«Родного неба милый свет...»

Афанасьев Виктор Васильевич

Глава третья

 

 

В январе 1797 года Марья Григорьевна Бунина повезла четырнадцатилетнего Жуковского в Москву, чтобы поместить его в Университетский благородный пансион. Они остановились в доме Петра Николаевича Юшкова в одном из переулков возле Пречистенки. Это был один из самых аристократических районов Москвы. По Ленивке лошади промчались быстро, а от Пречистенских ворот пошли шагом, так как здесь был тогда крутой подъем. Улица была тиха и пустынна. Вася увидел невысокие особняки с фронтонами или самой непритязательной архитектуры, среди них были и деревянные дома; ограды садов, заиндевевшие деревья под окнами… Если поехать дальше, прямо, то Пречистенка перейдет в Царицынскую дорогу, справа от нее будет Поддевиченская слобода, слева — огромное Девичье поле, впереди — Новодевичий монастырь, потом деревня Лужники на большом лугу, Москва-река, а за ней — покрытые снегом Воробьевы горы.

МОСКВА. УЛИЦА ПРЕЧИСТЕНКА

Масло.

Москва тревожно готовилась к празднеству — к коронации нового, впрочем уже почти год царствовавшего императора. В марте он собирался торжественно въехать в древнюю столицу и проследовать в Кремль. С самого лета городские — военные и гражданские — власти занимались внешним благоустройством «отставной столицы». Солдаты здешних полков не знали ни минуты роздыху, их без конца выводили на плац, муштровали — словом, терзали больше обычного, так как всем было известно, что армия — главный интерес Павла.

Марья Григорьевна решила дожидаться в Москве коронации.

В начале февраля она повезла мальчика к инспектору Университетского благородного пансиона, находившегося бок о бок с университетом, — он располагался в бывшем здании Межевой канцелярии между Долгоруковским и Вражским переулками. Инспектор пансиона, университетский профессор Антон Антонович Прокопович-Антонский, принял Бунину у себя на квартире в побеленном одноэтажном флигеле у въездных ворот во дворе пансиона.

Антонский, сын бедного малороссийского дворянина, окончив Киевскую семинарию, приехал в Мрскву, учился в университете на средства учрежденного Н. И. Новиковым Дружеского ученого общества, окончил медицинский и философский факультеты и с 1788 года занял в университете кафедру натуральной истории и энциклопедии. С 1791 года, оставаясь университетским профессором, он сделался инспектором пансиона, учрежденного в 1779 году куратором университета писателем Михаилом Матвеевичем Херасковым.

Инспектор пансиона оказался невысоким человеком лет тридцати, худощавым и немного сгорбленным, с нерешительными движениями и добрым выражением выпуклых глаз водянисто-голубого цвета. При разговоре он немного заикался.

Он расспросил Марью Григорьевну обо всем, что касалось допансионского воспитания Жуковского, осведомился, знает ли мальчик иностранные языки: пансионеры обязаны были говорить между собой по-французски и по-немецки, а русский язык разрешалось употреблять только в неучебные дни. Это нужно было, как объяснил Антонский, для лучшей практики в языках. Оказалось, что Жуковский хорошо знает французский и отчасти немецкий.

ВИД СТАРОЙ ПЛОЩАДИ В МОСКВЕ.

Гравюра по рис. Ж. Делабарта.

А. А. ПРОКОПОВИЧ-АНТОНСКИЙ.

Масло.

— Прекрасно, прекрасно! — воскликнул Антонский. — А любишь ли ты, Василий, книги-та читать?

— Люблю, — смущаясь, ответил Жуковский.

— Ну, а что же ты прочитал?

— Многое. Плутарха, Сен-Пьера, «Оберона» Виланда…

— Хорошо, хорошо! А русских-та писателей жалуешь ли каких?

Жуковский подумал, вспомнил «Бедную Лизу» и сказал:

— Карамзина.

Антонский походил взад-вперед, с удовольствием поглядывая — немного искоса — на высокого и сутуловатого подростка, одетого в зеленую бархатную куртку.

— Карамзина? Это ты молодец. Ну, приезжай в пансион. Учись хорошо, веди себя примерно. Я тебе и книги давать буду, а уж других-та не читай, у нас этого нельзя! Мы тебе тут что надо — то всё и дадим. Вот тебе первое чтение: выучи, вникни, хорошо исполняй, будешь первый ученик у меня.

И подал брошюрку.

Жуковский прочитал заголовок: «Взрослому воспитаннику Благородного при Университете Пансиона для всегдашнего памятования». И дальше: «Цель воспитания. Главная цель истинного воспитания есть та, чтоб младые отрасли человечества, возрастая в цветущем здравии и силах телесных, получали необходимое просвещение и приобретали навыки к добродетели, дабы, достигши зрелости, принесть отечеству, родителям и себе драгоценные плоды правды, честности, благотворении и неотъемлемого счастия».

— Возьми, дома дочитаешь, — сказал Антонский.

МОСКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТСКИЙ БЛАГОРОДНЫЙ ПАНСИОН.

Гравюра.

…Марья Григорьевна отдала Жуковского в ученье полным пансионером — он должен был учиться и жить в здании пансиона. За все это полагалось платить в год 275 рублей, не считая особых взносов — серебряного прибора в столовую и платы за прислугу. В шести классах пансиона училось около четырехсот мальчиков от девяти до пятнадцати лет. Жуковский соответственно возрасту и знаниям был принят в первый средний класс. Пансион давал образование, позволяющее выпускнику поступить на государственную или военную службу, а кто хотел, мог стать студентом университета и продолжать учение. Пансионеры жили по нескольку человек, спали на деревянных кроватях, на двоих был один столик. В каждой комнате жил «комнатный» надзиратель, который с утра до вечера следил за поведением учеников, о всякой малости ежедневно докладывая Антонскому.

Жуковский надел синий форменный фрак и перешел на казарменное положение. С понедельника до субботы он жил по строгому расписанию: в пять часов утра по коридорам бегает служитель с колокольчиком — надо вставать. В шесть часов опять колокольчик: час приготовления уроков. В семь надзиратели строят пансионеров попарно и ведут в столовую: там сначала общая молитва, потом чтение вслух небольшого отрывка из Библии, затем чай. До восьми — досуг. От восьми до двенадцати — классы. Потом обед. Во время обеда отличники сидят посредине зала за круглым столом, прочие — за длинными столами вдоль стен. Кушанье разносят надзиратели. Перед столовой, в коридорчике, — небольшой стол для провинившихся, над которым на стене вывеска: «Ослиный стол». После обеда — с часу до двух — досуг: во дворе, перед окнами домика Антонского, начинаются кегли, свайка, чехарда, а кто сидит в спальных покоях, учится играть на флейте, читает, письма пишет.

С двух до шести опять классы. В шесть — полдник. В семь — повторение уроков. В восемь ужин. После ужина — вечерняя молитва и чтение отрывка из Библии, который читают вслух только отличники. В девять колокольчик служителя дает отбой, все должны спать. Наступает тишина. Только по коридорам, колебля пламя ночников, ходят дежурные надзиратели. В субботу после классов те, у кого есть куда отправиться, просят увольнительные записки: едут к родным, знакомым. Остающиеся в пансионе устраивают концерты или даже балы с приглашением благородных девиц, иногда — театральные представления.

Жуковский по субботам отправлялся к Юшковым.

Учились по четырехбалльной системе. Предметов в программе было много, но изучались они, как тогда говорилось, «без педантизма». Для учеников допускался выбор нескольких предметов, в которые они вникали с особенным усердием, знакомясь с другими только поверхностно. Охватить всю программу ученик и не мог, так как она заключала в себе около тридцати пунктов, это были история, логика, математика, механика, артиллерия, фортификация, архитектура, физика, естественная история, русская и всемирная история, статистика, география, мифология, право, русский язык и словесность, латинский, французский, немецкий, английский и итальянский языки, иностранная словесность, рисование, танцы, фехтование, верховая езда, военные движения и действия ружьем.

Учеба продолжалась одиннадцать месяцев в году, для «роздыху» был отведен только один месяц — июль.

Прокопович-Антонский присматривался к ученикам и старался понять наклонности и способности каждого, давая потом им возможность изучать то, что им понятнее и ближе.

— Ум молодых людей, — говорил он, — должно преимущественно обогащать теми знаниями, кои больше имеют отношения к будущему их состоянию.

Антонский частенько заглядывал в большую пансионскую аудиторию, где читал свои лекции молодой преподаватель русской словесности Михаил Никитич Баккаревич.

Столики и скамьи ярусами возвышаются перед кафедрой. Задний ряд — по-пансионскому «Парнас» — занимают нерадивые ученики. Антонский умеет входить так, что его как будто никто и не видит, и он делает вид, что ничего вокруг не замечает.

В первом ряду, прямо перед кафедрой, сидят в одно время поступившие в пансион и уже подружившиеся Василий Жуковский и Александр Тургенев — сын директора университета, полупансионер; оба они усердно пишут. Жуковский — черноволосый, смуглый, высокий, Тургенев — с русыми волосами, роста небольшого.

Баккаревич говорит о поэзии, что она — «есть одна из приятнейших наук; ее называют наперсницею богов, усладительницею жизни человеческой», что «рифмы почитаются от некоторых пустыми гремушками, и это сущая правда, когда в стихах только и достоинства, что рифмы, когда в них нет ни огня, ни живости, ни силы, ни смелых вымыслов, составляющих душу поэзии, одним словом — когда в стихотворце нет дара».

— Есть много сочинений, — продолжает Баккаревич, — которые писаны без рифм и даже без стоп, то есть прозою. Тем не менее их можно считать поэтическими. Напротив, есть много стихотворений, которые, несмотря на стройный размер и на самые богатые рифмы, суть не что иное, как проза, и притом бедная.

Баккаревич говорит о Ломоносове и называет его бессмертным, а лиру его — златострунной. Он читает оду Ломоносова и как бы любуется каждым словом.

Державина он называет «достойным вечной славы философо-пиитом». В Державине ищет он яркие краски ломоносовской кисти и — находит.

— Русская просодия создана Ломоносовым и подкреплена Державиным, — утверждает он.

И еще два имени называет Баккаревич — Ивана Дмитриева и Николая Карамзина. Он раскрывает книжку журнала «Приятное и полезное препровождение времени» и, отшатнувшись, словно от внезапного сияния, брызнувшего со страниц журнала, некоторое время восхищенно молчит. Потом лицо его принимает меланхолическое выражение, и он начинает декламировать, протягивая книжку к слушателям:

Что человек? парит ли к солнцу, Смиренно ль идет по земле, Увы! там ум его блуждает…

Баккаревич указывает книжкой в потолок, потом — в пол:

ТИТУЛЬНЫЙ ЛИСТ КНИГИ М. Н. БАККАРЕВИЧА «РУССКАЯ ПРОСОДИЯ».

…А здесь стопы его скользят. Под мраком, в океане жизни, Пловец на утлой ладие, Отдавши руль слепому року, Он спит и мчится на скалу.

Стихотворение Дмитриева поразило Жуковского своей мрачной картинностью: кажется, как просто написано, даже и рифм нет, а слова идут мерно и сильно, как волны на скалу, на ту скалу, о которую вот-вот разобьется утлая ладья… Жуковский выучил это стихотворение наизусть: это был перевод из Гете — «Размышление по случаю грома».

Свободные от занятий часы он вместе с Александром Тургеневым проводил в пансионской читальне. Они читали и перечитывали громогласные и живописные оды Ломоносова и Державина, Хераскова и Петрова, басни Хемницера и Сумарокова, лирические стихи Михаила Муравьева, с любопытством проглядывали старые номера «Приятного и полезного препровождения времени», — его редактор, литератор-сентименталист Василий Подшивалов, уже в первом номере выразил желание, чтобы «перо его электризовали тихие колебания сердца». В одной из своих статей Подшивалов называет Карамзина «чувствительным, нежным, любезным и привлекательным нашим Стерном». Журнал этот печатал не только сочинения современных русских литераторов, но и переводы с главных европейских языков; он проповедовал сочувствие к страждущему человечеству, любовь к уединенным добродетельным размышлениям, призывая читателя к нравственному самосовершенствованию.

ЛОРЕНС СТЕРН.

Гравюра с оригинала Д. Рейнольдса.

ИОГАНН ВОЛЬФГАНГ ГЕТЕ.

Худ. Д. Доу.

Все это бродило в Жуковском, медленно им осознавалось, складываясь в картину пока еще не очень ясную, но туманно-привлекательную. Дух чувствительности нравился ему больше всего, поэтому Карамзин стал самым любимым его писателем. Жуковский перечитал «Бедную Лизу», много вечеров провел над «Письмами русского путешественника» — они будили мысль, поражали новизной, призывали к добру.

…От Карамзина — снова к Ломоносову и Державину… Жуковскому хотелось писать и торжественные оды и чувствительные философские стихи. Однажды он решился и написал нечто похожее на запомнившийся ему перевод Дмитриева из Гете. Он несколько раз переделал стихотворение, а потом разорвал его в клочки.

«Нет, не так надобно, — думал он. — А как?» И в ушах его возникал теноровый голос Баккаревича: «Стихотворный язык есть музыка. Иногда одна нота, нестройно, неправильно взятая, портит всю симфонию. Что ж, если много сделать таких неправильностей?.. Молодые стихотворцы! Заметьте это и старайтесь, чтобы слог ваш был чист, текущ, ровен и всегда сообразен предлагаемой материи; весьте всякую мысль, всякое слово; не гоняйтесь за странностями и строго наблюдайте, чтобы рифма покорялась рассудку, как своему царю».

По ночам, когда все спали, когда на кровати у дверей тихо посапывал немец-надзиратель Иван Иванович Леман, Жуковский смотрел во тьму под потолком и думал обо всем, что нахлынуло на него в пансионе: об энергичном, восторженном Баккаревиче, о новых товарищах, об Антонском… Вдруг вставали в его воображении суровые воины поэм Оссиана, возникали пустынные и дикие скалы северных стран, заносимые снежным прахом; появлялся безутешный и мрачный поэт Юнг на освещенном луной кладбище… Вася думал о Руссо, Сен-Пьере, которые восхваляли уединенную сельскую жизнь, и ему виделись лесные и луговые дали в Мишенском, дикая дубрава у Васьковой горы… Он ворочался с боку на бок и вздыхал. Этот хаос, этот многообразный мир стихов и прозы сладко окутывал его и тревожил. Под утро печи остывали, становилось прохладно. Он натягивал на голову суконное одеяло и засыпал.

Ему страстно захотелось сделаться известным литератором и жить в «шалаше убогом»… И тогда было бы так, мечтал он, как написал Карамзин в стихотворении «Дарования»:

Потомство скажет: «Здесь на лире, На сладкой арфе, в сладком мире Играл любезнейший поэт; В сей хижине, для нас священной, Вел жизнь любимец муз почтенный; Здесь он собою красил свет; Здесь будем утром наслаждаться, Здесь будем солнце провожать, Читать поэта, восхищаться И дар его благословлять».

…Александр Тургенев каждый день после шести часов шел домой — квартира его отца находилась на Моховой в здании университета, в двух шагах от пансиона. В эту зиму старший брат Александра Андрей стал студентом университета. У них были еще два брата — Николай и Сергей, восьми и пяти лет. Николаю уже давали уроки студенты, друзья Андрея.

С 1780-х годов Иван Петрович Тургенев был одним из просвещеннейших покровителей молодых русских литераторов. Так, встретив в Симбирске Карамзина, тогда почти не думавшего о своем будущем светского молодого человека, блиставшего в симбирских гостиных, он убедил его вернуться с ним в Москву, ввел его в кружок Новикова и помог начать литературную деятельность.

Ивана Петровича Жуковский увидел в первый же месяц своего учения. Тургенев пришел вместе с Антонским в класс Баккаревича: он был высок и тучен, полное его лицо и голубые небольшие глаза светились добротой. Он прослушал часть лекции и отправился в другой класс. За ним, погрозив пальцем «Парнасу», вышел и Антонский.

И. П. ТУРГЕНЕВ.

Масло.

По субботам за Жуковским заезжала в пансион Варвара Афанасьевна Юшкова — она ждала его у Антонского. По дороге расспрашивала обо всем, что произошло за неделю. Жуковский рассказывал ей о Баккаревиче, о «танцевальном мастере» Морелли, с которым он не ладил, потому что был несколько неуклюж, об учителе немецкого языка Гейме, который на уроках будил сонливого Александра Тургенева легким ударом деревянной указки по голове, о смешных уроках военного строя, когда ученики шагают и поворачиваются вразнобой и задевают друг друга бутафорскими ружьями, а престарелый, но суетливо-бойкий унтер-офицер командует фальцетом: «Стройсь!.. От но-ги!.. Марш!.. На плечо!.. Лево-право… раз-два… Стреляй!»

В марте приехал в Москву Павел Первый, но торжественного въезда и коронации не было еще дня три. Он жил в Петровском дворце и неофициально разъезжал по городу, появляясь в самых неожиданных местах. Полицмейстер Эртель сбился с ног, наводя в Москве порядок.

Однажды в пансионе во время обеда распахнулись двери столовой, вбежал старший надзиратель и крикнул не своим голосом: «Встать!» Недоумевающие ученики с шумом поднялись. Вошли трое военных в треуголках и походных мундирах. Один из них — небольшого роста, курносый, с холодным и строгим лицом — прошел между столов, близко глядя в лица воспитанников, потом надвинул шляпу на глаза и вышел, сильно стуча ботфортами. Офицеры и надзиратели побежали за ним. Двери закрылись. Это был новый император. Его посещение продлилось всего несколько секунд.

…Пансионеры с нетерпением ожидали конца июня, когда можно было поехать домой. Жуковский готовился к отъезду в Мишенское, куда собирались и Юшковы.

Был май. Погода стояла на редкость теплая, ясная, деревья уже зазеленели.

В один из погожих дней Варвара Афанасьевна повезла Жуковского к Симонову монастырю, возле которого находился тот знаменитый пруд, где утопилась героиня повести Карамзина «Бедная Лиза». Взяли с собой и книгу, изданную в 1796 году. Жуковский раскрыл ее по дороге и перечитал под гравюрой, изображающей монастырь и пруд, уже знакомую подпись: «В нескольких саженях от стен Симонова монастыря, по Кожуховской дороге, есть старинный пруд, окруженный деревами. Пылкое воображение читателей видит утопающую в нем бедную Лизу; и на каждом почти из оных дерев любопытные посетители на разных языках изобразили чувства своего сострадания к несчастной красавице и уважения к сочинителю ее повести».

С тех пор как «Бедная Лиза» была впервые напечатана в «Московском журнале» за 1792 год, Симонов монастырь стал для москвичей излюбленным местом прогулок. Их привлекала сюда героиня литературного произведения и мало кто из гуляющих здесь помнил тогда, что в полуверсте от монастыря — в Старом Симонове, — в церкви Рождества Богородицы, покоятся останки исторических лиц, героев Куликовской битвы Александра Пересвета и Родиона Осляби.

МОСКВА. СИМОНОВ МОНАСТЫРЬ.

Гравюра Г. Берга .

Карамзин в своей повести изобразил пейзаж, открывающийся от монастырских стен: «Стоя на сей горе, видишь на правой стороне почти всю Москву, сию ужасную громаду домов и церквей, которая представляется глазам в образе величественного амфитеатра: великолепная картина, особливо когда светит на нее солнце, когда вечерние лучи его пылают на бесчисленных златых куполах, на бесчисленных крестах, к небу возносящихся! Внизу расстилаются тучные, густо-зеленые цветущие луга, а за ними, по желтым пескам, течет светлая река, волнуемая легкими веслами рыбачьих лодок или шумящая под рулем грузных стругов. На другой стороне реки видна дубовая роща, подле которой пасутся многочисленные стада… Подалее, в густой зелени древних вязов, блистает златоглавый Данилов монастырь; еще далее, почти на краю горизонта, синеются Воробьевы горы. На левой же стороне видны обширные, хлебом покрытые поля, лесочки, три или четыре деревеньки и вдали село Коломенское с высоким дворцом своим».

СИМОНОВ МОНАСТЫРЬ. ВИД ЛИЗИНА ПРУДА.

Рис. В. А. Жуковского.

ТИТУЛЬНЫЙ ЛИСТ ПЕРВОГО ИЗДАНИЯ ПОВЕСТИ Н. М. КАРАМЗИНА «БЕДНАЯ ЛИЗА».

Поднявшись к стенам монастыря, Жуковский действительно увидел справа, верстах в двух, почти всю Москву. Вблизи, в дубовой роще, бродили коровы. Пела малиновка. Маленький круглый пруд по берегам был сильно заболочен. Жуковский прислонился к дереву и долго с восхищением любовался Москвой: такая панорама открылась перед ним впервые.

…Вечером Вася принялся сочинять стихотворение. Он вывел крупными буквами название — «Майское утро» и задумался…

Стихотворение получилось ученически-робким, но все же в нем отразились и радостное впечатление от весенней прогулки, и горестные размышления о гибели героини литературного произведения. В нем, невольно подражая слогу Державина, сделал он вариацию на тему стихотворения Дмитриева «Прохожий и горлица», которое неоднократно цитировал на уроках Баккаревич. Юный поэт попытался в этом стихотворении высказать и то новое и мрачно-тревожное, что вычитал он из русских переделок Юнга — философию отрицания жизни, отрадного покоя смерти. Стихотворение, как это часто бывало у сентименталистов, сделал он безрифменным.

Жизнь неожиданно подкрепила это грустное, хотя и напускное в какой-то степени, расположение духа четырнадцатилетнего стихотворца: вскоре после поездки к Симонову монастырю скончалась Варвара Афанасьевна Юшкова, которая с молодых лет страдала туберкулезом легких. Жуковский всю жизнь вспоминал ее с благодарностью и спустя более чем полвека писал: «Когда оглянешься на жизнь тех, которые были наши спутники и хранители в нашем детстве, как много трагического напомнится нам в судьбе их!.. Ей было только 28 лет, когда она кончила жизнь свою; она имела много гениальности; и как много вытерпела в эти немногие годы жизни. Я был ничтожный 14-летний мальчишка, когда ее не стало. И часто, когда думаю об ней, мне становится жаль, что мы не пожили друг с другом».

В грустном настроении приехал Жуковский в Мишенское на первые свои каникулы. Невеселы были и девочки — дочери Юшковой. Овдовевший Петр Николаевич редко садился за фортепьяно — он придумывал себе дела и все ездил в дальние имения, в Белев, Тулу.

Жуковский стал жить во флигеле, в бывшей классной комнате. Он попросил Марью Григорьевну сделать здесь простые сосновые полки: решил составлять свою библиотеку, которой положил начало несколькими привезенными из Москвы книгами — две-три подарил Антонский, кое-что купила Васе Варвара Афанасьевна. Главное, у него были двухтомные «Ночи» Юнга, изданные Типографической компанией Новикова. Поэма была переведена прозой литератором А. М. Кутузовым.

ЭДВАРД ЮНГ.

Худ. Д. Хаймор.

«Ночи» — так кратко называли прославившуюся во всей Европе поэму Юнга, состоящую из девяти частей и содержащую пространные рассуждения о непрочности, мимолетности земного существования человека и о бессмертии души, которое, по мнению поэта, одно лишь и оправдывает жизнь страданий и скорбей. По сути дела, это было нечто вроде длинной, в десять тысяч строк, проповеди, но Юнг был талантливый поэт: его стихи полны глубокого лиризма и мрачной страсти. Поэма Юнга долгое время была любимым чтением образованных людей Европы, так как он во время господства в поэзии сухой рассудочности стал говорить из глубины своего сердца, естественно и человечно.

Юнг положил начало и так много повлиявшей на развитие лирической поэзии теме «прогулок на кладбище», ставшей излюбленной и у русских сентименталистов, которые много раз переводили и переделывали творение Юнга и целиком, и в отрывках. Эта тема, сама по себе печальная, давала все-таки простор размышлениям о смысле человеческой жизни, направляла читателя на добрые чувства.

Тема «размышлений на кладбище» в русской поэзии пересеклась с двумя другими: мрачными и возвышенными фантасмагориями Джеймса Макферсона — его «Поэмами Оссиана» с битвами, ночными дикими пейзажами, привидениями, скальдами, поющими о былом, — и с философией Жан-Жака Руссо, отрицающей лживую цивилизацию богатых и восхваляющей «естественного» человека, живущего среди природы. С шестидесятых годов XVIII века эта тройственная тема медленно входила в русскую поэзию и способствовала рождению романтической лирики. Она влияла на Хераскова и Державина, а Карамзин уже почти целиком верен ей в стихах и прозе. Вокруг Карамзина — целый сонм подражателей, но они прогрессивную в своей основе тему разрабатывают по большей части поверхностно, неоригинально, напирая главным образом на «чувствительность».

Жуковский перечитывал прозаический перевод Юнга, стараясь угадать поэзию подлинника. В библиотеке Буниных он нашел французский — тоже прозаический — перевод поэмы Юнга, сделанный Пьером Летурнёром в 1769 году. Из предисловия Летурнера к этому переводу Жуковский узнал, что побуждением к написанию мрачных «Ночей» было для Юнга горе, поразившее его в 1741 году: в короткое время у него умерли жена, дочь Нарцисса и его молодой друг — жених его дочери.

…Солнце садилось в дымно-фиолетовое облако, по небу веером разлетелись тлеющие, словно угли под пеплом, мелкие барашки. Из села доносились громкие голоса крестьянок, загоняющих во дворы коров. В большом барском доме одно за другим гасли окна. Вася быстро побежал по дорожкам цветника, спустился немного по склону холма и оказался на кладбище возле часовни, где в мае была похоронена Варвара Афанасьевна. Часовня — фамильный бунинский склеп — была сложена из твердых как камень дубовых стволов.

Внизу, на запруде, журчала речка Семьюнка.

Васе не было страшно, но впечатления были необычные. Он с волнением подошел к часовне и заставил себя потрогать железный засов. Листва тихо шуршала на легком ветру. Бесшумно пролетела большая птица… Стало холодно. Вася поежился и побежал домой, довольный своей храбростью. Тихо прошел в комнату, сел у окна и посмотрел на небо: темные струи облаков набегали друг на друга, в просветах поблескивали неяркие звезды. «Не буду спать, — решил он. — Стану писать». И сел к столу. «Мысли при гробнице», — начертал он заглавие.

Он вообразил себе не часовню на кладбище Мишенского, а нечто более возвышенное: древнюю полуразвалившуюся гробницу где-то у озера, окруженного мощными дубами. «Череп иссечен вверху, и еще приметны некоторые остатки изглаженной надписи»: «Друг ли человечества спит здесь сном беспробудным, или изверг естества, притеснитель себе подобных?» Вася невольно стал сочинять не стихотворение, а нечто вроде кутузовского перевода в прозе из Юнга. Такие вещицы, в таком вот странном жанре поэтической прозы, писали тогда многие — они встречались в журналах и даже у Карамзина. И Баккаревич нередко говорил на уроках о такой прозаической поэзии.

На другой день Жуковский не удержался и прочитал свое сочинение Анюте Юшковой. Они ушли в парк, в тишину огромных лип и елей, в земляничные и грибные запахи. Сели прямо на траву. Описание ночи звучало днем немного странно — сочинение потеряло изрядную долю таинственности, но Анюту трогали его меланхолические фразы.

«Всё тихо, — читал Вася, — все молчит в пространной области творения; не слышно работы кузнечика, и трели соловья не раздаются уже по роще. Спит оратай, спит вол, верный товарищ трудов его, спит вся натура. Один я не могу сомкнуть глаз своих, одному мне чуждо всеобщее успокоение. Встану и пойду… Как величественно это небо, распростертое над нашим шатром и украшенное мириадами звезд! а луна?., как приятно на нее смотреть! бледномерцающий свет ее производит в душе какое-то сладкое уныние и настраивает ее к задумчивости».

Вася посмотрел на слушательницу. Она прикрыла лицо от солнца полями широкой шляпы и задумчиво покусывала травинку.

— Ты слушаешь?

— Слушаю, Вася. Продолжай, пожалуйста.

«Живо почувствовал я тут ничтожность всего подлунного, и вселенная представилась мне гробом. „Смерть, лютая смерть! — сказал я, прислонившись к иссохшему дубу, — когда утомится рука твоя, когда притупится лезвие страшной косы твоей, и когда, когда престанешь ты посекать всё живущее, как злаки дубравные?.. Ты спешишь далее, смерть грозная, и всё — от хижины до чертогов, от плуга до скипетра — всё гибнет под сокрушительными ударами косы твоей. И я, и я буду некогда жертвою ненасытной твоей алчности! и кто знает, как скоро? Завтра взойдет солнце — и, может быть, глаза мои, сомкнутые хладною твоею рукою, не увидят его. Оно взойдет еще — и ветры прах мой развеют“».

Анюта заплакала, всё так же кусая травинку. Вася, польщенный успехом своего грустного произведения, сложил листок и спрятал в карман. Дома Анюта сказала Марье Григорьевне, что Вася сочинил нечто очень замечательное, хотя и до слёз печальное. Ему пришлось плсле обеда прочесть «Мысли при гробнице» перед всеми обитателями дома. Эффект был тот же: слёзы… А горничная, так та при последних словах зарыдала в голос.

Все вспомнили Варвару Афанасьевну.

Юнговское настроение у Жуковского и Анюты Юшковой вечером вдруг развеял дурак Варлашка, который, путаясь в своей рваной юбке, полез на сеновал, останавливался на каждой перекладине лестницы и кричал:

— Ой, боюсь! Ух! Никто меня, девицу, не жалеет! Ой, боюсь!

Анюта звонко расхохоталась. Вася тоже засмеялся.

…Он просыпался рано, до завтрака шел гулять — в парк, к пруду, в дубовую рощу у Васьковой горы, по проселку к Выре — на бунинскую мельницу… За лето он так вырос, что ему можно было дать все шестнадцать лет. Высокий, немного сутулый, с отросшими, чуть вьющимися волосами, он неустанно бродил в окрестностях Мишенского. Иногда брал с собой девочек, которые по-прежнему — или даже больше — души в нем не чаяли. Марья Григорьевна и Елизавета Дементьевна старались получше накормить его, приготовить к трудной зиме в пансионе.

В августе все пошло по уже знакомому порядку: утренний колокольчик надзирателя, молитва, завтрак, классы… С Александром Тургеневым встретились радостно, тот был вместе с братьями в родной симбирской деревне. Александр — живой, веселый, хохочет заливисто, хватаясь за бока… Жуковский прочитал ему стихотворение «Майское утро» и прозаический отрывок «Мысли при гробнице»; Тургенев восхитился.

— Давай покажем Баккаревичу! — предложил он.

Баккаревич одобрил то и другое и отдал эти сочинения редактору «Приятного и полезного препровождения времени», который и напечатал их в 16-й части журнала. В том же номере было помещено прозаическое сочинение самого Баккаревича — тоже в юнговском, сентиментальном духе — «Надгробный памятник». Жуковский, обнаружив это, опешил от изумления: даже темы совпали! «Мысли при гробнице» были сопровождены в журнале подписью: «Сочинил Благородного университетского пансиона воспитанник Василий Жуковский».

Однажды в библиотеке подошел к Жуковскому и Тургеневу, сидевшим вместе за чтением, Антон Антонович, инспектор пансиона.

— Читал я твои сочинения, Василий, — сказал он, удерживая воспитанников за плечи, чтобы не вставали, — молодец. Чувство есть, слог хорош. Зайди-ка после обеда ко мне на квартиру.

В первом часу Жуковский вошел во флигель у ворот, прилепившийся к каменному забору по Вражскому переулку. Антонский усадил его на стул возле письменного стола. За окном — во дворе — галдели пансионеры. Антонский, для которого этот шум был привычен, кивнул на окно:

— Вот воробьи-та… А ты в чехарду не играешь? Ну-ну, не красней. Я о другом скажу. Напиши, Василий, оду по всем правилам — в честь самодержца Павла Петровича. Прочтешь на акте в декабре месяце. Ты у нас из первых учениковю Будет публика. Херасков пожалует.

Жуковский побледнел.

— Ничего! Прочтешь! — бодро воскликнул Антонский, хлопнув Жуковского ладонью по колену. — Прочтешь! Ну, теперь ступай.

Тургенев обрадовался этой вести. Жуковский немедленно принялся за оду. Ему было страшновато становиться в блистательный строй российских одописцев… И все же он исполнил поручение инспектора. Ода «Благоденствие России, устрояемое великим ее самодержцем Павлом Первым» — традиционное изображение не настоящего, реально существующего, а некоего отвлеченного, идеального — милостивого, мудрого и просвещенного монарха. Сочиняя оду, Жуковский ни разу не вспомнил того офицера в походном мундире, который прошел между столов, маленького с выпуклыми холодными глазами, сильно стучащего большими ботфортами… Но он от души желал, чтобы новый царь оказался «хорошим».

ТИТУЛЬНЫЙ ЛИСТ ЖУРНАЛА «ПРИЯТНОЕ И ПОЛЕЗНОЕ ПРЕПРОВОЖДЕНИЕ ВРЕМЕНИ».

Однако Павел оказался тираном, который установил в России военно-полицейский режим. Напуганный революционными событиями во Франции, он запретил своим подданным выезд за границу, пресек ввоз в Россию книг на иностранных языках, что стало заметным лишением для русской культуры, — магазины иностранных книг в Москве довольствовались распродажей завезенного еще при Екатерине.

ПЕРВОЕ ПЕЧАТНОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ В. А ЖУКОВСКОГО (ЖУРНАЛ «ПРИЯТНОЕ И ПОЛЕЗНОЕ ПРЕПРОВОЖДЕНИЕ ВРЕМЕНИ», 1797 г., ЧАСТЬ XVI).

Запрещено было посылать студентов для учения в иностранные университеты. В связи с этим всемерно поощрялся казенный патриотизм, дух которого хорошо выразился в одной из речей Прокоповича-Антонского перед воспитанниками пансиона.

— И чего искать нам в странах чуждых? — говорил он. — Богатства природы? Россия преизбыточествует ее сокровищами. Произведений ума и рук человеческих? Россия в недрах своих имеет многочисленные тому памятники… Чему удивляться нам за пределами своего отечества? Могущество и слава России поставляют ее наряду с первыми государствами. Благоденствию народов? Из отдаленных стран текут искать его под сению державы российской. Чему учиться нам у иноплеменных? Любви к отечеству, преданности к государям, приверженности к законам? Века свидетельствуют, что сие всегда было отличительною чертою великодушных россиян.

МОСКВА. КРАСНАЯ ПЛОЩАДЬ.

Худ. Ф. Алексеев.

Однако за разговоры в учебные дни по-русски Антонский строго наказывал пансионеров.

Жуковский, пропуская мимо ушей фразы о «преданности к государям», «приверженности к законам», принимал любовь к отечеству и всему российскому: к народу, к природе, к Москве…

Старших учеников иногда выстраивали в колонну и вели гулять.

Для Жуковского это всегда было радостью. С ними шли Антонский, Баккаревич и еще два-три надзирателя. Они проходили по Тверской, затем, минуя полосатую будку с красной крышей, переходили Неглинный мост, мимо Иверской часовни — в Воскресенские ворота, два проема которых вели на Красную площадь. Пансионеры медленно бредут по площади сквозь пешую и конную толпу среди многочисленных торговых палаток и столов, мимо многоарочных торговых рядов и храма Василия Блаженного, который тогда был весь выбелен и много потерял из своей сказочной затейливости, мимо Кофейного дома и книжных лавок Спасского моста, перекинутого через ров.

Из Кремля открывается им пестрый и широкий вид на Замоскворечье, блистающее разноцветными маковками церквей. По Москве-реке плывут лодки, плоты строительного леса, а на Замоскворецкой стороне поят лошадей, сведя их к самой воде; там прачки стирают на хлюпающих мостках белье, и мужики сидят у чадящего костра. Вправо — Каменный мост, дальше — на том берегу — плавно поднимаются в гору сады Голицынской больницы, белеет дворец графа Орлова-Чесменского, еще далее виден массивный Васильевский замок, за которым мягко круглятся Воробьевы горы.

ВИД НА МОСКВУ С ВОРОБЬЕВЫХ ГОР.

Литография Г. Дерена по рис. А. Кадоля.

Иногда в погожий осенний денек их вели к Донскому монастырю, окруженному густой рощей. В этом монастыре архимандритом был родной брат Прокоповича-Антонского. В другой раз Антонский нанимал две-три барки и от Каменного моста вез воспитанников на Воробьевы горы, покрытые березовым лесом. Ученики весело поднимались по усыпанным золотыми осенними листьями кручам, подавая друг другу руки, перекликаясь… Наверху — деревня Воробьевка. Там кто хотел покупал молока, черного хлеба и закусывал, восторженно оглядывая раскинувшийся за Москвой-рекой город, — многочисленные крыши, колокольни, сады, отдаленный Кремль, близкий Новодевичий монастырь… Возвращались в пансион оживленные, румяные, усталые.

…Прокопович-Антонский приказал читать вслух на уроках философии три сочинения, которые он считал полезными: «Утренние и вечерние размышления на каждый день года» немецкого писателя Христофа-Христиана Штурма, «Беседы с богом» немецкого же проповедника Карла Тиде и переведенную Василием Подшиваловым «Книгу премудрости и добродетели, или Состояние человеческой жизни; индейское нравоучение» Додслея, который долгое время выдавал свое сочинение за «древнеиндейскую рукопись, найденную в Китае».

«Беседы с богом», книга исключительно богословского содержания, была попросту скучна. Любимая Антонским «Книга премудрости» изобиловала афоризмами и поучениями, прославляющими порабощение слабых людей сильными. Автор так, например, обращается к притесненному:

«Рабство есть определение божие и имеет многие выгоды; оно устраняет от тебя заботы и прискорбия жизни… Честь раба есть его верность, отличные добродетели его суть — покорность и послушание». Над подобными рассуждениями Жуковский и Тургенев втайне посмеивались.

Но многотомное произведение Штурма, выпускавшееся периодически — подобно журналу — Типографической компанией Новикова в 1780-е годы, в котором в качестве переводчика принимал большое участие и Карамзин, имело литературные достоинства. Штурм открыто выражал симпатию к беднякам и отвращение к праздным аристократам, а кроме того, он хорошо знал природу и — вместе занимательно и поэтично — описывал растительный и животный мир. Он рассказывал о гусеницах, муравьях, «обыденной мухе», о грозе и граде, горах и море и из всего стремился извлечь какой-нибудь нравственный урок для читателя.

«Теперь смотрю я, — писал Штурм, — сквозь малый лес колеблющейся травы. Сколь много блещет разновидная зеленость от солнца! Нежные травы вьются по былию гибкими своими ветвями и разными листьями; или, выходя из жирной земли, стоят выше других на высоких сочных стеблях и приносят цветы без всякого запаху; между тем малая низкая фиалка в скромном блеске стоит на сухом холму и около простирает свое приятное благовоние. Подобным образом иной добродетельный человек, живучи в недостатке и низком состоянии, приносит многим пользу; напротив — знаменитые и богатые часто пожирают токмо плоды земли, одеваются великолепно, пребывая в праздности».

С этих пор полевая фиалка — «маткина душка», как называли ее в Мишенском — навсегда осталась любимым цветком Жуковского, символом скромной и полезной жизни: «маткина душка» и «фиалка» часто будут потом встречаться в сочинениях Жуковского.

Штурм оставил заметный след в душе Жуковского: укрепил его уважение к людям «низкого состояния», любовь к жизни деятельной, полезной для других. Штурм встал в ряд его любимых писателей.

У Петра Николаевича Юшкова, в доме которого Жуковский проводил воскресные дни, была библиотека — много французских и немецких книг и журналов. Жуковский выбирал небольшие сочинения Флориана, Сен-Пьера, Коцебу и других авторов — басни, прозаические отрывки, драматические сцены — и пробовал переводить. Тем же стал, глядя на товарища, заниматься и Александр Тургенев. Случалось, что в воскресенье Тургенев прибегал к Юшковым повидаться с другом и обсудить какую-нибудь свою новую работу. Однажды он сказал:

— Ты ведь еще у нас не бывал. Брат Андрей хочет с тобой познакомиться, велел тебя привести.

Жуковский оробел, но Тургенев его уговорил, и они пошли: по Пречистенке, потом через Ленивку на Моховую. Вот и дом Пашкова на холме, «волшебный замок», — как его прозвали московские дети, — красивый, легкий, приводящий на память храмы Древней Греции, с флигелями, белокаменной террасой и садом, спускающимся к улице; летом в саду журчат фонтаны, в пруду плавают белые и черные лебеди, по дорожкам ходят заморские птицы с яркими длинными хвостами, в праздники играет музыка… У решетки толпятся дети. Да и взрослые невольно останавливаются полюбоваться сказочным жилищем винного откупщика.

На улице по накатанному снегу то верховой на заиндевевшей лошади проскачет, то одноконные санки просвистят. А если шестерней или четверней — то значит едет истинный богач, не меньше; парой — это уже езда «мещанская». Фонарщик, неуклюжий, в шинели, повязанный по ушам платком, взгромоздился на лестницу.

Наконец пришли. Разделись, оттерли застывшие щеки, отдышались. В прихожую вышел Андрей — в студенческом сюртуке с малиновым воротником, худой, коротко остриженный, с рыжеватыми бачками. Улыбнулся, протянул широкую ладонь.

— Будем друзьями.

Ему шестнадцать лет, он кажется Жуковскому совсем взрослым.

АНДРЕЙ ИВАНОВИЧ ТУРГЕНЕВ.

Рисунок.

Взгляд Андрея умный, немного грустный. Он быстро втянул Жуковского в разговор. Незаметно прошли два часа. К концу беседы они уже стали говорить друг другу «ты», и скованность Жуковского почти исчезла. Никогда, даже с Александром, ему не приходилось так серьезно и много говорить. Домой шел уже в сумерках, очарованный Андреем, словно повзрослевший за один вечер.

Андрей Тургенев тоже мечтал стать писателем — он уже кое-что сочинил, перевел и даже напечатал. Иван Петрович, отец его, поручал ему переводить с немецкого философские брошюры, необходимые для студенческого чтения. Вместе со своим университетским товарищем Журавлевым Андрей начал переводить драмы Августа Коцебу, мечтал перевести и издать все его повести. Но вот что главное — Андрей Тургенев открыл глаза Жуковскому на истинную немецкую литературу, назвал свои любимые имена: Гете, Шиллера, Виланда. Андрея увлекали «Ода к радости», трагедии «Коварство и любовь», «Разбойники» и «Дон Карлос» Шиллера, роман «Страдания молодого Вертера» и драма «Эгмонт» Гете, роман Виланда «Агатон» и его поэма «Оберон».

«Вертера» не однажды переводили на русский язык, но переводили плохо, вяло; Андрей Тургенев подумывал о том, чтобы сделать новый перевод этого романа. Он начал также и перевод «Оды к радости» Шиллера, которую просто обожал.

— Правду говорит мой Шиллер, — сказал он Жуковскому, — что есть минуты, в которые мы равно расположены прижать к груди своей и всякую маленькую былинку, и всякую отдаленную звезду, и маленького червя, и все обширное творение! Вот грандиозная «чувствительность»! Обнять весь мир! «Обнимитесь, миллионы!»

У Жуковского дух захватило.

ТИТУЛЬНЫЙ ЛИСТ РУССКОГО ПЕРЕВОДА ТРАГЕДИИ ШИЛЛЕРА «РАЗБОЙНИКИ».

— Подлинные страсти недоступны нашему спокойно-чувствительному Карамзину, — говорил Андрей Тургенев. — Карл Моор! Мятущаяся, бурная душа… Иным кажется, что Шиллер создал неестественного героя. Но ведь и автор не обыкновенного, дюжинного человека хотел показать в нем. Я представляю себе, например, одного из наших студентов — Погорельского, — осмеливаюсь думать, что он в состоянии был бы стать Карлом Моором… Конечно, в его обстоятельствах. Карамзин говорит, что этот сюжет отвратителен. Пустое! То, что может нас так сильно трогать, ввергать в ужас и сожаление, может ли быть отвергнуто? Ты читал «Разбойников»?

— Нет, — признался Жуковский.

— Прекрасный сюжет. Молодой человек, пылкий, волнуемый сильными чувствами, во всем жару негодования на несправедливость людей, дает безумную клятву своим друзьям быть их атаманом, но при всем том он никогда не унижается до подлых, варварских чувств обыкновенного разбойника. Его можно назвать незаконным мстителем законно притесняемой невинности…

— Эгмонт! — восклицал Тургенев. — Гете изобразил его так, что он кажется живым, я как будто знал его, наслаждался его обхождением, жил с ним… Нет, это не французские трагедии, где всегда действуют государи, которые не могут быть нам близки.

Жуковский не читал и «Эгмонта».

В комнату вошел Иван Петрович — тучный, добродушный, в широком синем фраке. Андрей представил ему Жуковского.

— Ну что, братцы, — сказал Иван Петрович, — о Шиллере толкуете? Я слышу, ты, Андрей, все Карамзина Шиллером умаляешь. А ведь это он подал тебе Шиллера, вспомни-ка его «Песнь мира»:

ФРИДРИХ ШИЛЛЕР.

Миллионы, веселитесь, Миллионы, обнимитесь, Как объемлет брата брат! Лобызайтесь все стократ!

Не ты ли выучил ее наизусть и плакал над ней? Ведь эта песнь вся от «Оды к радости», — добавил Иван Петрович.

— Нет, — воскликнул Андрей, — я люблю Карамзина, всегда буду ему верен как почитатель и друг, но, если сказать правду, в нем и не было настоящей-то силы чувства, а уж теперь и не будет… Он и «Разбойников» любил когда-то, а теперь переменился и хулит их… Он не дает поэзии быстрого движения вперед.

МОСКОВСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ.

Гравюра.

— Кто ж сделал больше него?

— Мало! Все равно мало! Он гений — пусть много и делает.

— А горяч ты, мой друг, — развел руками Иван Петрович.

Жуковскому эти разговоры всю душу перевернули. Он привык почитать Карамзина безоговорочно. В словах Андрея Тургенева чувствовалась какая-то правда… Но — как согласиться с ним?

Андрей попросил Жуковского приносить ему всё, что напишет, крепко пожал ему руку, глядя в глаза.

— Будем друзьями, — сказал он те же слова, что и при встрече…

О многом они говорили. Идя домой, Жуковский вспомнил, что Андрей похвалил «Оберона»: он сказал, что «Оберон» и другие поэмы Виланда делают душу благороднее, чище, изящнее, способнее к чувствованию поэзии не только в стихах, но и во всем, что есть поэтического в жизни. И затем Андрей спросил — словно самого себя:

«И если это смешать с тем, что может внушить Шиллер, что бы вышло?»

«Вышла бы поэзия, которая потрясала бы сердца подобно буре!» — ответил он сам себе.

Это были мысли о различных степенях чувства. Чем сильнее чувство, говорил Андрей, тем достовернее и поэтичнее слово. Он считал, что существует такое особенное «разбойническое» чувство, которое, как он думал, состоит из чувства раскаяния, вернее — из чувства несчастья, смешанного с чем-то «усладительным»: вот, например, когда Моор любуется заходящим солнцем в те минуты, когда фурии терзают его сердце, когда он знает, что счастье его пропало безвозвратно! Смесь наслаждения и горя… И эта мысль Андрея, как и другие, глубоко отозвалась в сердце Жуковского, навсегда осталась в нем.

Скоро Жуковскому стало казаться, что он и жить не может без Андрея. В пансионе он постоянно расспрашивал о нем Александра, который боготворил своего брата. В воскресенье Жуковский просыпался с мыслью, что вот он сейчас побежит на Моховую к Тургеневым… И если не заставал Андрея дома, то мрачнел, вяло беседовал с Александром и прислушивался — не идет ли кто… Андрей теперь читал и поправлял все, что ни сочинял или переводил Жуковский, и даже стал выбирать ему сочинения для перевода.

МОСКВА. ТВЕРСКАЯ УЛИЦА.

Литография с оригинала А. Кадоля.

Раза два встретил Жуковский у Тургеневых Алексея Мерзлякова, университетского товарища Андрея: Мерзляков давал уроки русского языка и древней классической литературы восьмилетнему Николаю Тургеневу. Мерзлякову было девятнадцать лет, он уже был бакалавр, знал древнегреческий и латынь, французский, немецкий и итальянский языки, писал стихи и некоторые сочинения свои напечатал, но и для него главным авторитетом в литературных вопросах был Андрей Тургенев.

И. В. ЛОПУХИН.

…Быстро шли пансионские годы. Трижды были весенние экзамены и трижды «публичные акты» — экзамены при стечении гостей. В большом пансионском зале появлялись преподаватели пансиона, надзиратели, профессора университета; важные персоны — директор университета и пансиона Иван Петрович Тургенев, кураторы университета — Михаил Матвеевич Херасков, знаменитый поэт, «староста российской литературы», как его называли, и Павел Иванович Голенищев-Кутузов, тоже поэт. Они рассаживались за длинным зеленым столом под портретами прежних кураторов университета — И. И. Шувалова и И. И. Мелиссино.

Среди гостей были знатнейшие московские дворяне, для которых пансионский акт был вроде занимательного спектакля. Ученики были тщательно одеты, причесаны и бледны от волнения. Родители и родственники пансионеров, сидевшие в зале, тоже волновались. Надзиратели и дядьки бегали по коридорам, высматривая, все ли в порядке. К подъезду, выходящему в Долгоруковский переулок, подкатывали кареты.

На акте 19 декабря 1797 года Жуковский впервые услышал традиционную речь Антонского, который старался как можно осанистее выпрямить свою сутулую фигуру, но говорил тихим голосом. Закончил он так:

— Ах! Время, время почувствовать, что просвещение без чистой нравственности и утончение ума без исправления сердца есть злейшая язва, истребляющая благоденствие не одних семейств, но и целых наций!

Речь была не только торжественной, но и — в духе времени — чувствительной.

Оркестр, составленный из воспитанников, исполнил маленькую итальянскую симфонию. Потом ученики произносили речи на заранее заданные темы. После этого преподаватель Захар Аникеевич Горюшкин устроил настоящий театр — «судебное действо», то есть экзамен по классу практического российского законоискусства, разыгранный учениками в драматическом виде: один из них истец, другой ответчик, те — свидетели, другие — писцы, протоколисты… Затем хор воспитанников пропел гимн, сочиненный Баккаревичем. Гостям показывали рисунки и картины, сделанные учениками и основательно поправленные учителями рисования. Потом воспитанники фехтовали, танцевали, декламировали стихи собственного сочинения — на темы, заданные Антонским.

Александр Чемезов прочитал стихотворение «К счастливой юности». Василий Жуковский — оду «Благоденствие России, устрояемое великим ее самодержцем Павлом Первым». Читал он от большого смущения невнятно и награжден был равнодушными хлопками. Херасков делал вид, что слушает, но все его силы уходили на борьбу со старческой дремотой.

Экзамен кончился раздачей наград. Александр Чемезов получил из рук Хераскова золотую медаль и флейту; Аким Нахимов — золотую медаль и одобрительный лист; Сергей Костомаров, Константин Кириченко-Остромов и Василий Жуковский — по серебряной медали с одобрительным листом и по книге.

На акте в декабре следующего года Жуковский декламировал стихотворение «Добродетель». Ободренный тишиной, стоящей в зале, Жуковский возвысил голос:

Иной гордыни чтит законы. Идет неправды по стезям; Иной коварству зиждет троны И дышит лестию к царям; Иной за славою стремится; Тот злата алчностью томится, Тот ратует с врагом своим…

И, обратившись к товарищам-пансионерам:

Стремитесь мудрых по стезям!

На этом же акте Жуковский произнес речь, темой которой тоже была «добродетель» — в смысле добрых дел. В этой речи Жуковский рассказал об Иване Владимировиче Лопухине — друге Н. И. Новикова и И. П. Тургенева. Лопухин ежедневно посещал самые бедные уголки Москвы, где его уже знали, — большую часть своих средств он раздавал там несчастным и голодным. Среди публики послышался шепот некоторого изумления, когда Жуковский, продолжая речь, воскликнул: «Пускай напыщенный богач ступает по златошвейным коврам персидским; пускай стены чертогов его сияют в злате: злато сие, многоценные исткания сии — они помрачены вздохом угнетенного, кровию измученного раба… Нет: с чистым сердцем, с тихою совестью, предпочту я тенистый лес мраморному дворцу, где всякий камень, представляющийся глазам моим, возмутит мою душу».

Херасков на этот раз не дремал, он слушал и даже одобрительно кивал лобастой головой в парике. Антонский, поглядев на Хераскова, покраснел, улыбнулся, кивнул тоже, и все зааплодировали, приговаривая: «Rousseau!.. Caramzine!.. Charmant… ex eel lenient…»

На этом акте Жуковский получил золотую медаль с одобрительным листом. Он вышел в первые ученики пансиона. Никаких поблажек ему никто не делал, никто ему не покровительствовал, он не был ни богат, ни знатен, к тому же он был «побочный» помещичий сын. Ему надо было всего добиваться своим трудом. И он добивался. Среди учеников пансиона он выделялся своей разнообразной одаренностью — он рисовал, писал картины масляными красками, пел, играл на фортепьяно, сочинял стихи. Стихи писали и даже печатали в журналах и другие ученики — например, Семен Родзянко, Михаил Костогоров, Григорий Гагарин, Аким Нахимов, но их литературные опыты значительно уступали сочинениям Жуковского.

…Когда-то, будучи студентом университета, Антон Антонович Прокопович-Антонский председательствовал в Собрании университетских питомцев — литературном обществе, труды членов которого печатались в журналах известного просветителя Новикова. Теперь он решил создать такое общество в пансионе. В начале 1799 года он учредил Собрание воспитанников Университетского благородного пансиона под постоянным председательством Жуковского, который должен был открывать заседания, происходившие по средам с шести до десяти часов вечера, назначать ораторов, наблюдать за порядком и вообще вести все дело.

На заседаниях общества пансионеры должны были вести себя благонравно. Антонский и Баккаревич лично следили за тем, чтобы все здесь происходило с должной основательностью — будто у взрослых. Это общество как бы входило в систему поощрения отличников, поэтому второй пункт его программы и говорил: «Члены его должны быть из тех только воспитанников, кои отличили себя примерным поведением, тихостию нравов, послушанием, прилежностью к наукам, и вообще кои показали уже на опыте и способности свои и любовь свою к отеческому языку».

Жуковский усердно исполнял свои обязанности, но с ужасом чувствовал, что энтузиазм его иссякает: тягостна была тишина, скучен механический порядок.

Антонский и Баккаревич начали готовить к изданию сборник сочинений воспитанников пансиона — альманах «Утренняя заря». Первый его выпуск был напечатан в 1800 году, когда Жуковский уже окончил пансион; там были помещены его стихи «Могущество, слава и благоденствие России», «К Тибуллу. На прошедший век» и прозаические отрывки «К надежде», «Мысли на кладбище» и «Истинный герой».

Иван Петрович Тургенев отобрал лучшие произведения Жуковского и Родзянко и послал их в Петербург Державину. Маститый поэт длинным письмом благодарил его за эту присылку. Вскоре Жуковский и Родзянко вместе сделали перевод на французский язык оды Державина «Бог», который послали ему. Державин откликнулся стихотворением:

Не мне, друзья! идите вслед; Ищите лучшего примеру…

В декабре 1799 года в Москву из Петербурга приехал поэт Иван Дмитриев, который немедленно возобновил свое знакомство с Тургеневыми. Он купил деревянный дом с садом в Огородной слободе у Красных ворот, стал ежедневно видеться с Карамзиным, ездить по окрестностям. Примерно в это же время вернулся в Москву, прослужив несколько лет в Петербурге — в Измайловском полку, — стихотворец Василий Пушкин, который поселился у брата Сергея на Немецкой улице. Появился в Москве и бывший командир гусарского эскадрона, усмирявшего крестьянские бунты в Калужской и Тульской губерниях, князь Петр Шаликов — тоже стихотворец. Антонский иногда приглашал кого-нибудь из этих литераторов на заседания Собрания воспитанников.

Жуковский смотрел на Дмитриева — высокого, сильно облысевшего, с холодно-насмешливыми, чуть косящими глазами, и душа его замирала: перед ним был прославленный автор песни «Стонет сизый голубочек…» и других, блестящих сатир «Модная жена», «Чужой толк», патриотических стихотворений «Освобождение Москвы» и «Ермак», философского «Размышления по случаю грома», столь памятного Жуковскому. Антонский робел и краснел перед Дмитриевым, пансионеры тоже смущались, но знаменитый поэт, не замечая этого, слушал молча и строго.

Однажды на заседание пришел Карамзин. Жуковскому поручено было приветствовать его похвальной речью. В ней отметил Жуковский все, что составляло славу Карамзина. В заключение продекламировал его стихотворение «Песнь мира». Но и Карамзин был холодно-вежлив. Собрание оставило его равнодушным.

…Весной 1799 года Андрей Тургенев кончил курс в университете и, получив «университетский градус», поступил на службу в Главный архив Коллегии иностранных дел, располагавшийся тогда в Петроверигском переулке на Маросейке, в древних каменных палатах. На службу он являлся редко, ему случалось не бывать там недели по две, зато он продолжал посещать университетские лекции.

По воскресеньям у Тургеневых собирались Андрей Кайсаров, Алексей Мерзляков и Жуковский. Мерзляков с Андреем Тургеневым начали переводить драмы Шиллера «Коварство и любовь», «Разбойники» и «Дон Карлос». К переводу «Дон Карлоса» они привлекли Жуковского. В этом же году Андрей Тургенев начал перевод «Страданий молодого Вертера», они и это стали переводить втроем.

МОСКВА. ВИД КРЕМЛЯ У КАМЕННОГО МОСТА

Худ. Ф. Алексеев.

— В деятельности буде, м искать себе веселья, счастья! — восклицал Андрей Тургенев. — Будем полезны сколько можем!

Вот где возникал тот литературный союз, то творческое общество, которое действительно было нужно Жуковскому! Союз свободный, вдохновенный, с многообразными интересами.

В сюртуках и шляпах а ля Нельсон (больших треуголках с позументом) они бродили по всей Москве, бывали у Симонова монастыря, в Марьиной роще, взбирались на Мытищинский водовод, сиживали в кофейне Муранта на Ильинке, где собирались актеры, студенты и профессора университета.

Потом наступили для Жуковского последние каникулы: он уехал в конце июня в Мишенское, увозя с собой «Дон Карлоса» и «Вертера», чтобы переводить свою долю. Андрей Тургенев договаривался с издателями. «Жуковский! — писал он в Мишенское. — Переводи прилежнее, чтобы поспеть к сроку». Сам он занимался еще и окончательной доработкой перевода драмы Шиллера «Коварство и любовь», которую собирался отдать в театр.

Осенью все они съехались в Москве: Тургеневы прибыли из симбирской деревни, Мерзляков из городка Далматова Пермской губернии, куда ездил к родителям — отец его был купцом, — Жуковский из Мишенского, а Кайсаров из деревни на Воробьевых горах, где нанимал летом избушку вместе с Семеном Родзянко.

Этой осенью Андрей Тургенев познакомился с бывшим воспитанником Университетского благородного пансиона конногвардейцем Александром Воейковым. Воейков был говорлив, любил выпить чего-нибудь крепкого, но он понравился Андрею открытостью характера и, главное, он сочинял стихи — в основном переводил с французского. Он ополчался на тиранов, шумно спорил о политике и звал друзей к себе — у него был дом на Девичьем поле, ветхий деревянный особняк с садом. Жуковский в 1799 году не бывал у него, но Андрей Тургенев и Мерзляков несколько раз гостили у Воейкова и рассказывали потом, что он славный парень и хорошие пирушки им задавал.

В июне 1800 года в пансионе был выпускной экзамен. Жуковский получил именную серебряную медаль, был признан лучшим учеником, и решено было имя его поместить на мраморной доске в списке отлично кончивших пансион в разные годы, — доска висела в вестибюле главного входа.

Окончил учение вместе с Жуковским и Александр Тургенев, который вступил юнкером в Главный архив Коллегии иностранных дел, где служил его брат. Этот архив был местом привилегированным и попасть туда было трудно: служба в нем открывала молодым людям хорошие перспективы: они со временем могли стать дипломатами, поехать в чужие страны… Но у Жуковского не было никакой протекции, поэтому он не смог получить ничего лучшего, как место приказного в бухгалтерском столе Главной Соляной конторы: уже с 21 февраля 1800 года он числится служащим этого учреждения.

Он встретил это назначение невесело. «Что ж, — пытался он утешиться, — надобно же где-нибудь служить и быть полезным отечеству! А как только будет возможно, я брошу контору и стану литератором. Буду издавать журнал, заработаю этим денег и, как Карамзин, поеду в чужие края по своей воле — учиться, видеть знаменитых людей, города и страны!»