Аскольдова тризна

Афиногенов Владимир Дмитриевич

Часть вторая

ПОГИБЕЛЬ ВО СЛАВЕ

 

 

1

Десятник Суграй, столкнувшись с русским оборотнем во время нашествия хазар на Киев, долгое время не мог прийти в себя. «Прав оказался старый воин, предупредив меня, что волкодлаки особенно не любят тех, у кого на глазах они в зверей превращались. Мол, надо беречься их... И действительно, чуть не убил, выследив меня с крепостной киевской стены и прыгнув с неё в образе волка... Спасибо молодому бойцу, вовремя срубил ему голову... — раздумывал Суграй и теперь часть подозрительно косился на своих соратников. — Ведь если русы могут превращаться в волков, то и хазары, возможно. Особенно те, кто язычники... Как я сам, молодой воин да и погибший сотник Азач, хотя знаю, что дед его и отец исповедовали когда-то веру аравийских бедуинов...»

После гибели Азача Суграй занял его место, возглавив сотню, а молодого воина, спасшего ему жизнь, сделал десятником.

Основное войско хазар ушло из Киева к родному Итилю, а несколько сотен, в том числе и сотня Суграя, были оставлены в пограничных селениях нести кордонную службу.

Когда привезли хоронить в селение своего прежнего сотника, то оказалось, что положить его в семейный могильник некому: в семье Азача не осталось ни одного мужчины, лишь жена да четырнадцатилетняя дочь. И тогда Суграй, увидев, как хороши они, вызвался похоронить бывшего начальника, став, таким образом, по старому хазарскому обычаю членом его семьи — мужем вдовы, молодой статной красавицы Гюльнем, и одновременно её дочери... Так что после похорон Азача сотник проснулся утром супругом сразу двух жён. Но к четырнадцатилетней девочке он пока не прикасался. Хватало бурных ласк несравненной Гюльнем.

И зажил Суграй так же, как когда-то Азач, да и как все начальники сотен на пограничье: служил и работал, исправно платя налоги.

Гюльнем забеременела и, когда она уже не могла больше делить с Суграем ложе, сказала ему:

   — Моей дочери скоро будет пятнадцать, посмотри — она расцвела, как роза... Мною овладевать уже нельзя, возьми мою дочь... Я её подготовила к этому, и она ждёт тебя давно, ты ей, как и мне, очень нравишься.

Откровенность её слов слегка покоробила сотника: и это жена его начальника Азача, с момента гибели которого прошло совсем немного времени! Сказал об этом Гюльнем, и она просто ответила:

   — Но он... мёртвый, а мы — живые.

«Да, так и надо, — рассуждал далее Суграй, тем более бог Тенгре постоянно воспламеняет во мне желание к этой девчонке, к тому же ведь теперь она моя младшая жена... И действительно, расцвела, как роза...»

И в одну из ночей он овладел ею, и пока она, удовлетворённая, мирно спала, рядом лежащая мать её, сгоравшая от страсти, стала целовать ставшего общим для них с дочерью супруга; целовала и ласкала губами и языком его тело до тех пор, пока не успокоила и свою бурную плоть.

Русы во главе со Светозаром тоже вернулись в свои пограничные селения. Дома их были разграблены и большей частью сожжены; сильнее всех убивался купец Манила, превратившись из богача в бедного человека, потому как хазары ему не оставили ничего, польстившись на его лучшее, чем у других, добро.

   — Ай, ай! — причитал Манила. — У соседа горшки остались, есть в чём пищу готовить, и миски у него хазары не взяли, будет из чего едать, а тут... Всё уволокли, сволочи безбровые! Бедный я, бедный...

Проходивший мимо кузнец Погляд напомнил бывшему богачу:

   — Кто нужды не знавал, досыта Сварогу не моливался... Богатый на золото — убогий на выдумку... Так что, Манила, шевели умом, авось снова богачом станешь.

   — Буду шевелить! — серьёзно пообещал Манила, даже не осерчав на кузнеца, и полез в погреб, где жил теперь с семьёй.

А Погляд подумал: «Вот и отливаются тебе слёзы девочки-сироты Добрины, которую взял к себе, а потом обокрал и выгнал! Надо было в тот раз ослушаться воеводы да и всыпать за такое по толстому заду подлецу Маниле хороших плетей... Ладно, дело прошлое... Нет худа без добра. Девчонку эту, Добрину, внучку утопленной в озере колдуньи, удочерил после гибели сына сам воевода Светозар, живёт она сейчас у него».

Погляд спешил к кумирне Сварога. Там ожидали его друзья, тоже кузнецы, Дидо Огнёв и Ярил Молотов. Бога, вырубленного из вековечного, стоявшего на корнях дуба, хазары на этот раз не тронули, лишь утащили железные головы, лежащие у ног идола, да искурочили жертвенники. Но сия беда — небольшая, поэтому и Светозар ходил радостный: идол целёхонек, а всё остальное наладится.

Засеку из деревьев, которую помогал ладить сам киевский князь Аскольд, хазары, пройдясь по ней волокушами, тоже привели в негодность; тем более сие было прискорбно, что рядом лес не рос. Сметливым оком Погляд окинул окрестность и сказал Светозару и друзьям-кузнецам:

   — Теперь мы сможем засеку свою устроить, если вон то поселение хазар возьмём с бою да их заградительную лесную полосу повернём стреловидными выщипами подрубленных деревьев в другую сторону. Пусть не на нас, на наших врагов острятся...

   — А ты, Погляд, не только железные головы да мечи ковать можешь, а имеешь ум сторожевого воина... Молодчина! — восхитился Светозар.

   — Чего уж там... — заскромничал кузнец. — Знамо дело, живём-то на грани, волей-неволей, а иметь будешь.

   — Не говори! Не каждому это дано.

   — Может, и верно... Не каждому, скажем, дано те же идольские головы да мечи ковать. Это я к слову... Вон, говорят, ковали из Роденя крепкое оружие делают. Поглядел бы я.

   — Вот поэтому тебя и Поглядом назвали... Поглядел бы!.. — со смехом вставил Дидо Огнёв.

   — Помолчи, Дидо! — прикрикнул на друга Ярил Молотов. — Человек дело говорит. И сам бы я тоже поглядел на дела ковалей роденских. Тем более пока въезд в Родень княжеский указ не запрещает. Отменить не успели. А за это время узнали бы, какой про себя тамошние кузнецы секрет имеют!

   — Ладно, пусть Дидо идольские головы ковать зачнёт, а вы, Ярил и Погляд, съездите, посмотрите, а сможете узнать секрет роденской ковки — узнайте... Дозволяю... — разрешил Светозар.

   — Благодарствуем, воевода. — Погляд и Ярил низко поклонились ему.

Ярилу что, собраться в путь — лишь подпоясаться, он холостяк, жил на отшибе в просторной избе, оставшейся после смерти родителей. А если кузнечных дел было невпроворот, то обретался при кузне. Когда речь заходила о женитьбе, хвастался Ярил, широко разевая красивый рот и сверкая серыми, как у кречета, глазами:

   — А для чего?.. Свистну — перед крыльцом моего дома в очередь встанут пригожие вдовицы. Я ведь могу не только молотом махать...

   — Уж ведомо, той кувалдой тоже отменно работаешь! — подтвердил, улыбаясь, Дидо. — А вдовиц у нас и впрямь хватает...

Так уж велось в пограничных селениях: если не срубишь ворогу голову, он смахнёт её с твоих плеч. Вот и оставались без мужей молодицы. Кто с приплодом, а чаще — одни. А тут рядом холостые кузнецы с жеребячьей силой!

А Погляд перед отъездом в Родень никак не мог расстаться с Вниславой. Сия вдовушка завлекла к себе молодца, да так в себя влюбила — глаза Погляда лишь на неё и смотрели, а более ни на кого. Да только смел бы поглядеть!.. Внислава как-то в шутку сказала:

   — Я рожном однажды заколола обидчиков... Ты, кузнец-молодец, не обижай меня!

Шутка-шуткой, а есть над чем призадуматься.

   — Милый мой, драгоценный мой, прижмись к моим белым персям могучей волосатой грудью! Чтоб жарко мне было и знобко тоже... Ой, желанный! Чуешь, как я в себя твою плоть вбираю? Как сплетаемся мы, словно змеи на солнечном припёке... Погляд, золото моё!

   — Да помолчи ты, Внислава! — вдруг разозлился кузнец. — Дура баба, змей вспомнила. Да теперь в дороге о них думать стану...

   — Глупый, глупый, — шептала будто в забытьи Внислава, — люби меня жарче!.. И тогда в дороге только обо мне помнить будешь, ни о ком больше...

Но пора. Слезла Внислава с ложа, красиво обнажённая, с полными грудями-чашами и крутыми бёдрами, прошла к лавке, зачерпнула ковшом воды из бадьи, чуть отпила и вылила себе на голову. — Ой, батюшки! Кровь так и ходит по мне, так и ходит! Всё тело горит!

   — Ладно, собирай в дорогу... Охотничий нож не забудь в тоболу положить, тот самый, что сковал на заре.

Как в тот раз, такой же стук в дверь. Воевода! Внислава накинула на голое тело полотняный сарафан, раскрасневшаяся, не успевшая волосы на голове пучком собрать, появилась на пороге. Светозар всё понял, с хитрецой спросил:

   — Прощались?.. Погляд-то оделся?

   — Должно быть, — потупила взгляд молодица. — Проходи, воевода, тебе завсегда рады.

   — А на этот раз будете рады вдвойне... Погляд! — позвал Светозар в глубину избы. — Иди сюда да возьми вот это. — Он протянул кузнецу кожаный мешочек с золотыми и серебряными монетами. И узрев нерешительность Погляда, добавил: — Секреты, брат, недёшево стоят... Бери, бери!

Когда отъехали кузнецы в Родень, воевода вспомнил слова Погляда об устроении своей засеки путём захвата лесной, неприятельской, и подумал более широко: «Надо бы не одно поселение хазар потеснить, другие тоже... Дух наших воинов после вражеского отступления не только окреп, но и возгорелся. У хазар же, наоборот, поугас... А дух — это великая сила! По себе знаю... Гибель сына и меня чуть не сокрушила. Не человеком я был тогда и тем более не воином, а так — камышом болотным. Вроде стоит да ещё шуршит листьями, початками трётся, а слаб, ломок... Так и враг сейчас. Вот тут и нужно его брать. Посоветуюсь с тысяцким и сотскими... Может, и устроим ломку!..»

Натиск русов на пограничные селения хазар оказался мощным, слаженным и внезапным. Удар пришёлся как раз на тот момент, когда хазарские пограничные силы только формировались, в селениях находились пока временные сотни, другие ушли в Итиль и ещё не возвратились.

Военные удачи Светозара вдохновили киевских князей на решение потеснить хазар по всей длине их владений.

Заполыхали огнём по границе Дикого поля в верховьях рек Дона, Оскола и Северского Донца вражеские поселения: русы продвинулись вперёд, а там, где оседали, хорошо закреплялись, образуя новую пограничную линию, оставляя позади себя Змиевы валы, уже наполовину разрушенные, с проделанными в них во многих местах широкими пролазами.

Если бы в воротах крепости Родень в Погляде и Яриле признали кузнецов, их бы не только не пропустили в город, несмотря на ещё не отменённый со времени хазарского нашествия на Киев княжеский указ пускать всех, но и посадили бы в тюрьму. Да, впускали всех, кроме ковалей... Поэтому засечные мастера огня и железа оделись бедными закупами, купили у смердов барана и привели сюда якобы на продажу, (лучилась бы беда, узнай стражники, как толста мошна у Погляда (такими богатыми закупы не бывают), да мешочек с золотом и серебром у кузнеца был хитро запрятан — висел на поясе между ног, изображая мужское естество. Об этом и не преминул заметить один из служивых:

   — Гля!.. Сам оборванец, а богатство в штанах носит...

У Погляда похолодело всё внутри.

   — Да я бы с таким!.. А ты, видно, бедствуешь, молодец... Иди в услужение к имущим вдовицам.

Только тут Погляд понял, о каком богатстве заговорил служивый. Захохотал вместе со всеми.

   — Пойти бы, пошёл... Только к кому?.. Посоветуйте.

   — Видишь вон дом с краю Кожевенного конца? Иди туда... Там и барана сбудете и ещё кое-чего получите... Мы, роденские, живём хорошо, наше оружие дорого ценится не только на Руси, но и во всей земле...

«Во-во, одни кузнецы небось работают от зари до зари, а другие живут за их счёт», — подумал Погляд и со злостью потащил за верёвку через длинный проем двойных деревянных ворот упирающееся животное.

Оказавшись внутри, кузнецы переглянулись и облегчённо вздохнули: «Слава Сварогу, проскочили неузнанные...» В указанный дом зайти пока не посмели, а барана скоро удалось сбыть по сходной цене — тоже повезло, всего-то чуть и продешевили. Да разве в цене дело?! Главное — секрет ковки мечей выведать... А с чего начать?.. Пока сие кузнецам было неведомо — не зайдёшь ведь сразу в первую попавшуюся кузницу и не обратишься к мастеру: так, мол, и так, продай секрет, заплачу, мол, хорошо. Да любой мастер пошлёт на Кудыкину гору или валы Змиевы, которые и по морю тянутся...

Нет, подобным образом такое великое дело не делается. Надо всё хорошо обдумать, а потом действовать. Погляд сказал об этом Ярилу, тот согласился, да и своё рассуждение присовокупил:

   — В Родень мы оборванцами попали, и ни в чём нас не заподозрили... А теперь так ходить нам негоже. И, как советовал стражник, действительно, воспользуемся богатством, которое у нас к тому же в настоящем виде имеется, и купим себе одежду поприличнее... Чтоб тоже настоящими молодцами выглядеть. Так легче мы со своим заданием справимся.

   — И то верно.

Купили одежду людинов; как и в вольном Нова-городе, в Родене так же назывались свободные люди. Вышли к реке на пустынный берег — переодеться.

Когда обрядились во всё новое, Ярил начал копать яму.

   — Зачем? — спросил его Погляд.

   — Тряпье спрятать. — И Ярил показал на обноски.

   — Не торопись, оставь, убери в тоболу, ещё пригодятся...

Ярил послушался. Спрятав обноски, вытащил хлеб, холодное варёное мясо, баклагу с пивом — стали обедать. Молча жевали и смотрели на Рось, которая тихо катила свои воды в Днепр. В месте впадения в него она, разливаясь, приобретала другой цвет, отличный от днепровских, глубинных и более мрачных вод, и как бы этим отделялась от них, образуя два слоя — светлый и тёмный...

Так, видимо, и состояние души человека не бывает одинарным, а существует как бы тоже слоями и в зависимости от настроения становится то светлым, то тёмным. Только что у крепостных ворот сердце сжимали нехорошие предчувствия, а сейчас на нём легко и радостно. Как на небе, когда проплывают то белые облака, то вдруг грозовые.

Хорошо, конечно, сидеть, насыщаться едою и думать о том, что живёшь в полном созвучии со всем окружающим. Но если бы только это занимало мысли Погляда и Ярила, ибо снова их посетили тревожные думы: «Справимся ли?.. Не вздёрнут ли нас на столбе, как соглядатаев на городской площади?..»

Мимо шли трое, вооружённые мечами. Или засечники, или стражи порядка... Взглянули на двух обедающих, что-то сказали друг другу, подошли и попросили пива — промочить горло. Ярил с готовностью протянул баклагу: не жалко, мол... Этот щедрый жест подкупил воев. Пока один, хлебнув, передавал баклагу и нагнулся, у него с пояса свесился меч, и Погляд заинтересовался лезвием. Воин помоложе то ли спросил, то ли утвердительно сказал:

   — Хорошая работа... Мастерская... Закалка особая! Наша, роденская...

«Спросить бы, какая такая особая, да навлечёшь подозрение. Лучше смолчу...» — решил Погляд, но не удержался горячий Ярил:

   — А как закаляют-то?

   — Вы кто такие? — насторожился старший воин, который только что изрядно отхлебнул из баклаги и теперь поглаживал пальцами намокшие усы.

   — Мы-то? — переспросил Погляд, затягивая время. — По одёжке разве не видите, что свободные люди.

   — Ну так не спрашивайте чего не надо. Не то живо в другом месте окажетесь.

   — Хватит тебе хороших людей стращать. Идём к торжищу, там давеча каких-то торговцев пограбили.

Когда стражники (теперь друзья поняли, что это были они) удалились, Погляд обозлился на Ярила:

   — Язык-то свой держи за зубами! Да башкой думай, что у кого спросить, что кому говорить!..

   — И впрямь чуть не влипли! Прости, Погляд, в другой раз буду умнее...

   — Ладно, идём и мы на торжище. А оттуда можно и в дом на Кожевенном конце заглянуть, попроситься на ночлег к богатой вдовушке, о котором нам утром на воротах сказывали.

На Роденское торжище стекались не только местные жители, но и живущие по соседству печенеги. Высился неподалёку в форме куба их Гостиный двор, за ним далее был выстроен сарацинский, имели свои дворы и славяне — северяне и вятичи, которые сбывали здесь рабов — пленных хазар и угров. Печенеги тоже промышляли живым товаром.

Погляд и Ярил увидели, как гнали от Гостиных дворов рабов, связанных попарно кожаными ремнями, почти раздетых, мужчин и женщин вместе, — это были те, которые предназначались для тяжёлой работы в поле и дома; красивых рабынь для любовных утех доставляли отдельно. Туда торопились богачи-сладострастники, но, как заметили друзья, было и третье место на торжище, куда приводились на продажу исключительно мужчины, склонные к тучности. Здесь собирались купцы серьёзные, не склонные к смеху и шуткам, царившим, например, в том месте торжища, где сбывали рабынь; собирались здесь в качестве купцов в основном люди мастеровые, и как правило кузнецы. Погляд сразу определил их по ладоням, в которые въелась окалина (перед отъездом в Родень руками Погляда и Ярила занималась одна старуха, вытравливая окалину горячими настоями из трав, чтобы в друзьях не признали ковалей).

Но, прежде чем попасть на торг тучными рабами, Погляд и Ярил долго толкались между товарных рядов; намётанные глаза продавцов сразу определяли в них людей с тугими мешочками золота и серебра и по очереди зазывали к себе отведать то мёду, то красной икры, то пива, то иных крепких напитков. Вот худой рыбак продаёт белужий клей, другой торговец — красивые изделия из бересты; заинтересовавшись ими, Погляд хотел было приобрести кое-что в подарок Вниславе, но передумал: «Позже куплю. Куда я с ним сейчас, с подарком-то!..» Увидев же охотничьи ножи с такими узорами ковки, как на лезвии меча местного стражника, не удержавшись, купил и довольно поцокал языком, чикнув лезвием волос.

   — Что, хорош нож? — поинтересовался у Погляда подошедший к торговцу оружием ещё один покупатель.

   — Сказать «хорош» — ничего не сказать... Чудо! — снова восхитился Погляд.

Предложил и Ярилу приобрести такой же. Заметив на лице замешательство, всё понял и похлопал его по плечу:

   — Я добавлю... Бери.

Теперь и Ярил на мгновение потерял разум от радости, что завладел изделием невиданной даже с его, кузнеца, точки зрения работы.

Подошли к деревянному помосту, на который возвели двух особо тучных рабов-угров. Погляд и Ярил удивились высокой цене, что запросил за них широкоплечий светлоокий вятич.

   — Смотри-ка, — толкнул локтем в бок друга Ярил. — Чем жирнее рабы, тем дороже... Для чего их таких покупают? И покупают-то, гля, все одни кузнецы...

Прошло ещё какое-то время, и начало смеркаться. Потянулись по домам люди. Погляд и Ярил тоже стали подумывать о ночлеге, и когда очутились в начале Кожевенной улицы, то увидели, что она примыкает к торжищу.

По ней, заставленной мастерскими, которые одновременно служили небольшими торговыми лавками, как в Византии, вышли к дому богатой вдовы.

Каково же было изумление друзей, когда на дворе они встретили тех тучных рабов-угров, которых купили и привели сюда! Оказывается, кроме ночлежки, хозяйка владела и кузницей и, может быть, в ней также ковались подобные охотничьи ножи и мечи.

Возле дома Погляду и Ярилу повстречался узколобый вихлястый мужик. Они обратились к нему:

   — Как зовут хозяйку твою?

   — Кто там меня спрашивает? — раздался с крыльца молодой насмешливый женский голос. — Зовут меня, добры молодцы, Ждана, идите сюда.

   — Идите, идите! — заторопился мужичонка и, кажется, даже испугался чего-то.

   — Челом тебе бьём, хозяюшка, и просим ночлега, — подойдя к крыльцу и сняв головные уборы, поклонились Погляд и Ярил, а как только выпрямились и возвели очи на женщину, возвышающуюся над ними, так обомлели. Перед ними стояла молодица, краше которой и сыскать, казалось, невозможно: лицо матовое, цвета слоновой кости, глаза тёмные и выразительные, опушённые чёрными ресницами, губы алые, чуть припухшие, словно вдовушка только что встала с ложа, а губки во сне прикусила... Росточком невеличка, но с тугой грудью и тонкой талией; вся она как бы светилась изнутри, а уловив смущение Погляда и Ярила, так и рассыпалась в искреннем смехе. Пока ещё не стемнело, друзья хорошо разглядели прелести Жданы.

У Ярила дрогнуло сердце, он опустил глаза, засмущался, что не ускользнуло от проницательного взора молодой хозяйки. Да и Ярил в этот миг показался ей тоже пригожим: высокий, статный, чубатый, с тонким лицом, на котором слегка подрагивали от волнения уголки губ, с подбородком волевым и широким. А как только он овладел собой, смело посмотрел на вдовицу своими светлыми, но дерзкими глазами. По ответному взгляду хозяюшки на друга Погляд понял, что в ночлеге она им не откажет, более того — приветит, а расплачиваться за всё будет Ярил.

«Да уж не мне красавицу любить-голубить; если б и стала подманивать меня, то и сам бы отказался: после жарких ласк Вниславы любые холодными покажутся. Пусть и будет ласкать такая вот, как эта... Да и Ярил помоложе... — без всякого чувства зависти подумал Погляд, а затем и решил для себя: — Пока мой друг хозяйку ублажать станет, я секрет начну выведывать».

И сердцем почуял, что запрятан он неподалёку, здесь где-то обретается и связан непременно с этой вот кузней и теми двумя тучными рабами.

После сытного ужина постелили им отдельно (так Ждана приказала): Ярилу — в сенях, Погляду — в низкой пристройке, что примыкала к кузнице; несмотря на позднее время, оттуда ещё доносился перестук молотков по наковальне и слышались тугие всхлипывания кожаных мехов, раздувающих пламя в горне. При сих так хорошо знакомых звуках, которыми всегда наполнена любая кузня, у Погляда скучающе зачесались руки: «А пойду взгляну на работу знаменитых роденских мастеров, может быть, что и узнаю. Прогонят — уйду... Не ударят же...» — решил кузнец с засеки.

Пройдя немного, услышал за собой чьи-то крадущиеся шаги, остановился. И шедшего сзади тоже не слышно стало. Погляд юркнул за дерево, увидел при свете месяца, как за угол пристройки метнулась чья-то тень; в два прыжка очутился в том месте и схватил за плечи хилого мужичонку, у которого они спрашивали об имени хозяйки. Тот хотел было закричать, но ладонь Погляда широко легла на рот соглядатая и сильно сжала его губы.

   — Молчи, а не то придушу! — со злостью проговорил кузнец.

Оказалось, что велено было мужичонке следить за Поглядом, если тот вдруг задумает перед сном куда-то пойти. Он и стал следить, тем более что гость направился к кузнице.

   — А почему же «тем более»?.. — строго вопросил Погляд. — Уж не связано ли это с тайной ковки оружия?.. Говори!

   — Не ведаю я, о какой тайне ты говоришь. Отпусти... Если закричу, в первую очередь схватят твоего дружка, который сейчас в спальне хозяйки находится, а опосля и тебя.

   — Знай, прежде чем схватят, ты под мои ноги со сломанным хребтом свалишься.

   — Руки у тебя и впрямь, как у кузнеца.

   — А я и есть кузнец!.. И правильно вы решили доглядывать за мной. Мы с другом оказались здесь, чтоб тайну ковки узнать. И ты нам в этом поможешь... Вот гляди! — Погляд полез за пояс, снял с него кожаный мешочек с золотыми и серебряными монетами, высыпал их на свою ладонь. — Выбирай: или всё это твоё будет, или бездыханным лежать...

Мужичок всхлипнул. И не из жалости к себе или чувства омерзения, что встанет на путь измены, если возьмёт сейчас содержимое мешочка, — всхлип его породило никогда ранее не испытанное ощущение близкого богатства: вот оно, рядом, лишь протяни руку... И волна какой-то несдержанности прокатилась снизу доверху, застряв в горле, а когда разжалась, мужичонка снова всхлипнул и будто отрешённо сказал:

   — Ладно, раскрою я тебе эту тайну. Но золото и серебро дашь мне вперёд, а я от тебя ни на шаг...

   — А куда ж ты денешься? — посмеялся Погляд.

   — Ия про это самое... Пойдём пока к тебе в пристройку. Подождём нужного времени. Оно скоро подойдёт... Только потом не пужайся... — нехорошо осклабился вёрткий мужичонка.

   — Постараюсь! — твёрдо заверил его засечный кузнец.

Сидели в темноте, не зажигая лучины. А в кузне всё раздавался не утихающий ни на миг перестук, из верха летели искры и, сгорая, исчезали в ночи.

На небе светил месяц, а тут начал заволакиваться плотными тучами, разом посвежело, предвещая дождь. Закапало. Погляд и мужичонка облегчённо вздохнули: им это на руку. А уже ближе к полуночи дождь пошёл густо, безостановочно.

Потом они выбрались на улицу и побежали в сторону строений, скорее похожих на клети без окон, с одной лишь широкой дверью. Погляд обратил внимание на ширину двери, которая составляла не менее четырёх локтей. И тут кузнеца осенило: «Бог мой, здесь же свиней откармливают!.. А потом в жир живой свиньи засовывают разогретые докрасна клинки и закаливают. Делов-то!.. Так и мы делаем! Дурак, зачем я заранее мужичонке заплатил!.. Узколобик, а на золото особый нюх имеет. Поди теперь, забери назад... Завизжит, что твоя свинья, когда из-под засунутых в неё клинков начинает с кровью и жидким салом пар выходить...» Перейдя на осторожный шаг, раздумывал кузнец далее: «Только почему-то тихо в этих строениях, ни одного звука не слыхать... Хотя вроде как цепи звякнули...»

Погляд повернул голову к мужичонке, тот приложил к своим слюнявым губам указательный палец и потянул кузнеца за рукав. Схоронились за деревьями.

   — Молчи и наблюдай, — осмелел мужичонка.

Вскоре звяканье цепей стало ещё явственнее. Внутри строения долго возились с запором — так долго, что и дождь перестал; освободился месяц от туч, лишь шуршали капли, стекая с веток и падая на жухлую траву и опавшие листья.

Наконец-то дверь отворилась, и стражники вывели... нет, не свинью, а какое-то странное, скованное цепями чудовище. Поражали его размеры: оно еле протиснулось в проем двери, в который свободно могли пройти бок о бок трое. Чудовище это при более пристальном рассмотрении походило на человека: вон торчит на покатых плечах, заплывших жиром, голова, вон и живот, словно лодейная бочка, которую ставят в лежню, и ноги, что два бревна. Гремя цепями, это жирное существо потихоньку начало продвигаться к кузнице, подталкиваемое сзади стражниками.

И тут Погляд всё понял: «Вот в чём тайна роденской ковки, вернее — закалки!.. Для этой цели, оказывается, не свиней используют, а рабов, выбирая на торжище склонных к тучности... Откармливают их, наверное, давая в пище мучное... Да скажи я такое Светозару!.. Да он справедливец!.. Хотя погоди, Погляд, — мысленно назвал сам себя кузнец по имени. — Ведь киевские князья, если они указы издают для обеспечения тайности, тоже знают об этом. И ничего!.. Дозволяют... А Дир, сказывал воевода, не раз похвалялся лезвием своего меча...»

   — Сколько же дён нужно кормить человека, чтобы он в такую жирную громадину превратился? — спросил Погляд.

   — Не дён требуется, а ровно пять месяцев. Столько содержат раба без движения, прикованного цепями, на просяных лепёшках и родниковой воде... Хошь поглядеть, как в него сейчас, живого, раскалённые клинки всаживать станут?.. Не хочешь... Тут ведь какая тайна... — разговорился мужичонка. — В жире живого человека мужского пола особая кислотность имеется, она-то и придаёт крепость мечам и ножам. Я тоже был когда-то мастеровым, не смотри, что хлипкий... Горновым работал, только вот стал теперь задыхаться. Мой дед ещё учил меня закалять клинки в моче старого козла. Но выходило хуже... Даже хуже, чем в жире живой свиньи. Да...

Утром Погляд встретил возбуждённого Ярила. Тот, как жеребчик, взял с места в галоп, нетерпеливо поведав о событиях прошедшей ночи:

   — Ну, Погляд, если мы ещё на одну ночь задержимся, придётся тебе мне на смену идти... Я боле не сдюжу! Такая, брат, вёрткая стерва: до зари заснуть не давала... Что она со мной только не вытворяла, чего только не проделывала!.. Жуть!

   — Мне тоже, Ярил, вертунок встретился...

И Погляд рассказал обо всём, что случилось, что удалось увидеть и узнать.

   — Поэтому успокойся, другую ночь на этом дворе тебе, Ярил, проводить не придётся... Давай потихоньку, брат, уносить ноги!

 

2

Дружиннику Доброславу, приближенному к Аскольду, можно было бы откровенно сказать князю, что жена Настя беременна, и остаться с ней и приёмным сыном Радованом в Киеве, а не сопровождать Сфандру в поездке на Кавказ, но что-то остановило его. Рассудил — поездка много времени не займёт, Настя всего на третьем месяце, поэтому дорога сия не должна быть ей в тягость. Да жена и сама не возражала, наоборот, повеление Аскольда ехать восприняла с пониманием того, что этим они с мужем принесут наибольшую пользу старшему киевскому князю, который после покушения на жизнь Забавы очень нуждается в поддержке верноподданных.

Вот так оказались снова в пути.

Сопровождали Сфандру двести дружинников. В их число входил и жрец. Сфандра с согласия князей и верховного жреца Радовила взяла с собой того самого кумирнеслужителя, который как-то по приезде сына Аскольда в Киев из Черной Булгарии в его честь приносил Перуну жертвы...

Через неделю после отбытия Сфандры вернулся из Новгорода Кевкамен. Время быстро летит — не заметил и сам, что почти три месяца находился при дворе князя Рюрика. И много чего произошло за эти три месяца! Обо всём рассказал грек Аскольду, а потом всему Высокому совету.

В конце концов серый кречет согласился выйти на честный поединок с белым соколом: Кевкамен подразумевал под серым кречетом Водима, а под белым соколом — Рюрика.

Перед поединком Рюрик заявил на вече:

   — Пусть восторжествует справедливость! Убьёт меня Водим, станет править Новгородом. Он тоже имеет на это право как сын старшей дочери Гостомысла. Если победа будет на моей стороне... Что ж, тогда меня снова сажайте на трон, но трон этот будет уже украшен изображением белого сокола в атакующем полёте!

Люди благословили Рюрика, и поединок состоялся на берегу Ильмень-озера, где новгородский князь одолел Водима.

Не умолчал грек и о том, как пытался Водим, когда ещё жив был, извести своего двоюродного брата, как подослал ведьму-отравительницу и с ней пять своих воинов, которые под видом кузнецов обосновались в Новгороде. Для этого они подкупили одного из уличных старост, и тот разрешил им поселиться. На некоторых старост и подстарост, жрецов и других людей новгородских, недовольных своим князем, и надеялся Водим Храбрый.

Отравительница с поличным попалась, призналась во всём, «кузнецов» забрали, старосту тоже. Пытали и повесили.

Воочию узрев злое дело, которое хотели тайно содеять норманны против законного князя, Новгород поначалу притих, а затем взбудоражился:

   — Не дадим в обиду нашего правителя! Мы ж его сами и пригласили к себе... Как же так?! Подлец Водим!.. Никакой он не храбрый, храбрецы поступают иначе!

Но именитые люди и жрецы исхитрились так, что сумели гнев народа направить и против своего князя. И чернь в городе учинила пожар, погромы. И затихло всё это после того, как стал известен исход поединка...

Призадумался старший киевский князь. Может быть, только сейчас с особой остротой понял — не могут два медведя находиться в одной берлоге. И об этом тоже хорошо ведомо Диру, а он ведь более страстный ловчий, нежели Аскольд...

После отъезда Сфандры Дир укатил в свой лесной терем, снова переложив все дела на плечи старшего брата. Грек сразу почувствовал себя вольготнее и занялся созданием новой христианской общины, тем более что ощутил послабление надзора со стороны таких влиятельных особ при дворе, как боилы Светозар и Вышата. Дела у Кевкамена пошли бы ещё успешнее, если бы не верховный жрец капища Перуна... Всем своим видом, то угрюмым, а то и грозным, он как бы предупреждал грека, что его деятельность по обращению в христианскую веру до добра не доведёт. Но Кевкамен не гневался на жреца, да, собственно, и не мог этого делать, так как сказано у апостола Павла: «Ибо когда язычники... не имея закона, они сами себе закон: они показывают, что дело закона у них написано в сердцах, о чём свидетельствует совесть и мысли их, то обвиняющие, то оправдывающие одна другую...» «Посему они как дети, — убеждал себя грек. — И больше всего нуждаются не в наказании, а в поучении...» Хотя и ведал, что Радовил, служение идолам которого замешено на золотом тельце, пойдёт на всё... Поделился раздумьями с Аскольдом. Тот после некоторого молчания твёрдо произнёс:

   — Опасаться надо, но бояться не нужно!

Очень по душе пришёлся ответ князя; Аскольд же по прошествии какого-то времени справился у Кевкамена о том, как идут дела с крещением язычников, сколько их уже стало в общине, где воздают молитвы новому Богу. Узнав, что в общине уже находится немалое количество людей, а молятся в пещерах, обмолвился:

   — Негоже под землёй... В сырости и мраке...

   — Да, княже, сырость такая, что гаснут свечи, а иконы слезятся, и краска с них облезает...

   — Следует подумать о храме... Сказывал мне Доброслав Клуд, что у хазар в Итиле наряду с синагогами стоят капища и христианские храмы тоже.

   — Да, княже, прав он — в точности так.

   — А ответь, Кевкамен, как сам думаешь, не ссылаясь на другие умы: чем тебя вера Иисуса Христа прельстила?

   — Разреши, я тоже спрошу, прежде чем ответить... Тебя-то она, князь, прельстила?

   — Ну, во-первых, я ещё не крестился... Хотя не буду скрывать: да, привлекла она меня... Потому как исключает жестокость. А главное, по моему пониманию, что сын человеческий Иисус Христос, воскреснув и поднявшись ввысь, как бы соединил нашу грешную землю со святым небом...

   — Ах, как хорошо ты сказал, княже... — Глаза у грека увлажнились от слёз. — Боже, как хорошо! Только пусть тебе ещё станет ведомо, что суть христианства состоит в общей, присущей всему человечеству тайне искупления. Иначе сказать так: крестным страданием, смертью и воскресением своим вывел Иисус Христос мир из царства тления и открыл дорогу к нетлению и жизни вечной. Ислам, иудаизм и язычество принадлежат определённым народам, а христианство — всему человечеству... В этом и есть чудо из чудес и тайна из тайн.

...Через две недели горожане уже бегали на макушку горы смотреть, как плотники под руководством чёрного грека возводили из ошкуренных брёвен с благословения князя и Высшего совета доселе невиданный в Киеве, устремлённый к небу остроконечный дом и ладили наверху кресты. Неподалёку ещё зловеще, брызгая во все стороны искрами, горели жертвенные костры на капище Перуна, ещё ниже склонялись безмолвные тёмные фигуры жрецов, зло посматривающих в сторону строящегося христианского храма,

А по утрам низко клубились над ним и Днепром тяжёлые тучи, к середине же дня пробивавшееся сквозь них солнце бросало лучи на речную воду; она начинала играть мелкими барашками, и тучи, разодранные светом в клочья, исчезали.

Адиюхское городище у северных предгорий Кавказа представляло собой обнесённую высокой саманной стеной крепость. Дома внутри — из плетня, обмазанного белой глиной, с камышовыми двускатными крышами.

Жили царкасы не бедно и не богато, занимались резьбой по дереву и серебру, плетением циновок из болотной травы чий, изготовлением войлочных ковров, шитьём золотой нитью, ковкой острых красивых клинков.

Людей этого племени античные авторы называли меотами, западные — зихами, а позднее русские летописные источники — касогами. За пределами саманной стены на просторах по обе стороны неширокой, но очень бурной реки сеяли пшеницу и подсолнечник, разводили тонкорунных овец и коз с белой длинной шерстью. Царкасы отличались особой чистоплотностью, ходили в приталенных кафтанах с узкими оборками на поясе, перехваченными тонкими ремешками, в мягких кожаных сапожках без каблуков. Войском управлял выборный атаман, но власть царя передавалась по наследству.

Царя — старшего брата Сфандры — звали Мадин, и дворец его стоял в центре городища. Сложен он был из камня, с основательным высоким фундаментом. Возле днём и ночью дежурили многочисленные охранники-джигиты.

Доброслав никак не мог привыкнуть к их слегка лающему говору, так как чуть ли не каждое слово они произносили с кратким «и». (Через несколько веков царкасы утратили эту особенность и, к примеру, такое слово, как «йахши» — «хороший», выговаривали уже по-другому — «ахши».)

Почти два месяца русы находятся в гостях у царя царкасов и не понимают, что дальше будет. Об отъезде в Киев Сфандра, кажется, и не помышляет; попробовала было Настя у неё что-то узнать — ничего не узнала, попыталась и мамка Предслава — безрезультатно. Чтобы не застаиваться и «иметь в теле силу», как любил говорить Клуд, дружинники стали вместе с воинами-царкасами на речном берегу «джигитовать» и понарошку рубиться друг с другом. Поднимали валуны, благо их тут обильно было рассыпано, взваливали на грудь и бегали с ними.

Мадин-царь держался со всеми ровно, никого из русов не выделяя; зато Клуд подружился с его младшим братом Косташем. Изъяснялись они, правда, но первоначалу всё больше жестами, потом какие-то слова хозяев Доброслав усвоил, да и Косташ чуть-чуть понимал язык русов, ибо однажды с царскими послами побывал в Киеве и немного жил там. Любознательный отрок с большими тёмными, как спелые сливы, глазами, с узкими ладонями рук, которые тем не менее очень крепко держали рукоять клинка. Подружился с Косташем и Радован, только дружба эта почему-то не нравилась Сфандре. Не нравилась она и царю...

Как-то Радован и Косташ играли в лошадки: сперва Радован — крепкий бутуз — катал на спине младшего брата Сфандры и царя, затем тот приёмного сына Клуда. Доброслав тоже был здесь. И тут из дворца выбежал джигит, бросился к мальчишкам, схватил за руку Косташа и стал ему выговаривать за то, что он, царский брат, как осел возит простого кешака (человека из низов). «Царь сердится!» — добавил джигит. Думал, что Клуд не понимает их языка, но Доброслав уразумел всё, что сказал царский охранник...

Придя домой, Клуд поведал об этом жене. Настя не удивилась:

   — Сфандра тоже стала сторониться меня и Предславы. Будто догадывается, что я гляжу за ней по велению Аскольда и что Предслава знает, кто порешил её родственника-христианина в молельной пещере...

   — Так мы ничего не разведаем... А чую, что они с братом-царём что-то затевают, если только уж не сотворили такое «ау», которое во вред Аскольду откликнется. — Потом спросил, чуть засмущавшись: — Как чувствуешь себя? — и показал глазами на уже начинающий пухнуть живот.

— Пока йахши, как говорят царкасы, — засмеялась Настя.

   — Вот мы на их языке разговариваем...

Прошло ещё два месяца, и Клуд начал беспокоиться, размышляя об обратной дороге — вдруг Сфандра примет решение ехать: не растрясёт ли долгая езда его ненаглядную?..

Отважиться, да и впрямую спросить, что старшая жена Аскольда вообще думает предпринимать?.. Спросил.

   — Ждите, милые, ждите... — ответила на сей вопрос Сфандра. — А ты, Клуд, на рыбалку бы, что ли, съездил или на ловы. Знаешь, какие козлы по горным кручам прыгают?..

Видит Доброслав, смеётся над ним старшая княгиня киевская, а почему — невдомёк. А чтобы выглядело так, что Клуд охотно воспринимает её советы, с несколькими дружинниками и джигитами действительно не раз и не два выезжал и на рыбалку, и на охоту на горных козлов. И везло: привозили много пойманной рыбы, убитых животных. Часть их шла на жертвоприношения, другая жарилась и поедалась на пиру, в котором участвовали царкасы. Пили бузу, ели, пели гимны богам. Иногда кое-кто из русов, разругавшись между собой, устраивали драку, правда, дело до ножей и мечей не доходило. Но джигиты в неё не ввязывались, соблюдая строжайший приказ царя — ни в какие свары с киевлянами не влезать...

Исподволь Клуд всё же пытался разузнать, что и как... Заметил: давно куда-то запропастился жрец киевского капища, — осторожно спросил о нём Косташа.

   — Он уехал с белыми верховыми в Чёрную Булгарию.

   — А кто такие белые верховые?

   — Пo-нашему, значит казаки. «Каз» — это верховой, кочевой, а «ак» — белый. Накидки у них из белой козьей шерсти. У вас они называются корзна, а у нас — бурки...

   — В Чёрную Булгарию-то зачем?

   — Будут разыскивать сына вашего князя Аскольда, мужа нашей сестры. Чтобы опознать, и взяли с собой жреца, который хорошо в лицо его знает...

   — Для чего же Всеслав им понадобился?

   — Может, пригласить в гости хотят?.. Моей сестре он ведь тоже сыном приходится.

«Сыном... Как бы не так! — подумал Клуд. — Вот почему у Радовила Сфандра жреца в поездку выпросила. Вот для какого тёмного дела он ей был нужен! Найдут Всеслава — убьют... Дурень я, дурень! И чего ждал?! Не простит мне сего недогляда Аскольд, если что с сыном случится. Он же его в соправители к себе хотел определить... В злом умысле и Дир непременно замешан... А тут ещё с Настей незадача. Сам-то вскочил бы на коня и — в Киев. Аскольда предупредил бы. Но отъедешь без приказа, царь и Сфандра поймут, с какой целью. Отомстят за меня Насте и Радовану».

Рассказал обо всём жене, та поначалу в слёзы, а как только пришла в себя, трезво пораскинула умом, да и придумала.

Придумала она, конечно, вещь жуткую, сразу не поверишь, что подобное исторгнула голова Насти, а не чья-то другая, ибо такое могла изобрести только очень злобная и коварная женщина. А древлянка ею не являлась, и взбрело сие на ум от безысходности положения, в котором она, беременная, сын её Радован и муж оказались. Выход увиделся Насте в том, чтобы Доброслава погибшим при царском дворе посчитали. Тогда бы ничего такого Сфандра не заподозрила, наоборот, пожалела бы бедную вдову да ещё будущую мать, у которой к тому же ещё одно дитя на руках осталось. А тем временем Клуд, живой, втихомолку подался бы к Аскольду и предупредил об опасности, грозящей его сыну Всеславу.

— Следует тебе, Доброслав, поехать пострелять горных козлов вместе с Косташем, а разрешение на это получить от самого царя Мадина. Но перед тем, как отправиться в горы, схорони осёдланного коня с тоболами съестных припасов в камышовых зарослях за городищем, а далее... Страшно говорить об этом, но ничего не поделаешь... — излагала свою задумку древлянка. — Столкни в ущелье Косташа и его лошадь. Свою тоже... Только убедись, что младший брат царя убился до смерти. Сам же проберись к зарослям, дождись ночи и начинай пробираться в Киев. Вас хватятся, будут искать в том месте, где вы охотились, найдут мёртвых Косташа и лошадей, подумают, что ты, может быть, жив и, раненый, уполз куда-то... Тоже начнут искать, а твой след и простыл — далеко от Адиюхского городища будешь.

Так всё и было обставлено Доброславом. Великий грех взял он на свою душу, умертвив ни в чём не повинного мальца, но Клуд посчитал, что большая часть этого греха ложилась прежде всего на Сфандру, ибо начало всех страшных дел исходило как раз от неё.

В Киев Доброслав прискакал тоже тайком, не раскрывая себя, но опоздал! Аскольд пребывал в глубокой скорби: ему доложили, что какие-то люди зарезали Всеслава...

Клуд увидел киевского князя в одрине молящимся на коленях перед иконой Божьей Матери. Рядом с ним находился Кевкамен. Аскольд повторял за ним:

   — О пресвятая Дева, мати Христа Бога нашего... Вонми многоболезному воздыханию душ наших... Утоли скорби наши, настави на путь правый нас, заблуждающихся, уврачуй болезненная сердца наши и спаси безнадёжных, даруй нам прочее время жития нашего в мире и покаянии проводити...

Доброслав сию молитву к Матери Бога слышал не раз от Константина и Леонтия, когда наваливались на них какие-то беды. Кажется, помогало, потому что они вставали с колен с просветлёнными лицами.

И сейчас Аскольд поднялся во весь рост с таким же лицом. Увидев Клуда, ничуть не смутился, а, узнав от него всё, обратился с речью:

   — Тебе, Клуд, в Киеве оставаться теперь нельзя... Один, кто увидит, смолчит, другой — скажет. И побежит слово далеко, Сфандры достигнет... Тогда твоим у неё несдобровать! Уезжай куда хочешь... Снова странником быть тебе уготовано. Но так, видно, Богу угодно... — кивнул на икону. Затем подошёл к столу, вынул из него увесистый мешочек с золотом. — На, возьми! И на дорогу, и для того, чтобы как-то смог и своих вызволить. С Обезских гор Сфандра в Киев, как понимаешь, никогда не приедет... Для тебя же теперь где торно, там и просторно. Не бойся дороги, были б кони здоровы... А будешь во времени и нас помяни. До встречи...

Только знали бы они, что встречи этой уже никогда не будет и что видит Клуд старшего киевского архонта в последний раз.

   — Да, ещё вот что, — добавил Аскольд. — Мальчонку Любима, сироту, взял я в младшую дружину.

Клуд поблагодарил Аскольда, низко-низко ему поклонился — будто чуяло сердце, что не увидятся более, — и низким поклоном ещё как бы дал понять, что разделяет горе архонта.

Аскольд не стал укорять Доброслава, лишь положил ему на плечо руку, слегка улыбнувшись.

Но Клуду не пришлось долго раздумывать, в какую такую сторону ему податься: на другой день нашёл его Кевкамен и передал повеление старшего князя ехать с посольством к патриарху Фотию с просьбой прислать в Киев настоящего епископа.

   — Князь Аскольд и некоторые его приближенные окреститься захотели, — не скрывая радости, сообщил грек. — А про тебя я всё знаю... — добавил он. — К жене погоди ехать. Дай волне, поднятой гибелью младшего брата царя Мадина, улечься... Поэтому, Клуд, останься пока в Византии. Фотию ты известен, да и в хартии, предназначенной ему, про тебя прописано.

«Вот и решилось всё, как надо, — подумал Доброслав. — Встречусь с Фотием, а потом уеду к Дубыне, к Козьме то есть... К другу своему верному...»

После того как три года назад закончился поход и киевляне во главе с Аскольдом ушли обратно в Киев, Доброслав и Дубыня остались в Константинополе, чтобы казнить предателя, который стал одним из регионархов столицы Византии и получил прозвище Медный Бык.

Когда этот Медный Бык был тиуном в Крыму, где жили Доброслав и Дубыня, он за несколько золотых навёл хазар на поселян, когда те, безоружные, собрались на праздник своего бога Световида. Хазары посекли поселян, забрали богатую сокровищницу бога и увели в полон маленькую дочь верховного жреца Родослава Мерцану. Медный Бык взял у хазар эту девочку к себе, окрестил её, назвав Климентиной, а потом взял в жёны.

Доброслав любил Мерцану, долго искал её и нашёл в Константинополе: она уже стала матерью двоих детей. Нашёл и Медного Быка. Казнили его... Об этом, кстати, язычник Доброслав говорил Рюрику в Новгороде, когда речь зашла о славянских богах.

После казни Медного Быка Доброслав уехал из Византии, а Дубыня влюбился в сестру монаха Леонтия, телохранителя Константина (Кирилла) — просветителя славян, принял крещение, женился и уехал жить в селение, расположенное недалеко от монастыря Полихрон, где Константин и его брат Мефодий изобрели славянскую азбуку.

Язычник Клуд тоже хорошо знал Леонтия и Константина-философа, когда те, будучи в Крыму, в Херсонесе, искали и нашли мощи святого Климента, а потом ездили к хазарам по приглашению кагана Завулона на богословские споры, то Доброслав вместе со своим псом Буком сопровождал их.

Замечательный был пёс! Жаль, что погиб при нападении хазар на Киев... «А у Дубыни-Козьмы и сестры Леонтия, наверное, уже и дети есть», — подумал Доброслав Клуд, когда, встретившись с патриархом и заручившись твёрдым обещанием Фотия, что просьба Аскольда будет исполнена, отбыл далее в глубь Византии.

А послы вскоре привезли на берег Днепра епископа, назначенного для Киева константинопольским патриархом. В своём окружном послании по этому поводу Фотий писал между прочим следующее: «Не только болгарский народ переменил прежнее нечестие на веру во Христа, но и тот народ, о котором многие рассказывают и который в жестокости и кровопролитии многие народы превосходит, оный глаголемый Росс, который поработил живущих окрест его и, возгордясь своими победами, воздвиг руки и на Византийскую империю; и сей, однако, ныне переменил языческое и безбожное учение, которое прежде содержал, на чистую и правую христову веру и вместо недавнего враждебного на нас нашествия и великого насилия с любовью и покорностью вступил в союз с нами. И столь воспламененна их любовь к вере, что и епископа, и пастыря, и христианское богослужение с великим усердием и тщанием приняли».

Существует предание, что когда назначенный Фотием епископ прибыл в Киев, то Аскольд принял его на народном вече. Народ киевский спросил епископа:

   — Чему ты хочешь учить нас?

Епископ открыл Евангелие, переплетённое в золотые пластины на золотых застёжках, и стал говорить о Спасителе и его земной жизни, а также о разных чудесах, совершаемых Богом в Ветхом Завете. Русы, слушая проповедника, сказали:

   — Если мы не увидим чего-нибудь подобного тому, что случилось с тремя отроками в огненной пещи, мы не хотим верить…

Без колебания служитель Божий смело ответил им:

   — Мы ничтожны перед Богом, но скажите, чего хотите вы?

Они просили, чтобы было брошено в огонь Евангелие, и обещали обратиться в христианскую веру, если оно останется невредимым.

Тогда епископ воззвал:

   — Господи! Прослави имя твоё перед сим народом! — и положил книгу в огонь.

Евангелие не сгорело, лишь оплавились края переплёта. После этого многие из присутствующих, поражённые чудом, крестились...

В Киевской Руси в это время стояли морозы, Днепр был закован в лёд, по нему бежали позёмки, пластаясь у берегов. Пласты наслаивались, поднимались всё выше и выше и превращались в сугробы с белыми над разводами льда крышами; византийский епископ крестил киевский люд в Николин день, поэтому многие мужчины получили тогда имя Николай, а женщины — Варвара, так как день памяти великомученицы отмечается православной церковью накануне.

Стал также называться Николаем и князь Аскольд, а Варварой — его младшая жена Забава; вскоре епископ обвенчал их в построенной деревянной церкви святого Николая — законный христианский брак: язычница Сфандра удалялась теперь от князя навсегда. И даже не потому, что по её приказу был убит его сын, — по промыслу Божьему...

Пока было крещение, а потом и венчание, Дир из лесного терема и носа не показывал. Зато шмыгали туда-сюда (в лес и обратно в Киев, а из Киева снова в лес) гонцы верховного жреца Радовила, которые обо всём докладывали младшему киевскому князю, так что тот был в курсе всех происходящих событий. Поначалу Дир затаился, особенно после убийства сына Аскольда, то есть Николая. (Когда Дир узнал об этом имени, он долго и безобразно ругался.) Дружину свою держал наготове, думал, что старший брат приедет силой вязать его, но пока, слава Перуну, обходилось.

Как только в деревянной церкви, что вознесла свои купола рядом с кумирней, началось богослужение, люди, идя в храм мимо идолов, плевали в их сторону. Радовил велел тогда заложить сани-розвальни и, запахнувшись в медвежью полость, сам поехал к Диру.

Лицезрение непотребства для жрецов было делом обычным — они и сами призывали к гульбищам с раздеванием догола и совокуплением в языческие праздники. Но то, что увидел в лесном тереме Радовил, поразило даже его, видавшего виды; особенно изощрялись дружинники Дира, для своих утех натащившие молодиц из соседних селений. Да ладно бы молодиц — малолеток тоже; всех их они одинаково приобщили к половым усладам, и те, приохотившись к ним, с удовольствием разделяли теперь ложе не только со старшими дружинниками, но и с отроками.

Забавлялись мужчины и с мальчиками, а всех больше занимался ими сам Дир, пресытившись женщинами. Может быть, горевал по убиенной им же печенежской деве — успокоительнице сердец, может, в неуспокоении находилось сердце его?!

Радовил на всё, как говорится, закрыл глаза. Не боясь, напрямик, спросил младшего архонта:

   — Что будем с князем Аскольдом, то бишь Николаем, делать?

   — Если ты, пропахший дымом и угольной гарью злыдень, ещё раз назовёшь имя Николай, я придушу тебя собственными руками.

   — Не лайся, отвечай по делу... Это в твоих интересах. Будешь блудить здесь, всё потеряешь. Не меня, а тебя тут, как ненужного щенка, придушат... И в лесное озеро бросят.

   — Ладно... Что ты предлагаешь, Радовил?

   — Надо его сжечь! Вместе с греком в их деревянной церкви.

   — А сможешь?

   — Смогу... Не я, конечно, — сожгут костровые.

   — Действуй! А как стану единовластным правителем Руси Киевской, прикажу освежить капище, а богов заново украсить золотом, дорогими каменьями. Тебя же вознесу ещё больше!..

 

3

Шли дни, а то, что было задумано против Аскольда и грека, исполнить не удавалось. А тем временем в Хазарии неожиданно умер иудейский богослов Зембрий, мудрость которого была безгранична, ибо он, потомок судии колена Манассии, что обитало на берегах Итиля, слыл далеко за пределами каганата праведным человеком.

Из многочисленных талмудических заповедей сей муж намеренно чтил одну, следуя ей всю жизнь и внушая и царю, и кагану, и первому, и остальным советникам: «Прежде чем приступать к большому делу, помни, что из-за пустяков, а именно из-за курицы и петуха, был разрушен такой огромный город, как Тур-Малка...». А праведник Зембрий видел, что в последнее время в столице иудейского государства делалось всё не так, что в конечном итоге из-за придания важности пустякам страдало большое и значительное. Пример — поход на Киев, закончившийся провалом, следствием которого явилась победа русов на всей линии их владений с хазарами.

Ещё до смерти своей Зембрий успел дать дельный совет Ефраиму и Завулону — усилить свои пограничные укрепления за счёт таких народов Северного Кавказа, как аланы, гениохи и царкасы, переселив их и глубь своей территории. Но с последними, обладающими данным от Неба Великим даром Спаса, надлежит быть особенно осторожным, помня их умение воевать. Давая совет относительно переселения этого народа, Зембрий просил не забывать знаменитые сквозные проломы царкасов, стоящих во весь рост на конях с клинками в обеих руках, через плотное неприятельское войско, когда враги, как, например, бородатые воины персидского царя Дария, сходили с ума ещё и под воздействием гипнотического взгляда.

Мудрый Зембрий не уставал повторять своим собеседникам и такое: «Если вы не помните о «грозных днях», то вполне можете забыть надеть филактерии, отправляясь на утреннюю молитву, за что будете сильно наказаны всемогущим Яхве...»

Вот каким умным был Зембрий, и всё равно он умер. Ибо, говорили иудеи, «каждому положена своя доля», то есть каждый иудей, согласно Талмуду, «имеет узел в будущем мире». И умер мудрый Зембрий во время светоносного праздника Пурим, когда сидел у себя дома на скамье, заваленный гостинцами: лицо Зембрия исказилось, он упал и испустил дух.

Почести ему должны были воздать не так, как царю или кагану, но всего лишь на ступеньку ниже, и Зембрий заслужил такие похороны. Ведь не проходило и дня при его жизни, чтобы он не заботился об окончательном укреплении колена Манассии на берегах полноводного Итиля, умело и тонко насаждая веру своих предков.

Поэтому почти тысяча человек ожидали снаружи, чтобы проводить уважаемого богослова в последний путь. Они не сразу поверили в то, что лежит он мёртвый, ибо совсем не больной человек свалился, словно просяной сноп у дороги, поставленный неумелой детской рукой. Сыновья закрыли отцу глаза, подвязали подбородок и состригли волосы с головы, чтобы не мешали ему в будущей жизни. Ноги его подтянули так, что усопший оказался в сидячем положении, и обернули вокруг него в несколько рядов плотную ткань; теперь он стал похож на кокон бабочки. Удобно уместив его на носилках, сыновья подняли их на свои крепкие плечи и понесли. Потом сыновей сменили наиболее уважаемые мужчины рода.

Друзья и родственники Зембрия разорвали на себе одежды; посыпая головы пеплом, шли босые по узкой тропинке, ведущей к пещере, вырытой в крутом высоком речном берегу, вход в которую был завален камнями.

Мужчины шли молча, женщины кричали и причитали: «Эхха, эхха!», «Ушли с ним мудрость и крепкая вера в нашего бога, и сколько пройдёт времени, чтобы восполнить эту потерю такой же страсти, какая была у моего любимого Зембрия?.. И будем ли мы так же мудры, как он, и будем ли так же крепко любить нашего бога?!» — плакала, приговаривая, и жена богослова Цилла и каждое причитание заканчивала восклицанием: «О-а-а-ах!»

Цилла, обычно при жизни мужа степенная, как подобает жёнам первых людей государства, теперь кричала громче всех и вопила, расцарапывая грудь и обнажённые плечи. Взгляд же её тёмных глаз даже в горе оставался повелительным, особенно когда она вдруг, на мгновение бросая его по сторонам, отыскала женщину, которую Зембрий любил в жизни больше, чем её, хотя та не являлась его законной женой, как Цилла, и не родила ему ни одного ребёнка.

«Вот и пойми этих мужчин! — пронеслось в голове у Циллы. — В чём-то они умны, а в чём-то как петухи с отрубленными головами, которые на подогнутых ногах, подрагивая короткими крыльями, шарахаются из одного угла в другой... Вон каких сыновей я подарила Зембрию!»

И действительно, они были крепкие, высокие, широкоплечие, загорелые до плотной коричневы, с курчавыми чёрными волосами и такими же властными, как у матери, глазами. Она гордилась детьми, и эта гордость пересилила ревность к сопернице, которой, кажется, тут и не было...

   — Горе, горе! — снова запричитала Цилла. — О мудрый, великий! Муж мой!.. Зачем ты покинул нас! О-аа-ах!»

Солнце жгло немилосердно, и становилось всё труднее идти, а тем более стенать при такой жаре. Но попробуй не делать этого... Пока покойник, пусть сейчас всего лишь кокон, не внесён в пещеру, он опасен, и опасен вдвойне, если не голосить по нему. И Цилла всячески хотела показать, что хоронят действительно великого человека... Да и не только показать! Она на самом деле искренне верила в то, что муж её Зембрий — великий...

Цилла понимала, что Зембрий при жизни не достиг такого величия, как, скажем, любимый и понимаемый ею Меер-чудотворец, но имя её мужа на берегах Итиля было символом примерного жития всех иудеев: из всех богатств он предпочитал мудрость и праведность, нарочито стремясь к бедности, хотя первому человеку в государстве сие плохо удавалось — богатством он обделён не был; но любил повторять фразу из талмудического поучения: «Бедность так к лицу Израилю, как красивая сбруя белому коню, ибо она смягчает сердце и смиряет гордыню...»

Бедняки любили Зембрия, а богачи восхищались им, так же улавливали скрытый смысл изречения. Давно сказано между иудеями: «Гляди не на сосуд, а в его содержимое...» Поэтому в числе провожающих богослова в последний путь одинаково находились как богатые, так и бедные люди...

Но вот и крутой берег Итиля, теперь самое сложное — спустить носилки с покойником к пещере, а для этого вниз сразу бросились несколько крепких мужчин, среди которых были и сыновья Циллы.

Передавая усопшего с рук на руки, наконец-то достигли входа в пещеру; часть мужчин, принялась отодвигать камни, часть же держала носилки: поставить их на землю или уронить, значит, накликать страшную беду.

Когда с трудом открыли вход в пещеру, оттуда потянуло тлетворным холодным воздухом, и некоторых замутило. Но, переборов тошноту и пробираясь осторожно внутрь, обходя уже занятые ниши, нашли одну свободную, посадили Зембрия, постояли возле него, помолчали, отошли чуть, постояли снова и помолчали, как и положено, хотя всем хотелось поскорее уйти из этого душного мрачного помещения.

Выбравшись наружу, глубоко, с наслаждением втянули в себя свежий воздух, вход в пещеру опять завалили, но кое-как, оставляя отверстия между камнями; только после поминок, когда возжигаются свечи и приносятся сюда дары, вход будет заделан плотно, до поминок же покойный должен иметь возможность покидать пещеру через оставленные отверстия, выходить на берег Итиля и бродить по нему...

Провожающие — мужчины, расправив бороды, и замужние женщины, снова водрузив на свои головы парики, — начали медленно расходиться, довольные тем, что сопроводили праведного человека к праотцам, памятуя сердцем о его заветах.

После поминок, помня, как желал Зембрий переселить племена с Северного Кавказа на засечную линию, а в дальнейшем позаботиться и о приобщении их к своей вере, царь и каган собрали военный кагал и постановили на нём последовать мудрому совету богослова.

   — И это дело мы доведём до конца! — громко провозгласил царь Ефраим. — Не будем уподобляться реке Самбатион, как уподобились в деле с походом на Киев... — И царь бросил многозначительный взгляд в сторону кагана Завулона.

Тот съёжился — помнил, как, обвинив его в беспомощном сидении в болотном дерьме подле Киева (как будто сам царь не бездействовал!), кагал после провала похода присудил Завулона к трёмстам палкам. И забили бы насмерть, но вмешался Зембрий (да будет душа его связана в узле вечной жизни!) и молвил за кагана своё веское слово. Так что Завулон тогда отделался лишь испугом...

Предслава первая объявила полуживой, с искусанными губами Насте, что у неё родился мальчик — здоровый и крупный. «Вот почему он так трудно и очень больно выходил. Сейчас всё позади... Доброслав обрадовался бы! — подумала древлянка и улыбнулась. — Только где ты?!»

   — Назовите мальчика Зорием, — тихо проговорила Настя.

   — Верно! На заре родился — и есть Зорий! — встрепенулась мамка, не подозревая, что имя младенцу придумано уже давно, ещё во время праздника бога Купалы. — Сейчас тебе принесут малыша покормить.

И когда сенные девушки принесли новорождённого, Предслава сама подала его Насте и с блестевшими от радости глазами взирала на то, как дитя наслаждалось материнским молоком, а сама мать — счастьем видеть своего малыша и испытывать блаженство от чувственного посасывания сосков его губами.

   — Сама и выкормишь сыночка... Тут молока на двоих хватит! — с восхищением заметила Предслава, осматривая полные груди древлянки, довольная тем, что как мамка проявила заботу о новорождённом и родительнице.

   — А я давно жду тебя, — увидев Предславу, сказала Сфандра. — Как там Настя? Есть ли у неё молоко?..

   — Есть... Полные груди, — ответила мамка, удивляясь тому, что княгиня спросила о самочувствии древлянки: непохоже сейчас на Сфандру, чтобы она позаботилась о своих людях, хотя ранее всё было по-другому.

   — Вот и хорошо... Слушай, Предслава. Меня вызвал к себе царь. От него только что ушли хазарские послы. У одного из них по дороге к нам при родах умерла жена. Остался маленький, и брат мой просил помочь, ибо хазарские правители очень расположены к этому послу. Он кому-то из них спас жизнь. Я и подумала, а не могла ли быть наша Настя кормилицей и тому малышу?.. А может статься, и женой его отца... Ведь теперь-то она одна... Ах, как жаль её мужа и моего младшего брата, что погибли на охоте!

   — А захочет ли сама Настя? — робко засомневалась Предслава.

   — А мы её и спрашивать не будем! — вскинулась Сфандра. — Она служанка моя... Как и ты! — обрезала княгиня. — А если откажется, то можно подумать, что жив её муж... Ведь трупа-то его не обнаружили. — Сфандра задержала взгляд своих пронзительных глаз на лице мамки и вышла.

«О, Перун, помоги!» — мысленно взмолилась своему богу Предслава, вспомнив, как хладнокровно княгиня отдала приказ своим рындам порешить в Киеве первохристиан и в их числе родственника Ярему и как рынды сожгли их в молельной пещере.

Сфандра направилась к брату и сказала, что кормить сироту-малютку будет только что родившая тоже мальчика её служанка, вдова, муж которой погиб вместе с Косташем на охоте.

   — У меня этот ужасный случай не идёт из головы, сестра, — тихо и очень размеренно заговорил Мадин, сжимая ладонью на поясе приталенной одежды рукоятку кинжала, отделанную золотом и драгоценными камнями. — Ведь нашли только растерзанные при падении на острые камни тела нашего брата и двух лошадей. А тела княжьего мужа Аскольда не было... Мне это тогда показалось подозрительным.

   — Потому ты и послал на всякий случай искать русского дружинника...

   — Да, это так. Но не нашли, сама знаешь... А скажи, сестра, знает ли Аскольд, что убили в Черной Булгарин его сына?

   — Мне доложили, что знает. Но, кажется, не ведает, кто убил...

   — Ты в этом уверена?.. Если напарник Косташа остался в живых и улизнул от нас, мог он Аскольду и рассказать обо всём.

   — Ну и пусть! Будет тогда помнить, что мы умеем мстить за измену... Принял христианство, теперь по закону этой веры имеет лишь одну жену, меня отверг... И благодарю тебя, брат, что согласился переселить к границам Аскольда часть своих людей, которые станут верой и правдой служить злейшим врагам его — хазарам.

   — А согласился я, милая сестра моя, не только потому, чтобы раздосадовать твоего обидчика, так как ты дорога мне. И даже не потому, что хазары обещали мне хорошо заплатить. Ведь как бы мы ни были сильны и отважны, сколькими бы качествами, ниспосланными Великим Небом, ни обладали, в конце концов отыщутся более могущественные племена, которые поработят нас... И сие может скоро случиться, ибо мы находимся в их окружении. Нас не очень много, а тут, согласившись защищать границы такого сильного государства, как Хазарский каганат, мы сразу перейдём под его защиту. Отрадно ещё и то, что правители Хазарии считаются с нами, тогда как другие племена — аланов и гениох — насильно гонят к своей границе. Поэтому мне хотелось сделать доброе одному из послов хазар...

Посла звали Суграй. Сотник. Это он превратившемуся в волка Еруслану отрубил голову у стен Киева, а при отходе от города уже на переправе через Итиль спас жизнь кагану, когда его лошадь стала тонуть, и тот сотника с тех пор не забывал. И включил в посольство к царю Мадину на Северный Кавказ как непосредственного представителя с порубежной линии...

Вот так Настя стала вначале кормилицей сына Суграя, а затем и его женой, ибо княгиня Сфандра подарила древлянку послу как рабыню. Уже дважды в этом качестве её берут в жёны: в первый раз — грек в Крыму, во второй — хазарин. Да к тому же во второй раз при живом муже, который, ничего не ведая, находится далеко-далеко. Но о том, что он жив, Настя не могла сказать и тогда, когда её снова брали в жёны. И не только сказать, но даже хотя бы чуть-чуть выдать себя.

И древлянка молча согласилась ехать с Суграем на пограничную линию в качестве жены и кормилицы его сына.

Расселение кавказских племён на русо-хазарской линии коренным образом изменило весь уклад пограничной жизни; хазары постепенно отошли от несения службы, полностью передоверив её служивому сословию, состоящему из аланов, царкасов, гениохов, а позднее из печенегов и гузов.

Этому сословию хазары определили земельные наделы, сами же, имеющие немалые земли, стали житьи крепостях, а управлять владениями назначали специальных людей.

Как правило, во главе каждой такой крепости стоял хазарин-иудей, выбиравшийся царём или каганом из числа хорошо знаемых ими. А служилым сословиям, жившим теперь на собственных наделах, было оставлено существовавшее ранее право, особенно у царкасов, выбирать из своей среды так называемых атаманов.

   — Матушка, а что означает слово «атаман»? — спрашивал у древлянки повзрослевший Радован.

   — Ата, сынок, с языка царкасов, у которых мы жили и где погиб Доброслав, — нажимая на последние слова, отвечала Настя (не дай бог, Радован узнает правду и проговорится!), — переводится как «отец», «старший», а ман у многих народов, не только тюркских, означает «мужчина». Значит, атаман — старший начальник.

   — Как настоящий мой отец, когда мы ещё в Крыму жили?

   — Примерно так, — соглашалась древлянка.

Суграя по дороге к границе вызвали в Итиль; он по велению Завулона срочно принял иудаизм и уже начальником крепости отбыл из столицы Хазарского каганата. С него было взято слово, что жён своих и близких подданных с помощью вверенного ему ламдана (иудейского учителя) он тоже обратит в иудейскую веру.

Насте, бывшей христианкой, а потом снова ставшей язычницей, предстояло принять теперь третью веру, главным и непременным условием которой являлось убеждение, что Бог «принадлежит только одному народу».

Древлянке ещё предстоит разобраться в этом вопросе. У неё ещё не выветрились из памяти слова апостола Павла, что «нет разницы между иудеем и еллином, потому что один Господь у всех... Неужели Бог есть Бог иудеев только, а не язычников? Конечно, и язычников...»

А может быть, ей, женщине, сорванной со своего места, как ветром перекати-поле, и носимой по жизни злым роком, придётся по душе иудейское божество, которое тоже женского рода и зовётся Шехина? Одетая в тёмные одежды, она бродит по земле, оплакивая Иерусалимский храм и горе своих детей, рассеянных среди народов...

Но только не могла теперь Настя, как Шехина, свободно бродить; передвижения древлянки были строго ограничены стенами крепости, в которой жила иудейская знать. Даже охранники из числа язычников не могли нести караул внутри, лишь с внешней стороны...

Когда сыновья (малыша умершей Гюльнем Настя тоже считала своим) ещё сосали грудь, в голову древлянки мысли о свободе даже не приходили — просто некогда было и думать об этом. Но, как только сыновья подросли, Настя вдруг почувствовала себя как птица в клетке, тем более что ими стала заниматься юная жена Суграя и у Насти появилось ничем не занятое время. Но тут её начал навещать ламдан. По прошествии некоторого времени он сказал Суграю:

   — Я очень недоволен бывшей кормилицей твоего сына и требую применить к ней насилие.

Суграй хорошо относился к Насте, он не стал прибегать к насилию, лишь спросил её:

   — Почему недоволен тобою иудейский учитель? Почему ты задаёшь ему много вопросов?.. Когда я принимал веру иудеев, то делал это молча...

   — Повелитель, подобное было и со мной, когда я из язычницы сделалась христианкой. Но теперь у меня, знакомой с верой Христа, вопросы сами по себе срываются с языка. А ламдан сравнил меня, якобы красивую, но безрассудную женщину, с золотым кольцом в носу того животного... После этого я заявила ламдану, что не могу принять иудейскую веру.

   — Да, плохо, — раздумчиво сказал Суграй. — Тогда ты не должна находиться в крепости, потому что здесь живут одни иудеи. Так пояснил мне учитель...

   — Значит, ты убьёшь меня? — напрямую, бесстрашно спросила Настя.

Помолчав, Суграй ответил:

   — Нет, убивать не буду... Я вижу в тебе такое, чего не бывает в других женщинах. И ты своим молоком вскормила моего малыша. Я отпущу тебя, и отпущу вместе с двумя твоими сыновьями.

Настя упала на колени и стиснула руками ноги Суграя, горячо благодаря его.

   — Встань, — строго сказал повелитель. — А то передумаю... Вся сила твоя в гордости и мудрости, а не в унижении. У меня достаточно сейчас тех, кто умеет унижаться лучше тебя... Я бы хотел, чтобы ты так и оставалась моей женой. Но ламдан... Он может пожаловаться царю или кагану. А я не хочу, чтобы мной были недовольны в Итиле... Поэтому завтра же и уходи. Может, ты пожелаешь вернуться к Сфандре?.. А хочешь — иди к засечным русам. Я договорюсь с их воеводой и переправлю тебя к нему.

   — Если засечного воеводу зовут Светозар, то я знаю его.

   — Тогда всё хорошо.

Суграй не просто отпустил Настю и её детей, а дал ещё и коня. Пока древлянка прощалась с маленьким смуглым черноглазым сыном Суграя, Радован всё поглядывал на спокойно стоявшего белого жеребца в красивой тёмной сбруе и спрашивал у отца:

   — Конь теперь нашим будет?

Вполуха слушая Радована, так как всё внимание Суграя было сосредоточено на древлянке, он отвечал ему скорее непроизвольно:

   — Ваш, ваш, малыш... Настя, пора! На той стороне ждут.

А древлянка всё прижимала к себе сына Суграя как родного, и слёзы так и катились по её щекам... Но вот она наконец оторвала его от себя, вручила юной жене повелителя, ловко села на коня и, взяв на руки своего голубоглазого Зория, посадила впереди себя. Тот сразу крепко вцепился в пушистую гриву, а сзади матери, вскарабкавшись, уместился сынок постарше.

Ехать к границе было неблизко. Стоял хороший летний день, громко пели птицы, перекликались суслики, в безоблачном бездонном небе парили орлы, под лёгким ветерком свистели ковыль и чабрец.

Суграй низко наклонился с седла, сорвал несколько душистых цветков, протянул Насте.

«Вот тебе и дикарь!.. И как муж он был всегда нежен со мной. Не оскорбил ни разу, не ударил... Чем-то на Доброслава похож», — подумала древлянка, и сердце её гулко заколотилось в груди. «Где он?! — болью отозвалось в нём. — И что с ним? Вот как порой складываются судьбы... Если встретимся, говорить или не говорить, что снова была замужем?.. Скажу... Не буду скрывать. А там пусть сам решает, жить с нами или нет...»

Тургауды Суграя ехали позади, и сам он слегка приотстал, поэтому никто сейчас не мешал Насте думать свою горькую думу о судьбе своей и своих сыновей.

То тут, то там были разбросаны землянки и юрты служивых людей и чёрных хазар, а более опрятные юрты и дома белых хазар и купцов жались к крепости, представляющей собой (она хорошо виделась с дальнего расстояния) прямоугольник с мощными каменными стенами высотой в двенадцать-четырнадцать локтей и шириной у основания в десять, с широкими деревянными воротами, скованными полосками железа.

Встретилась чабарня с длинным загоном для овец, а чуть подальше — крытое сооружение с сыродутным горном, где выплавлялась железная руда. Глиняные колбы для плавки рядами стояли у входа. В отверстие отсюда в одном из холмов шла добыча руды.

Попросив Настю чуть подождать, Суграй съездил к рудокопам, затем заглянул к плавильщикам руды и, отдав необходимые распоряжения, снова повелел скакать к границе.

Там Настю уже ждали воевода, Погляд, Ярил Молотов, Дидо Огнёв, дружинники в кольчугах, несколько воинов из сторожи и даже разряженный, как петух, купец Манила.

Светозар, увидев Настю и Суграя, взял с собой Погляда и Ярила и пошёл ко рву. Через него был перекинут мост, один конец которого находился на русской земле, другой — на хазарской. Посреди моста остановились.

И Суграй, сойдя с коня, в сопровождении двух воинов также подошёл к мосту и остановился посередине его. Та и другая стороны начали говорить, потом смеяться, размахивать руками, снова смеяться... Глядя на хазар и русов, Настя подумала: «Будто друзья. А случись заваруха, вонзят друг в друга копьё или меч... Господи! — вспомнила христианского Бога. — Зачем только люди воюют?! И чего делят?.. Вон сколько простора!.. Всем хватит! Нет, теперь уж я не изменю христианской вере, призывающей к миру и милосердию...»

Вскоре Настя с сыновьями очутились за чертой русо-хазарской границы. Переправили туда и белого жеребца.

Оценивающе рассматривая древлянку с ног до головы, как бы узнавая её заново (помнил Настю по Киеву), воевода спросил:

   — Приняла мытарства?

   — Приняла... Ничего. Христос терпел и нам велел...

   — В Христа веруешь? В Киеве же поклонялась, кажется, идолам.

   — Была язычницей, христианкой, потом снова язычницей... Иудейскую веру велели принять. Не захотела... Поэтому и оказалась у вас. Теперь буду молиться Христу Спасителю...

   — Ну и ладно... Пока поживёшь в моём доме, а там посмотрим. Девчоночка у меня есть, Добрина, сирота, вместо дочери я взял её к себе. Станет с твоими сыновьями дружить.

Древлянка, уже молясь христианскому Богу, имя, нареченное митрополитом херсонесским, восстанавливать не стала, отзывалась на древлянское — Настя. Впредь так и велела звать себя...

 

4

Присланный из Византии епископ Михаил, всенародно проведший обряд крещения, вывел тем самым киевских первохристиан из пещерных храмов, и те уже не тайно, как прежде, а открыто стали поклоняться своему Богу.

Казалось бы, их стражи с этой поры должны были улетучиться, а страдания исчезнут. Да, покуда в Киеве находился духовный представитель православной церкви. И даже Дир старался отвлечь от себя всякие подозрения и как мог способствовал тому, чтобы язычники и христиане жили хотя бы в видимом мире. Но Кевкамен предупреждал Аскольда:

   — Княже, как только отъедет епископ в Константинополь, язычники, предводимые жрецами, и брат твой поведут себя по отношению к христианам совсем иначе. Они давно запасли на нас остро отточенные ножи. Просто прячут пока под полами одежды...

   — Сам вижу... Но ты читал мне, Христос тоже знал, что он должен претерпеть муки и умереть, и пошёл на это ради спасения людей...

   — Хочешь сказать, княже, что и ты готов надеть на голову терновый венок и также отдать жизнь за новую веру?.. Чтобы христианская вера, и ничья другая, царила во веки веков на земле русов?

   — Да, готов! — не колеблясь отвечал Аскольд.

   — И готов простить всё своим обидчикам?.. И даже пожалеть их?

   — Каких обидчиков ты имеешь в виду?

   — Тех, кто убил твоего сына...

   — Простить?.. Не так просто сие для меня сейчас, Кевкамен... Простить? — переспросил снова князь и, возвысив голос, воскликнул: — Почему они не пожалели Всеслава, сонного зарезав на его ложе?! Не разбудив его и ничего не объяснив ему, закололи, как порося! Нет им пока моего прощения, Кевкамен!

   — Тогда опять прольётся кровь... — не обращаясь к князю, а как бы самому себе раздумчиво сказал грек.

   — Вот что! — начал закипать Аскольд. — Ты не уводи меня своими речами в сторону... Когда разберусь с обидчиками, тогда и будем думать о прощении... А убийство сына я простить не могу! Не могу — и всё...

   — Ну а раз так... Можно лишь утверждать, что причастны к смерти Всеслава брат твой и Сфандра, но докажем Ли мы их вину?.. Ибо это сокрыто пока, как речное дно, от людского глаза, — пытался привести Аскольда к правильному пониманию происходящего Кевкамен.

   — Приходит время, и речное дно обнажается...

   — Сие совершается не скоро, княже, а ты, я вижу, жаждешь быстрого мщения...

   — Поживём — увидим. А ты всё делай так, чтобы епископ пока не мог или не захотел ехать в Константинополь.

   — Княже, можно я тебе как на духу скажу?.. — спросил Аскольда грек.

   — Говори. Чего там?..

   — Вроде бы всем хорош Михаил, но в хмелю блуден... Может, посредством оного отъезд его отдалить?

   — Действуй. Да хитро... Чтоб христиане его в пьяном виде не узрели. На церковную службу пьяным епископа не допускай, сам исполняй её.

   — Хорошо.

   — А тем временем подумаем, как первыми обидчикам удар нанести. Пока же будем обретаться рядом в видимом согласии...

После покушения на жизнь милушки Забавы Аскольд понял, что теперь рындам да и некоторым дружинникам тоже доверять нельзя: их надо сменить. Но кого взять? Не кликнешь же клич по всей Руси Киевской: нужны, мол, старшему князю преданнейшие люди! Приходите — примем! И откликнутся, понаедут, только ведь каждому в душу не заглянешь... За порог потом выйдешь и — прикончат!

И пришла на ум князю хорошая мысль при воспоминании о том, как два года назад с Диром и дружинниками ездили в вотчину Вышатича, что под Киевом: «Во! С Вышатой надо поговорить. У его сына надёжные люди найдутся... И для охраны, и в дружину мою!»

Вспомнил ещё одного человека — Светозара, который всегда служил ему верой и правдой, а теперь их роднило ещё и горе: потеря сыновей. Только воеводу с пограничья это страшное горе вроде бы поменьше гнетёт, утешает его и то, что сын Яромир погиб в битве с врагами за землю свою, а Всеслав непонятно из-за чего. Хотя, если разобраться, виноват в этом и сам отец: не надо было не то что говорить, а даже думать: мол, сына пора в соправители готовить... Вот и сготовил! Вслед за предками.

«Прости меня, сынок... Прости и ты меня, моя первая жена, мать Всеслава, что отправил тебя от себя подале по просьбе Сфандры... Обидел тоже ни за что ни про что!..»

По прошествии нескольких дней Аскольд позвал с вымолов Вышату и, запёршись один на один, долго с ним разговаривал. А поутру велел закладывать возок, в который усадил грека Кевкамена и епископа Михаила. Сам князь верхом в сопровождении Вышаты и части дружинников во главе со старшим Ладомиром выехал за Киев.

Давненько Аскольд никуда не выезжал; приказал двигаться тихо и теперь наслаждался верховой ездой средь полей и лесов.

Утром двадцать второго дня месяца сенозарника, когда тронулись, взглянул князь на реку: с детства помнил примету, о которой сказывал не только отец, но и бабушка: если раненько в этот день стелется туман по воде — будет хорошая погода. И точно: словно дымчатой пеленой был окутан Днепр.

Про эту пору месяца ещё говорят, что она страдногрозовая. Загадывают загадки. К примеру, такую: сначала — блеск, за блеском — треск, за треском — плеск. Значит гроза и ливень. Если глухой гром — к тихому дождю; гром гулкий — к ливню. Тоже примета.

И в этот же день во дворах смердов появляются первые спелые огурцы: «Лежат у матки телятки гладки, лежат рядками, зелены сами».

Боже мой, какое сладкое время — детство!

А про сам сенозарник тоже много чего наговорено. И что он месяц прибериха, и что плясала баба, да макушка лета настала. Страда. И будет теперь она продолжаться шесть недель — жнитво и косьба, уборка хлеба и покос. Уже начали траву косить, и ягод на солнечных полянах полным-полно. Любил собирать их маленький князь и бегать босиком по смоченной дождём зелёной траве. А солнца столько, что без огня горит!

На правом берегу Днепра по мере удаления от Киева всё больше и больше попадалось холмов, порой переходящих в небольшие горы. Подножия их густо заросли берёзами, елями, соснами. А над ними возвышались величественные дубы и клёны, где уже обитал хозяин леса медведь. Здесь же на деревьях роились дикие пчёлы. Их бортины находились не только в дуплах, но и на подвязанных бортниками кузовах под могучими ветвями. Аскольд сам когда-то бортничал, ещё до разведения пасеки, и, подвязывая кузова для роя пчёл, приговаривал:

Рой, гуди, В поля иди! С полей иди, Медок неси!

Вот один из бортников, завидев княжеский поезд, вовремя успел сорвать с головы плоский колпак и упасть лицом в дорожную пыль и таким образом избежать удара по спине плёткой, которую держал в руке едущий впереди старшой дружины.

Поезд спустился с боковушки горы и скоро оказался на равнине. Встретились пастухи, караулившие стада овец. Княжеских всадников бессовестно облаяли сторожевые собаки, они особенно долго бежали за возком и гавкали.

Епископ Михаил, успевший перепить, спал, горлом выводя рулады, и даже громкий собачий лай не разбудил его. Кевкамену захотелось поехать на коне. Ему подали сменную лошадь, оседлали, и он сел на неё. Догнал Аскольда.

   — Не могу там, душно в возке, да ещё отец Михаил храпит. Ужасно!

   — И хорошо, что верхом пожелал ехать... Вольно!

Дорога вывела ещё на одну очень высокую гору, прямо на её вершину, похожую на лысину старца: сверху она оставалась голой до определённой черты, а за этой чертой уже начиналась растительность и шла до самого низа. Для язычников гора была священной, и на её лысой макушке располагались требища — места принесения жертв на горящих кострах и ритуального пира, на котором много пьют, льют и едят.

Когда Кевкамен услышал об этом от князя, он проговорил, указывая на вершину:

   — Бесы там наполняют свои черпала...

Если бы такое сказали на пиру язычникам, то грека сразу бы удавили. Аскольд покосился на рынд, тихо произнёс:

   — Попридержи язык... В охране полно язычников. Ты больше ничего не говори, а я буду объяснять тебе знаки, кои скоро начнут попадаться. Они очень давно тут стоят. На этой горе. Как объяснял мне покойный отец, знаки эти поставлены, когда мои предки поклонялись Сварогу, когда никто из мужей Полянских не мог иметь по нескольку жён, как сейчас, когда «спадеши клещи с небес и начати ковать оружие», когда был сделан первый плуг и когда появились Змиевы валы... Вот как давно это было!

   — Всё, что ты мне называешь, может, я и не понял бы... Но ты мне ранее кое-что об этом говорил. Думаю, мне интересно будет и дальше слушать тебя, княже.

   — Вот и хорошо.

Дорога забиралась всё выше и выше. Лошади, видимо, начали уставать — уже спотыкались на мелких камнях, скатившихся сверху и рассыпанных на пути.

Всадники увидели огороженный зелёным дёрном колодец и решили остановиться возле него, чтобы выпить холодной воды и напоить лошадей.

Грек сходил к возку, подивился тому что ещё не проснулся отец Михаил, а возвращаясь назад, обнаружил в кустах можжевельника два больших валуна, поставленных один на другой. На меньшем верхнем был выбит круг, а в нём — четырёхконечный крест, но похожий на букву X славянского алфавита, придуманного солунскими братьями Константином и Мефодием. На таком же кресте был распят один из двенадцати апостолов Христа — Андрей, посетивший давным-давно, во время своего третьего путешествия, сии места на Днепре. Он водрузил на этих горах крест Господень и предсказал, что здесь «будет самый большой город» и «много церквей будет воздвигнуто здесь по изволению Божьему». И с радостью отметил Кевкамен, что предсказание Андрея начинает сбываться: уже построена первая церковь святого Николая Чудотворца, Божьего Угодника.

«Вот о чём следует сказать Аскольду... Только ладно... Если уж у него появилось желание поведать мне о языческих знаках, пусть рассказывает. Но я в конце беседы, говоря об апостоле Андрее, так всё поверну, что князю совсем станет ясно: крест Господень, а не «поганый крыж» торжествовать будет на днепровских берегах... Во веки веков! Аминь».

И уже сам, как бы заинтересовавшись, спросил:

   — А что означают две перекрещённые черты в круге, которые я только что видел на камне, поставленном на другой? Ответь...

   — Не две перекрещённые черты на камне ты видел, а спицы колеса... Громовой знак. Я уже говорил тебе, что знаки эти относятся ко времени поклонения богу-громовику Сварогу. Вот в его честь и ставились эти камни с высеченными на них крестами в кругах, которые означали круглую молнию. Они в эту пору часто случаются... Мы по дороге, ведущей к самой вершине горы, не поедем, а снова, как в прошлый раз, спустимся по боковой; поднимались же на лысую макушку люди, когда наступало «событие» — праздник бога-громовика... Тогда, идя туда, они видели также вырубленные из камня фигуры медведей и человека, держащего в руках рыбу, на которой тоже был выбит крест в круге... Проходя же мимо медведя, люди бросали в его морду камни, приговаривая: «А вот тебе! Не тревожь нас больше, не пугай скот, не души его... Не то получишь!» Вот поэтому стоят эти фигуры с отбитыми частями. А если бы продолжить восхождение с людьми, то мы увидели бы, что верхняя часть горы опоясана кругом из наваленных валунов шириной в десять локтей, идёт этот круг по той линии, ниже которой не опускаются грозовые тучи, когда они бывают, и как бы отделяет «небесную» часть Священной горы от нижней, «земной». И это то место на горе, где в грозу Сварог соединял небо и землю... И тогда... Не успел Аскольд договорить, как все увидели несущиеся по небу к вершине горы, клубящиеся тёмные тучи, которые гнал возникший сильный ветер. Он раскачивал верхушки столетних дубов и клёнов всё больше и больше, и стало казаться, что стоят не вековечные деревья с могучими кронами, а всего лишь былинки, которые низко пригибались к земле...

Ветер всполошил и животных, обитающих в лесу: с взрослым визжащим выводком пробежала неподалёку дикая свинья, проломился сквозь орешник красивый рогатый олень, оставив позади себя обломанные ветки. Где-то в стороне жутко взревел медведь.

«Господи, страхи-то, страхи!.. Спаси и помилуй! Что там князь говорил, когда камни в морду медведя бросали? «Не тревожь нас больше! Не тревожь...» — перекрестился Кевкамен.

Перекрестился и князь, а в глазах у него появились искорки, словно бесенята запрыгали... Это тоже отметил про себя грек.

Ветер, нагнав на гору тучи, внезапно, как и начался, утих; макушки деревьев перестали раскачиваться и сгибаться. И тёмные тучи остановились, повиснув над горной вершиной: продолжали клубиться, плотно оседать.

   — Глянь, братцы, словно шапку гора на себя надевает! — воскликнул кто-то из воев.

Сравнение было до того метким, что, несмотря на страх, который, кажется, охватил всех, несколько дружинников хихикнули.

Вот гора эту «шапку» из клубящихся облаков надела на себя совсем, да так, что нижние края её пришлись точно по линии каменного вала; теперь вершина горы соединилась с небом и похоже было, что земля и небо стали одним целым...

По поверью тогда сходит на землю бог-громовик, и, чтобы его умилостивить, ему приносят жертвы... Понятно, что к этому времени поспевал урожай, шли проливные дожди и случались сильные грозы, а ливни могли сбить зерно с тугих колосьев.

Кевкамен ждал, что скоро начнётся дождь, но пока лишь на горной вершине молнии начали прочерчивать острыми красными зигзагами тучи, а потом раздались первые раскаты грома, разбудившие наконец-то епископа Михаила. Не на шутку испугавшись громовых ударов и не совсем ещё отойдя от сна, он теперь стоял, подняв скорбное лицо к небу, и часто-часто крестился, повторяя слова молитвы: «Господи, воздвигни силу Твою и прииди во еже спасти ны! Да воскреснет Бог и расточатся врази Его, и да бежит от лица Его ненавидяще Его. Яко исчезает дым, да исчезнут».

Когда громовые раскаты чуть поутихли, отец Михаил стал приходить в себя, повторяя по-гречески:

   — Страна варваров, прости господи! Бесы тут, аки пчёлы, вьются... Уезжать надо!

К епископу подошёл Кевкамен; услышав его слова, усмехнулся: «Ишь, пивной бочонок, в штаны наложил со страху... И подумаешь — всего-то гром! Тебе бы, пузатому пьянице, с моё изведать в этой варварской стране. Да чего уж там! Ради великого дела — Христовой веры — претерпеть всё можно... У меня дух кремнёвый, а у епископа... Ладно... Не все люди одинаковы».

   — Пошли к князю. — Он взял под руку отца Михаила.

Но тут на вершине горы образовалось такое, что привело в крайнее изумление и язычников, и христиан, разом упавших на колени. Одни стали петь гимны Перуну, другие молиться Христу Спасителю.

Молнии, прочертившие клубы тёмных облаков, вдруг как бы собрались в огненный шар размером с человеческую голову, который повисел над вершиной горы какое-то время и... поплыл, заворачивая по пути то в одну сторону, то в другую. Потом начал спускаться. Покружил над деревьями. Снова поднялся и уже с ускорением ринулся вниз. Достиг каменных изваяний медведя и человека с рыбой, встал над ними и двинулся далее. И тут красный шар вдруг остановился над возком, откуда недавно вылез епископ. Как заворожённый, смотрел на сие чудо отец Михаил, а затем, заторопившись, воскликнул:

   — Бог знаменует нас... Господи! Ангел пресветлый!.. — И захлебнулся в молитве. — Похож сошедший с неба ангел на мужа, перепоясанного златом чистым, и тело его аки фарсис, и лице ему аки молнья, и очи ему аки свещи огненные... Слава тебе! Слава и Софье Премудрости Божией, глава у которой молнья тоже...

Шар, поплавав ещё некоторое время над дружинниками, вдруг сорвался с места и улетел куда-то.

   — Вот это есть, отцы, громовой знак с неба, — сказал Аскольд, обращаясь к Кевкамену и епископу Михаилу, — В круге спицы — огненное колесо...

   — Нет, княже, это был огненный ангел, добрый знак от Бога... Тебе, христианину, негоже теперь о поганых знаках думать... — укоряя Аскольда, проговорил Кевкамен. — Ещё апостол Андрей предсказал сошествие Святого Духа на днепровские горы. Так оно и случилось... И церковь первую построили... И ты, князь, помог в этом... Спаси Бог тебя! И землю твою, которую и я полюбил...

Последние слова невольно вырвались из уст грека. Отец Михаил незаметно усмехнулся и полез в возок.

Дождь так и не пошёл. Вершина горы вскоре очистилась от туч и даже облаков, и над ней снова засинело бездонное небо. Солнце опять начало греть огнём.

Лошадей оседлали, дружинники опоясались мечами, а греку подвели коня.

   — Трогай! Трогай! — зычно крикнул Ладомир, так что сойки, тихо летавшие неподалёку, трусливо взметнулись к веткам дубов и клёнов. А полосатые бурундуки резво юркнули в свои норы.

Через некоторое время княжеский поезд спустился на равнину, но это уже было вотчинное поле Яня Вышатича, на котором дней через пять-семь начнётся уборка хлебов.

Вышата, завидев стоящего у дороги смерда, спросил о сыне, дома ли он и как себя чувствует.

   — Хорошо. Меня послал сказать, что давно ждёт вас.

   — А что же ты торчал у дороги как пень и молчал?.. — засмеявшись, спросил Аскольд.

   — Да забоялся я, княже... — узнав Аскольда, вконец растерялся встречающий.

Подъезжая к дому Яня, увидели выстроенные в ряды пиршественные столы, уже заставленные питьём и едою. Здоровенные собаки ходили возле столов и никого пока к ним не подпускали.

У прибывших гостей сразу забрали лошадей выделенные Янем для этого люди, чтобы накормить и вычистить. А пока князь, его рынды и дружинники, а также святой отец умывались и приводили себя в порядок, Вышата, улучив момент, отозвал в сторону сына и спросил:

   — Поможешь Аскольду? Теперь, правда, после крещения имя у него другое.

   — Николай, — улыбнулся Янь.

   — Вижу, разведка твоя работает неплохо... Значит, ты уже знаешь, что на жизнь его жены покушались.

— Не только знаю, но и ведаю кто... Негодяй! И подумать жутко — старший над рындами...

   — Поганое время... Врагов под подолом жены отыскать можно. Когда на свою свадьбу-то позовёшь отца?

   — Пока не присмотрел жену... Погожу...

   — Погожу, погожу... — недовольно пробурчал Вышата. — В твои-то годы и не присмотрел... Зато кумекаю, вон сколько у тебя в услужении теремных девок... Красавицы словно на подбор. Ядрёные, как орехи!

   — Можешь и себе выбрать... На ночь. А понравится — насовсем подарю.

   — Ну и кобёл! На ночь... Это он такое отцу предлагает... Надо же! — понарошку рассердился Вышата. — Ладно... Ты, Янь, сготовь князю очень хороших воев. Боюсь, после гибели сына как бы и с ним что не случилось... Всё к тому идёт.

   — Сделаю. Да, собственно, они готовы! Я могу ему и в войско тоже хороших ратников дать.

   — Если будет в том надобность, я к тебе тогда нарочного отряжу. Пошли, уже пора за столы садиться.

На этот раз пили мало, всё больше закусывали. Не как в прошлый приезд, когда пировали вместе с Диром и его дружиной. Тогда упивались до того, что валились под столы; до самого утра некоторые не могли очухаться, и облизывали им пьяные морды те же собаки, которые гуляли меж столов, заранее никого не подпуская.

Поговорил с сыном Вышаты и сам Аскольд, сидя на пиру с ним рядом, и снова подивился его рассудку: «Вот таких, как Янь, поболе бы ко двору моему, хотя он хорошо служит мне и на своём месте... Счастлив отец, у него сын такой!» Вспомнился свой, убиенный, и светлые глаза князя подёрнулись хмарью, задрожали уголки губ. Понятливый Янь кивнул скоморохам. Те уже, кажется, заскучали без дела и начали вытворять такое — уносите, святые отцы, ноги! Только, пожалуй, способен был на это лишь Кевкамен, ибо отец Михаил сие сделать уже не мог. Отменно захмелев, он держал в руке куриную грудку а потом стал размахивать ею в такт звукам, издаваемым пищалками и сопелками, и подпрыгивать, тряся толстым задом.

«Срамота! — подумал Кевкамен, жуя кусочек постной рыбы. Хотя он и не был пострижен в монахи, но выполнял все их обеты, и больше того — считал, что в своих деяниях он подотчётен только самому Господу Богу. — Как только князь получит верных людей, можно отца Михаила в Константинополь спровадить... А то случится так, что его пребывание в Киеве не токмо в пользу, но и во вред будет... Невоздержан! Ишь снова лакает аки пёс...»

   — Отец Михаил, — грек тронул за плечо епископа, — укорот-то себе дай!.. Не то Фотию пожалуюсь... — Снова подумал: «Так ты же, Кевкамен, Игнагию служил... Аль забыл?! Да ничего не забыл... Игнатию, Фотию... Надо Богу служить! Его Сыну и Святому Духу! Так-то лучше...» — решил про себя, а вслух продолжил укорять: — Думали, что пьёшь немного, а ты эту дрянь хмельную любишь чересчур... Да, чересчур, как говорят язычники.

   — А что сие означает — «чересчур»?

   — Чур — божество здесь такое. Почитают его поганые. А когда чересчур, значит через Бога да к бесу! Вот и ты к бесу всё норовишь!

   — Кто ты такой? — взвизгнул отец Михаил. — Почему мне указуешь?! Да я тебя в пыль разотру, тля!

Аскольд мигнул сидящему рядом с епископом дружиннику, и тот положил свою мощную волосатую руку отцу Михаилу на плечо, слегка надавил:

   — Успокойся, поп. Не лайся!

Епископ уронил на стол руку с куриной грудкой, ткнул в неё свою кудлатую башку и вскоре захрапел. Кевкамен благодарно кивнул князю.

Один из скоморохов захотел подшутить над епископом: приставил к его голове два пустых турьих рога. Но тут уж Аскольд решил, что таким образом не следует издеваться над священнослужителем из Византии (да чего с дурней возьмёшь?! Им бы лишь позубоскалить!), поднялся и дал коленом под зад скомороху. Тот далеко от столов отлетел, и возвратиться сюда до конца пира охальнику больше никто не дал. А то ещё и плетьми отодрали бы!

Пировали до самого вечера; скоморохов попеременно сменяли девичьи хоры. Особенно запомнилась Аскольду одна из исполненных ими песен — величальная.

   — Ай да Янь! — восклицал чуть захмелевший князь, утирая широким рукавом льняной рубахи (одет был по-простому!) выступившие на глаза слёзы. — Угодил ты во всём князю, вовек не забуду!

Помнил Аскольд, как в детстве пела ему бабушка величальную. И как пела! Душу выворачивала наизнанку.

У воеводы тоже сердце от песен заходилось, и очень рад был за сына своего. Всегда чем-нибудь удивить может!

А какие красавицы поют! Нарядные, чистенькие. А голоса-то, голоса! И песня славная!..

Славная от слова «слава», повторяемого в песне постоянно. Поэтому кто-то из скоморохов взял в руки бубен и бил в него после каждого спетого хором этого слова, громким коротким боем как бы вколачивая «славу» в сердце каждого слушающего:

Слава нашему богу, Слава! Князю нашему на земле Слава! Чтобы нашему князюшке не стариться, Слава! Его золотому платью не изнашиваться, Слава! Его добрым коням не изъезживаться, Слава! Его верным слугам не измениваться, Слава!

После сих слов песни Аскольд подумал: «В самую цель! Словно стрелы меткого ратника...»

Чтобы правда цвела в Руси Киевской, Слава! Краше солнца светла, Слава! Чтобы князя золота казна, Слава! Была ввек полным-полна, Слава! Чтобы большому Днепру-батюшке, Слава! Слава неслась до моря, Слава! Малым речкам до мельницы. Слава! А эту песню мы хлебу поем, Слава! Хлебу поем, хлебу честь воздаём. Слава! Старым людям на потешение, Слава! Добрым людям на услащание, Слава!

«Хлебу-то честь воздают, потому как жатва скоро у русов... Говорил же в дороге князь, — промелькнуло в голове у грека. — За душу хватают песней своей молодицы».

Отзвенели слова песни сладкозвучными гусельными струнами, князь Аскольд, растроганный, встал из-за стола, обнял каждую девицу из хора и каждой что-то шептал на ушко. Те, счастливые, зарделись, как маков цвет.

Тут и звёзды на небе высветлились, и кто как мог стал устраиваться на ночлег. Кевкамен приказал постелить ему и отцу Михаилу на стожке сена. Епископа подхватили под руки и, как куль с зерном, плюхнули на стожок; пристроился на сене и грек. Рядом улеглись два дружинника Яня.

Не спалось. Дружинники были почти трезвыми: видать, по приказу князя много не пили. Оружие при себе имели. На всякий случай: ночь впереди.

Звёзды мерцали холодно, глазам становилось больно. И зябко.

За лесом вдруг раздался вой.

   — Это волк... Вот уж вторую ночь жутко воет. Что надо ему?! — сказал один из дружинников.

   — Может статься, потерял волчицу?.. — предположил другой.

   — Должно быть, так.

   — А воет-то как раз за могильными курганами.

   — Верно. Слышь, собираюсь тебе о двух молодых рассказать.

   — Рассказывай.

   — Ну слушай... Давным-давно жили-были в одном селении два друга, вроде нас с тобой... Жили дружно, друг друга за родного брата почитали. Сделали они между собой такой уговор: кто из них станет первый жениться, тому звать своего товарища на свадьбу; жив ли он будет, помрёт ли — всё равно... Через год после того заболел один молодец и помер, а спустя несколько месяцев задумал его друг жениться. Собрался со всем сродством своим и поехал за невестою. Случилось им ехать мимо могильных курганов; вспомнил жених своего друга, вспомнил старый уговор и велел остановить лошадей. «Я, — говорит, — пойду к своему товарищу па курган, попрошу его к себе на свадьбу погулять; он был мне верный друг!»

Пошёл на курган и стал звать: «Друг любезный! Прошу тебя на свадьбу ко мне». Вдруг курган раздался, встал покойник и вымолвил: «Спасибо тебе, брат, что исполнил своё обещание! На радостях взойди ко мне: выпьем с тобой по чаше крепкого мёду». — «Зашёл бы, да поезд стоит, народ дожидается». Покойник отвечает: «Эх, брат, чашу ведь недолго выпить».

Жених спустился вниз; покойник налил ему чашу вина, тот выпил — и прошло целых сто лет. «Пей, дружок, ещё чашу!» Выпил другую — прошло двести лет. «Ну, дружище, выпей и третью да ступай играй свою свадьбу!» Выпил третью чашу — прошло триста лет.

Покойник простился со своим товарищем; яма заровнялась. Жених смотрит: где был могильный курган, там стала пустошь; нет ни дороги, ни сродников, ни лошадей, везде поросла крапива да высокая трава. Побежал в селение — и оно уже не то: избы иные, люди все незнакомые. Пошёл к волхву — и кудесник не тот. Рассказал ему, что и как было. Кудесник по книге стал справляться... Есть такая у жрецов книга — Велесова... И нашёл волхв в книге, что шестьсот лет тому назад был такой случай: в день свадьбы отправился жених на могильный курган к другу и пропал, а невеста его вышла потом замуж за другого...

«Интересно бы поглядеть, что через триста лет будет?.. — подумал грек, тоже выслушав рассказ дружинника. — Знаю, что православная вера, как река без берегов, разольётся по всей земле... Эка, через триста лет! Токмо не знаю, что завтра будет! Что будет?..»

 

5

В Риме умер папа Николай Первый.

В Константинополе этому событию очень обрадовались сторонники Фотия, а сам патриарх просто блаженствовал. Наконец-то умер всего лишь огромной Наглости и высокомерия человек, а не наместник Христа на земле, каким считал себя папа и из-за чего, собственно, сделался под конец своей жизни непримиримым врагом Фотия...

После смерти папы Бенедикта Третьего молодой священник из знатного рода Николай, служивший у него секретарём и набравший на выборах большинство голосов, на церемонии своего посвящения в новые папы заставил короля стоять с непокрытой головой, а потом пешком сопровождать процессию, ведя под уздцы коня от базилики святого Петра до Латеранского дворца. В довершение, при прощании, велел королю пасть ниц и облобызать папскую туфлю! Тем самым Николай Первый проявил больше наглости и высокомерия, чем все его предшественники, которые считались всего лишь наместниками святого Петра.

Патриарх Фотий справедливо говорил, что только латынь способна пристойно передать глубину гнусностей, коими изобиловала история папства, и тех преступлений, в которых наместники святого Петра лично или косвенно были замешаны. К примеру, всем известны проделки диакона Губерта, брата Тауберги — жены французского короля Лотаря. Диакон не без ведома папы превратил один из женских монастырей в лупанар и имел огромные доходы с этого позорного промысла. Помимо всего прочего, он обвинялся в преступной связи с королевой — своей сестрой. Но доказать ничего не могли до тех пор, пока не застигли их на месте преступления. Осудить эту связь должен был сам папа.

Король Лотарь со своей стороны, опасаясь, как бы его неверная супруга не восстановила против него святого отца, поспешил направить своих послов в Рим, чтобы они предупредили Николая Первого, на какие каверзы способна распутная королева. Но первосвященник уже попал под влияние Тауберги, которая сама поехала к папе, чтобы обжаловать обвинение, выдвинутое против неё епископами. Под её влияние попали равно и все прелаты римского двора: они ни о чём другом и не мечтали, как быть соблазнёнными такой красоткой...

Короче говоря, совет объявил королеву невиновной и, грозя отлучением, обязал Лотаря вернуть к себе жену. Епископы короля были возмущены до глубины души. Вот некоторые выдержки из послания их к святому отцу Николаю Первому, скреплённого подписью архиепископа Готье:

«Первосвященник, ты оскорбил нас, как и наших собратьев, ты оскорбил все людские права, нарушил уставы церкви... Твой совет состоит из таких же продажных, разнузданных и бесчестных священников и монахов, как и ты сам... Как алчный вор, ты захватил все церковные сокровища... ты душитель христиан... Трусливый тиран, ты носишь имя раба рабов и прибегаешь к предательству, используешь золото и сталь, чтобы быть господином господ... Ты осмеливаешься называть нас нечестивыми! Но как же ты назовёшь клир, который курит фимиам твоему могуществу, воспевает твою власть? Как ты назовёшь своих медноголовых священников, этих исчадий ада, у которых сердца из металла, а чресла из грязи Содома и Гоморры? Эти служители созданы, чтобы пресмыкаться перед тобой. Гордец, они подобны, тебе, они вполне достойны Рима, этого ужасного Вавилона, который ты называешь вечным и непогрешимым святым городом. Да, эта когорта священников, осквернённых прелюбодеяниями, кровосмесительством, насилиями, отравлениями и убийствами, достойна того, чтобы изображать твою проклятую свиту, ибо Рим — логово пороков, обиталище демонов и твоё, папа, ибо имя тебе — сатана!»

Только один из высших иерархов византийской церкви «патриарх в заточении» Игнатий находился после смерти Николая Первого в искренней печали: в островной монастырской церкви он усердно отслужил заупокойную литургию, поминая усопшего добрыми словами. Да иначе и быть не могло, ибо на совете в Риме в 863 году папа объявил Фотия низложенным, а Игнатия — истинным патриархом, хотя никаких изменений в реальном положении ни того, ни другого не произошло, а конфликтная ситуация между Римом и Византией обострилась ещё спором о том, в чьё ведение должна быть отдана только что крещёная Болгария.

В то время Риму удалось более прочно укорениться в Болгарии, чем Константинополю, и поэтому словесные протесты выпали на долю Фотия. Он обратился к другим восточным первосвященникам с письмом, в котором приглашал их на Собор в Константинополь для суда над папой. Главная беда, оказывается, не в том, что Рим присваивает доходы от болгарской епархии, а в том, что он сеет среди новохристиан вероисповедные и культовые ереси, в частности распространяет Символ веры с дополнительным словом filioque’ («и сына»), которого там раньше не было и которого не должно быть. Именно данное слово придаёт тексту тот смысл, что Дух Святой исходит не только от Бога Отца, но и от Бога Сына, а это уже ересь! Римские священники учат болгар поститься в субботу, есть молоко и сыр во все дни Великого поста, кроме последней недели его, и другим возмутительным деяниям, увлекающим болгарских христиан в бездну нечестия. Исходя из этого нужно было осудить и предать анафеме папу Николая Первого и всех, кто его поддерживает.

К тому же в руки Фотия попала копия письма папы римского болгарскому царю Борису, в котором говорилось:

«Вы сообщаете мне, что крестили своих подданных вопреки их согласию, вследствие чего возник мятеж, угрожавший вашей жизни. Хвала вам, ибо вы поддержали ваш авторитет, приказав убить заблудших овец, отказавшихся войти в овчарню; вы ничуть не согрешили, проявив столь священную жестокость; напротив, хвала вам, ибо вы уничтожили врагов, не пожелавших войти в лоно апостольской церкви, тем самым вы открыли царство небесное народам, подвластным вам. Да не убоится царь совершать убийства, если они могут держать его подданных в повиновении или подчинить их вере христианской! Бог вознаградит его за грехи в этом мире и в жизни вечной!»

   — Какой человек не содрогнётся при чтении сих слов! Быть может, кто-нибудь усомнится в их достоверности?.. К тому же разве мысли, высказанные здесь, — исключение?! Увы, всё так и есть... Жестоко и мерзко! — так высказался по поводу этого письма папы Николая Первого патриарх Фотий.

В глубоком трауре по смерти папы находились и монахи Студийского монастыря. Протасикрит Аристоген — начальник императорской канцелярии и тайный «игнатианин» — также помолился за светлую душу Николая Первого в дворцовой церкви святой Ирины, сделав это тихо и наедине задавшись некоторыми вопросами: «А что даст нам, игнатианам, восшествие на папский престол Адриана Второго?.. Проявит ли его святейшество к нам благоволение, какое проявлял Николай Первый? Или новый папа предпочтёт нам Фотия и его прихвостней? Таких, как Константин-философ и его брат Мефодий... С просветительскими делами они всё ещё рыщут по просторам Великоморавии. Знаем мы эти дела просветительские!.. Так только говорится... А у каждого свои интересы. Братья солунские рыщут и рыщут... И ведь живы!.. Никто из местных язычников или людей Людовика Немецкого, а также епископа Зальцбургского до сих пор не порешил их... Увёртливы псы!»

А «псов» весть о кончине Николая Первого застала в Велеграде, где они вместе со Славомиром, ставшим самым усердным их учеником, освящали соборный храм Святой Троицы. Константин, стоявший сейчас у аналоя рядом с Леонтием, шепнул ему:

   — Помнишь наше пребывание в Фуллах недалеко от крымского Херсонеса, где мы освящали церковь тоже Святой Троицы?

   — Помню, отче... А ещё я помню, как чуть не убили тебя в этих Фуллах, у языческого Священного дуба. Задал ты мне хлопот тогда!

   — Не распаляй себя... Успокойся. Слушай, как ладно звучат молитвы на языке славянском!.. Господи Христе Боже наш, исполнилась воля твоя!.. Господи!.. А каков глас у Славомира, Леонтий?!

   — А вот и думаю я, Константин, чем Славомир не епископ Велеградский?!

   — Хитёр ты... А и вправду, надо подсказать сие великому князю Ростиславу да испросить соизволения у константинопольского патриарха.

Снаружи храма сделалось какое-то движение, послышался громкий возглас:

   — Другой гонец из Византии! Снова к Константину и Мефодию!

Константин вышел из храма, и гонец протянул ему хартию — вторую от Фотия за какие-то четыре дня... Такое редко бывало! Значит, что-то срочное.

И впрямь, в этой хартии предписывалось им с Мефодием, не мешкая, ехать в Константинополь — их там ждут дела особой важности. А какие, объяснит император... Сейчас он находится у себя во дворце, и надо успеть встретиться с ним, пока он не уехал снова в Малую Азию на место боевых действий.

«Кажется, этим действиям конца-краю не будет! Господи, образумь всех сражающихся и борющихся... Что им всё неймётся?.. Что же им нравится кровь-то человеческую проливать?! Безумные!..» — пронеслось в голове у философа.

И ещё говорилось в хартии, что на землях, отошедших к юрисдикции Византии, необходимо оставить своих учеников, а кого посмышлёнее послать в Болгарию, которая идёт пока на поводу у Рима, и там искренним звонким словом насаждать свою веру христианскую. «Ибо наша вера правильнее римской, папской...» — заключал послание патриарх Фотий.

   — Легко сказать, кого-то из учеников оставить, кого-то послать, — делился потом мыслями с братом философ. — Все наши ученики одинаково светлы умом и одинаково смышлёны... Пусть жребий кидают, никому тогда обидно не станет.

Кинули жребий: ехать в Болгарию выпало Клименту; Наум, Ангелар, Горазд и Савва остались в Великоморавии и вместе со Славомиром продолжили здесь начатое их учителями — солунскими братьями — дело духовного просветительства славян.

«Славно, славно мы потрудились на земле Ростислава! Чудная молитва зазвучала над лесами и полями моравскими, доселе не слышанная в этих краях, на славянском наречии люди начали славить Бога: «Прийдите, воспоём Господеви, воскликнем Богу, твердыне спасения нашего; предстанем Его со славословием, в песнях воскликнем Ему!

Воспойте Господеви песни новы; воспойте Господу вся земля. Возвещайте в народах славу Его, во всех племенах чудеса Его».

А чудеса такие, как если бы на полях, лежащих пустыми, где росли лишь репейник и мятлик, сразу заколосились хлеба; как если бы на гумнах, унавоженных скотом и покрытых грязью, снова застучали цепы, теребя снопы, а в клуни, заросшие крапивой, опять посыпалось отменное зерно... И как если бы у владык и старшин родов, до этого с болью в сердце взиравших на сие запустение, где слышались лишь скрипучие крики неугомонных коростелей, вновь на губах появились улыбки, а глаза посветлели от счастья. И опять бы в весях моравских захороводили молодицы в белых полотняных рубахах, украшенных красными вышивками, шерстяных юбках с передниками, широких шалях, наброшенных на красивые покатые плечи; а мужчины тоже в нарядных одеждах — рубахах с вышитыми воротниками, прямых кожаных штанах, жилетках, суконных накидках или овчинных кожухах с меховыми оторочками, широкополых войлочных шляпах — опять заиграли на пастушьих трубах, флейтах и цимбалах. И как если бы Возовицкие горы, на которых лежали грязные груды снега, вдруг снова покрылись под ярким солнцем буйной зеленью.

Но теперь мы говорим этой земле и народу, населяющему её, «до свидания», а может статься, — «прощай!» Мы — это Константин, его брат Мефодий и я, Леонтий, монах и телохранитель, а в последнее время такой же проповедник, как и они, принёсшие в землю моравов «песни новы»...

Застать императора в Константинополе мы не смогли, ибо пришлось добираться кружным путём, а не прямо — через Болгарское царство. В этой стране прелаты чувствовали себя теперь как дома, а их вооружённые до зубов люди рыскали повсюду, поэтому мы не раз вспоминали Климента, опасаясь за его жизнь.

Наши жизни тоже постоянно находились в опасности, и слава Христу Спасителю, что мы всё-таки целыми и невредимыми добрались до столицы Византии, где нас со слезами на глазах встретил патриарх Фотий. Обнял, сказал добрые слова каждому, и мне тоже, видимо, наслышанный и о моей личной деятельности в Великоморавии. Не скрою, я этим словам был безмерно рад...

Узрев моё некоторое смущение, Константин весело пошутил:

   — Экзамен на просветителя ты сдал, Леонтий, старайся сдать теперь на философа...

   — Нет уж, отче, один ты у нас философ, известный под таким именем не только в Византии, но и во многих странах, — серьёзно ответил я ему.

Фотий поведал нам приятную новость, что новый папа Адриан Второй выразил желание мира с византийской церковью, и поэтому патриарх отправляет нас послами в Рим не только с выражением почтительности к папе, но и дарами к нему с частью мощей святого Климента, привезённых Константином из Херсонеса Таврического.

   — Тебе, Константин, и тебе, Мефодий, и никому другим, и надлежит их вручить Адриану в Латеранском дворце, — сказал Фотий.

   — Будет исполнено, ваше святейшество, — заверили патриарха солунские братья.

Дорога из Великоморавии всё же очень изнурила начавшего снова прихварывать Константина, а тут я узнал от Фотия, что у своего друга Козьмы, мужа моей сестры, проживает язычник Доброслав. Немедленно я послал за ним. Встрече с Доброславом Клудом я был рад вдвойне: во-первых, он в несколько дней снова поставил на ноги философа, а во-вторых, согласился сопровождать нас в Рим».

 

6

Аскольду, казалось, износу не будет — так хорошо он всегда выглядел: был силён, здоров духом, умерен во всём. «Но только не в любви!» — сказала бы Забава, она первой заметила удручённое состояние мужа, но не придала этому значения: «Да мало ли что?! Дел невпроворот, а Дир почти совсем в последнее время не помогает... Постоянно живёт в лесном тереме, который превратил в блудный Вавилон, Содом и Гоморру...»

Забава теперь тоже учит греческий под руководством Кевкамена и уже знает многие места из Библии; сие интересно ей, а не потому, что будто бы нужно: ведь она всё-таки жена христианина... Нет, по доброй воле она постигает правила и историю новой веры. И видит, что радуется этому её муж... А радость на лице Аскольда — великое счастье для неё!

Аскольд с некоторых пор почувствовал, что тоска стала нападать на него. По первости и особенно при Забаве и виду не подавал: шутил, смеялся. Но потом начала она наваливаться всё больше и больше: сперва камнем, а затем таким мёртвым грузом придавило грудь и сердце — не продохнуть.. Меньше стал есть, похудел. Дошло до того, что позвали знахарку. Та осмотрела князя, головой покачала: «Порчу накинули на князя, а кто это сделал, сильнее меня... Секите меня на куски мечами, протыкайте копьями, но поделать ничего не могу! Тут нужен очень сильный колдун... Знаю такого. Только он совладать может с сим колдовством».

Привели колдуна: сухой, жилистый, волосы почти до пояса, лицом костляв, с носом, как у грифа, глазами тёмными, как два омута. Немногословен, кряхтун. Разложил обгоревшие человеческие кости, череп, завёрнутые в тряпицы какие-то порошки разного цвета, печную глину, золу, соль, хлебные зерна. Оставшись наедине с князем, развёл огонь, стал сыпать в него порошки, глину, золу, соль, зерно и класть кости. А над черепом что-то начал бормотать и нашёптывать. Затем и череп положил в пламя, заставив Аскольда, не мигая, смотреть на него. А когда князь уснул, позвал Забаву, Вышату и других боилов, ожидавших за дверью, и сказал:

   — Чёрная немочь на князе... Я сделал заговор на отгон чёрных муриев... Семь старцев, ни скованных, ни связанных, сидящих у могилы убиенного сына Аскольда, уже взяли по три железных рожна и должны скоро колоть, рубить чёрных муриев на семьдесят семь частей. Потом они соберут эти части в кади железные, в тенёта шёлковые... А из Булгарии, откуда родом мать убиенного Всеслава, прилетит птица Гагана с железным клювом и медными когтями. — Тут колдун навёл на слушающих свои страшные очи, и те поёжились. — Та птица Гагана сядет у могильного кургана, где будут стоять кади железные, в которых лежат куски чёрных муриев в шёлковых тенётах, и станет сидеть крепко, никого не подпуская, всех отгоняя и кусая. Но если подпустит кого, верные мурии оживут и снова набросятся на Аскольда... Тогда повезу его сам на могилу Всеслава...

Прошло ещё несколько дней, состояние Аскольда не улучшилось. Колдун позвал Вышату и заявил:

   — Поедем... Только там, у могильного кургана сына Аскольда, я разберусь с птицей Гаганой... Почему плохо сторожит?.. Ещё вижу чёрные вихри, несущиеся с того берега Итиля. Берите, кроме дружины, и войско...

Кевкамен, конечно, зло высмеял выдумки колдуна, велел сопроводить князя в церковь на молитву, но Вышата тут воспротивился, несмотря на некоторую с его стороны симпатию к греку. Бойл рассудил по-своему: наши отцы и деды при чёрной немочи всегда прибегали к услугам колдунов, и теперь нужно сие сделать, иначе Аскольду конец придёт. Высосут кровь из него чёрные мурии!

Отрядил к Янго, как условились, нарочного, и уже через несколько дней подошли к Киеву две тысячи хорошо вооружённых конных ратников, снабжённых к тому же провизией на дорогу.

Вскоре и тронулись.

К концу пути Аскольду стало совсем худо. Еле живого сняли его с подводы, посадили на коня, и колдун, поддерживая князя в седле, отправился к могильному кургану Всеслава, сказав Вышате:

   — Приезжайте через три дня и три ночи. Не раньше и не позже!

Когда же приехали рано поутру через три дня и три ночи, то обнаружили князя спящим на берегу Итиля и коня, мирно пощипывающего траву рядом. Но колдуна, сколько ни искали, так и не могли найти...

Аскольд очень удивился тому, что оказался на пустынном берегу реки.

   — Как здоровье твоё, княже? — сразу спросил его Вышата.

   — Силу чувствую втрое больше прежнего, — весело ответил Аскольд.

   — Вот и добре... — И Вышата поведал князю, как оставили его с колдуном на берегу Итиля у могильного кургана Всеслава на три дня и три ночи. Только вот искали-искали чародея, да не нашли.

   — Конечно, спал я, а будто наяву общался с сыном. И под конец, как проститься со мной, сын мне точно сказал, кто убил его... Да ещё в убийстве винят и меня... Первая жена моя, мать Всеслава, обвиняет... Может статься, в чём-то она и права.

   — Нет уж, княже, не считай себя виноватым, иначе снова немочь к тебе возвратится, — убеждённо проговорил Вышата.

Колдун давно задумал уйти из своих краёв, с того дня задумал, как появились первые христиане. А уж когда построили в Киеве деревянную церковь, тогда всё для себя решил окончательно.

Рассудил так: уж коль при язычестве колдунам житья не давали, а при христианстве и подавно не дадут! А тут такой случай! Позвали от самого великого князя чёрных муриев отгонять; кто-то очень сильный наслал на Аскольда порчу... Когда колдовал, понял, кто это: когда-то любившая князя черноокая женщина! Чары были очень могучи, но колдун поборол их!

Хотел за труды коня взять и уплыть к тому берегу. Коня оставил: пусть поминают добрыми словами, и колдуны иногда в добрых словах нуждаются...

А на той стороне, у чёрных булгар, никакого христианства и в помине нет, там можно шаманом стать и не опасаться более за свою жизнь. А ведь в Киеве могут и живого в землю закопать и осиновый кол в сердце вбить...

Для киевлян оставшиеся позади кочевые разрозненные и неорганизованные племена мордвы и буртасов не представляли особой опасности, наоборот, по мере приближения русов к реке Итиль за счёт некоторых этих племён воевода Вышата увеличил своё войско и пополнил продовольственные запасы и походную казну. Бойл, правда, не слишком обольщался: он понимал, что при отходе назад дикие наймиты отхлынут снова в свои необозримые степи, лежащие между Киевской Русью и Черной Булгарией. Но сейчас воинов у воеводы было достаточно, чтобы не только сразиться с булгарами в открытом бою, но и попытаться взять приступом их город, раскинувшийся по ту сторону реки, город, который по богатству может вполне сравниться с хазарским Итилем. И не только сравниться, но, пожалуй, и превзойти его... Если Итиль стоял на пересечении караванных и речных путей в одну лишь сторону — к Джурджанийскому морю, то через город Булгар шли купеческие товары и к морю, и по прямой дороге на юг, проходившей по земле мадьяр, печенежских огузов, к берегу Хорезмского моря и далее в одну сторону на Хургандж, к Хорасану, в другую — на Бухару, к реке Инд.

Пока колдун изгонял болезнь из тела Аскольда, Вышата в сопровождении других боилов выходил на высокий берег Итиля, смотрел на белеющие вдали крепостные стены Булгара и прикидывал, за сколько дней осады их можно проломить. Рядом находившиеся мелкие мордовские князьки говорили, что стены эти глинобитные и разрушить их будет нетрудно, при этом у князьков хищно загорались глаза: в кои веки выпал удобный случай — пограбить с помощью русов более сильного и богатого соседа; в обычное время к границам его они и приблизиться не смели. Поэтому булгары, соблюдая старинный обычай предков, хоронили умерших за рекой, на высоком «красном» месте, фактически на чужой территории, не опасаясь, что могильные курганы будут разграблены. Таким образом, и сын Аскольда был захоронен на этой стороне Итиля.

Пожалуй, если бы болезнь киевского архонта продолжилась, Вышата пошёл бы на приступ, но теперь, когда Аскольд встал на ноги, сделать сие вряд ли удастся. За рекой живёт его бывшая жена Игиля, замужем за влиятельным при дворе хана жупаном-тарханом, и неутихающее чувство вины перед ней заставит Аскольда скорее всего отойти назад, не предпринимая никаких сражений с булгарами.

Так бы оно всё и случилось, если бы не бегство колдуна, которого сразу схватили и отвезли к жупану-тархану. От колдуна он узнал, что появившееся здесь войско возглавляет сам Аскольд, и сообщил об этом Игиле. Та и стала уговаривать мужа напасть на киевского князя, коего когда-то сильно любила, а теперь люто ненавидела. Сколько лет прошло! Меняются чувства... Да ещё бы не поменялись, если киевский князь бесцеремонно выгнал её и сына не пожалел! Правда, гнусную роль в этом деле сыграла Сфандра. Знала бы Игиля, что та — главная виновница смерти сына!.. Волки! Была бы Игиля помоложе, взяла бы в руки лук и стрелы. Била раньше не хуже хорошего стрелка-мужчины.

Только ввязываться в сражение с русами без согласия на то самого хана тархану никак нельзя, да и силёнок маловато, ибо у Аскольда под рукой, по словам колдуна-перебежчика, более двух тысяч хорошо вооружённых ратников. А вот пощипать их при отходе можно: и просьбу Игили, которую жупан-тархан очень любил, исполнит, и люди его отвлекутся от повседневных забот, которых всегда невпроворот. Пограбят чужое, приобретут себе кое-что, глядишь, и успокоятся... Уже давно ни с кем не воевал жупан-тархан. Люди и обнищали... Имеют лишь доходы от того, что даёт земля да скот. А ведь простому человеку, кроме прямых налогов (юртнина, волоберщина, кошарщина), нужно ещё платить десетк — десятинный, который взимался со всего: с зерна, бузы и других хмельных напитков, продуктов питания, сена, со свиней, овец, пчёл, верблюдов, лошадей, домашней птицы... А ещё донимали труженика налоги косвенные: ввозные пошлины (кумерк), сборы за пользование рынком (тожина), переправой (броднина) и десятки всяких штрафов, из которых самый распространённый — ботка: за потраву чужого пастбища. Попробуй угляди за голодным скотом!

А если и захочешь уклониться от налога или штрафа, то сделать сие не удастся, ибо собирался каждый налог или штраф по отдельности определёнными лицами. Тут и десаткари — сборщики одной десятой части свиней, овец, пчелиного мёда и так далее; побирчии — сборщики дани; глобари — сборщики штрафов; митари — таможенные сборщики.

«Народ ропщет, поэтому и на руку, что появилось чужое войско... Хорошо для наживы... А колдун наведёт нас. Только надо будет для этого выбрать удобную зорьку — или утреннюю, или вечернюю... Так велит нам наш великий бог Тангра! Вот почему мы, булгары, и начинаем всегда сражение или ранним утром, или поздним вечером. И таковой обычай свято чтут и наши братья, давным-давно ушедшие во главе с Аспарухом к Дунаю. Два рода тогда он увёл под напором хазар — Угаин и Вокил. Сам Аспарух был из рода Угаин, и Тангра повелел считать его, как и оставшийся на Итиле род Батбая, ханским. И никто не вправе попирать небесные законы нашего бога... Лишь однажды они были нарушены: болярин Кормисош насильственно захватил трон у потомков Аспаруха. После этого только за пять лет сменилось пять ханов. И все они умерли не своей смертью... Хорошо, что в наших степях всё тихо. Потомки Батбая правят до сих пор, и я, жупан-тархан, являюсь их побочной ветвью. И слава нашему роду, и слава великому богу Тангра», — с радостью в сердце раздумывал булгарский племенной князь.

Просыпаешься в походной палатке мгновенно, сразу навастривая ухо. Не как в тереме — потягиваясь и зевая. И из птиц сразу слышишь здесь раннего жаворонка: ещё сумеречно, а его песня уже разливается над степью. А там, дома, утренняя зорька начинается с залихватской трели соловья в кустах и беготни дворовых, которые как бы ни старались соблюдать тишину, но чем-нибудь её обязательно нарушат: стуком бадьи о деревянный угол клети, звоном нечаянно уроненной оглобли, громким словом, непроизвольно вырвавшимся из чьих-то уст... А то вдруг раздадутся сонные вскрики дочерей из детской горницы. «Как они там?.. — подумал Аскольд. — Видимо, не скоро увижу их... Сфандра в Киев теперь не поедет, знает, что там её ожидает топор ката. Послал я за ней гонцов, да ни с чем вернулись... Брат Сфандры, царь Мадин, так просто не отдаст её. Ведьма... Она и есть ведьма! Господи, прости грехи наши тяжкие».

Князь откинул полог палатки, поздоровался со стоящими на карауле рындами. Оба рослые, с обнажёнными до плеч крупными мускулистыми руками, в овчинных кожухах, наброшенных на голые спины и плечи, с широкими поясами, за которые заткнуты по два кинжала. Пробуждение князя рынды почувствовали сразу: как только он открыл глаза и пошевелился, насторожились, поэтому на приветствие его лишь кивнули. Аскольд воспринял сие как должное, ибо понимал, что внимание их не должно отвлекаться. «Хороших охранников дал мне Янь», — снова подумал князь и стал ждать появления грека, чтобы помолиться с ним, преклонив колени перед висевшим в изголовье образом Христа Спасителя.

Рындам лишь недавно стало известно, что старший киевский князь принял крещение, что он теперь имеет только одну жену, верен ей и в походе не пользуется, как другие боилы-язычники, услугами красивых рабынь или пленниц. Да и воинские начальники, которые и окрестились, тоже не брезгуют их ласками... Палатка старшего дружины Ладомира стоит неподалёку, и его раннее утро начинается, как правило, с привычных поочерёдных сладострастных стонов и вскрикиваний двух, а то и трёх женщин. Жеребец! Рынды, слышавшие всё это, начинают тогда подмигивать друг другу, беззвучно смеяться, поднося то и дело к губам сжатые в кулаки ладони... У них у самих в палатке живут готовые откликнуться на ласки в любое время дня и ночи несколько невольниц — мордовки и буртаски, которых успели прихватить по пути сюда. И стоит лишь рындам смениться, как они тоже покажут себя во всей красе мужской силы!

Но общаться с женщинами разрешают, когда стоишь на привале. Как только проиграют походные трубы, утешительницы в момент отсылаются в обоз. Куда они потом деваются, никто из ратников уже не спрашивает, — набирают новых. Для следующего привала! А после звука трубы войско живёт строго по воинским законам, подчиняясь ещё и суровой воле начальников, воеводы. И князя, разумеется!

Аскольду и Кевкамену подали коней (утренничать они будут позже), и они в сопровождении телохранителей, которые плотно их опекали, тронулись к берегу реки. Через некоторое время к ним присоединился Вышата на своём Мышастике.

Воевода увидел тесную охрану из рынд и сразу подумал, что это, видимо, не по душе Аскольду, но промолчал, лишь усмехнулся краешками губ. Князь понял его, отозвал в сторону:

   — Вышата, ты бы как-то по-другому устроил мою охрану... Шагу свободно не дают ступить.

   — А я-то при чём здесь, княже?! — радостно воскликнул умный боил. — Это дело рук Ставра, старшего над рындами, коим, напоминаю, был до того Тур. Аль забыл?..

   — Ладно... Помолчи... Вижу конный разъезд. Что-то мне доложат?..

Подскакав, спрыгнул с белой стройной кобылицы начальник разъезда.

   — Княже, — сказал он, — на том берегу всё спокойно. Перед самым рассветом, правда, видели в окружении тургаудов какого-то важного господина. По белым перьям на тюрбане определили, что это был сам племенной князь — жупан-тархан.

   — Чего ему нужно?.. Сам, говоришь, был?.. — задумчиво переспросил Вышата. — Хорошо, наблюдайте дальше.

Красавица кобылица, ответив на сдержанное ржание Мышастика, резво унесла начальника разъезда на вершину холма, из-за которого поднимался краешек могучего светила. И стало видно со стороны, как в его красных лучах будто растворились лошади и всадники, лишь их тёмные контуры дрожали, возвышаясь на холме.

   — Что ты думаешь о посещении жупана-тархана в такую рань? — обратился к воеводе князь.

   — Скажу, что неспроста он был... А не мыслит ли напасть на нас?

   — Напасть?! — удивился Аскольд. — На нас?! Было бы глупо... Хотя... А вообще, воевода, что мы ещё здесь прохлаждаемся?.. После утренника снимаемся и уходим, — приказал он.

   — Будет исполнено, княже, — ответил Вышата и с тоской посмотрел на белеющий вдали город: «Уплывает пожива... А предложи приступ — кровным врагом князя сделаешься. Всем ведомо, что там мать Всеслава проживает...»

Лишь не знал воевода, как и не знал князь, что Игиля, бывшая жена его, проживала не в городе, а на границе, будучи супругой того самого важного господина в тюрбане с белыми перьями.

Утренничали холодным мясом и кислыми щами, к которым уже привык грек, и не только привык — обожал их. Щами называли просто так, на самом деле это был превосходный квас, особенно недавно вынутый из погреба, со льда. В походе лучше, конечно, делать квас суточный, из кусков ржаного хлеба. Каждому воину знаком несложный способ его приготовления.

Снова вышли из палаток.

Теперь к раннему поющему жаворонку подлетело ещё несколько, и уже звонко заливаются, замерев в вышине и трепеща крылышками, — предвещают своими небесными песнями тёплый хороший день. И глядя на птиц и слушая их, на душе становится легко и радостно.

Светло и на сердце Аскольда: проведал могилу сына, оправился от болезни. А всё-таки где же колдун? Как-то забыли о нём: пропал и пропал. Его дело чародейское, особое дело. Значит, так нужно было — пропасть.

А колдун в стане врага по просьбе жупана-тархана выдавал тайну передвижения русского войска, отвечая на вопросы: «Какие конные разъезды идут впереди? Какие позади? Кто охраняет воинство по бокам?» Отвечал обстоятельно, ибо всё это видел своими глазами, когда вёз Аскольда к могильному кургану сына. Теперь племенной князь мог решать, с какой стороны и когда напасть на русов, а главное — знал, в которой из подвод находится казна.

Посетив пограничный с мордовской землёй берег, глазом опытного воина племенной князь булгар определил, что войско русов на них нападать не собирается. Во-первых, никаких работ по приготовлению плавучих средств не велось; во-вторых, усиленная разведка не осуществлялась — передвигались вдоль реки лишь заградительные конные разъезды. И в-третьих, в самом лагере русов не наблюдался лихорадочный ритм жизни, а шла она размеренно и, казалось, даже беспечно на утренней зорьке. И в это утро лагерь спал бесшумно и мирно. Поэтому начальник вогатуров кавган Аскарбай предложил напасть на чужой лагерь поздно вечером, когда русы зажгут костры и в темноте ещё больше ослепят себя. А удастся, то и захватить в плен самого Аскольда!

«Вот бы Игиля обрадовалась!» — улыбнулся жупан-тархан, и Аскарбай, догадавшись, кому предназначалась эта улыбка, в ответ улыбнулся тоже. Но далее, подумав, они решили, что пленение князя — дело нешуточное, да и своими силами они с этим не управятся, кроме того, подобное грозило бы тяжёлыми последствиями для Черной Булгарин. Это не с мордвой или буртасами воевать... Казна — вот та цель, к которой надо стремиться. Тем более колдун объяснил, что возят её в деревянном, обитом железными полосами сундуке, запрятанном в крытом возке, в который впрягаются два жеребца, и возок этот один такой во всём обозе: при передвижении же лошади везут казну, находясь в середине походного строя. И если внезапно, вихрем, наскочить на колонну и как бы высечь мечами из неё часть воинов, и именно ту, которая прикрывает возок спереди и сзади, то можно захватить казну, а забрав её, также вихрем умчаться в степь под прикрытием тех, коих возглавит сам жупан-тархан.

Примерно так наметили Аскарбай и жупан-тархан свой план. Но некоторые детали его выполнения надо было ещё уточнить, ибо осуществить этот план было не только трудно, но и рискованно. Хотя оба любили рисковать.

Возвращаясь назад, они увидели на влажной от росы траве следы волка. Чаще всего в конце их — трагедия. И скоро, действительно, обнаружили истерзанную тушу сайгака; волк, объевшись мясом, спал неподалёку под холмом. Почуяв всадников, он вскочил, но было уже поздно: меткая стрела Аскарбая настигла его в момент прыжка, угодив точно в шею. Зверь кувыркнулся, дёрнул лапами и затих.

   — Жаксы (хорош) зверь! — похвалил жупан-тархан хищника, разглядывая его, красочно растянувшегося на земле. — И ловец жаксы! — Подъехав вплотную к кавгану, толкнул его локтем в бок и убрал свою стрелу: не счёл нужным выпустить её после удачного выстрела Аскарбая.

Речная вода под берегом бесшумно раздвинулась, и из неё показалась голая голова человека, держащего в зубах полую трубку, сделанную из камыша.

Высунувшись до пояса, он осмотрелся, трубку забросил на берег, чтобы она не плавала на виду, нашёл отлогое место, вышел и спрятался за купами ив и ольхи. Озираясь, двинулся дальше. На нём были лишь короткие штаны, а на кожаном поясе, который охватывал узкую подвижную талию, висел нож; на широких чуть покатых плечах и спине даже при малейшем движении ходуном ходили мышцы, а на ногах при ходьбе вжимались и разжимались мускулы.

Алзун — так звали разведчика — в отряде вогатуров считался самым сильным, умным и смелым. Словно полоз, он скользил сейчас меж валунов, глыбами наваленных на этом берегу Итиля, и легко проскальзывал через кусты, да так ловко, что ни одна веточка не шевелилась.

Скоро он очутился у бывшего становища русов. Затаился: вдруг поблизости ещё находится прикрытие... Сразу узрел, что войско ушло недавно: ковырнул голой стопой золу прогоревшего костра и большой палец ноги почувствовал тепло. Повсюду валялись брошенные ненужные вещи: поломанные спицы от тележных колёс (видимо, здесь шла починка), разорванные кожаные колчаны для стрел и разбросанные то тут, то там перья птицы. Алзун поднял одно и сразу определил, что это перья стрепета — грузной, имеющей вкусное мясо, очень осторожной птицы: убивать её ему приходилось крайне редко.

Теперь уже не таясь Алзун подошёл к реке и пронзительно свистнул; первым с того берега сошёл в воду его конь, за ним последовали другие: вогатуры, держась за хвосты навьюченных одеждой и оружием животных, поплыли на ту сторону, где их ждал проведший разведку соратник, которому они всецело доверяли.

Как себе, доверял Алзуну и жупан-тархан, поэтому и сам следом за вогатурами стал переправляться через Итиль со своими воинами.

Через какое-то время кони взобрались на крутой берег Итиля, поросший густым молодым лесом, и сразу углубились в чащу деревьев. Они, хоть и молодые, невысокие, укрыли полностью мохнатых низкорослых лошадей, на которых восседали булгары. Потом всадники выехали на очень широкую поляну; Аскарбай направил коня к жупану-тархану. За два-три шага до него конь кавгана вдруг оступился на левую заднюю ногу и слегка присел, произведя небольшой шум, — из колючих зарослей ежевики неподалёку вскинулся табунок золотистых фазанов.

То, что споткнулся конь, считалось плохой приметой. Но Аскарбай сделал вид, что ничего не случилось. А сердце похолодело... О плохой примете подумал и жупан-тархан: глаза его гневно блеснули, но, сдерживая себя, как ни в чём не бывало он начал совещаться с начальником отряда вогатуров о дальнейших совместных действиях.

Аскольд ехал впереди войска, вполуха слушая грека: сейчас князя занимали мысли об Игиле, перед которой он после отъезда от могильного кургана их сына испытывал ещё большее чувство вины. Если бы она и Всеслав находились в Киеве, то убийцам не удалось бы осуществить задуманное: так, по крайней мере, казалось князю. На берегу Днепра Всеслав являлся бы для всех княжичем русов, а здесь, на Итиле, был всего лишь приёмным сыном жупан-тархана, и только... Даже если бы Всеслав жил в Булгаре в ханском дворце на правах благодарного родственника, убийцы бы тоже его не достали. Но мать воспитала сына не с тонкой шеей лизоблюда, а с крепкой выей воина... Всеслав в неоднократных жестоких стычках с мордвой, печенегами и хазарами показал себя храбрецом и умницей и был назначен приёмным отцом на должность начальника войска. Но, став им, Всеслав, к сожалению, не думал никогда, что на его жизнь может кто-то покуситься. Зачем?.. Почему?.. Убирают того, место которого хотят занять. А дело у Всеслава было хлопотное, полное всяческих лишений и требовало большой ответственности по защите рубежей, а это значит чуть ли не ежедневные схватки с лазутчиками... Кому оно нужно?! А потом Всеслав всё-таки сын, пусть и приёмный, не родной, властителя приграничной области... Завидовать ему никто не мог. Поэтому Всеслав никого не боялся и охрану почти не имел. Не опасаясь, спал в походе везде: в поле, в лесу... Этим и воспользовались посланные Сфандрой убийцы, а указал на Всеслава жрец, видевший его в Киеве и поехавший с княгиней в Обезские горы.

Грек, узрев, что Аскольд его не слушает, замолчал, но, когда заметил на склоне холма скакавшего к ним Вышату, дотронулся до плеча архонта, казалось, ни на кого, ни на что не обращавшего сейчас внимания:

   — Княже, Вышата скачет! Показывает, чтобы мы остановились...

Аскольд натянул поводья, за ним встало всё чело войска.

Подскакал воевода.

   — Позволь, княже, об одном неприятном происшествии доложить?

   — Что у тебя там?.. — недовольно проговорил Аскольд.

   — В обозе сломались три повозки, пока исправляли, нарушился строй, произошла заминка... Ты со своим отрядом вышел далеко вперёд... А если случится нападение?

   — Ты, Вышата, воевода войска. У тебя в подчинении боилы, сотские, десятские... А впрочем, ладно... — Князь подозвал своего сотского, приказал, чтобы начальствование челом взял на себя. — Поехали, Вышата, я сам хочу поглядеть... А ты, Кевкамен, останься здесь. — Аскольд, обернувшись к греку, уже на ходу бросил ему повеление.

Ладомир отделил гридней от отряда, и дружина кинулась следом за князем и его рындами. Старший над ними Ставр и его племянник скакали вровень с лошадью Аскольда.

Заслышав громкий стук копыт, с вершины холма снялась стая тёмных ворон и, свалившись чуть вниз, сетью, подвернув края, взметнулась вверх и вбок с громким криком. В той стороне, куда улетела стая тёмных птиц, закружились тупохвостые канюки и раздался их крик, похожий на плач и мяуканье.

Лошади, спустившись на равнину, сразу попали в густое разнотравье, высота которого была поразительна: несмотря на длинноногих коней русов, венчики трав, уже покрытых перед вечерней зарей росою, били по коленам сидевших в сёдлах всадников и холодили ноги тем, у кого отсутствовали кожаные накладки. Не было их в основном у тех, кто сопровождал Вышату, — у ратников победнее; у каждого гридня князя, не говоря уже о рындах, наряду с наколенниками, была ещё и бармица.

За разнотравьем пошёл перелесок. Миновав его, отряд скоро въехал в чащу леса. Неожиданно рядом с князем охнула сова, в неурочное для неё время — рано ей было подавать голос: нижние края солнечного диска ещё не коснулись верхушек деревьев. От вскрика совы конь Аскольда прянул вбок.

   — Но, но, испугался! — прикрикнул на него князь.

Ночная хищница выдала себя, предчувствуя скорую кровавую сечу, ибо после того, как лучи Ярила спрятались за лес, а затем и за кромку земли, раздался леденящий душу воинственный нарастающий вой вражеских всадников. Ладомир бросил коня вперёд, за ним кинулась вся дружина. Лес кончился, но на краю его Аскольду, плотно окружённому рындами, пришлось остановиться.

Отсюда ему хорошо стало видно, как булгары в войлочных шапках и накидках, расправленных встречным ветром и похожих сейчас на крылья чёрных грифов, летели на своих лохматых, низких, но очень резвых лошадях на ту часть строя русов, где находился возок с походной казной. Князь Аскольд ринулся было вперёд, но его не пустили.

А булгарам удалось бы её отбить, не окажись вовремя и сзади дружинников Аскольда и всадников Вышаты, ибо от неожиданного наскока врага в походном строю русов началась паника.

По перьям дрофы на тюрбане и белому коню Аскольд определил в чуть отставшем от отряда всаднике жупана-тархана; архонт, уже далее не терпя над собой насилия, повернул коня и заставил его грудью пойти на лошадь племянника Ставра. Княжеский конь куснул её, та, заржав, отпрянула в сторону, и тогда Аскольд пустил жеребца в галоп. Сзади услышал пронзительный отроческий возглас:

   — Вуйко, заходи слева, я упустил князя!

«Не зайдёт, нет! — промелькнула в голове Аскольда ребячески озорная мысль. — Сковали руки... Не дают разогреться в плечах... Не думал, что рынды Яня так меня опекать станут... Знал бы, не ездил за ними в вотчину! — уже зло подумал он и стегнул плёткой по морде приблизившейся вплотную дымчатой лошади Ставра, но Вуйко успел схватить за повод Аскольдова коня.

   — Нельзя туда, княже, нельзя!

Аскольд сразу сник.

А впереди уже заканчивалась страшная рубка, и вскоре перед князем поставили связанного по рукам и ногам жупана-тархана. Левая бровь его была рассечена, и из раны капала кровь. Какой-то лекарь приложил к ране пахучую смолу, кровь сразу перестала течь.

   — Ты кто? — вдруг спросил жупан-тархан Аскольда, подняв голову.

Киевский князь не ожидал такого вопроса, тем более удивил его тон, каким он был задан.

   — Ах ты, собака! — закричал на пленного Вышата и занёс над его головой плётку. — На колени, пёс! Не видишь кто?! Князь перед тобой! Аскольд!

Только тут на какой-то миг съёжились плечи у жупана-тархана, но он здесь расправил их: теперь был готов умереть, нежели пасть ниц перед Аскольдом.

   — Не кричи на него более, воевода... И убери плётку. Да развяжите его, я сам потолкую с ним, — сказал князь.

Но жупан-тархан молчал, словно набрал в рот воды. Лишь исподлобья бросал взгляды на Аскольда, как бы изучая и оценивая его.

Узнав от других пленных, что булгары напали на русов с единственной целью пограбить, князь устало махнул рукой в сторону жупана-тархана:

   — Отведите подальше и убейте!

   — Я хочу умереть рядом с могильным курганом своего сына, — чётко по-русски произнёс пленник.

   — А где же он, этот курган? — заинтересованно спросил князь.

Жупан-тархан показал на могильный холм... Всеслава.

   — А ты не бредишь?! — вскинулся Вышата.

   — Нет, воевода... Там похоронен мой приёмный сын.

   — Всеслав?! — крайне удивился Аскольд.

   — Да, он... А тебе, архонт, он приходится, как я понимаю, родным сыном.

У Аскольда от волнения перехватило горло. Он вцепился руками до боли в кистях в луку седла, сразу переменившись в лице.

   — Отпустите, — тихо сказал и, повернув коня в уже ставший чёрным лес, поехал туда. Обернувшись, добавил: — Колдуна нашего тоже отпустите...

Лишь утром Вышата разрешил жупану-тархану переправиться с оставшимися в живых его ратниками и русским колдуном на другой берег Итиля. Воевода увидел, как вскоре на белой кобылице подлетела к жупану-тархану женщина и прильнула к его плечу. Видать, жена... И тут Вышата приказал своим воям:

   — Кричите громче: «Слава Аскольду!»

   — Слава Аскольду! — взревели сотни здоровых глоток.

Лишь стая испуганных ворон опять снялась с холма и снова тёмной массой взметнулась ввысь и вбок. Только тут Игиля повернула заплаканное лицо в сторону противоположного берега, откуда доносилась долго не утихающая здравица в честь когда-то родного для неё киевского князя...

Аскольду громко кричали «Слава!» на берегу Итиля, но ещё громче при его возвращении в Киев — над водами Днепра-Славутича. Особенно старались лодейщики: они любили князя и к тому же знали, что с ним живым и здоровым вернулся и милый их сердцу воевода Вышата.

Узрев, как бурно встречают старшего князя, верховный жрец Радовил снова сам отправился в лесной терем. Дир, узнав от жреца, какую здравицу кричат в честь брата, на мгновение задохнулся от злости: зависть, с некоторых пор поселившаяся внутри младшего князя, снова стиснула его сердце.

Но верховному жрецу с помощью чар всё же удалось уговорить Дира вернуться к брату, поздравить его с выздоровлением и отныне, находясь рядом, делать вид, что все обиды забыты. Чтобы избавиться от Аскольда, нужно вначале усыпить его бдительность.

А сердце старшего князя таково, что оно сразу отзывается на доброту. Этим и воспользоваться!

Несмотря на то что Аскольд окружил себя преданными оруженосцами Яня, Радовил нашёл способ внедрить в его среду своих людей; кстати, в поварне, где готовилась пища для княжеского двора, такие люди уже были...

А как только подойдёт тот самый миг для окончательного устранения Аскольда, Радовил предупредит Дира, и князь заблаговременно снова уедет из Киева.

И такой миг наступил.

...Радовил для своего страшного и гнусного дела выбрал светлое для христиан время — Святую ночь Рождества Христова!

Шагая в церковь при яркой морозной луне, Кевкамен говорил Аскольду о значении этой Светлой ночи. Оно столь велико, внушал грек, что даже весь ход человеческой истории и летоисчисление во многих землях ведётся от Рождества Христова. Рождением Христа начинаются его земная жизнь, страдания, смерть и воскресение. А нам с Рождением Христа дана возможность узреть образ Бога невидимого, встретиться с Ним лицом к лицу, ощутить Бога во всей Его безграничной любви, с которой Он, как добрый пастырь, зовёт по имени каждого из нас и в этой любви помогает нам познать всю радость вечного бытия.

После гибели сына Аскольд всё чаще и чаще задавался вопросом: «Будем ли мы жить после смерти так же, как живём теперь, то есть так же сознавать и чувствовать?..» Князь знал, что душа человеческая бессмертна, а как же сам человек?.. И тогда снова на помощь приходил Кевкамен со словами Бога: «Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрёт, оживёт...»

Только при этом условии мы не будем спрашивать себя с мучительной тоской: зачем родились на свет Божий? Только при такой вере и надежде человек способен понять, что смерть — это рассвет, следуемый за ночью, и мысль о смерти уже не устрашит его. Не скелет уничтожения, а светлого ангела увидит он в ней!

   — Длится жизнь наша, обременённая заботами и лишениями, — втолковывал князю грек, поскрипывая подошвами валенок по снегу, — но мы всё равно должны благодарить за неё Бога, а застанет смерть на полдороге жизни, надо с любовью броситься в объятия ангела успокоения, потому что понимаем значение богооткровенных слов: «В дому Отца Моего обители многи суть».

С этими словами Аскольд и Кевкамен вошли в церковь и затеплили свечи. В минуты сих откровений грек предпочитал находиться со старшим киевским князем наедине — для остальных язычников слова эти ещё не смогли бы дойти до сердца: пока они не восприняли бы их во всей глубине своей. Ещё нужно время! А для Аскольда оно уже пришло, считал Кевкамен.

Поэтому ещё до всенародного богослужения они вдвоём и пожаловали в храм Божий; через узкие окна, завешанные бычьими пузырями, свет луны еле проникал сюда, но огоньки свечей раздвинули внутренний мрак церкви, обозначив угрюмые лица святых на иконах.

За дверью слышались голоса рынд, переговаривающихся между собой. И уж слишком отчётливо звучали эти голоса, так же как и остальные звуки, раздающиеся снаружи, — отдалённое, но ясное визжание полозьев саней, фырканье запряжённой в них лошади и вой матерого волка в лесной глубине... Хотя Кевкамен и Аскольд находились внутри храма, отрезанные его стенами от внешнего мира, он не давал им покоя и здесь, проникал сюда.

«Суета сует и всяческая суета...» — произнёс тихо грек и начал молиться перед иконой Божьей Матери. Не могли сейчас знать Кевкамен и князь — такая отличная слышимость от того, что стены церкви были пропитаны горючей смесью и, схваченные морозом, хорошо проводили звуки. А смесью костровые кумирни на протяжении уже нескольких ночей втайне облипали толстые, рубленные в крест брёвна.

Вдруг за дверью кто-то ойкнул, затем громко ударился об неё; потом снова раздались короткие вскрики, послышались стоны.

   — Что-то неладное творится, Николай! — назвал грек старшего киевского князя христианским именем.

Тот подался к двери, хотел распахнуть её, но она, видимо, была подпёрта чем-то тяжёлым снаружи; князь надавил на неё плечом, но дверь не поддавалась.

   — Заперли нас, Кевкамен... Слышишь стоны и крики рынд?.. Убивают их! Рви бычьи пузыри... Кричи в окна!..

Грек подбежал к одному из окон, ткнул кулаком в пузырь, прорвал его, но тут снизу, с улицы, взметнулось ввысь яркое пламя, брёвна разом вспыхнули, и огненный шум в один миг объял христианский храм; снова отчётливо послышались голоса, но они уже принадлежали другим людям. Аскольд узнал голос Радовила:

   — Сейчас, как крыс в подвале, зажарим их...

«Вот и свершилось предсказание отца насчёт волхвов, и прав оказался Рюрик Новгородский, сказавший, что нас, князей, жрецы ненавидят и называют «тёмными людьми»...»

Князь скосил глаза и увидел, как заметался по церкви Кевкамен, а затем, полузадохшийся от дыма, обессиленно опустился в углу на корточки. Аскольд посмотрел на окна, но пролезть в них даже дитя не смогло бы. А если и пролезешь, верховный жрец со своими татями прикончит тут же. Князь опять бросился к двери, затряс её, но в ответ услышал лишь громкий злорадный смех.

«Может, люди увидят... Дружинники...» Встряхнул грека. Кевкамен еле слышно промолвил:

   — Погибаем... За веру Христа... В Светлую ночь Его рождения... Умрём, чтоб ожить... Отныне ты не токмо язычник — мученик христианский... Святой Николай...

Бычьи пузыри на окнах сгорели, зловонный дым повалил в отверстия ещё гуще, а языки огня, проникнув в храм, загнувшись кверху, жадно начали лизать стены уже изнутри...

Дышать стало совсем невмоготу, князь тоже опустился возле грека: внизу ещё можно было пока находиться. Но ненадолго...

И Аскольд скоро почувствовал сильное головокружение, тошноту и, потеряв сознание, упал на доски пола.

Снаружи огненный столб взметнулся ещё выше, поглотив в своём вихрящемся пламени и купол церкви, и крест; вспугнул стаю ворон, разместившихся ночевать на ветках близрастущих деревьев, — птицы с криками закружились над багровым смерчем. Из домов повыскакивали ремесленники и смерды, а из теремного двора — княжие мужи и дружинники. Но сделать что-либо, спасти своего князя уже было нельзя; прибежали лишь к пепелищу, когда стало возможным подобрать только череп и кости... Кто-то вдруг крикнул:

— Сердце!.. Люди, вон оно, сердце Аскольда!.. Не сгорело, — и поднял обугленный комок над головой.

   — Сердце Николая... — поправил язычника какой-то христианин.

Но никто не обратил внимания на эту поправку, загалдели все разом, один мужчина заплакал — громко, навзрыд, а появившиеся женщины истошно заголосили. Подошедший Вышата взял у дружинника сердце Аскольда, проговорил:

   — Значит, князю в еду подмешивали отраву... Но коль отравить не смогли — сожгли, собаки!

Взглянул в сторону верховного жреца Радовила, который как ни в чём не бывало уже стоял здесь рядом со всеми. Увидел его жуткую ухмылку и наполненные злобой глаза. «Это он, злыдень!.. Он причастен к поджогу! — пронеслось в голове у воеводы. — Но как докажешь теперь?!»

   — Вышата, — уже с елейной улыбкой подошёл к боилу Радовил, — ты верно сказал, что какие-то псы хотели отравить нашего любимого князя ещё при жизни. Вот поэтому сердце его и не сгорело... Потом мы подумаем о том, кто мог сыпать ему в еду зелье... А пока распорядись послать гонца к Диру. Ох, ох, — завздыхал жрец. — Великое горе! Великое горе!

В этом Радовил оказался прав: душевные страдания, глубокая печаль и скорбь охватили киевлян. Но весь ужас состоял ещё и в том, что любой мог ткнуть в грудь соседа и сказать:

   — Это ты поджёг храм, где молился наш князь...

Такое подозрение относительно каждого киевлянина и остудило всех: остановило проявление бурных чувств и не подняло с дубьём в руках на восстание...

Радовилом сожжение церкви и запертых в ней грека и Аскольда было задумано как раз в отсутствие старшего над дружинниками Ладомира, которого Аскольд отпустил на похороны престарелой матери. Ставр же с племянником сопровождали епископа Михаила, наконец-то отъехавшего в Византию.

Этим отъездом воспользовались жрецы, чтобы положить начало разногласиям среди самих христиан. К тому времени христиане в Киеве разделились на два лагеря. Одни стояли за грека Кевкамена, и в основном те, кого называли первохристианами и которые мученически пострадали за свои убеждения и гонениями своими гордились. А были другие — крещённые епископом Михаилом, увидевшие чудо несгорания Священного Писания, брошенного в огонь и оставшегося целым. Они также ещё поверили в причастность к этому чуду самого Михаила, несмотря на его пристрастие к питию хмельных напитков.

А в том, что его услали обратно в Византию, усмотрели происки Кевкамена и его сподручников, в том числе и князя, нареченного теперь Николаем.

Подобные настроения всё больше подогревались жрецами, ими же вдохновлялись и распространялись. И поэтому кое-где между христианами в выяснении, кто прав, а кто виноват, стали происходить потасовки. Да и часть дружины Дира во главе со старшим мужем, звероподобным Храбром, которого Дир назначил вместо погибшего Еруслана, была переправлена из лесного терема в Киев; Храбр решительными действиями подчинил себе оставшуюся без старшого дружину Аскольда, вернее, тех, которые были язычниками, ибо в дружине находилось немало последователей Аскольда в принятии христианской веры.

Таким образом, сожжение в церкви старшего архонта обошлось без особой смуты и крови, что вселило в его противников уверенность в правоте поклонения прежним богам.

Не дожидаясь приезда Дира, Радовил устроил на капище большое требище, на котором сказал:

   — Мы должны жить по законам предков. Должны приносить жертвы своим богам. Умершим сородичам делать великие крады... В почитании своих, а не чужих богов, своих, а не чужих законов наша сила!

Словами о силе своих богов и законов Радовил раздул большое пламя ненависти в сердцах язычников: они бросились избивать и убивать христиан. Горы трупов остались лежать на Старокиевской горе на Щекавице, где проживало много христианских семей; меньше их было на Подоле и на берегах Почайны — здесь жили те, кто поклонялся Велесу. Среди них находились и лодейщики, да и Вышата, несмотря на свою любовь к Аскольду, всё же принял сторону Храбра. Прежняя вера оказалась для воеводы дороже, хотя он и сочувствовал христианам. Сочувствие сказалось в том, что боил позволил им уйти с вымолов куда глаза глядят и запретил жечь их дома.

А на киевских горах не только убивали последователей веры Христа, но и палили их усадьбы. Огонь и дым доставали до стыло-морозного, нахмуренного, низкого неба.

Кричали бедные ребятишки и женщины, а мужчины-христиане умирали молча, внутренне радуясь своим мукам, приобщившим их к сонму святых.