3
По ночам, когда из-за широкой косы, отделяющей лагуну от моря, встаёт полная луна и, заглядывая в окна гостиницы, своим светом не даёт мне заснуть, я, монах Леонтий, выхожу на балкон, висящий прямо над водой, так как в Венеции многие улицы — это каналы, и смотрю, как по широкому проливу, делящему косу надвое, идёт судно. Гребцы осторожно, словно пробуя воду, опускают весла и потихоньку продвигают греческую хеландию, арабскую карабу или славянскую лодью в порт. Несмотря на разницу в принадлежности к той или иной стране, эти суда похожи между собой, ибо все они — купеческие, которых за время дня и ночи уходит и приходит большое количество.
Венеция — это не только город на воде, расположенный на островах Адриатического моря, но прежде всего большой перевалочный пункт товаров, идущих с запада на восток, из Азии, Балканских стран и даже с далёкого севера — из Хазарии, Киевской Руси и Крыма, откуда родом Доброслав Клуд.
Опять он с нами. Только его и Антигона в гостинице сейчас нет, оба бродят по борделям, да и что с них возьмёшь!.. Антигон — холостяк, Клуд — язычник, поэтому нравственной моралью они не обременены. В этом городе, кажется, давно не говорят о ней: торговать живым товаром, особенно христианскими женщинами, безнравственно, а здесь торгуют, да ещё и сбывают их в магометанские гаремы... Поэтому тут так много публичных домов и всего две базилики: одна, большая, — святого Марка и другая — маленькая и невзрачная. Зато вдоль Большого канала, который пересекает город зигзагообразно, стоят шикарные особняки знати, а на площади святого Марка возвышается великолепный дворец дожей. Вот вам и вся мораль!
В Венеции папа поставил епископом отца Акилу, чем-то в действительности похожего на орла: такой же острый взгляд чуть с желтинкой глаз, крупный нос крючком и длинная, словно ощипанная шея. И также по-орлиному он словно низвергался с небес, когда доказывал нам ложное, а именно, что надобно везде и всюду Священное Писание проповедовать только на трёх языках: греческом, латинском и еврейском.
— А если славяне или другие народы, крещённые водою и Духом Святым, не разумеют сих языков? Так они не будут понимать, о чём проповедуется!.. — горячился Константин.
— И не должны понимать! Святые законы церкви лишь слушают. А они писаны только на трёх языках... На них и произносятся! — стоял на своём священник Акила.
— Вы, псы римские, толкуете эти законы так, чтоб всё запутать! — злился Константин, и лицо его начинало покрываться яркими пятнами.
Здоровье философа стало ухудшаться с тех пор, как он прибыл сюда. Если б он проживал у самого моря, может статься, с его болезнью дело бы обстояло иначе, а тут живут у воды, в которую городские хозяйки выливают с балконов и из окон помои, разные грязные отходы от стирки и вываливают очистки, поэтому внизу плавают в большом количестве шелуха и всякие нечистоты. А по утрам над уличными каналами стелется ядовитый туман, и я слышал не раз в это время надрывный кашель философа.
Как и раньше, Доброслав пользует его настойками из трав; мы и взяли с собой язычника для того, чтобы он только лечил в дороге Константина — без пса Бука в качестве охранника Клуд уже не представлял такой грозной силы, хотя и в этом помогал мне: муж он был могучий и храбрый. Всё равно очень жаль умницу Бука — бойца... Да он и погиб как воин, сражаясь!
Помнится, как я впервые встретил Бука в Херсонесе, а потом мы взяли его на диеру «Стрела», на которой плыли по Танаису к хазарам; я прикормил пса, и он запомнил моё мягкосердечие на всю жизнь. Собаки не то что люди! Эти на добро почему-то всё больше отвечают злом. Вот Спаситель и учит нас поступать иначе, то есть за добро надо платить добром. В этом, пожалуй, и содержится главная сущность христианства.
Почему нас держат здесь?.. Не пускают в Рим. Николай Первый уже похоронен, вот уж и папскую тиару водрузили на голову Адриана Второго; по его, собственно, инициативе мы и едем, и везём священные книги, переведённые на славянский язык, на просмотр римскому духовному синклиту, везём и часть мощей святого Климента.
А задержали в Венеции, гробят здоровье философа. Может, сие кому-нибудь нужно — пришла мне в голову такая мысль: знают, как невоздержан и неуступчив Константин и как костерит налево и направо латинских легатов. Недавно во дворце у дожа, куда нас пригласили по случаю коронации нового папы, он опять сразился с Акилой.
Зашёл разговор об Апокалипсисе, вернее, о цифре зверя 666, о значении которой в Писании почти ничего не сообщается, и тогда Акила начал уверять, что число это не есть выражение какой-то сути, относящейся к христианству. Ах как встрепенулся Константин!
— Невежи! Догматики! — вскричал он, обвиняя всех римских священников скопом. — Если бы вы больше в святые тексты вникали, вам бы многое открывалось! Сам Иоанн Богослов сказал: «Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя!» Если ты, Акила, без ума, не место тебе в христианской базилике!
Ладно бы, спорил со священником наедине, но ведь в зале дворца присутствовал венецианский дож, его супруга и дети. И все слышали. Каково?.. Я как мог постарался сгладить неприятное впечатление, произведённое горячностью философа. Но дож как ни в чём не бывало попросил его растолковать эту цифру так, как он её понимает.
— Изволь, предводитель... Число зверя шестьсот шестьдесят шесть — это трижды провозглашающееся творение без Субботы и мир без творца; оно содержит тройственное отречение от Бога. Цифра зверя! А зверь сей — Сатана!..
Дож, поражённый жёстким умозаключением философа, некоторое время стоял посреди зала с остановившимся взором, потом быстро шагнул к Константину и обнял его.
— Не зря тебя, муж благородный и отец святой, философом величают... И слава твоя далеко по миру распространилась.
Мне кажется, дож пожалел, что рядом с ним нет такого умницы, как наш Константин, и должен довольствоваться соседством Акилы. Может, я ошибаюсь?!
— Леонтий, понравился тебе венецианский дож? — спрашивал у меня польщённый Константин.
— Да как сказать... Уж с Акилой-то не сравнишь...
— Это точно! — довольно заключил философ.
— Хороший, слов нет. А в Рим не пускает…
— Да сие не от него зависит, — Константин начал выгораживать дожа.
«Добрая доверчивая душа», — подумал я. А ночью снова душил Константина приступ кашля. И всю ночь просидел у него в изголовье Доброслав Клуд, давая пить настойки и натирая грудь философа какой-то мазью.
Мефодий с тремя учениками настолько снова ушёл в работу, что мало что замечал: опять они занялись переводом книг и улучшением славянского алфавита. Новые ученики тоже оказались смышлёными, а взял их Мефодий по пути в Рим даже не потому, чтобы они помогали ему, а чтобы их рукоположил сам папа. Один ученик был из Рагузы, двое из родного города братьев — Солуни. Того, что из Рагузы, звали Владимиром, которые из Солуни — Иларий и Панкратий. Владимир и Панкратий — тёзки, несмотря на разное звучание, их имена, обозначают одно и то же понятие: славянское Владимир — владеть миром, а Панкратий переводится с греческого как «вседержавный», «всесильный».
А Иларий по-гречески «тихий», «радостный», но ум у Илария быстрый, как полёт птицы.
Солунские братья никогда не забывали, что их сила в учениках; в этом они следовали не без наущения свыше Иисусу Христу, веру которого вначале подхватили двенадцать апостолов, а потом уже огромное число проповедников, которые понесли её по миру, словно на крыльях. Вот потому Константин и Мефодий искали своих продолжателей всюду, где сами бывали: в Херсонской феме (округе), Малой Азии, Хазарии, Великоморавии, Паннонии, Славинии, Болгарии. Что касается последней, то там засилье взяли германо-римские прелаты, поэтому идти в Рим известным путём через Сардику (Софию) мы не посмели, а выбрали дорогу через Македонию, Далмацию, Венецию и далее через итальянские города Болонью и Сполето.
Трудно даже представить, что творилось в душах братьев, когда они оказались через много-много лет на своей родине — в Солуни! Константину исполнилось тогда ровно сорок лет — немалый уже для мужа возраст, но он и повенчал его великолепной короной славы... Философ признан во всём мире, и не только в христианском: при имени его теплели глаза и язычников, и магометан, и иудеев. Они знали, что лишь словесным убеждением Константин насаждал веру Христа, лишь в умном честном богословском споре отстаивал истину. По-другому это делали — огнём и мечом — христианские проповедники Запада, вот они-то как раз и ненавидели философа, не однажды хотели убить его — не выходило, — теперь на суд к папе вызывали... Уверен, что философ и в Риме достойно себя покажет!
И мне, грешному, своими глазами пришлось увидеть те места, где родились братья. Город Солунь находится в живописном крае близ устья реки Вардар на берегу Солунского залива Эгейского моря, которое славяне зовут по-прежнему — Белым морем.
Я уже делился мыслями о том, что римляне и греки много чего славянского не приемлют, особенно белый цвет — родной цвет славян. До сих пор считают их ниже себя во всём: в культуре, в развитии и так далее. А ведь римляне и греки, став христианами, забывают главную заповедь о равенстве всех перед Богом...
Когда-то через Фессалоники проходила римская военная дорога, связывающая Диррахиум с Византией. Теперь это большой торговый центр. Для христиан служба проходит в трёх храмах — в построенной в V столетии ротонде святого Георгия, внутренность которой отделана красивой мозаикой, в базилике святого Димитрия и куполообразной базилике святой Софии, более молодой по возрасту.
Богослужение в них идёт на трёх классических языках, хотя паства состоит почти из одних славян; поэтому Мефодий и взял в ученики двух священников — из ротонды и базилики святой Софии — храма мудрости. И не ошибся... Нередко и я участвую в их разговорах с Мефодием, конечно, всё больше молчу, слушаю. В последнее время эти разговоры, созвучные моим мыслям, случаются часто: действительно ли славяне так уж отстали в развитии и культуре?.. Почему принято считать, что возраст этих племён не так уж велик?..
Тех древнейших предков славян не звали славянами. Неизвестно, как они сами себя называли. Но их, кто «расплодил землю словенскую», именовали праславянами, скифами, северными варварами. Древнегреческий поэт Анакреонт, живший в VI веке до Рождества Христова, упоминает их в своих застольных песнях — одах. Знаменитый Геродот в своей «Истории» приводит легенду о происхождении скифов.
За разговорами и спорами на эту тему мы засиживались допоздна. Как-то к нам заглянул философ. Послушал-послушал нас, когда мы особенно ожесточённо спорили о неприятии славян другими народами, и сказал вразумительно:
— Да, братья, внимая вам, можно сделать вывод, что германцы и римляне утопили бы всех славян в Днепре и Дунае, славяне же германцев в Зальцахе, а римлян в Тибре. Совершенно напрасный труд! Лучше бросить это дело и не жалеть света Божьего ни для одних, ни для других, ни для третьих...
Этим заключением философ как бы разом прекратил наши споры о прошлом народов и дал понять, что лучше заниматься их настоящим.
...Луна над Венецией истаяла, как весенний кусок льда в Мораве; тут, наверное, и зимы-то настоящей — с крепкими морозами, со злыми вьюгами — не бывает. И не приведи, Господи, тут зиму встречать! Нам надо бы ещё до осени двинуться отсюда. Только когда мы сможем сделать это, в первую очередь станет известно дожу, а потом уж епископу. Если в других городах (к примеру, Рагуза представляет собой городскую республику, как и Венеция) власть находится в руках ставленника папы, то здесь она полностью сосредоточена у дожа, который и впрямь оправдывает своё название предводителя, избираемого народом пожизненно. Думаю, такое подчинённое положение епископа не понравилось бы папе римскому, проводящему политику приоритета духовной власти.
Однажды я намекнул об этом священнику базилики святого Марка, он сильно испугался: видимо, были причины, почему епископ попал в полную зависимость от дожа: или проворовался, или продался. И к этому также имел отношение и священник. Улучив момент, он сказал мне наедине, чтобы мы папе в Риме ничего не сообщали. И теперь мы пользуемся свободой, относительной, конечно: раньше из гостиницы отлучались только по разрешению... Правда, Антигон с солдатами и Доброславом как ходили беспрепятственно по борделям, так и продолжают ходить. Они появятся, как только гондолы начнут перевозить людей по уличным каналам.
Луна исчезла, скоро заря займётся. Понятно, почему нашим гулякам не спится... А я тоже всю ночь глаз не сомкнул. Думы мои! И себя жалко, и Константина, и людей. Увидел я здесь на каждом углу публичные дома, а церквей — всего две! Где меньше святого дела, обязательно больше будет мерзкого. Люди, вам же на Страшном суде придётся ответ держать!.. Вот мне и жалко их; себя и философа потому, что мы обращаем в Христову веру человека, наставляем его на путь праведный, а он всё норовит на греховный свернуть... Слаб человек!
Венеция — торгашеский город, и проституция здесь отменно процветает. Ещё будучи в Херсонесе, я заинтересовался лупанарами, один такой, помнится, содержал хазарин Асаф. По натуре любопытный, я и в Константинополе в свободное время ходил в патриаршую библиотеку и из книг выписывал то, что касалось истории проституции. Это любопытная сторона человеческой деятельности! И тем более она любопытна, что христианство проявляло и проявляет большой интерес к падшим женщинам и всегда старалось и старается отвлечь их от пагубной страсти и наставить на путь истинный.
В этом отношении на первое место мы должны поставить историю Марии Магдалины, из которой Иисус изгнал семь бесов и которой он первой явился после смерти. К сонму святых также причислена Мария Египетская. С двенадцатилетнего возраста в течение семнадцати лет она была доступной для всех в александрийском борделе; побуждаемая чудом, приняла христианство и затем сорок семь лет прожила в покаянии и умерщвлении плоти в пустыне, где нашёл её аббат Зосима и где после смерти похоронил её.
Святой сделалась и красивая актриса и гетера Пелагия, обращённая проповедями епископа Нонна в Антиохии. Она отказалась от развратного образа жизни и умерла отшельницей в Иерусалиме. Но замечу попутно, что такие, как Акила или венецианский священник, ни одну развратницу не наставят на путь истинный, ибо сами бесчестны. Беда нашей церкви и состоит в том, что есть служители, которые позорят её, особенно здесь, на Западе.
А ведь когда-то устои христианства были настолько прочны, что это понимали даже римские язычники, когда бросали христиан на растерзание диким зверям или же наказывали бедных женщин-христианок помещением в бордель. Наиболее страшной карой сие являлось для девственниц: посредством женского стыда хотели оторвать христианку от веры...
Большинство сообщений такого рода относится ко времени правления императора Диоклетиана, особенно к 303—304 годам. Наглядно это описано у святого Амвросия Медиоланского в сочинении «О девственницах».
«Вот ведут девушку, готовую сознаться в двух вещах: в целомудрии и в том, что она всецело принадлежит Иисусу Христу. И как только жестокосердые замечают её непоколебимость, заботу о своей добродетели, как только они узнают, что девушка готова принять за свою веру всякие муки, то им приходит в голову такая мысль: пусть девушка принесёт языческим богам жертвы, а иначе её сдадут в публичный дом... Чистую служительницу Господа отвозят в дом разврата, так как она отказывается от жертвоприношения.
Но вот слушайте опять: посвящённую Христу девственницу оставляют одну, без помощи... А к дому разврата спешат похотливые мужчины. Чистая, нежная голубка заперта внутри, а дикие, хищные птицы расхаживают снаружи и спорят, кому из них первому броситься на добычу».
Первым клиентом к ней, сообщает далее Амвросий, является мужчина в обыкновенной одежде воина, переодетый христианин. Он обменивается с девушкой платьем, чтобы освободить её, но дело раскрывается, и их обоих убивают.
О другой девушке, осуждённой при Диоклетиане на заключение в бордель, рассказывает римский писатель Палладий. Она пугала посетителей дурной язвой, будто бы имеющейся у неё на половых органах, и таким образом сохранила свою девственность.
Уже в IV веке в Риме и Карфагене христиане чтили святую Агнессу, которая тринадцатилетней девушкой за веру была помещена в бордель цирка, где, однако, чудесным образом сумела остаться девственницей.
Наказание борделем во время преследования христиан относилось не только к девушкам, но и к юношам. Об одном таком юноше сообщает видный учитель церкви Иероним. Римский чиновник приказал привязать венками целомудренного юношу-христианина, предварительно обнажённого, к ложу, усыпанному цветами. Затем привели красивую гетеру, также обнажённую, и оставили их наедине. Гетера садится верхом на юношу и начинает совершать над ним насилие. Тогда молодой христианин откусывает себе язык и выплёвывает его в лицо проститутке...
Отношения между проституцией и христианством принимали самые разнообразные формы и являли собой также разнообразные примеры. Благочестивые женщины отрезали себе груди, раздавливали щёки и лицо, чтобы избежать бесчестья от сладострастных преследователей. Одна александрийская монахиня выколола себе оба глаза веретеном, чтобы мужчины не соблазнялись её красивыми глазами. Пустынник Ампелий прогнал из кельи блудливую женщину тем, что крепко держащимся в руке раскалённым железом начал проводить по своему телу.
Вот мы заговорили об обратной стороне медали — о блудницах. В Откровении Иоанна проститутка изображена в виде блудного города Вавилона, как зверь с семью головами и десятью рогами:
«И я увидел жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с семью головами и десятью рогами.
И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотами блудодейства её.
И на челе её написано имя: тайна, Вавилон великий, мать блудницам и мерзостям земным...
...Пал, пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу, пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице; ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все народы.
И цари земные любодействовали с нею, и купцы земные разбогатели от великой роскоши её».
Таким образом, тайные чары женщины, врождённые сладострастие и чувственность происходят от дьявола. Этот искуситель, имеющий власть на земле ещё до Христа, населил её похотью во времена самые далёкие. И оттуда они перетекают и в наши дни.
Надо отметить, что проституция — это чисто человеческое явление, которой нет аналогии в животном мире. Ибо только существо мыслящее может поддаться дьявольскому искушению. А первым организатором этого дела и пособником Сатаны стал Солон (между 640 и 635 — ок. 559 до Рождества Христова), который покупал женщин и предлагал «в общее пользование готовых к услугам за один обол ».
Поэтому определяющими признаками проституции стали: отдача себя многим, часто меняющимся лицам («в общее пользование»), полное равнодушие к личности желающего («готовых к услугам») и отдача себя за вознаграждение («за один обол»). Да и само слово «проститутка», приписываемое обычно римлянам, встречается в уже упомянутом сообщении о первом организованном в Афинах Солоном публичном доме, причём проститутки обозначаются в этом отчёте как существующие в борделе для продажи, то есть « продажные девки ».
Большое значение для более точного определения проституции и отличия её от других форм внебрачных связей имеют исследования римского юриста Ульпиана (ок. 170—228). Выводы его коренятся и в законодательном кодексе византийского императора Юстиниана Первого:
«Публичным непотребством как ремеслом занимается не только та, которая проституируется в доме терпимости, но и та, которая бесстыдно продаёт себя — как это обыкновенно бывает — в увеселительном кабачке или другом месте. Но под словом «публично» мы разумеем «всем и каждому, то есть без выбора» — следовательно, не такую женщину, которая отдалась, нарушив супружескую верность или благодаря насилию, а такую, которая живёт наподобие девки из лупанара».
С другой стороны, существует мнение, что и та женщина должна быть причислена к проституткам, которая публично отдаётся многим и без вознаграждения.
Любопытные сведения находим в сообщении о первых государственных борделях Солона. Девушки там стояли для осмотра нагими, чтобы каждый видел и мог выбирать по вкусу, и отдавались всякому желающему. Но часть своих доходов они должны были вносить в государственную казну. Тем самым Солон может считаться и отцом так называемого «налога на проституцию».
Во избежание оного появляется разного рода «уличная», «бродячая» и «полевая» проституция, где местом сношения служили мосты, своды, арки, большие галереи с колоннами, сады и фонтаны, портики, форумы, углубления в скалах, кусты и деревья, овраги, надгробные памятники, разрушенные жилища и другие тёмные места, в которых удобно было спрятаться. Таких проституток ловили и помещали в бордели, кои потом служили им постоянным местом жительства, но доходы заметно уменьшались.
Естественно, что публичный дом был излюбленным местом для начертания на его стенах неприличных эротических надписей и картин. Посещение борделей начиналось только в девятом часу дня по римскому времени. Ограничение визита устанавливалось законом, чтобы мужская молодёжь не пренебрегала гимнастикой и не начинала уже с раннего утра ходить по борделям. Причём «работа» этих учреждений продолжалась всю ночь.
Из остальных зданий для проституции ближе всего к борделям были верхние надстройки к домам приезжих; в них, как описывает Аристофан в «Лягушках», девушки отдавались на рогожах. Сейчас, слава богу, в гостиницах таких пристроек нет...
Другой специальной формой этих заведений стали дворцовые бордели, основательницей которых считалась императрица Мессалина. Она, а ранее императоры Тиберий, Калигула и Нерон были изобретателями новых видов сладострастия и новых способов чувственных наслаждений. Упоминается и некая Квартилла, через дверную щель наблюдавшая половые связи детей; та же Мессалина в своём частном борделе любила присутствовать при групповых сценах разврата.
Мерзкие извращения были известны как древним проституткам, так и настоящим, по сведениям тех, кто посещает дома терпимости. А «просветить» меня в этих вопросах сейчас есть кому...
Существовала и мужская проституция.
Уже во времена того же Солона она потребовала специального законодательства, знакомством с которым мы обязаны афинскому оратору Эсхину. Один из этих законов Солона он приводит дословно:
«Если отец, или брат, или дядя, или опекун, или вообще глава семьи отдаёт кого-нибудь внаймы для разврата, то Солон не позволяет подать жалобу за разврат на мальчика; а на того, кто его отдал внаймы, и того, кто нанял его, он на обоих возложил равный штраф. А когда мальчик, отданный внаём для разврата, вырастет, он не обязан ни кормить своего отца, ни давать ему помещение; он только должен его похоронить после его смерти и исполнить остальные обряды».
Относительно взрослых афинян другой закон Солона определяет, что позволивший совершить над собой непотребство не может быть архонтом, занимать место жреца, выступать в качестве адвоката, а также навсегда лишается права находиться на какой-нибудь государственной должности.
Позднее подобные законы уже не имели никакой силы, и это видно на примере императора Нерона, который был и «мужем» и «женой» одновременно. Вот что сообщает об этом историк Тацит:
«Для него самого (Нерона), опозоренного всевозможными деяниями, всё равно, были ли они дозволены или нет, не оставалось, по-видимому, больше новых преступлений, которые могли бы его выставить в ещё худшем свете, если бы он за несколько дней до того не вступил в формальную супружескую связь с неким Пифагором, одним из развратной толпы, и не отдался бы ему в «жёны». Императору надели фату, выставлены были приданое, брачная постель, свадебные факелы; всё было выставлено напоказ, что даже у женщин скрывает покров ночи».
Но спустя несколько дней Нерон уже венчается в качестве «мужа» с вольноотпущенником Спором, которого взял себе в «жёны» за сходство с любимой Поппеей Сабиной — второй его женой. С этой целью Нерон велел оскопить Спора, надеть на него платье императрицы и назвать его Сабиной. Свадьба праздновалась в Греции и сопровождалась торжественными церемониями. Среди поздравлений серьёзно высказывались и пожелания, чтобы брак этот был благословен законными детьми! Живя с Пифагором, как с мужем, а со Спором, как с женой, Нерон как-то спросил одного философа:
— Нравятся ли тебе подобные браки?
— Ты хорошо делаешь, что Обнимаешь таких жён и мужей. Жаль, что боги не захотели внушить твоему отцу такую же страсть.
Мудрец знал, что последнее слово истолковывается двояко: оно имеет другое значение — как «ужас».
Наконец, Нерон стал ещё «женой» своего секретаря Дорифора, причём публично вёл себя как невинная девушка. Он велел уплатить Дорифору полтора миллиона динариев и удвоил эту сумму назло своей матери Агриппине, когда та упрекнула императора в мотовстве.
А другой император, Гелиобал, в своих браках всегда играл роль «жены», и она ему так нравилась, что он обещал врачам большое вознаграждение, если они при помощи операции сделают его женщиной...
Угроза нашей душе исходит постоянно. Да и телу тоже... Скоро мы узнали, что убит василевс Михаил Третий, на византийский престол заступил Македонянин, который благоволит к бывшему патриарху Игнатию. Значит, несчастье нависло над Фотием. А что будет с нами?!
Из Рима наконец-то пришло разрешение — двигаться. Слава богу, хоть в этом теперь есть какая-то определённость!..
Через несколько дней мы покинем Венецию.
Старшина древлян Ратибор на призыв киевского князя Дира и Высокого совета участвовать в походе на Византию не мог не откликнуться (всё-таки архонт лично пять лет назад руководил строителями, возводившими на берегах Припяти после страшного лесного пожара избы для погорельцев), но послал всего лишь двадцать военных лодей с шестьюдесятью ратниками на каждой. Во главе Ратибор поставил воеводу Умная. Сам же старейшина остался дома; не назначил он в отряд и купца Никиту, сына погибшего в первом походе на Византию деда Светлана, которому тогда досталась смертельная стрела, предназначенная Аскольду. Да и как Ратибор мог послать Никиту, ставшего в торговых делах его правой рукой!
Посмотрел бы на него сейчас отец, усомнившийся однажды в том, что сын станет купцом и будет плавать по торговым делам в другие земли! А он действительно им стал и возит товары древлянские — воск, мёд, строительный лес, кожи, рыбий клей, смолу — не только в земли другие, но и в страны. Уже побывал в Багдаде и Антиохии!
Дом себе с горенкой и светлицей поставил; жена, кривичанка Власта, которую на Двине от волочанина тайно увёз. Народила ему двух детишек — мальчика и девочку. Никита и свою прибыль имеет, и в качестве немалого налога от торговли обогащает казну общую. Подобных людей на войну, где могут и убить, просто так не посылают.
Зато с охотой и радостью вызвался идти в поход мастеровым по починке лодей (зря, что ли, юнцом работал корабельщиком на киевских вымолах у воеводы Вышаты) племяш Марко, превратившийся за прошедшие годы в статного широкоплечего молодца. Ему, правда, росточку бы поболе, хотя силёнкой не обделён: разгибал на спор подковы, будто они не из железа сделаны.
Бабка его Анея, мать Никиты, постаревшая, но ещё хорошо видевшая выцветшими, в мелкой сетке морщин глазами, сказала дочери, матери Марко:
— Я заговор на стрелу, копьё и меч вражеские одна сегодня говорить не буду, в Киеве произносила его, да боги не вняли моим речам: недосчитались мы в семье отца... Ты же как мать скажешь теперь этот заговор вослед сыну. Слова-то знаешь?
— Матушка, у меня ещё не было случая, чтоб сей заговор говорить.
— А вот подошёл такой случай! — недовольно пробурчала бабка Анея. — Сын вырос, ратником стал... Хорошо, давай вместе говорить. Повторяй за мной!
«Завязываю я, мать-женщина, по пяти узлов на луках и всяком ратном оружии всякого стрелка немирного, неверного... — И столько боли и муки было в голосе Аней, что не высказать всё это сразу и не выразить словами; и если делают сейчас заговоры в иных домах, то столько же боли рвётся из груди других женщин. И произносятся заговоры для того, чтобы не могло оружие достать в бою родного человека, особенно сына, кровинушку... — Вы, узлы, заградите стрельцам все пути и дороги, опутайте все луки, повяжите все ратные оружия; и стрелы бы вражеские до сынов, братьев, мужей не долетали, все ратные оружия их не побивали...»
Шепчет заговор седая, в умильных слезах женщина, надеясь на великую силу его, хотя и знает — не все вернутся с ратного поля, кто-то всё равно должен погибнуть. Но ведь кто-то! А не её сын, брат, муж... Боги, отведите смерть от родного человека!
Бабушка Анея неистово произносит слова, её дочь, тоже воодушевляясь, повторяет. Устами их словно говорит мать-природа, прародительница и продолжательница всего сущего на земле, ибо она, природа, и женщина есть суть одного великого рода. Плачут и плачут... Но надеются! «В моих узлах сила могучая, сила могучая змеиная сокрыта... От змея страшного, что прилетел с великого моря. Да не убоишься стрелы, летящей в день... Да не убоишься, свет наш Марко!» — И зарыдали обе — бабушка и мать, опустошённые чувствами, так силу свою и надежду на жизнь отдали любимому человеку, который уходил от них, не оглядываясь.
Но потом встрепенулась Анея, вспомнив своё — тяжёлое и страшное. Мало ей показалось одного заговора, сказала дочери, чтоб ещё один они произнесли.
— Два уже точно Марко спасут! Повторяй, моя донюшка...
«За дальними горами есть океан-море, на том море есть столб медный, на том столбе медном есть пастух железный, а стоит столб до неба, от востока до запада, завещает и заповедует тот пастух своим детям: железу, укладу, меди, сребру, злату, топорам, мечам, копьям и стрелам, лукам, перьям и клею — большой завет; «Подите вы, железо и медь, в свою землю от раба нашего Марко, а клей в рыбу, а рыба в море, сокройтесь от раба нашего Марко, а велим мы ножу, топору, луку, копью, стреле и мечу... А велим мы не давать выстреливать ратоборцу из лука, а велим мы схватить у лука тетиву и бросить стрелу на землю. И также велим бросить на землю топор, копьё, нож и меч... А будет тело Марко крепче камня, твёрже железа, платье крепче кольчуги.
Как метелица не может прямо лететь, так бы всем немочно ни прямо лететь, так бы всем немочно нй тяжело падать на нашего внука и сына... Как у мельницы жернова крутятся, так бы железо, уклад и медь вертелись бы вокруг Марко, а в него не попадали... А тело бы его было от вас не окровавлено, душа не осквернена. А будет наш заговор крепок и долог!»
Слова кончились, а души женские всё равно болят, ноют. Когда успокоятся?! Видно, как поход кончится и вернутся домой ратники. Но успокоятся ли души и тогда?!
Вышли потом жёны, матери, сёстры, старики, дети на лесной берег Припяти, чтобы помахать вслед удаляющимся парусным лодьям. Увидели, что с них тоже руками машут. Только у ратников на лицах улыбки, а у провожающих — слёзы...
В этот раз воевать Лучезар пожелал сам. По прозвищу Охлябина, он отличился в первом походе на Византию своей смёткой, благодаря которой киевляне взяли без приступа стоявший недалеко от Константинополя иконоборческий монастырь Иоанна Предтечи.
Идти во второй поход Лучезара уже никто не неволил: годы не те да за прошедшее время у него и Лады народилось ещё двое... Но он заявил жене так: не сможет Дир без него обойтись — и всё тут! Лада — в слёзы, потом упала на колени:
— Милый мой, Лучезарушка, аль забыл, как тебя князь хотел плетьми отходить?.. Когда семь лет назад ты ему сказал, что в поход пешим пойдёшь, а коняку нам оставишь...
— Молчи, дура! На смирной коняке той я смог тихо к монастырской стене вплотную подъехать и русский говор услышать... А потом исхитрились...
— Исхитрились они... — передразнила жена и вытерла со щёк слёзы. — Всё равно ты пустая башка! На кого детей снова бросаешь?! Дети! — меняясь в лице, приказала Лада. — Все до единого на колени перед отцом, просите его, чтоб дома остался...
— Тату! Тату!
— А ну цыц! — строго прикрикнул на них Лучезар. — Сказано, без меня Диру не обойтись... Молчите! Лучше, собирайте в дорогу. И заговор делайте!
Ничего не оставалось жене и детям, как подчиниться.
— Вот Охлябина! — после проводов киевлян в поход, нарочно обзывая мужа, говорила Лада дедку-соседу, который когда-то подарил Лучезару рваную кольчужку. — На своём настоял! Ушёл... — И глаза Лады светлели: знать, всё же гордилась своим мужем.
— Кольчужку-то мою он надел? — спрашивал дед, которому было лет под девяносто.
— Зачем она ему, твоя рваная кольчужка?! У него теперь новых две...
— Ась?.. Двое-то зачем? — настойчиво допытывался старик.
— Про запас, — быстро нашлась женщина.
— Э-э, милая... Если одну попортят — мечом ли, стрелою ли — и если не до смерти, то в другой надобность, поди, отпадёт надолго... — поучал дуру бабу всё ещё сообразительный дедок.
Рад волочанин Волот: два сына подросли настолько, что теперь наравне с отцом трудятся на других днепровских порогах. Волот, как и прежде, у Ненасытца волок лодей подготавливал и осуществлял, сын поменьше — у порога Вольник, а старший — у самого последнего, самого страшного, с нехорошим названием Гадючий.
Двести пятьдесят военных судов переволочить по берегу на несколько поприщ вниз по Днепру — это вам не шутки шутить. Переволочить-то ладно — найдутся плечи широкие, спины надёжные, а если в гору — катки особые; главное состояло в том, чтобы наладить оборону от диких печенегов и угров: ведь тут, куда ни кинь глазом, простиралось Дикое поле...
Князя Дира сие не беспокоило, ибо он верил в своих воевод — Вышату, Светозара, приведшего своих воев с порубежья, древлянина Умная, старшого дружины Храбра. Когда тащили суда по правому берегу Днепра, обходя порог Вольник, архонт любовался, ни о чём не думая, живописными, заросшими лесом островами, расположенными между ещё двух заборов ниже порога. Правда, на какое-то мгновение пришла в голову мысль, что хорошо бы всё это иметь под своим началом. Платили бы дань печенеги и угры, и не надо было бы опасаться их на порогах и переправах.
«Покажу сначала свою силу Византии, а потом и им покажу... Как моего брата уважали, так и меня станут уважать. Да ещё больше! С врагами я, как Аскольд, не нежничаю!» — мелькнуло в голове у Дира и выскочило... Всё-таки видели подчинённые, что в отличие от старшего брата у Дира не имелось той мудрости, которая делает правителя ещё и государем; и посетившая архонта скорая мысль об уважении врагов к нему подразумевала прежде всего их боязнь. Хотя последнее тоже исключить нельзя, ибо так уж устроен мир, но... Нельзя решать всё с бухты-барахты.
Вышата как-то попытался растолковать это Диру, но получил жестокий отпор. Если бы не ратная сила Яня, сына, то торчать бы отрубленной голове Вышаты на колу, в которую бы приказали плевать всем... «Добрые времена Аскольда кончились!» — с грустью подумал тогда воевода.
Говорить вслух на протяжении Днепра по порогам и заборам — бесполезное дело: собеседника нельзя услышать из-за гула воды, наталкивающейся на камни и разбивающейся о них с жутким шумом; брызги взмётываются так высоко, что достают верхушки елей, которыми оброс особенно крутой в этих местах правый берег.
Казалось, там, в хаосе водоворота и гула, не существует никакой жизни, но глаз при более внимательном рассмотрении может выхватить из пенной круговерти серебряный взблеск чешуи рыбы, выпрыгнувшей кверху, а то и возникшую вдруг в водяных брызгах разноцветную радугу, также быстро исчезнувшую.
А вон появились и рыбаки. Они без всякой опаски подводят свои челны так близко к порогу, через который в дикой пляске прорываются волны, что кажется, ещё чуть-чуть, и они подхватят челны и уволокут их в грохот, пену и брызги.
Но у рыбаков очень хорошо развито чувство меры. Они знают, где та черта, за которую заводить челны уже нельзя. Эх, если бы это чувство меры присутствовало у Дира!
Пока особые, выделенные для этого сильные люди толкали вверх по склону холма на катках лодьи, безмозглые печенеги вздумали всё же напасть на киевлян, но, как всегда, не всё учли. Они не предполагали, что русы внутри оборонной линии могут создать скрытно передвигающуюся засаду. И печенеги вскоре столкнулись с засадными ратниками, которые как с цепей сорвались: начали колоть и рубить врагов так, что у них с головных уборов перья полетели... И сами головы тоже! Раскидали печенегов в один миг, а кого взяли в плен — умертвили: в походе лишняя обуза.
Спасибо древлянскому воеводе Умнаю: это он придумал устроить засаду.
У Гадючего встретил киевлян сын Волота, как отец, сильный, высокий, кареглазый, с упрямыми скулами; быстро отдал необходимые распоряжения проводникам — где и как волочить; увидев отца и младшего брата, прибывших со своих порогов тоже сюда, широко улыбнулся им, давая понять, что пока их помощь не требуется.
Тепло светились глаза у отца и двух его сыновей, особенно у младшего, оказавшийся рядом с ними ратник Лучезар отметил про себя дружность волочан. «Не то что князья... Те жили, помнится, как кошка с собакой. И одному пришлось сгибнуть!»
Как только миновали Гадючий — последний порог на Днепре, начали спускать на воду лодьи; в сей миг подошёл любопытный Лучезар к могучему Болоту и спросил его:
— Ты рус?
— Рус, — ответил тот.
— Как же ты с сыновьями и семьёй здесь живёшь? В Диком поле? Среди врагов?..
— Я так тебе скажу, ратник... Для тебя оно, может быть, и Дикое, а для меня стало родным. Печенеги и угры также не враги нам. Если им надо на своих судах миновать пороги, я с сыновьями провожу их... Они дают нам работу — мы её выполняем.
Удовлетворённый ответом волочанина, Лучезар отошёл в сторону. «Ловко! — снова подумал он. — Вот так у нас, у мизинных людей. Другое дело у вятших... У них свои законы. Ради гордыни и корысти родного брата во враги запишут и не пожалеют... Всем известно, что Дир причастен к гибели Аскольда, а княжит, жирует, и я, ратник, ему помогаю... — Усмехнулся. — Да ещё по доброй воле. Эка, человек! На всё ты способен...»
Перед тем как продолжать двигаться по реке, Дир собрал на своей лодье совет воевод, на котором был и верховный жрец Радовил; ему первому и дал архонт слово.
— На жертвенное судно мы уже взяли больше тридцати убитых — часть их погибла при волочении, когда лодьи срывались с катков, остальных мы подобрали на месте сражения с печенегами... Впереди остров Дикий. Я прошу соизволения у совета остановиться там для устроения крады, тризны и жертвоприношения богам. Некоторым лодьям также починка нужна.
— Об этом будут думать другие! — оборвал нахального Радовила Дир; самодовольный вид верховного жреца всё больше и больше раздражал князя: понятное дело, люди Радовила сожгли в деревянной церкви Аскольда и грека Кевкамена, жрец получил за это соответствующее вознаграждение. Или он считает, что мало получил?.. Держит себя при боилах чуть ли не наравне с Диром. Встревает в вопросы, его не касающиеся. Так, наверное, далее не годится!
Дир посмотрел в сторону Вышаты. Тот поднялся и произнёс:
— А Радовил, княже, прав... Некоторые лодьи, действительно, нуждаются в починке. А перед тем как пускаться в плавание по морю, надлежит большинство их проверить.
Князь, недовольный тем, что Вышата проявил единство с верховным жрецом, резко оборвал и воеводу:
— Надо было как следует на вымолах проверять, Вышата!
Хорошо, что ещё по имени назвал...
— А теперь ты, Селян, слово молви, — разрешил архонт говорить головному кормчему.
— Через несколько поприщ, — начал кормчий, — и собравшиеся здесь знают, Днепр резко сужается, поэтому проходить надо будет друг за другом в одну лодью; берега тут становятся высокими и почти отвесными. Печенеги в этом месте сверху обязательно стреляют, и мы будем для них хорошей целью... В первом походе, вы помните, Аскольд конный заслон выставлял. Сейчас у нас нет такого заслона...
— Сегодня те, кому я слово даю, почему-то встревают в то, что их не касается... — этими словами Дир и Селяна словно ткнул лбом об стол.
Все разом переглянулись. Называть при младшем князе имя старшего — это уж слишком... Но Селян как ни в чём не бывало сел на скамью и невинным взором обвёл присутствующих, задержав его на Вышате. Только воевода поспешил скосить глаза в угол: обменяйся с кормчим понимающим взглядом, и беды не оберёшься... Без головного кормчего Диру не обойтись, а без одного воеводы... Вон их сколько! Замена всегда найдётся.
Заспорили. Можно и береговой заслон сделать, да коней нет, а пешие против конных (печенеги все верховые) — невелик успех; следовательно, надо сделать, особенно над гребцами, навес из щитов и проскочить опасное место.
— Если ветер случится, тогда под парусом мочно... — подал голос кто-то из молодых боилов.
— Мочно, мочно... — передразнил его Светозар. — Из твоего паруса стрелами вмиг решето сотворят или подожгут горящими наконечниками.
— Не забывай, воевода, — снова поднялся со скамьи кормчий, — вражинам, чтобы пожар на лодье устроить, не придётся даже из луков горящие стрелы выпускать, достаточно будет бросить с высоты факел.
— Тогда нужно лодьи укрыть воловьими кожами, кои взяли мы для защиты от греческого огня, — предложил многоопытный Вышата.
— Правильно, правильно! — поддержали его.
— Хорошо, — согласился Дир. — Селян, сколько мы, укрывшись кожами, будем идти по Днепру?
— Да с полпоприща, княже. Потом Днепр, будто в скалах себе путь пробив, вытекает из ущелья и широко разливается — берега аж еле видны, и перед взором сразу открывается остров Дикий... Мы и причалим к нему.
— Надо нам там останавливаться? — снова захотел уточнить Дир.
— Надо! — твёрдо ответил совет.
...Укрытые мокрыми воловьими кожами, лодьи киевлян благополучно миновали проклятый узкий проход и вырвались на простор. Печенеги, погарцевав по берегам Днепра и увидев бесполезность атаки, ругаясь, ускакали ни с чем.
С незапамятных времён существовала легенда, что в этом месте Днепр, натолкнувшись в своём течении на высокую гору, великим усилием пробил её и нашёл себе выход.
Нуждающихся в починке лодей оказалось больше, чем предполагалось: у некоторых сломались щеглы, мачты, у нескольких в днищах образовались вмятины, чудом не пропустившие на плаву воду, и, когда вынули щепки, открылись отверстия. Эти поломки в основном случились при падении лодей с катков, а одну даже пришлось оставить у подножия крутого холма, когда она, нечаянно скатившись, изломалась так, что уже не подлежала восстановлению.
Пришлось устранять и всяческие мелкие поломки на разных судах, а времени на это дано было князем очень мало. Пришлось чинить от зари до зари, не разгибая спины. Поэтому в помощь корабельщикам Дир по просьбе Вышаты выделил почти три десятка дружинников, среди которых находились и отроки — ровесники Марко.
Любопытные молодцы, несмотря на загруженность, всё же ухитрялись улучать моменты, чтобы обследовать Дикий.
Когда взрослые отдыхали после обеда, отроки шныряли по всему острову, не боясь полудниц, кои превращались, по поверью, в чёрных старух, нападали на тех, кто бодрствовал и, следовательно, не уважал бога сна, и могли своими клюками забить наиболее строптивого насмерть.
Но отроки всегда имели при себе оружие — острые ножи, луки со стрелами, шестопёры, боевые топорики. Попробуй тронь!.. На острове росли дубы, груши, яблони, жёлтые акации, осокори, вязы, ясени. Отроки вдруг попадали и в заросли тёрна, боярышника, шиповника и малинника.
Мальчишки есть мальчишки — объедались лесными ягодами так, что потом пучило животы, и приносили ягоды, доверху насыпанные в шлемы, на островной вымол, где чинили лодьи. Поэтому взрослые на полуденные гулянья отроков смотрели снисходительно, лишь верховный жрец Радовил укорял их за нарушение обычаев предков и пугал злыми духами. Но всё можно претерпеть ради удовольствия побывать, к примеру, у каменной черепахи, на панцире которой ещё древним человеком были выбиты какие-то знаки. А рядом с черепахой находилась пещера, будто выдолбленная в скале и похожая на жилище, и на стенах её были нацарапаны такие же знаки. Марко, глядя на них, произнёс:
— Вот бы разгадать эти знаки! Может статься, мы бы узнали, как жили здесь самые древние люди.
— А чего там?! Также ходили на лодьях по Днепру, стреляли из луков, — предположил чудаковатый верзила Олесь, славившийся силой даже среди взрослых дружинников.
— Обжирались малиной, как ты... — вставил хитрый, небольшого роста, но ухватистый Милад.
— Я обжираюсь, а ты мимо рта проносишь! — обиделся Олесь.
— Думаю, други мои, тогда ещё и лодей не было, и луков со стрелами тоже... Камнями добывали себе еду — вон их сколько в углу пещеры насыпано, — сказал Марко и как бы примирил Олеся с Миладом.
Нашли отроки в скалах и «миску» с ровными покатыми краями, по форме такую же, в которой за обедом женщины подают похлёбку; только в «миске», созданной самой природой, находилась вода и вместо жира плавала зелёная застойная ряска.
Углубившись в лес, поднимешь голову вверх и, словно через дымоволок, в просвет между кронами деревьев увидишь, как кругами парят орлы. Натолкнулись однажды на вепря, подрывающего корни дуба. Лишь с третьей стрелы завалили на землю, а уж добил его по голове шестопёром Олесь. Приволокли на вымол — корабельщики очень порадовались свежатине.
А в плавнях водилось множество птиц: шум и гам на острове не утихал. Стреляли их и ратники, употребляя в пищу себе.
Встретился отрокам табун диких тарпанов: все они были тёмной масти, с густыми развевающимися гривами и хвостами. Как завидели вооружённых людей, сорвались с холма и ринулись в глубь острова, разбивая грудью стену ковыльных высоких трав.
А как-то, долго пробродив по острову, отроки неожиданно вышли к берегу, и с небольшого пригорка их взорам открылись каменные ворота, образованные двумя примыкающими у основания скалами.
— Если б сверху им ещё перекрытие сделать, — предложил тугодум Олесь.
— Тогда бы и дверь можно было навесить, — подначил силача хитрющий Милад, и все дружно засмеялись.
Смутился Олесь, безнадёжно махнул рукой — вечно смеются над ним, но тут же воскликнул:
— Гляньте, вон из-за кустов чья-то рука торчит!..
— Где? Где? — всполошились все.
— Да почти у самой речной воды.
Побежали вниз и из-за кустов извлекли мёртвого... верховного жреца. Его голова была так сильно разбита, лицо изуродовано, что отроки еле узнали в убитом Радовила.
— А говорил, что чёрные старухи накажут нас. А самого, вишь, умертвили как страшно!
— Думаешь, и вправду полудницы его?.. — спросил Марко у Олеся.
— А то кто же! — утвердительно ответил наивный здоровяк Олесь.
Марко и Милад многозначительно переглянулись и, оставив Олеся сторожить тело, побежали докладывать о страшном происшествии Вышате, который непременно поставит в известность князя.
Вышата сказал Диру о смерти Радовила в присутствии старшого дружины Храбра. Узнав об этом, князь рассвирепел — выкатил глаза, начал топать ногами, крича:
— Кругом враги! Брата извели, верховного жреца убили!.. Вышата, назначь людей искать убийц. И сам включись!..
— Включусь, княже...
Воевода вышел от Дира и тут только дал волю чувствам. Лицо Вышаты перекосилось от гнева: «Подлец! Как разыграл... «Кругом враги! Брата извели...» Ты же и извёл, мучитель, и небось верховного жреца приказал своим людям прикончить... Вон как усмехнулся Храбр при известии о гибели Радовила... Он же разбил ему лицо и голову, чтоб можно было на полудниц свалить. Ладно, на них и свалим!» И от этой мысли Вышата начал успокаиваться.
На другой день отроки в противоположном конце острова нашли удобную пещеру и укрылись в ней от жары. Прикорнули в уголочке, многих потянуло в сон. И Марко вздремнул, но потом проснулся от страшного крика Милада:
— Братцы, змеи! Вставайте — змеи!..
Отроки открыли глаза и увидели, как из каменных расщелин над головами выползали с ужасным шипением ядовитые твари. Их было так много, что на каждого пришлось бы не по одному смертельному укусу.
Через мгновение молодцов словно выдуло из пещеры, и после этого у всех исчезло желание осматривать остров Дикий. Не зря он так называется! А ту пещеру они обозвали Змеиной.
Пока Вышата делал вид, что занимается выяснением причин гибели верховного жреца, на совете решили похоронить его со всеми надлежащими высокому лицу в Руси Киевской почестями. Но не предусмотрели, что пышные похороны могут понадобиться кому-нибудь из вятших на полпути в Византию. Не взяли для этого рабов.
— Для великой крады, которая полагается Радовилу, нужны также лошади... — начал говорить на совете бои л Светозар.
— И женщины тоже... — вставил кто-то из молодых.
На него зашикали: «Чур, дурачок! Жрецы не женятся... Посему в священный костёр рядом с ним женщин не кладут».
Тут же решили: Храбру и его дружинникам переплыть на рассвете развилку Днепра и добыть лошадей и пленных на том берегу.
Олесь и Милад упросили старшого взять в этот набег и Марко. Храбр заупрямился, но, когда узнал, что на острове ватагой отроков предводительствовал этот корабельщик, на удивление сразу согласился. «Я уже пытал тех, кто нашёл мёртвого Радовила, и убедился в том, что они не знают, почему он погиб... Может, о чём-то догадывается сей хитрый удалец?.. Вишь, как глаза его смотрят, будто насквозь тебя видят, в душу заглядывают...» — подумал Храбр при виде представшего перед ним Марко.
Осторожно расспросил его, удостоверился, что и он ничего не ведает о настоящих причинах гибели верховного жреца. Но даже и это не спасло бы смышлёного отрока (Храбр решил избавиться от него — в набеге всё может с ним приключиться и сие не породит никаких подозрений), однако Марко успел перед тем, как встретиться со старшим княжеской дружины, поговорить с Вышатой, который ему посоветовал:
— Тебя Храбр обязательно спросит насчёт гибели Радовила. Ответь ему, что виделся со мной, а я предполагаю причину простую: раз верховный жрец в полдень не спал, как остальные, то чёрные старухи, встретив его в безлюдном месте, забили насмерть клюками... Так и скажи, иначе плохо тебе придётся.
Умница Вышата знал, что таким образом спасает жизнь отроку.
Марко всё сказал, как велел воевода. Неожиданно суровые складки на лице старшого расправились, на губах появилась улыбка.
— Правильно думает воевода... Молодец! А ты сам в ратном деле участвовал?
— Нет, — сознался Марко. — Но я выучился.
— Значит, так... В набег я тебя возьму, но будешь обретаться рядом со мной. Понял?
— Да.
— Тогда добре.
У пешего воина, не считая, конечно, оружия, кроме таких необходимых для ратного дела предметов, как тростниковая трубка, чтобы, подкрадываясь, дышать под водой, бобровая моча и медвежье сало для заживления ран, обязательно должны находиться в походной тоболе ещё и несколько хорошо выделанных и просушенных на солнце бычьих пузырей. Они требуются для водных переправ. Два пузыря надуваются, связываются кожаной бечевой; ратник, сняв одежду, укладывает в неё оружие, всё это укрывает щитом и с помощью товарища крепит себе на спину — теперь он подобен черепахе, и сравнение станет ещё точнее, когда он ляжет животом на бечеву между надутых пузырей, колышущихся на воде.
Взмах рукой старшого, и ратники, скрываясь в утреннем тёмно-сером тумане, упавшем на реку и недвижно стоявшем над нею, тихо поплыли на другой берег. Они выбрали тот, что поотложе, заросший верболозом, поэтому без труда взобрались на него. Выпустили воздух из пузырей, сунули их обратно в тоболы. Надевая на себя одежду и прилаживая оружие, услышали тихое ржание лошадей и перескоки их на спутанных ногах; притихли — уши ещё уловили сочное хрупанье на зубах животных травы, обильно смоченной росой.
Храбр приложил палец к губам, кивнул Олесю и ещё одному рослому дружиннику; Марко, как и велел старшой, обретался рядом с ним.
Двое вскоре исчезли за кустарником; через некоторое время они вернулись. На плече Олеся лежал связанный по ногам и рукам печенег в войлочной шляпе; хотя голова его свисала вниз и раскачивалась при каждом повороте Олеся, шляпа не падала: оказалось, что она бечёвкой закреплена за подбородком.
Пленником стал табунщик, а из-за кустов другой дружинник вывел за руку вконец перепуганного мальчонку — сына табунщика. Пленный взрослый на вопросы Храбра не отвечал, его два раза ударили по загривку, но он и тогда продолжал молчать. Олесь накинул на шею мальчонки кожаную удавку — пленник сразу открыл рот.
Он сказал, что вооружённый отряд печенегов скоро прискачет сюда, чтобы поменять лошадей. Его возглавляет родной брат правителя рода дзекеш, храбрый и отважный воин.
— Недолго ждать, и мы узнаем, каков он на самом деле, — самодовольно улыбаясь, произнёс Храбр. Приказал освободить пленнику ноги и велел Марко сопроводить его на берег.
— И мальчонку тоже отправьте. Только руки ему свяжите.
Марко приказ старшого выполнил, но недоумевал оттого, что Храбр как бы отстранил его от набега. А спроси старшого — разве ответит?! Можно было только гадать, и одно из предположений сводилось к тому, что Храбр не захотел брать не участвовавшего в сражении отрока, чтобы он своими необдуманными действиями не смог осложнить и без того непростую ситуацию по захвату целого отряда противника.
Когда печенеги спешились, дружинники напали на них, укрывшись за холмом. Некоторых прикончили, а пятнадцать человек, в том числе и брата повелителя рода, захватили и доставили Диру. Князь искренне обрадовался такой добыче, но брата повелителя и табунщика с сыном велел отпустить, чтобы не обострять отношения с печенегами: всё-таки ещё некоторое время предстояло находиться на острове во вражеском окружении. Достаточно было сжечь на погребальном костре и четырнадцать пленных: и это немалый почёт для верховного жреца. Может быть, даже слишком большой! Но Дир умеет ценить преданных ему людей...
В свете огня и клубах дыма, улетавшего к небу, при чьих-то произнесённых рядом словах, что душу жреца хорошо принимают боги, Дир вдруг увидел огромный силуэт человека во всём белом. Но это был не силуэт верховного жреца. Присмотревшись, князь распознал в нём... Аскольда. Дир скосил глаза на Вышату и Светозара; те внимательно и молча взирали на огромный костёр, и по их лицам Дир понял, что они ничего, кроме огня и дыма, не видели. И тогда архонта охватил страх, леденящий не только душу, но и тело.
Думая, что силуэт старшего брата возник на какой-то миг всего лишь в воображении, Дир снова поднял взор, надеясь его не обнаружить, но нет!.. Белый призрак вдруг открыл глаза и вонзил жуткий взгляд их в самое сердце Дира; архонт, почувствовав в груди боль, покачнулся.
— Что с тобой, княже? — участливо спросил Вышата и подхватил Дира под локоть.
— Устал, видно, — тихо молвил Дир, и воевода подивился необычной его покорности.
Вышата подозвал Храбра и велел увести князя в палатку.
Алан Лагир, так же как Доброслав и Дубыня, из Крыма; Лагиру они помогли однажды бежать из темницы. А оказавшись в Киеве, алан стал работать у корабельщиков живописцем: затейливо раскрашивал паруса. Потом женился на Живане, внучке бабки Млавы, которая жила на вымоле и которую хорошо знал Вышата. Только не сложилась у Лагира семейная жизнь: жена его Живана хотя и родила ему девочку, но погуливала с красавцем-купцом. Алан тоже сейчас находился на острове. Он теперь лишь красил борта лодей, а те времена, когда на парусах рисовал смеющиеся солнца и за одно такое получил благодарность и денежную награду от Аскольда, давно канули в вечность...
Поменялось многое, изменились люди, и многих, с кем Лагир дружил, уже нет в живых или же они обретаются далеко от Киева.
«Бедные Аскольд и грек Кевкамен!» — думал Лагир. В числе тушивших горящую христианскую церковь был и он сам. Тогда алан сразу понял, что церковь загорелась не от упавшей на пол свечи, как потом уверяли жрецы да и сам князь Дир, её подожгли нарочно, ибо церквушка занялась вся разом, словно её до этого облили горючей смесью. И горела она, как факел, не летом, в сухостой, а зимой — в мороз. Извели умного Аскольда, кому-то встал он со своей справедливой мудростью поперёк горла. Можно только догадываться кому, но говорить нельзя...
Где-то далеко в Византии пребывают два хороших друга живописца — Доброслав и Дубыня; последний принял христианскую веру и получил новое имя — стал называться Козьмой, а Доброслав Клуд, как и в тот раз, когда ходил с византийским философом на Итиль к хазарам, снова ушёл с ним и его братом Мефодием. Говорили, что в Рим.
Недавно Лагир беседовал со Светозаром, которого тоже знает давно, и сведал, что жена Доброслава живёт у воеводы на пограничье, родила Клуду мальчика (для отца сие новость — без него родила, находясь в Обезских горах, куда поехала с княгиней Сфандрой); у Насти (так стали звать древлянку Аристею после крещения) есть от греческого тиуна и ещё малец, уже почти отрок.
Играет человеком судьба, словно ветер перекати-полем: то перемещает его неведомо куда, то оставит в покое.
У Насти, алана и его самых лучших друзей, вызволивших когда-то его из застенка в Херсонесе, обречённого на смерть, судьба одинакова: тоже, преследуя, гонит куда-то. Казалось бы, теперь-то живи мирно, плоди детей. Ан нет!
После смерти бабки Млавы задурила жена Лагира — красавица Живана. Только недавно узнал, что пока в первом походе на Византию находился, к ней похаживал богатенький купец. И ещё неизвестно, от кого она дитя родила... Живёт сейчас у него. Вот и пойми этих женщин! А уж как любила! Как любила-голубила!
Нет на свете и Еруслана... Великая беда с ним приключилась ещё при жизни: знать, были в его роду волкодлаки, и стал он превращаться в дикого зверя. Убили его, когда он в этом страшном обличье прыгнул с крепостной стены прямо в стан осаждающих Киев хазар. Нет уже в живых и дружинника Кузьмы и его дивной жены-печенежки, которая спасла ему жизнь, выхватив голову бедолаги из-под топора ката; она же его и умертвила в Саркеле.
Вот как безжалостно летит время; словно бешеным галопом летишь на коне через степной пожар, и пламя опаляет тебе брови, веки и волосы, а ты изо всех сил силишься удержаться в седле, не свалиться в ревущий огонь, пожирающий вокруг ковыль...
А результат сих потерь — правление упрямого князя Дира, который явно по дурости затеял этот поход на Константинополь. Зачем он ему?! Если первый ещё при Аскольде был как возмездие за гибель ни в чём не повинных купцов, то сейчас-то в чём его причина?! Раньше у всех и сердца бились в едином порыве и всех охватывала жажда справедливости — великое чувство, с которым легко шли на смерть. А с каким чувством ратники плывут во второй раз? Чтобы всего лишь потешить самолюбие Дира?! С такими настроениями войну не выигрывают. Поэтому и поход начался неудачно — с серьёзных поломок лодей. К тому же неизвестно, как погиб верховный жрец Радовил. Сказывают, что забили его насмерть какие-то чёрные старухи. Есть ли они вообще, почему-то Лагир их никогда не видел. Может, потому, что он алан, а не рус. Видимо, только перед очами русов возникают эти старухи... Как знать!
«Я предчувствую: что-то ещё страшное ожидает нас впереди. В отместку за смерть доброго и мудрого Аскольда... Неуспокоенная душа его ещё потребует для себя добрых поминок! — рассуждал Лагир. — Нам, а скорее всего Диру и его приспешникам, ещё предстоит Аскольдова тризна! Ещё повеселимся и кровавыми слезами наплачемся...»
Подошёл Марко, взял из рук алана кисть, занесённую для мазка по борту лодьи, да так и застывшую в воздухе. С кисти на пальцы стекала красная краска, похожая на кровь...
— Ты о чём задумался, дядька Лагир?
— О жизни, отрок... О том, что всех нас она заставляет за свои неблаговидные поступки расплачиваться. И плата сия дороже всякого золота и драгоценных каменьев. Очень жестокая плата, Марко!
Благородный поступок Дира правителем рода дзекеш по достоинству оценён не был; наоборот, степной царёк пришёл в ярость, когда узнал, что четырнадцать его сородичей были умерщвлены для священного погребения русского знатного жреца.
—Смерть их на твоей совести! — гневно воскликнул правитель, недовольный тем, что брат позволил пленить себя и весь отряд.
— А уж коли попал в руки врагов, то должен был умереть вместе со своими воинами...
Брат повелителя низко опустил голову. «Умереть... У нас с тобой разные понятия о смерти. Сгорели всего лишь четырнадцать из огромного количества этого быдла. Степные женщины народят ещё... А вот когда ты, правитель, отдашь небесам душу, я сяду вместо тебя... Ишь, чего захотел — чтоб я умер. Умирай сам!»
Правитель вскоре сменил гнев на милость и дал брату под его начало отряд уже больший, нежели тот, который он потерял, и велел подтянуть основные силы своего войска к берегам Днепра.
Поэтому вымол корабельщиков оказался на виду у появившихся на конях вооружённых печенегов и в близости от них. И уже стало опасно, ибо долетали стрелы. Вышата доложил об этом Диру, но тот, вместо того чтобы принять разумное решение, начал кричать на воеводу, обвиняя его в медленном ведении работ. В конце концов князь выделил часть своей дружины из числа метких стрелков, чтобы они умелыми ответными действиями пресекали вражеские вылазки.
Марко на этот раз пришлось убедиться ещё и в том, как ловко стреляют его новые друзья Олесь и Милад; когда печенеги выныривали из-за бугра, стремясь послать на вымол стрелы, дружинники тут же натягивали тетивы своих луков: туча стрел летела на берег — и печенеги отходили ни с чем... Предпринимать же приступ на своих однодерёвках они не смели, лодьи русов в боевой готовности стояли недалеко от пещеры Змеиной и возле Каменных ворот.
Олесь и Милад, как только наступала спокойная минута, тоже смотрели на проворные руки Марко, красившего борта вместе с аланом Лагиром. Марко уважительно называл его дядькой.
— Он и вправду тебе... это? — спрашивал Олесь.
— Что «это»? — не понимал Марко.
— Ну дядька тебе?.. Он же, сам говоришь, алан, с Обезских гор.
— Лагир дружил с моим настоящим дядькой, которого зовут Никита. Лагир и для меня стал родным человеком...
— А вот у меня никого нет: ни братьев, ни сестёр, — печалился Олесь.
И когда снова угрожали с того берега, он брался за лук и радовался, если попадал в кого-нибудь.
«Знать, он искренне радуется гибели врага от своей руки... Меня бы это, наверное, лишь огорчало. Пока мне не приходилось убивать... Видно, я так и не стану хорошим воем», — думал Марко и со стыдом вспоминал, как предложил себя в качестве ратника и как из этого ничего не получилось. «Ладно, каждому своё...» — вздохнул он и начал красить с ещё большим рвением.
Неподалёку работали кузнецы. Среди них находились и мастера с порубежья — Погляд, Дидо Огнёв и Ярил Молотов. Побывавшие в крепости Родень Погляд и Ярил теперь рассматривали оружие ратников с точки зрения закалки — обыкновенной и в живом теле по-особому откормленного человека.
— До чего только не додумается голова! — как-то искренне вслух удивился Погляд, рассматривая клинок отменной закалки.
— И всё для того, чтобы убивать! — в тон ему заметил Ярил.
— Ты не совсем прав! — возразил ему товарищ. — Ведь плуг из железа тоже придумала человеческая голова... Помнишь, на границе у нас объявился слепой бандурист?.. И, сидя возле кузни, он спел былину о богатыре Покати-Горохе.
— Как же не помнить! — воскликнул Ярил. — Могу и поведать, о чём сия былина... Конечно, не так складно и напевно, как делал бандурист.
И Ярил, как умел, пересказал эту былину.
...Жила-была семья земледельца. Она состояла, кроме родителей, из двенадцати братьев и одной сестры. Братья сделали из железа плуг и начали пахать землю, а сестра носила им в поле обед.
Напал Змей и увёл братьев и сестру. Но у матери от проглоченной горошины народился ещё сын, который очень быстро вырос богатырём.
Покати-Горох — так стали звать богатыря — просит изготовить ему железную булаву в сто пятьдесят пудов. Он, пробуя, подбрасывает её далеко за облака. Булава летит несколько дней.
Покати-Горох идёт разыскивать братьев и сестру. По пути он проходит немало испытаний: съедает бугая, выпивает сто бочек хмельного мёда, перепрыгивает через двенадцать коней, составленных в ряд, объезжает строптивого жеребца...
Змей, уже женатый на сестре богатыря, встречая молодого шурина, угощает его медным горохом, медными орехами и медным хлебом. Не морщась, богатырь съедает всё. Разгоняет табун лошадей и стадо коров.
Затем начинается поединок Покати-Гороха со Змеем. С помощью железной булавы богатырь убивает чудовище и освобождает сестру и братьев. Но при возвращении домой у него возникает размолвка с неблагодарными и завистливыми братьями, и Покати-Горох уходит куда глаза глядят....
Факт исторический: во втором походе на Византию в 866 году каждый русский ратник на острове Хортица (Диком), перед тем как поднять паруса на лодьях, принёс в жертву богам и главному из них, Перуну, по два петуха — чёрному и белому. Сделаем простой арифметический подсчёт: двести пятьдесят (столько лодей участвовало в походе) умножаем на сто (столько ратников находилось на каждой лодье), получаем число в двадцать пять тысяч. Эту сумму удваиваем; значит, в жертвенный костёр было брошено перед отплытием с острова пятьдесят тысяч петухов. Притом это количество домашней птицы предназначалось принести в жертву всё-таки не на острове, а прежде чем войти в Чёрное море (Понт Эвксинский); вспомним, как спорили на совете боилы и князь, делать остановку на Диком, подвергая тем самым себя опасности во вражеском окружении, или не делать...
И невольно возникает вопрос: где же киевляне брали этих петухов? Старых, молодых — неважно. Можно ответить на него и так, что наседки выводили их из яиц во время плавания. Может статься, жрецы рассчитывали время: когда лодьи подходили к морю, тогда и появлялись на свет петушки; но случилась остановка на Диком — вылупилось огромное количество птицы, вот и поотрубали им головы.
Можно предположить и другое: специальные лодьи везли жертвенную птицу в ящиках с железными прутьями. За ней ухаживали, а когда надо — приносили в жертву.
Как бы там ни было, а русы накануне дня отплытия с острова побросали в жертвенный костёр пятьдесят тысяч петушиных голов и рано утром новый выбранный верховный жрец по имени Донат объявил всем о восходе Ярила. Лучи его брызнули по хмурым лицам ратников, стоявших на лодьях, готовых к отходу.
Со стороны порогов дул угонный ветер, и Дир в скором времени приказал поднять паруса на щеглах.
Печенеги, гарцевавшие на обоих берегах с утра до вечера и при свете факелов даже ночью, завидев на реке белые надутые полотнища, заколотили в щиты от радости: слава богу, русы отплывают от острова и кончаются тревоги! Можно будет свободно вздохнуть и, не боясь набегов сзади, продолжить свои разбойные летучие нападения мелкими отрядами с целью наживы. Дикое поле огромно, и по нему проходит много караванных дорог — есть кого грабить!.. Вот уж где проявит своё умение такой хищник, как брат повелителя рода дзекеш; а чтобы с русскими ратниками иметь дело, нужны особая хитрость и отвага; пусть лучше уходят на своих деревянных корытах отсюда подалее...
Как хорошо слышать шелест оглаживающей борта лодьи днепровской волны! Стоя рядом с кормчим, Марко с лёгкостью на душе обозревает окрестности — крутые берега, которые всё больше и больше удаляются по мере движения вперёд, многочисленные заросшие верболозом островки и песчаные, без единого кустика отмели, где водятся красные хитрые лисы... Вдруг за зелёным дальним холмом мелькнёт и скроется снова войлочная шапка верхового печенега, с ней он не расстаётся даже в жару.
На некоторых островах живут люди. Возле их шалашей из камыша сушатся растянутые на кольях сети, понуро бродят собаки и роются в песке в чём мать родила чумазые дети. Они внимательно смотрят на проплывающие мимо парусные лодьи, а при появлении на них людей срываются с места и скрываются в шалашах.
Немало рыбаков ютятся прямо в землянках. Их жилища можно обнаружить по дыму, тонкой, изломанно-сизой струйкой поднимающемуся снизу. Оттуда иногда появляется женщина с упёртым в живот корытом, в котором лежит белье.
Женщина на миг замирает, глядя вслед лодьям, и идёт к воде стирать. Бельишко нехитрое — пара штанов да две полотняные рубахи и что-то ещё, похожее на детское одеяльце.
«Бедно живут простые люди и здесь, в Диком поле, — подумал Марко. — Что у нас на берегу Припяти, что на Верхнем Днепре, что на Нижнем. Богатенькие на островах жить не будут... Вот дядя мой, как купцом стал, такой дом выстроил!.. Со светлицей, медушами и клетями... А тётка Власта, жена его, как начала от него рожать, красавицей сделалась... — с теплом в сердце вспомнил родных отрок. — Матушка же с бабушкой, наверное, каждый день за меня Леда молят... Дай им и ты, бог, здоровья и дней добрых...»
Марко повзрослел — и это заметно было по его внешнему виду, — раздался в плечах, над верхней губой появился тёмный пушок, и взгляд при разговоре не отвлекался по-мальчишески чем-то иным, а внимательно изучал лицо собеседника. Но всё равно суждения Марко и его мироощущение не отличались пока ещё глубиной, приходящей лишь с опытом. И если отрок увидел разницу в жизни богатых и бедных, то это произошло отнюдь не от глубокого понимания каких-то законов бытия, а как следствие простого наблюдения и поверхностного сравнения. Вот богатые, а вот бедные... Есть люди чёрные и белые. Как у хазар... Есть они у полян и древлян. Есть князь и боилы... Купцы и быдло... И слава Леду, что дядя Никита выбился в «белые люди»!
— О чём задумался? — весело спросил Марко подошедший сзади Олесь и больно стукнул по спине кулачищем.
— Бей, да потише, бугай! — озлился отрок. — Мощь девать некуда?..
— Есть куда, Марко, только далеко отсюда осталась та, с которой я своей силой делился... Иной раз всю ночь напролёт делишься-делишься, а она всё берёт и берёт, ненасытная... Ох и ненасытная уродилась, Марко... А как это приятно было... делиться!
Увидев широко раскрытые глаза товарища, Олесь удивился:
— Аль ни с кем ты ещё до сих пор не делился мощью-то своей?! — захохотал он и, чуть приподняв в ножнах свой меч, рукоятью показал на низ живота. — Сказал бы ранее об этом, я бы тебе в Киеве такую вдовушку нашёл!.. Она твою силушку в себя приняла бы!.. И почему так, Марко: гривну кому отдаёшь — жалко, а мощь свою женщине — ну ни капельки...
— Почему, спрашиваешь... Тебе лучше знать, почему!
— Давай после похода я тебя сведу с одной приёмщицей... Подругой моей... приёмщицы.
— Ты ещё вернись с похода-то! — молвил Марко, вконец раздосадованный болтовнёй здоровяка Олеся.
Промолвил он сии слова по-юношески беспощадно. И Олесь как-то сразу сник, постоял, подумал, повернулся и пошёл туда, откуда пришёл.
«Зря обидел человека. А он просто захотел пошутить, показать себя, что он «опытный». Сильный, но не злой... Милад, к примеру, маленький, хитрый и въедливый, как клещ...»
Марко увидел, как неожиданно из-за щеглы с парусом вывернулся Милад, и снова подумал: «Лёгок на помине! Хотя я его про себя помянул...» Милад полюбопытствовал:
— Олесь пошагал, словно ты ему пригрозил горящий факел в зад сунуть... Что с ним?
— О приёмщицах поговорили...
— Это кто такие?
— Женщины, которые у мужей силушку забирают.
— A-а, понятно... Олесь любит свою мощь им отдавать.
— А ты не любишь?
— А мне отдавать нечего! — Милад хитренько взглянул на Марко. — Берегами любуешься?.. Да, красиво... Скоро берега снова раздвинутся. Ветер, вишь, стал утихать... И гребцы займут места на скамьях.
— Ну, отроки, посудачили, и хватит. Идите к себе... Теперь не мешайте! — прикрикнул на них кормчий.
Видимо, предстояло пройти какой-то сложный участок пути вниз по речному течению. Хотя что может быть сложнее днепровских порогов, которые, слава богам, остались позади?! Но это так, к слову. На Днепре плывущие по нему встречают много всяких неожиданностей.
Отроки прошли на корму, где вповалку лежали ратники, а некоторые сидели, обхватив руками колени. Уже никто не заботился о самообороне: стрелы печенегов сюда не долетали.
Марко и Милад нашли себе свободное местечко, пристроились и начали наблюдать, как их лодья обходила состоявшие из каменных глыб острова, в беспорядке разбросанные на воде там и сям; тем и опасны они, ибо не было в их расположении какой-либо закономерности.
Острова наконец-то миновали. Прошли ещё несколько поприщ и увидели, что берега Днепра, ранее заросшие лесом, стали оголённее, а вскоре оказались без единого деревца и кустика.
Началась знаменитая южная степь; теперь печенеги и угры о движении лодей киевлян давали знать друг другу дымом.
— Смотри, ствол дыма-то какой! Густой, тёмного цвета! — толкнул в бок Марко расположившийся рядом Лучезар по прозванию Охлябина.
Здесь находился и «дядька» Лагир, который пояснил:
— Значит, впереди большое кочевье... Дымом тёмного цвета печенеги или угры предупреждают его обитателей о нашем приближении.
— А может, это кузнец в яме жжёт уголь, чтобы сварить из руды железо? — предположил догадливый Милад.
— Тогда бы дым был сизый, как нос у пьяницы, — высказал своё суждение Лагир, как и Лучезар, участвующий в походе второй раз, хотя говорить ему не хотелось: было сейчас у него одно желание — сидеть и смотреть на проплывающие мимо окрестности...
Незаметно запутался в вопросах жизни и любви «дядька» Лагир. И теперь знал, что никто, кроме него самого, правильно на них не ответит и никто не даст знать о приближении опасности ни простым дымом, ни дымом тёмного цвета...
Муторно было на душе и у Храбра. Он стоял у борта, уперев в него колено правой ноги, и думал о том, как жестоко, жизнью своей поплатился за свою рьяную службу князю верховный жрец Радовил. «А ведь с каждым может сие случиться, кто также ревностно исполняет всё, что прикажет Дир. Так наш князь платит за добро. Такой он у нас... хороший! — подумал старшой дружины, и внутри у него холодно ёкнула селезёнка. — Резать бы мне, как дед и отец, землю плугом, а не ратать... И ратать — это то же, что резать, только не плугом, а мечом... Дед мой брал ещё в руки бандуру и пел былины. С детства помню его слова: «Распахана пашенка яровая не сохою, а вострыми копьями, не плугом резана, а конскими резвыми ногами, не рожью засеяна, а буйными головами, не сильными дождями полита — горючими слезами...»
— Храбр, иди к князю... Зовёт тебя он! — крикнул прибежавший посыльный.
— Иду! Иду! — встрепенулся старшой. — Сей момент!
И побежал, полетел, словно на крыльях. Так летят бабочки на огонь. Хотя Храбр на бабочку похож не был...
До острова Березань, стоявшего в устье Днепра, оставалось плыть день или полтора. Печенежские разъезды более не появлялись. Днепр стал настолько широк, что берега его даже с середины реки еле просматривались.
Снова подул попутный ветер. Прозвучала команда: гребцы перестали грести, а на щеглах опять взвились паруса. Белые полотнища сразу привлекли внимание чаек и других речных птиц — они закружились над головами ратников.
— Ну, гады! — вскричал Лучезар и потянулся к луку.
— Ты чего?! Десятский не поглядит, что ты знакомый Диру. За пустой перевод стрел вздует! — предупредил киевлянин Лагир.
— Да ведь прямо на макушку угодили! — сокрушался Лучезар, стирая с головы ладонью птичий помет. И тут же со смехом ткнул пальцем в шею алана. — Глянь, и в тебя попали!
— Ах, дряни! — в свою очередь рассердился и Лагир.
— Нельзя птичек ругать, разлюбезные! — укорил Лагира и Лучезара подошедший к ним ратник с длинными чёрными усами и ясным взором серых глаз. — Один мужик тоже так — поругал журавлей...
— А ты кто такой, чтоб нам сие говорить?! — заартачился Лучезар.
— Неужели не помнишь?! — в свою очередь закричал усатый. — Присмотрись ко мне.
— Постой, постой... Не ты ли в византийском монастыре, который мы без приступа взяли, во дворе оного неистово их безголовому богу молился?.. Вавила!
— Он самый.
— Я и гляжу... А почему птиц нельзя ругать?.. И что с журавлями сделалось?
— А вот послушайте... Посеял мужик горох. Повадились журавли летать, горох клевать. «Постой! — вскричал мужик. — Я вам, гадюкам, переломаю ноги!» Мужик хитрющий был, вот что надумал... Взял корыто, залез в погреб, нацедил в корыто хмельного мёду; корыто поставил на телегу и поехал в поле. Приехал к своей полосе, выставил корыто с мёдом наземь, а сам отошёл подале и лёг отдохнуть. Вот прилетели журавли, поклевали гороху, пить захотели. Увидали корыто и напились хмельного мёду. Да так натюкались, что тут же попадали. Мужик-то не промах, тотчас прибежал и давай им верёвками ноги вязать. Опутал, прицепил и поехал домой. Дорогой-то порастрясло журавлей, протрезвели они, очувствовались; стали крыльями похлопывать, поднялись, полетели и понесли с собой и мужика, и телегу, и лошадь. Высоко! Мужик взял нож, с испугу обрезал верёвки и упал прямо в болото. День и ночь в тине сидел, едва выбрался. Воротился домой — жена родила, надо за жрецом ехать, чтоб ребёнку имя дал. «Нет, — говорит, — не поеду!» «Отчего же так?» — спрашивает жена. «Журавлей боюсь! Опять понесут по поднебесью: пожалуй, с телеги сорвусь, до смерти ушибусь!..» Так и остался младенец без имени.
— Но как-то ведь его назвали? — изумился Лучезар,
— A-а... Никак...
— Как же?..
— Я же сказал: никак... Обращаются к нему и говорят: «Никак, надо собираться в дорогу». Он и собирается...
Только тут дошло до Лучезара, что никак — это и есть имя...
Плыли под парусами до самого вечера. На ночь бросили, где помельче, якорь; разводить костёр на лодье не стали (для этого всегда возили с собой железные листы и на них раскладывали поленья и уголь, а потом зажигали). Если на головном судне готовить горячую похлёбку не пожелали, обошлись всухомятку и на остальных лодьях.
Якорь подняли ещё на заре, до восхода солнца, но когда сошли с воды грязно-сиреневые полосы тумана и открылась хоть какая-то даль. Вскоре и серая шапка впереди начала исчезать; с первыми же лучами река очистилась совсем.
Но солнце в это утро было неярким, невесёлым. Поэтому, может быть, кормчий Селян казался ещё более хмурым, невыспавшимся. И громче обычного ругался, когда кто-нибудь с опозданием выполнял его команды.
Лучезар выглянул из своей спальной конуры, устроенной у самого борта, протёр глаза, увидел, что ещё рано, хотел доспать, но Селян позвал его:
— Подойди ко мне, Лучезар. Вижу, не спишь... А теперь обернись и погляди внимательней: никак туча сзади собирается...
Лучезар посмотрел назад, в сторону Дикого, от которого и след простыл — так далеко он позади оказался, — но ничего не увидел.
— Эх ты, Охлябина! — обозвал кормчий киевлянина.
— Чего лаешься?! Думаешь, караван ведёшь — один ты голова... Не вижу — и всё! У тебя, раз ты кормчий, глаз вострее моего быть должен...
— Ну ладно, не обижайся, Лучезар... А всё же вон туда поглядывай, — Селян вытянул руку в обратном направлении их лодейного хода. — Поначалу думал: мстится мне... Ан нет, что-то там такое затевается... Вот отроки проснутся — помогут мне разглядеть, у них глаза орлиные.
— Орлиные... да не у всех! — сказал Лучезар, имея ввиду увальня Олеся; невзлюбил его Лучезар за надменный вид и грубости, кои позволял себе отрок по отношению к взрослым, особенно к нему... Узнав о прозвище, Олесь иначе, как Охлябина, киевлянина и не называл. Другое дело — Марко или Милад...
На какой-то миг, ещё раз оглянувшись, Лучезар залюбовался строем лодей под парусами, идущих в две колонны. Невольно пришло на ум сравнение, будто плывут белые гуси с поднятыми вверх крыльями; и до чего красивы лодьи! А как легко, едва касаясь днищами воды, скользят по Днепру Славутичу, Днепру Великому, Днепру-батюшке...
«А давно мы требу ему не делали... На острове Диком только богам и по первости, конечно, грозному Перуну. Одних петухов резали, других выпускали на остров. Я тоже своего выпустил. Дали жертвоприношение и огромному дубу, что стоит посреди Дикого: сносили к нему хлеб, мясо и оставляли. Рядом втыкали стрелы и произносили заговор: каждый — свой».
Лучезар вспомнил у дуба жену Ладу, деток многочисленных, малых особенно. И сказал вот такой заговор... Заговор человека, идущего на войну:
«Встану я рано, утренней зарей, умоюсь холодной росой, утрусь сырой землёй, завалюсь за крепостной стеной, Киевской... Ты, стена крепостная, Киевская, бей хазар и печенегов и дюжих врагов заморских — византийских; а был бы я в этом бою дел, невредим... Лягу вечерней зарей на сырой земле, во стану ратном; а во стану ратном есть могучи богатыри княжей породы, со ратной русской земли. Вы, богатыри могучи, перебейте хазар и печенегов и полоните заморскую землю византийскую; а я был бы в этом бою цел и невредим... Иду я во кровавую рать, буду бить врагов-супостатов; а был бы я в этом бою цел и невредим...
Вы, раны тяжёлые, не болите; вы, раны бойцов, меня не губите; вы, стрелы, меня не десятерите, а был бы я цел и невредим...
Заговариваю я себя, Лучезара, по прозвищу Охлябина, ратного человека, идущего на войну, сим моим крепким заговором.
Чур, слову конец, моему ратному делу венец!»
И тогда, наверное, у островного дуба подумали разом все те, кто произносил такой же заговор, какой говорил Лучезар: «А повенчается ли ныне сие ратное дело? Или совсем по-другому окончится?.. Но это только богам известно...»
И вот плыли судьбе навстречу.
Скоро, скоро и Березань будет; остров повольнее расположился, нежели Дикий, — немало холмов на нём, зелени буйной, раскидистых деревьев, под сенью которых не только укрыться можно, но и на ночь устроиться. Прямо так, на свежем воздухе, не залезая в пещеру, ибо нет на острове в устье Днепра ни комаров, ни слепней поганых. Зато много разных птиц — и каких только нет! Даже пеликаны водятся... И поэтому от шума и гама пернатых, если находиться на острове, звон стоит в ушах неимоверный, а если быть от Березани за несколько поприщ, то шум и гам всё равно слышны.
Ото сна стали пробуждаться и отроки: вначале Милад, потом Олесь. Алан Лагир встал чуть раньше их, сотворил поклонение Хорсу; ждал, когда проснётся Марко, — не будил, жалел, относился к нему не как к племяннику друга Никиты, а как к своему...
А вот и Марко появился. Кинули за борт деревянную бадейку с привязанной к ней верёвкой, вытянули свежей утренней воды, умылись, привели себя в порядок; стали есть.
Не спеша жевали подсоленное вяленое мясо, запивали его той же забортной водой и злились на то, что снова почему-то не разрешили готовить горячее.
Оглядывались назад, ибо Лучезар передал отрокам слова кормчего наблюдать за «тучей», которую никто, сколько ни силился, не обнаруживал. Хотя было видно, как на носу лодьи нервничал Селян. Быстрее всех угадал эту «тучу» Лагир. Ему, видно, «острый глаз» был дан по природе; ведь предки алана жили в горах, и они для рассмотрения того, что творилось в долинах, имели очень хорошее зрение.
— Вижу! Вижу! — вскричал Лагир и повернул голову к кормчему.
— Что видишь-то? — уточнил у него Селян.
— Вон там, чуть пониже того облака, будто летит что-то... Тёмное, мохнатое, с неровными краями...
— Наконец-то! Хоть один, кроме меня, увидел... Точно, оно это!
«Оно» на грозовую тучу не походило. Да какая гроза, когда кругом светло, и белые облака застыли над головой, и солнышко уже поднялось над чертой, отделяющей землю от неба, а лучи его становились всё теплее и приветливее.
Через некоторое время это «что-то» начало разрастаться, и теперь все увидели, как почернел сзади кусок неба и страшная туча закрыла небосвод, солнце померкло...
И тогда кормчий закричал что есть силы:
— Пруги! Пруги! — и приказал сигналить на другие лодьи, чтобы снимали паруса. — Иначе сия прорва сожрёт их!..
Но эта «прорва» уже тьмою напала на лодьи, вокруг как бы закружилась пурга, и уже никто ничего рядом не мог рассмотреть; насекомые градом посыпались на лодьи, застучали по бортам, палубе, носу, корме, по щеглам, окутывая всё, и ратников в том числе, которые упали и накрылись щитами. Суда теперь плыли сами по себе, кормчие отдали их на волю волн на какое-то время...
А серая пурга продолжала бушевать; за шумом крыльев не слышно стало голосов: нельзя было ничего понять, нельзя было дать никаких советов.
Марко почувствовал, как его самого окутало с ног до головы живое толстое покрывало, и оно не только шевелилось, но и пожирало на нём одежду, добираясь до голого тела. Марко в ужасе закричал. Но скинуть это покрывало было тоже нельзя, его можно было лишь раздавить, катаясь по палубе. Отрок встал на четвереньки, потом упал на спицу и, услышав противный хруст насекомых, начал выть и кататься: со спины на живот, с живота на спину... От части насекомых ему удалось избавиться, но лицо, голова, руки оказались в липком зелёном месиве.
Ужас и страх обуял многих. Некоторые, отчаявшись, прыгали за борт: одни, ничего не видя, оглушённые диким нападением саранчи, тонули, другие всё же держались на воде, по которой тоже толстыми слоями плавали насекомые. Они залезали в нос, уши, рот, люди, как могли, отплёвывались от них, и ни у кого в этот момент не возникала мысль, что саранча использовалась и как пища... Её, высушенную, ели христианские отшельники и бедуины. И если бы в этом положении, в каком находились сейчас ратники Дира, оказался сам царь Соломон, ему бы некогда было даже подумать о том, что «у саранчи нет царя, но выступает она стройно»...
Может быть, только великий язычник Плиний всё же смог бы и тут сказать, как позже скажет верховный жрец Донат, что «в саранче обнаруживается сильное проявление гнева богов». Ибо своею бесчисленностью она затмевает солнце и всюду наполняет собою громадные рощи, покрывает ужасными тучами жатву и окончательно пожирает оную...
Марко поднялся и вскоре обнаружил, что шум крыльев вроде бы начал стихать. Уже явственнее стали доноситься до его ушей голоса о помощи тех, кто прыгнул за борт и не утонул.
Марко протёр глаза и увидел, что посветлело.
Ратники уже поднимались на ноги, бросали концы верёвок державшимся на воде, вытаскивали их на палубу.
Дир во время нападения саранчи находился на лодье Умная, куда он взял с собой Вышату, Светозара, нового верховного жреца Доната и других боилов — хотел перед тем, как причалить к Березани, провести с ними совет. Почему князь замыслил собрать его у древлянского воеводы?..
Уж так получилось (намеренно древляне такое не посмели бы сделать), что лодья Умная была больше княжеской. А при появлении белого призрака в момент проведения крады в честь погибшего Радомила киевский архонт по-настоящему испугался и подумал, что если он проведёт совет на одном из судов воевод, то сие будет расценено как стремление его, правителя, к более тесному общению с высокопоставленными подчинёнными и его желание идти им навстречу. Всё это при сложившихся обстоятельствах есть, как считал Дир, залог его безопасности.
Конечно, для архонта на древлянском судне нашлась хорошая просторная каюта. Из неё и пришлось наблюдать ему за нападением жуткого крылатого воинства. В это время с ним рядом был и новый верховный жрец, который, насмотревшись на дикость сего нашествия, пришёл в неописуемый ужас. Не в лучшем душевном состоянии пребывал и Дир: ему казалось, что «тьма» напущена богами за убийство родного брата и верховного жреца Радовила и что явившийся белый призрак — это и есть пурга сатаны...
— Смотри, Донат, от неё даже земля потемнела, — сказал Дир. И когда он повернул голову к верховному жрецу, трясущемуся от страха, и посмотрел на лицо его, ставшее белее паруса, тот, заикаясь, ответил:
— Княже, боги страшно гневаются на нас. А свой гнев они проявляют в пругах... Надо принести богам великую требу.
Архонт перевёл взгляд на реку, потом вдаль, увидел какое-то просветление и начал успокаиваться: туча саранчи редела, значит, она полетела дальше.
Вскоре всё вокруг очистилось, и страх, вызванный нашествием саранчи, показался Диру смешным.
— Так что под великой требой ты, жрец, подразумеваешь?
— Чтобы умилостивить богов и спокойно плыть дальше, мы должны принести в жертву своего ратника...
— А давай обойдёмся животными и петухами? — предложил архонт.
— Прости меня, княже, — голос Доната окреп настолько, что он мог уже возражать, — считаю, что торг с богами неуместен...
— Хорошо, но кого же мы определим в жертву? — строго спросил верховного жреца Дир.
— Пусть ратники кидают между собой жребий.
— Ладно... Поговорим на совете и об этом, — согласился Дир.
На совете в решении вопроса о человеческом жертвоприношении голоса разделились строго поровну: Светозар, Умнай и Вышата были против, а трое боилов, в их числе и жрец, проголосовали «за»; теперь ждали, на чьей стороне окажется сам правитель.
Дир подумал, что для него сейчас будет полезнее поддержать проверенных в первом походе на Византию воевод и не следует будоражить ещё смертным жребием бедных ратников, которым и так сегодня досталось.
И архонт отдал свой голос за отмену человеческого жертвоприношения. Верховный жрец с низко опущенной головой быстро вышел из каюты...
Решили и ещё один вопрос — на Березани не задерживаться (ранее на нём все, кому предстояло плыть по Понту Эвксинскому, отдыхали два дня). Рассудили так: там теперь саранчой съедено всё, и сейчас остров гол, как голова лысого, и пустынен, ибо птицы его наверняка покинули и всякая живность тоже...
Мудро поступил князь! Когда ратники узнали, что им ещё следовало испытать и что решил Дир по этому поводу, они стали поминать его добрыми словами. Сие, конечно, поспособствовало тому, что все вскоре пришли в доброе состояние духа; быстро отмыли лодьи от липкой зелёной грязи, поставили паруса (объеденные саранчой заменили на новые), да потом разрешили воинам развести на железных листах огонь и сготовить горячий обед.
Может показаться, как мало надо человеку! Но это только на первый взгляд. Давайте порассуждаем...
Вот двадцать пять тысяч ратников. Пусть сие число будет округлённым, в него, разумеется, не войдут при метании жребия боилы, тысяцкие, сотские, десятские. Они не будут кидать смертный жребий. Но остальные-то станут! И неважно, сколько человек их будет — сто или двадцать пять тысяч; кому-то одному из них придётся умереть, и каждый (да-да, каждый!) будет ожидать своей ужасной участи, пока жребий не покажет кому... А если он покажет на меня... на меня... на меня! И сие страшно, как страшно нашествие саранчи, как нападение хазар на Киев...
И это верно угадал, несмотря на сердечную чёрствость, Дир, и слава ему, что отменил жуткое испытание.
Когда лодьи снова побежали под ветром, общее душевное состояние ратников вылилось в их песне, затянутой на головной лодье и подхваченной на остальных:
Ты, рябинушка, ты, кудрявая,
Ты когда взошла, когда выросла?
Ты, рябинушка, ты, кудрявая,
Ты когда цвела, когда вызрела?
Я весной взошла, летом выросла,
Я весной цвела, летом вызрела.
Под тобой ли, рябинушкой,
Что не мак цветёт, не трава растёт,
Не трава растёт, не огонь горит,
Не огонь горит — ретиво сердце,
Ретиво сердце, молодецкое,
Ах, горит, горит, как смола кипит!