Рылеев

Афанасьев Виктор Васильевич

ЧАСТЬ ПЯТАЯ

 

 

1

В генерал-адъютантской комнате Зимнего дворца, куда Рылеева привели в половине двенадцатого ночи, сидели барон Толь и граф Бенкендорф. Оба они — в блестящих мундирах. Рылеев — в черном фраке, черном жилете и черном шейном платке — выглядел траурно. К тому же черные глаза его смотрели строго и печально, щеки впали. Только два арестованных декабриста успели до него пройти через эту комнату — Сутгоф и Щепин-Ростовский, оба военные.

Рылеев был спокоен. Скорбь о провале заветного дела сковала его словно лед. На генерал-адъютантов Толя и Бенкендорфа он смотрел с холодным равнодушием. Что им нужно узнать? Им ведь все известно — Ростовцев позаботился об этом. Нет, Рылеев не мог ошибиться на этот счет. После всеобщей присяги Николаю он, Рылеев, и его друзья по Северному обществу и без восстания оказались бы тут. А Ростовцев, Трубецкой, Якубович… В случае успеха восстания они — предателями счел их Рылеев — были бы судимы судом революционным.

По признанию делопроизводителя Следственной комиссии Боровкова, Николаи имел сведения о членах Северного общества, но не хотел начинать царствование с арестов (они последовали бы после); он надеялся начать его и без крови. Бестужевы, Каховский, сам Рылеев именно о том и говорили своим соратникам, что лучше быть взятым с оружием, в борьбе, чем сгинуть незаметно, быть тайно исторгнутым из общества, да так, что никто и не узнает, за какие дела…

Рылеев понял, что ему предстоит долгая и тяжелая борьба, что его не ждет ничего, кроме гибели. Нет, смерти он не боялся. Его пугало другое. Наверняка Николай и все эти Толи и Бенкендорфы будут стараться представить восстание Северного общества бессмысленным бунтом кучки злодеев…

После краткой беседы (ему было объявлено, что только чистосердечные признания могут облегчить его участь) Рылеева усадили за отдельный столик, на котором были чистая бумага, чернила и перо. Нужно было писать показания. Он взял перо. Толь и Бенкендорф не спускали с него глаз. Трудно было Рылееву ни в чем не ошибиться. Но уже в этом первом своем показании наметил он кое-какие линии своей тактики — еще семьдесят семь раз за семь месяцев крепостного заключения придется ему писать вот на таких нумерованных листах. В конце концов, когда следствие уже окончится, председатель комиссии отметит в донесении Николаю: «Рылеев не во всем сознаётся».

Рылеев мог себе представить, кого назвал Ростовцев. Рылеева, конечно. Своего друга — князя Оболенского. Двух Бестужевых — Александра и Николая. Пущина, Каховского, Одоевского, Сутгофа, Никиту Муравьева, Трубецкого, Кюхельбекера. Отрицать принадлежность их к Обществу не имеет смысла. О цели Общества — из-за чего вышли на площадь — нет нужды распространяться сразу — это слишком важная вещь, — нужно время, чтоб обдумать ответ…

«Положено было выйти на площадь и требовать Константина Павловича, — пишет Рылеев, — как императора, которому уже присягали, или, по крайней мере, его приезда в Петербург, полагая по разным слухам, что его задержали поляки». Вот как! Поляки! Никаких таких слухов не было… Были другие — что Константин арестован Николаем и т. п.

В середине своего показания Рылеев клеймит Трубецкого: «Князь Трубецкой должен был принять начальство на Сенатской площади. Он не явился, и, по моему мнению, это главная причина всех беспорядков и убийств, которые в сей несчастный дань случились… Опыт показал, что мы мечтали, полагаясь на таких людей, каков князь Трубецкой».

Это не для следствия, а для себя. Рылеев жалуется — и кому! — на то, что по вине Трубецкого революция не удалась…

Трубецкой желает, вероятно, устраниться, очиститься… Нет, придется и ему взять на себя немалый груз: «Страшась, чтобы подобные же люди не затеяли чего-нибудь подобного на Юге, я долгом совести и честного гражданина почитаю объявить, что около Киева в полках существует Общество. Трубецкой может пояснить и назвать главных».

Ничего этого «пояснять» следствию было не нужно — Майборода, Шервуд и Бошняк уже сделали это. Николай знал про тайное общество «около Киева». Но пусть изменник Трубецкой повертится! Пусть предатель и переметчик (так казалось разгоряченному воображению Рылеева) попробует доказать, что он «чист».

Рылеев не просит пощады. Наоборот, он дает понять, что он — глава восставших («посещали меня многие мои знакомые»; именно у него говорили «единогласно» члены Общества, а потом «все совокупно» решили «не присягать» и «выйти на площадь и требовать»). И как глава, как главный виновник, он просит «одной милости — пощадить молодых людей, вовлеченных в Общество». И тут же необдуманно призывает (и кого!) «вспомнить, что дух времени — такая сила, пред которою они не в состоянии были устоять». Дух времени! То есть железная логика истории.

Барон Толь прочитал все это. Он решил показать Рылееву, кем считает следствие как его самого, так и его единомышленников.

— Не вздор ли затевает молодость? — сказал он. — Не достаточны ли для нее примеры новейших времен, когда революции затевают для собственных расчетов?

Рылеев не стал спорить. Как пишет Толь, он «весьма холодно отвечал: невзирая на то, что вам всех виновных выдал, я вам скажу, что я для счастия России полагаю конституционное правление самым выгоднейшим и остаюсь при сем мнении».

Толь возразил: «С нашим образованием выйдет это совершенная анархия», — и тут же спохватился: «дух времени» и его с толку сбил, — значит с «хорошим», как скажем в Англии, «образованием» неплохо б было, а? — без самодержавия! Рылеев усмехнулся.

Допрос был окончен.

Но Рылеева ждала большая неожиданность — в соседней комнате, куда его вывел Толь, он увидел императора, который стоял, расставив ноги в блестящих ботфортах. Рылеев встретился с ним взглядом.

Какую тактику избрал царь в разговоре со своим главным врагом, мы не знаем. Ясно одно — он понял с первой же минуты, что Рылеева нельзя запугать. Вызови в нем злость, оскорби его — он замкнется. Грозить ему смертью бесполезно. Кандалами — того менее…

Очевидно, после нескольких осторожных фраз Николай нашел подходящую к этому случаю роль — нет, он не грозный, карающий монарх, он — первый гражданин Российской империи, человек, отец семейства.

В книге П.Е. Щеголева о Каховском (1919) — в главе с выразительным названием «Маски императора» — есть точная характеристика царя в период следствия над декабристами: «Первые дни, первые месяцы своего царствования император всероссийский Николай Первый всю энергию, все способности своего духа употребил на розыски по делу декабристов. Всю жизнь в нем крепко и прочно сидел сыщик и следователь… Ни один из выбранных им следователей не мог и сравниться с ним. Действительно, Николай Павлович мог гордиться тем, что материал, который лег в основу следствия, был добыт им и только им на первых же допросах. Без отдыха, без сна он допрашивал в кабинете своего дворца арестованных, вынуждал признания… За ничтожнейшими исключениями, все декабристы перебывали в кабинете дворца перед ясными очами своего царя и следователя. Первые сообщения по делу каждый из них делал ему или генералу, сидевшему перед кабинетом, снимавшему допросы и тотчас же докладывавшему их государю. Иногда государь слушал эти допросы, стоя за портьерами своего кабинета.

Одного за другим свозили в Петербург со всех концов России замешанных в деле и доставляли в Зимний дворец. Напряженно волнуясь, ждал их в своем кабинете царь и подбирал маски, каждый раз новые для нового лица. Для одних он был грозным монархом, которого оскорбил его же верноподданный, для других — таким же гражданином отечества, как и арестованный, стоявший перед ним; для третьих — старым солдатом, страдающим за честь мундира; для четвертых — монархом, готовым произнести конституционные заветы; для пятых — русским, плачущим над бедствиями отчизны и страшно жаждущим исправления всех зол. А он на самом деле не был ни тем, ни другим, ни третьим: он просто боялся за свое существование и неутомимо искал всех нитей заговора с тем, чтобы все эти нити с корнем вырвать и успокоиться».

Это был актер с отличными внешними данными. Декабрист Гангеблов пишет, что во время бесед с арестованными успешности дознаний «много, конечно, помогала и самая наружность государя, его величавая осанка, античные черты лица, особливо его взгляд: когда Николай Павлович находился в спокойном, милостивом расположении духа, его глаза выражали обаятельную доброту и ласковость; но когда он был в гневе, те же глаза метали молнии».

Рылеева Николай решил взять «добром», с самого начала памятуя, что это — лютейший враг его, недостойный иного наказания, кроме смерти. Он не сломил Рылеева. Но на милости его сердце Рылеева не могло не отозваться, тем более что он на них никак не рассчитывал. Что ж, добро есть добро, в особенности переписка с женой из такого места, где люди годами не слышат голоса, не видят клочка бумаги. А чистое белье из дому — это ли не благо…

Беседа длилась недолго. Всего несколько минут. В полночь Рылеев был отправлен в крепость с предписанием императора коменданту, генералу от инфантерии Александру Яковлевичу Сукину: «Присылаемого Рылеева посадить в Алексеевский равелин, но не связывая рук; без всякого сообщения с другими; дать ему и бумагу для письма и что будет писать ко мне собственноручно — приносить ежедневно. Николай».

Многих декабристов заковывали в ручные и ножные кандалы. Многие попадали в такие страшные казематы с мокрицами, что одиночка Алексеевскою равелина показалась бы им человеческим жильем…

Одноногий генерал Сукин, старый служака, относившийся ко всем заключенным с ровным и неизменным уважением, передал Рылеева плац-майору — полковнику Егору Михайловичу Подушкину, невысокому и плотному человеку с лицом застарелого пьяницы, и тот, завязав Рылееву глаза черным платком, повел его в Алексеевский равелин, где после тщательного обыска сдал его начальнику равелина майору Лилиенанкеру, дряхлому и тощему шведу. Швед отвел его в камеру № 17 и со словами «Божья милость всех нас спасет» запер дверь и удалился.

 

2

Алексеевский равелин — секретная тюрьма, предназначенная для наиболее важных преступников. Одноэтажное здание в виде треугольника, с крошечным садиком внутри: две березки, куст черной смородины, травка, дорожка для прогулок в несколько шагов… Окна большинства камер упираются в стену. Некоторые выходят на Неву, например, там, где находились сначала Пестель, а потом Лорер.

В камере — кровать с тюфяком, двумя подушками и шерстяным одеялом, стол, жесткий стул-кресло, деревянная кадка-параша. Печь топится из коридора. Через глазок в двери караульный может обозреть все небольшое пространство камеры, однако за печью есть темный уголок. Стены выкрашены желтой краской, потолок побелен — ремонт, как видно, был совсем недавно.

Кормили в Алексеевском равелине лучше, чем в «большой крепости», даже ложки были серебряные (однако ножи и вилки и здесь не полагались). Конечно, по особому распоряжению, любого арестанта в равелине могли посадить на хлеб и воду (как, например, Михаила Бестужева).

У Рылеева здесь был обед из четырех-пяти блюд, разрешено было ему и вино виноградное.

В Алексеевском равелине сидели: в № 13 — Сергей Муравьев-Апостол, № 14 — Михаил Бестужев, № 15 — Николай Бестужев, № 16 — Александр Одоевский. № 17, где находился Рылеев, был крайний. Оболенский сидел здесь же в особой камере — «офицерской».

«Мало-помалу, — пишет Николай Бестужев, — мы с братом восстановили сношения посредством выдуманной им азбуки звуками в стену; мы объяснялись свободно. Я хотел переговорить с Рылеевым, но все мои попытки дать понятие о нашей азбуке Одоевскому, между нами сидевшему, были безуспешны… Это препятствие много повредило нашему делу».

За все семь месяцев заключения в равелине Рылееву удалось повидать только Николая Бестужева (не считая двенадцати очных ставок с декабристами в мае 1826 года в присутствии членов Следственной комиссии). Однажды Рылеев шел на прогулку; в тот миг, когда он проходил мимо камеры № 15, дверь ее отворилась — это ефрейтор выносил посуду. «Мы увидели друг друга, — вспоминает Бестужев, — этого довольно было, чтоб вытолкнуть ефрейтора, броситься друг другу на шею и поцеловаться после столь долгой разлуки. Такой случай был эпохою в Алексеевской равелине, где тайна и молчание, где подслушивание и надзор не отступают ни на минуту от несчастных жертв, заживо туда похороненных».

Утром в каждую камеру заходил Лилиенанкер, в зеленом сюртуке с красным воротом и такими же обшлагами. «Согнувшись, с заложенными за спину руками, — пишет Лорер, — с открытым ртом, где торчали еще два желтых огромных зуба, шел он прямо на вас, с единственным вопросом: «Как ваше здоровье?» — и, не дожидаясь никакого ответа, выходил».

Он приносил Рылееву нумерованную бумагу, «вопросные пункты» Следственной комиссии.

Роль прислуги у Рылеева и других заключенных равелина выполнял солдат Никита Нефедьев. Он подавал умываться, приносил еду, убирал посуду. Это был маленького роста человек «с выражением на лице неизъяснимой доброты», — как пишет Михаил Бестужев. Он шепотом разговаривал с арестантами, жалел их, старался услужить чем-нибудь. Но декабристы его услужливостью пользовались осторожно, так как его легко было погубить. Однажды в ответ на какую-то просьбу Михаила Бестужева он сказал: «Пожалуй, можно. Но за это нашего брата гоняют сквозь строй». И все же — «можно»!

Когда арестанты спрашивали Нефедьева, как его имя, он отвечал: «Зачем, ваше высокоблагородие, вам знать мое имя. Я человек мертвый».

«Я готов был упасть на колени перед таким нравственным величием одного из ничтожных существ русского доброго элемента, — пишет Михаил Бестужев, — даже не развращенного тюремным воспитанием».

Позже — в 1830 или 1831 году, — когда в крепости сидели польские революционеры, «они его не пощадили», пишет Бестужев. Нефедьев взялся выполнить какую-то просьбу, был пойман, наказан шомполами и умер в госпитале.

Каким-то образом, вероятно через Нефедьева, Рылеев узнал, что в «офицерской» камере сидит князь Евгений Оболенский. 21 января 1826 года, в день Святого Евгения, Рылеев попросил Нефедьева передать Оболенскому крошечный обрывок бумаги со стихами — это было поздравление с днем именин:

Прими, прими, святый Евгений, Дань благодарную певца, И слово пламенных хвалений, И слезы, катящи с лица. Отныне день твой до могилы Пребудет свят душе моей: В сей день твой соимянник милый Освобожден был от цепей.

«При чтении этих немногих строк радость моя была неизъяснима, — говорит Оболенский. — Теплая душа Кондратия Федоровича не переставала любить горячо, искренно». Оболенский не нашел способа ответить Рылееву.

Через несколько месяцев, уже в июне, Никита Нефедьев принес Оболенскому два кленовых листа и положил в дальний угол, куда не проникал взгляд часового. «Я спешу к заветному углу, — пишет Оболенский, — подымаю листья и читаю:

Мне тошно здесь, как на чужбине, Когда я сброшу жизнь мою? Кто даст криле мне голубине, Да полечу и почию. Весь мир как смрадная могила! Душа из тела рвется вон. Творец! ты мне прибежище и сила, Вонми мой вопль, услышь мой стон: Приникни на мое моленье, Вонми смирению души, Пошли друзьям моим спасенье, А мне даруй грехов прощенье И дух от тела разреши.

Кто поймет сочувствие душ… тот поймет и то, что я почувствовал при чтении этих строк. То, что мыслил, чувствовал Кондратий Федорович, сделалось моим».

Оболенский не мог не заметить, что это стихотворение, в котором использованы мотивы пятьдесят четвертого псалма, напоминает «Исповедь Наливайки», где вожак народного восстания берет на себя «грех жестокий, грех ужасный» ради того, «чтоб только русскому народу вновь возвратить его свободу», — и он готов «на душу принять» ради того же «грехи татар, грехи жидов, отступничество униатов, все преступления сарматов». Неволя для него — ад, свобода — рай.

В первом своем показании Рылеев пишет: «Я прошу одной милости — пощадить молодых людей, вовлеченных в Общество». И в первом письме к Николаю I из крепости: «Прошу об одной милости: будь милосерд к моим товарищам: они все люди с отличными дарованиями и с прекрасными чувствами». В стихотворении, написанном на кленовых листьях, — к Творцу: «Пошли друзьям моим спасенье». Он хотел бы погибнуть один за всех. Искупить их «грех ужасный», пусть и мнимый.

Это послание Рылеева к Оболенскому — одно из самых трагических стихотворений в русской поэзии.

«Его вопиющий голос вполне отразился в моей душе», — говорит Оболенский.

На клочке оберточной бумаги, иглой, в течение двух дней накалывал Оболенский свой ответ Рылееву, — это была какая-то молитва в прозе.

Рылеев ответил кратким, страстным письмом: «Любезный друг! Какой бесценный дар прислал ты мне! Сей дар чрез тебя, как чрез ближайшего моего друга, прислал мне сам Спаситель… Я ему вчера молился со слезами. О, какая была эта молитва, какие были эти слезы — и благодарности, и обетов, и сокрушения, и желаний за тебя, за моих друзей, за моих врагов, за мою добрую жену, за мою бедную малютку, словом — за весь мир!»

Затем Рылеев прислал Оболенскому еще одно — уже последнее свое — стихотворение, в котором говорит, что «блажен, в ком дух над плотью властелин», и которое кончает словами: «И, как орел, на небо рвусь душой, но плотью увлекаюсь долу». Рылеев знал, что он погибнет. И, укрепившись, сколько возможно, душой, он не мог уничтожить в себе жажды жизни.

— Что, Рылеев здоров? — спросил как-то Михаил Бестужев Никиту Нефедьева.

— Здоров, — отвечал солдат едва слышно. — Но грустит… Такой бледный. Уж больно бумагами мучат.

Куранты на башне Петропавловского собора каждый час дня и ночи вызванивали «God save the king» — «Боже, спаси короля», — английский гимн.

У Рылеева в камере почти всю ночь горела свеча.

Он писал на нумерованных листах бумаги — в Следственную комиссию, Николаю I, жене…

19 декабря 1825 года Наталья Михайловна Рылеева писала Николаю: «Всемилостивейший Государь!., убитая горестию, с единственною малолетною дочерью припадаю к августейшим стопам твоим… повелите начальству объявить мне: где он, и допускать меня к нему, если он здесь».

19 же декабря Рылеев пишет жене из камеры Алексеевского равелина: «Уведомляю тебя, друг мой, что я здоров. Ради бога, будь покойна… Настиньку благословляю. Уведомь меня о своем и ее здоровье».

Через день пришел ответ. «Третьего дня обрадовал меня бог: император прислал твою записку и вслед за тем 2000 р. и позволение посылать тебе белье… При сем посылаю тебе две рубашки, двое чулок, два платка, полотенце». Еще через несколько дней Наталья Михайловна сообщила мужу: «Добродетельнейшая императрица Александра Федоровна прислала мне 22-го числа, то есть в именины Настиньки, тысячу рублей».

Царь и его супруга шлют деньги жене своего врага. Это, конечно, не «милость», не дань сердобольных душ, а уловка, «хитрость и подлог», как скажет об этом Николай Бестужев. Для царя это тонкий следовательский прием. Вместе с тем — актерский жест — не только перед Рылеевым и его женой (а также и перед общественным мнением), но и перед собственной супругой, которая, вероятно, не совсем понимала, что означает в данном случае ее «благотворительность». Она, кажется, и в самом деле считала Николая добрейшим и даже сентиментальным существом.

Николай разрешит Рылееву и свидание с женой — так и будет Рылеев долгие месяцы ждать его, боясь, что царь передумает…

Николай был следователем; был он и почтмейстером для Рылеева (равно как и для всех других декабристов): он прочитывал письма, цензуровал их — вычеркивал то, что считал криминальным. Отправлял со своим собственным почтальоном — из числа надежных чиновников или офицеров. Какие же письма мог писать в таком положении узник?

 

3

Следственный комитет был учрежден 17 декабря. Как бы ни шло следствие — для Рылеева был самим царем предопределен смертный приговор. «С вожаками и зачинщиками заговора будет поступлено без жалости, без пощады, — писал император. — Закон изречет кару, и не для них воспользуюсь я правом помилования. Я буду непреклонен; я обязан дать этот урок России и Европе». Какой урок? Да такой, что, мол, самодержавие священно и непоколебимо и что, например, во Франции оно слишком плохо держало себя. Оно должно держать себя само — так, как ныне в России. Как он, император Николай, — верхом, в неизвестность, под пули мятежников! А потом — картечью их… И затем для бунтовщиков — крепость, суд, строгое, но заслуженное наказание. Монарх — воин. Монарх — судья. Он может не спать ночей и быть всевидящим…

Николай замыслил показать восставших декабристов кучкой заговорщиков, «злодеев» (хотя он очень скоро убедился в обширности этого революционного движения).

Рылеев предвидел это. Он не мог допустить, чтобы дело его жизни было вырвано из истории, чтобы не осталось примера для будущих поколений, которые могли бы учиться на всем — на подвигах их и на их ошибках (между прочим, точно так же думал Пестель). «Рылеев старался перед Комитетом выставить Общество и дела оного гораздо важнее, нежели они были в самом деле, — пишет Николай Бестужев. — Он хотел придать весу всем нашим поступкам и для того часто делал такие показания, о таких вещах, которые никогда не существовали. Согласно с нашею мыслью, чтобы знали, чего хотело наше Общество, он открыл многие вещи, которые открывать бы не надлежало. Со всем тем, это не были ни ложные показания на лица, ни какие-нибудь уловки для своего оправдания; напротив, он, принимая все на свой счет, выставлял себя причиною всего, в чем могли упрекнуть Общество. Сверх того, Комитет употреблял все непозволительные средства: вначале обещали прощение; впоследствии, когда все было открыто и когда не для чего было щадить подсудимых, присовокупились угрозы, даже стращали пыткою. Комитет налагал дань на родственные связи, на дружбу; все хитрости и подлоги были употреблены… Позволены были свидания, переписка, все было употреблено, чтобы заставить раскрыться Рылеева».

Формально Рылеев был только одним из членов Думы Северного общества — наряду с Оболенским, Муравьевым, Трубецким, Александром Бестужевым. На самом деле он был главой революционного движения в Петербурге. Царь это, конечно, понял. Затем, в ходе следствия, фигура Рылеева — как руководителя и вдохновителя декабристов — все более укрупнялась.

23 декабря в Комендантский дом Петропавловской крепости — на первое заседание Следственной комиссии — был вызван Трубецкой.

24 декабря — Рылеев. Его привели с завязанными глазами. В большом зале Комендантского дома сняли повязку. Тут он увидел эту комиссию в полном составе.

Это были: великий князь Михаил Павлович (1798–1849); Александр Иванович Чернышев (1785–1857), генерал-адъютант, за участие в следствии над декабристами возведенный Николаем в графское достоинство; князь Александр Николаевич Голицын (1773–1844), бывший министр народного просвещения; генерал-адъютант Василий Васильевич Левашов (1783–1848); граф Александр Христофорович Бенкендорф (1783–1844), шеф жандармов, начальник III отделения императорской канцелярии; барон Иван Иванович Дибич (1785–1831), начальник Главного штаба гвардии; Владимир Федорович Адлерберг (1791–1884), граф, флигель-адъютант; военный министр Александр Иванович Татищев (1762–1833); Павел Васильевич Голенищев-Кутузов (1772–1843), петербургский генерал-губернатор, сменивший на этом посту Милорадовича; Алексей Николаевич Потапов (1772–1847), дежурный генерал Главного штаба. Канцелярской частью заведовали Дмитрий Николаевич Блудов (1785–1864), племянник Державина, друг Жуковского и братьев Тургеневых, и литератор Александр Дмитриевич Боровков, знакомый Рылеева по Вольному обществу любителей российской словесности.

Рылеев стоял перед покрытым красным сукном столом в виде буквы П, обращенной к нему концами. На каждой стороне стола пылало по тройному шандалу. Люстра со свечами сверкала под потолком. На стене поблескивал маслом огромный портрет стоящего во весь рост Александра I.

От обильного света у Рылеева заломило глаза.

…Председателем комиссии был великий князь Михаил Павлович. Позже председательствовать стал Татищев.

Назначение Михаила Павловича в комиссию вызвало удивление в обществе: потерпевший — сам же и следователь, судья! «Назначение великого князя председателем Следственного комитета, — писал Вяземский, — было бы большою политическою несообразностью, если существовало бы у нас политическое соображение, политическое приличие. Дело это не могло подлежать ведомству его суда, ибо он был по званию своему, по родству — пристрастное лицо. Движение 14 декабря было устремлено столько же против него, сколько и против брата».

Декабрист Поджио писал о том же: «Михаил Павлович!.. Он, неслыханное дело, был… судья в собственном своем деле!»

Поджио метко охарактеризовал и некоторых других членов комиссии: «Военный министр граф Татищев. Если выбор для такого места должен был пасть на человека, вовсе чуждого к исследованию дела, то, конечно, лучшего назначения для этой цели не могло и быть. Всегда безмолвный, углубленный в свои министерские дела, он равнодушно смотрел на нас… Александр Николаевич Голицын, человек квазидуховный и выдвинутый из опалы, — он должен был заглаживать грехи старого усердия грехами нового. Дибич, всегда военный, как он это воображал… заявлял всегда свое присутствие, ударяя не на центр, который находился в крепости, а во фланг дела, раскинутого по России. Так он допытывался всегда об участии Николая Николаевича Раевского и Ермолова, лавры которых лишали его сна… Александр Христофорович Бенкендорф — плоть и кость династическая — не способен был отделять долг привязанности личной от долга к родине, хотя для него и чужой. Павел Васильевич Кутузов, бывший забулдыга и, что еще ужаснее или достойнее, как хотите, заговорщик и на этот раз успешный в убийстве отца, должен был, конечно, оправдываться, заявлять себя поборником его сына… (Голенищев-Кутузов был одним из убийц Павла I. — В.А.) Чернышев! Достаточно одного этого имени, чтобы обесславить, опозорить все это следственное дело. Один он его и вел, и направлял, и усложнял, и растягивал, насколько его скверной, злобной душе было угодно! Нет хитрости, нет коварства, нет самой утонченной подлости, прикрытой маскою то поддельного участия, то грозного усугубления участий, которых бы не употреблял без устали этот непрестанный деятель для достижения своей цели».

Чернышев — самовлюбленный щеголь, красавчик, румянившийся, как женщина, и носивший кудрявый черный парик. Допрашивая, он качался в креслах, крутя то нафабренный ус, то позолоченный жгут аксельбанта. Лорер пишет, что Чернышев всегда сидел «на конце стола, чтоб ближе быть к подсудимым… докладчик и le grande faiseur (главный интриган. — В.А.) всего дела». Чернышов звонил в колокольчик — и Подушкин приводил арестанта. Потом звонил снова — Подушин арестанта уводил.

Семнадцать раз побывал Рылеев в этом зале.

Великий князь Михаил и Дибич на этих допросах присутствовали редко. Татищев неизменно дремал, сложив руки на животе. Вопросы задавали Бенкендорф, Левашов и Чернышов. Первые два — спокойно. Чернышов — кипятился, набрасывался с угрозами, возвышал голос до крика, а то иронизировал, старался унизить допрашиваемого.

Однако многие декабристы смотрели на него с откровенным презрением.

Рылеев глядел поверх его кудрявой головы и отвечал медленно, глухим голосом, как бы сам с собою разговаривая или как бы диктуя писарю. Секретарь — Андрей Ивановский (приятель Федора Глинки, член Вольного общества любителей российской словесности) — записывал: «…и я сказал: «До созвания Великого Собора надобно же быть какому-нибудь правлению», — и потом спросил: «Кто оное будет составлять?» — то Трубецкой отвечал: «Надобно принудить Сенат назначить Временную Правительственную Думу и стараться, чтобы в нее попали люди, уважаемые в России, как, например, Мордвинов или Сперанский, а к ним в правители дел назначить подполковника Батенькова».

…Капитанам или ротным начальникам поручил князь Трубецкой распустить между солдатами слух, что цесаревич от престолу не отказался, что, присягнув недавно одному государю, присягать чрез несколько дней другому грех. Сверх того сказать, что в Сенате есть духовная покойного государя, в которой солдатам завещано 12 лет службы, и потом, в день присяги, подав собою пример, стараться вывести каждый кто сколько успеет из казарм и привести их на Сенатскую площадь».

Трубецкой был избран диктатором — за него отдал свой голос и Рылеев. Поэтому он и говорил о нем как о главном распорядителе. По любому вопросу последнее слово было за Трубецким, по крайней мере должно была быть.

К концу следствия стало ясно, что негласным революционным диктатором был Рылеев. И если бы Трубецкой не скрывался, а прямо сказал, что он отказывается руководить действиями мятежных войск на площади, — все пошло бы по-иному.

Вот какое мнение о Рылееве составилось у Боровкова: «Рылеев был пружиною возмущения; он воспламенял всех своим воображением… давал приказания и наставления, как не допускать солдат до присяги и как поступать на площади. Рылеев действовал не из личных видов, а по внутреннему убеждению в ожидаемой пользе для отечества, предполагая, что с переменою образа правления прекратятся беспорядки и злоупотребления, возмущавшие его душу».

24 апреля 1826 года Рылеев заявил комиссии: «Признаюсь чистосердечно, что я сам себя почитаю главнейшим виновником происшествия 14 декабря… Словом, если нужна казнь для блага России, то я один ее заслуживаю».

Рылеев сознательно добивается смертного приговора, После крушения своих революционных надежд он считает свою жизнь конченой. И вовсе не нечаянно он сделал тогда же, 24 апреля, признание, ставшее для него роковым: «Мне самому часто приходило на ум, что для прочного введения нового порядка вещей необходимо истребление всей царствующей фамилии. Я полагал, что убиение одного императора не только не произведет никакой пользы, но, напротив, может быть пагубно для самой цели общества, что оно разделит умы, составит партии, взволнует приверженцев августейшей фамилии и что все это совокупно — неминуемо породит междоусобие и все ужасы народной революции. С истреблением же всей императорской фамилии, я думал, что поневоле все партии должны будут соединиться».

Можно представить, какое впечатление это произвело на Николая I.

25 апреля он написал матери: «Рылеев открыл вчера весь свой план относительно 14-го и сознался, что он действительно намеревался всех нас убить».

Затем — в течение мая — последовал ряд очных ставок Рылеева: с Трубецким, Каховским, Бриггеном, Арбузовым, Торсоном, Завалишиным, Александром Бестужевым, Батеньковым и другими декабристами.

«Вид Рылеева сделал на меня печальное впечатление, — вспоминал Трубецкой, — он был бледен чрезвычайно и очень похудел: вероятно, мой вид сделал на него подобное же впечатление… По соглашении предмета, по которому была у нас очная ставка, князь А.Н. Голицын вступил с Рылеевым и со мной в частный разговор и продолжал его некоторое время в таком тоне, как будто мы были в гостиной, даже с приятным видом и улыбкой… Разговор князя Голицына касался различных предположений Рылеева, Пестеля, моих относительно временного правления, в случае, если б попытка наша удалась».

Голицын мог позволить себе светский разговор — следствие практически окончилось, итоги уже подведены. С Рылеевым ему хотелось еще и потому поговорить, что у них не так давно было общее дело, — и Голицын и Рылеев приложили немало усилий к делу освобождения от крепостной зависимости Никитенко — талантливого крестьянского юноши.

Уже кипели хлопоты по составлению Верховного уголовного суда (о чем декабристы, в том числе и Рылеев, и не подозревали). 28 апреля Николай писал матери: «Теперь я распоряжусь составлением манифеста об учреждении суда». Манифест этот и все проекты, связанные с подготовкой суда, царь поручил Сперанскому. К 10 мая Сперанский составил записку об итогах следствия. 15 мая Николай отдал секретное распоряжение — об изъятии из бумаг следствия всех тех мест, где излагаются основные требования декабристов: об отмене крепостного права и наделении крестьян землей, убавлении срока солдатской службы, а также о замысле поднять против тирании военные поселения. Николай сознательно пытался фальсифицировать историю. Он хотел представить декабристов разбойниками, убийцами, разрушителями, не имевшими никакой положительной программы, не думавшими о благе России. Доклад Сперанского, написанный по идеям Николая, был утвержден Следственной комиссией и императором и «по высочайшему повелению» издан в начале июня брошюрой на русском и французском языках.

Царь не ошибся, выбрав Сперанского для составления этой фальшивки, — он знал о связях Сперанского с декабристами, о том, что они думали назначить его — наряду с Мордвиновым и Ермоловым — в члены Временного правительства. Чтобы не выдать себя сочувственным отношением к декабристам, Сперанский потрудился «на совесть» — разработав процессуальную сторону будущего суда, он подвей прочный юридический фундамент под смертный приговор вождям восстания, собрал пункты и статьи из старых российских указов и законов, описал все прецеденты. Стоя на краю гибели, Сперанский губил других, спасая себя. Этот крупнейший из государственных деятелей начала XIX века, популярный в либеральных кругах, поднимавшийся высоко, побывавший и в опале, конечно, пал очень низко. Он понимал это. И только дочь его слышала, как по ночам он рыдал в своем кабинете.

В брошюре, призванной оповестить о восстании 14 декабря 1825 года весь свет, говорится о декабризме как о «заразе, извне привнесенной», что восставшими — «скопищем кровожадных цареубийц» — руководили «влияние моды», «суетное любопытство», «виды личной корысти». Конституционные проекты Муравьева и Пестеля только упомянуты, о содержании их не говорится ничего, но они названы «безрассудными» и «невежественными»; восстание названо «покушением людей, умышлявших обесславить имя русское».

Однако сами декабристы на следствии постоянно указывали на самобытность своих идей, на то, что не влияния извне, не революция во Франции определяли их программу. Поджио выразил мысли всех своих товарищей, сказав, что «все дело наше есть наше: имеющее отпечаток, совершенно отличительный от всех прочих, могущих входить в сравнение с нашим».

Декабристы обращались к русской истории — истоков стремления к свободе искали там. Так, всю Древнюю Русь они видели в свете республиканско-вечевой утопии. «История великого Новгорода, — сказал па следствии Пестель, — меня также утверждала в республиканском образе мыслей». Александр Бестужев пишет царю, что декабристы решились произвести переворот, основываясь «вообще на правах народных и в особенности на затерянных русских». Бестужев говорит, что нельзя отрицать «право народа во время междуцарствия избирать себе правителя или правительство».

Каховский напоминал, что еще при Алексее Михайловиче «существовали в важных государственных делах великие соборы, в которых участвовали различные сословия государства».

«Именно 1812 год, а вовсе не заграничный поход создал последующее общественное движение, которое было в своей сущности не заимствованным, не европейским, а чисто русским», — пишет Матвей Муравьев-Апостол.

Они вспоминали «Путешествие из Петербурга в Москву» Радищева, цитировали на следствии вольнолюбивые стихи Пушкина, Рылеева…

Да, Рылеев своей поэзией также создавал декабризм — такие вещи, как «Исповедь Наливайки» и «Я ль буду в роковое время…», а также песни, созданные им вместе с Бестужевым, обостряли воинствующий гражданский дух лучших людей русского общества. Не где-нибудь в Европе, а на собраниях у Рылеева, слушая его страстные, хотя и не весьма искусные, речи, набирались молодые офицеры революционных идей, направленных против всяческой тирании. Их вдохновляли патриотические «Думы» и «Войнаровский», а вместе с ними и пример самого Рылеева: Поэт и Гражданин на их глазах слились воедино. Люди универсального образования, разных талантов — писатели, художники, историки, инженеры, экономисты, юристы, военные специалисты (часто несколько талантов соединялось в одном лице) — никак не могли быть «невеждами» в своих раздумьях о будущем России или просто последователями чужих теорий…

1 июня император подписал манифест об учреждении Верховного уголовного суда — «для суждения злоумышленников, открывшихся 14 декабря 1825 года» — и разработанные Сперанским «Статьи обряда в заседаниях Верховного уголовного суда».

Особым указом был определен состав суда — 18 членов Государственного совета, 36 — Сената, 3 — Синода (два митрополита и архиепископ), 15 высших военных и гражданских чинов. Председателем был назначен Петр Васильевич Лопухин (1753–1827), петербургский губернатор. Генерал-прокурором — министр юстиции Дмитрий Иванович Лобанов-Ростовский.

Весь этот представительный суд был не более как ширмой, за которой скрывалась единоличная воля самодержца, инсценировка суда. До самого момента объявления приговора члены суда не видели ни одного из 121 подсудимого — в нарушение существовавших правил их не вызывали в суд для допроса. Не вызывались и свидетели. Декабристы не знали, что их уже судят. Когда утром 12 июня им был объявлен приговор, они с изумлением спрашивали друг друга: «Как, разве нас судили?» Ответ был: «Уже осудили».

Подсудимых разделили на одиннадцать разрядов. Вне разрядов оставили пятерых.

В процессе суда декабристов вызывали в тот же Комендантский дом, где они с удивлением видели на месте бывших членов Следственной комиссии других лиц.

Рылеева вызвали в первых числах июня. Предъявили ему его собственные показания:

— Вашей ли руки эти бумаги?

— Да.

— Добровольно ли они вами подписаны?

— Да.

— Были ли вам даны очные ставки?

— Да.

— Вот подписка, заготовленная в соответствующем смысле относительно поставленных трех вопросных пунктов. Прочтите и подпишите.

— Для чего это?

— Государю угодно проверить беспристрастие действий Следственного комитета.

В начале июля Верховный уголовный суд вынес приговор — тридцать шесть декабристов осудил на смертную казнь, остальных — в Сибирь на каторгу, на поселение, в солдаты, с лишением всех прав.

Против смертной казни подал голос только Мордвинов. Сперанский же потребовал для главных заговорщиков, поставленных вне разрядов, особо мучительной казни — четвертования… Тридцать один человек был приговорен к отсечению головы (Трубецкой, Оболенский, В. Кюхельбекер, Якубович, А. Бестужев, Муравьев, Сутгоф, Николай Тургенев и другие).

9 июля царю был подан текст приговора. Над внеразрядными он еще раздумывал. Отсечение головы сразу заменил — всем — «вечной каторгой».

10 июля Николай писал матери, Марии Федоровне: «Я отстраняю от себя всякий смертный приговор, и участь этих пяти, наиболее презренных, предоставляю решению Суда; эти пятеро: Пестель, Рылеев, Каховский, Сергей Муравьев-Апостол и Бестужев-Рюмин».

Николай вошел в свою роль и решил играть ее до конца.

12 июля он писал брату Михаилу: «Осуждены на смерть не мной (подчеркнуто Николаем. — В.А.), а по воле Верховного суда, которому я предоставил их участь, пять человек».

Дибич передал председателю суда следующее распоряжение царя: «Его величество никак не соизволяет не только на четвертование, яко казнь мучительную, но и на расстреляние, как казнь, одним воинским преступлениям свойственную, ни даже на простое отсечение головы и, словом, ни на какую казнь, с пролитием крови сопряженную». Верховный уголовный суд в окончательном приговоре постановил: «Сообразуясь с высокомонаршим милосердием, в сем самом деле явленным смягчением казней и наказаний… Верховный уголовный суд… приговорил вместо мучительной смертной казни четвертованием, Павлу Пестелю, Кондратию Рылееву, Сергею Муравьеву-Апостолу, Михаиле Бестужеву-Рюмину и Петру Каховскому приговором суда определенной, сих преступников за их тяжкие злодеяния повесить» — это был точный перевод на русский язык с иезуитского слов Николая о непролитии крови.

Николай вникал во все детали следствия и суда. И детали казни он тоже продумал сам. О часе казни он пишет Дибичу: «Я считаю в 4 часа утра, так чтобы от 3 до 4 часов могла закончиться обедня и их можно б было причастить» (11 июля). В специальной записке он установил порядок этой расправы: «В кронверке занять караул. Войскам быть в 3 часа. Сначала вывести с конвоем приговоренных к каторге и разжалованных и поставить рядом против знамен. Конвойным оставаться за ними, считая по два на одного. Когда все будет на месте, то командовать «на караул» и пробить одно колено похода. Потом господам генералам, командующим эскадронами и артиллерией, прочесть приговор, после чего пробить 2-е колено похода и командовать «на плечо»; тогда профосам сорвать мундир, кресты и переломить шпаги, что потом и бросить в приготовленный костер. Когда приговор исполнится, то ввести их тем же порядком в кронверк, тогда взвести присужденных к смерти на вал, при коих быть священнику с крестом. Тогда ударить тот же бой, как для гонения сквозь строй, докуда все не кончится, после чего зайти по отделениям направо и пройти мимо и распустить по домам».

С одной стороны — дотошный план казни, с другой — маска душевного смятения…

Очевидно, царь действительно ввел свою жену в заблуждение насчет своего «милосердия». 12 июля она писала: «Сегодня канун ужасных казней… О, если бы кто-нибудь знал, как колебался Николай! Я молилась за спасение душ тех, кто будет повешен».

12 июля — около часу ночи — Пестель, Рылеев, Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и Каховский были доставлены в Комендантский дом. Члены Верховного уголовного суда сидели за тем же, давно уже знакомым декабристам столом. Незнакомый Рылееву молодой чиновник хорошо поставленным голосом — не без самолюбования — прочел сначала первый приговор суда, раздел первый: «Государственные преступники, осуждаемые к смертной казни четвертованием». Первым по списку шел Пестель. Затем — Рылеев… Как во сне, слушал Рылеев слова приговора, ему вынесенного:

— Умышлял на цареубийство, назначал к совершению оного лица; умышлял на лишение свободы, на изгнание и на истребление императорской фамилии и приуготовляя к тому средства, усилил деятельность Северного общества, управлял оным, приуготовлял способы к бунту, составлял планы, заставлял сочинять Манифест о разрушении правительства, сам сочинял и распространял возмутительные песни и стихи и принимал членов, приуготовлял главные средства к мятежу нижних чинов чрез их начальников посредством разных обольщений и во время мятежа сам приходил на площадь.

Затем был прочитан приговор окончательный, в котором по воле царя четвертование было заменено повешением.

Члены суда — более семидесяти человек — молча смотрели на осужденных. Сколько глаз — холодных и враждебных, иные как бы испытуют душу приговоренного — устрашилась ли…

«Когда Рылееву объявили приговор, он выслушал его спокойно, без малейшего признака смущения на лице», — сообщает в своем дневнике П.Г. Дивов.

Из Комендантского дома Рылеев был отвезен уже не в Алексеевский равелин, а в Кронверкскую куртину — береговое сооружение, в каземат № 14.

До казни оставались сутки.

 

4

Еще в декабре 1825 года, после первых показаний, Рылееву было разрешено свидание с женой. Однако осуществление его Николай все откладывал и откладывал. Прошли долгие месяцы, уже закончилось следствие, начался суд… Ожидание со дня на день встречи с женой и дочерью стало для Рылеева пыткой.

30 декабря 1825 года Наталья Михайловна пишет мужу: «Быть может, ты говоришь, мой друг, будет позволено с тобою видеться. Я несколько раз читала; не верю глазам, что ты пишешь, нет, это мечта; я, кажется, не доживу этой минуты».

4 января 1826 года Рылеев пишет жене: «Увидеться с тобою надеюсь скоро. Государь обещал».

Наталья Михайловна 7 января: «Между страхом и надеждою жду решительной минуты».

Рылеев 14 января: «Жди решительной минуты с надеждою на благость всемогущего и милосердие государя. Думаю, что минута сия недалека».

21 января: «Из того, что я не писал к тебе в последнем письме о нашем свидании, которое мне обещано, ты заключила, что я должно быть болен. Я и теперь больше ничего не могу тебе написать касательно сего, как только то, что я надеюсь скоро увидеться с тобой».

В феврале Рылеев уже не говорит в своих письмах к жене о свидании.

17 марта Наталья Михайловна пишет: «Надеялась по письмам твоим, что скоро буду видаться и посоветуюсь с тобою, мой друг, но и по сю пору нет свидания. Что делать!»

Между 17 и 20 марта Рылеев пишет: «О свидании нашем опять не могу тебе более ничего сказать, как только: надейся и моли бога».

В таких же пытках ожидания прошли апрель и май.

В эти месяцы Рылеев много занимался своими имущественными делами. В каждом письме его к жене было множество поручений: о продаже заложенного имения («Полагаю я необходимостью деревню продать и, уплатив долги, остальную сумму положить в банк, дабы процентами с оной ты могла воспитать нашу малютку и помогать себе»), об отдаче сводной сестре Анне Федоровне отцовского дома в Киеве, об уплате большого долга портному (571 р. за себя и 295 за Каховского, которому нечем было платить) и другим лицам, а с другой стороны — о взыскании денег, одолженных Рылеевым, в том числе с книгопродавцев за отданные им на комиссию книги Рылеева, о возвращении акций в Российско-Американскую компанию, книг, взятых на прочтение в библиотеке Смирдина… Рылеев выдал жене доверенность па ведение всех дел и помогал ей, вникая в каждую мелочь. Дела оказались довольно запутанными.

Иногда в письмах жены были приписки шестилетней дочери Рылеева — Настеньки. Так, 18 мая она приписала: «Любезный папенька, целую вашу ручку; приезжайте поскорее, я по вас скучилась; поедемте к бабиньке». Наталья Михайловна сообщает мужу, что у Настеньки «большая охота писать и рисовать: все занимается этим». 24 мая Рылеев пишет: «Настиньку целую за приписку. Вчера ей минуло шесть лет. Мне ни разу не довелось дня этого провести с нею». Рылеев раздумывал: если разрешат свидание — брать ли жене с собой Настеньку? «Лучше откажусь от сладкого утешения видеть ее, если она от свидания со мною расстроит свое здоровье; она так слаба». Мать уверила Настеньку, что ее отец — в отъезде, в Москве, и скоро вернется…

Однажды среди деловых советов Рылеев написал жене: «Как ты найдешь лучшим, так и распоряжайся. Мне ничего не нужно». Ответ Натальи Михайловны на эти слова и устыдил и обрадовал Рылеева. «Ты пишешь, мой друг, — говорит она, — распоряжайся — мне ничего не нужно! Как жестоко сказано! Неужели ты можешь думать, что я могу существовать без тебя? Где бы судьба ни привела тебя быть, я всюду следую за тобой. Нет, одна смерть может разорвать священную связь супружества».

Это были слова декабристки — они ставят Наталью Михайловну Рылееву в один ряд с теми замечательными женщинами, которые поехали за своими мужьями в Сибирь, в добровольную ссылку. Каким высоким светом озарили они тем самым декабризм! Своим поступком они развеяли в прах измышления Николая и его приспешников о «кучке злодеев и убийц».

Если бы Рылеев не был казнен, нет сомнений, его жена последовала бы за ним хоть на край света и посвятила бы ему всю свою жизнь. «Я знаю чистую душу твою», — писала она ему в крепость. «Ты никогда не желал зла не только нам, но и посторонним; всегда делал добро», — говорит она мужу.

9 июня 1826 года дежурный генерал Главного штаба Потапов известил Наталью Михайловну о том, что свидание с мужем ей наконец разрешено. Оно состоялось в этот же день.

В одной коляске поехали Наталья Михайловна с Настенькой, дальний родственник Рылеева — молодой человек — Дмитрий Кропотов со своей бабушкой Прасковьей Васильевной, рассыльный Рылеева Aгап Иванович и слуга Петр, он же кучер.

«Рылеева с дочерью приняты были в квартире Сукина, — вспоминает Aгап Иванович. — Здесь дочку раздевали и осматривали, как говорится, до нитки. Потом они отведены были на крепостной двор, окруженные солдатами с ружьями и примкнутыми штыками, обращенными к ним. Я стоял сзади. Кондратия Федоровича также вывели, также окруженного солдатами, скрещенные штыки которых были направлены на него. Несмотря на то, что Рылеев оброс в крепости бородой, дочка узнала его, когда на руках, через двойной ряд солдат, передали ее отцу. «Папаша, у тебя волосы выросли» — были ее слова. Через двойную клетку солдат переговаривались муж и жена. На это свидание дано было не более четверти часа… «Береги Настеньку, себя не потеряй» — были прощальные слова мужа».

Рылеев снял с пальца и отдал жене свое обручальное кольцо — золотое, очень тонкое…

Он заметил, что Настенька очень худа.

Он был так сильно взволнован встречей, что слезы катились у него из глаз.

Присутствовавший при этом генерал Сукин угрюмо молчал.

Затем Рылеева увели в камеру. Он сразу появился у окна, за железной решеткой, и поднял вверх соединенные руки, слегка потрясая ими.

Наталья Михайловна и Настенька медленно удалялись по двору, беспрестанно оглядываясь на окно и заливаясь слезами. Экипаж стоял поблизости от ворот Алексеевского равелина, у палисадника. «Кучер Петр, сняв свою шляпу, громко рыдал и причитывал, как это водится в деревнях, по умершем», — вспоминал Д. Кропотов.

Наконец все сели в экипаж, и он выехал в Иоанновские ворота.

Только 21 июня Рылеев смог написать очередное письмо жене, так он был потрясен встречей.

12 июля, в тот день, когда декабристам был объявлен приговор, в Петербурге разнесся слух о том, что на следующий день будет «исполнение решения». Родственники декабристов начали особенно усиленные хлопоты. Наталья Михайловна в сопровождении Агапа Ивановича ездила по разным начальникам, прося о втором свидании с мужем. «Мы воротились без всякого успеха», — говорит Aгап Иванович. О том, что Рылеев приговорен к смертной казни, Наталья Михайловна не знала.

…В Кронверкской куртине большая камера была разгорожена дощатыми стенами на крошечные чуланчики, — в них-то и были помещены пятеро смертников. Отсюда для них оставался только один выход — к виселице… Сквозь перегородки было слышно все. Сергей Муравьев-Апостол переговаривался с Бестужевым-Рюминым, убеждал его не падать духом, а встретить смерть с твердостью, не унижая себя перед толпой, которая будет окружать его, встретить смерть как мученику за правое дело России, утомленной деспотизмом, и в последнюю минуту иметь в памяти справедливый приговор потомства.

Шум шагов по коридору заглушал голос Муравьева-Апостола. Его мужественным словам внимал и Рылеев. Декабрист Цебриков, также сидевший в это время в одной из клетушек, передает, что солдаты-часовые плакали.

Многое было слышно в Кронверкской куртине, — тут не так глухо, как в «большой» крепости. Стучат топоры плотников на дворе. Откуда-то доносится печальный женский голос:

…Ты прости, наш соловей, — Голосистый соловей; Тебя больше не слыхать, Нас тебе уж не пленять… …Твоя воля отнята, Крепко клетка заперта…

В полночь, за несколько часов до казни, побывал у приговоренных к смерти священник Петр Николаевич Мысловский, протоиерей Казанского собора, назначенный во время следствия «увещателем подсудимых» в Петропавловской крепости. Не всем декабристам он понравился — не нашли с ним общего языка Лунин, Басаргин, Муханов, Завалишин. Однако некоторые увидели в нем отзывчивого, честного человека, который не только исполнял свою должность, но сумел стать помощником для заключенных. Лорер, Трубецкой, Якушкин, Оболенский и во время ссылки продолжали переписку с Мысловским. «Он сделался впоследствии, — пишет Лорер, — утешителем, ангелом-хранителем наших матерей, сестер и детей, сообщая им известия о нас». Когда 15 июля 1826 года на Сенатской площади проводилось «очистительное молебствие», Мысловский, оставшись в Казанском соборе, надел черную рясу и отслужил панихиду по пяти усопшим, — это с его стороны было огромным риском. Якушкин писал, что одна дама «зашла помолиться в Казанский собор и удивилась, увидав Мысловского в черном облачении и услышав имена Сергея, Павла, Петра, Михаила, Кондратия».

«Мне нет дела, — говорил Мысловский, — какой вы веры; я знаю только, что вы страдаете». «Не думайте, — сказал он Лореру, — что я агент правительства… Мне нет дела до ваших политических убеждений». «До самой кончины своей он сохранил свое благорасположение к изгнанникам», — пишет Трубецкой.

…На столике у Рылеева — кружка воды, булка, бумага и перо. В последние свои часы он писал письмо жене: «Бог и государь решили участь мою: я должен умереть и умереть смертию позорною… Я просил нашего священника посещать тебя. Слушай советов его и поручи ему молиться о душе моей. Отдай ему одну из золотых табакерок в знак признательности моей, или лучше сказать на память, потому что возблагодарить его может только один бог за то благодеяние, которое он оказал мне своими беседами».

Копии предсмертного письма Рылеева распространились в обществе. 7 августа 1826 года Вяземский писал жене: «Посылаю тебе копию с письма Рылеева к жене. Какое возвышенное спокойствие!»

«В каземате, последнюю ночь, получил он позволение писать к жене своей, — вспоминает Розен. — Он начал, отрывался от письма, молился, продолжал писать. С рассветом вошел к нему плац-майор (здесь уже не Подушкин, а Трусов. — В.А.) со сторожем (солдатом Соколовым. — В.А.), с кандалами и объявил, что через полчаса надо идти: он сел дописать письмо, просил, чтобы между тем надевали железы на ноги. Соколов был поражен его спокойным видом и голосом. Он съел кусочек булки, запил водою, благословил тюремщика, благословил во все стороны соотчичей, и друга и недруга, и сказал: «Я готов идти!»

«Я не спал, — вспоминает Оболенский, — нам велено было одеваться. Я слышал шаги, слышал шепот… Прошло несколько времени, слышу звук цепей; дверь отворилась на противоположной стороне коридора. Цепи тяжело зазвенели, слышу протяжный голос друга неизменного, Кондратия Федоровича Рылеева: «Простите, простите, братья!» — и мерные шаги удалились к концу коридора. Я бросился к окошку. Начинало светать».

«В два часа ночи в последний раз прозвенели цепи, — пишет Розен. — Пятерых Мучеников повели вешать в ров Кронверкской куртины. Сергей Муравьев-Апостол дорогою сказал громко провожавшему священнику, что вы ведете пять разбойников на Голгофу — и «которые, — отвечал священник, — будут одесную Отца». Рылеев, подходя к виселице, произнес: «Рылеев умирает как злодей, да помянет его Россия!»

Рассвет настал хмурый, сырой.

Рылеев вышел чисто одетый — в сюртуке, хорошо выбритый. Кандалы поддерживал продернутым через одно звено носовым платком. Остальные также перед выходом привели себя в порядок. Кроме Каховского, который не стал даже причесываться.

Их повели сначала к обедне в Петропавловский собор.

Затем в сопровождении Мысловского, полицеймейстера Чихачева и взвода гренадеров Павловского полка — к эшафоту.

Мысловский запомнил слова Пестеля, который, увидев виселицу, сказал: «Ужели мы не заслужили лучшей смерти? Кажется, мы никогда не отвращали чела своего ни от пуль, ни от ядер. Можно было бы нас расстрелять».

Мысловский обратился с утешениями к Рылееву. Тот взял его руку и положил себе на сердце: «Слышишь, отец, оно не бьется сильнее прежнего».

Перед тем как их привели на место, на площади, в виду приготовленной виселицы — перекладины на двух столбах, была совершена гражданская казнь над всеми остальными декабристами. Им снова прочли приговор, затем ломали над их головами шпаги, с военных срывали мундиры и бросали в костры.

В этих кострах — их было четыре — еще тлели мундиры и эполеты, рдели раскалившиеся ордена, когда сюда пришли пятеро смертников.

С них сорвали верхнюю одежду, бросили ее в огонь, надели на них белые балахоны и каждому привязали кожаный нагрудник с надписью — белым по черному. У Рылеева: «Преступник Кондрат Рылеев».

Инженер Матушкин с подручными возился у виселицы — там не все было готово. Палач и его помощник, выписанные то ли из Швеции, то ли из Финляндии, налаживали петли. Виселица оказалась слишком высокой — послали в Училище торгового мореплавания за скамьями. Пока их везли, пятеро осужденных сидели на траве и беседовали. Сорвав травинки, кинули жребий, кому идти первым, кому вторым и так далее — на казнь. На скамьи они взошли в том порядке, какой выпал по жеребьевке. Им надели на шеи петли, а сверху надвинули на глаза колпаки. Тут Рылеев спокойно заметил, что надо бы связать руки. Палачи спохватились и исполнили это.

Барабаны били мерную дробь.

В молчании стояли солдаты.

Верхом па лошадях наблюдали за экзекуцией генерал-губернатор Голенищев-Кутузов, генерал-адъютанты Чернышев и Бенкендорф. Были тут также обер-полицеймейстер Княжнин, флигель-адъютант Дурново, несколько военных и полицейских офицеров.

На берегу — у стен крепости — толпились петербургские жители. Много народу собралось и на Троицком мосту — там были барон Дельвиг, Николай Греч, родственники многих декабристов. Оттуда хорошо была видна огромная виселица. Не было в толпе равнодушного лица — все плакали.

Веревки оказались разной толщины и плохого качества.

Когда палач нажал на рычаг, скамьи и помост провалились в яму. Пестель и Каховский повисли, а три веревки оборвались — Муравьев-Апостол, Бестужев-Рюмин и Рылеев с грохотом (они ведь были в кандалах) обрушились в ту же яму — вслед за досками и скамьями. Бестужев-Рюмин от удара о доски потерял сознание. Рылеев расшиб себе голову — кровь заливала ему лицо.

Кто-то из солдат заметил: «Знать, бог не хочет их смерти».

Да и обычай был на всем свете, исстари: сорвался висельник — его счастье, — и дважды не вешали.

— Вешать, вешать их скорее! — бешено заорал Голенищев-Кутузов. Палачи выволокли из ямы несчастных.

Рылеев поднялся на ноги, посмотрел в глаза Кутузову. В полной тишине раздались его медленные слова:

— Вы, генерал, вероятно, приехали посмотреть, как мы умираем. Обрадуйте вашего государя, что его желание исполняется: вы видите — мы умираем в мучениях.

— Вешайте их скорее снова! — крикнул Кутузов. Даже Бенкендорф не выдержал — пал ничком на шею своей лошади и в таком положении оставался до конца этой расправы.

— Подлый опричник тирана! — крикнул в ответ Рылеев. — Дай же палачу твои аксельбанты, чтоб нам не умирать в третий раз!

— Проклятая земля, где не умеют ни составить заговора, ни судить, ни вешать, — сказал Сергей Муравьев-Апостол.

Бестужев-Рюмин не мог держаться на ногах, — на помост во второй раз его подняли палачи. На них снова накинули петли…

— Прощаю и разрешаю! — закричал Мысловский, подняв крест, но тут же зашатался и упал без чувств. Когда он очнулся — все было кончено.

 

3

Супруга Николая I, Александра Федоровна, записала в понедельник 13 июля: «Что это была за ночь! Мне все время мерещились мертвецы… В 7 часов Николая разбудили. Двумя письмами Кутузов и Дибич доносили, что все прошло без каких-либо беспорядков… Мой бедный Николай так много перестрадал за эти дни!»

В донесении Голенищева-Кутузова было сказано: «Экзекуция кончилась с должною тишиною и порядком как со стороны бывших в строю войск, так и со стороны зрителей, которых было немного. По неопытности наших палачей и неумению устраивать виселицы при первом разе трое и именно: Рылеев, Каховский и Муравьев (Каховский здесь ошибочно назван вместо Бестужева-Рюмина. — В.А.) сорвались, но вскоре опять были повешены и получили заслуженную смерть».

«Благодарю бога, — писал Николай Дибичу, — что все окончилось благополучно… Прошу вас, любезный друг, быть сегодня как можно осторожнее и прошу передать Бенкендорфу, чтобы он удвоил свою бдительность и внимание; тот же приказ следует отдать и по войскам».

В тот же день был составлен и отпечатан царский манифест, в котором говорилось, что «преступники восприяли достойную их казнь; Отечество очищено от следствий заразы» и что «не в свойствах, не в нравах российских был сей умысел», который-де составлен был «горстию извергов». «Все состояния да соединятся в доверии к правительству», — взывал Николай I.

В то время как происходила казнь, в 14-м номере Кронверкской куртины, где провел свои последние часы Рылеев, находился декабрист Розен, приговоренный к лишению чинов и дворянства и к десяти годам каторжных работ.

«Я вступил туда, — пишет Розен о 14-м номере, — как в место освященное; молился за него, за жену его, за дочь Настеньку: тут писал он последнее, всем известное письмо… Из оловянной кружки пил я не допитую им воду».

Спустя две недели Наталья Михайловна Рылеева получила следующее уведомление от коменданта Петропавловской крепости: «Во исполнение — сообщенного мне князем Александром Николаевичем Голицыным высочайшего повеления, препровождая при сем к вам оставшиеся после Кондратья Федоровича Рылеева деньги пятьсот тридцать пять рублей ассигнациями, имею честь быть с истинным почтением, милостивая государыня, ваш покорный слуга А. Сукин».

Где похоронен Рылеев — неизвестно. Где-то на острове Голодае, что теперь остров Декабристов. В сквере, рядом с улицей Каховского, поставлен памятный камень, на котором выбиты имена пятерых мучеников за свободу России.

Один из ближайших соратников Рылеева поэт В.К. Кюхельбекер в первую годовщину его гибели написал стихотворение, где вкладывает в уста «тени Рылеева» такие знаменательные слова:

…Блажен и славен мой удел: Свободу русскому народу Могучим гласом я воспел, Воспел и умер за свободу!

…В.И. Ленин, разделив освободительное движение в России на три этапа, соответствовавших трем главным классам общества (дворяне, разночинцы, пролетарии), отметил, что «самыми выдающимися деятелями дворянского периода были декабристы и Герцен».