Главным в его детстве был дедушка. Дедушка Хисаси. Старенький, почти совсем седой, он обычно сидел, спрятав ноги в котацу, покряхтывал от удовольствия, когда Арата прибегал пожелать ему спокойной ночи или доброго утра.

Арата был младшим внуком. Самым младшим внуком. Даже младше самой старшей правнучки, Ёко. Когда всей большой семье случалось собираться вместе в дедушкином домике в токийском районе Сибуя, Ёко всегда хвасталась, что ходит в старший класс, не то что Арата. Арата старался не обращать внимания на девичьи задирки, хотя гордо задранный носик Ёко его обижал. Но ему удалось отыграться перед этой несносной девчонкой в день, когда дедушка Хисаси объяснил ему, что на самом деле Ёко никакая ему не кузина, а племянница. А папа Ёко такой же дедушкин внук, как и он, Арата, и Арата ему не племянник, а самый что ни на есть брат, хоть и двоюродный.

Странная семейная путаница пошла оттого, что старший сын дедушки Хисаси родился еще задолго до войны, а младший сын — после войны. И когда в 1950 году родился Сатоши, будущий папа Араты, его старшему брату Цутому было уже двадцать лет. Все эти родственные связи были столь запутаны и столь перемешаны несоответствием возрастов, что Арата и не пытался разобраться в них.

Дедушка Ямаока был не просто старым дедушкой. В восемь лет Арата нашел в «Справочнике генералов и офицеров армии и флота» статью «Ямаока Хисаси». Дальше значилось, что дедушка родился в 1901 году. Но сам дедушка говорил, что он еще на два года старше, а дату рождения нарочно перепутала его мама, боявшаяся, что сына слишком рано заберет у нее армия.

Но армия и так его забрала. Дедушка Хисаси стал военным. И теперь статья в справочнике сообщала, что свой первый офицерский чин Ямаока получил в 1925 году, что в 1942—1943-м служил на Филиппинах под командованием генерал-лейтенанта Ямасита Томоюки (которого американцы повесили после войны как военного преступника, но дедушка, по счастью, остался жив) и что в 20-м году Сева, проще говоря, в 1945 году по общемировому летоисчислению, ему даже был присвоен чин генерал-майора.

Арата гордился — не про каждого дедушку пишут в таких толстых книгах. Но дедушка про свою военную службу рассказывать не любил. Семья младшего сына, а значит, и самый младший внук Арата жили вместе с дедушкой в его доме, откуда пешком за несколько минут можно было дойти до комплекса NHK. Мама шутила, что, живя рядом с крупнейшей телекомпанией, грех не стать журналистом. Чем плохо, будешь по всему миру ездить — сегодня в Вашингтоне, завтра в Москве.

Дедушка таких разговоров не поддерживал. У них с Аратой была своя жизнь. Однажды в апреле, через несколько дней после начала учебного года, дедушка Хисаси, объяснив учителю, что у них неотложное дело, забрал Арату из школы раньше времени. Учитель, конечно, отпустил — дедушку Хисаси знали все. И так странно было собирать свой ранец и выходить из класса, когда всем ребятам надо было сидеть еще два урока и собрание. Арата сначала даже испугался — не случилось ли чего плохого, слишком уж необычно было то, что его забрали с уроков. Но глаза дедушки были веселые и заговорщические.

— Нас с тобой ждет небольшое приключение. Только это секрет. Ты умеешь хранить настоящие мужские тайны?

Арата умел. То есть он не знал, умеет ли хранить тайны, просто тайн в его семилетней жизни еще не случалось. Но он знал, что если дедушка Хисаси доверил ему тайну, то эта тайна умрет вместе с ним, — так говорили герои его любимых книг.

Дедушка остановил такси и повез внука в район Нихонваси. Там в выставочном зале универмага проходила необычная выставка. Из Советского Союза привезли найденную в Сибири мумию мамонтенка, которого ученые назвали русским именем Дима. Рядом с мумией русские художники нарисовали множество картин, изображающих, какой могла быть много миллионов лет назад жизнь этого мамонтенка. На этих рисунках мамонтенок был похож на летающего слоника Асабису из диснеевских мультиков, которые Арата смотрел по телевизору.

Арата полюбил мамонтенка как живое существо. По утрам он прибегал к дедушке и забирался на футон. Старик спал, как привык за свою жизнь, на расстеленном на полу футоне, хотя у всей остальной семьи были обычные европейские кровати. И, прижимаясь к дедушкиному уху, шептал новую порцию историй про Диму и его доисторическую жизнь. Обязательно шепотом — он же помнил об их с дедушкой мужской тайне.

Тайна оказалась не единственной. В следующем классе, тоже в апреле, дедушка снова забрал его с урока. И повел в Коуракуэн, в цирк. Акробаты на першах взлетали в воздух и снова приземлялись на свои длинные палки, гимнасты подпрыгивали на качелях и оказывались на плечах друг у друга. А на вершину этой пирамиды забросили девочку — ничуть не старше Араты. Девочка вела себя на арене как королева и, кланяясь, будто свысока одаривала зал царственной улыбкой. Совсем как Ёко. Да и была она ничуть не старше Ёко.

Медведи играли в футбол, катались на велосипедах и пиликали на гармонике — такие добрые и веселые. И почему это пугают, что в огромном Советском Союзе медведи бродят! Если все медведи, как эти, то не такая уж это плохая страна, как о ней говорят по телевизору. Хоть и не хотят отдавать Кунашири тоу, где бабушка Тидзу родилась.

Но главным во всем представлении был клоун. Такой непохожий на привычных клоунов. Без красного носа и рыжего парика, в почти обычных, чуть более широких брюках с пришитыми к ним веселыми цветочками и в такой же веселой цветочной майке.

Когда он появлялся, Арата смеялся так, что в животе начинались колики. А потом клоун сделал жест, словно вырвал из груди сердце. Держал его на ладони, показывая сжимающимися пальцами, как оно пульсирует в такт аплодисментам, и «бросил» свое «сердце» зрителям, в зал. Да так похоже, что сидевшая рядом жена почтенного господина бросилась его ловить, И почему-то захотелось плакать.

Арата не плакал, хоть проглотить комок в горле ему удалось не сразу. Он повернулся к дедушке и увидел, что по его сморщенным щекам текут слезы. А взгляд устремлен не на арену, на которой уже появились обезьяны, а куда-то далеко, в свои мысли. И Арата понял, что не заметить дедушкины мокрые щеки — это тоже часть их мужской тайны, хоть и не оговоренная заранее.

Еще через год дедушка повез Арату в район Ееги. Там в спортивном зале «Токио тайкукан» проходил турнир по гимнастике, где русские девушки оказались всех сильнее. Арате особенно понравилась одна с красивым именем Наташа. Посредине выступления она вдруг замирала на бревне, поворачивалась лицом к зрителям, словно проверяя, готовы ли они к чуду. А потом взмывала вверх, описав дугу в воздухе, проскальзывала внизу под бревном и снова оказывалась на нем, раскинув руки в стороны, словно чайка. Она одна делала этот элемент, который, как гласила программка, носил ее имя — «фляк Юрченко».

Дедушке, похоже, тоже нравилась эта Наташа. Иначе он не достал бы из пакета большого мягкого медвежонка. Арата посматривал на этот пакет всю дорогу в Ееги — что там, уж не подарок ли для него. Дедушка протянул медвежонка Арате, но сказал: «Пойди, подари!»

Арата сбежал сотню ступенек вниз и, протиснувшись сквозь толпу, подарил медвежонка Наташе. А в ответ на память получил фотографию гимнастки в том самом непостижимом полете над бревном. Наташа улыбнулась и что-то написала на фотографии непонятными русскими буквами. Дедушка Хисаси сказал, что там написано: «Арате от Наташи». Откуда он узнал? Хотя иногда Арате казалось, что дедушка Хисаси знает все.

И фотография тоже стала мужской тайной. Место для нее рядом с давно выпавшими молочными зубами и пиратским ножом нашлось внутри рассохшегося глобуса, у которого северное полушарие с легким скрипом отделялось от южного.

Возвращались домой они обычно тоже на такси. Но останавливали машину за несколько кварталов и к дому подходили пешком, будто бы пришли из школы. После таких походов дедушка становился тихим и несколько дней не выходил из своей комнаты, слушая одну и ту же музыку — арии из оперы «Фауст».

Уже потом, когда дедушка Хисаси умер, завещав самому младшему внуку свою главную Тайну, Арата все понял. Понял, почему их общие маленькие тайны из его детства так или иначе были связаны с этой огромной, пугающе серой страной, нависавшей на карте над их маленькой Японией. Почему дедушка плакал в цирке. И почему всегда слушал «Фауста».

Раньше Арата не сопоставлял странное пересечение их тайных развлечений с соседней страной. Как не сопоставлял с ними и висевшую у дедушки в токонома картину с изображением старинного парусника. Много позднее, уже сдав экзамен по русскому языку в университете, он прочел сделанную причудливым почерком надпись в углу акварели: Фрегат «Паллада». Рисовал лей. Ал.Можайский, фрегат «Диана», экспедиция его сиятельства Е.В.Путятина в Японию, года 1853.

Однажды настал апрель, а дедушка Хисаси не пришел в школу, чтобы увести Арату навстречу их новой мужской тайне. В класс посреди урока пришел папа. Только лицо у него было совсем не лукавое и веселое, как у дедушки Хисаси. Скорее, напуганное лицо.

— Ты уже большой мальчик, Арата! Это трудно понять, но ты должен…

Папа странно дышал.

— Ты знаешь, что дедушка Хисаси очень старенький. Ему уже 89 лет, а может, и больше… Бабушка Тидзу — ты ее даже не знал — умерла двадцать три года назад. Теперь пришла очередь…

Папа запнулся.

— Дедушка умер? — еле выговорил Арата. Слова почему-то перестали слушаться.

— Нет. Но он скоро умрет.

Папа смотрел не на Арату, не в сторону, а куда-то в никуда.

— Врачи сказали, что это случится сегодня. Или завтра. Ему очень плохо, и к нему не пускают никого. Но врач Кобаяси-сан сказал, что дедушка иногда приходит в сознание и зовет тебя.

Из сказанного отцом Арата сначала осознал только то, что из всех членов их большой семьи дедушка Хисаси хочет видеть его, Арату. И глубоко-глубоко внутри себя даже загордился. Но не успевшей родиться гордости помешало постепенное осознание прочих отцовских слов — дедушка умрет.

— Я понимаю, это очень трудно — в первый раз увидеть, как умирает человек. Но ты мужчина.

Отец все мял и мял в руках шляпу, не зная, куда ее деть.

— Ты Ямаока. Как дедушка и как я…

В больнице Арате дали халат, который был ему ужасно велик, и папа повез его на лифте. Арата хотел нажать на кнопку, но не знал, на какую — в лифте почему-то не было кнопок с номерами 4 и 9. Папа сказал, что в больнице никогда не бывает таких этажей: «Слишком плохая ассоциация». Арата вспомнил, как когда-то дедушка рассказывал о тайном смысле чисел — четверка ассоциируется со смертью, а девятка с несчастьем.

Они доехали до этажа с номером десять, который на самом деле был всего лишь восьмым. Кобаяси-сан встретил их у лифта и повел Арату по длинному коридору вдоль ряда одинаковых белых дверей. Наконец он остановился у одной из них, с номером 1007, и открыл ее.

Арата даже не понял, что на кровати лежит дедушка. Утыканный кучей проводков, подключенный к системе дыхания, дедушка казался не более живым, чем мумия мамонтенка Димы.

— Ты можешь сесть рядом с ним, — Кобаяси-сан указал на стул. — Ямаока-сан приходит в себя ненадолго. Главное, не пропустить момент.

Кобаяси-сан указал на кнопку.

— Если он откроет глаза, срочно вызывай медсестру или меня.

Арата сел на указанный стул и стал смотреть на дедушку. Ничего не происходило. Только глухое гудение приборов и хриплое дыхание дедушки через трубку.

Арата не знал, сколько времени прошло, — оно вдруг потерялось, время. Растянулось в тугую резинку, похожую на ту, в которую девочки играли на переменке в школе, чтобы потом вдруг сжаться в тугой клубок.

Сколько он просидел в палате, заснул или все привиделось ему наяву, Арата не понял. Но ему ясно представился цирк. Только вместо клоуна на манеже дедушка. В тех же широких штанах-клеш с нашитыми цветочками и в желтой майке. Он достает из груди сердце, и сердце — не понарошку, как у русского клоуна, а по-настоящему — бьется на его ладони. Синевато-красный мешочек, сжимающийся в такт — тук-тук. Только это «тук» становится все глуше, и Арата страшно боится, что дедушка сейчас, как тот клоун, бросит сердце зрителям.

Через большое, наполовину прикрытое жалюзи окно на дедушкину кровать проник луч заходящего солнца. Само солнце на проглядывающем в чересполосице соседних домов горизонте казалось пугающе красным. Чуть ли не рыжим. А луч его был все равно прозрачным, как стекло.

Арата долго следил, как луч, попавший в комнату, спрыгнул с подоконника на гудящие около стены приборы, прошел по пульту вызова врача, скользнул по нереально серой, словно слепленной из глины, дедушкиной руке, накрыл одеяло и наконец добрался до дедушкиных глаз. И только лучик попал на эти иссиня-черные веки, как они вдруг задрожали и медленно открылись.

Дедушка совсем не умирающим, обычным спокойным взглядом посмотрел на Арату. И… подмигнул ему.

Да-да, подмигнул. Арата не ошибся. Не могла же набежавшая слеза так застить его глаз, что ему показалось, будто дедушка подмигивает. Арата испуганно нажал на указанную доктором кнопку. Дедушка посмотрел еще внимательнее, словно спрашивая, что случилось. Он хотел что-то сказать, но дыхательный аппарат мешал ему. Прибежавшая медсестра засуетилась, поправляя приборы, пока не поняла, чего дедушка хочет.

— Вы хотите что-то сказать, Ямаока-сан. Сейчас я сниму дыхательный прибор, но вам нельзя долго оставаться без него. Вы меня понимаете? Вы не сможете дышать сами. Несколько слов, и мы должны будем опять подключить прибор. Вы меня понимаете?

Дедушка старательно медленно закрыл и открыл глаза и чуть сжал руку, за которую держал его Арата.

— Ключ, — сказал он, когда медсестра вынула у него изо рта трубку. — В кармане ключ. Шкатулка дома, на столе. Там письмо. Тебе. Возьми. Не говори никому. Прочти, когда поймешь, что ты уже взрослый. Только когда поймешь, что взрослый.

Арата страшно боялся, что дедушка Хисаси будет его ругать, — слезы катились по щекам, и он даже не успевал их размазывать. Дедушка всегда говорил, что мужчина не имеет права плакать, и теперь он не должен был видеть плачущего внука. Но дедушка не ругал его. Он слабым движением руки попросил наклониться. Арата прижался к его щеке, сухой и шершавой, как сушеная ягода умэбоши.

— Иди, — тихо сказал дедушка.

— Что? — не понял Арата. Отец объяснил ему, что его долг быть с дедушкой до конца.

— Теперь иди! — повторил дедушка и посмотрел на медсестру, взглядом показывая, что он готов снова подключить прибор, и закрыл глаза.

— Иди-иди, — сказала медсестра. — Не детское дело смотреть на смерть.

Арата размазал слезы по щекам, взял из кармана ключ, о котором сказал дедушка, и пошел к двери.

На выходе он обернулся. Медсестра подключала приборы, и они громко стучали в такт слабеющему дедушкиному сердцу. И Арате снова виделся жест, которым клоун бросал сердце в зал — оп-ля — лови! Солнечный лучик на кровати дедушки стал крохотным и в один миг исчез.

Дома, пока он открывал дедушкиным ключом шкатулку и доставал из нее письмо, на котором красивым каллиграфическим почерком, каким теперь писали только люди старой выучки, было написано его имя, он слышал, как мать говорила отцу, что и в этом Ямаока-сан оказался выше всех. Он не захотел, чтобы внук запомнил его смерть, отпустил мальчика и через несколько минут тихо умер.

Письмо мальчик спрятал в тот же глобус, который, разделяясь на две половинки, был надежным тайником для его сокровищ. И забыл о нем на несколько лет. Иногда, когда мама слишком уж ругала его за беспорядок в комнате, вытирая с глобуса пыль, он вспоминал о тайне земных недр. И задумывался — вырос он или все еще нет?

И каждый раз находил один ответ — если сомневаюсь, значит, еще не вырос.

Окончив школу, он легко поступил в университет, но, к удивлению родных, стал изучать не юриспруденцию и не финансы, а Россию и русский язык. В университете был студенческий театр, где играли пьесы на тех языках, которые изучали. Их преподаватель выбрал «Чайку», и Арата должен был сыграть Треплева.

— Виноват! — раз за разом повторял он дома перед зеркалом. — Я упустил из вида, что писать пьесы и играть на сцене могут только немногие избранные. Я нарушил монополию!..

Непривычные слова не давались языку, как пониманию юноши конца двадцатого века не давались поступки юноши конца девятнадцатого. Так через сто лет правнуки не поймут, зачем жил он, Арата, а он теперь не понимает, из-за чего этот Треплев убил себя. Как не понимает и то, из-за чего еще совсем недавно мужчины в его стране вспарывали себе животы. Как все поменялось в мире, если потомку самурая легче внутренне принять логику западного человека, чем образ мыслей, который заставлял его предков делать себе харакири.

— Я нарушил монополию… А что нарушил он?

Чью монополию нарушил он, если ему так трудно?

Чужой язык не пускает, защищается, огораживается частоколом труднопроизносимых звуков и непривычных по построению фраз.

Бросить все! Учить английский, на котором он и так говорит вполне прилично. И никакого тебе русского, с его склонениями, спряжениями и вечными исключениями из правил. Но… Разве можно отступаться при первой же трудности, как этот мальчишка Треплев, который от одной реплики своей стареющей мамаши сорвался и потребовал занавес.

Он не сорвется. Он не мальчишка. Он взрослый и отвечает за себя.

Он взрослый…

Машинально бубня про себя реплики Треплева, Арата забрался на стул, достал с книжных полок глобус и, чуть надавив, отделил северное полушарие от южного.

Письмо лежало там, куда он положил его десять лет назад. Только чернила, которыми красиво было выведено его имя, чуть потускнели. Или они и были тусклыми. Вряд ли дедушка написал письмо прямо перед смертью. Скорее, написал заранее и хранил под замком.

Арата!

Раз ты открыл это письмо, значит, ты стал уже совсем взрослым и сможешь принять на свои плечи тайну. Больше чем за 50 лет я не смог открыть эту тайну никому из близких, но и унести ее в могилу не могу.

Это странно для старого человека, которого жизнь не удивляла чудесами, но я верю, что к тому моменту, как ты будешь все знать, или немного позже, мир изменится. И моя тайна не будет такой уж страшной. Она перестанет угрожать благополучию и спокойствию близких мне людей, разделенных многими тысячами километров и десятилетиями безвестности.

Попробую объяснить тебе все по порядку, хотя это будет непросто и моя слабеющая память начнет сбиваться. Прости за это.

Сейчас в доме все спят. А я смотрю на висящую в токонома картину, изображающую русский парусник, подошедший к берегам Японии почти полтора века назад, и думаю, что, может быть, мой дед одной своей встречей случайно определил мою жизнь. И, кто знает, не определяю ли я невольно жизнь твою?

Я тоже был самым младшим внуком в очень большой семье. Может быть, поэтому ты, последыш, мне дороже всех моих дорогих людей, и моя тайна падает на твои плечи. Прости.

Мой дедушка, тоже носивший столь странное имя Арата, родился примерно в 1833 году. Точно он и сам не знал, да и прежде было иное измерение жизни. Когда мне было лет 8—10, а дедушке почти 80 лет, он рассказал, как молодым человеком в 1853 году стал свидетелем прибытия к берегам нескольких фрегатов под командованием русского дипломата Путятина. Его посольство хотело наладить отношения между Россией и Японией, но в тот год из этой затеи ничего не вышло. Слишком закрытой была в ту пору наша страна.

Один из фрегатов экспедиции Путятина назывался красивым словом «Паррада». Точнее, по-русски это звучит иначе. У русских есть звук, который нам с тобою трудно произнести. Язык дрожит, создавая звук, подобный капели или журчанию прохладного горного ручья, — «Паллада», Потом я научился произносить этот звук. Да и могло ли быть иначе, если этот звук был в имени самой прекрасной женщины на земле, единственной женщины в моей жизни, да простит меня мать моих детей и моя законная супруга Тидзу-сан, твоя бабушка. Но я тороплю события.

В те времена, в начале века, недавняя война между Японией и еще старой Россией была слишком свежа в памяти людей. Русских и Россию здесь не очень любили. Тем более не любили их новую страну Сорен. Но дедушка повторял, что не надо верить тому, что говорят о русских, не надо считать всех русских врагами. Да, мы разные. Мы очень разные. И трудно понять, почему мир устроен так несправедливо, — мы живем на крохотной земле, а им даны огромные просторы, которыми они не умеют правильно распорядиться. Но люди едины, где бы они ни жили — на севере или на юге, в Америке или в Австралии, а тем более так близко, как мы с русскими. У нас разные обычаи. Нам трудно понять и принять то, что кажется нам непонятным. Но только желание понять может помочь жить в дружбе, а не во вражде.

В войне 1905 года погиб мой отец. Но даже то, что младший сын погиб в сражении с русскими, не заставило дедушку озлобиться. Он повторял — если не стараться понять других людей, легче умереть сразу.

Он был замечательным, мой дедушка Арата. Долгие годы он работал на производстве у Микимото, того, что придумал способ выращивать искусственный жемчуг, и на этом разбогател. Но дедушка только повторял, что нельзя стать богатым и счастливым, подменяя природу вымыслом. Он не мог уйти — другую работу в его краях тогда было почти невозможно найти. Но и наживать себе состояние на том, что не принято его сердцем, он тоже не мог.

Я бы хотел быть для тебя таким же дедушкой. Получилось или нет, не мне судить.

Дедушки Араты не стало. В России пришли к власти большевики. Они страну закрыли, потом снова стали открывать, захотев дружить со всеми, и с Японией тоже. В середине 20-х годов установили дипломатические отношения. Через год или два военный атташе Японии договорился с большевиками об обмене офицерами с целью изучения языков и передового опыта. В 1935 году меня, выпускника Военной академии Генерального штаба, направили на стажировку в Советский Союз.

Моя жена Тидзу рыдала — я вынужден был оставлять ее одну с ребенком, к тому времени у нас был уже сын пяти лет. Взять их с собой не разрешалось. Обсуждать приказы командования тоже не разрешалось. Я переживал, не зная, как выживет моя семья без меня, но в глубине души был рад поехать в загадочную страну, которая и на расстоянии околдовала моего дедушку Арату.

— Я чувствую, ты не вернешься, — сказала мне Тидзу у причала в Иокогаме, от которого отходил мой корабль. Прыгающий рядом Цутому веселился и просил привезти ему из России медведя.

Много дней я плыл вокруг Индии и Африки, потом на поезде ехал через всю Европу и наконец в Белоруссии на пограничном пункте Негорелое пересек границу СССР. Потом мне рассказали, что «негорелое» по-русски значит то, что не сгорело или не подгорело. Странное название для поселения.

Я ехал в Ленинград, где меня должны были встретить представители Ленинградского военного округа. Но на перроне я не видел никого в военной форме. Так и стоял около своего вагона, не зная, куда идти, пока не услышал дивного тембра женский голос, который окликнул меня.

— Ямаока-сан. Меня зовут Лидия. Меня назначили вашей переводчицей и учительницей.

Не знаю, можно ли поверить, но в первый же миг, услышав этот волшебный голос, еще не успев повернуть голову и увидеть, как выглядит та, кому этот голос принадлежит, я был покорен. Внутри моего тела прошла легкая дрожь, в горле застыл комок. И, поворачиваясь, я уже знал, что сейчас увижу ту единственную женщину, ради встречи с которой я и родился на этот свет. Так оно и получилось.

Лидии в то время было 25 лет. Она состояла в разводе и растила девочку Ирину, ровесницу моему Цутому. Работала она в советской организации «Интурист», ведавшей всеми иностранцами, приезжающими в их страну. У нее было великолепное образование, а японскому языку ее обучил отец, служивший переводчиком в годы японско-русской войны. Она была из древнего рода, кок сама рассказала однажды, в ней текла кровь Толстых и Мусиных-Пушкиных. А когда я, желая проявить свою осведомленность, сказал, что перед поездкой в Советский Союз даже читал произведения ее великих родственников, Лидия только рассмеялась: «В России было много Толстых и много Пушкиных. К писателям мой род отношения не имеет. Хотя в мою прабабку был влюблен Иван Гончаров, даже изобразил ее в „Обломове“ в образе Ольги Ильинской». Я очень удивился, когда узнал, что этот неизвестный мне русский писатель Гончаров, который был влюблен в прабабушку Лидии, входил в состав экспедиции на том самом фрегате «Паллада», прибытие которого к берегам Японии видел мой дедушка Арата.

Само расписание моей учебы держало нас все время вместе. Но помимо учебы я не мог сделать и нескольких шагов навстречу — не знал, как эта божественная женщина расценит ухаживания человека, у которого остались дома жена и ребенок. О моей семье она знала из моей анкеты и весьма деликатно показывала, что помнит о них. Приводя меня в главный музей, бывший дворец русских царей — Эрмитаж, или катаясь со мной по каналам, которых в этом городе великое множество, она аккуратно упоминала, что о моих впечатлениях стоит рассказать в следующем письме моей жене. Я соглашался, только писал домой все реже. Врать я не умел, а скрыть охватившее меня чувство не мог даже на бумаге.

Лидия учила меня русскому языку исподволь — на таких прогулках, в цирке, в опере — теперь ты можешь понять, почему я водил тебя в русский цирк и почему всегда слушал одну и ту же музыку. Во время оперы «Фауст», наклонившись к ней со своего места, которое размещалось позади ее кресла в ложе, я чуть коснулся губами ее волос, сколотых старинным черепаховым гребнем с узором из иероглифов, не японских — китайских. И почувствовал то, что никогда не чувствовал с твоей бабушкой. Я благодарен ей за все, что она вынесла и вытерпела, за всех детей, которых Тидзу мне родила. Но никогда, ни разу за все прожитые с нею годы, я не чувствовал того, что мне давало каждое прикосновение к Лидии. Да простится мне это признание.

После этой оперы мы уже не могли скрывать свои чувства. Словно подняли шлюз, пустили воду, и уже никто не в силах был вернуть этот поток на место.

Летом 1936 года мы вместе ездили в Крым, в Гурзуф. От этой поездки у меня осталась реликвия — фотография, которую ты найдешь в этом письме, и главная реликвия, которую я видел только несколько раз в своей жизни, — сын. В апреле 1937 года моя Лидия родила сына. Я забрал их из родильного дома, и мы вместе пошли в организацию, которая регистрировала рождение, — ЗАГС. Там нашему сыну выдали свидетельство, где было написано — «Арата Ямаока, родился 11 апреля 1937года в городе Ленинграде. Мать — Виноградова Лидия Ивановна, русская, отец — Ямаока Хисаси, японец».

Через день Лида и Арата снова оказались в больнице — у мальчика началось заражение крови, потом воспаление легких, потом осложнения. Посетителей в их палаты не пускали, только иногда Лида показывала мне в окошко с третьего этажа запеленатого Арату.

Тем временем пришел приказ возвращаться в Японию. Я стал готовить обращение о предоставлении разрешения на въезд в страну моих сына и жены, но меня вызвал в Москву военный атташе Японии. Суть того разговора сводилась к следующему — японские власти не дадут разрешения на въезд Лидии — по японским законам, у меня есть жена Тидзу. Даже если я смогу поехать в Японию и оформить развод с Тидзу, настаивать на приезде Лиды вряд ли станет возможным. И уж наверняка никто не даст разрешения на въезд в Японию ее дочери от первого брака и ее больной матери.

— Сможет ли госпожа Виноградова-сан оставить их в Ленинграде, решайте сами, — сказал атташе. — И еще учтите, все это может занять не один год, а международная ситуация такова, что никто не в состоянии предсказать, что будет дальше. Сегодня Япония и СССР — стратегические партнеры, а завтра… Вы сами знаете, что происходит.

Атташе меня не убедил. Он настаивал, что все сотрудники организации, где служила Лидия, работают на НКВД и следят за иностранцами, что Лидия чекистка. Но из всего разговора с ним я только понял, что не смогу увезти мою семью с собою сейчас. Сердце щемило нещадно, но я был уверен, что сумею оформить все бумаги в Японии и вернуться за Лидией не позже чем через год.

Уезжать надо было 14 июня. Лиду и Арату выписали из больницы только вечером 13-го. У нас оставалась одна ночь. Более горькой и более прекрасной ночи в моей жизни не было и быть не могло. Я чувствовал, что Лида прощается со мною навсегда. Она говорила, что не сможет разбить сердце и жизнь Тидзу и нашего сына. И что никогда не сможет оставить маму и дочку в Советском Союзе. И, уже совсем шепотом на ухо, что в ее стране трудные времена и, в случае ее отъезда в Японию, ее мать могут посадить в лагерь, а дочку отправить в детский дом…

Лида говорила все это, но я не верил, я упрямо твердил, что мы будем вместе, прежде чем Арата начнет ходить, — я пропустил этот миг у первого сына, но не хочу прозевать его на этот раз.

Поезд отходил от перрона, и я смотрел, как фигурка Лиды с сыном на руках становится все меньше и тает в тумане. Это был последний раз, когда я видел ее и сына. И полвека потом моим самым страшным сном были Лидия с Аратой, тающие в тумане, — вот они рядом со мной, я бегу к ним, протягиваю руки, а руки проходят сквозь туман.

Я вернулся в Токио, где оставались Тидзу и старший сын. Забывший меня Цитому с удивлением разглядывал русские подарки — шапку-ушанку, игрушечный пулемет, деревянную куклу — пионера. Подарки забирал, а меня сторонился, прятался за мать.

Тидзу выслушала меня с величайшим достоинством и сказала, что она согласна на все. Я подал документы во все нужные ведомства, но через неделю после моего возвращения пришел приказ — отправить меня в распоряжение генерала Ямаситы, армия которого базировалась на Окинаве.

Как объяснить, что произошло потом…

От Лиды я не получил ни одного письма. По делам службы приезжая в Токио, я еще пытался пробивать вызов для Лиды и сына, пока мне прямо не сказали, что это невозможно. Япония и Советский Союз стремительно становились врагами, и честное служение Родине делало меня предателем собственной любви и семьи.

— Если вы не думаете о себе и о своей Родине, подумайте хотя бы о них. Ваши попытки связаться с ними небезопасны, прежде всего для госпожи Виноградовой-сан. По данным нашей разведки, в Советском Союзе идут массовые аресты. В такой ситуации письма из Японии и попытки вывезти свою неофициальную семью сюда обернутся концлагерем и гибелью для госпожи Виноградовой-сан и для вашего сына.

— Смиритесь, — сказал мне генерал-полковник. — Иначе вы убьете их. Если уже не убили. Сам факт рождения сына от японца может стать для нее смертным приговором…

Я вышел из военного министерства на улицу, но мне казалось, что я вошел в смерть. Мир закончился. Закончилась жизнь. Все прочее стало доживанием.

Когда Советский Союз вступил в войну с Германией и Гитлер блокировал Ленинград, я, как мог, следил за тем, что творилось с городом. Считал дни блокады и не мог есть — с каждой проглоченной горстью риса мне казалось, что я отнимаю кусочек жизни у сына и у Лиды. За несколько месяцев я похудел на 18 килограммов, и меня отправили в госпиталь, где стали вводить питание через зонды.

Я служил как мог — честно. Несколько лет был с войсками Ямаситы Томоюки на Филиппинах. Ямасита грабил эту несчастную страну. Однажды, после одного из военных рейдов, он с глазами голодного хищника показывал мне завернутую в окровавленную рубашку добычу. Золотые украшения, слитки, жемчужные нити. И невиданную черную жемчужину, размером с яйцо небольшой птицы. Такой я не видел даже на плантациях Микимото, где мальчишкой подрабатывал, помогая дедушке.

Зловеще хохоча, Ямаеита рассказывал, что расстрелянный им прежний владелец сокровищ говорил, что жемчужину эту называют «жемчужиной Магеллана» и она навлекает беду: легенда гласит, что жемчужина была дарована мореплавателю, открывшему эти острова для европейцев, и что из-за нее он погиб. «Думал меня этим испугать!» — Ямасита жадно смеялся, но мне не было даже противно. Я знал, что судьба накажет его за алчность и жестокость, только не знал, за что судьба наказала меня. Стянув горло тугой петлей так, что воздуха хватало ровно на то, чтобы не умереть сразу, судьба моя, как завороженная, не жалила, ждала.

Однажды я видел, как 36 тысяч плененных гнали в лагерь. В колонне выделялся среди простых солдат офицер, в котором чувствовалось что-то звериное. Может, это была тяга к жизни, которой во мне не осталось.

Охраны не хватало. И, только я отъехал от места, где гнали этого офицера, как услышал выстрелы. Строй распался. Заключенные побежали в разные стороны. Охрана не успевала стрелять. Офицер бежал прямо на меня. Я выхватил пистолет и уже сквозь прицел увидел ту звериную жажду жизни в его взгляде. Он в моем прицеле становился все крупнее и крупнее. Будто заслонял меня самого. Эти звериные глаза мешали нажать на курок.

Я опустил пистолет, так и не убив его. С другой стороны автомобиля, где палил из автомата солдат-водитель, уже лежали десятки человек, а «мой» так и добежал до пригорка, за которым начинались деревья, и успел скрыться прежде, чем подоспевший новый взвод охраны вернул большинство беглецов на место.

Потом, много десятилетий спустя, я увидел по телевизору диктатора этой страны. И узнал в нем не убитого мной офицера.

В 1944 году меня назначили в армию, которая дислоцировалась на Сикоку, что спасло меня от расправы американцев, вскоре занявших Филиппины. Ямаситу они в 1946 году повесили. Видно, прав был расстрелянный им филиппинец — присвоенная Ямаситой жемчужина Магеллана и в этот раз принесла несчастье.

Тогда же, в 44-м, мне единственный раз приснилась Лида, которая в этом сне не растаяла в тумане. Мы говорили с ней не по-японски, как обычно дома, а по-русски.

— Обещай, что ты выполнишь то, о чем попрошу, — сказала она во сне. Она сидела в ложе театра, где я впервые ее коснулся. В волосах был тот же доставшийся от бабушки старинный черепаховый гребень.

— Я сделаю для тебя все. Даже если ты попросишь то, что свыше моих сил.

— Это свыше твоих сил. Но ты это сделаешь. Ты вернешься к Тидзу и снова заживешь с ней одной семьей.

— Я не смогу.

— Ты должен. Тебе суждены еще дети. Они должны были быть нашими, но я уже не смогу их родить. Пусть их родит Тидзу.

Я проснулся в холодном поту и мысленно просил об одном — только бы она не умерла в тот миг, когда мне приснилась. Не знаю, где она, с кем. По пусть лучше буду корчиться в судорогах ревности, представляя, как другой мужчина раздевает мою Лидию, ведет к кровати, любит ее ночь напролет. Пусть буду сходить с ума, только бы, просыпаясь среди ночи, не ощущать холод сомнений — не в могиле ли любимое тело.

Я сошелся с Тидзу. Как и обещал Лиде. И дал жизнь еще одному сыну, Сатоши. А он — своим детям. Так появился ты, мальчик, родившийся почти день в день с моим русским сыном, — может, если учесть разницу во времени между Токио и Ленинградом, вы и родились в один день. Поэтому я не назвал тебя Хироши, как следовало бы по обычной семейной традиции, а дал тебе имя моего деда и моего сына. И, впервые взяв тебя на руки, думал о старшем Арате. Ему в этот день должно было исполниться сорок два. Если он выжил.

Однажды, увидев, как ты делаешь свой первый шаг, я заплакал. Все было так, как виделось когда-то, — мой мальчик Арата, делающий свои первые шаги на полу моего дома в Токио. Только нет рядом Лиды. И мальчик другой.

Тидзу умерла еще до твоего рождения, в 67-м. Так же тихо и покорно, как жила. Во сне. Ни разу за все эти годы она не упрекнула меня. Но, может, ее всепрощение оказалось самым страшным наказанием для меня.

Отношения с Советским Союзом стали налаживаться. И, случайно познакомившись на одном из приемов с русским дипломатом, я поинтересовался, как можно найти человека в такой огромной стране.

Дипломат попросил написать имена и обещал помочь. Я с трудом вывел на листе бумаги русские буквы «Виноградова Лидия Ивановна» и «Ямаока Арата» — да, именно так твое имя и имя моего потерянного сына пишется по-русски.

Через три месяца пришло письмо из советского посольства, в котором дипломат, извиняясь, писал, что данных на Ямаоку Арату не найдено, а женщин со схожими данными три — одна из них погибла на войне, другая скончалась в 1946-м где-то в Сибири, а третья живет в Ростове-на-Дону. Я написал той, что жила в Ростове, — это оказалась не Лида.

Еще раз я встретился с этим же дипломатом несколько лет спустя. Меня снова пригласили на прием в советское посольство. А Григорий стал важным чином — занимал должность заместителя министра. Но он вспомнил меня.

— А я ведь продолжал искать ваших, — сказал он. — Но увы… Никто из родственников всех Лидий Виноградовых, 1910 года рождения, ничего не знал ни о Ямаоке Хисаси, ни о Ямаоке Арате. Мне очень жаль.

Григорий оставил номер телефона своего дома и дома своих родителей.

— Если случится когда-нибудь быть в Москве, позвоните. Я понимаю, что надеяться на чудо смешно, но вдруг…

Теперь остается объяснить, почему я, скрывавший всю эту историю столько лет, пишу тебе. Я не счел возможным тревожить покой моих детей странной историей об их русском брате. Может, я был в этом неправ. Но Тидзу молчала, тем самым не давая мне права говорить, а я защищал свою тайну. Как жадный ростовщик, я пытался «зажечь костер из ногтей» и один наслаждался последними зернами моей памяти, которых в моем кармане оставалось все меньше и меньше. Дабы не утратить ощущения, я разрешал себе вспоминать все реже. И лишь 14 мая — в день нашей первой близости — и 11 апреля — в день рождения Араты — закрывал глаза. И медленно, как безумный коллекционер, в одиночестве открывающий спрятанную от завистливых взглядов коллекцию, позволял себе вспомнить подробности. И почувствовать то, что с 1937 года я не чувствовал больше ни разу.

В последние годы я часто думал, как сложилась бы жизнь, если Лида и сын могли бы остаться со мною. Были бы мы так же бесконечно счастливы, как летом тридцать шестого? Или привычка убила бы любовь…

Мальчик мой. Я не могу повесить на тебя груз долга и просить отыскать следы твоего дяди и его матери. Это невозможно. Но, если чудо когда-нибудь случится, скажи им одно — я их любил. Только их. И еще тебя. Да простят меня все остальные.

Вслед за последней страницей письма шла порыжевшая от времени фотография — совсем молодой дедушка и русская женщина, красивая какой-то старой красотой, на фоне странной горы, похожей на лежащего у воды медведя. Внизу надпись: Аю-даг. Медведь-гора. Гурзуф. Июль 1936 года.

Таких глаз у дедушки Арата не видел никогда.

Что там у дедушки. Ни у кого в реальной жизни Арата не видел таких глаз. И такой незримой, но явной нити, протянутой между этими двумя, выбегающими из моря.

«Наверное, — подумал он, — это и есть то, что называется „любовь“. Не секс, не make love, а любовь».

И еще он испугался, что проживет свою жизнь, так и не успев это почувствовать.