1
За звероподобность Дир называл Храбра Оборотнем, памятуя о настоящем, Еруслане, умевшем превращаться в волка, чьё место сейчас Храбр занимал. Конечно, прозвище было дано князем в шутку, но старшой дружины гордился им. Тем более что был наслышан о подвигах бывшего предводителя крымских разбойников во время похода на Византию шесть лет назад и нашествия хазар на Киев.
Теперь сие в прошлом.
Как в прошлом и гибель Аскольда, чьи сердце и кости захоронили на Угорской горе. Но справили не христианскую, как полагалось бы, а языческую тризну, на которой к оставшимся в живых воеводам (сторонников Аскольда, кроме Вышаты, умертвили вместе с семьями) обратился Дир. Он повторил, что когда-то сказал в Саркеле при погребении его возлюбленной Деларам, но вначале напомнил, что она обвинялась в колдовстве. Дир произнёс:
— Как приходила с веснянками к нам весна, так и будет приходить, как встречали мы в игрищах солнцеворот, так и будем встречать, и зелёные ветки для наших богов будем приносить как раньше.
И все поняли, что теперь отступничество от язычества будет приравниваться к колдовству. Но значило ли это, что и своего старшего брата-христианина Дир относил к разряду колдунов?.. Наверное, значило! И тогда у многих по телу пробежали мурашки. А тут дружинники приволокли к могильному холму Аскольда ещё нескольких пойманных в лесу христиан, и Храбр-оборотень собственноручно срубил им головы, не пощадив и самых маленьких.
Дир на кровавое дело глядел спокойно. «Даже с одобрением и наслаждением... — отметил про себя Вышата. — Начались времена бедовые. Начались...» — Вышата опустил голову и тихонько пошёл к вымолам. Его уход домой не остался незамеченным...
Дир по дороге в княжеский терем на Старокиевской горе, где он теперь окончательно поселился, взяв Забаву, жену Аскольда, в свой гарем, обратился к Радовилу:
— Воеводу Вышату и сына его я бы так же казнил, как христиан, но за боилом стоят корабельщики, народ особой закваски и нужный нам, а у Яня большая ратная сила...
— Ничего, княже, дай время — и мы всё образуем как надо!
«Ишь, «мы», то-то «мы»... Нет уж, не «мы», а «я»... Отныне будет так! Хватит, по-мы-кались... Одного, который делал вид, что «мы» — это я и он, уже нет в живых, — Дир оглянулся на могильный курган брата, а затем исподлобья посмотрел на верховного жреца. — Нужно будет, и тебя в живых не оставлю!»
Уловив перемену в настроении Дира, Радовил присмирел. «С этим князем надо ухо держать востро: что не так — не моргнув, насадит провинившуюся головушку на кол... И заставит плевать на неё! Аскольд другим был...»
Сравнение одного князя с другим помимо воли вышло не в пользу Дира, хотя Радовил держал его сторону и поэтому умертвил Аскольда. «Жил бы, если б веру грека не принял... Грача чёрного следовало бы ещё раньше удавить или убить... А старшего архонта всё же жаль. При нём жилось понятнее... — раздумывал верховный жрец, поёживаясь не то от морозца, не то от недозволенных мыслей. — Ас Диром тяжело будет! Очень тяжело! Но теперь что ж?! Журавлиная походка не нашей стати. Лучше низом, нежели горою. Тихо не лихо, а смирнее прибыльнее!»
Каждый по-своему решает, как ему жить и служить. У всякого скомороха свои погудки. У Храбра в почёте такие речения: «Резвого жеребца и волк не берёт. У лихого жеребца и косяк цел. Удалой долго не думает. Отвага — половина спасения». В этом Храбр-оборотень был очень похож на Еруслана, поэтому Дир, как и бывшего предводителя татей, любил нового старшого и доверял ему. Доверил князь Храбру содеять и ещё одно щекотливое дело...
Дорогих князю молодок и мальчиков уже привезли на Старокиевскую гору: Дир сам ещё раз тщательно отобрал их к себе в гарем. А остальных, кои не вошли в него?
— Храбр, — позвал он своего верного головореза, — крови ныне не надо... Затолкай оставшихся в мешки, завяжи сверху узлом и принеси в жертву Днепру-Славутичу.
— Будет исполнено, господине!
— Потом скачи в лес, в терем, а там уже можешь своим рукам волю дать. Никого не жалей. Истреби всех, а терем сожги... Обветшал, по ночам в ветер скрипит, тоску нагоняет... Он стоит очень давно. В нём ещё великий мой предок князь Кий обитал... А мы, если нужно будет, новый терем построим. Понял меня?
— Да как не понять, княже! Не то мудрено, что проговорено, а то, что не договорено.
— Ишь ты! — восхитился Дир. — А я думал, Храбр, что в твоей голове мысли одни — кого зарезать...
Оборотень громко с наслаждением захохотал. И всё содеял так, как говорил ему Дир.
Когда об очередном деянии киевского князя узнал в Новгороде Рюрик, он сказал своим ближним:
— Великих свершений от такого князя ждать нечего. Если бы у Дира в груди билось сердце орла, он бы вызвал брата на поединок...
— Как ты это сделал, — вставил кто-то из боилов.
— А так... — продолжал Рюрик, уже обращаясь к одному лишь Одду, брату своей жены. — Вижу, как, дорвавшись до власти, Дир кровь льёт понапрасну... Нет, недостоин он уважения, и, если окончит свою жизнь бесславно, я его жалеть не стану.
Одд согласно кивнул.
Эти слова новгородский князь сказал потом и поздно народившемуся от Ефанды своему сыну Игорю, когда тот подрос. Но Рюрик до самой смерти ничем не выдавал своей неприязни к Диру: Новгород также широко и открыто торговал с Киевом, также хлебосольно принимал киевлян, которым случалось бывать в Руси Северной.
Весть о том, что в церкви вместе с греком сожгли русского князя, застала епископа Михаила в Херсонесе, откуда он уже собирался отплыть в Константинополь. Узнал об этом от купцов-киевлян, ехавших по торговым делам тоже в столицу Византии. А купцы, возвращавшиеся оттуда, огорошили епископа и другой вестью, не менее, а может быть, и более прискорбной, чем предыдущая: в Малой Азии Василий Македонянин изрубил в походной палатке на куски дядю императора Михаила Третьего Варду... В самом мрачном настроении прибыл Михаил домой. Как бы зря прошла духовная миссия в Киевскую Русь: главный его крестник Аскольд, нареченный Николаем, погиб и умерщвлены почти все русские христиане. А тут ещё жуткое убийство Варды... «Что дальше-то будет?.. Господи, спаси и помилуй!»
Почему так сильно напугало убийство Варды епископа Михаила? Не потому, что не стало всесильного при императорском дворе человека, которого называли кесарем и который покровительствовал сторонникам Фотия, а потому, что неумолимо наступало другое время — пора иных фаворитов.
Сосланный патриарх Игнатий, узнав о гибели Варды, возликовал настолько, что несколько дней кряду не выходил из монастырской церкви, вознося благодарственные молебны Христу Спасителю. Огорчали патриарха лишь смерть в Риме Николая Третьего и повеление нового папы Адриана Второго вызвать к себе из Великоморавии солунских братьев. Но Игнатий понимал, что повеление ещё не означало смену курса в политике нового папы. Может быть, он, как Николай Первый, наложит запрет на проповедническую деятельность славянских просветителей. Хотя, если б даже косвенно предполагалось такое, Фотий вряд ли отпустил бы своих любимцев в Рим, да ещё с частью мощей святого Климента... Ну что ж, подождём, посмотрим, чем закончится сия духовная миссия. А Игнатий и его сторонники умеют ждать. И выжидать... И Бог на их стороне: разве гибель Варды тому не доказательство?! Хорошо, если бы такая участь постигла и Михаила, и Фотия... Хотя последний как сатанист должен подвергнуться сожжению в утробе Медного Быка. Быть изрубленным на куски, как Варда, для него — счастье!.. Лёгкая смерть...
А изрубили Варду при следующих обстоятельствах. В очередной раз, когда император Михаил Третий приехал из Константинополя на место боевых действий в Малую Азию, Василий-Македонянин, одержавший ряд локальных побед над арабами, заявил василевсу — византийскому императору, что на жизнь его Варда готовит покушение. Михаил посмеялся над шталмейстером. Но Василий не отступал:
— Присночтимый, ты видел у Варды новую накидку? Нет ещё... Так вот, ему прислала её из Гастрийского монастыря его сестра Феодора, твоя мать, которую ты заточил несколько лет назад.
— Хорошо, пусть дядя придёт ко мне в этой накидке. Я спрошу его.
Варда заявился в палатку василевса в накидке короче обычной, но с вышитыми на ней золотом крупными куропатками. Михаил поинтересовался у Варды, откуда у него эта накидка?
— Твоя мать, сестра моя Феодора, прислала из монастыря. К моему дню рождения, на который ты, к сожалению, не смог приехать...
Михаил, уловив в словах скрытый упрёк в невнимательности к родному дяде, почувствовал свою вину перед ним и далее никаких расспросов уже не вёл.
Взбешённый Македонянин в борьбе против кесаря стал искать сообщников и в первую очередь нашёл его в лице зятя Варды Самватия, враждовавшего с тестем.
— Самватий, — как-то обратился Василий к такому же высокому, красивому и честолюбивому человеку, как и он сам. — Ты знаешь, что василевс любит тебя и желает твоего повышения. Я его поддержал в этом, но воспротивился твой тесть...
— Негодяй! Я сотру его в пыль! — сжал рукоятку меча вспыльчивый Самватий.
— Дорогой мой, сие хорошо удаётся тебе делать с врагами на поле боя, С Вардой такое содеять не так-то просто... Помни, что император питает к нему слабость. Когда я сказал Михаилу о происках Варды, он только посмеялся надо мной. Поэтому ты должен подтвердить василевсу, что твой тесть — заговорщик.
Когда Михаил Третий узнал об этом ещё и от родственника Варды, сомнения императора в отношении невиновности Логофета дрома стали мало-помалу рассеиваться. Василий ликовал.
Но кесарь был могуч: в Константинополе его почитали как василевса, если не больше, а сын его Антигон обладал огромным авторитетом у солдат. Пытаться нанести сейчас удар Вардё значило обречь себя на явную неудачу. Предстояло разъединить Варду с сыном. И тут подвернулся благоприятный случай: патриарх Фотий запросил у василевса надёжную охрану для сопровождения посольства в Рим, так как, кроме даров, Константин и Мефодий повезут новому папе часть мощей святого Климента, цены не имеющих. И тогда Василий и Самватий уговорили Михаила Третьего выделить охранную стражу во главе с Антигоном.
Логофет дрома был предуведомлен о кознях против него и ни за что не хотел отпускать от себя сына. Нашёлся предсказатель, который указал на зловещие приметы, предвещавшие якобы близкий конец его, Варды. Одна из таких примет и есть та самая присланная сестрой накидка, оказавшаяся недостаточно длинной. Слишком короткое платье и говорило о неминуемой смерти Логофета дрома, а куропатки означали измену.
Об этих предсказаниях доложили императору. Тот, уже настроенный против дяди, высмеял их и повеление своё отослать Антигона с места боевых действий не отменил. Тогда Варда в отчаянии придумывает сон. Но лучше бы он этого не делал, так как Михаил Третий, после того как Логофет дрома его рассказал, с бранью набросился на дядю и выгнал из своей палатки.
— Сучий сын! — кричал василевс. — Это я, по его мнению, притеснитель!..
Антигон сразу же был отослан в столицу Византии, оттуда он отправился во главе охранной стражи в Рим.
А выдуманный сон заключался в следующем: будто входит Варда с императором в Святую Софию впереди торжественной процессии и вдруг в абсиде храма замечает святого Петра, сидящего на троне в окружении ангелов, а у ног его патриарх Игнатий, требующий правосудия против своих притеснителей. И апостол, подав меч одному из ангелов, одетому в золотые одежды, велит императору стать подле себя по правую руку, кесарю по левую и приказывает поразить последнего, то есть Варду.
Но Михаил Третий истолковал этот сон иначе, поэтому с криком прогнал дядю. Самое удивительное заключалось в том, что придуманный Вардой сон оказался пророческим!
Василий и Самватий после отъезда Антигона решили не тянуть с расправой над Логофетом дрома. В один из дней Македонянин зашёл в палатку к Михаилу, который мучился головной болью с похмелья. Начав прикладывать к вискам василевса смоченный в холодной воде кусок льняной материи, Василий уговорил его выйти наружу. Свежий воздух взбодрил императора. Македонянин приказал принести вина. Они с Михаилом выпили, и тогда Василий, показывая на палатку Варды, стоявшую на холме, осторожно заметил:
— Я говорил тебе, присночтимый, что дерзость Варды не имеет границ. Обрати внимание на его палатку, которую он расположил выше твоей...
— А ведь и верно! — присмотревшись, воскликнул император.
К этому времени начали подходить к палатке василевса сообщники Василия, среди которых находился и зять Варды.
Послали за кесарем, чтобы потребовать от него объяснения. Увидев необычно большое сборище возле палатки императора, Варда подумал: «А не собираются ли меня убить?!» Но веря в свою счастливую звезду, что у врагов не хватит смелости убить его, и желая подчеркнуть, что он не боится их, Варда надел великолепные одежды и верхом в сопровождении свиты отправился на аудиенцию.
Василий выступил кесарю навстречу. В качестве главного камергера он должен был принять первого министра и ввести его за руку к василевсу.
Войдя в палатку, Варда встал рядом с Михаилом. Василевс повернул к нему измученное похмельем лицо и спросил:
— Почему ты хочешь подчеркнуть, что значишь в государстве больше, чем я?
— А чем я хочу подчеркнуть, позволь спросить, присночтимый?
— Ты уже спросил! Без позволения... Но запомни: спрашивать буду я, а ты отвечай!..
Михаил увидел, как подались вперёд Василий и Самватий, сразу положившие кулаки на рукояти мечей, и понял, что смерть Варды близка.
— Почему ты поставил свою палатку на холме выше моей? — снова повёл допрос василевс.
— Присночтимый, я поставил её, когда твоей ещё здесь не было. Когда ты находился далеко от театра боевых действий.
— Хочешь сказать, что воюешь только ты один... — Михаил нарочно провоцировал Варду.
— Нет, нет! Я не хотел этого сказать... Это не так!
Тогда движением глаз император дал знак Василию, что минута расправы над заносчивым министром наступила. Македонянин едва заметно кивнул Самватию. Тот вышел из палатки и совершил крестное знамение. Этим он заранее предуведомил убийц. Те сразу перебили свиту Варды и ворвались в палатку. Кесарь понял всё и, чувствуя, что погиб, бросился к ногам Михаила, моля его о спасении. Но Василий обнажил меч; по этому знаку заговорщики бросились на несчастного кесаря. Убийцы остервенели до того, что не могли оторваться от трупа, покрытого кровью, так что впоследствии едва могли собрать несколько бесформенных кусков, которые были похоронены в том самом Гастрийском монастыре, откуда была прислана расшитая золотыми куропатками накидка...
Летописцы, пристрастные к Македонской династии, сделали всё, чтобы оправдать Василия в убийстве Варды, и приложили все старания, чтобы показать, что он не играл никакой роли в этом событии. Но правда совершенно не соответствует этому.
По официальной версии, очевидно придуманной, чтобы простить это гнусное убийство, выходило, будто заговорщики после долгих колебаний вынуждены были это сделать, чтобы спасти императора, жизни которого грозила опасность. Но это не могло обмануть никого. Разумеется, патриарху Фотию ничего не оставалось, как поздравить императора с избавлением от столь якобы очевидной угрозы его жизни, но народ, более правдивый и любивший Варду, кричал василевсу по дороге, когда тот ехал назад:
— Хорошее ты совершил дельце, царь! Ты, убивший своего родственника и проливший кровь своих близких! Горе тебе!
Василий одержал верх. Через несколько недель после этого император, не имевший детей, усыновил Македонянина и возвёл его в сан магистра, а позднее сделал соправителем.
В Троицын день 866 года народ с удивлением увидел, что в Святой Софии воздвигают два трона, и любопытные были крайне заинтригованы, зная, что имеется только один василевс. Скоро всё объяснилось. В положенный час императорская процессия вошла в базилику; во главе шёл Михаил Третий в полном парадном облачении; Василий следовал за ним, неся меч обер-камергера. Твёрдым шагом император приблизился к иконостасу и поднялся на верхние ступеньки, Василий остановился несколько ниже; ещё ниже поместились императорский секретарь, протасикрит, вожди партий, представлявших простой народ. И тогда, в присутствии двора и собравшейся толпы, императорский секретарь прочёл царский указ. «Варда-кесарь, — говорилось в этом документе, — составил заговор с целью убить меня и для этого увлёк меня из столицы. И если бы не добрые советы Василия и Самватия, я теперь не находился бы в живых. Но он пал жертвой своих прегрешений. Итак, я повелеваю, чтобы Василий, паракимонен и мой верный слуга, охраняющий мою царственность, избавивший меня от моего врага и любящий меня, стал отныне блюстителем и правителем моей империи и чтобы все величали его императором».
Василий, потрясённый, прослезился при этом чтении, которое, конечно, не могло его удивить. И Михаил передал свою собственную корону патриарху, который благословил её и возложил на голову Василия, в то время как препозиты облачали его в красную одежду дивитиссий и обували в красные башмаки — кампагии.
И народ воскликнул по церемониалу:
— Многая лета императорам Михаилу и Василию!
После долгих изнурительных дорожных мытарств в Венецию по пути в Рим прибыло посольство из Византии во главе с Константином и Мефодием. Только там Антигон узнал, что отца изрубили на куски, словно капусту, в походной палатке василевса.
«Вот почему меня услали... Иначе я со своими солдатами не дал бы содеять это мерзкое дело, организованное Василием. И чтобы ещё теснее скрепить свой союз с Василием, Михаил отдал ему в жёны свою любовницу Евдокию Ингерину, в которую были влюблены почти все патриции императорского двора... Что греха таить, и я в мыслях не раз желал эту красивую распутницу, представляя её в обольстительной наготе рядом со мной на ложе. Больше того, хотел бы обладать её прекрасным телом в любое время дня и ночи. Завидую василевсу, который может это делать, когда захочет!» — раздумывал Антигон.
Здоровые силы брали верх над его печальными раздумьями, а воспоминания о телесной красоте куртизанки будили в нём животные инстинкты, и тогда он вместе с русским язычником Доброславом, с которым сдружился, отправлялся в очередной венецианский бордель, представляя всякий раз Евдокию в качестве его обитательницы. Евдокия служила и в борделе. Но вначале она занималась уличной проституцией в предместье Галата.
Издавна это предместье Константинополя было главным центром проституции, потому что там сосредоточивалась вся заграничная торговля. Долгое время Византия была единственным государством на Востоке с постоянными большими городами (Константинополь, Фессалоники, Антиохия) и культурой, производившей на чужие народности громадное впечатление. Многочисленные колонии иностранцев доставляли сюда значительную клиентуру проституции. И, конечно, работорговля. Византия в этом отношении была на Востоке своеобразным узловым пунктом для публичных женщин, а на Западе — ив этом Антигону с Доброславом пришлось воочию убедиться — соответствующее место занимала Венеция, где торговля человеческим мясом (по выражению историков того времени) велась в обширных размерах уже с VIII столетия. Во времена папы Захария (741—752 годы) многие венецианские торговцы приезжали в Рим и на остров Крит, устраивали ярмарки и покупали массу женщин, чтобы сбывать их в Африку сарацинам. Против этого безуспешно издавались законы.
Венецианцы и византийцы издавна соперничали между собой в этой выгодной торговле.
Евдокию один византийский купец хитростью увёз из Константинополя в Венецию и там продал в бордель. Так она сразу превратилась из вольной проститутки на Востоке в бордельную на Западе. Здесь уже существовало большое число городов, носивших названия Коломб, Коломбет, Коломбье, происходящие от латинского columbarium — голубятни. Таково было прозвище домов служанок в имениях знатных вельмож. В VI и VII веках эти имения считались настоящими борделями, где служанки проституировались сами или их проституировали господа.
Периодом расцвета таких домов в имениях, виллах и усадьбах вельмож считается IX столетие, как это видно из указа короля Лотаря в 876 году, того самого короля, из-за прелестей жены которого потеряли голову духовные чины Латеранского дворца и сам папа Николай Первый.
В те времена сами отцы церкви устраивали в женских монастырях бордели и имели от этого немалый доход.
Есть сведения о том, что Евдокия Ингерина, раскаявшись, ушла в монастырь, но настоятельница, зная о её прошлом и видя обольстительную красоту, часто отдавала Евдокию на ночь знатным гостям и духовным лицам, от коих зависело благополучие монастыря.
Потом Ингерину забрал к себе венецианский вельможа; натешившись, продал её снова в Византию регионарху, а уже у того Михаил Третий, увидев Евдокию, нагло отобрал её и поместил у себя во дворце, сделав первой любовницей. Её судьба была похожа на судьбы тех женщин из низов, достигших больших высот благодаря своим неотразимым женским прелестям, хитрости, изворотливости и способности сводить с ума венценосных особ ненасытными ласками. Как и распутная Феодора, ставшая в VI веке женой византийского императора Юстиниана Первого, Евдокия Ингерина в IX веке тоже сделалась императрицей.
Если продолжить сравнения, то примечательна судьба Клеопатры. Будучи царицей Египта, она кончила тем, что превратилась в обыкновенную куртизанку, тогда как Феодора и Евдокия, заурядные куртизанки, сумели возвыситься до царского престола...
Евдокия и Феодора принадлежат к тем историческим фигурам, при писании которых действительность настолько тесно переплетается с легендой, что отделить одну от другой не представляется теперь возможным, несмотря на все старания учёных. Если о Евдокии Ингерине известно очень мало, то о Феодоре почти всё. И так как их судьбы схожи, то позволительно рассмотреть историю возвышения одной из них — Феодоры, поучительную во всех отношениях не только для того времени.
Будущая императрица Византии Феодора родилась в 501 году на солнечном Кипре — родине пиратов и богини Афродиты. Дочь простолюдина, младшая в семье (у неё были ещё две очаровательные сёстры — Комита и Анастасия), она беззаботно жила, играя в миртовых рощах, пока родители не переехали в Византию. Отец скоро умер, и, оставшись без средств к существованию, бедная мать-вдова занялась выгодным по тем временам ремеслом — сводить желающих со своими дочерьми, продавая юные ласки собственных детей за несколько оболов.
Вскоре старшая сестра Феодоры красавица Комита превратилась в уличную танцовщицу, появляясь в обольстительных позах в пантомимах и живых картинах. Феодора ей помогала, нося за ней табурет, на котором сестра отдыхала. Потом и сама начала публично выступать в роли акробатки.
В пятнадцать лет она затмила по красоте Комиту. Обладая превосходным телом, Феодора появлялась на арене только в шёлковом шарфе, завязанном спереди, и сожалела, что ей запрещали выходить абсолютно нагой перед публикой. Зато во время репетиций она не стеснялась совершенно обнажённой упражняться среди мимов и атлетов.
К профессии акробатки Феодора присоединила и ремесло куртизанки. Сначала отдавалась только товарищам по искусству, затем рабам, ожидавшим своих господ у ворот амфитеатра, матросам, носильщикам, а потом и патрициям. И надо сказать, делала это со всеми с одинаковой страстью; её любовников считали сотнями.
Через какое-то время говорили, видимо, преувеличивая, что красавица на одном из великолепных ужинов побывала в спальне хозяина в объятиях десяти его молодых друзей и в ту же ночь отдалась тридцати их рабам.
Вскоре разврат, достигший чудовищных размеров, изнурил её тело, и Феодора возвратилась на цветущие берега родного Кипра и решила принести себя в жертву вечно юной Афродите. Но долго ей служить не пришлось, счастливый случай послал Феодоре вновь назначенного префекта провинции Пентаполя — Эсебола. Равнодушный к общественному мнению, он увёз обольстительную куртизанку с собой, и теперь Феодора наслаждалась и утопала в роскоши. Эсебол настолько обезумел от её ласк и вулканической страсти, что совсем забыл о своей службе и вскоре, не имея средств содержать знаменитую куртизанку, попросил оставить его. Феодора ушла и, чтобы как-то существовать, превратилась в обыкновенную проститутку. То же самое произошло и с Евдокией, когда она опустилась до того, что начала «промышлять» в предместье Галата.
Феодора впадала в полнейшее отчаяние. Ей уже двадцать четыре года, что ждёт её впереди?!
Если Евдокию ловят и продают в публичный дом в Венецию, то Феодора избежала сей участи: она поселилась у старухи-ворожеи на краю Константинополя. Старуха предсказывает ей блестящую судьбу, но несчастная уже ни на что не надеется. Однако в ту же ночь ей снится, что она вышла замуж за самого «князя тьмы» и стала обладательницей сокровищ.
Ворожея так истолковала сон:
— Счастье твоё, милая, близко, но тебе нужно честным трудом и непорочным поведением загладить свои прежние ошибки.
И Феодора принялась за прядение, ожидая появления «князя тьмы». И он появился! Им оказался... Юстиниан (483—565), впоследствии названный Великим, который построил одно из чудес света — Святую Софию.
Однажды, гуляя в окрестностях Константинополя, он во дворе одного дома увидел пряху необыкновенной красоты, снова расцветшей в воздержании, и тут же влюбился в бывшую куртизанку.
Насчёт предсказаний блестящей судьбы Евдокии Ингерины, ставшей тоже императрицей, историки не пишут, но если в день Святой Пасхи 527 года патриарх Епифан короновал в базилике Святой Софии иллирийского крестьянина Юстиниана, то в 867 году сие произойдёт с македонским пастухом Василием и бывшей куртизанкой и любовницей василевса Евдокией.
Как и Феодора, Евдокия была безумной вакханкой, помешанной на поцелуях, любви и наслаждениях, исключительно вследствие своего слишком страстного темперамента. Но с той опять разницей, что, став императрицей, Феодора возрождается, отрешается от дурных инстинктов — той безудержной сексуальности, о которой Платон сказал, что это «вечно живое животное в человеке», а Евдокия, став женой Македонянина, продолжает быть любовницей Михаила Третьего и спутницей его диких оргий. Летописцы без всяких обиняков говорят, что он был отцом двух первых детей Василия. Поэтому историки уже во время правления последнего наперебой восхваляют не только красоту и грацию, но и мудрость и добродетели Евдокии; сам факт, что они усиленно настаивают на этом, указывает на больное место, бросавшее тень на Македонский дом.
Один Василий, по-видимому, легко переносил это затруднительное положение; ему, впрочем, было чем утешиться. Он был любовником Фёклы, сестры императора, которую к тому времени Михаил Третий вернул из ссылки; василевс закрывал глаза на эту связь, как Василий оставлял без внимания связь своей жены. И это было самое милое сожительство вчетвером, какое только можно себе представить...
2
Не стоит осуждать и Доброслава за то, что он вместе с Антигоном в ожидании, когда их позовут в Рим, ходил по венецианским борделям. Настя, его жена, остановившаяся в своей вере на христианстве, тоже не была святошей: уже второй год она жила в доме Светозара, вдовца, потерявшего сына, одинокого мужчины, но ещё крепкого воина. По ночам он прихаживал к ней в спальню, правда, эти посещения они оба сохраняли в строжайшей тайне от домочадцев, в особенности от Добрины и Радована. Маленький Зорий ещё ничего этого не понимал.
Крепкое здоровое тело красивой женщины жаждало мужских ласк, и как бы сама собой, без всякого принуждения, она отдалась Светозару, хорошо относившемуся и к её детям. А это для матери немаловажно... Кроме того, Светозар был могуч и силён, да и недурен собой, хотя годы давали знать: уже на голове пробивалась седина.
Настя, затем Аристея и снова Настя, имела немало мужчин, особенно много их было, когда она была рабыней. То время, когда стала ею, вспоминала с ужасом... Печенеги, напав на лесное селение, побили его защитников. Её отца-старейшину и оставшихся мужчин сожгли живьём, а девушек и женщин увели в степь и разместили по кибиткам, стоявшим на высоких без спиц, сделанных из досок колёсах. Не давали ни есть, ни пить, потом вывели наружу и связали попарно. Напарницу Насти четырнадцатилетнюю девушку, у которой на лбу алело большое родимое пятно и которое в спешке, когда связывали, приняли за грязь, печенеги отсоединили, с сожалением поцокали языками, тыча пальцами в это пятно, а затем тут же и зарубили.
Настю раздели догола, начали громко восхищаться красотой её тела, также тыкали пальцами в торчком стоящие груди, упругий живот, попросили раздвинуть ноги, и один из воинов гортанно спросил её, путая слова своего языка с русскими словами:
— Муж жок?
Напуганная до смерти, Настя не понимала, о чём спрашивает этот пожилой печенег, судя по перьям на тюрбане, не простого воинского чина. Но потом до её сознания дошло, что тот интересуется, девственница ли она.
— Мужей не было! Не было! — поспешно сказала Настя, ибо увидела, как этот пожилой воин уже начал поглаживать рукой хвост плётки.
Девственниц отобрали, а из группы молодиц стали выводить женщин постарше, не столь красивых, с опущенной грудью или со складками на животе и бёдрах. Отвели их ещё дальше. Пожилой воин подошёл к другому помоложе, с перьями на тюрбане поменьше, распоряжавшемуся набегом на селение древлян и сжигавшему мужчин живыми, и начал выговаривать ему. Настя поняла, что пожилой начальник ругается потому, что привезли плохой товар. И с ужасом подумала, что с женщинами постарше, наверное, поступят так же, как с юницей с родимым пятном на лбу. А их повезут куда-то продавать, и, конечно, повезут далеко от родных мест, хотя они и так уже находились неблизко от дома.
Высоких, статных молодиц тоже поставили в сторонке. Отобрав пленниц, воины ушли в вежу пить бузу и есть сваренную в котлах баранину. Затем из неё вышли печенежские женщины, неся на деревянных подносах дымящиеся куски мяса, и начали бросать их древлянкам, смеясь над тем, как они жадно, расталкивая друг друга, хватали пищу на лету, словно собаки.
Настя не стала ловить мясо, даже не притронулась к нему, лежащему на траве, хотя чувствовала голод. Перед глазами стояла окровавленная, отрубленная голова юницы, и кусок в горло не лез... Заметила, что за ней наблюдает вышедший из вежи стройный красивый юноша, видно, сын того пожилого начальника, так как был одет в чистые одежды и резко выделялся среди остальных.
Он подошёл к Насте и протянул ей лепёшку. Насытившись, Настя улыбнулась ему, а он нежно погладил пальцами её грудь и приложился лбом к её упругому голому животу.
— Кажется, ты понравилась этому юноше, — произнесла девушка, чуть постарше Насти. — Тебя, наверное, не повезут дальше. Оставят здесь.
Затем девственниц и молодиц согнали вместе в длинное, плохо крытое деревянное помещение, в котором стояли такие же длинные лавки. Снова девственниц отделили в одну сторону, молодиц в другую. Дав всем напиться воды, приказали ждать. Девушка постарше, оказывается, хорошо знала печенежский язык и начала Насте и подругам переводить:
— Говорят, что скоро у воинов наступит время женских утех. Наиболее отличившимся при набеге они отдадут самых красивых, а нас трогать не будут, так как мы, девственницы, на торгах хорошо ценимся... Но купят нас в конце концов для того, чтобы потом мы ублажали будущих хозяев, поэтому хотят показать нам, что сейчас станут делать отважные воины с молодицами...
Подошёл распорядитель и на русском языке сказал:
— Вам велено смотреть вон туда, — он показал плёткой на молодиц, рассевшихся по лавкам. — Скоро придут наши наевшиеся мяса и напившиеся бузы жеребцы и начнут покрывать ваших статных кобылиц. Кто из вас опустит глаза, получит плёткой по голому заду... Смотрите у меня!
Вскоре зашли мужчины. Их было человек десять — самых храбрых и сильных. Каждый выбрал себе по женщине, поставил её рядом с собой и начал снимать с себя одежды. При виде голых, хорошо сложенных мужских фигур и их возбуждённых членов заблестели глаза не только у молодиц, но и у девушки постарше, знавшей печенежский язык. Нервно сглатывая слюну, она произнесла:
— А я бы не прочь лишиться девственности вон с тем, высоким... Даже на расстоянии чувствую упругость его естества!.. Слышите, с каким сладким стоном отозвалась на его проникновение вон та красавица-молодица, которая уже гарцует на нём?
Настя готова была провалиться от стыда, но тут дверь помещения распахнулась, вошёл красавец-юноша и увёл Настю к себе. В эту ночь он и лишил её девственности. Потом пошло-поехало! В Херсонесе, в ожидании торга, она вынуждена была отдаваться не только хозяевам, но и рабам. Позже её купил грек, служивший тиуном в Крыму. Он окрестил Настю в Аристею и сделал своей женой. От него она родила мальчика — полудревлянина, полугрека. А когда тиуна убили, то вышла замуж за крымского поселянина Доброслава, снова начав исповедовать язычество. А теперь вот живёт со Светозаром.
«Хороший он человек, — подумала Настя. — Просил замуж за него выйти, но ведь на родине я не числюсь пленницей, как у печенегов или хазар... Я же замужняя женщина и не могу здесь, у себя дома, стать ещё чьей-то женой... Не положено так!»
Сказала об этом воеводе. Тот вначале обиделся, а потом обронил:
— Если б жив был твой Доброслав, то объявился бы. К таким женщинам, как ты, с того света приходят...
— Благодарю за добрые слова, воевода. Но давай подождём. А я тебе и так жена. И, скажу откровенно: нравишься ты мне...
— Слышь, Настя, ты заметила, что Добрина и Радован входят в года. Пройдёт немного времени, и поженим их.
— Светозар, но ведь они растут как брат и сестра.
— Ничего. Вырастут и поймут, что никакие они не брат и сестра, а потянутся друг к другу как жених и невеста.
— Ладно. Поживём — увидим.
Но увидеть сие не пришлось никому...
Однажды, возвращаясь с порубежной черты, Светозар во дворе своего дома увидел гонца из Киева. Надо сказать, что гибель Аскольда воевода переживал очень сильно: знал, какую руку приложил родной брат к этому мерзкому делу, да и Настя много чего рассказала!
Но Дир теперь правитель Руси Киевской, и с этим нужно считаться.
Приказ, который привёз гонец, содержал следующее: хорошо укрепив границу, с оставшимися ратными силами идти к Киеву — русам снова предстоит поход на Византию.
«Возьму в Киев и Настю... Как она тут одна будет управляться?.. И Добрину возьму! Есть там у меня одна родственница, пусть пока поживут у неё... Предложу Насте».
Но, к удивлению, она отказалась ехать.
— Нет, Светозар, останусь... Прижилась. Здесь дом, усадьба, слуги... Если, конечно, ты разрешишь мне и далее тут жить. Была бы одна... А то ведь дети! А если кому нужно, найдёт меня и на порубежье.
«Доброслава имеет в виду», — с ревностью подумал Светозар, но сделал всё так, как она просила.
Светозар, находясь теперь день и ночь на границе, задавал себе не раз один и тот же вопрос: «Какие обстоятельства повлияли на решение Дира и, конечно же, Высокого совета предпринять вновь поход на Византию?»
Зная характер Дира, воевода мог предположить всё. «Но не думаю, что такая мысль взбрела в голову князю неожиданно. И он сразу стал действовать, как, к примеру, в Болгарии, когда встретились с царём
Борисом, чтобы просить подкрепления воевать хазар, а Дир, к удивлению всех, захотел снова идти на приступ Константинополя. Мне кажется, на этот раз всё обстоит не так. Уж больно время-то для похода выбрано удачно... Но я помню, как хотелось Диру проявить себя, постоянно оспаривая первенство у родного брата. Наверное, и сейчас ему хочется этим повторным походом на Византию, когда вся княжеская власть сосредоточилась в его руках, доказать и себе, и окружающим, что он не лыком шит. И он уверен, что добрая, а не иная слава за ним потянется, как тянется она за Аскольдом... Хотя он и мёртвый... Да... Хазары, пожалуй, главные враги Руси Киевской, судя по обстановке на границе, скоро на нас не нападут: после смерти Зембрия между царём и каганом уже в открытую идёт вражда, а богослов всегда умно мирил их... Жрецы-коловыры чуть снова не задушили верёвкой Завулона. Теперь он со своими домочадцами и войском уже не кочует во время иудейских праздников возле порубежья, тем самым всякий раз увеличивая возможность нападения хазар на русов. Теперь ему выделили для кочевий земли, лежащие по низинным берегам Ахтубы и часто заливаемые водой. И этим как бы ещё раз напомнили ему о промашке, случившейся под Киевом, когда каган расположил своих воинов на болоте...»
Оставив порубежье на плечах умного помощника, Светозар с хорошо вооружёнными ратниками отправился к Киеву с мыслью встретиться в первую очередь с другом Вышатой и узнать у него более подробно, что и как...
Вышата подтвердил, что время для похода выбрано и впрямь удачно: в Византии смута, вызванная убийством первого министра Варды, не только продолжается, но и усугубилась смертью самого Михаила Третьего.
Светозар подумал, что ослышался:
— Умер василевс?!
— Так же зарублен, как и его дядя... Подробности этого убийства нам поведали вернувшиеся из Константинополя Ставр и его рынды, которые сопровождали епископа Михаила.
— Вот дела!
— Ты думаешь, только у вас, в Киеве, дела?.. — намекая на гибель Аскольда, спросил, оглянувшись, Вышата: княжеский двор при Дире стал кишеть соглядатаями и наушниками. — После того как пьяница Михаил по своему неразумению поделился властью с любимчиком Василием из Македонии, сделав его соправителем, он тем самым ускорил свой смертный час... В приближении конца василевса немалую роль сыграла и его любовница Евдокия Ингерина.
Впервые Евдокия увидела белокурого красавца Василия у двоюродного брата императора — Антигона, когда тот давал парадный обед в честь отца, теперь уже покойного (царствие ему небесное!). На обед Антигон пригласил много гостей — друзей, важных особ, а также болгарских посланников. Среди них были искусные борцы.
После еды и пития затеялась борьба, в которой победу одерживали болгары. Византийцы сильно огорчились, в особенности император: сколько ни утешала его Евдокия, сколько ласковых слов ни говорила ему на ушко — ничто не действовало.
— Если не найдётся достойного противника, буду бороться сам... — твердил Михаил Третий. — Позор нам!
Император тоже обладал силой могучей, но сейчас еле держался на ногах, да и вряд ли кто захотел бы с ним сразиться. Все понимали это и с надеждой взирали на Евдокию. Та вынуждена была поймать руку Михаила и засунуть себе под одежды. Василевс мгновенно преображался, чувствуя пальцами бархатистую округлость её ноги выше колена... Когда пьяный император находился в таком состоянии, что мог отдать самый невероятный приказ, Евдокия совала в свою очередь руку в пах Михаилу и уводила его в покои. Но сегодня и это не подействовало.
И тогда на помощь пришёл племянник василевса, маленький Феофилиц, объявивший, что у него на конюшне служит такой гигант, который поборет любого. Им оказался Василий, родом из Македонии. И он победил, несмотря на недавно перенесённую болезнь.
Василий только что вернулся из Патраса, всё такой же неотразимый и могучий, хотя и болел там. Но забота и ласки стареющей красавицы Даниелиды быстро подняли его на ноги, и он влюбился в неё. Злые языки утверждали, что влюбился он не в неё, как женщину, а в её несметные богатства, которыми она располагала. Но это было не так — он продолжал любить её и тогда, когда стал полноправным правителем Византии и тем самым сделался одним из богатых людей мира. Серьёзность его чувства к Даниелиде была настолько очевидна, что скрывать не имело смысла перед кем бы то ни было, в том числе и перед Евдокией Ингериной, ставшей женой Василия и испытывавшей ревность. Да он и не скрывал, как не таил любовную связь и с сестрой императора Фёклой. Но эта связь меньше раздражала Евдокию, чем его любовь к патрасской богачке. Ингерина видела, что при одном лишь упоминании её имени лицо Василия вспыхивало, глаза загорались, он становился необычайно оживлённым — Евдокия в эти моменты ревновала мужа до слёз... И шла в спальню к... Михаилу. Всё-таки она однажды не выдержала и сказала Василию и о своих чувствах к нему, и о том, чтобы он не забывал об обязанностях мужа.
Василий некоторое время молчал, катая на скулах желваки, потом разразился бранью:
— Шлюха! О каких-таких моих обязанностях ты говоришь?! Подстилка царя!
— Так сделай всё, чтобы я больше под него не подстилалась... Мне было бы достаточно ложиться под тебя одного.
— Это кто говорит? Ты, на которой гарцевали все мужи Византии и Венеции... Видите ли, ей достаточно меня одного!..
— Болван ты, Василий! Как хочешь... Что ж, будем жить, как жили. Только мне жаль, я ведь люблю тебя.
Василий со злости голыми руками сломал замок на двери и, как ошпаренный, выбежал от жены. Бить он её не смел: ведь за синяки на её теле придётся держать ответ перед императором... А уж ему ли не знать, как порой тот бывал крут! Правда, крут василевс бывал с другими, но однажды смертельная опасность нависла и над Василием. И быть бы ему удавленным или зарубленным, если б не пришла на выручку жена, которая продолжала утешать Михаила на спальном ложе. Хотя с прежней вулканической страстью Евдокия уже василевсу не отдавалась и, конечно, Михаил не мог не почувствовать этого.
Чтобы уязвить Василия, он избирает в качестве фаворита Василискиана, тоже сильного красавца, но в противоположность Македонянину не белокурого, а темноволосого, смуглого, настоящего грека-патриция. Актёры-чтецы на всех пирах по тайному повелению василевса не уставали произносить теперь хвалу ему и его аристократическому роду. И как бы этим каждый раз подчёркивали крестьянское происхождение Македонянина, которому раньше предназначались все эти похвалы...
На очередных скачках Михаил Третий выиграл, и Василискиан тут же бросился поздравлять его. Хвалебную речь он громко произнёс и на пиру, устроенном по случаю победы василевса, подчеркнув, с какой ловкостью и умением тот правил колесницей. И тогда Михаилу, находившемуся под влиянием винных паров, пришла в голову забавная мысль, что с ним обыкновенно случалось во время выпивки.
— Иди сюда, — сказал он патрицию. — Сними с меня красные башмаки и надень их.
Все присутствующие знали, что обуть кампагии значит как бы сразу приобщиться к императорской власти. Правда, василевс давал их надеть шутам и свой дивитиссий — тоже символ власти — на их плечи набрасывал, но то шутам. А тут — патриций, человек знатного рода, и Василий рядом. Македонянина император выбрал в соправители и сделал это официально, в храме святой Софии, при благословении патриарха и всего народа. Как же теперь понимать василевса?
Василискиан смущённо смотрел на Македонянина, точно желая спросить у него совета. Михаил, видя нерешительность нового фаворита, приказал ему повиноваться. После того как патриций надел красные башмаки, василевс повернул голову к Македонянину.
— Право, — заметил он иронически, — я нахожу, что они идут ему больше, чем тебе! — и стал импровизировать стихи в честь своего фаворита, приподнявшись с места, на котором возлежал, и помахивая рукой с чашей вина в сторону Василискиана.
— Смотрите на него, — декламировал Михаил, — любуйтесь на него! Разве он не достоин быть императором? Он прекрасен, кампагии так идут ему, всё способствует его славе...
Василий был вне себя от бешенства, он еле сдерживал себя, чтобы не нагрубить василевсу, который только и ждал этого. Тогда бы и последовал беспощадный приказ... И тут на помощь Македонянину пришла жена Евдокия. Вся в слезах, прильнув к плечу Михаила, она попыталась образумить его.
— Императорский сан — это великая вещь, высокочтимый, не следует его бесчестить. Любимый, прекрати всё это!
Но Михаил, всё более пьянея, кричал:
— Не беспокойся, моя милая! Меня это забавляет — сделать Василискиана императором!
Но все почувствовали, что пыл василевса начал остывать. Покричав ещё немного, Михаил затих, и Евдокия с помощью телохранителей увела его с собой.
Этот эпизод показал Македонянину, как хрупко его положение и что из соправителя он может легко превратиться в покойника. «Спасибо жене, выручила. Есть ещё надежда на сестру василевса, она вроде тоже меня любит, только я не забываю, что её первым любовником был родной брат, Михаил, и эту свою первую нежность к нему она сохранила до сих пор. А тут и Феодора, которую с остальными дочерьми вернул Михаил из ссылки после гибели Варды, настраивает сына против меня, — наедине с собой раздумывал Василий, оказавшись, по сути, в одиночестве. — Правда, Самватий на его стороне, но это до тех пор, пока ситуация будет выгодна ему... Надо написать Даниелиде, чтоб прислала во дворец верных людей, и тогда мне следует упредить императора...»
Просьба любимого белокурого красавца, в высокую судьбу которого верила Даниелида, была для неё законом, и скоро Василия стали сопровождать патрасцы — все молодцы как на подбор, а командовал ими Иоанн Халдий, ставший вскоре одним из друзей Македонянина.
Чувствуя, что Михаил Третий всё больше и больше выходит из-под его опеки, Македонянин решил, что пришло время покончить с ним.
Чтобы оправдать этот последний акт драмы, Константин Седьмой, внук Василия, в своих записках всячески старался представить Михаила в самых мрачных красках и собрал в одно рассказы о всех его безумствах, скандалах и преступлениях; однако он не дерзнул коснуться той доли участия, какую проявил его дед в убийстве человека, бывшего его господином и благодетелем.
Император ужинал во дворце святого Мамы. Несмотря на доносы на Василия, на ненависть, которую он теперь питал к прежнему своему другу, василевс пригласил к столу своего царственного сотоварища вместе с женой Евдокией. Как обычно, император много выпил, а все знали, что когда он пьян, то способен на всё. И все ждали, что последует за этим приглашением.
Но Македонянин сам твёрдо решил действовать, и действовать именно сейчас, почувствовав, что иначе ему не сносить головы. Несколько дней назад он всё же убедил участвовать в заговоре большинство тех, кто помог ему избавиться от Варды. Предупредил Халдия с его патрасцами.
Василевс на этот раз оказался очень любезным, особенно с Евдокией. Пользуясь благоприятной минутой, Василий под самым пустым предлогом вышел из зала, прошёл в императорскую спальню и своей могучей рукой испортил все замки, чтобы лишить василевса возможности там запереться. После этого он вернулся на своё место. Евдокия, расточая комплименты налево и направо, два-три раза бросила внимательный взгляд на своего мужа. Василий старался изо всех сил, чтобы не выдать своих намерений: шутил, смеялся, поддакивал василевсу, хотя опытному глазу по поведению некоторых гостей можно было сразу определить, что готовится что-то необычное.
Патрасцы во главе с Иоанном Халдием собрались в полутёмном углу зала, освещаемом лишь светильником на стене: они спокойно стояли у колонны и будто чего-то ждали; в другом же углу, где ярко горели свечи, оживлённо, ни о чём не догадываясь, переговаривались несколько патрициев, друзей василевса; некоторые, как сам Михаил и Василискиан, возлежали на ложе и пили вино.
Император пил много, но пьянел медленно и как-то тяжело. По его жилистой могучей шее струился пот, и Евдокия едва успевала промокать его тонким платком. Когда Михаил поворачивал к своему новому фавориту лицо, то по нему пробегали тревожные тени; кое-какие свечи уже догорали, и пламя от них то сгибалось, то выпрямлялось. Новых свечей Василий приказал не зажигать...
Все уже видели, что ещё чуть-чуть, и у Михаила наступит сильное опьянение; он находился в таком состоянии, когда становился не страшен, потому что на его приказания можно было не реагировать, ибо завтра утром он уже ничего не вспомнит.
Но не дай бог кому-нибудь ошибиться и не угадать сего состояния. Случалось, что приказы василевса не выполнялись, а он, проспавшись, всё помнил, и тогда наступала расплата.
Дело царедворцев только на первый взгляд очень простое: кажется, пей, гуляй, веселись вместе с повелителем, но всякий раз гулянье по мраморным плитам дворца можно было сравнить с хождением на большой высоте по канату: один неверный шаг, одно неловкое движение — и ты уже лежишь на полу с разбитым вдребезги черепом... Таковы сила одного владыки и зависимое положение его подчинённых. А короче — таково могущество власти! Вот почему и рвутся к ней всеми правдами и неправдами.
Василий очень стремился к власти. Разве ему плохо жилось во дворце без неё?! С одной стороны, это его стремление объяснялось страхом за свою жизнь, которая всецело зависела от прихоти одного человека. И он — страх — и подтолкнул Македонянина на цареубийство. А другая причина заключалась в неодолимом желании властвовать самому, чтобы именно от твоей прихоти зависела жизнь любого в империи — ничтожно малого и того, кто имеет ежедневный доступ к целованию рук василевса.
Всё же недостаточно просто захотеть властвовать, хотя, видимо, так складываются обстоятельства, что они побуждают к этому желанию даже против твоей воли, но уж коли они вознесли тебя на гребень волны могущества, сумей удержаться на нём. Да, возносятся многие, а удерживаются единицы! Значит, нужно ещё родиться способным не только взять власть, но и держать её в своих руках...
Василий никогда не сомневался в том, что власть придёт к нему. И не потому, что мать с детства твердила: «Ты станешь не просто великим человеком, а обязательно императором!» В македонском селении эту женщину называли полоумной, «пришибленной мешком с просом», смеялись над ней, но она стояла на своём. Мать была убеждена в высоком предназначении своего сына.
Высшие силы почему-то предопределили крестьянину высокую судьбу, и им, этим силам, для чего-то нужно было, чтобы в скромной македонской православной семье родился император... Видно, каким-то образом сие обозначилось и на челе Василия, если потом дано было увидеть не только родной матери, но и патрасской богачке красавице Даниелиде, царской семье, аристократке-патрицианке Фёкле, не побрезговавшей стать любовницей бывшего «гусиного пастуха», и, наконец, самому василевсу, сделавшему Василия приёмным сыном и своим соправителем. И сделавшему, кажется, не по разуму своему, а по наитию сердца, словно кто нашёптывал ему на ухо: «Вот человек, который заменит тебя на престоле. Сотвори так, чтобы он при твоей ещё жизни стал равным тебе». Только возникает вопрос: «Кто нашёптывал — Бог или Сатана?»
...Время приближалось к полуночи. Гости начали расходиться. Василий захотел проводить василевса до спальни. Пьяный, тот еле держался на ногах. Василий взял Михаила под локоть, довёл до двери и почтительно приложился к его руке. Император, перед тем как лечь, повёл по сторонам мутными глазами, ища Ингерину; не нашёл её, а учинить скандал не хватило сил, — лёг и закрыл глаза. Македонянин знал, что если Михаил заснёт не сразу, то после некоторого отдыха он протрезвеет, и если с ним такое произойдёт сейчас, то будет трудно осуществить задуманное.
Поэтому Василий резко повернулся и пошёл в зал, где ждут его приказания собравшиеся отдельной кучкой патрасцы и часть бывших заговорщиков против Варды, а теперь нынешних — против его племянника.
С ужасом, не скрывая страха в прекрасных зеленоватых глазах, смотрела Евдокия на только что вернувшегося мужа: она ещё раньше поняла, что он задумал. И тогда в её голове с неумолимой жестокостью возникло несколько вопросов, от правильного решения которых зависела и её жизнь. Самый первый — как ей вести себя в этой ситуации? Сделать вид, что ничего не происходит? Или дать понять мужу, что она обо всём догадалась?
В случае, если она решит последний вопрос положительно, то становится соучастницей убийства: догадалась обо всём, но не предупредила Михаила. А ведь она столько лет любила его, и до встречи с Василием вполне искренне, к тому же и Михаил, который был её благодетелем, также любил её и всегда предпочитал Евдокию жене, её тёзке, дочери патриция Декаполита. С самого первого брачного ложа и до последнего смертного часа... И несмотря на всё это, Ингерина не сделала шага в сторону василевса, и муж понял и оценил по достоинству её поступок.
Он подал знак заговорщикам, а потом и тем, кто должен был непосредственно исполнить сие убийство.
Их было восемь человек. Они, вынимая на ходу мечи, решительно двинулись в спальню императора. Спальник при их появлении в испуге громко вскрикнул и попытался сопротивляться. Шум борьбы поднял василевса с ложа, и, сразу отрезвев, он невольно протянул руку, как бы защищаясь. Тогда Иоанн Халдий решительным ударом отсёк обе кисти у василевса; на дикий вопль бросился Василискиан, но его тут же обезоружили и ударом тяжёлого подсвечника по голове свалили на землю, но не убили. Так же, как и спальника... Достаточно крови одного Михаила!
В это время к двери спальни подошли другие заговорщики и встали на страже, чтобы помешать караулу прийти на помощь своему господину. Появился Василий. Иоанн обратился к нему.
— Мы отрезали ему лишь руки... — сказал он растерянно.
При этих словах один из воинов снова вошёл в спальню и увидел жуткую картину: подняв глаза к небу, Михаил, стоял, покачиваясь и прижимая руки без кистей к груди. С рук толчками лилась кровь, окрашивая в красный цвет его белоснежную ночную рубашку; он молился, прося в свои последние минуты прощения за грехи тяжкие; только сейчас он как бы осознал, что за них ему придётся ответить на Страшном суде. Ответить и за ту хулу, которую он возводил на Бога и православие вообще, устраивая маскарадные шествия со свечами и переодетыми в монашеское платье клоунами, цирковыми артистами, издеваясь над христианскими понятиями о добре и нравственности...
Воин, увидев окровавленного императора, прижимающего руки без кистей к груди, жалеть его не стал и сильным, натренированным ударом пронзил мечом ему живот. Гордясь своим подвигом, он тут же объявил Василию, что на сей раз всё кончено. К этому объявлению присутствующие отнеслись спокойно, и также спокойно Константин Седьмой, внук Василия Македонянина, заключает: «Знатнейшие из сановников и сенаторов погубили императора во дворце святого Мамы с помощью нескольких солдат стражи; и, пьяный до без бесчувствия, он без страданий перешёл от сна к смерти».
Конец Михаила Третьего на самом деле был несравненно ужаснее. Император погиб по приказанию того, кому доверял и кого сделал соправителем, внезапно отрезвившись не только от вина, но и от иллюзий в свой смертный час, он мог во время мучительной агонии осознать всю греховность своей жизни и глубину коварства Василия, убийцы вдвойне: царя и приёмного отца.
Торопясь завершить кровавое дело, заговорщики переправились через Золотой Рог, овладели Большим императорским дворцом и провозгласили Василия Македонянина василевсом. Мрачные предсказания Феодоры сбылись! Относительно и сына, и родного брата.
Сама же она с дочерьми, узнав о разыгравшейся кровавой драме, сразу поспешила во дворец святого Мамы и нашла сына лежащим на полу с вывалившимися внутренностями и кое-как завёрнутым в попону одной из лошадей, коих он так любил.
Феодора припала к мёртвому сыну; она любила его, несмотря на все страдания, причинённые им ей, и благоговейно стала молить Бога о милосердии к душе несчастного.
В наши дни Феодора, мать Михаила Третьего, известна главным образом за восстановление иконопочитания, но её судьба также неотделима от тех исторических судеб и событий в Византии в IX веке, где вместе видишь «кровь, сладострастье и смерть».
3
По ночам, когда из-за широкой косы, отделяющей лагуну от моря, встаёт полная луна и, заглядывая в окна гостиницы, своим светом не даёт мне заснуть, я, монах Леонтий, выхожу на балкон, висящий прямо над водой, так как в Венеции многие улицы — это каналы, и смотрю, как по широкому проливу, делящему косу надвое, идёт судно. Гребцы осторожно, словно пробуя воду, опускают весла и потихоньку продвигают греческую хеландию, арабскую карабу или славянскую лодью в порт. Несмотря на разницу в принадлежности к той или иной стране, эти суда похожи между собой, ибо все они — купеческие, которых за время дня и ночи уходит и приходит большое количество.
Венеция — это не только город на воде, расположенный на островах Адриатического моря, но прежде всего большой перевалочный пункт товаров, идущих с запада на восток, из Азии, Балканских стран и даже с далёкого севера — из Хазарии, Киевской Руси и Крыма, откуда родом Доброслав Клуд.
Опять он с нами. Только его и Антигона в гостинице сейчас нет, оба бродят по борделям, да и что с них возьмёшь!.. Антигон — холостяк, Клуд — язычник, поэтому нравственной моралью они не обременены. В этом городе, кажется, давно не говорят о ней: торговать живым товаром, особенно христианскими женщинами, безнравственно, а здесь торгуют, да ещё и сбывают их в магометанские гаремы... Поэтому тут так много публичных домов и всего две базилики: одна, большая, — святого Марка и другая — маленькая и невзрачная. Зато вдоль Большого канала, который пересекает город зигзагообразно, стоят шикарные особняки знати, а на площади святого Марка возвышается великолепный дворец дожей. Вот вам и вся мораль!
В Венеции папа поставил епископом отца Акилу, чем-то в действительности похожего на орла: такой же острый взгляд чуть с желтинкой глаз, крупный нос крючком и длинная, словно ощипанная шея. И также по-орлиному он словно низвергался с небес, когда доказывал нам ложное, а именно, что надобно везде и всюду Священное Писание проповедовать только на трёх языках: греческом, латинском и еврейском.
— А если славяне или другие народы, крещённые водою и Духом Святым, не разумеют сих языков? Так они не будут понимать, о чём проповедуется!.. — горячился Константин.
— И не должны понимать! Святые законы церкви лишь слушают. А они писаны только на трёх языках... На них и произносятся! — стоял на своём священник Акила.
— Вы, псы римские, толкуете эти законы так, чтоб всё запутать! — злился Константин, и лицо его начинало покрываться яркими пятнами.
Здоровье философа стало ухудшаться с тех пор, как он прибыл сюда. Если б он проживал у самого моря, может статься, с его болезнью дело бы обстояло иначе, а тут живут у воды, в которую городские хозяйки выливают с балконов и из окон помои, разные грязные отходы от стирки и вываливают очистки, поэтому внизу плавают в большом количестве шелуха и всякие нечистоты. А по утрам над уличными каналами стелется ядовитый туман, и я слышал не раз в это время надрывный кашель философа.
Как и раньше, Доброслав пользует его настойками из трав; мы и взяли с собой язычника для того, чтобы он только лечил в дороге Константина — без пса Бука в качестве охранника Клуд уже не представлял такой грозной силы, хотя и в этом помогал мне: муж он был могучий и храбрый. Всё равно очень жаль умницу Бука — бойца... Да он и погиб как воин, сражаясь!
Помнится, как я впервые встретил Бука в Херсонесе, а потом мы взяли его на диеру «Стрела», на которой плыли по Танаису к хазарам; я прикормил пса, и он запомнил моё мягкосердечие на всю жизнь. Собаки не то что люди! Эти на добро почему-то всё больше отвечают злом. Вот Спаситель и учит нас поступать иначе, то есть за добро надо платить добром. В этом, пожалуй, и содержится главная сущность христианства.
Почему нас держат здесь?.. Не пускают в Рим. Николай Первый уже похоронен, вот уж и папскую тиару водрузили на голову Адриана Второго; по его, собственно, инициативе мы и едем, и везём священные книги, переведённые на славянский язык, на просмотр римскому духовному синклиту, везём и часть мощей святого Климента.
А задержали в Венеции, гробят здоровье философа. Может, сие кому-нибудь нужно — пришла мне в голову такая мысль: знают, как невоздержан и неуступчив Константин и как костерит налево и направо латинских легатов. Недавно во дворце у дожа, куда нас пригласили по случаю коронации нового папы, он опять сразился с Акилой.
Зашёл разговор об Апокалипсисе, вернее, о цифре зверя 666, о значении которой в Писании почти ничего не сообщается, и тогда Акила начал уверять, что число это не есть выражение какой-то сути, относящейся к христианству. Ах как встрепенулся Константин!
— Невежи! Догматики! — вскричал он, обвиняя всех римских священников скопом. — Если бы вы больше в святые тексты вникали, вам бы многое открывалось! Сам Иоанн Богослов сказал: «Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число зверя!» Если ты, Акила, без ума, не место тебе в христианской базилике!
Ладно бы, спорил со священником наедине, но ведь в зале дворца присутствовал венецианский дож, его супруга и дети. И все слышали. Каково?.. Я как мог постарался сгладить неприятное впечатление, произведённое горячностью философа. Но дож как ни в чём не бывало попросил его растолковать эту цифру так, как он её понимает.
— Изволь, предводитель... Число зверя шестьсот шестьдесят шесть — это трижды провозглашающееся творение без Субботы и мир без творца; оно содержит тройственное отречение от Бога. Цифра зверя! А зверь сей — Сатана!..
Дож, поражённый жёстким умозаключением философа, некоторое время стоял посреди зала с остановившимся взором, потом быстро шагнул к Константину и обнял его.
— Не зря тебя, муж благородный и отец святой, философом величают... И слава твоя далеко по миру распространилась.
Мне кажется, дож пожалел, что рядом с ним нет такого умницы, как наш Константин, и должен довольствоваться соседством Акилы. Может, я ошибаюсь?!
— Леонтий, понравился тебе венецианский дож? — спрашивал у меня польщённый Константин.
— Да как сказать... Уж с Акилой-то не сравнишь...
— Это точно! — довольно заключил философ.
— Хороший, слов нет. А в Рим не пускает…
— Да сие не от него зависит, — Константин начал выгораживать дожа.
«Добрая доверчивая душа», — подумал я. А ночью снова душил Константина приступ кашля. И всю ночь просидел у него в изголовье Доброслав Клуд, давая пить настойки и натирая грудь философа какой-то мазью.
Мефодий с тремя учениками настолько снова ушёл в работу, что мало что замечал: опять они занялись переводом книг и улучшением славянского алфавита. Новые ученики тоже оказались смышлёными, а взял их Мефодий по пути в Рим даже не потому, чтобы они помогали ему, а чтобы их рукоположил сам папа. Один ученик был из Рагузы, двое из родного города братьев — Солуни. Того, что из Рагузы, звали Владимиром, которые из Солуни — Иларий и Панкратий. Владимир и Панкратий — тёзки, несмотря на разное звучание, их имена, обозначают одно и то же понятие: славянское Владимир — владеть миром, а Панкратий переводится с греческого как «вседержавный», «всесильный».
А Иларий по-гречески «тихий», «радостный», но ум у Илария быстрый, как полёт птицы.
Солунские братья никогда не забывали, что их сила в учениках; в этом они следовали не без наущения свыше Иисусу Христу, веру которого вначале подхватили двенадцать апостолов, а потом уже огромное число проповедников, которые понесли её по миру, словно на крыльях. Вот потому Константин и Мефодий искали своих продолжателей всюду, где сами бывали: в Херсонской феме (округе), Малой Азии, Хазарии, Великоморавии, Паннонии, Славинии, Болгарии. Что касается последней, то там засилье взяли германо-римские прелаты, поэтому идти в Рим известным путём через Сардику (Софию) мы не посмели, а выбрали дорогу через Македонию, Далмацию, Венецию и далее через итальянские города Болонью и Сполето.
Трудно даже представить, что творилось в душах братьев, когда они оказались через много-много лет на своей родине — в Солуни! Константину исполнилось тогда ровно сорок лет — немалый уже для мужа возраст, но он и повенчал его великолепной короной славы... Философ признан во всём мире, и не только в христианском: при имени его теплели глаза и язычников, и магометан, и иудеев. Они знали, что лишь словесным убеждением Константин насаждал веру Христа, лишь в умном честном богословском споре отстаивал истину. По-другому это делали — огнём и мечом — христианские проповедники Запада, вот они-то как раз и ненавидели философа, не однажды хотели убить его — не выходило, — теперь на суд к папе вызывали... Уверен, что философ и в Риме достойно себя покажет!
И мне, грешному, своими глазами пришлось увидеть те места, где родились братья. Город Солунь находится в живописном крае близ устья реки Вардар на берегу Солунского залива Эгейского моря, которое славяне зовут по-прежнему — Белым морем.
Я уже делился мыслями о том, что римляне и греки много чего славянского не приемлют, особенно белый цвет — родной цвет славян. До сих пор считают их ниже себя во всём: в культуре, в развитии и так далее. А ведь римляне и греки, став христианами, забывают главную заповедь о равенстве всех перед Богом...
Когда-то через Фессалоники проходила римская военная дорога, связывающая Диррахиум с Византией. Теперь это большой торговый центр. Для христиан служба проходит в трёх храмах — в построенной в V столетии ротонде святого Георгия, внутренность которой отделана красивой мозаикой, в базилике святого Димитрия и куполообразной базилике святой Софии, более молодой по возрасту.
Богослужение в них идёт на трёх классических языках, хотя паства состоит почти из одних славян; поэтому Мефодий и взял в ученики двух священников — из ротонды и базилики святой Софии — храма мудрости. И не ошибся... Нередко и я участвую в их разговорах с Мефодием, конечно, всё больше молчу, слушаю. В последнее время эти разговоры, созвучные моим мыслям, случаются часто: действительно ли славяне так уж отстали в развитии и культуре?.. Почему принято считать, что возраст этих племён не так уж велик?..
Тех древнейших предков славян не звали славянами. Неизвестно, как они сами себя называли. Но их, кто «расплодил землю словенскую», именовали праславянами, скифами, северными варварами. Древнегреческий поэт Анакреонт, живший в VI веке до Рождества Христова, упоминает их в своих застольных песнях — одах. Знаменитый Геродот в своей «Истории» приводит легенду о происхождении скифов.
За разговорами и спорами на эту тему мы засиживались допоздна. Как-то к нам заглянул философ. Послушал-послушал нас, когда мы особенно ожесточённо спорили о неприятии славян другими народами, и сказал вразумительно:
— Да, братья, внимая вам, можно сделать вывод, что германцы и римляне утопили бы всех славян в Днепре и Дунае, славяне же германцев в Зальцахе, а римлян в Тибре. Совершенно напрасный труд! Лучше бросить это дело и не жалеть света Божьего ни для одних, ни для других, ни для третьих...
Этим заключением философ как бы разом прекратил наши споры о прошлом народов и дал понять, что лучше заниматься их настоящим.
...Луна над Венецией истаяла, как весенний кусок льда в Мораве; тут, наверное, и зимы-то настоящей — с крепкими морозами, со злыми вьюгами — не бывает. И не приведи, Господи, тут зиму встречать! Нам надо бы ещё до осени двинуться отсюда. Только когда мы сможем сделать это, в первую очередь станет известно дожу, а потом уж епископу. Если в других городах (к примеру, Рагуза представляет собой городскую республику, как и Венеция) власть находится в руках ставленника папы, то здесь она полностью сосредоточена у дожа, который и впрямь оправдывает своё название предводителя, избираемого народом пожизненно. Думаю, такое подчинённое положение епископа не понравилось бы папе римскому, проводящему политику приоритета духовной власти.
Однажды я намекнул об этом священнику базилики святого Марка, он сильно испугался: видимо, были причины, почему епископ попал в полную зависимость от дожа: или проворовался, или продался. И к этому также имел отношение и священник. Улучив момент, он сказал мне наедине, чтобы мы папе в Риме ничего не сообщали. И теперь мы пользуемся свободой, относительной, конечно: раньше из гостиницы отлучались только по разрешению... Правда, Антигон с солдатами и Доброславом как ходили беспрепятственно по борделям, так и продолжают ходить. Они появятся, как только гондолы начнут перевозить людей по уличным каналам.
Луна исчезла, скоро заря займётся. Понятно, почему нашим гулякам не спится... А я тоже всю ночь глаз не сомкнул. Думы мои! И себя жалко, и Константина, и людей. Увидел я здесь на каждом углу публичные дома, а церквей — всего две! Где меньше святого дела, обязательно больше будет мерзкого. Люди, вам же на Страшном суде придётся ответ держать!.. Вот мне и жалко их; себя и философа потому, что мы обращаем в Христову веру человека, наставляем его на путь праведный, а он всё норовит на греховный свернуть... Слаб человек!
Венеция — торгашеский город, и проституция здесь отменно процветает. Ещё будучи в Херсонесе, я заинтересовался лупанарами, один такой, помнится, содержал хазарин Асаф. По натуре любопытный, я и в Константинополе в свободное время ходил в патриаршую библиотеку и из книг выписывал то, что касалось истории проституции. Это любопытная сторона человеческой деятельности! И тем более она любопытна, что христианство проявляло и проявляет большой интерес к падшим женщинам и всегда старалось и старается отвлечь их от пагубной страсти и наставить на путь истинный.
В этом отношении на первое место мы должны поставить историю Марии Магдалины, из которой Иисус изгнал семь бесов и которой он первой явился после смерти. К сонму святых также причислена Мария Египетская. С двенадцатилетнего возраста в течение семнадцати лет она была доступной для всех в александрийском борделе; побуждаемая чудом, приняла христианство и затем сорок семь лет прожила в покаянии и умерщвлении плоти в пустыне, где нашёл её аббат Зосима и где после смерти похоронил её.
Святой сделалась и красивая актриса и гетера Пелагия, обращённая проповедями епископа Нонна в Антиохии. Она отказалась от развратного образа жизни и умерла отшельницей в Иерусалиме. Но замечу попутно, что такие, как Акила или венецианский священник, ни одну развратницу не наставят на путь истинный, ибо сами бесчестны. Беда нашей церкви и состоит в том, что есть служители, которые позорят её, особенно здесь, на Западе.
А ведь когда-то устои христианства были настолько прочны, что это понимали даже римские язычники, когда бросали христиан на растерзание диким зверям или же наказывали бедных женщин-христианок помещением в бордель. Наиболее страшной карой сие являлось для девственниц: посредством женского стыда хотели оторвать христианку от веры...
Большинство сообщений такого рода относится ко времени правления императора Диоклетиана, особенно к 303—304 годам. Наглядно это описано у святого Амвросия Медиоланского в сочинении «О девственницах».
«Вот ведут девушку, готовую сознаться в двух вещах: в целомудрии и в том, что она всецело принадлежит Иисусу Христу. И как только жестокосердые замечают её непоколебимость, заботу о своей добродетели, как только они узнают, что девушка готова принять за свою веру всякие муки, то им приходит в голову такая мысль: пусть девушка принесёт языческим богам жертвы, а иначе её сдадут в публичный дом... Чистую служительницу Господа отвозят в дом разврата, так как она отказывается от жертвоприношения.
Но вот слушайте опять: посвящённую Христу девственницу оставляют одну, без помощи... А к дому разврата спешат похотливые мужчины. Чистая, нежная голубка заперта внутри, а дикие, хищные птицы расхаживают снаружи и спорят, кому из них первому броситься на добычу».
Первым клиентом к ней, сообщает далее Амвросий, является мужчина в обыкновенной одежде воина, переодетый христианин. Он обменивается с девушкой платьем, чтобы освободить её, но дело раскрывается, и их обоих убивают.
О другой девушке, осуждённой при Диоклетиане на заключение в бордель, рассказывает римский писатель Палладий. Она пугала посетителей дурной язвой, будто бы имеющейся у неё на половых органах, и таким образом сохранила свою девственность.
Уже в IV веке в Риме и Карфагене христиане чтили святую Агнессу, которая тринадцатилетней девушкой за веру была помещена в бордель цирка, где, однако, чудесным образом сумела остаться девственницей.
Наказание борделем во время преследования христиан относилось не только к девушкам, но и к юношам. Об одном таком юноше сообщает видный учитель церкви Иероним. Римский чиновник приказал привязать венками целомудренного юношу-христианина, предварительно обнажённого, к ложу, усыпанному цветами. Затем привели красивую гетеру, также обнажённую, и оставили их наедине. Гетера садится верхом на юношу и начинает совершать над ним насилие. Тогда молодой христианин откусывает себе язык и выплёвывает его в лицо проститутке...
Отношения между проституцией и христианством принимали самые разнообразные формы и являли собой также разнообразные примеры. Благочестивые женщины отрезали себе груди, раздавливали щёки и лицо, чтобы избежать бесчестья от сладострастных преследователей. Одна александрийская монахиня выколола себе оба глаза веретеном, чтобы мужчины не соблазнялись её красивыми глазами. Пустынник Ампелий прогнал из кельи блудливую женщину тем, что крепко держащимся в руке раскалённым железом начал проводить по своему телу.
Вот мы заговорили об обратной стороне медали — о блудницах. В Откровении Иоанна проститутка изображена в виде блудного города Вавилона, как зверь с семью головами и десятью рогами:
«И я увидел жену, сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными, с семью головами и десятью рогами.
И жена облечена была в порфиру и багряницу, украшена золотом, драгоценными камнями и жемчугом, и держала золотую чашу в руке своей, наполненную мерзостями и нечистотами блудодейства её.
И на челе её написано имя: тайна, Вавилон великий, мать блудницам и мерзостям земным...
...Пал, пал Вавилон, великая блудница, сделался жилищем бесов и пристанищем всякому нечистому духу, пристанищем всякой нечистой и отвратительной птице; ибо яростным вином блудодеяния своего она напоила все народы.
И цари земные любодействовали с нею, и купцы земные разбогатели от великой роскоши её».
Таким образом, тайные чары женщины, врождённые сладострастие и чувственность происходят от дьявола. Этот искуситель, имеющий власть на земле ещё до Христа, населил её похотью во времена самые далёкие. И оттуда они перетекают и в наши дни.
Надо отметить, что проституция — это чисто человеческое явление, которой нет аналогии в животном мире. Ибо только существо мыслящее может поддаться дьявольскому искушению. А первым организатором этого дела и пособником Сатаны стал Солон (между 640 и 635 — ок. 559 до Рождества Христова), который покупал женщин и предлагал «в общее пользование готовых к услугам за один обол ».
Поэтому определяющими признаками проституции стали: отдача себя многим, часто меняющимся лицам («в общее пользование»), полное равнодушие к личности желающего («готовых к услугам») и отдача себя за вознаграждение («за один обол»). Да и само слово «проститутка», приписываемое обычно римлянам, встречается в уже упомянутом сообщении о первом организованном в Афинах Солоном публичном доме, причём проститутки обозначаются в этом отчёте как существующие в борделе для продажи, то есть « продажные девки ».
Большое значение для более точного определения проституции и отличия её от других форм внебрачных связей имеют исследования римского юриста Ульпиана (ок. 170—228). Выводы его коренятся и в законодательном кодексе византийского императора Юстиниана Первого:
«Публичным непотребством как ремеслом занимается не только та, которая проституируется в доме терпимости, но и та, которая бесстыдно продаёт себя — как это обыкновенно бывает — в увеселительном кабачке или другом месте. Но под словом «публично» мы разумеем «всем и каждому, то есть без выбора» — следовательно, не такую женщину, которая отдалась, нарушив супружескую верность или благодаря насилию, а такую, которая живёт наподобие девки из лупанара».
С другой стороны, существует мнение, что и та женщина должна быть причислена к проституткам, которая публично отдаётся многим и без вознаграждения.
Любопытные сведения находим в сообщении о первых государственных борделях Солона. Девушки там стояли для осмотра нагими, чтобы каждый видел и мог выбирать по вкусу, и отдавались всякому желающему. Но часть своих доходов они должны были вносить в государственную казну. Тем самым Солон может считаться и отцом так называемого «налога на проституцию».
Во избежание оного появляется разного рода «уличная», «бродячая» и «полевая» проституция, где местом сношения служили мосты, своды, арки, большие галереи с колоннами, сады и фонтаны, портики, форумы, углубления в скалах, кусты и деревья, овраги, надгробные памятники, разрушенные жилища и другие тёмные места, в которых удобно было спрятаться. Таких проституток ловили и помещали в бордели, кои потом служили им постоянным местом жительства, но доходы заметно уменьшались.
Естественно, что публичный дом был излюбленным местом для начертания на его стенах неприличных эротических надписей и картин. Посещение борделей начиналось только в девятом часу дня по римскому времени. Ограничение визита устанавливалось законом, чтобы мужская молодёжь не пренебрегала гимнастикой и не начинала уже с раннего утра ходить по борделям. Причём «работа» этих учреждений продолжалась всю ночь.
Из остальных зданий для проституции ближе всего к борделям были верхние надстройки к домам приезжих; в них, как описывает Аристофан в «Лягушках», девушки отдавались на рогожах. Сейчас, слава богу, в гостиницах таких пристроек нет...
Другой специальной формой этих заведений стали дворцовые бордели, основательницей которых считалась императрица Мессалина. Она, а ранее императоры Тиберий, Калигула и Нерон были изобретателями новых видов сладострастия и новых способов чувственных наслаждений. Упоминается и некая Квартилла, через дверную щель наблюдавшая половые связи детей; та же Мессалина в своём частном борделе любила присутствовать при групповых сценах разврата.
Мерзкие извращения были известны как древним проституткам, так и настоящим, по сведениям тех, кто посещает дома терпимости. А «просветить» меня в этих вопросах сейчас есть кому...
Существовала и мужская проституция.
Уже во времена того же Солона она потребовала специального законодательства, знакомством с которым мы обязаны афинскому оратору Эсхину. Один из этих законов Солона он приводит дословно:
«Если отец, или брат, или дядя, или опекун, или вообще глава семьи отдаёт кого-нибудь внаймы для разврата, то Солон не позволяет подать жалобу за разврат на мальчика; а на того, кто его отдал внаймы, и того, кто нанял его, он на обоих возложил равный штраф. А когда мальчик, отданный внаём для разврата, вырастет, он не обязан ни кормить своего отца, ни давать ему помещение; он только должен его похоронить после его смерти и исполнить остальные обряды».
Относительно взрослых афинян другой закон Солона определяет, что позволивший совершить над собой непотребство не может быть архонтом, занимать место жреца, выступать в качестве адвоката, а также навсегда лишается права находиться на какой-нибудь государственной должности.
Позднее подобные законы уже не имели никакой силы, и это видно на примере императора Нерона, который был и «мужем» и «женой» одновременно. Вот что сообщает об этом историк Тацит:
«Для него самого (Нерона), опозоренного всевозможными деяниями, всё равно, были ли они дозволены или нет, не оставалось, по-видимому, больше новых преступлений, которые могли бы его выставить в ещё худшем свете, если бы он за несколько дней до того не вступил в формальную супружескую связь с неким Пифагором, одним из развратной толпы, и не отдался бы ему в «жёны». Императору надели фату, выставлены были приданое, брачная постель, свадебные факелы; всё было выставлено напоказ, что даже у женщин скрывает покров ночи».
Но спустя несколько дней Нерон уже венчается в качестве «мужа» с вольноотпущенником Спором, которого взял себе в «жёны» за сходство с любимой Поппеей Сабиной — второй его женой. С этой целью Нерон велел оскопить Спора, надеть на него платье императрицы и назвать его Сабиной. Свадьба праздновалась в Греции и сопровождалась торжественными церемониями. Среди поздравлений серьёзно высказывались и пожелания, чтобы брак этот был благословен законными детьми! Живя с Пифагором, как с мужем, а со Спором, как с женой, Нерон как-то спросил одного философа:
— Нравятся ли тебе подобные браки?
— Ты хорошо делаешь, что Обнимаешь таких жён и мужей. Жаль, что боги не захотели внушить твоему отцу такую же страсть.
Мудрец знал, что последнее слово истолковывается двояко: оно имеет другое значение — как «ужас».
Наконец, Нерон стал ещё «женой» своего секретаря Дорифора, причём публично вёл себя как невинная девушка. Он велел уплатить Дорифору полтора миллиона динариев и удвоил эту сумму назло своей матери Агриппине, когда та упрекнула императора в мотовстве.
А другой император, Гелиобал, в своих браках всегда играл роль «жены», и она ему так нравилась, что он обещал врачам большое вознаграждение, если они при помощи операции сделают его женщиной...
Угроза нашей душе исходит постоянно. Да и телу тоже... Скоро мы узнали, что убит василевс Михаил Третий, на византийский престол заступил Македонянин, который благоволит к бывшему патриарху Игнатию. Значит, несчастье нависло над Фотием. А что будет с нами?!
Из Рима наконец-то пришло разрешение — двигаться. Слава богу, хоть в этом теперь есть какая-то определённость!..
Через несколько дней мы покинем Венецию.
Старшина древлян Ратибор на призыв киевского князя Дира и Высокого совета участвовать в походе на Византию не мог не откликнуться (всё-таки архонт лично пять лет назад руководил строителями, возводившими на берегах Припяти после страшного лесного пожара избы для погорельцев), но послал всего лишь двадцать военных лодей с шестьюдесятью ратниками на каждой. Во главе Ратибор поставил воеводу Умная. Сам же старейшина остался дома; не назначил он в отряд и купца Никиту, сына погибшего в первом походе на Византию деда Светлана, которому тогда досталась смертельная стрела, предназначенная Аскольду. Да и как Ратибор мог послать Никиту, ставшего в торговых делах его правой рукой!
Посмотрел бы на него сейчас отец, усомнившийся однажды в том, что сын станет купцом и будет плавать по торговым делам в другие земли! А он действительно им стал и возит товары древлянские — воск, мёд, строительный лес, кожи, рыбий клей, смолу — не только в земли другие, но и в страны. Уже побывал в Багдаде и Антиохии!
Дом себе с горенкой и светлицей поставил; жена, кривичанка Власта, которую на Двине от волочанина тайно увёз. Народила ему двух детишек — мальчика и девочку. Никита и свою прибыль имеет, и в качестве немалого налога от торговли обогащает казну общую. Подобных людей на войну, где могут и убить, просто так не посылают.
Зато с охотой и радостью вызвался идти в поход мастеровым по починке лодей (зря, что ли, юнцом работал корабельщиком на киевских вымолах у воеводы Вышаты) племяш Марко, превратившийся за прошедшие годы в статного широкоплечего молодца. Ему, правда, росточку бы поболе, хотя силёнкой не обделён: разгибал на спор подковы, будто они не из железа сделаны.
Бабка его Анея, мать Никиты, постаревшая, но ещё хорошо видевшая выцветшими, в мелкой сетке морщин глазами, сказала дочери, матери Марко:
— Я заговор на стрелу, копьё и меч вражеские одна сегодня говорить не буду, в Киеве произносила его, да боги не вняли моим речам: недосчитались мы в семье отца... Ты же как мать скажешь теперь этот заговор вослед сыну. Слова-то знаешь?
— Матушка, у меня ещё не было случая, чтоб сей заговор говорить.
— А вот подошёл такой случай! — недовольно пробурчала бабка Анея. — Сын вырос, ратником стал... Хорошо, давай вместе говорить. Повторяй за мной!
«Завязываю я, мать-женщина, по пяти узлов на луках и всяком ратном оружии всякого стрелка немирного, неверного... — И столько боли и муки было в голосе Аней, что не высказать всё это сразу и не выразить словами; и если делают сейчас заговоры в иных домах, то столько же боли рвётся из груди других женщин. И произносятся заговоры для того, чтобы не могло оружие достать в бою родного человека, особенно сына, кровинушку... — Вы, узлы, заградите стрельцам все пути и дороги, опутайте все луки, повяжите все ратные оружия; и стрелы бы вражеские до сынов, братьев, мужей не долетали, все ратные оружия их не побивали...»
Шепчет заговор седая, в умильных слезах женщина, надеясь на великую силу его, хотя и знает — не все вернутся с ратного поля, кто-то всё равно должен погибнуть. Но ведь кто-то! А не её сын, брат, муж... Боги, отведите смерть от родного человека!
Бабушка Анея неистово произносит слова, её дочь, тоже воодушевляясь, повторяет. Устами их словно говорит мать-природа, прародительница и продолжательница всего сущего на земле, ибо она, природа, и женщина есть суть одного великого рода. Плачут и плачут... Но надеются! «В моих узлах сила могучая, сила могучая змеиная сокрыта... От змея страшного, что прилетел с великого моря. Да не убоишься стрелы, летящей в день... Да не убоишься, свет наш Марко!» — И зарыдали обе — бабушка и мать, опустошённые чувствами, так силу свою и надежду на жизнь отдали любимому человеку, который уходил от них, не оглядываясь.
Но потом встрепенулась Анея, вспомнив своё — тяжёлое и страшное. Мало ей показалось одного заговора, сказала дочери, чтоб ещё один они произнесли.
— Два уже точно Марко спасут! Повторяй, моя донюшка...
«За дальними горами есть океан-море, на том море есть столб медный, на том столбе медном есть пастух железный, а стоит столб до неба, от востока до запада, завещает и заповедует тот пастух своим детям: железу, укладу, меди, сребру, злату, топорам, мечам, копьям и стрелам, лукам, перьям и клею — большой завет; «Подите вы, железо и медь, в свою землю от раба нашего Марко, а клей в рыбу, а рыба в море, сокройтесь от раба нашего Марко, а велим мы ножу, топору, луку, копью, стреле и мечу... А велим мы не давать выстреливать ратоборцу из лука, а велим мы схватить у лука тетиву и бросить стрелу на землю. И также велим бросить на землю топор, копьё, нож и меч... А будет тело Марко крепче камня, твёрже железа, платье крепче кольчуги.
Как метелица не может прямо лететь, так бы всем немочно ни прямо лететь, так бы всем немочно нй тяжело падать на нашего внука и сына... Как у мельницы жернова крутятся, так бы железо, уклад и медь вертелись бы вокруг Марко, а в него не попадали... А тело бы его было от вас не окровавлено, душа не осквернена. А будет наш заговор крепок и долог!»
Слова кончились, а души женские всё равно болят, ноют. Когда успокоятся?! Видно, как поход кончится и вернутся домой ратники. Но успокоятся ли души и тогда?!
Вышли потом жёны, матери, сёстры, старики, дети на лесной берег Припяти, чтобы помахать вслед удаляющимся парусным лодьям. Увидели, что с них тоже руками машут. Только у ратников на лицах улыбки, а у провожающих — слёзы...
В этот раз воевать Лучезар пожелал сам. По прозвищу Охлябина, он отличился в первом походе на Византию своей смёткой, благодаря которой киевляне взяли без приступа стоявший недалеко от Константинополя иконоборческий монастырь Иоанна Предтечи.
Идти во второй поход Лучезара уже никто не неволил: годы не те да за прошедшее время у него и Лады народилось ещё двое... Но он заявил жене так: не сможет Дир без него обойтись — и всё тут! Лада — в слёзы, потом упала на колени:
— Милый мой, Лучезарушка, аль забыл, как тебя князь хотел плетьми отходить?.. Когда семь лет назад ты ему сказал, что в поход пешим пойдёшь, а коняку нам оставишь...
— Молчи, дура! На смирной коняке той я смог тихо к монастырской стене вплотную подъехать и русский говор услышать... А потом исхитрились...
— Исхитрились они... — передразнила жена и вытерла со щёк слёзы. — Всё равно ты пустая башка! На кого детей снова бросаешь?! Дети! — меняясь в лице, приказала Лада. — Все до единого на колени перед отцом, просите его, чтоб дома остался...
— Тату! Тату!
— А ну цыц! — строго прикрикнул на них Лучезар. — Сказано, без меня Диру не обойтись... Молчите! Лучше, собирайте в дорогу. И заговор делайте!
Ничего не оставалось жене и детям, как подчиниться.
— Вот Охлябина! — после проводов киевлян в поход, нарочно обзывая мужа, говорила Лада дедку-соседу, который когда-то подарил Лучезару рваную кольчужку. — На своём настоял! Ушёл... — И глаза Лады светлели: знать, всё же гордилась своим мужем.
— Кольчужку-то мою он надел? — спрашивал дед, которому было лет под девяносто.
— Зачем она ему, твоя рваная кольчужка?! У него теперь новых две...
— Ась?.. Двое-то зачем? — настойчиво допытывался старик.
— Про запас, — быстро нашлась женщина.
— Э-э, милая... Если одну попортят — мечом ли, стрелою ли — и если не до смерти, то в другой надобность, поди, отпадёт надолго... — поучал дуру бабу всё ещё сообразительный дедок.
Рад волочанин Волот: два сына подросли настолько, что теперь наравне с отцом трудятся на других днепровских порогах. Волот, как и прежде, у Ненасытца волок лодей подготавливал и осуществлял, сын поменьше — у порога Вольник, а старший — у самого последнего, самого страшного, с нехорошим названием Гадючий.
Двести пятьдесят военных судов переволочить по берегу на несколько поприщ вниз по Днепру — это вам не шутки шутить. Переволочить-то ладно — найдутся плечи широкие, спины надёжные, а если в гору — катки особые; главное состояло в том, чтобы наладить оборону от диких печенегов и угров: ведь тут, куда ни кинь глазом, простиралось Дикое поле...
Князя Дира сие не беспокоило, ибо он верил в своих воевод — Вышату, Светозара, приведшего своих воев с порубежья, древлянина Умная, старшого дружины Храбра. Когда тащили суда по правому берегу Днепра, обходя порог Вольник, архонт любовался, ни о чём не думая, живописными, заросшими лесом островами, расположенными между ещё двух заборов ниже порога. Правда, на какое-то мгновение пришла в голову мысль, что хорошо бы всё это иметь под своим началом. Платили бы дань печенеги и угры, и не надо было бы опасаться их на порогах и переправах.
«Покажу сначала свою силу Византии, а потом и им покажу... Как моего брата уважали, так и меня станут уважать. Да ещё больше! С врагами я, как Аскольд, не нежничаю!» — мелькнуло в голове у Дира и выскочило... Всё-таки видели подчинённые, что в отличие от старшего брата у Дира не имелось той мудрости, которая делает правителя ещё и государем; и посетившая архонта скорая мысль об уважении врагов к нему подразумевала прежде всего их боязнь. Хотя последнее тоже исключить нельзя, ибо так уж устроен мир, но... Нельзя решать всё с бухты-барахты.
Вышата как-то попытался растолковать это Диру, но получил жестокий отпор. Если бы не ратная сила Яня, сына, то торчать бы отрубленной голове Вышаты на колу, в которую бы приказали плевать всем... «Добрые времена Аскольда кончились!» — с грустью подумал тогда воевода.
Говорить вслух на протяжении Днепра по порогам и заборам — бесполезное дело: собеседника нельзя услышать из-за гула воды, наталкивающейся на камни и разбивающейся о них с жутким шумом; брызги взмётываются так высоко, что достают верхушки елей, которыми оброс особенно крутой в этих местах правый берег.
Казалось, там, в хаосе водоворота и гула, не существует никакой жизни, но глаз при более внимательном рассмотрении может выхватить из пенной круговерти серебряный взблеск чешуи рыбы, выпрыгнувшей кверху, а то и возникшую вдруг в водяных брызгах разноцветную радугу, также быстро исчезнувшую.
А вон появились и рыбаки. Они без всякой опаски подводят свои челны так близко к порогу, через который в дикой пляске прорываются волны, что кажется, ещё чуть-чуть, и они подхватят челны и уволокут их в грохот, пену и брызги.
Но у рыбаков очень хорошо развито чувство меры. Они знают, где та черта, за которую заводить челны уже нельзя. Эх, если бы это чувство меры присутствовало у Дира!
Пока особые, выделенные для этого сильные люди толкали вверх по склону холма на катках лодьи, безмозглые печенеги вздумали всё же напасть на киевлян, но, как всегда, не всё учли. Они не предполагали, что русы внутри оборонной линии могут создать скрытно передвигающуюся засаду. И печенеги вскоре столкнулись с засадными ратниками, которые как с цепей сорвались: начали колоть и рубить врагов так, что у них с головных уборов перья полетели... И сами головы тоже! Раскидали печенегов в один миг, а кого взяли в плен — умертвили: в походе лишняя обуза.
Спасибо древлянскому воеводе Умнаю: это он придумал устроить засаду.
У Гадючего встретил киевлян сын Волота, как отец, сильный, высокий, кареглазый, с упрямыми скулами; быстро отдал необходимые распоряжения проводникам — где и как волочить; увидев отца и младшего брата, прибывших со своих порогов тоже сюда, широко улыбнулся им, давая понять, что пока их помощь не требуется.
Тепло светились глаза у отца и двух его сыновей, особенно у младшего, оказавшийся рядом с ними ратник Лучезар отметил про себя дружность волочан. «Не то что князья... Те жили, помнится, как кошка с собакой. И одному пришлось сгибнуть!»
Как только миновали Гадючий — последний порог на Днепре, начали спускать на воду лодьи; в сей миг подошёл любопытный Лучезар к могучему Болоту и спросил его:
— Ты рус?
— Рус, — ответил тот.
— Как же ты с сыновьями и семьёй здесь живёшь? В Диком поле? Среди врагов?..
— Я так тебе скажу, ратник... Для тебя оно, может быть, и Дикое, а для меня стало родным. Печенеги и угры также не враги нам. Если им надо на своих судах миновать пороги, я с сыновьями провожу их... Они дают нам работу — мы её выполняем.
Удовлетворённый ответом волочанина, Лучезар отошёл в сторону. «Ловко! — снова подумал он. — Вот так у нас, у мизинных людей. Другое дело у вятших... У них свои законы. Ради гордыни и корысти родного брата во враги запишут и не пожалеют... Всем известно, что Дир причастен к гибели Аскольда, а княжит, жирует, и я, ратник, ему помогаю... — Усмехнулся. — Да ещё по доброй воле. Эка, человек! На всё ты способен...»
Перед тем как продолжать двигаться по реке, Дир собрал на своей лодье совет воевод, на котором был и верховный жрец Радовил; ему первому и дал архонт слово.
— На жертвенное судно мы уже взяли больше тридцати убитых — часть их погибла при волочении, когда лодьи срывались с катков, остальных мы подобрали на месте сражения с печенегами... Впереди остров Дикий. Я прошу соизволения у совета остановиться там для устроения крады, тризны и жертвоприношения богам. Некоторым лодьям также починка нужна.
— Об этом будут думать другие! — оборвал нахального Радовила Дир; самодовольный вид верховного жреца всё больше и больше раздражал князя: понятное дело, люди Радовила сожгли в деревянной церкви Аскольда и грека Кевкамена, жрец получил за это соответствующее вознаграждение. Или он считает, что мало получил?.. Держит себя при боилах чуть ли не наравне с Диром. Встревает в вопросы, его не касающиеся. Так, наверное, далее не годится!
Дир посмотрел в сторону Вышаты. Тот поднялся и произнёс:
— А Радовил, княже, прав... Некоторые лодьи, действительно, нуждаются в починке. А перед тем как пускаться в плавание по морю, надлежит большинство их проверить.
Князь, недовольный тем, что Вышата проявил единство с верховным жрецом, резко оборвал и воеводу:
— Надо было как следует на вымолах проверять, Вышата!
Хорошо, что ещё по имени назвал...
— А теперь ты, Селян, слово молви, — разрешил архонт говорить головному кормчему.
— Через несколько поприщ, — начал кормчий, — и собравшиеся здесь знают, Днепр резко сужается, поэтому проходить надо будет друг за другом в одну лодью; берега тут становятся высокими и почти отвесными. Печенеги в этом месте сверху обязательно стреляют, и мы будем для них хорошей целью... В первом походе, вы помните, Аскольд конный заслон выставлял. Сейчас у нас нет такого заслона...
— Сегодня те, кому я слово даю, почему-то встревают в то, что их не касается... — этими словами Дир и Селяна словно ткнул лбом об стол.
Все разом переглянулись. Называть при младшем князе имя старшего — это уж слишком... Но Селян как ни в чём не бывало сел на скамью и невинным взором обвёл присутствующих, задержав его на Вышате. Только воевода поспешил скосить глаза в угол: обменяйся с кормчим понимающим взглядом, и беды не оберёшься... Без головного кормчего Диру не обойтись, а без одного воеводы... Вон их сколько! Замена всегда найдётся.
Заспорили. Можно и береговой заслон сделать, да коней нет, а пешие против конных (печенеги все верховые) — невелик успех; следовательно, надо сделать, особенно над гребцами, навес из щитов и проскочить опасное место.
— Если ветер случится, тогда под парусом мочно... — подал голос кто-то из молодых боилов.
— Мочно, мочно... — передразнил его Светозар. — Из твоего паруса стрелами вмиг решето сотворят или подожгут горящими наконечниками.
— Не забывай, воевода, — снова поднялся со скамьи кормчий, — вражинам, чтобы пожар на лодье устроить, не придётся даже из луков горящие стрелы выпускать, достаточно будет бросить с высоты факел.
— Тогда нужно лодьи укрыть воловьими кожами, кои взяли мы для защиты от греческого огня, — предложил многоопытный Вышата.
— Правильно, правильно! — поддержали его.
— Хорошо, — согласился Дир. — Селян, сколько мы, укрывшись кожами, будем идти по Днепру?
— Да с полпоприща, княже. Потом Днепр, будто в скалах себе путь пробив, вытекает из ущелья и широко разливается — берега аж еле видны, и перед взором сразу открывается остров Дикий... Мы и причалим к нему.
— Надо нам там останавливаться? — снова захотел уточнить Дир.
— Надо! — твёрдо ответил совет.
...Укрытые мокрыми воловьими кожами, лодьи киевлян благополучно миновали проклятый узкий проход и вырвались на простор. Печенеги, погарцевав по берегам Днепра и увидев бесполезность атаки, ругаясь, ускакали ни с чем.
С незапамятных времён существовала легенда, что в этом месте Днепр, натолкнувшись в своём течении на высокую гору, великим усилием пробил её и нашёл себе выход.
Нуждающихся в починке лодей оказалось больше, чем предполагалось: у некоторых сломались щеглы, мачты, у нескольких в днищах образовались вмятины, чудом не пропустившие на плаву воду, и, когда вынули щепки, открылись отверстия. Эти поломки в основном случились при падении лодей с катков, а одну даже пришлось оставить у подножия крутого холма, когда она, нечаянно скатившись, изломалась так, что уже не подлежала восстановлению.
Пришлось устранять и всяческие мелкие поломки на разных судах, а времени на это дано было князем очень мало. Пришлось чинить от зари до зари, не разгибая спины. Поэтому в помощь корабельщикам Дир по просьбе Вышаты выделил почти три десятка дружинников, среди которых находились и отроки — ровесники Марко.
Любопытные молодцы, несмотря на загруженность, всё же ухитрялись улучать моменты, чтобы обследовать Дикий.
Когда взрослые отдыхали после обеда, отроки шныряли по всему острову, не боясь полудниц, кои превращались, по поверью, в чёрных старух, нападали на тех, кто бодрствовал и, следовательно, не уважал бога сна, и могли своими клюками забить наиболее строптивого насмерть.
Но отроки всегда имели при себе оружие — острые ножи, луки со стрелами, шестопёры, боевые топорики. Попробуй тронь!.. На острове росли дубы, груши, яблони, жёлтые акации, осокори, вязы, ясени. Отроки вдруг попадали и в заросли тёрна, боярышника, шиповника и малинника.
Мальчишки есть мальчишки — объедались лесными ягодами так, что потом пучило животы, и приносили ягоды, доверху насыпанные в шлемы, на островной вымол, где чинили лодьи. Поэтому взрослые на полуденные гулянья отроков смотрели снисходительно, лишь верховный жрец Радовил укорял их за нарушение обычаев предков и пугал злыми духами. Но всё можно претерпеть ради удовольствия побывать, к примеру, у каменной черепахи, на панцире которой ещё древним человеком были выбиты какие-то знаки. А рядом с черепахой находилась пещера, будто выдолбленная в скале и похожая на жилище, и на стенах её были нацарапаны такие же знаки. Марко, глядя на них, произнёс:
— Вот бы разгадать эти знаки! Может статься, мы бы узнали, как жили здесь самые древние люди.
— А чего там?! Также ходили на лодьях по Днепру, стреляли из луков, — предположил чудаковатый верзила Олесь, славившийся силой даже среди взрослых дружинников.
— Обжирались малиной, как ты... — вставил хитрый, небольшого роста, но ухватистый Милад.
— Я обжираюсь, а ты мимо рта проносишь! — обиделся Олесь.
— Думаю, други мои, тогда ещё и лодей не было, и луков со стрелами тоже... Камнями добывали себе еду — вон их сколько в углу пещеры насыпано, — сказал Марко и как бы примирил Олеся с Миладом.
Нашли отроки в скалах и «миску» с ровными покатыми краями, по форме такую же, в которой за обедом женщины подают похлёбку; только в «миске», созданной самой природой, находилась вода и вместо жира плавала зелёная застойная ряска.
Углубившись в лес, поднимешь голову вверх и, словно через дымоволок, в просвет между кронами деревьев увидишь, как кругами парят орлы. Натолкнулись однажды на вепря, подрывающего корни дуба. Лишь с третьей стрелы завалили на землю, а уж добил его по голове шестопёром Олесь. Приволокли на вымол — корабельщики очень порадовались свежатине.
А в плавнях водилось множество птиц: шум и гам на острове не утихал. Стреляли их и ратники, употребляя в пищу себе.
Встретился отрокам табун диких тарпанов: все они были тёмной масти, с густыми развевающимися гривами и хвостами. Как завидели вооружённых людей, сорвались с холма и ринулись в глубь острова, разбивая грудью стену ковыльных высоких трав.
А как-то, долго пробродив по острову, отроки неожиданно вышли к берегу, и с небольшого пригорка их взорам открылись каменные ворота, образованные двумя примыкающими у основания скалами.
— Если б сверху им ещё перекрытие сделать, — предложил тугодум Олесь.
— Тогда бы и дверь можно было навесить, — подначил силача хитрющий Милад, и все дружно засмеялись.
Смутился Олесь, безнадёжно махнул рукой — вечно смеются над ним, но тут же воскликнул:
— Гляньте, вон из-за кустов чья-то рука торчит!..
— Где? Где? — всполошились все.
— Да почти у самой речной воды.
Побежали вниз и из-за кустов извлекли мёртвого... верховного жреца. Его голова была так сильно разбита, лицо изуродовано, что отроки еле узнали в убитом Радовила.
— А говорил, что чёрные старухи накажут нас. А самого, вишь, умертвили как страшно!
— Думаешь, и вправду полудницы его?.. — спросил Марко у Олеся.
— А то кто же! — утвердительно ответил наивный здоровяк Олесь.
Марко и Милад многозначительно переглянулись и, оставив Олеся сторожить тело, побежали докладывать о страшном происшествии Вышате, который непременно поставит в известность князя.
Вышата сказал Диру о смерти Радовила в присутствии старшого дружины Храбра. Узнав об этом, князь рассвирепел — выкатил глаза, начал топать ногами, крича:
— Кругом враги! Брата извели, верховного жреца убили!.. Вышата, назначь людей искать убийц. И сам включись!..
— Включусь, княже...
Воевода вышел от Дира и тут только дал волю чувствам. Лицо Вышаты перекосилось от гнева: «Подлец! Как разыграл... «Кругом враги! Брата извели...» Ты же и извёл, мучитель, и небось верховного жреца приказал своим людям прикончить... Вон как усмехнулся Храбр при известии о гибели Радовила... Он же разбил ему лицо и голову, чтоб можно было на полудниц свалить. Ладно, на них и свалим!» И от этой мысли Вышата начал успокаиваться.
На другой день отроки в противоположном конце острова нашли удобную пещеру и укрылись в ней от жары. Прикорнули в уголочке, многих потянуло в сон. И Марко вздремнул, но потом проснулся от страшного крика Милада:
— Братцы, змеи! Вставайте — змеи!..
Отроки открыли глаза и увидели, как из каменных расщелин над головами выползали с ужасным шипением ядовитые твари. Их было так много, что на каждого пришлось бы не по одному смертельному укусу.
Через мгновение молодцов словно выдуло из пещеры, и после этого у всех исчезло желание осматривать остров Дикий. Не зря он так называется! А ту пещеру они обозвали Змеиной.
Пока Вышата делал вид, что занимается выяснением причин гибели верховного жреца, на совете решили похоронить его со всеми надлежащими высокому лицу в Руси Киевской почестями. Но не предусмотрели, что пышные похороны могут понадобиться кому-нибудь из вятших на полпути в Византию. Не взяли для этого рабов.
— Для великой крады, которая полагается Радовилу, нужны также лошади... — начал говорить на совете бои л Светозар.
— И женщины тоже... — вставил кто-то из молодых.
На него зашикали: «Чур, дурачок! Жрецы не женятся... Посему в священный костёр рядом с ним женщин не кладут».
Тут же решили: Храбру и его дружинникам переплыть на рассвете развилку Днепра и добыть лошадей и пленных на том берегу.
Олесь и Милад упросили старшого взять в этот набег и Марко. Храбр заупрямился, но, когда узнал, что на острове ватагой отроков предводительствовал этот корабельщик, на удивление сразу согласился. «Я уже пытал тех, кто нашёл мёртвого Радовила, и убедился в том, что они не знают, почему он погиб... Может, о чём-то догадывается сей хитрый удалец?.. Вишь, как глаза его смотрят, будто насквозь тебя видят, в душу заглядывают...» — подумал Храбр при виде представшего перед ним Марко.
Осторожно расспросил его, удостоверился, что и он ничего не ведает о настоящих причинах гибели верховного жреца. Но даже и это не спасло бы смышлёного отрока (Храбр решил избавиться от него — в набеге всё может с ним приключиться и сие не породит никаких подозрений), однако Марко успел перед тем, как встретиться со старшим княжеской дружины, поговорить с Вышатой, который ему посоветовал:
— Тебя Храбр обязательно спросит насчёт гибели Радовила. Ответь ему, что виделся со мной, а я предполагаю причину простую: раз верховный жрец в полдень не спал, как остальные, то чёрные старухи, встретив его в безлюдном месте, забили насмерть клюками... Так и скажи, иначе плохо тебе придётся.
Умница Вышата знал, что таким образом спасает жизнь отроку.
Марко всё сказал, как велел воевода. Неожиданно суровые складки на лице старшого расправились, на губах появилась улыбка.
— Правильно думает воевода... Молодец! А ты сам в ратном деле участвовал?
— Нет, — сознался Марко. — Но я выучился.
— Значит, так... В набег я тебя возьму, но будешь обретаться рядом со мной. Понял?
— Да.
— Тогда добре.
У пешего воина, не считая, конечно, оружия, кроме таких необходимых для ратного дела предметов, как тростниковая трубка, чтобы, подкрадываясь, дышать под водой, бобровая моча и медвежье сало для заживления ран, обязательно должны находиться в походной тоболе ещё и несколько хорошо выделанных и просушенных на солнце бычьих пузырей. Они требуются для водных переправ. Два пузыря надуваются, связываются кожаной бечевой; ратник, сняв одежду, укладывает в неё оружие, всё это укрывает щитом и с помощью товарища крепит себе на спину — теперь он подобен черепахе, и сравнение станет ещё точнее, когда он ляжет животом на бечеву между надутых пузырей, колышущихся на воде.
Взмах рукой старшого, и ратники, скрываясь в утреннем тёмно-сером тумане, упавшем на реку и недвижно стоявшем над нею, тихо поплыли на другой берег. Они выбрали тот, что поотложе, заросший верболозом, поэтому без труда взобрались на него. Выпустили воздух из пузырей, сунули их обратно в тоболы. Надевая на себя одежду и прилаживая оружие, услышали тихое ржание лошадей и перескоки их на спутанных ногах; притихли — уши ещё уловили сочное хрупанье на зубах животных травы, обильно смоченной росой.
Храбр приложил палец к губам, кивнул Олесю и ещё одному рослому дружиннику; Марко, как и велел старшой, обретался рядом с ним.
Двое вскоре исчезли за кустарником; через некоторое время они вернулись. На плече Олеся лежал связанный по ногам и рукам печенег в войлочной шляпе; хотя голова его свисала вниз и раскачивалась при каждом повороте Олеся, шляпа не падала: оказалось, что она бечёвкой закреплена за подбородком.
Пленником стал табунщик, а из-за кустов другой дружинник вывел за руку вконец перепуганного мальчонку — сына табунщика. Пленный взрослый на вопросы Храбра не отвечал, его два раза ударили по загривку, но он и тогда продолжал молчать. Олесь накинул на шею мальчонки кожаную удавку — пленник сразу открыл рот.
Он сказал, что вооружённый отряд печенегов скоро прискачет сюда, чтобы поменять лошадей. Его возглавляет родной брат правителя рода дзекеш, храбрый и отважный воин.
— Недолго ждать, и мы узнаем, каков он на самом деле, — самодовольно улыбаясь, произнёс Храбр. Приказал освободить пленнику ноги и велел Марко сопроводить его на берег.
— И мальчонку тоже отправьте. Только руки ему свяжите.
Марко приказ старшого выполнил, но недоумевал оттого, что Храбр как бы отстранил его от набега. А спроси старшого — разве ответит?! Можно было только гадать, и одно из предположений сводилось к тому, что Храбр не захотел брать не участвовавшего в сражении отрока, чтобы он своими необдуманными действиями не смог осложнить и без того непростую ситуацию по захвату целого отряда противника.
Когда печенеги спешились, дружинники напали на них, укрывшись за холмом. Некоторых прикончили, а пятнадцать человек, в том числе и брата повелителя рода, захватили и доставили Диру. Князь искренне обрадовался такой добыче, но брата повелителя и табунщика с сыном велел отпустить, чтобы не обострять отношения с печенегами: всё-таки ещё некоторое время предстояло находиться на острове во вражеском окружении. Достаточно было сжечь на погребальном костре и четырнадцать пленных: и это немалый почёт для верховного жреца. Может быть, даже слишком большой! Но Дир умеет ценить преданных ему людей...
В свете огня и клубах дыма, улетавшего к небу, при чьих-то произнесённых рядом словах, что душу жреца хорошо принимают боги, Дир вдруг увидел огромный силуэт человека во всём белом. Но это был не силуэт верховного жреца. Присмотревшись, князь распознал в нём... Аскольда. Дир скосил глаза на Вышату и Светозара; те внимательно и молча взирали на огромный костёр, и по их лицам Дир понял, что они ничего, кроме огня и дыма, не видели. И тогда архонта охватил страх, леденящий не только душу, но и тело.
Думая, что силуэт старшего брата возник на какой-то миг всего лишь в воображении, Дир снова поднял взор, надеясь его не обнаружить, но нет!.. Белый призрак вдруг открыл глаза и вонзил жуткий взгляд их в самое сердце Дира; архонт, почувствовав в груди боль, покачнулся.
— Что с тобой, княже? — участливо спросил Вышата и подхватил Дира под локоть.
— Устал, видно, — тихо молвил Дир, и воевода подивился необычной его покорности.
Вышата подозвал Храбра и велел увести князя в палатку.
Алан Лагир, так же как Доброслав и Дубыня, из Крыма; Лагиру они помогли однажды бежать из темницы. А оказавшись в Киеве, алан стал работать у корабельщиков живописцем: затейливо раскрашивал паруса. Потом женился на Живане, внучке бабки Млавы, которая жила на вымоле и которую хорошо знал Вышата. Только не сложилась у Лагира семейная жизнь: жена его Живана хотя и родила ему девочку, но погуливала с красавцем-купцом. Алан тоже сейчас находился на острове. Он теперь лишь красил борта лодей, а те времена, когда на парусах рисовал смеющиеся солнца и за одно такое получил благодарность и денежную награду от Аскольда, давно канули в вечность...
Поменялось многое, изменились люди, и многих, с кем Лагир дружил, уже нет в живых или же они обретаются далеко от Киева.
«Бедные Аскольд и грек Кевкамен!» — думал Лагир. В числе тушивших горящую христианскую церковь был и он сам. Тогда алан сразу понял, что церковь загорелась не от упавшей на пол свечи, как потом уверяли жрецы да и сам князь Дир, её подожгли нарочно, ибо церквушка занялась вся разом, словно её до этого облили горючей смесью. И горела она, как факел, не летом, в сухостой, а зимой — в мороз. Извели умного Аскольда, кому-то встал он со своей справедливой мудростью поперёк горла. Можно только догадываться кому, но говорить нельзя...
Где-то далеко в Византии пребывают два хороших друга живописца — Доброслав и Дубыня; последний принял христианскую веру и получил новое имя — стал называться Козьмой, а Доброслав Клуд, как и в тот раз, когда ходил с византийским философом на Итиль к хазарам, снова ушёл с ним и его братом Мефодием. Говорили, что в Рим.
Недавно Лагир беседовал со Светозаром, которого тоже знает давно, и сведал, что жена Доброслава живёт у воеводы на пограничье, родила Клуду мальчика (для отца сие новость — без него родила, находясь в Обезских горах, куда поехала с княгиней Сфандрой); у Насти (так стали звать древлянку Аристею после крещения) есть от греческого тиуна и ещё малец, уже почти отрок.
Играет человеком судьба, словно ветер перекати-полем: то перемещает его неведомо куда, то оставит в покое.
У Насти, алана и его самых лучших друзей, вызволивших когда-то его из застенка в Херсонесе, обречённого на смерть, судьба одинакова: тоже, преследуя, гонит куда-то. Казалось бы, теперь-то живи мирно, плоди детей. Ан нет!
После смерти бабки Млавы задурила жена Лагира — красавица Живана. Только недавно узнал, что пока в первом походе на Византию находился, к ней похаживал богатенький купец. И ещё неизвестно, от кого она дитя родила... Живёт сейчас у него. Вот и пойми этих женщин! А уж как любила! Как любила-голубила!
Нет на свете и Еруслана... Великая беда с ним приключилась ещё при жизни: знать, были в его роду волкодлаки, и стал он превращаться в дикого зверя. Убили его, когда он в этом страшном обличье прыгнул с крепостной стены прямо в стан осаждающих Киев хазар. Нет уже в живых и дружинника Кузьмы и его дивной жены-печенежки, которая спасла ему жизнь, выхватив голову бедолаги из-под топора ката; она же его и умертвила в Саркеле.
Вот как безжалостно летит время; словно бешеным галопом летишь на коне через степной пожар, и пламя опаляет тебе брови, веки и волосы, а ты изо всех сил силишься удержаться в седле, не свалиться в ревущий огонь, пожирающий вокруг ковыль...
А результат сих потерь — правление упрямого князя Дира, который явно по дурости затеял этот поход на Константинополь. Зачем он ему?! Если первый ещё при Аскольде был как возмездие за гибель ни в чём не повинных купцов, то сейчас-то в чём его причина?! Раньше у всех и сердца бились в едином порыве и всех охватывала жажда справедливости — великое чувство, с которым легко шли на смерть. А с каким чувством ратники плывут во второй раз? Чтобы всего лишь потешить самолюбие Дира?! С такими настроениями войну не выигрывают. Поэтому и поход начался неудачно — с серьёзных поломок лодей. К тому же неизвестно, как погиб верховный жрец Радовил. Сказывают, что забили его насмерть какие-то чёрные старухи. Есть ли они вообще, почему-то Лагир их никогда не видел. Может, потому, что он алан, а не рус. Видимо, только перед очами русов возникают эти старухи... Как знать!
«Я предчувствую: что-то ещё страшное ожидает нас впереди. В отместку за смерть доброго и мудрого Аскольда... Неуспокоенная душа его ещё потребует для себя добрых поминок! — рассуждал Лагир. — Нам, а скорее всего Диру и его приспешникам, ещё предстоит Аскольдова тризна! Ещё повеселимся и кровавыми слезами наплачемся...»
Подошёл Марко, взял из рук алана кисть, занесённую для мазка по борту лодьи, да так и застывшую в воздухе. С кисти на пальцы стекала красная краска, похожая на кровь...
— Ты о чём задумался, дядька Лагир?
— О жизни, отрок... О том, что всех нас она заставляет за свои неблаговидные поступки расплачиваться. И плата сия дороже всякого золота и драгоценных каменьев. Очень жестокая плата, Марко!
Благородный поступок Дира правителем рода дзекеш по достоинству оценён не был; наоборот, степной царёк пришёл в ярость, когда узнал, что четырнадцать его сородичей были умерщвлены для священного погребения русского знатного жреца.
—Смерть их на твоей совести! — гневно воскликнул правитель, недовольный тем, что брат позволил пленить себя и весь отряд.
— А уж коли попал в руки врагов, то должен был умереть вместе со своими воинами...
Брат повелителя низко опустил голову. «Умереть... У нас с тобой разные понятия о смерти. Сгорели всего лишь четырнадцать из огромного количества этого быдла. Степные женщины народят ещё... А вот когда ты, правитель, отдашь небесам душу, я сяду вместо тебя... Ишь, чего захотел — чтоб я умер. Умирай сам!»
Правитель вскоре сменил гнев на милость и дал брату под его начало отряд уже больший, нежели тот, который он потерял, и велел подтянуть основные силы своего войска к берегам Днепра.
Поэтому вымол корабельщиков оказался на виду у появившихся на конях вооружённых печенегов и в близости от них. И уже стало опасно, ибо долетали стрелы. Вышата доложил об этом Диру, но тот, вместо того чтобы принять разумное решение, начал кричать на воеводу, обвиняя его в медленном ведении работ. В конце концов князь выделил часть своей дружины из числа метких стрелков, чтобы они умелыми ответными действиями пресекали вражеские вылазки.
Марко на этот раз пришлось убедиться ещё и в том, как ловко стреляют его новые друзья Олесь и Милад; когда печенеги выныривали из-за бугра, стремясь послать на вымол стрелы, дружинники тут же натягивали тетивы своих луков: туча стрел летела на берег — и печенеги отходили ни с чем... Предпринимать же приступ на своих однодерёвках они не смели, лодьи русов в боевой готовности стояли недалеко от пещеры Змеиной и возле Каменных ворот.
Олесь и Милад, как только наступала спокойная минута, тоже смотрели на проворные руки Марко, красившего борта вместе с аланом Лагиром. Марко уважительно называл его дядькой.
— Он и вправду тебе... это? — спрашивал Олесь.
— Что «это»? — не понимал Марко.
— Ну дядька тебе?.. Он же, сам говоришь, алан, с Обезских гор.
— Лагир дружил с моим настоящим дядькой, которого зовут Никита. Лагир и для меня стал родным человеком...
— А вот у меня никого нет: ни братьев, ни сестёр, — печалился Олесь.
И когда снова угрожали с того берега, он брался за лук и радовался, если попадал в кого-нибудь.
«Знать, он искренне радуется гибели врага от своей руки... Меня бы это, наверное, лишь огорчало. Пока мне не приходилось убивать... Видно, я так и не стану хорошим воем», — думал Марко и со стыдом вспоминал, как предложил себя в качестве ратника и как из этого ничего не получилось. «Ладно, каждому своё...» — вздохнул он и начал красить с ещё большим рвением.
Неподалёку работали кузнецы. Среди них находились и мастера с порубежья — Погляд, Дидо Огнёв и Ярил Молотов. Побывавшие в крепости Родень Погляд и Ярил теперь рассматривали оружие ратников с точки зрения закалки — обыкновенной и в живом теле по-особому откормленного человека.
— До чего только не додумается голова! — как-то искренне вслух удивился Погляд, рассматривая клинок отменной закалки.
— И всё для того, чтобы убивать! — в тон ему заметил Ярил.
— Ты не совсем прав! — возразил ему товарищ. — Ведь плуг из железа тоже придумала человеческая голова... Помнишь, на границе у нас объявился слепой бандурист?.. И, сидя возле кузни, он спел былину о богатыре Покати-Горохе.
— Как же не помнить! — воскликнул Ярил. — Могу и поведать, о чём сия былина... Конечно, не так складно и напевно, как делал бандурист.
И Ярил, как умел, пересказал эту былину.
...Жила-была семья земледельца. Она состояла, кроме родителей, из двенадцати братьев и одной сестры. Братья сделали из железа плуг и начали пахать землю, а сестра носила им в поле обед.
Напал Змей и увёл братьев и сестру. Но у матери от проглоченной горошины народился ещё сын, который очень быстро вырос богатырём.
Покати-Горох — так стали звать богатыря — просит изготовить ему железную булаву в сто пятьдесят пудов. Он, пробуя, подбрасывает её далеко за облака. Булава летит несколько дней.
Покати-Горох идёт разыскивать братьев и сестру. По пути он проходит немало испытаний: съедает бугая, выпивает сто бочек хмельного мёда, перепрыгивает через двенадцать коней, составленных в ряд, объезжает строптивого жеребца...
Змей, уже женатый на сестре богатыря, встречая молодого шурина, угощает его медным горохом, медными орехами и медным хлебом. Не морщась, богатырь съедает всё. Разгоняет табун лошадей и стадо коров.
Затем начинается поединок Покати-Гороха со Змеем. С помощью железной булавы богатырь убивает чудовище и освобождает сестру и братьев. Но при возвращении домой у него возникает размолвка с неблагодарными и завистливыми братьями, и Покати-Горох уходит куда глаза глядят....
Факт исторический: во втором походе на Византию в 866 году каждый русский ратник на острове Хортица (Диком), перед тем как поднять паруса на лодьях, принёс в жертву богам и главному из них, Перуну, по два петуха — чёрному и белому. Сделаем простой арифметический подсчёт: двести пятьдесят (столько лодей участвовало в походе) умножаем на сто (столько ратников находилось на каждой лодье), получаем число в двадцать пять тысяч. Эту сумму удваиваем; значит, в жертвенный костёр было брошено перед отплытием с острова пятьдесят тысяч петухов. Притом это количество домашней птицы предназначалось принести в жертву всё-таки не на острове, а прежде чем войти в Чёрное море (Понт Эвксинский); вспомним, как спорили на совете боилы и князь, делать остановку на Диком, подвергая тем самым себя опасности во вражеском окружении, или не делать...
И невольно возникает вопрос: где же киевляне брали этих петухов? Старых, молодых — неважно. Можно ответить на него и так, что наседки выводили их из яиц во время плавания. Может статься, жрецы рассчитывали время: когда лодьи подходили к морю, тогда и появлялись на свет петушки; но случилась остановка на Диком — вылупилось огромное количество птицы, вот и поотрубали им головы.
Можно предположить и другое: специальные лодьи везли жертвенную птицу в ящиках с железными прутьями. За ней ухаживали, а когда надо — приносили в жертву.
Как бы там ни было, а русы накануне дня отплытия с острова побросали в жертвенный костёр пятьдесят тысяч петушиных голов и рано утром новый выбранный верховный жрец по имени Донат объявил всем о восходе Ярила. Лучи его брызнули по хмурым лицам ратников, стоявших на лодьях, готовых к отходу.
Со стороны порогов дул угонный ветер, и Дир в скором времени приказал поднять паруса на щеглах.
Печенеги, гарцевавшие на обоих берегах с утра до вечера и при свете факелов даже ночью, завидев на реке белые надутые полотнища, заколотили в щиты от радости: слава богу, русы отплывают от острова и кончаются тревоги! Можно будет свободно вздохнуть и, не боясь набегов сзади, продолжить свои разбойные летучие нападения мелкими отрядами с целью наживы. Дикое поле огромно, и по нему проходит много караванных дорог — есть кого грабить!.. Вот уж где проявит своё умение такой хищник, как брат повелителя рода дзекеш; а чтобы с русскими ратниками иметь дело, нужны особая хитрость и отвага; пусть лучше уходят на своих деревянных корытах отсюда подалее...
Как хорошо слышать шелест оглаживающей борта лодьи днепровской волны! Стоя рядом с кормчим, Марко с лёгкостью на душе обозревает окрестности — крутые берега, которые всё больше и больше удаляются по мере движения вперёд, многочисленные заросшие верболозом островки и песчаные, без единого кустика отмели, где водятся красные хитрые лисы... Вдруг за зелёным дальним холмом мелькнёт и скроется снова войлочная шапка верхового печенега, с ней он не расстаётся даже в жару.
На некоторых островах живут люди. Возле их шалашей из камыша сушатся растянутые на кольях сети, понуро бродят собаки и роются в песке в чём мать родила чумазые дети. Они внимательно смотрят на проплывающие мимо парусные лодьи, а при появлении на них людей срываются с места и скрываются в шалашах.
Немало рыбаков ютятся прямо в землянках. Их жилища можно обнаружить по дыму, тонкой, изломанно-сизой струйкой поднимающемуся снизу. Оттуда иногда появляется женщина с упёртым в живот корытом, в котором лежит белье.
Женщина на миг замирает, глядя вслед лодьям, и идёт к воде стирать. Бельишко нехитрое — пара штанов да две полотняные рубахи и что-то ещё, похожее на детское одеяльце.
«Бедно живут простые люди и здесь, в Диком поле, — подумал Марко. — Что у нас на берегу Припяти, что на Верхнем Днепре, что на Нижнем. Богатенькие на островах жить не будут... Вот дядя мой, как купцом стал, такой дом выстроил!.. Со светлицей, медушами и клетями... А тётка Власта, жена его, как начала от него рожать, красавицей сделалась... — с теплом в сердце вспомнил родных отрок. — Матушка же с бабушкой, наверное, каждый день за меня Леда молят... Дай им и ты, бог, здоровья и дней добрых...»
Марко повзрослел — и это заметно было по его внешнему виду, — раздался в плечах, над верхней губой появился тёмный пушок, и взгляд при разговоре не отвлекался по-мальчишески чем-то иным, а внимательно изучал лицо собеседника. Но всё равно суждения Марко и его мироощущение не отличались пока ещё глубиной, приходящей лишь с опытом. И если отрок увидел разницу в жизни богатых и бедных, то это произошло отнюдь не от глубокого понимания каких-то законов бытия, а как следствие простого наблюдения и поверхностного сравнения. Вот богатые, а вот бедные... Есть люди чёрные и белые. Как у хазар... Есть они у полян и древлян. Есть князь и боилы... Купцы и быдло... И слава Леду, что дядя Никита выбился в «белые люди»!
— О чём задумался? — весело спросил Марко подошедший сзади Олесь и больно стукнул по спине кулачищем.
— Бей, да потише, бугай! — озлился отрок. — Мощь девать некуда?..
— Есть куда, Марко, только далеко отсюда осталась та, с которой я своей силой делился... Иной раз всю ночь напролёт делишься-делишься, а она всё берёт и берёт, ненасытная... Ох и ненасытная уродилась, Марко... А как это приятно было... делиться!
Увидев широко раскрытые глаза товарища, Олесь удивился:
— Аль ни с кем ты ещё до сих пор не делился мощью-то своей?! — захохотал он и, чуть приподняв в ножнах свой меч, рукоятью показал на низ живота. — Сказал бы ранее об этом, я бы тебе в Киеве такую вдовушку нашёл!.. Она твою силушку в себя приняла бы!.. И почему так, Марко: гривну кому отдаёшь — жалко, а мощь свою женщине — ну ни капельки...
— Почему, спрашиваешь... Тебе лучше знать, почему!
— Давай после похода я тебя сведу с одной приёмщицей... Подругой моей... приёмщицы.
— Ты ещё вернись с похода-то! — молвил Марко, вконец раздосадованный болтовнёй здоровяка Олеся.
Промолвил он сии слова по-юношески беспощадно. И Олесь как-то сразу сник, постоял, подумал, повернулся и пошёл туда, откуда пришёл.
«Зря обидел человека. А он просто захотел пошутить, показать себя, что он «опытный». Сильный, но не злой... Милад, к примеру, маленький, хитрый и въедливый, как клещ...»
Марко увидел, как неожиданно из-за щеглы с парусом вывернулся Милад, и снова подумал: «Лёгок на помине! Хотя я его про себя помянул...» Милад полюбопытствовал:
— Олесь пошагал, словно ты ему пригрозил горящий факел в зад сунуть... Что с ним?
— О приёмщицах поговорили...
— Это кто такие?
— Женщины, которые у мужей силушку забирают.
— A-а, понятно... Олесь любит свою мощь им отдавать.
— А ты не любишь?
— А мне отдавать нечего! — Милад хитренько взглянул на Марко. — Берегами любуешься?.. Да, красиво... Скоро берега снова раздвинутся. Ветер, вишь, стал утихать... И гребцы займут места на скамьях.
— Ну, отроки, посудачили, и хватит. Идите к себе... Теперь не мешайте! — прикрикнул на них кормчий.
Видимо, предстояло пройти какой-то сложный участок пути вниз по речному течению. Хотя что может быть сложнее днепровских порогов, которые, слава богам, остались позади?! Но это так, к слову. На Днепре плывущие по нему встречают много всяких неожиданностей.
Отроки прошли на корму, где вповалку лежали ратники, а некоторые сидели, обхватив руками колени. Уже никто не заботился о самообороне: стрелы печенегов сюда не долетали.
Марко и Милад нашли себе свободное местечко, пристроились и начали наблюдать, как их лодья обходила состоявшие из каменных глыб острова, в беспорядке разбросанные на воде там и сям; тем и опасны они, ибо не было в их расположении какой-либо закономерности.
Острова наконец-то миновали. Прошли ещё несколько поприщ и увидели, что берега Днепра, ранее заросшие лесом, стали оголённее, а вскоре оказались без единого деревца и кустика.
Началась знаменитая южная степь; теперь печенеги и угры о движении лодей киевлян давали знать друг другу дымом.
— Смотри, ствол дыма-то какой! Густой, тёмного цвета! — толкнул в бок Марко расположившийся рядом Лучезар по прозванию Охлябина.
Здесь находился и «дядька» Лагир, который пояснил:
— Значит, впереди большое кочевье... Дымом тёмного цвета печенеги или угры предупреждают его обитателей о нашем приближении.
— А может, это кузнец в яме жжёт уголь, чтобы сварить из руды железо? — предположил догадливый Милад.
— Тогда бы дым был сизый, как нос у пьяницы, — высказал своё суждение Лагир, как и Лучезар, участвующий в походе второй раз, хотя говорить ему не хотелось: было сейчас у него одно желание — сидеть и смотреть на проплывающие мимо окрестности...
Незаметно запутался в вопросах жизни и любви «дядька» Лагир. И теперь знал, что никто, кроме него самого, правильно на них не ответит и никто не даст знать о приближении опасности ни простым дымом, ни дымом тёмного цвета...
Муторно было на душе и у Храбра. Он стоял у борта, уперев в него колено правой ноги, и думал о том, как жестоко, жизнью своей поплатился за свою рьяную службу князю верховный жрец Радовил. «А ведь с каждым может сие случиться, кто также ревностно исполняет всё, что прикажет Дир. Так наш князь платит за добро. Такой он у нас... хороший! — подумал старшой дружины, и внутри у него холодно ёкнула селезёнка. — Резать бы мне, как дед и отец, землю плугом, а не ратать... И ратать — это то же, что резать, только не плугом, а мечом... Дед мой брал ещё в руки бандуру и пел былины. С детства помню его слова: «Распахана пашенка яровая не сохою, а вострыми копьями, не плугом резана, а конскими резвыми ногами, не рожью засеяна, а буйными головами, не сильными дождями полита — горючими слезами...»
— Храбр, иди к князю... Зовёт тебя он! — крикнул прибежавший посыльный.
— Иду! Иду! — встрепенулся старшой. — Сей момент!
И побежал, полетел, словно на крыльях. Так летят бабочки на огонь. Хотя Храбр на бабочку похож не был...
До острова Березань, стоявшего в устье Днепра, оставалось плыть день или полтора. Печенежские разъезды более не появлялись. Днепр стал настолько широк, что берега его даже с середины реки еле просматривались.
Снова подул попутный ветер. Прозвучала команда: гребцы перестали грести, а на щеглах опять взвились паруса. Белые полотнища сразу привлекли внимание чаек и других речных птиц — они закружились над головами ратников.
— Ну, гады! — вскричал Лучезар и потянулся к луку.
— Ты чего?! Десятский не поглядит, что ты знакомый Диру. За пустой перевод стрел вздует! — предупредил киевлянин Лагир.
— Да ведь прямо на макушку угодили! — сокрушался Лучезар, стирая с головы ладонью птичий помет. И тут же со смехом ткнул пальцем в шею алана. — Глянь, и в тебя попали!
— Ах, дряни! — в свою очередь рассердился и Лагир.
— Нельзя птичек ругать, разлюбезные! — укорил Лагира и Лучезара подошедший к ним ратник с длинными чёрными усами и ясным взором серых глаз. — Один мужик тоже так — поругал журавлей...
— А ты кто такой, чтоб нам сие говорить?! — заартачился Лучезар.
— Неужели не помнишь?! — в свою очередь закричал усатый. — Присмотрись ко мне.
— Постой, постой... Не ты ли в византийском монастыре, который мы без приступа взяли, во дворе оного неистово их безголовому богу молился?.. Вавила!
— Он самый.
— Я и гляжу... А почему птиц нельзя ругать?.. И что с журавлями сделалось?
— А вот послушайте... Посеял мужик горох. Повадились журавли летать, горох клевать. «Постой! — вскричал мужик. — Я вам, гадюкам, переломаю ноги!» Мужик хитрющий был, вот что надумал... Взял корыто, залез в погреб, нацедил в корыто хмельного мёду; корыто поставил на телегу и поехал в поле. Приехал к своей полосе, выставил корыто с мёдом наземь, а сам отошёл подале и лёг отдохнуть. Вот прилетели журавли, поклевали гороху, пить захотели. Увидали корыто и напились хмельного мёду. Да так натюкались, что тут же попадали. Мужик-то не промах, тотчас прибежал и давай им верёвками ноги вязать. Опутал, прицепил и поехал домой. Дорогой-то порастрясло журавлей, протрезвели они, очувствовались; стали крыльями похлопывать, поднялись, полетели и понесли с собой и мужика, и телегу, и лошадь. Высоко! Мужик взял нож, с испугу обрезал верёвки и упал прямо в болото. День и ночь в тине сидел, едва выбрался. Воротился домой — жена родила, надо за жрецом ехать, чтоб ребёнку имя дал. «Нет, — говорит, — не поеду!» «Отчего же так?» — спрашивает жена. «Журавлей боюсь! Опять понесут по поднебесью: пожалуй, с телеги сорвусь, до смерти ушибусь!..» Так и остался младенец без имени.
— Но как-то ведь его назвали? — изумился Лучезар,
— A-а... Никак...
— Как же?..
— Я же сказал: никак... Обращаются к нему и говорят: «Никак, надо собираться в дорогу». Он и собирается...
Только тут дошло до Лучезара, что никак — это и есть имя...
Плыли под парусами до самого вечера. На ночь бросили, где помельче, якорь; разводить костёр на лодье не стали (для этого всегда возили с собой железные листы и на них раскладывали поленья и уголь, а потом зажигали). Если на головном судне готовить горячую похлёбку не пожелали, обошлись всухомятку и на остальных лодьях.
Якорь подняли ещё на заре, до восхода солнца, но когда сошли с воды грязно-сиреневые полосы тумана и открылась хоть какая-то даль. Вскоре и серая шапка впереди начала исчезать; с первыми же лучами река очистилась совсем.
Но солнце в это утро было неярким, невесёлым. Поэтому, может быть, кормчий Селян казался ещё более хмурым, невыспавшимся. И громче обычного ругался, когда кто-нибудь с опозданием выполнял его команды.
Лучезар выглянул из своей спальной конуры, устроенной у самого борта, протёр глаза, увидел, что ещё рано, хотел доспать, но Селян позвал его:
— Подойди ко мне, Лучезар. Вижу, не спишь... А теперь обернись и погляди внимательней: никак туча сзади собирается...
Лучезар посмотрел назад, в сторону Дикого, от которого и след простыл — так далеко он позади оказался, — но ничего не увидел.
— Эх ты, Охлябина! — обозвал кормчий киевлянина.
— Чего лаешься?! Думаешь, караван ведёшь — один ты голова... Не вижу — и всё! У тебя, раз ты кормчий, глаз вострее моего быть должен...
— Ну ладно, не обижайся, Лучезар... А всё же вон туда поглядывай, — Селян вытянул руку в обратном направлении их лодейного хода. — Поначалу думал: мстится мне... Ан нет, что-то там такое затевается... Вот отроки проснутся — помогут мне разглядеть, у них глаза орлиные.
— Орлиные... да не у всех! — сказал Лучезар, имея ввиду увальня Олеся; невзлюбил его Лучезар за надменный вид и грубости, кои позволял себе отрок по отношению к взрослым, особенно к нему... Узнав о прозвище, Олесь иначе, как Охлябина, киевлянина и не называл. Другое дело — Марко или Милад...
На какой-то миг, ещё раз оглянувшись, Лучезар залюбовался строем лодей под парусами, идущих в две колонны. Невольно пришло на ум сравнение, будто плывут белые гуси с поднятыми вверх крыльями; и до чего красивы лодьи! А как легко, едва касаясь днищами воды, скользят по Днепру Славутичу, Днепру Великому, Днепру-батюшке...
«А давно мы требу ему не делали... На острове Диком только богам и по первости, конечно, грозному Перуну. Одних петухов резали, других выпускали на остров. Я тоже своего выпустил. Дали жертвоприношение и огромному дубу, что стоит посреди Дикого: сносили к нему хлеб, мясо и оставляли. Рядом втыкали стрелы и произносили заговор: каждый — свой».
Лучезар вспомнил у дуба жену Ладу, деток многочисленных, малых особенно. И сказал вот такой заговор... Заговор человека, идущего на войну:
«Встану я рано, утренней зарей, умоюсь холодной росой, утрусь сырой землёй, завалюсь за крепостной стеной, Киевской... Ты, стена крепостная, Киевская, бей хазар и печенегов и дюжих врагов заморских — византийских; а был бы я в этом бою дел, невредим... Лягу вечерней зарей на сырой земле, во стану ратном; а во стану ратном есть могучи богатыри княжей породы, со ратной русской земли. Вы, богатыри могучи, перебейте хазар и печенегов и полоните заморскую землю византийскую; а я был бы в этом бою цел и невредим... Иду я во кровавую рать, буду бить врагов-супостатов; а был бы я в этом бою цел и невредим...
Вы, раны тяжёлые, не болите; вы, раны бойцов, меня не губите; вы, стрелы, меня не десятерите, а был бы я цел и невредим...
Заговариваю я себя, Лучезара, по прозвищу Охлябина, ратного человека, идущего на войну, сим моим крепким заговором.
Чур, слову конец, моему ратному делу венец!»
И тогда, наверное, у островного дуба подумали разом все те, кто произносил такой же заговор, какой говорил Лучезар: «А повенчается ли ныне сие ратное дело? Или совсем по-другому окончится?.. Но это только богам известно...»
И вот плыли судьбе навстречу.
Скоро, скоро и Березань будет; остров повольнее расположился, нежели Дикий, — немало холмов на нём, зелени буйной, раскидистых деревьев, под сенью которых не только укрыться можно, но и на ночь устроиться. Прямо так, на свежем воздухе, не залезая в пещеру, ибо нет на острове в устье Днепра ни комаров, ни слепней поганых. Зато много разных птиц — и каких только нет! Даже пеликаны водятся... И поэтому от шума и гама пернатых, если находиться на острове, звон стоит в ушах неимоверный, а если быть от Березани за несколько поприщ, то шум и гам всё равно слышны.
Ото сна стали пробуждаться и отроки: вначале Милад, потом Олесь. Алан Лагир встал чуть раньше их, сотворил поклонение Хорсу; ждал, когда проснётся Марко, — не будил, жалел, относился к нему не как к племяннику друга Никиты, а как к своему...
А вот и Марко появился. Кинули за борт деревянную бадейку с привязанной к ней верёвкой, вытянули свежей утренней воды, умылись, привели себя в порядок; стали есть.
Не спеша жевали подсоленное вяленое мясо, запивали его той же забортной водой и злились на то, что снова почему-то не разрешили готовить горячее.
Оглядывались назад, ибо Лучезар передал отрокам слова кормчего наблюдать за «тучей», которую никто, сколько ни силился, не обнаруживал. Хотя было видно, как на носу лодьи нервничал Селян. Быстрее всех угадал эту «тучу» Лагир. Ему, видно, «острый глаз» был дан по природе; ведь предки алана жили в горах, и они для рассмотрения того, что творилось в долинах, имели очень хорошее зрение.
— Вижу! Вижу! — вскричал Лагир и повернул голову к кормчему.
— Что видишь-то? — уточнил у него Селян.
— Вон там, чуть пониже того облака, будто летит что-то... Тёмное, мохнатое, с неровными краями...
— Наконец-то! Хоть один, кроме меня, увидел... Точно, оно это!
«Оно» на грозовую тучу не походило. Да какая гроза, когда кругом светло, и белые облака застыли над головой, и солнышко уже поднялось над чертой, отделяющей землю от неба, а лучи его становились всё теплее и приветливее.
Через некоторое время это «что-то» начало разрастаться, и теперь все увидели, как почернел сзади кусок неба и страшная туча закрыла небосвод, солнце померкло...
И тогда кормчий закричал что есть силы:
— Пруги! Пруги! — и приказал сигналить на другие лодьи, чтобы снимали паруса. — Иначе сия прорва сожрёт их!..
Но эта «прорва» уже тьмою напала на лодьи, вокруг как бы закружилась пурга, и уже никто ничего рядом не мог рассмотреть; насекомые градом посыпались на лодьи, застучали по бортам, палубе, носу, корме, по щеглам, окутывая всё, и ратников в том числе, которые упали и накрылись щитами. Суда теперь плыли сами по себе, кормчие отдали их на волю волн на какое-то время...
А серая пурга продолжала бушевать; за шумом крыльев не слышно стало голосов: нельзя было ничего понять, нельзя было дать никаких советов.
Марко почувствовал, как его самого окутало с ног до головы живое толстое покрывало, и оно не только шевелилось, но и пожирало на нём одежду, добираясь до голого тела. Марко в ужасе закричал. Но скинуть это покрывало было тоже нельзя, его можно было лишь раздавить, катаясь по палубе. Отрок встал на четвереньки, потом упал на спицу и, услышав противный хруст насекомых, начал выть и кататься: со спины на живот, с живота на спину... От части насекомых ему удалось избавиться, но лицо, голова, руки оказались в липком зелёном месиве.
Ужас и страх обуял многих. Некоторые, отчаявшись, прыгали за борт: одни, ничего не видя, оглушённые диким нападением саранчи, тонули, другие всё же держались на воде, по которой тоже толстыми слоями плавали насекомые. Они залезали в нос, уши, рот, люди, как могли, отплёвывались от них, и ни у кого в этот момент не возникала мысль, что саранча использовалась и как пища... Её, высушенную, ели христианские отшельники и бедуины. И если бы в этом положении, в каком находились сейчас ратники Дира, оказался сам царь Соломон, ему бы некогда было даже подумать о том, что «у саранчи нет царя, но выступает она стройно»...
Может быть, только великий язычник Плиний всё же смог бы и тут сказать, как позже скажет верховный жрец Донат, что «в саранче обнаруживается сильное проявление гнева богов». Ибо своею бесчисленностью она затмевает солнце и всюду наполняет собою громадные рощи, покрывает ужасными тучами жатву и окончательно пожирает оную...
Марко поднялся и вскоре обнаружил, что шум крыльев вроде бы начал стихать. Уже явственнее стали доноситься до его ушей голоса о помощи тех, кто прыгнул за борт и не утонул.
Марко протёр глаза и увидел, что посветлело.
Ратники уже поднимались на ноги, бросали концы верёвок державшимся на воде, вытаскивали их на палубу.
Дир во время нападения саранчи находился на лодье Умная, куда он взял с собой Вышату, Светозара, нового верховного жреца Доната и других боилов — хотел перед тем, как причалить к Березани, провести с ними совет. Почему князь замыслил собрать его у древлянского воеводы?..
Уж так получилось (намеренно древляне такое не посмели бы сделать), что лодья Умная была больше княжеской. А при появлении белого призрака в момент проведения крады в честь погибшего Радомила киевский архонт по-настоящему испугался и подумал, что если он проведёт совет на одном из судов воевод, то сие будет расценено как стремление его, правителя, к более тесному общению с высокопоставленными подчинёнными и его желание идти им навстречу. Всё это при сложившихся обстоятельствах есть, как считал Дир, залог его безопасности.
Конечно, для архонта на древлянском судне нашлась хорошая просторная каюта. Из неё и пришлось наблюдать ему за нападением жуткого крылатого воинства. В это время с ним рядом был и новый верховный жрец, который, насмотревшись на дикость сего нашествия, пришёл в неописуемый ужас. Не в лучшем душевном состоянии пребывал и Дир: ему казалось, что «тьма» напущена богами за убийство родного брата и верховного жреца Радовила и что явившийся белый призрак — это и есть пурга сатаны...
— Смотри, Донат, от неё даже земля потемнела, — сказал Дир. И когда он повернул голову к верховному жрецу, трясущемуся от страха, и посмотрел на лицо его, ставшее белее паруса, тот, заикаясь, ответил:
— Княже, боги страшно гневаются на нас. А свой гнев они проявляют в пругах... Надо принести богам великую требу.
Архонт перевёл взгляд на реку, потом вдаль, увидел какое-то просветление и начал успокаиваться: туча саранчи редела, значит, она полетела дальше.
Вскоре всё вокруг очистилось, и страх, вызванный нашествием саранчи, показался Диру смешным.
— Так что под великой требой ты, жрец, подразумеваешь?
— Чтобы умилостивить богов и спокойно плыть дальше, мы должны принести в жертву своего ратника...
— А давай обойдёмся животными и петухами? — предложил архонт.
— Прости меня, княже, — голос Доната окреп настолько, что он мог уже возражать, — считаю, что торг с богами неуместен...
— Хорошо, но кого же мы определим в жертву? — строго спросил верховного жреца Дир.
— Пусть ратники кидают между собой жребий.
— Ладно... Поговорим на совете и об этом, — согласился Дир.
На совете в решении вопроса о человеческом жертвоприношении голоса разделились строго поровну: Светозар, Умнай и Вышата были против, а трое боилов, в их числе и жрец, проголосовали «за»; теперь ждали, на чьей стороне окажется сам правитель.
Дир подумал, что для него сейчас будет полезнее поддержать проверенных в первом походе на Византию воевод и не следует будоражить ещё смертным жребием бедных ратников, которым и так сегодня досталось.
И архонт отдал свой голос за отмену человеческого жертвоприношения. Верховный жрец с низко опущенной головой быстро вышел из каюты...
Решили и ещё один вопрос — на Березани не задерживаться (ранее на нём все, кому предстояло плыть по Понту Эвксинскому, отдыхали два дня). Рассудили так: там теперь саранчой съедено всё, и сейчас остров гол, как голова лысого, и пустынен, ибо птицы его наверняка покинули и всякая живность тоже...
Мудро поступил князь! Когда ратники узнали, что им ещё следовало испытать и что решил Дир по этому поводу, они стали поминать его добрыми словами. Сие, конечно, поспособствовало тому, что все вскоре пришли в доброе состояние духа; быстро отмыли лодьи от липкой зелёной грязи, поставили паруса (объеденные саранчой заменили на новые), да потом разрешили воинам развести на железных листах огонь и сготовить горячий обед.
Может показаться, как мало надо человеку! Но это только на первый взгляд. Давайте порассуждаем...
Вот двадцать пять тысяч ратников. Пусть сие число будет округлённым, в него, разумеется, не войдут при метании жребия боилы, тысяцкие, сотские, десятские. Они не будут кидать смертный жребий. Но остальные-то станут! И неважно, сколько человек их будет — сто или двадцать пять тысяч; кому-то одному из них придётся умереть, и каждый (да-да, каждый!) будет ожидать своей ужасной участи, пока жребий не покажет кому... А если он покажет на меня... на меня... на меня! И сие страшно, как страшно нашествие саранчи, как нападение хазар на Киев...
И это верно угадал, несмотря на сердечную чёрствость, Дир, и слава ему, что отменил жуткое испытание.
Когда лодьи снова побежали под ветром, общее душевное состояние ратников вылилось в их песне, затянутой на головной лодье и подхваченной на остальных:
4
Деревенского пастуха из Македонии Василия, который ещё шталмейстером обязан был присутствовать в Магнавре на приёме императором иностранных послов, всякий раз изумляло действие во дворце спрятанной где-то машины, возносившей кафизму с василевсом, заставлявшей двух львов из чистого золота, лежащих на ступеньках, поднимать головы и грозно рычать, а также золотых птиц на древе за троном взмахивать крыльями и петь на все лады.
Став сам императором, не раз теперь возносимым машиной под потолок, где на специальной площадке его быстро переодевали в более роскошное платье и потом снова опускали к одуревшим от увиденного гостям, Македонянин не выкинул из своей крепкой головы (из-за неё и получил прозвище Кефал) мысль узнать, как работает эта машина.
Новый василевс её, стоявшую под полом, самолично обследовал, но кроме маховиков и барабанов, наполненных водой, ничего не обнаружил. А так как в жизни у него в руках перебывало всего три инструмента — кнут, чтобы погонять гусей, уздечка для лошадей и тяжёлый молот для наковальни, то, несмотря на свой сметливый природный ум, не понял, как всё-таки работает эта машина. Приказал доставить мастеров, но вскоре ему доложили, что их на свете нет, так как сия машина была сделана давно; да проживи они по иудейскому пожеланию до ста двадцати лет, ничегошеньки бы и не сказали, потому что каждому мастеру отрезали язык и руку...
Василий Первый при этом сообщении улыбнулся и про себя, но беззлобно отметил: «Вот зверские обычаи... Мне ещё как императору предстоит их освоить...» Видимо, в этот момент он подзабыл, каким образом сам сел на трон, поднимаемый сим неразгаданным механизмом.
Игнатия, бывшего в заточении, Македонянин вернул, а Фотия от патриаршества отстранил. Кастрат хотел упечь своего врага дальше тех мест, где находился сам, но Василий Первый воспротивился:
— Убийство Михаила нам сошло с рук... Далее судьбу испытывать не станем... Чернь возбудима, и достаточно будет одной искры, чтобы она воспламенилась. Чернь любит страдалицу Феодору, а Фотий — её племянник, хотя и держал он сторону императора.
— Царствие ему небесное! — потупив взор, смиренно произнёс Игнатий.
— Да, да, отче... Так вот, хотя он и держал сторону покойного василевса, он был недоволен его выходками, стараясь умерить их. И Феодора об этом знает и потому питает к племяннику уважение. Оставим пока Фотия в покое, но ты, отче, готовь новый Собор, на котором мы Фотия и осудим...
— И предадим анафеме! — в гневе визгливо возопил тонким голоском патриарх Игнатий и стукнул по мраморному полу патриаршим посохом.
Не только простое любопытство двигало Македонянином в попытке разобраться в устройстве машины в Магнаврском дворце, возносившей к потолку василевса и делавшей его, по мнению Василия, фигурой не столь возвышенной, сколь комической (а тут ещё это шутовское переодевание в одежды павлина). Как отмечали историки, у нового императора поначалу появилась задумка свести до минимума придворные церемонии. Но теперь уже патриарх Игнатий убедил Василия, что враги истолкуют его начинание не как доброе проявление некой свободы, а как злостное нарушение устоявшихся традиций...
И всё осталось по-прежнему.
Так же проходили парадные шествия императора по главной улице Константинополя Месе. Так же новый василевс должен был останавливаться со своей пышной свитой возле ворот Халки, возле церкви Иоанна Богослова и молиться; далее следовали остановки возле портика дворца Лавзнака, на антифоруме, а потом и на самом форуме Константина. Всюду император выслушивал акламации и актологи (славословия) от димолов (так называемых представителей народа); величания сопровождались танцами мимов и атлетов, музыкой и кривляньями шутов и потешников.
Затем триумфальное шествие выливалось на форум Тавра с высоченной колонной императора Феодосия. Как и предшественники, Василий, тоже заботясь о развлечении толпы, велел сбрасывать с этой колонны приговорённых к смерти. Потом Македонянина принимали около церкви Девы Дьяконессы, где он с патриархом Игнатием совершал трапезу.
Шествие продолжалось вниз по Месе до форума Быка: здесь живьём сжигали провинившихся пленников и особо важных государственных преступников.
Македонянин сходил с коня и садился в золотую переносную кафизму, по бокам которой тут же вставали в два ряда препозиты, позади выстраивались спафарии с секирами и мечами, готовые изрубить каждого, кто отважится угрожать священной особе императора.
Торжественно провозглашались соответствующие приветствия: «Да помилует тебя Бог, император!» — пятьдесят раз; «Империя с тобой, василевс!» — сорок раз, а всего двести тридцать пять здравиц, пока разогревался докрасна медный бык...
Вначале Василий Первый тяготился всем этим, а потом настолько привык, что уже не мог обходиться без торжественного шествия по Месе, без пышных церемоний во дворце и на ипподроме, как не может обходиться курильщик без кальяна или пьющий без вина. И слышать слова «Империя с тобой, василевс!» стало для Македонянина теперь насущной потребностью... Константинополь он полюбил так же, как когда-то любил свою родную македонскую деревню. Ему очень нравилось слушать историю его возникновения, ибо он, Василий, тоже часть сей истории и тут уж ничего не поделаешь.
В 658 году до Рождества Христова молодой грек из Мегар по имени Визант находился в Дельфах, и оракул сказал ему:
— Заложишь город напротив людей слепых!
Уж так тогда жили люди: каждый чувствовал в себе определённое божеское предназначение, ибо не находилось человека неверующего...
И отправился грек Визант в края дальние, чтобы заложить город.
И увидел он выступ земли, словно уставший пёс высунул язык; увидел и пролив к северному морю, а на противоположном берегу — финикийский город Халкедон. Визант сразу догадался, о чём говорил дельфийский оракул: только слепые могли не заметить брошенного богами с высоты неба богатого куска суши между Пропонтидой, Босфором и Золотым Рогом. Мегарец заложил здесь город и назвал его Византием.
Город оказался на перепутье. Все военные походы шли через узкую горловину Босфора: персидский царь Дарий оставил здесь свой мост из кораблей, идя на греков. Спарта, чтобы досадить Афинам, стремилась разрушить Византий; Афины, чтобы донять Спарту, морили город голодом. Византийцы вынуждены были балансировать между сильными и слабыми, мудро принимая сторону победителя, что давало им возможность не только уцелеть, но и процветать. Но однажды они просчитались — приняли сторону цезаря Песция Нигра, а победил другой — Септимий Север. Как ни сопротивлялись византийцы (из женских волос делали тетиву для луков, голодали при осаде, ели убитых), всё равно Септимий приступом взял город, не только разрушил все здания, но и повалил стены.
Однако Север сам потом и отстроил город, ибо невозможно было пренебречь сим важным местом. Но по-настоящему он поднялся во времена Константина, который и перенёс сюда столицу Римской империи и назвал город Новым Римом.
Чтобы более выпукло предстала фигура этого императора, достаточно привести один пример: по навету второй жены Фавсты он казнил родного сына Крипса и его двенадцатилетнего двоюродного брата, но, узнав, что это была клевета, приказал утопить Фавсту в ванне с кипятком...
Константин построил дворцы, храмы, термы, акведуки, форумы. Он привёз из Олимпии, Дельф, Коринфа и Афин статуи, колонны, мозаики. Разграбил до основания древние храмы Артемиды, Афродиты и Гекаты. Держа в руках копьё, Константин провёл им полукруг между Пропонтидой и Золотым Рогом, указывая, где именно должна пройти новая крепостная стена. Проложил главную улицу Месу с огромными площадями. На ближайшей ко дворцу улице, которая была названа форумом Константина, установил вывезенную из Греции багряную колонну с бронзовой статуей Аполлона, обращённого лицом на восток. В правой руке Аполлон держал скипетр, в левой — бронзовый шар как символ властвования над всей землёй. А внизу на колонне была высечена надпись: «Господи Иисусе Христе, сохраняй наш город».
Современники прозвали Константина Великим, а столицу наименовали Константинополем, и была выпущена медаль: на ней — молодая невеста на троне, голова её покрыта покрывалом, а поверх покрывала диадема из оборонных башен; в руках невеста держала рог изобилия, а ногами опиралась на борт корабля...
Василий теперь знал, с кого брать пример. Были и после Константина великие василевсы: Феодосий, построивший вокруг старых стен города новые, названные Длинными, или стенами Феодосия; Юстиниан, который после разгрома, учинённого Константинополю участниками восстания Ника, решил сделать город ещё краше и в числе других чудес возвёл величайшее чудо — храм Святой Софии, началом которому послужил, по преданию, Ноев ковчег...
Правил ещё Византией почти до середины VII века император Ираклий, которого современники, как победителя персов, вошедшего в Иерусалим с древом Креста Господня, сравнивали с Александром Македонским, но который, умирая, всё-таки осознал, что звезда его славы катастрофически сошла на нет с появлением самого страшного бича христиан во всей истории церкви — ислама...
Как только выпадало время Македонянину находиться в столице, он брал из библиотеки книги, много читал, не уставая учиться и совершенствовать свой ум, И понял одну истину: правитель тогда становится великим, когда оседлает коня по имени Идея, которая объединяла бы разрозненный народ в целую нацию.
В этой связи показательно правление Магомета (правильнее — Мухаммеда, а совсем точно — Абу Касым ибн Абдуллы) — основателя ислама, религии, объединившей на национальной основе разрозненные племена Аравийского полуострова, которые грозно шагнули за его пределы. И города, будучи под владычеством Византии, с лёгкостью сдавались арабам и охотно заключали договоры, чтобы избежать грабежа и разорения, без особого сожаления о византийской власти. Так же неожиданно сокрушились под ударами арабов и персы (уже однажды побеждённые Ираклием). Арабы пришли в столицу Ктезифон (Древний Вавилон) и упразднили навсегда персидское владычество, длившееся свыше 1000 лет со времён царя Кира.
Поскольку при завоевании арабы не обращали насильно народы в свою веру, а только косвенно соблазняли слабых людей привилегиями, данными мусульманам, то и византийские подданные стали также охотно встречать их. Вот отрывок из договора, заключённого патриархом Софронием с халифом Омаром при взятии арабами Иерусалима в 638 году:
«Дети христиан не обязаны изучать Коран, но пусть не проповедуют открыто своей веры мусульманам, пусть никого не привлекают к ней, но пусть не мешают своим родственникам принимать ислам.
Пусть не одеваются, как мусульмане, и не покрывают своей головы, как правоверные.
Пусть не говорят тем же языком, не называются теми же именами, не имеют на своих печатях арабских надписей. Пусть не ездят верхом в сёдлах, не носят никакого оружия, не берут мусульманина в услужение».
Арабы, в свою очередь, тоже охотно поддерживали тех, кто выступал против Византии (к примеру, павликиан, иконоборцев, восставших под руководством Фомы Славянина).
Фактами прямых контактов арабов с русами мы не располагаем. Но поражает согласованность действий обеих сторон. Стоило лодьям Дира пройти Мисемврию, за которой кончался один этап пути по Понту Эвксинскому и начинался последний, как арабы активизировали сбои боевые действия в Каппадокии, угрожая прорвать оборону и близко подойти к Константинополю.
Новый император Василий Первый из двух зол выбирает меньшее: он спешит в Малую Азию к своему войску, хотя знает, что в тылу у него остаются русы. И ещё он знает, что всё-таки от них город защищён мощными стенами, а подручных средств, чтобы взять их приступом, у русов нет..
Командующий городским гарнизоном эпарх (адмирал) Никита Орифа с радостью отмечал, что теперь располагает точными сведениями о передвижении лодей под руководством Дира. Как было известно, другого киевского князя по имени Аскольд язычники сожгли в церкви за то, что тот принял христианство.
Про первый их поход адмирал до сих пор слово в слово помнит сказанное тогда патриархом Фотием: «...Варвары свой поход схитрили так, что слух не успел оповестить нас, и мы услышали о них уже тогда, когда увидели их, хотя и разделяли нас столько стран, судоходных рек и морей, имеющих удобные гавани...» И после сих слов упрекнул Никиту: «Вот так надо воевать, адмирал!»
«Обидно, но патриарх был прав. Сейчас всё пойдёт по-другому...» — подумал Орифа.
Адмирал вывел хеландии за пределы Золотого Рога; им, не как в прошлый раз, будет где развернуться в бою и применить против лодей смертоносное своё оружие — греческий огонь. И несколько дромон Никита спрятал в удобных гаванях, расположенных в складках двух выдающихся в Босфор мысов и не видных с моря.
Шесть стовосьмидесятивёсельных хеландий с «воронами» на кормах Орифа поставил у входа в Золотой Рог в две шеренги на некотором расстоянии друг против друга. Лодьям станет некуда деваться, и они обязательно пройдут мимо них — вот тогда-то и «заработают» кормовые «вороны». И ещё адмирал распорядился поставить на эти хеландии метательные машины с зажигательными копьями, обмотанными паклей и пропитанными дёгтем. Выбрасываемые метательными машинами, они поджигали, как и греческий огонь, деревянные корабли противника.
И если по какой-то причине русские лодьи прорвутся в Золотой Рог, то и на этот случай адмирал всё предусмотрел: у обоих берегов залива расположил несколько караб с косыми парусами, отнятых у арабов в давнем морском сражении. Они могут ходить против ветра, умеют в любой момент зайти русским лодьям в тыл и ударить им в спину...
Конечно, трудно командующему учесть все опасности, которые можно ожидать от русов, — в их дерзости и смелости эпарху пришлось убедиться семь лет назад, когда они выходили с честью из безвыходных, казалось бы, положений. «Сей народ отважен до безумия, храбр, силён», — отозвался о русах позднее византийский писатель Лев Диакон.
А могли ли византийские или другие историки сказать о русах, что они сентиментальны, слезливы?.. Вряд ли такое пришло бы им в головы...
Когда миновали Мисемврию, Умнай увидел на берегу (шли какое-то время в виду болгарской земли) лесной пожар; дым чёрными клубами вился к небу, было жутко смотреть, как летевшие птицы скрывались в них. Но слава богам, что на большую высоту не вздымался ещё и огонь и не опалял птицам крылья, как это происходило семь лет назад в древлянской земле. Тогда в огненном смерче исчезли не только деревья и кружившиеся над ними пернатые, но и бегавшие по лесу звери. И когда от сего страшного места отчалили на плотах, лодках и однодерёвках, когда гребцы дружно ударили лопастями весел по воде Припяти, Умнай углядел слёзы на кончиках длинных усов старейшины Ратибора, но тот, стесняясь их, потом уверял, что то были лишь брызги от гребли...
Глядя на горящую родную землю, плакал и сам Умнай, и многие древлянские мужи... Зато перед отплытием в Киев, помнится, не растерялись мальчишки, которые обеспечили всех взрослых (и себя тоже) едой, собирая в лесу опалённых огнём животных и птиц.
Вон Марко! Он и сейчас молодцом влился в ратные ряды киевлян, хотя и до этого похода славно трудился на вымолах корабельщиком.
Чёрный дым лесного пожара остался позади, и теперь Марко на головном судне наблюдал вместе с Миладом за поверхностью воды. Море, куда ни кинь взгляд, блестело на солнце мириадами ослепительных искр, и если смотреть на них, то нужно загораживать глаза ладонью, согнутой ковшиком; от берега уже удалились, и было пустынно: птицы не садились на мачты, не облетали лодьи и не кричали. Лишь нарушали тишину шорохи волн, оглаживающих борта.
Милад вскоре воскликнул:
— Гляди, Марко, большие рыбы появились!
Марко всмотрелся и сказал вразумительно:
— Дурья башка, это дельфины.
— Дельфины... Слово-то какое... Аты будто знаешь?
— Не говорил, если бы не знал... Давай спросим дядьку Лагира. Он уже ходил по морю... Он ответит.
— Верю тебе, — серьёзно заверил Милад. — Глянь, повернулись на бок и узкими глазками смотрят в нашу сторону... Ишь, не отстают, плывут наравне с нами... Здорово это у них получается!
Дельфины плыли свободно, слегка поводя лобастыми головами и острыми кончиками носов. Если ослабевал ветер и лодьи уменьшали бег, то «большие рыбы» замедляли своё плавание; полнее надувались паруса — и возле плавников дельфинов сильнее начинала бугриться вода...
Долго-долго эта пара сопровождала лодью, но тут к Марко и Миладу подошёл Олесь и, перевалившись через борт, смачно сплюнул.
— Чем это вы тут забавляетесь? — спросил он.
Но видно стало, как после плевка морские животные замерли на миг, перевернулись на живот, нырнули в пучину и исчезли...
— Ну и орясина же ты, Олесь! — возмутился Милад.
— А чего я?! Подумаешь, плюнул...
— Дельфины дали понять, что ты оболтус... И показали спины!
— Да и хрен с ними! Делов-то... спины!
И «орясина» Олесь снова смачно плюнул за борт и пошёл устраиваться у кормы на деревянном настиле — дремать.
Утром, как сказал Селян, должны войти в Босфорский пролив. Было смешно наблюдать, как кормчий по солнцу сверялся с курсом: выходит из носового отгороженного от всех домика, задирает кверху бородёнку (она у него стала ещё меньше), вытягивает большой и указательный пальцы левой руки и, разведя их, измеряет расстояние от солнца до черты, разделяющей небо и море; а как появятся над головой звёзды, будет так же тыкать в них своей растопыркой и что-то шептать при этом, словно колдовать.
Марко знает: благодаря этому «колдовству» все лодьи придут вовремя и в нужное место.
«Эх, мне бы ходить по морям... Пусть даже по рекам... Только не в походы военные... А купцом бы ходить, как дядя Никита», — невольно думает Марко, не зная того, что когда-то и его родной дядя, выдалбливая с отцом из вяза лодку-однодерёвку, мечтал о том же. И стал купцом: не только по рекам на купеческом судне ходит, но и по морям-океанам...
Прошла ночь. Наступил ранний рассвет. Понт окутался плотным туманом. За бортом можно было разглядеть воду, если только низко опустить голову.
Но вот впереди показалась узкая полоска синего цвета, потом сия полоска странно округлилась и воронкой ушла вдаль. Теперь лодьи начали втягиваться в неё, словно в трубу; паруса обвисли, и в дело вступили гребцы.
Гребли они тяжело, казалось, лопасти погружались не в воду, а во что-то вязкое, студенистообразное, а тут ещё показались в конце воронки шестиконечные звёзды, похожие на иудейские. С одной стороны, они как бы зазывали, с другой — пугали своим багровым цветом; пусть бы язычникам померещились, скажем, кресты, хотя огненные распятия в конце туннеля тоже немыслимо страшны...
Вскоре, раздвигая сверху сплошную пелену, потянули свежие струи воздуха и сразу поменяли картину увиденного: береговые иудейские звёзды исчезли, да и сама воронка стала превращаться в открытое пространство, которое сбоку начали пронизывать острые изгибы молний.
И уже не одиночные струи воздуха пришли в движение, а подул настоящий крепкий ветер, он ещё плотнее притянул к щеглам обвисшие паруса.
Селян приказал снять их совсем, и вовремя, ибо новые порывы ветра рванули ещё сильнее, — могло случиться, что они перевернули бы судно с надутыми парусами.
Грести становилось всё труднее и труднее; весла под водой сгибались и давно бы сломались, если б не были хорошо закреплены в уключинах да ещё для надёжности не положены на кожу.
Волны с каждым разом вздувались круче и уже ходили валами. Всё больше крепнущий ветер срывал с них белую пену и стелил её неровными полосами.
Прошло какое-то время. Было видно, что солнце поднялось над морем, ибо его тусклые лучи пытались пробиться сквозь мрачные тучи то в одном месте, то в другом, но это им пока слабо удавалось.
Первым, как всегда, опасность почуял кормчий.
«Буря! Теперь ясно — она нас настигла... Если бы случилась в Золотом Роге, то мы меньше её боялись бы, а ведь мы ещё находимся в открытом море... — с беспокойством подумал Селян. — Надо будить всех!»
В первую очередь он послал за Диром, располагавшимся в надстройке на корме; после прошедшего на судне древлянина Умная совета князь перебрался на свою лодью и, не чувствуя приближающейся бури, мирно спал. Даже потряхивания судна его не тревожили, а лодья уже и поскрипывала... Быстрее всех это поскрипывание услышали те, кто лежал на настилах на открытом воздухе, подложив под голову щит и копьё.
Ещё перед тем, как возникнуть буре, зная, что на Константинополь идут лодьи русов, патриарх Игнатий, посетив адмирала Орифу, сказал ему:
— Снова Господь посылает нам испытание... Но Он не оставляет страждущих и раскаявшихся без своей помощи. Будем опять уповать на Его милосердие, воздадим хвалу Ему, а также Матери Иисуса Христа Деве Марии, в прошлый раз защитившей город от безумия варваров... И сегодня она прострит свои белые покрывала над грешной, но не безразличной ей паствой.
Никита еле сдерживался, чтобы не поморщиться от сих в общем-то правильных, благочестивых слов, но сейчас не они были нужны... Невольно пришлось сравнить нынешнего патриарха с Фотием, когда тот не только призывал Бога и Деву Марию к защите, но и помогал эпарху советом, где и как лучше укрепить город, высказывал дельные предположения о силе русов и возможности более действенного её одоления.
«Скажу Игнатию, чтобы готовил крестный ход...» — подумал адмирал.
И вот теперь, глядя с берега, как мрачные тучи с красными проблесками молний надвигаются на Босфор, Он действительно поверил в то, что Господь и Дева Мария стоят на стороне грешных, но не забывающих раскаиваться византийцев.
Они сегодня обязательно заполнят храмы и со слезами на глазах станут просить о защите. А эпарх тем временем должен срочно отдать приказ увести как можно быстрее стовосьмидесятивёсельные хеландии в закрытую от ветра гавань, иначе с ними случится беда. Да и арабские карабы следует переправить ближе к Пропонтиде: ясно, что русский флот в Золотой Рог уже не войдёт.
Известие, что русы снова идут на Константинополь, застало Климентину (дочь крымского жреца Родослава Мерцану) в то время, когда она хотела уехать из душной столицы в загородную виллу; уже были погружены в повозку необходимые вещи, и дети ждали, когда мать отдаст нужные распоряжения вознице, так как повозка со скарбом поедет раньше, чем отправится крытый возок.
Но и в этот день и на следующий они никуда не поехали; вещи снова внесли в дом и спрятали в кладовую.
— Мама, почему мы остались? — настойчиво спрашивал сын, которому шёл одиннадцатый год; девочке — десятый.
С того времени, когда Климентина объяснялась с Доброславом Клудом в патриаршей библиотеке по поводу предательства мужа, прошло семь лет, а со дня страшного и непонятного его убийства — шесть.
— Так надо, сынок, — только и могла ответить мать.
Поначалу ей даже в голову не приходило связать смерть мужа с Доброславом Клудом: ведь он пообещал ей не трогать Иктиноса (так звали Медного Быка). Сама бывшая язычница, она знала, что значит дать кому-нибудь слово. Оно священно! И вдруг его нарушить?! Такого не может быть никогда... Но не ведала Мерцана, получившая при крещении в день святого Климента имя Климентина, что мужчины настойчиво следуют зову предков, требующему отмщения за поруганную честь. А ведь муж Климентины Иктинос, ставший потом константинопольским регионархом, когда служил в Крыму в должности тиуна, за несколько золотых навёл хазар на крымских поселян, и те посекли всех и осквернили капище главного бога... Так уж вышло, что Доброслав дал слово не трогать бывшего тиуна. Но разве душа успокоится после всего, что произошло?! Нет, конечно!
Поэтому Доброслав и Дубыня остались в Константинополе. А Дубыня, воспользовавшись поездкой в Тефрику, с помощью павликиан посадил Иктиноса на выдолбленную из дерева колоду с крысами. Чтобы вырваться наружу, эти твари проели ему внутренности. Изъеденный труп везти в столицу Византии не стали, похоронили в Тефрике. Жене сказали, что муж умер страшно, а за что и кто умертвил его — никто не знает... Она-то догадывается. Но у неё нет полной уверенности, что сделали сие крымские язычники.
«Если бы снова увидеть Доброслава Клуда, спросила бы об этом у него? » — прикидывала в уме Климентина.
И когда она услышала, что на Константинополь опять идут русы, то подумала, что в их числе может находиться Клуд. Тогда он прольёт свет на тайну гибели Иктиноса. И она отложила поездку в загородную виллу.
Мужа Климентина не любила, хотя и стала его женой, а когда узнала, что он губитель её сородичей, возненавидела. Он умер и — слава Богу! Помнила она светлого мальчика в белой рубашке на празднике Световида, а когда узрела его взрослым — красивым и гордым, внутри у неё что-то ворохнулось. «Господи! — сказала она себе. — Я же мать двоих детей... Ну и что же? Тайна ужасной смерти Иктиноса? Если не узнаю, то и ладно... Главное, снова увидеться с Клудом, поговорить с ним. Спросить, как живёт отец. Ждёт ли дочь свою? Новая встреча с Доброславом опять возродит надежду на посещение родных мест. Боже, сделай так, чтобы русы заняли Константинополь!»
В её мыслях сквозило кощунство: если все жители города молились в храмах о том, чтобы русы не смогли приблизиться к нему, то Климентина жаждала победы язычников. А ведь она христианка!..
«Господи, сохрани и помилуй! Мы — черви, ползающие у Твоих ног, мы — ничтожные твари... Грехи наши вечны, и без них мы, видно, не сможем жить... Грешим и каемся: а когда же будет иначе?! И будет ли?..»
Колокольный звон несётся со всех сторон; Климентина слышит его, молится. Кому тревожно, а ей, ничтожной, совсем нет...
Игнатий устроил крестный ход вокруг Святой Софии: белый покров Богородицы он несёт впереди плачущей паствы сам; рыдает и простирает к небу руки.
Взрыв радостных криков потрясает воздух:
— Буря размётывает суда русов!
— Смотрите, они наталкиваются друг на друга!
— Они тонут! Тонут!
— Воспоём хвалу Богородице!
— Слава Иисусу Христу!
Ударил гром.
Климентина упала на колени, закрыла глаза и приложила ладони к ушам...
Удар грома был таким сильным, что Дир тоже упал на колени, споткнувшись обо что-то. Лодью подхватила ужасная волна, вознесла на свой гребень и стремительно ухнула вниз.
Князь вцепился обеими руками в щеглу: находившегося рядом Храбра, который сопровождал Дира, мгновенно выбросило за борт: лишь полы его одежды и ноги мелькнули перед глазами, и старший дружинник навсегда скрылся в белых пенных разводах.
Очередная волна подняла головную лодью вверх — можно было на миг обозреть клокочущие, косматые, тёмные провалы, тут же встающие на дыбы и образующие гриву; и уже на сей раз лодью бросило не вниз, а куда-то вбок, и Дир почувствовал, как задрожала, заскрипела щегла — вот-вот обломится. Скорее туда, где в деревянном сооружении на носу находятся кормчий и его подручный!
На короткое время судно выпрямилось, кто-то подхватил Дира под локти. Оглянулся — Олесь и Марко. Они помогли Диру добраться до Селяна, а сами упали на дно лодьи и уцепились за железные скобы настила. Другие ратники последовали их примеру, правда, некоторые схватились за края бортов — здесь они рисковали быть выброшенными в бушующее море, как Храбр. Но винить их в безрассудстве было нельзя: ничего не поделаешь — за что успели ухватиться, за то и зацепились.
Вот эти, у бортов, если у них оставались открытыми глаза, могли видеть, что творилось с остальными лодьями. Неведомая рука сталкивала их, словно игрушечные кораблики в дождевой луже, разводила в стороны, снова сталкивала, — ломались мачты, летели от бортов щепки, а в проломы, пенясь, жгутами заливалась вода.
Гром раскалывал небо, молнии полосовали его огненными вспышками, ревел ветер, стонали волны, и нельзя было услышать предсмертные крики людей, полные ужаса и проклятий (кому — богам, воеводам или князю, настоявшему на этом походе?..). В числе вцепившихся в края бортов находился и Милад: он среди стонущих волн с гривами косматой пены вдруг увидел двух дельфинов, которые накануне спокойно сопровождали лодью. Отрок пошире открыл глаза, чтобы убедиться, что это не наваждение, вызванное ужасными обстоятельствами. Но нет! Действительно две «большие рыбы» барахтались в водных развалах. Они, как вчера, повернули свои лобастые головы в сторону Милада и очень спокойно посмотрели на него. И тут отрок уверился, что их лодья не должна пойти ко дну, как другие, как ушло на дно большое судно древлянина Умная. Вот о ком будет очень жалеть Марко! Да только ли Марко?!
А живы ли воеводы Вышата и Светозар? Не оказались ли в крутых волнах? Не утонули ли?
— Слава богам — живы! Лодьи их то вздымают кверху, то бросают по сторонам тёмные валы, и под их натиском они то скрипят, то всхлипывают словно живые. Но держатся пока, держатся!
Князь и Селян, защищённые от ветра и водяных всплесков стенами надстройки, могли изредка обмениваться репликами, когда какую-нибудь лодью безжалостно захлёстывала волна и судно перевёртывалось или когда другое, взметнувшись высоко на гребень, падало в страшную яму и не выныривало.
Головную лодью тоже сильно швыряло, но она оставалась на плаву.
— Снова мрак окутывает небо! — вскричал Дир.
— Последний приступ бури, мне кажется, — ответил Селян. — Если на этот раз уцелеем, то, считай, повезло.
Тучи опять низко заклубились над головами. Новый раскат грома потряс небо и море. Князь на мгновение поднял голову и в разрывах молнии, как в тот раз, у священной крады, увидел белый призрак брата, но сейчас он смотрел не безучастно, а как бы наслаждался тем, что видел вокруг...
«Неужели конец нашей лодье?! — подумал Дир. — Не успокаивается душа Аскольда. Она требует отмщения и тризны... Вот она — первая тризна, сия мрачная буря... И смертельная пляска лодей в этой жути! Аскольд сгорел в церкви, а должен быть в лодье... Он принял новую веру, но всё равно был ещё язычник... Перун, прогони сей призрак! Укроти сию бурю!»
Лишь полыхнули молнии, осветив лицо Дира, но грома не последовало...
И будто внял просьбе Дира великий дружинный бог: призрак сразу исчез и начал успокаиваться ветер.
Казалось, близко спасение, но новый удар грома потряс всё вокруг. Молния острым трезубцем вдруг ударила в лодью Светозара; она, поднятая на волне, как бы зависла на миг, замерла и... раскололась надвое. Ещё мгновение — и вместо лодьи на воде стали плавать её жалкие обломки. Кто-то пока держался за них, но вскоре волны поглотили и людей, и деревянные останки.
— Ах как жалко! Воеводу жалко!
— Да, Селян, хотя он всегда слушался только Аскольда...
— Княже, Аскольд уже далеко от нас... С того печального зимнего дня.
«Значит, он не лицезрел белого призрака. Наверное, никто, кроме меня, не видит его... А мне он является, чтобы тревожить моё сердце...»
— И вправду думаешь, Селян, что Аскольд далеко? — спросил Дир.
Кормчий удивлённо посмотрел на архонта.
— Он близко, Селян... Ты даже не представляешь, как он близко от нас...
Прошло ещё время, и успокоилась мрачная буря. Унялось и море.
Но жалкое зрелище представлял собой сейчас флот русов: несколько десятков изуродованных лодей покачивались на пока ещё тёмных волнах. Дир смотрел на них, слёзы неудержимо текли по его щекам, и князь не стеснялся их... На него глядели простые ратники, а он плакал.
Гордый киевский князь плакал на виду у всех — что-то такое после мрачной бури открылось ему.
Из двухсот пятидесяти лодей уцелело пятьдесят семь. Страшная это цифра, а ещё страшнее вот эта — из двадцати пяти тысяч ратников в живых остались пять тысяч семьсот.
Ладно, если бы погибли в бою. Но боя не было... Мрачная буря... Состоялась месть свыше за гибель христианина Аскольда, или языческая душа его требовала тризны?.. Значит, предстоит что-то ещё?!
Уцелевшие лодьи русов ушли из Босфора назад, византийцы ликовали.
Лишь плакала в Константинополе одна Климентина.