиру и что они присягают особо от солдат».

Неожиданно зашел Ростовцев, при общем настороженном молчании он сказал, что большая часть гвардии уже присягнула. Едва проговорив эти слова, он исчез.

Оболенский поехал по казармам гвардейских полков, чтобы узнать обстановку.

К Рылееву в это время прибыл Николай Бестужев. Он должен был ехать в Гвардейский экипаж, где уже успешно действовал Арбузов.

— Я же, — сказал Рылеев, — с своей стороны, еду в Финляндский и лейб-гренадерский полки, и если кто-либо выйдет на площадь, я стану в ряды солдат с сумою через плечо и с ружьем в руках.

— Как, во фраке?

— Да, а может быть, надену русский кафтан, чтобы сроднить солдата с поселянином в первом действии их взаимной свободы.

— Я тебе это не советую. Русский солдат не понимает этих тонкостей патриотизма, и ты скорее подвергнешься опасности от удара прикладом, нежели сочувствию к твоему благородному, но неуместному поступку. К чему этот маскарад? Время национальной гвардии еще не настало.

Рылеев задумался.

— В самом деле, это слишком романически, — сказал он, — будем действовать просто, без затей…

Бестужев рассказывает, что в то время, как они хотели выйти на улицу, «жена его выбежала к нам… и, заливаясь слезами, едва могла выговорить:

— Оставьте мне моего мужа, не уводите его, я знаю, что он идет на погибель».

Рылеев старался успокоить жену.

«Она не слушала нас, — продолжает Бестужев, — но в это время дикий, горестный и испытующий взгляд больших черных ее глаз попеременно устремлялся на обоих, — я не мог вынести этого взгляда и смутился. Рылеев приметно был в замешательстве. Вдруг она отчаянным голосом вскрикнула:

— Настенька, проси отца за себя и за меня! Маленькая девочка выбежала, рыдая, обняла колени отца, а мать почти без чувств упала к нему на грудь. Рылеев положил ее на диван, вырвался из ее и дочерних объятий и убежал».

Рассыльный по делам «Полярной Звезды», Aгап Иванович, вспоминал, что «утром 14 декабря часу в восьмом Кондратий Федорович ушел из дому в старой енотовой шубе, простой курчавенькой фуражке и неформенном платье. Никакого оружия при нем не было».

Рылеев заехал за Пущиным. Они отправились в полки. По дороге встретили Батенькова и сказали ему, что надо быть на площади.

«14-го декабря прежде присяги был я у ворот Московского полка вместе с Пущиным, но в роты не входили мы… Приезжали же узнать, что делается. Потом проезжали мы мимо Измайловского полка к казармам экипажа», — пишет Рылеев.

Это показание тут же уточнено: «Офицерам разных полков, принадлежавшим к Обществу, я передавал план Трубецкого и приказание не допускать солдат к присяге, стараться увлечь их за собою на Сенатскую площадь и там ожидать приказаний князя Трубецкого».

Рылеев и Пущин едут на Сенатскую площадь — там пусто. Рассвет еще не наступил. Холодно. Метет снег. Окна Сената темны. Сенаторы уже присягнули Николаю и разъехались… некому будет предъявлять революционный манифест…

Рылеев вернулся домой.

Дома его ждал еще один удар: пришел Михаил Пущин и объявил, что он не может привести на площадь Коннопионерный эскадрон.

В 9 часов утра Рылеев отправил Александра Бестужева в Московский полк, — тот заехал сначала к Якубовичу и попытался уговорить его действовать — Якубович не поддался на уговоры и остался дома.

В это же время Трубецкой вызвал к себе Рылеева и Пущина и объявил, что он теперь не может считать свой план действительным, поскольку в казармах спокойно, Сенат присягнул, а Зимний дворец еще не взят. О внезапности переворота теперь и речи быть не может. Теперь, в случае восстания, может начаться кровопролитие, будут ненужные жертвы, а на успех надежды мало…

У Трубецкого был в руках свежеотпечатанный царский манифест.

— Присяга, судя по всему, пройдет благополучно, — сказал он.

— Однако ж вы будете на площади, если будет что-нибудь? — спросил его Пущин.

— Да что ж, если две какие-нибудь роты выйдут, что ж может быть? — развел руками Трубецкой.

— Мы на вас надеемся, — строго сказал Пущин. Трубецкой встретил печальный взгляд Рылеева, крякнул от смущения и понурил голову. Рылеев и Пущин вышли…

От Трубецкого Рылеев и Пущин шли пешком через Сенатскую площадь. И опять никого… Они потоптались возле конной статуи Петра. Прошлись по Адмиралтейскому бульвару. Вышли на Дворцовую площадь. Никого… Везде тихо.

Уже было около 11 часов утра.

Они не торопясь шли по набережной Мойки. И вдруг у Синего моста встретился им Якубович, в парадной форме, в шляпе с белым султаном. Он сказал, что Михаил и Александр Бестужевы, а также князь Щепин-Ростовский и он, Якубович, вывели на Сенатскую площадь две роты московцев. Когда полк шел по Гороховой, мимо квартиры Якубовича, он выбежал навстречу, подняв свою шляпу на конце сабли, — Михаил Бестужев передал ему, как старшему по чину, командование. На Сенатской площади полк построен в каре между зданием Сената и памятником Петру.

— А что же вы здесь? — спросил Пущин.

— У меня разболелась голова, и я иду домой, — ответил Якубович. — Но я скоро вернусь!

Дома Рылеев застал Штейнгеля. Тот спросил, что теперь делать с манифестом, не уничтожить ли, — кажется, он теперь не нужен… Рылеев попросил его все же пока манифест сохранять… Пока. Может, еще пригодится.

Рылеев взял солдатский подсумок с перевязью, надел его прямо на сюртук и через несколько минут был уже на Сенатской площади.

«Я нашел Кондратия Федоровича там, — пишет Оболенский, — он надел солдатскую сумку и перевязь и готовился стать в ряды войск».

В первые мгновения Рылеев поверил в самый счастливый исход дела, — что вот сейчас со всех сторон начнут появляться революционные полки — Измайловский, Финляндский, Гренадерский, Гвардейский экипаж… Что Трубецкой выйдет перед фронтом и отдаст нужные приказания… Поэтому, слагая с себя всякую роль руководителя, Рылеев решает слиться с солдатской массой, стать солдатом революции.

Может быть, вспомнился ему пример Дмитрия Донского, вставшего в ряды пеших ратников во время Куликовской битвы…

Но время шло. Трубецкого не было. Уже начали появляться полки, верные императору. У манежа Конной гвардии были выстроены семеновцы. У дома князя Лобанова — кавалергарды. Батальон павловских гренадер у Крюкова канала запер Галерную улицу. Рота преображенцев блокировала Исаакиевский мост, соединявший Сенатскую площадь с Васильевским островом.

Около часу дня московцы ружейным огнем отбили атаку Конной гвардии.

Биографы Рылеева писали всегда, что он пробыл на Сенатской площади чуть ли не первые только минуты восстания, а потом то ли отправился разыскивать Трубецкого, то ли просто исчез неизвестно куда. Тщательное изучение источников дает совсем другую картину.

Рылеев решил, что необходимо поторопить лейб-гренадеров, и отправился к ним в казармы. На пути ему встретился Корнилович, который сказал, что Сутгоф со своей ротой уже идет на площадь. Рылеев вернулся и снова встал в солдатский строй.

Залпы московцев услышаны были в казармах Гвардейского экипажа. Петр Бестужев закричал: «Ребята. что вы стоите? Слышите стрельбу? Это наших бьют!» Николай Бестужев скомандовал: «За мной! На площадь!» — и побежал впереди экипажа, — он увлек около 1100 матросов. В это же время 1-я фузелерная рота лейб-гренадеров под командой Сутгофа перешла Неву, прорвала строй конногвардейцев и примкнула к московцам, которые встретили их громким «ура!». На Исаакиевском мосту уже стояли три с половиной роты Финляндского полка, ожидающие команды идти на соединение с восставшими. Гвардейский экипаж прорвал заслон павловцев на Галерной улице, вышел на площадь и встал колонной к атаке между московцами и строящимся Исаакиевским собором. «Когда я пришел на площадь с гвардейским экипажем, уже было поздно, — пишет Н. Бестужев. — Рылеев приветствовал меня первым целованием свободы и после некоторых объяснений отвел меня в сторону и сказал:

— Предсказание наше сбывается, последние минуты наши близки, но это минуты пашей свободы: мы дышали ею, и я охотно отдаю за них жизнь свою.

Это были последние слова Рылеева, которые мне были сказаны».

Рылеев до прибытия Бестужева с моряками видел, как собирались вокруг площади толпы народа, как рабочие, строившие Исаакиевский собор, кидали поленья в свиту царя. Московцы дали залп по подъехавшему Николаю I («Пули просвистели мне чрез голову, — говорит он в своих записках, — и, к счастию, никого из нас не ранило»).

Рылеев участвовал в отбитии первой атаки конногвардейцев. Он видел, как в Милорадовича, подскакавшего на лошади к каре и пытавшегося уговорить солдат разойтись, выстрелил Каховский, — лошадь понесла смертельно раненного генерала прочь… Это было около 12 часов дня. В начале второго часа дня перед московцами появилась пышная духовная делегация — митрополиты Серафим и Евгений, одетые в бархат, в митрах, с поднятыми крестами, — их сопровождали два дьякона в расшитых золотом парчовых стихарях. Серафим повел речь о законности присяги Николаю, о ненужности и греховности братоубийства… «Какой ты митрополит, — кричали ему солдаты, — когда на двух неделях двум императорам присягнул… Ты изменник, ты дезертир… Не верим вам, подите прочь!.. Это дело не ваше: мы знаем, что делаем». Каховский потребовал, чтобы митрополит покинул площадь. «Христианин ли ты? Поцелуй хотя крест», — сказал Серафим. Каховский поцеловал крест.

В это время послышались возгласы «ура!» — это с Невы шли лейб-гренадеры, а с Галерной — моряки. Митрополиты бросились бежать, карета их осталась возле Невы, там была свалка — лейб-гренадеры пробивались сквозь заслон.

Трубецкого все не было.

И Рылеев не выдержал: он бросился за угол Сената, па Английскую набережную — в дом Лавалей, где жил Трубецкой. Окна кабинета Трубецкого выходят на Неву — ему видно, должно быть, что через Неву перешли лейб-гренадеры, что на мосту стоит Финляндский полк; не может он не слышать — это ведь в двух шагах! — выстрелов, шума, криков… Оказалось, что Трубецкого нет дома…

Рылеев вернулся на площадь.

Нет, не время еще быть простым солдатом, — нужно делать распоряжения. У восставших нет кавалерии. Может быть, отказ Михаила Пущина — временная, минутная слабость? Может быть, он все-таки решится и приведет своих коннопионеров?

«Несмотря на высказанное мною накануне дня присяги, — говорит в своих записках М. Пущин, — Рылеев, не знаю почему, все еще полагал, что я с эскадроном приму участие в восстании, и пока мы ожидали начальника дивизии, который должен был приводить нас к присяге, послал ко мне сперва генерального штаба офицера Палицына, что Московский полк на Сенатской площади, потом Коновницына, что туда же прибыл Лейб-гвардии гренадерский и Гвардейский экипаж».

Тем временем коннопионеры были приведены к присяге и отправлены на Сенатскую площадь, но уже против восставших.

Михаил Пущин от волнения почувствовал себя дурно, сказался больным и остался дома — все-таки не хотел он вести эскадрон против хотя бы брата Ивана, находившегося вместе с Рылеевым среди мятежных войск.

Наконец Рылеев сам бросился на квартиру к Пущину. Тот лежал в постели.

— Присягнули ли вы? — спросил Рылеев.

— Да, — отвечал мнимый больной слабым голосом.

— Вы не исполнили принятых на себя обязательств, — сказал Рылеев. — Объявляю вам, что от этого почти все потеряно.

Рылеев много раз покидал площадь, пробирался сквозь окружающие ее войска и толпы народа и потом возвращался назад.

Невозможно в точности проследить, где он побывал в течение того времени, когда восставшие войска находились на площади.

Розен пишет, что «Рылеев как угорелый бросался во все казармы, ко всем караулам, чтобы набрать больше материальной силы, и возвращался назад с пустыми руками… Он деятельнее всех других собирал силы со всех сторон… искал отдельных лиц… Он только не мог принять начальства над войском, не полагаясь на свое умение распоряжаться, и еще накануне избрал для себя обязанность рядового».

Около трех часов дня прибыли на Сенатскую площадь еще 900 лейб-гренадеров — под командой поручика Панова — они пробились сквозь заграждение правительственных войск и выстроились колонной к атаке ближе к Неве. За ними следом появилась артиллерия — 36 орудий. Четыре из них были выдвинуты против восставших — одно от Конногвардейского манежа и три со стороны Адмиралтейского бульвара.

Около десяти конных атак предшествовало выстрелам картечью (шесть атак Конной гвардии генерала А.Ф. Орлова и атаки Кавалергардского и Коннопионерного полков).

Рылеев не мог этого не видеть.

Возвращаясь к площади после трех часов дня, он уже не смог пробраться к своим. Он был, очевидно, в толпе народа, когда раздались орудийные залпы. Он видел страшное действие картечи…

Он почти уверен был, что Бестужевы, Пущин, Кюхельбекер, Корнилович и другие его соратники погибли, — площадь была устлана трупами, восставшие в беспорядке отступали на лед Невы, по Английской набережной, по Галерной улице, — но и там настигала их картечь. Рылееву казалось, что и сам он убит, растерзан, втоптан в кровавый снег…

Потом Рылеев узнал, что ни один из бывших под огнем тридцати декабристов не был ни убит, ни даже ранен. У Пущина шуба оказалась во многих местах пробитой картечью, но сам он не был даже оцарапан. Словно кто-то отводил от них пули…

Все они были как бы сохранены судьбой не только для будущих страданий — в крепостях, на следствии, в Сибири, на Кавказе, но и для того огромного и благотворного влияния на русское общество, которое они оказывали — каждый — до самой своей смерти.

Пока Рылеев добрался до дома — а идти было совсем недалеко, — его несколько раз сбивали с ног бегущие мужики и солдаты; он падал в грязный снег, поднимался и шел дальше. Дома жена посмотрела в его искаженное душевной мукой лицо и залилась слезами. Он, не сняв грязной и порванной шубы, стал ходить по комнате взад и вперед. У столика, возле окна, на своем обычном месте, уже сидел Каховский, усталый, но с довольно невозмутимым видом.

Вскоре появился Штейнгель. Пришли Пущин и Ор-жицкий. Каховский начал рассказывать о своих действиях: как он разговаривал с митрополитом, стрелял в Милорадовича и Стюрлера, как ранил кинжалом свитского офицера. Он вынул кинжал и протянул Штейнгелю: «Вы спасетесь, а мы погибнем, возьмите на память обо мне этот кинжал». Штейнгель взял кинжал и поцеловал Каховского.

Пущин рассказал, как все побежали от картечи, как его в Галерной втолнули в какую-то лавочку. «Я упал, — сказал он, — и сам не понимаю, как меня не убили».

Около семи часов вошел Батеньков с вопросом: «Ну что?» Тогда Пущин, «возвысив голос и подняв руки, с тоном сильной укоризны» (как пишет Штейнгель) перебил его:

— Ну что вы, подполковник, вы-то что?! Батеньков, ничего не ответив, исчез.

— Делать нечего, — сказал Пущин. — Пойти скорее домой, по крайней мере, успокоить своих, что я жив еще.

Среди разговора Рылеев обратился к Оржицкому с просьбой съездить в Киев, отыскать Сергея Муравьева-Апостола и сказать ему, что они полагали нужным действовать, но что все пропало, так как им изменили Якубович и Трубецкой.

«Тронутый его положением, — пишет Оржицкий, — обещал ему не оставить его семейства».

Рылеев поминутно заходил к жене. Возвращался — перебирал свои бумаги, многие рвал и бросал в огонь камина. Часть бумаг сложил в папку и тщательно перевязал ее.

Спросил — не видел ли кто Александра Бестужева, не убит ли он. Что-то домой не возвращается…

Около восьми вечера зашел Булгарин. Не слушая его разговоров (Булгарин начал было что-то говорить о «пяти ранах» Милорадовича), Рылеев взял папку и вышел в переднюю; Булгарин последовал за ним.

— Тебе здесь не место, — сказал Рылеев. — Ты будешь жив, ступай домой! Я погиб! Прощай! Не оставляй жены моей и ребенка.

Рылеев протянул Булгарину папку с просьбой сохранить ее. В ней были неизданные стихи («На смерть Чернова» и другие).

В это время в Зимнем дворце был допрошен взятый прямо на Сенатской площади Сутгоф. Сутгоф назвал Рылеева, Одоевского и Александра Бестужева.

Генерал-адъютант Левашов записал: «Рылеев имеет жительство у Синего мосту в доме Американской компании, и, по-видимому, у него заговор делался».

Николай приказал доставить Рылеева во дворец.

В дом Российско-Американской компании был отправлен флигель-адъютант Дурново — он был когда-то другом семьи Муравьевых, М.Ф. Орлова, да и после 14 декабря не стал карьеристом, — он уклонился от царских милостей и погиб в действующей армии в 1828 году при штурме Шумлы. Однако ему пришлось арестовывать не только Рылеева, но и своего приятеля со времен 1812 года — Михаила Орлова.

Ожидая Рылеева, Николай I продолжал писать письмо к брату Константину, начатое в этот вечер (оно будет окончено 16 декабря): «Дорогой, дорогой Константин! Ваша воля исполнена: я — император, но какою ценою, боже мой! Ценою крови моих подданных… У нас имеется доказательство, что делом руководил некто Рылеев, статский, у которого происходили тайные собрания, и что много ему подобных состоят членами этой шайки; но я надеюсь, что нам удастся вовремя захватить их».

Дурново застал Рылеева уже в постели — объявил ему, что прибыл «по приказанию самого государя», и приказал собраться как можно быстрее. Пока Рылеев одевался, Дурново взял бумаги в его кабинете, из тех, какие Рылеев счел возможным оставить на этот случай.

Дурново, Рылеев и конвой — шестеро солдат-семеновцев — сели в сани. Мойка, Невский проспект, Дворцовая площадь… То и дело навстречу — конные пикеты. На перекрестках костры, возле них солдаты с ружьями…

«В это мгновение ко мне привели Рылеева, — записал, продолжая свое письмо, Николай. — Это — поимка из наиболее важных!»