«Родного неба милый свет...»

Афанасьев Виктор Васильевич

Глава пятая

 

 

 

1

В конце мая 1802 года Жуковский выехал из Москвы. Впереди лежало — через Малый Ярославец, Калугу, Перемышль и Козельск — 279 верст, и последняя верста кончалась у Белёвской почтовой станции. Ему так не терпелось вырваться из «первопрестольной», что он даже надвинул на глаза картуз, когда на заставе раздалась команда «Подвысь!» и полосатое бревно шлагбаума взлетело, пропуская экипаж. Москва провожала его привычно-приятным колокольным звоном: звонили к обедне.

Дул прохладный ветер. Жуковский чувствовал и облегчение и какую-то тоску: из конторы он все же вырвался, но сколько хорошего оставил он с Москвой! Усевшись поглубже, он не то задумался, не то задремал. Повозку изрядно потряхивало.

…Прошлым летом среди членов Дружеского литературного общества пронесся слух, что Карамзин собирается издавать новый журнал под названием «Вестник Европы»; редактировать этот журнал предложил ему содержатель университетской типографии книготорговец Иван Васильевич Попов. Жуковский вспомнил этого Попова — краснолицего, в седом парике купца-чудака, вечно оживленного, говорливого и даже писавшего стихи… Попов обязался платить Карамзину три тысячи рублей в год. Вот это была новость! До этих пор редакторы были сами и издателями: доходы-расходы — как получалось… А Попов знал, что делал, он помнил успех карамзинских периодических изданий.

Карамзин стал разрабатывать планы, делать переводы, просить друзей доставлять ему сочинения. Он договаривался об этом среди прочих и с молодежью — Андреем Тургеневым, Мерзляковым, Жуковским. Тираж журнала намечен был небольшой — шестьсот экземпляров, но уже после первых номеров поднялся вдвое: книжки «Вестника», выходившего раз в две недели, зачитывались до лоскутков. Многие литераторы — Державин, Херасков, Нелединский-Мелецкий, Дмитриев, Пушкин и другие — оказывали Карамзину поддержку.

Карамзин был уже женат — на Елизавете Ивановне Протасовой; жили они всё в том же доме Шмидта на Никольской, где бывал Жуковский. Весной переехали в Свирлово, невдалеке от Останкина, где поселились на летние месяцы во флигеле усадьбы помещика Высоцкого.

Жуковский сделал перевод элегии Томаса Грея «Сельское кладбище» и повез его Карамзину в надежде, что он примет его для журнала. Карамзин повел его гулять к Останкину, которое граф Петр Шереметев только что отстроил. Они прошли поле, миновали дубовую рощу и остановились на опушке: впереди раскинулся огромный пруд, осененный липами и вязами, ровный как стекло. Тут сели они на поваленное дерево, и Карамзин стал объяснять Жуковскому, чем перевод плох. «Однако, — сказал он, — у вас может получиться великолепная вещь». Он указал удавшиеся строки и вообще говорил так мягко и с таким вниманием к молодому стихотворцу, что тот ушел с твердым желанием продолжать работу над переводом элегии.

…Какое несчастье вдруг свалилось на Карамзина! В марте 1802 года жена родила дочь, которую назвали Софьей, но сама заболела и в апреле скончалась. Через всю Москву шел Карамзин к месту ее погребения — в Донской монастырь, — положив руку на крышку гроба… Но взяты были обязательства — нужно было работать: в эти-то горестные дни он писал и переводил, начал историческую повесть «Марфа Посадница».

Андрей Тургенев в ноябре 1801 года был переведен по службе в Петербург; 12-го числа Жуковский вместе со всеми Тургеневыми провожал его до станции Черная Грязь двадцать шесть верст, считая от Триумфальных ворот. Обнимая Андрея при прощании, Жуковский прослезился. Они дали друг другу слово переписываться.

С его отъездом Жуковский почувствовал себя одиноким: с Александром Тургеневым и с Мерзляковым у него не было такой глубокой откровенности.

И еще — друг не друг, но мелькнуло одно лицо: во время коронации Александра Первого в Москве Жуковский подружился с молодым человеком — Дмитрием Блудовым: они оба были дежурными у Воскресенских ворот — проверяли пропуска на Красную площадь. Блудов, некрасивый, напоминавший курносого и лобастого Сократа, щегольски одевался, служил в Архиве и был уже коллежским асессором. Он знал французский, немецкий и итальянский языки, был широко начитан, а ни в каких заведениях не учился — его мать лучших московских профессоров приглашала на дом. Он обожал театр, знал наизусть целые трагедии Расина.

Блудов и Жуковский сочинили вдвоем комическое стихотворение «Объяснение портного в любви», высмеяли в нем одного молодого, спесивого чиновника из немцев, у которого отец был портным.

О ты, которая пришила Меня к себе красы иглой И страсть любовну закрепила. Как самый лучший шов двойной…

Они хохотали до упаду, декламируя эти юмористические строфы… Как будто начиналась веселая юношеская дружба. Но в январе 1802 года и Блудов уехал в Петербург.

Андрей Тургенев сдержал слово, он часто писал Жуковскому. В феврале 1802 года Иван Петрович Тургенев со всей семьей отправился в Петербург добиваться разрешения для Александра учиться за границей — в Париже или Геттингене; вернулись в Москву в апреле.

Без Андрея не стало в Дружеском литературном обществе настоящего единства — пошли слишком резкие споры. Из-за этого Жуковский перестал посещать собрания. Потом уехали в Петербург Кайсаровы. Мерзляков стал приводить к Воейкову каких-то новых людей… Андрей огорчался всем этим и писал Жуковскому: «Все, видно, отстраняются, брат, от Собрания. Теперь и Кайсаровы против, и все, и ты… Всё разрушается… Как скоро прошло всё это!»

…С самого начала года Жуковский готовился к отъезду в Мишенское: укладывал и опять распаковывал книги, прибирал рукописи, не раз уже твердо намеревался подать в отставку… Но трудно было решиться ехать в Мишенское без разрешения на то Марьи Григорьевны. Она в письмах не одобряла его планов об оставлении службы. Помог случай. Мясоедов сделал Жуковскому очередной несправедливый выговор. Жуковский — впервые в жизни — вспылил, сказал что-то резкое, повернулся и — покинул контору. Дома написал он Буниной отчаянное письмо. 4 мая 1802 года Бунина отвечала: «Нечего, мой друг, сказать, а только скажу, что мне очень грустно… Теперь только осталось тебе просить отставки хорошей и ко мне приехать… Всякая служба требует терпения, а ты его не имеешь. Теперь осталось тебе ехать ко мне и ранжировать свои дела с господами книжниками».

…На станции увидел книжку «Вестника Европы», кем-то забытую. Вышел с нею во двор — там ямщик у колоды поил коней, подливая воду деревянным ведром. Небо было мирное, тихое. В книжке Жуковский нашел то, что уже знал наизусть, — стихотворение Карамзина «Меланхолия». Удивился совпадению стихов с теперешним своим настроением:

О Меланхолия! нежнейший перелив От скорби и тоски к утехам наслажденья Веселья нет еще, и нет уже мученья; Отчаянье прошло… Но, слезы осушив. Ты радостно на свет взглянуть еще не смеешь..

Д. Н. БЛУДОВ.

Литография.

 

2

…Вот и прошел первый день в родном Мишенском…

Он выскочил из экипажа у ворот усадьбы, пробежал по дорожкам цветника, навстречу ему радостно кинулась дворняжка Розка широкогрудая, приземистая, вся черная, с большим белым пятном на морде. Он погладил ее, взбежал на террасу — никого! И вдруг в гостиной — Марья Григорьевна и Елизавета Дементьевна.

— Титулярный советник Жуковский! — шутливо расшаркался он. — Покорнейше прошу даровать мне ваше благоволение…

— Здравствуй, здравствуй, друг милый, — сказала Марья Григорьевна. — Приехал! Вот и прекрасно. Как вышло — так и ладно. Мы и комнату тебе с Лизаветой приготовили — твою, где тебя немец на горох ставил.

— Здравствуй, Васенька, — тихо сказала Елизавета Дементьевна. — Хорошо ли доехал? Здоров ли?

Она — сухая, легкая, смуглолицая и еще не старая, ей сорок восемь лет. Она подняла руку. Жуковский немного наклонился, зная, что она хочет погладить его по голове. Взял ее руку, поцеловал. Глаза его наполнились слезами. Он кашлянул.

А Елизавета Дементьевна уже скорбно поджала губы и отошла в сторонку, уступая место Марье Григорьевне. — А где все наши? — спросил Жуковский.

Оказалось, что все — то есть четыре девицы Юшковы, мадемуазель Жолй, их воспитательница, и еще две девицы Вельяминовы — гуляют в парке, а Петр Николаевич Юшков с Андреем Григорьевичем Жуковским — в Белёве.

Был полдень. Жуковский вошел во флигель, распахнул двери прохладной комнаты: там все вымыто, выскоблено, и — о радость! — новые шкафы для книг сделаны — Марья Григорьевна позаботилась. В углу составлены четыре больших нераскрытых ящика с книгами, которые Жуковский переслал сюда из Москвы еще по санному пути. На деревянном гвозде летняя шляпа.

«Вот где я начну полную трудов уединенную жизнь! — подумал Жуковский. — Здесь — свобода! Деятельность и свобода. Хорошо сказал про это Андрей Тургенев: деятельность кажется выше самой свободы, ибо что такое свобода? Деятельность придает ей всю цену».

ЕЛИЗАВЕТА ДЕМЕНТЬЕВНА ТУРЧАНИНОВА (САЛЬХА) МАТЬ В. А. ЖУКОВСКОГО.

Рис. В. А. Жуковского.

Переоделся. В летней шляпе и с простой липовой палкой в руке пошел в парк. Какие толстые, дремучие ели! Не времен ли царя Алексея Михайловича? Ведь поместье старинное, на кладбище есть могильные плиты столь древние, что и Бунины не знают, кто под ними.

Вот и девицы — все в белом, с зонтами: две Анны, две Авдотьи, Екатерина и Марья. Посредине — мадемуазель Жоли в желтом русском сарафане, румянощекая, черноглазая. Анюта Юшкова мигом повисла на шее у Жуковского.

— Ой, я знаю, вы не любите, когда вас целуют, — затрещала она. — Но я не могу! Вот, вот, вот…

— Ah! quel bonjour… Enfin! — присела мадемуазель Жоли. — Bonjour, monsieur de Joukowsky! Bonjour, mademoiselle.

— Надолго ли? — спрашивали девицы.

— Хотелось бы навсегда, — отвечал он.

После обеда он отправился бродить один; сошел к нижнему пруду, постоял там, легко вздыхая всей грудью, весело глядя то на домики Мишенского среди садов и огородов, спускающихся с холма, то на сияющий купол усадебной церкви и на темный парк, раскинувшийся за ней, то на село Фатьяново, широко разбежавшееся в низине по реке Выре, на холмы и клубящиеся облака за рекой.

СЕЛО МИШЕНСКОЕ. ЧАСОВНЯ НАД РОДНИКОМ ГРЕМЯЧИМ.

Рис. В. А. Жуковского.

ДЕРЕВНЯ ФАТЬЯНОВО СО СТОРОНЫ СЕЛА МИШЕНСКОГО

Рис. В. А. Жуковского.

Потом через Фатьяново — по проселку — пошел в Белев, скрытый за холмом, а там — мимо Красной часовни — по Берестовой улице вышел к Оке. Высоким берегом брело стадо коров, белобры сый пастушок лет десяти лениво тащился сзади, волоча длинный плетеный кнут. За Окой — луга. Слева — совсем рядом — сказочно-живописные башни и купола Белёва, крепостной вал, городские дома и сады на круче.

Телега за телегой по мосту прогромыхал обоз; встряхивая вожжи, прошагали возчики в рубахах навыпуск, в поддевках, потянулись вверх по Козельской улице… В огород на самом обрыве вышла баба, сложила трубой ладони у рта и протяжно крикнула куда-то вниз:

— Микентий! Мике-е-ентий!

«Что за странное имя», — подумал Жуковский.

— Микентий!

СЕЛО МИШЕНСКОЕ. ЧАСОВНЯ НАД РОДНИКОМ ГРЕМЯЧИМ (ПОЗДНЕЙШИЙ ВИД).

Рис. В. А. Жуковского.

Жуковский спустился к воде, сел под куст и стал смотреть на журчащие, перевивающиеся золотисто-палевые струи. «Какая отрада, сколько счастливой меланхолии в этом неумолчном ропоте, — думалось ему. — Река говорит, ее можно понять, не разумом — чувством… Она образ времени, преходящего и вечного… Это невнятное бормотание струй просвещает душу больше, чем жизнь в городах среди ученых людей… Родина, отечество! Веками пахари выходили на эти поля, веками ловили рыбу в Оке, смотрели на солнце и на шезды, боролись с голодом и недугами; вдруг — набат в крепости, все хватают кто меч, кто рогатину или топор, а в лугах уже темная масса всадников, нарастают дикие клики — азиаты! И вот уже пылает посад, валятся обугленные деревянные башни крепости… 4 потом — ливонцы, войска Самозванца… Да и друг друга жгли белёвские и одоевские князья… А река журчит, унесши кровь и пепел. Стоит город Белев — тихий, словно неживой. И опять поля зеленеют!»

— Мике-е-ентий!

— Чего? — недовольно откликнулся наконец человек из-за куста, в двух тагах от Жуковского.

— Теленка поил?

— Поил.

Жуковский долго сидел над рекой, до тех пор, пока не ударил большой колокол в Спасопреображенском монастыре, а за ним не зазвенели большие и малые. Однако звон этот — слышный с белёвской кручи на десятки верст — не нарушил величественной тишины заокских просторов: там земля кажется воистину плоской — всё луга, луга, пашни, дороги, островки рощ, снова пашни и рощи, и совсем далеко — лес… И видны в этом чистом пространстве сразу несколько монастырей и деревень.

«Навсегда… навсегда… — повторял Жуковский про себя, и ему хотелось заплакать от грустного чувства, охватившего его. — Без этого я — ничто! С этим — человек…» — думал он, оглядывая поля на обратном пути.

БЕЛЕВ. ВИД ИЗ-ЗА ОКИ.

Рис. В. А. Жуковского.

Вдруг застучали колеса, затопотали и задышали кони, забрякала сбруя, и над самым его ухом раздался голос Андрея Григорьевича:

— Ба! Василий!

И другой голос — Петра Николаевича:

— Садись!

Жуковский прыгнул в коляску и попал в объятия своего крестного отца:

— Надолго ли к нам? На лето?

— Навсегда!

— Навсегда? — изумился Андрей Григорьевич. — А службишка?

— Бросил.

Андрей Григорьевич слегка хлестнул по лошадиным крупам, покачал головой. Коляска гремела; восемь лошадиных ног, подпрыгивающая сбруя и гривы — все это плясало перед глазами Жуковского, быстро приближалась дубовая роща Васьковой горы, разворачивался за ней парк Мишенского, вырастала церковь…

— Ничего! Проживем! — крикнул Андрей Григорьевич, осаживая лошадей у ворот усадьбы.

Петр Николаевич неопределенно молчал.

П. Н. ЮШКОВ.

Масло.

…Вечером Андрей Григорьевич рассказал Жуковскому о грандиозном пожаре, который был в Белёве прошлым летом: половина улиц обратилась в пепел; в Спасопреображенском монастыре выгорели кровли и стропила храмов, на большой колокольне семь колоколов растопилось — вышел сплав меди в 296 пудов! Два дня бушевало пламя. Ока шипела от головешек и горячего пепла. Ну прямо ливонская осада! — говорил Андрей Григорьевич. — А теперь — изволишь видеть: краше прежнего отстроились. Да не как-нибудь, а по высочайше утвержденному генеральному плану, с фасадами чуть ли не столичными… К зиме пожара уж и следов не осталось. Каков магистрат новый! А купчишки-лабазники теперь в таких домах живут — истинно замки! И колокола заново отлили…

БЕЛЕВ.

Рис. В. А. Жуковского.

БЕЛЕВ.

Рис. В. А. Жуковского.

Жуковский слушал, а в душе его какой-то печально-радостный голос повторял: «Навсегда… навсегда…»

Долго разбирал вечером книги. Разложил рукописи, развесил гравированные портреты Грея, Юнга, Флориана и Карамзина. Распахнул окно: луна вышла из-за темного гребня листвы, пепельные облачка невесомым флером перетягивались через нее. Так прошел его первый день в родном Мишенском.

 

3

Жуковский не спеша переводил «Дон Кишота», занимался самообразованием. Сшив тетрадь из больших синих листов, он надписал на обложке: «Историческая часть изящных искусств. I. Археология, литература и изящные художества у греков и римлян». Принялся делать выписки из книг. Завел тетради для выписок по философии и для занятий немецким языком, который знал пока еще недостаточно глубоко. В черновике — альбоме с застежками — делал планы будущих стихотворений, намечал что перевести.

Вскоре из Москвы прислана была ему изданная Поповым книжка: «Четыре времени года. Музыка сочинения г. Гайдена». Здесь было напечатано переведенное Жуковским либретто немецкого писателя Ван-Свитена для оратории Гайдна, сделанное по мотивам поэмы Томсона «Времена года». И Томсон и Гайдн горячо любимы были в молодом тургеневском кружке. Андрей Тургенев писал друзьям из Вены, что ему посчастливилось видеть Гайдна, который дирижировал в концерте своими произведениями: «Я с величайшим наслаждением слушал, чувствовал и понимал всё, что выражала музыка».

Андрей прислал Жуковскому и Мерзлякову портреты Шиллера и Шекспира. Александр Иванович Тургенев, уехавший учиться в Геттингенский университет, послал брату Андрею «для раздачи друзьям» Шиллерову «Орлеанскую деву». Жуковскому Александр писал: «Всегда, идучи с профессорской лекции, пожалею, что нет со мной любезнейшего Василья Андреевича. Какое бы удовольствие было для тебя слушать у Бутервека эстетику или историю у Шлёцера! Нельзя ли тебе приехать сюда? Право, славно бы зажили!» Мерзляков звал Жуковского в Москву, жалуясь, что они с Воейковым остались одни.

Андрей Тургенев слал друзьям свои стихи, которые восхищали их совершенством формы, мрачной силой мысли.

Свободы ты постиг блаженство, Но цепи на тебе гремят; Любви постигнул совершенства И пьешь с любовью вместе яд. И ты терзаешься тоскою. Когда другого в гроб кладешь! Лей слезы над самим собою, Рыдай, рыдай, что ты живешь!

ДЖЕЙМС ТОМСОН.

Гравюра Д. Басайра.

«Это будет великий поэт, — думал Жуковский, читая стихи Андрея, — ему открылось что-то такое, что еще никому не ведомо».

В июле 1802 года в тринадцатой книжке «Вестника Европы» Жуковский нашел «Элегию» Андрея Тургенева с примечанием Карамзина: «Это сочинение молодого человека с удовольствием помещаю в „Вестнике“. Он имеет вкус и знает, что такое пиитический слог». Жуковский был так очарован стихотворением своего друга, что вытвердил его наизусть.

Уже первые строки поражали:

Угрюмой Осени мертвящая рука Уныние и мрак повсюду разливает…

Обе строки начинаются с «у» — воют, как осенний ветер. И «мертвящая рука» Осени хотя и напоминала «зари багряную руку» Ломоносова, но более впечатляла. В стихотворении чувствовался дух Юнга и Грея, особенно — стихотворения Грея «Элегия, написанная на сельском кладбище», которое не совсем удачно перевел Жуковский. Вот, вот оно, Греево настроение у Тургенева:

Поблекшие леса в безмолвии стоят. Туманы стелются над долом, над холмами.

БЕЛЕВ. КРАСНАЯ ЧАСОВНЯ

Рис. В. А. Жуковского.

Где сосны древние задумчиво шумят Усопших поселян над мирными гробами. Где всё вокруг меня глубокий сон тягчит, Лишь колокол нощной один вдали звучит…

Андрей Тургенев в этом стихотворении обращается к Карамзину:

Напрасно хочешь ты, о добрый друг людей, Найти спокойствие внутри души твоей… Пусть с доброю душой для счастья ты рожден. Но, быв несчастными отвсюду окружен. Но бедствий ближнего со всех сторон свидетель — Не будет для тебя блаженством добродетель!

Это был отзвук споров о Карамзине, который — вслед за французскими просветителями — считал, что добрый человек может быть счастлив своей добродетелью, неизменными добрыми качествами души среди страдающего, изменяющегося мира.

…Боль о других! И вдруг, думая об «Элегии» Тургенева, понял Жуковский, что у Грея меланхолический, одинокий певец есть несчастный друг людей… Он добр, но несчастен. Несчастен, потому что добр. И еще Жуковский понял, что на место певца в стихотворении Грея он должен поставить себя. Он должен не просто перевести элегию, а именно пережить, перестрадать ее — здесь, в Мишенском. Андрей словно пелену снял с его глаз. Вторая попытка перевода элегии Томаса Грея увиделась ему как начало поэтической работы, несмотря на все написанное и напечатанное. Мало увидеть Грея в Грее, нужно увидеть его в приокской природе — как крестьян Грея в крестьянах полей, окружающих Мишенское. «Это будет моё! — говорил себе Жуковский, идя в сумерках по парку. — И я сам буду тот певец уединенный, о котором говорит Грей».

Жуковский спустился в ложбину; перед ним возвышались поросшие кустарником огромные валы древнего городища: один из углов — как башня — возвышался над темной пеной шумящих листьев. Жуковский полез наверх. Сколько раз он забирался сюда мальчишкой, играя в рыцаря Гюона! Сколько раз обозревал отсюда широкий луг, ограниченный рекой Вырой, словно сказочную страну… Справа, совсем близко, грозно шевелилась под свежим вечерним ветром дубрава Васьковой горы. Из полутьмы дышало в лицо Жуковскому огромное пространство родной ему земли. Вдруг озарила его мысль: «Здесь надо поставить простую ротонду, деревянную беседку! Нет и не будет места лучше для русского Грея… Тут буду я один с птицами, цветами и небом».

ТОМАС ГРЕЙ.

Гравюра.

…Он сделал чертеж, и два плотника из села соорудили нехитрое здание: подсыпали повыше холм, хорошенько утрамбовали землю, ошкурили несколько нетолстых сосновых бревен, изготовили свежей осиновой дранки на крышу. Чудесно пахла светлая эта беседка, и как весело было в ней, когда пришли сюда на «новоселье» все шесть девиц Юшковых и Вельяминовых и с ними мадемуазель Жоли! Они нарвали тьму цветов на широких валах городища и увили ими всю беседку, и на столик, где Жуковский собирался писать, тоже насыпали цветов. Жуковский был счастлив. Оказалось, что отсюда, как и с балкона усадебного дома, виден Белев. Внизу, прямо под беседкой, пролегала проселочная дорога. Мужик, ведший в поводу гнедую лошадь, остановился и долго, задрав бороду, с детским любопытством разглядывал беседку, хоровод барышень и смуглого «турчонка» в белой рубахе.

Почти каждое утро — исключая дождливые дни — шел сюда Жуковский с книгами и тетрадями. Весь август он отдал элегии Грея. Он был в непреходящем состоянии вдохновения. Каждый вечер он возвращался сюда в предзакатное — свое любимое — время. Перевод? Ну да, перевод английских стихов и русской натуры в стихи; вот начало элегии «Сельское кладбище», как оно стало складываться у Жуковского:

Уже бледнеет день, скрываясь за горою; Шумящие стада толпятся над рекой; Усталый селянин медлительной стопою Идет, задумавшись, в шалаш спокойный свой.
В туманном сумраке окрестность исчезает… Повсюду тишина; повсюду мертвый сон; Лишь изредка, жужжа, вечерний жук мелькает, Лишь слышится вдали рогов унылый звон.

Это — долина реки Выры, впадающей у Белёва в Оку. Герой элегии — певец, то есть поэт — идет на кладбище, где «праотцы села, в гробах уединенных навеки затворясь, сном непробудным спят», он думает обо всех этих крестьянах, которые из века в век трудились на земле:

Как часто их серпы златую ниву жали, И плуг их побеждал упорные поля! Как часто их секир дубравы трепетали, И потом их лица кропилася земля!

Мысль Томаса Грея о том, что люди равны и свободны от природы, оказалась близкой Жуковскому. Как бы ни сложилась жизнь каждого, смерть снова уравнивает всех. Меланхолический певец, проливающий слезы над памятниками былого, тоже смертен:

СЕЛО МИШЕНСКОЕ. ВИД НА ДЕРЕВНЮ ФАТЬЯНОВО С ХОЛМА ГРЕЕВА ЭЛЕГИЯ.

А ты, почивших друг, певец уединенный, И твой ударит час последний, роковой: И к гробу твоему, мечтой сопровожденный, Чувствительный придет услышать жребий твой Быть может, селянин с почтенной сединою Так будет о тебе пришельцу говорить: «Он часто по утрам встречался здесь со мною, Когда спешил на холм зарю предупредить».

СЕЛО МИШЕНСКОЕ. ХОЛМ ГРЕЕВА ЭЛЕГИЯ.

…Солнце еще не вышло, в листве, сырой от росы, поют птицы, Жуковский быстро проходит через парк, и вот — первый луч золотит столбики белой беседки на вершине «холма», куда пришел он «зарю предупредить»… Он чувствовал, что завеса поэзии приоткрылась перед ним.

В декабре 1802 года Карамзин напечатал в своем журнале это новое произведение Жуковского, которое заняло в номере семь страниц. Андрею Тургеневу, другу своему, а во многом и учителю, посвятил Жуковский свой труд. Заголовок его был таков: «Сельское кладбище, Греева элегия, переведенная с английского (Переводчик посвящает А. И. Т-у)».

 

4

В конце января 1803 года в Мишенском Жуковский встретил свою двадцатую зиму и написал стихи «К моей лире и к друзьям моим», где говорил:

Не нужны мне венцы вселенной; Мне дорог ваш, друзья, венок!

И звал их — друзей — в свою «хижину». Но друзьям было некогда; Мерзляков готовился в университетские профессора и ночи проводил над книгами; Александр Тургенев учился в Геттингене; Андрей вернулся из Вены в Петербург и тянул служебную лямку: «Вчера писал до того, что спина и глаза заболели, — жаловался он Жуковскому. — Здесь, брат, не то что в Москве: когда велят, то надобно делать».

НОМЕР ЖУРНАЛА «ВЕСТНИК ЕВРОПЫ» С ПЕРВОЙ ПУБЛИКАЦИЕЙ ЭЛЕГИИ «СЕЛЬСКОЕ КЛАДБИЩЕ», ПЕРЕВЕДЕННОЙ В. А. ЖУКОВСКИМ.

Жуковский предложил Андрею перевести вместе с ним для Бекетова «Дух истории, или Письма отца к сыну о политике и морали» Антона Феррана, с французского, — это четырехтомное сочинение, изданное в Париже в 1802 году, прислал Жуковскому Дмитрий Блудов. Андрей согласился, просил брата Александра достать Феррана в Германии, тот не сумел этого сделать, но «Дух истории» нашелся в Петербурге у князя Козловского. Жуковский и Тургенев стали готовиться к совместной работе.

…Князь Шаликов выпустил сентиментальное «Путешествие в Малороссию», где он описывал, однако, не столько Малороссию, сколько свои чувства. Карамзин попросил Жуковского написать отзыв на эту книгу. Жуковский написал, а Карамзин в марте напечатал его в «Вестнике Европы». Жуковский, сочувствуя меланхолическим излияниям путешественника, все же не смог удержаться от иронии: рассуждая о чувствительности вообще, он время от времени спохватывается: «Но я, кажется, хотел говорить о путешествии господина Шаликова!»; «Но я опять забыл свой предмет». Приведя в пример хорошего слога главу «Летний вечер в Малороссии», Жуковский так заключает рецензию: «Иной, прочитав эту статью, скажет самому себе: поеду в Малороссию… Но я скажу ему на ухо: не езди в Малороссию для одних летних прекрасных вечеров; они и здесь в Москве прекрасны. Выйдешь на пространное Девичье поле; там, где возвышаются гордые стены Девичьего монастыря, сядешь на высоком берегу светлого пруда, в котором, как в чистом зеркале, изображаются и зубчатые монастырские стены с их башнями, и златые главы церквей, озаренные заходящим солнцем, и ясное небо, на котором носятся блестящие облака; сядешь, и с тихим, спокойным чувством будешь смотреть, как солнце, приближаясь к горизонту, начнет бледнеть… бросит последний, умирающий взор на тихую реку, на отдаленный лес, на монастырские стены, на золотые главы церквей, и потухнет. А ты, мой любезный читатель, между тем будешь сидеть задумавшись… пленишься вечером и… забудешь о Малороссии!»

Этот элегический пейзаж — как бы укор Шаликову, в книге которого не было ничего подобного.

Андрей Тургенев писал Жуковскому с возмущением: «Ну уж, брат, путешествие Шаликова! я выходил из терпения. Козловский неистощимо нас забавил описанием самого путешественника и всех писателей чувствительной Москвы». Андрей прислал и свое новое стихотворение, которое снова привело в восторг и ужаснуло Жуковского — правдой, силой чувства, мрачностью:

Всех добрых дел твоих в заплату Злодеи очернят тебя. Врагу ты вверишься, как брату. И в пропасть ввергнешь сам себя Восстанешь, роком пораженный. Но слёз не будешь проливать; Безмолвной скорбью отягченный. Судьбу ты будешь проклинать; Потухнет в сердце чувства пламень. Погаснет жизни луч в очах, В груди носить ты будешь камень, И взор твой будет на гробах.

…В мае этого года Жуковский ненадолго приезжал в Москву — побывал у Прокоповича-Антонского, которому передал стихи для очередного выпуска альманаха «Утренняя заря», и прожил две недели у Карамзина в Свирлове. Карамзин уже тяготился журналом он мечтал о работе над историей России. В Свирлове Карамзин и Жуковский сблизились теснее. После «Сельского кладбища» Карамзин стал считать Жуковского лучшим московским стихотворцем.

Обойдя книжные магазины на Никольской и на Кузнецком мосту, встретившись с Мерзляковым и Воейковым, которые собирались ехать на лето в рязанскую деревню Воейкова, уладив свои дела с «господами книжниками» Поповым и Бекетовым, Жуковский поспешил в Мишенское. Он полюбил одинокую, тихую работу среди природы. В Мишенском он принялся за продолжение «Дон Кишота» и за свою собственную повесть, задуманную им во вкусе Флорианова «Вильгельма Телля», — за «Вадима Новгородского», которого обещал Карамзину для «Вестника Европы».

В середине июля Жуковский получил письмо от Ивана Петровича Тургенева, Предчувствуя недоброе, распечатал, выхватил взглядом из середины: «…занемог покойный от простуды… болезнь страшная и крутая… похитила ево у нас»… Умер Андрей! Жуковский плакал, читая дальше, слёзы капали на бумагу: «Лечил лучший медик государев… А мой цвет увял в лучшую пору! Скосила его жестокая смерть!»

«Не думал и не хочу утешать вас, — отвечал Ивану Петровичу Жуковский. — Я слишком чувствую свою и вашу потерю… Что делать! Моё сердце разрывается… Он так был достоин жизни! За что мы наказаны его потерею? Теперь, признаюсь, жизнь для меня утратила большую часть своей прелести; большая часть надежд моих исчезла. Мысль об нем была соединена в душе моей со всеми понятиями о щастии!»

Вместе с письмом послал он Ивану Петровичу элегию «На смерть Андрея Тургенева».

Сраженный горем старик оставил службу — вышел в отставку, купил дом в Петроверигском переулке на Маросейке и поселился там.

Александру Тургеневу Жуковский писал об Андрее: «Он был бы моим руководцем, которому бы я готов был даже покориться; он бы оживлял меня своим энтузиазмом».

Жуковский написал Мерзлякову в деревню, тот примчался в Москву и навестил Ивана Петровича, потом писал в ответ: «Ивану Петровичу стало гораздо лучше… Он говорил со мною об Андрее Ив. очень трогательно, сказывал, что от тебя получил письмо, но не знает, когда ты сюда приедешь. В самом деле, для чего ты так долго медлишь в деревне? Можно ли так долго с нами расставаться!»

Мерзляков узнал подробности кончины Андрея: «Ах, он умер очень тяжело… Он первоначально простудился, быв вымочен дождем. Пришедши домой, уснул в мокром мундире, которого поутру на другой день не могли уже снять. Этого мало: в полдень ел он мороженое и вдобавок не позвал к себе хорошего доктора с начала; ггосле это уже было поздно; горячка с пятнами окончила жизнь такого человека, который должен был пережить всех нас».

К своему уже оконченному «Вадиму Новгородскому» Жуковский прибавил вступление — поэму в прозе, реквием, плач о друге. «О ты, незабвенный! — восклицает он. — Ты, увядший в цвете лет, как увядает лилия, прелестная, благовонная! где следы твои в сем мире? Жизнь твоя улетела, как туман утренний, озлащенный сиянием солнца… Где мой товарищ на пути неизвестном? Где друг мой, с которым я шел рука в руку, без робости, без трепета… Всё исчезло! Никогда, никогда не встретимся в сем мире… Я, несчастный, я, разлученный с тобою в решительный час сей — не слыхал твоих стонов, не облегчил борения твоего с смертию; не зрел, как посыпалась земля на безвременный гроб твой и навеки тебя сокрыла!»

Карамзин, печатая повесть в «Вестнике Европы», сопроводил это место примечанием: «Сия трогательная дань горестной дружбы принесена автором памяти Андрея Ивановича Тургенева, недавно умершего молодого человека редких достоинств».

 

5

Мерзляков писал Жуковскому: «Карамзин не будет уже на следующий год издавать „Вестника“. Книгопродавцы, опасаясь остаться без журнала, хотят поручить многим то, что он делал один. Они уговаривают меня взяться за это. Но мои обстоятельства совсем не такие, чтобы всегда быть в струне… Не хочешь ли ты? Мне поручено тебя спросить от этом. Отвечай поскорее или приезжай сам».

Но Карамзин рекомендовал книгопродавцам в редакторы стихотворца Панкратия Сумарокова, который нуждался в помощи. Сумароков в Тобольске издавал «Журнал исторический» и «Иртыш, превращающийся в Иппокрену», а в Туле — уже в 1802–1803 годах — «Журнал приятного, любопытного и забавного чтения». Карамзин знал его с юности — они в молодости вместе служили в Преображенском полку.

С помощью близкого ко двору Михаила Муравьева, поэта, попечителя Московского университета, Карамзин добился звания государственного историографа и ежегодного пособия для работы над историей России. И хотя это пособие было в два раза меньше, чем доход, приносимый ему журналом, Карамзин был доволен. Тот же Муравьев помог ему получить разрешение брать на дом книги, рукописи и документы из всех монастырских библиотек, а главное — из архива Коллегии иностранных дел. Много книг присылал ему из Петербурга сам Муравьев. Мусин-Пушкин, Бутурлин, Бантыш-Каменский и Бекетов предоставили в его распоряжение свои собственные богатейшие библиотеки. «Десять обществ, — писал Карамзин, — не сделают того, что сделает один человек, совершенно посвятивший себя историческим предметам».

В начале 1804 года Карамзин женился во второй раз — на побочной дочери князя Андрея Ивановича Вяземского Екатерине Андреевне Колывановой — и почти весь год работал теперь в подмосковном имении Вяземских Остафьеве близ Подольска. Здесь у него сложился твердый распорядок дня. Сюда приезжали к нему друзья, не раз бывал и Жуковский.

…В январе 1804 года Бекетов выпустил первый том «Дон Кишота» Флориана-Серванта в переводе Жуковского, это было изящное издание с несколькими гравированными портретами и иллюстрациями. Готовился к изданию второй том, а Жуковский занимался переводом третьего.

В один из зимних дней он получил в Мишенском письмо от Александра Тургенева, из Геттингена: «Помнишь ли, брат, что я первый познакомил вас? — писал он о своем брате Андрее. — Может быть, вы бы и никогда друг о друге не узнали, если бы не я, если б наше пансионское товарищество не свело меня с тобою. Помнишь ли еще, брат, что уже с другого свидания вашего с ним вы уж узнали и полюбили друг друга?»

Александр будил воспоминания. Целая жизнь позади! И кажется — что осталось, кроме душевных страданий и одиночества? Но как сказал в своей «Элегии» Андрей:

И в самых горестях нас может утеилать Воспоминание минувших дней блаженных!

Эти строки будут в течение всей их жизни припоминаться и Александру Тургеневу и Жуковскому.

Ему хорошо было в Мишенском. Но все больше думалось ему о том, что в собственном углу — где-нибудь в ближайших окрестностях — уединение было бы более плодотворным. С помощью Марии Григорьевны и Елизаветы Дементьевны он собрал деньги. В Белеве, в Казачьей слободе, весной начались работы: плотники строили дом по чертежу, сделанному самим Жуковским. Место он выбрал прекрасное — самую высокую точку обрыва над Окой.

Какой свободой, каким покоем дышали в лицо Жуковскому заокские луга! Внизу сверкала синева реки, справа виднелась Васькова гора и холм родного Мишенского, а между ними — на валу городища — чуть белело пятнышко беседки, которую девицы Юшковы и Вельяминовы прозвали Греевой элегией. Он будет видеть ее из окна своего дома — он наметил по чертежу во втором этаже большое итальянское окно с полукруглым верхом.

БЕЛЕВ.

Мерзляков писал из Москвы: «Нынешний год загуляем к тебе с Воейковым, к которому сегодня едем в Рязань месяца на полтора. Дожидайся, брат. Нам не надобно твоего дома, если он не отстроен: мы проживем в палатке. Стихи твои будут нагревать сердца наши, а твоя ласковая, простая дружба украсит самые прекрасные виды, представляющиеся с крутого берега Оки, где строится твоя храмина… Приедем с Воейковым в Белев и поговорим обстоятельно».

Дом еще не был достроен, а Жуковского уже стали одолевать противоречивые мысли. С одной стороны, ему хотелось спокойного уединения, с другой — новых впечатлений, которые давали бы пищу для размышлений и работ в этом уединении. Он стал даже подумывать о длительном путешествии за границу. Хотелось побывать в Петербурге: «видеть один из лучших театров, слышать прекрасных певиц и певцов, посещать кабинеты картин, статуй».

БЕЛЕВ. ПАМЯТНИК В. А. ЖУКОВСКОМУ НА МЕСТЕ ЕГО ДОМА.

«Надобно решиться сделать план своей жизни, — думал он. — План верный и постоянный».

Осенью поехал в Москву. Побывал в Остафьеве. Карамзин работал над первым томом русской истории: он похудел, заметно постарел, стал сосредоточенным, немногословным. От него отошли почти все знакомые, так как им сделалось скучно — Карамзин говорил только о русской истории и разучился вести приятные, но пустые светские разговоры… Приезжали друзья неизменные: Дмитриев, Василий Пушкин, Жуковский…

Кабинет Карамзина был во втором этаже: большое окно в парк, низкие книжные шкафы красного дерева, стол из некрашеных сосновых досок, второй стол в виде пюпитра — для чтения летописей и грамот; несколько жестких стульев. Карамзин вставал в 8 часов утра и до девяти в любую погоду гулял пешком или верхом, в девять завтракал вместе с семьей и потом работал в кабинете до четырех часов, не делая перерывов. Иногда работал и вечером. Ездил в подмосковные монастыри за старинными книгами, грамотами, в Москву… Все дивились: это был другой, новый Карамзин!

«Ах, как жаль, — думал Жуковский, — что Андрей Тургенев не дожил до этого! Теперь бы он не сказал, что Карамзин пишет только изящные мелочи. Ведь это он, именно он, взялся за постройку грандиозного здания! Один!»

 

6

В первых числах января 1805 года Жуковский опять приехал в Москву — нужно было побывать у Бекетова, готовившего к печати второй, третий и четвертый тома «Дон Кишота». Остановился у Прокоповича-Антонского, в его флигеле во дворе Университетского пансиона. Инспектор гордился своим бывшим учеником, верил в его литературное будущее и советовал ему отправиться в путешествие за границу, обещая дать на дорогу — в долг — три тысячи рублей. Жуковский посещал иногда — как гость — класс русской словесности, который теперь вел Николай Кошанский, и пансионеры, узнавая его, говорили: «Это сочинитель Жуковский, переводчик Греевой элегии».

ОСТАФЬЕВО. ОКНО КАБИНЕТА Н. М. КАРАМЗИНА (ПОЛУКРУГЛОЕ).

13 января Жуковский был уже в Мишенском, так как одна из его многочисленных племянниц — Авдотья Петровна Юшкова — выходила замуж. Ее будущего мужа — Василия Ивановича Киреевского — Жуковский хорошо знал: это был несколько чудаковатый, но добрый человек, сосед по Мишенскому — его поместье Долбино находилось в нескольких верстах от Белёва.

16 января Жуковский снова в Москве. На этот раз он застал здесь Александра Тургенева, возвратившегося домой из Геттингена: они договорились весной съездить вместе в Петербург, где Тургеневу нужно было уладить свои служебные дела. Мерзляков был вызван в Петербург — его прочили в учителя к великим князьям, но это из-за чего-то сорвалось, и он вернулся в Москву.

Они втроем — Тургенев, Мерзляков и Жуковский — часто бывали у Дмитриева, который уговаривал их всех никуда не ездить, осесть в Москве и начать издание нового литературного журнала. Мерзляков между тем снова начал читать лекции в университете; Жуковский несколько раз ходил слушать: это были лекции по теории поэзии — о высоком и прекрасном, о гении, о выборе в подражании и т. д. Слушать его было большое удовольствие. Жуковский уговаривал его ехать с ним за границу. Эти разговоры были настолько серьезны, что Мерзляков начал хлопоты об отпуске для учения в Европе, а Иван Петрович Тургенев решился отпустить с ними своего третьего сына — Николая, который оканчивал Благородный пансион. Жуковский писал в Петербург Блудову, приглашал и его ехать за границу: год учиться в Париже, год — в Геттингене, затем год или полтора путешествовать по Европе. Потом вернуться и начать издание своего журнала. Отъезд он намечал приблизительно на май. А в марте он вместе с Тургеневым поехал в Петербург, как писал Тургенев одному из своих приятелей: «Он прогуляться только едет, а я, бедный, на досаду и на поклоны».

В. А. ОЗЕРОВ.

Литография.

В Петербурге Тургенев вынужден был ездить с визитами к должностным лицам, а Жуковский — вольная птица — сразу направился в дворцовую канцелярию, испросил разрешения и был допущен в Л а мотов павильон, то есть в Эрмитаж. Затем он побывал в Академии художеств, где, к своему удивлению, встретил на выставке картин не только «чистую» публику, но и купцов, и даже крестьян, что порадовало его. Посетил он и богатейшую галерею графа Строганова, в его дворце на Невском проспекте. С ним всюду ходил Дмитрий Блудов. Проголодавшись, они забегали в кондитерскую Лареды на Невском: у Блудова, который свои скудные средства тратил на ежедневное посещение театра, тут был кредит, но Лареда не подавал ничего, кроме мороженого и бисквитов. У Лареды они беседовали, читали «Петербургские ведомости», иностранные газеты. Возвращались домой голодные. Слуга Блудова — Гаврила — по вечерам делился с ними тем, что варил для себя: щами и кашей, и с доброй улыбкой смотрел, как они, по его выражению, «убирают». Когда они шли в театр, Жуковский облачался в запасной фрак Блудова, так как свой у него поизносился.

В Петербурге повеяло на Жуковского Европой.

На стрелке Васильевского острова шли работы — ее досыпали, одевали берега в гранит, делали причалы, съезды к воде.

Тут заготавливали материалы для гигантского здания Биржи, которую начал строить Тома де Томон. Остров окружен был плывущими и стоящими на якоре кораблями.

Жуковский любил смотреть на широкое пространство вод перед Зимним дворцом, на сады и сельские домики островов за Петропавловской крепостью. Петербург укреплял в нем желание путешествовать.

Почти каждый вечер он ходил с Блудовым и Тургеневым в театр. Сильное впечатление получил он от трагедии Владислава Озерова «Эдип в Афинах», поставленной с декорациями Пьетро Гонзаги и костюмами по рисункам Алексея Оленина. Антигона — Семенова, Шушерин в роли Эдипа были великолепны. После спектакля Блудов повел Жуковского за кулисы и там разыскал Озерова — скромного и печального человека с как бы удивленно поднятыми тонкими бровями. Так Жуковский познакомился с талантливым русским драматургом.

В Москву Жуковский повез выправленный автором список трагедии «Эдип в Афинах», который он передал управляющему московскими театрами князю Волконскому. Трагедия была поставлена в Петровском театре осенью того же года.

В апреле Жуковский приехал в Мишенское.

С холма, на котором находилась усадьба, снег сошел быстро. В парке стало сухо. На холодном весеннем ветру качались высокие ели, в ветвях толстых вязов и лип чернели гнезда, — грачи с шумом толклись над деревьями, словно ссорились.

Жуковскому хотелось охватить этот весенний мир душой — описать его в стихах, в поэме, создать портрет русской природы — наподобие «Времен года» Томсона, подражая также Клейсту, Сен-Ламберу и Делилю. Уже пахари потянулись спозаранку на поля, врезались в землю острыми носами «андрёвны», как мужики называли сохи, замахали гривами сивки-трудяги… Ожили тихие булевские поля. Засверкала река на весеннем солнышке. Жуковский поднимался рано, шел в сапогах по непросохшей дороге, слушал птичий гомон, смотрел в небо до головокружения. Прислонившись на лугу спиной к сухому стогу, он наслаждался тишиной и вспоминал стихи Карамзина:

Ламберта Томсона читан. С рисунком подлинник сличая, Я мир сей лучшим нахожу: Тень рощи для меня свежее. Журчанье ручейка нежнее; На всё с веселием гляжу. Что Клейст, Делиль живописали; Стихи их в памяти храня. Гуляю, где они гуляли, И след их радует меня!

В черновой тетради Жуковский набросал конспект будущего сочинения, которое должно было явить собой нечто новое — полуперевод, полуоригинальное произведение: «Приступ: утро; пришествие весны; весна всё оживляет; разрушение и жизнь — Андрей Тургенев… краткость его жизни, гроб его. Надежда пережить себя. Опять обращение к весне: главные черты весенней природы (из Клейста); жизнь поселянина (из Клейста); цена неизвестной и спокойной жизни; уединение; обращение к себе… к Карамзину; лес; черемуха; ручей; птицы, гнезда; конь… озеро, рыбак; первый дождь».

Начал поэму так:

Пришла весна! Разрушив лёд реки Прибрежный лес в волнах изобразила; Шумят струи, кипя вкруг челнока… [61]

В другой тетради Жуковский изо дня в день составлял списки того, что ему хотелось в ближайшем будущем сочинить и перевести. Он собирался написать несколько повестей («Марьина роща», что-нибудь из «американской жизни» в подражание «Атала» и «Рене» Шатобриана и другие), биографий великих людей (Жан-Жака Руссо, Лафонтена, Стерна, Фенелона), статей («О садоводстве», «О счастии земледельца», «О вкусе и гении»), романсов и од, посланий и мелких стихотворений. Вслед за этим списком в тетради следовал другой — перечень тех произведений мировой литературы, которые он хотел бы перевести на русский язык: «Эпическая поэзия: отрывки из „Мессиады“ и Мильтона; „Оберон“ Виланда; „Освобожденный Иерусалим“ Тассо; отрывки из Гомера, Вергилия, Лукана, Овидия…» и т. д. — в этом списке были еще «Дон Карлос» Шиллера, стихи Вольтера и Буало, оды Горация и Анакреонта. Этот список говорит о широте литературных интересов Жуковского. Практически на выполнение всех этих переводов потребовались бы долгие годы; но Жуковский не только мечтал, он немедленно принялся за переводческую работу — завел еще две тетради, озаглавил первую: «Примеры (образцы) слога, выбранные из лучших французских прозаических писателей и переведенные на русский язык Василием Жуковским», вторую: «Избранные сочинения Жан-Жака Руссо, перевод с французского, том первый». Обе начали заполняться переводами.

Жуковский жаждал стать истинно образованным человеком и той же весной 1805 года составил себе план чтения. Эта тетрадь получила следующее название: «Роспись во всяком роде лучших книг и сочинений, из которых большей части должно сделать экстракты». Еще тетради: «Для собственных замечаний во время чтения, для записки всего, что встречается достойного примечания; для разных мыслей»; «Для выписывания разных пассажей из читаемых авторов»; «Для журнала чтения или экстрактов»; «Для отдельных моральных изречений».

Он запасся большим каталогом французского книжного магазина Вейтбрехта в Петербурге и по нему намечал, что заказать в этом магазине. Список получился огромным: он рассчитывал со временем значительно дополнить свою библиотеку по разделам истории, естествознания, логики, эстетики, грамматики, риторики, критики, педагогики, политики, юриспруденции, физики, медицины, географии и экономики.

ФРАНСУА-РЕНЕ ШАТОБРИАН

Гравюра К. Афанасьева.

Эти планы самообразования снова наводили Жуковского на мысль о путешествии. В начале июня он писал Дмитрию Блудову: «Я еду в будущем мае вояжировать: год пробуду для ученья в Геттингене; год, для ученья же, в Париже, и год или полтора буду ездить по Европе… Что если бы ты поехал вместе со мною!» И все-таки, как видно из письма, срок отъезда был отодвинут на год. Строительство дома в Белёве продолжалось, Жуковский ежедневно приходил смотреть, как кладутся толстые отесанные бревна, как вьются стружки под рубанком столяра, как поблескивают на солнце топоры. И тогда ему хотелось остаться здесь навсегда, никуда не ездить, разве что изредка в Москву.

О своем будущем путешествии он советовался с Дмитриевым, «Что мне сказать о вашем вояже? — отвечал тот. — Если бы я умел рисовать, то представил бы юношу, точь-в-точь Василья Андреевича, лежащим на недоконченном фундаменте дома; он одною рукою оперся на лиру, а другою протирает глаза, смотрит на почтовую карту и, зевая, говорит: успею! Это будет подписью под картиною. В ногах несколько проектов для будущих сочинений, план цветнику и песочные часы».

Однако Дмитриев плохо представлял себе жизнь Жуковского в деревне, понятия не имел о том, какие противоречия раздирают душу молодого поэта, как в нем все клокочет и кипит… Александр Тургенев знал об этом больше. «Я нынче, то есть нынешнее лето, — писал ему Жуковский, — больше себя чувствовал и открыл в себе больше способности — или не знаю чего — быть человеком как надобно… Я воображаю вдали какую-то счастливую участь, которой ожидание волнует мою кровь. Для чего же и жить, как не для усовершенствования своего духа всем тем, что есть высокого и великого?»

…В Белёве жила младшая дочь Буниных Екатерина Афанасьевна Протасова. Еще в 1797 году она овдовела, муж много проиграл в карты и оставил долги — все его имения пошли с молотка, в том числе и Сальково, село Орловской губернии, где они жили; Екатерине Афанасьевне остались только два орловских села — Бунино и Муратове, ее собственное наследство, доставшееся ей еще от отца. Ни в одном из этих сел не было господского дома. Ей хотелось жить самостоятельно, и она поехала с детьми даже не в Мишенское к матери, а в Белев, где наняла удобный особняк на Крутиковой улице, поблизости от того дома на берегу Оки, который строил Жуковский.

Екатерина Афанасьевна, будучи в стесненных обстоятельствах, не могла нанять для девочек учителей. Она попросила Жуковского заниматься с ее дочерьми — двенадцатилетней Машей и Сашей десяти лет — чем он захочет: литературой, историей, языками, рисованием.

Жуковский был к этому внутренне готов: он видел в учительстве пользу и для себя. Он стал разрабатывать планы занятий, увлекся этим, и уроки его стали необыкновенно интересны для девочек. Не только история и литература, но и природа: Жуковский читал им Штурма и Бюффона, гулял с ними в окрестностях Белёва и Мишенского, обсуждал с ними сочинения Руссо, Сен-Пьера, Жанлис. Во время чтения и бесед он постоянно убеждал их в том, что человек должен быть чувствительным и добрым. И каждый раз он брал с собой на прогулки альбом и делал зарисовки: тонкими штрихами он быстро набрасывал пейзажи, фигуры крестьян, к удовольствию девочек — их портреты. Увлеклись рисованием и девочки: Маша старалась, и неудачи не охлаждали ее интереса к карандашу и бумаге, но у нее не очень хорошо получалось. Зато Саша оказалась способной рисовальщицей и восхищала Жуковского своими успехами.

Екатерина Афанасьевна присутствовала почти на всех уроках, но она часто раздражалась на дочерей и доводила их до слез, особенно Машу, у которой был менее ровный, чем у Саши, почерк. Однажды Жуковский в своем дневнике сделал для нее запись и дал ей прочесть. «Тяжело и несносно смотреть, — писал он, — на то, что Машенька беспрестанно плачет; и от кого же? От вас, своей матери! Вы ее любите, в этом я не сомневаюсь. Но я не понимаю любви вашей, которая мучит и терзает. Обыкновенно брань за безделицу… Но какая ж брань? Самая тяжелая и чувствительная! Вы хотите отучить ее от слёз; сперва отучитесь от брани…»

Маша и Саша были влюблены в своего умного и доброго учителя. Они приходили в новый дом Жуковского, который уже отделывали изнутри. Поднимались во второй этаж — в кабинет, еще не обставленный, но светлый, пахнущий свежим деревом, и робкая Маша тут оживала, обо всем расспрашивала. Ей нравилось смотреть из окна за Оку, ее большие грустные глаза освещались тихой радостью. Нет, она не была красивой, но редко можно было встретить такое милое лицо. Жуковский стал замечать, что он все более любит ее. «Это чувство родилось вдруг, — писал он в дневнике, — от чего — не знаю; но желаю, чтобы оно сохранилось. Я им наполнен, оно заставляет меня мечтать, воображать будущее с некоторым волнением».

ЕКАТЕРИНА АФАНАСЬЕВНА ПРОТАСОВА (БУНИНА)

Миниатюра.

…В ноябре Жуковский задумал издать «Собрание русских стихотворений», в нескольких томах. Стал собирать для нее сочинения — перечитывать русских поэтов, копаться в старых и новых журналах. Обратился с просьбами о стихах к Дмитриеву, Мерзлякову и другим поэтам. Дмитриев благодарил его за назначение его «безделок» в «собрание чего-то» и сообщал: «Без вас я получил десять томов „Petite encyclopedic poetique (Paris)“, в которой собраны лучшие стихотворения от поэмы до дистиха. При каждом роде наставление, которое не худо бы вам перевести для вашей хрестоматии. Антон Антонович хотел купить эту книгу для вас, но опоздал».

Жизнь Жуковского в его сельском уединении была заполнена множеством дел. И все же Дмитриев, не понимая этого, писал ему: «Я желал бы, чтобы вы скорее оставили ваше уединение, которое способно только питать вашу наклонность к меланхолии».

В письме к Федору Вендриху, молодому помещику, соседу Буниных по Мишенскому, Жуковский писал: «В свете обыкновенно смеются мечтам и чувствам пылких молодых людей; называют их понятия о добродетели химерами; в самом деле — они химеры в большом свете, для которого они существуют, и который привык неё обращать в смешное; но они не химеры для того человека, который заключает свое счастие меньше в грубой чувственности, нежели в наслаждениях духовных». Он говорил это о герое романа Виланда «Агатон», но этот герой потому-то и оказался ему близок, что он увидел в нем вот это преобладание духовного над материальным.

В начале декабря Жуковский с матерью переехали в свой новый дом. Радость, как это нередко случается, соединилась с горем: умер Петр Николаевич Юшков. Все обитатели Мишенского поселились на эту зиму у Жуковского в Белёве. Сам он буквально через несколько дней вынужден был поехать в Москву по делам, оставшимся после покойного, да и свои дела там были. Он повидался с Бекетовым, Дмитриевым, Антонским. Мерзляков, с которым он было пустился обсуждать будущее путешествие за границу, объявил, что не сможет ехать. Жуковский очень огорчился этим.

Но самой огорчительной вестью явилось пока еще негласное сообщение с театра военных действий против Наполеона: союзные войска потерпели поражение при Аустерлице; русские потеряли при этом убитыми и ранеными двадцать тысяч человек. Москва приуныла. При встрече первым был вопрос: «Не знаете ли каких-нибудь подробностей про Аустерлиц?» Россия не привыкла к таким поражениям. Много толковали в Москве о мужестве князя Багратиона, спасшего русский арьергард. Войскам отдан был приказ — возвратиться в Россию.

МАША ПРОТАСОВА (1811 год).

Рис. В. А. Жуковского.

АЛЬБОМ. ПОДАРЕННЫЙ В. А. ЖУКОВСКИМ М. А. ПРОТАСОВОЙ. ЗАГЛАВНЫЙ ЛИСТ РАБОТЫ В. А. ЖУКОВСКОГО.

Сепия.

…Зима. Жуковский — в Белёве. «Я давно не занимался стихами», — отметил он в дневнике. Перебирая бумаги, нашел поэму Оливера Голдсмита «Опустевшая деревня» на английском языке — когда-то Андрей Тургенев прислал это из Вены. Проработал три дня, перевел сто три стиха из четырехсот тридцати, сделал множество поправок и бросил. Но все же дал Сашеньке Протасовой, которая уже много его стихотворений переписала себе в альбом своим каллиграфическим почерком.

Он уверенно записал в дневнике: «Итак, цель моей жизни должна быть деятельность, но такая деятельность, которая мне возможна: деятельность в литературе».

…Случались дни солнечные, с бледной и чистой синевой неба. Нежно, призрачно светились снежные дали, сквозь шапки снега на крышах поднимались тонкие дымки. Тогда отправлялись гулять в санях — Юшковы, Протасовы, Жуковский. Заливались колокольчики, горели румяные щеки девиц, летел снег из-под копыт заиндевевших лошадей…

Дышалось легко и хотелось жить.